Рассказы Рисунки И. Година, А. Иткина

Федя из подплава

Он знал уже почти десять букв, когда я военной осенью приехал впервые на одну из заполярных баз Северного флота. Десять букв! Этого было вполне достаточно, чтобы запечатлеть свое имя на торпеде [5] — в назидание Гитлеру и всем фашистам. За этим занятием я и застал его позади плетня из колючей проволоки, огораживающего базу подводных лодок. Когда я, предъявив часовому свой пропуск, вошел во дворик подплава, как моряки называют сокращенно флот подводного плавания, подводники как раз грузили торпеды на большую крейсерскую лодку. Длинное темно-зеленое щучье тело подводного корабля вытянулось на воде у причальной стенки, у так называемого пирса. Над пирсом нависала огромная скала. В ней были проделаны входы в подземные пещеры, где хранились торпеды. Краснофлотцы в рабочих холщовых робах клали громадную торпеду на специальную тележку и вывозили из пещеры. Сперва в сумраке каменного логова появлялась округлая голова торпеды, а затем, опираясь на низкие колеса, как на лапы, выползала она вся целиком, похожая на исполинского тритона, узкая к хвосту, тяжелая, гладкая, зло поблескивающая на солнце. На нее наводили жирный слой смазки, напоминающий по виду ягодное варенье или джем.

Около торпеды вертелся мальчишка лет восьми, худенький, с острым носиком, красный кончик которого был, пожалуй, ближе к безбровому лбу, чем к верхней губе. На мальчишке была большая, явно не по голове черная пилотка с блестящим якорем спереди, а на рукавах запачканной курточки красовались одна над другой нашивки минера, связиста, артиллериста, комендора, электрика и сигнальщика. Красные стрелы, пересекающиеся молнии, якоря, гаечные ключи, пушки, вымпелы… Нашивок было так много, что они едва умещались между плечом и потрепанным обшлагом, из которого вылезала худая грязная рука мальчика. Мальчуган деловито оглядывал вывезенную торпеду, обходил ее со всех сторон, затем садился перед ней на корточки и, шмыгая от усердия вздернутым носом, старательно выводил что-то пальцем на смазке, покрывавшей торпеду. Я подошел ближе. Сквозь розовато-коричневую пасту тускло поблескивала металлом протертая пальцем надпись: «АТ ФЭДИ». Косая перекладинка у буквы «и» была наклонена не в ту сторону, куда следует, буква поэтому выглядела как знак номера — №, и я догадался, что «э» получилось у мальчика тоже нечаянно.

— Ну, Федя, — спросил я, — чем это ты, брат, занимаешься?

— Расписываюсь, — отвечал Федя, искоса взглянув на меня и подправляя пальцем сделанную им надпись.

— Это зачем же?

— Пускай видят, от кого, — сердито произнес мальчишка. — Они уж мой почерк знают. Я каждый раз расписываюсь.

— А кто же ты такой будешь?

— Я? — как будто удивившись, спросил мальчик и, еще выше подтянув нос, посмотрел на меня снизу без всякого одобрения. — Я тут один-единственный у них мальчишка…

— У кого у них? Чей единственный?

— Ну, у всех… Флотский. Я отсюда, с подплаву. Не знаете, что ли? — И он отошел от меня к другой торпеде, которую в эту минуту выкатывали на тележке из-под скалы.

Один из краснофлотцев-подводников, подхватив свободной рукой Федю под мышку, не останавливаясь, посадил его верхом на торпеду, и так он прогарцевал мимо меня, плотно обхватив ногами круглое и толстое тело огромного смертоносного снаряда.

— Расступись, народ, царь Федор на коне едет! — крикнул с мостика подлодки, вылезая из люка, человек в промасленной форменке, должно быть механик. — Ну как, Федя, приложил руку?

— Порядок! — отвечал Федя.

— Это что, сынишка кого-нибудь из ваших? — обратился я к краснофлотцу, который назвал Федю царем Федором.

— Да нет, тут целая такая история, — отвечал вполголоса подводник. — Это Федюшка Толбеин. Наш, с подплаву. У него отец боцман был, из поморов, на восемнадцатом номере, на буксире. А когда в прошлом году семьи эвакуировали отсюда морем, фашисты, дьяволы, в море их застукали. Налетело штук пять, и давай долбить. Там женщины, ребята — страшное дело! Прямо с бреющего. Видели ясно, что народ не военный, а так и не отстали, пока не докончили. Покуда с берега подоспели, уже мало кто на плаву держался. И отец его, и мать Федьки этого, и сестренка тоже была — все погибли. А ему повезло: буек [6] якорный бомбой отхватило, он за него и уцепился. Единственный, кто спасся. Ну, доставили его на базу. А тут его Дуся приютила, что в кают-компании [7] подает, — знаете, официантка? Так он тут и остался, на подплаве у нас. Единственный в своем роде, так сказать. У нас ведь тут ни в заливе, ни в одной губе детей не сыщешь, всю ребятню эвакуировали, как война началась. Ну, а уж Федька, так вышло, осе́л, видно, надолго. Да и нам, знаете, все-таки веселее глядеть, а то забыли уж прямо, какие ребята бывают. Ведь один-единственный…



Так я узнал историю Феди Толбеина, общего сына подводников, воспитанника и любимца североморцев. Его очень баловали на подплаве. Знаменитейшие подводники, Герои Советского Союза — сам прославленный Звездин, стремительный Сухарьков, неугомонный Фальковский — дарили его своей дружбой. И когда лодка уходила в боевую операцию, Федька всегда провожал своих друзей, стоя на пирсе, и долго потом глядел вслед ушедшим.

У моряков Северного флота был обычай делать надписи на смазке торпед. «Гитлеру под микитки», — писали подводники на торпедах. «Фашистским гадам от североморцев», — выводили они на грозных своих снарядах, заряжая торпедные аппараты. «За Киев, за Севастополь…» Как-то Федька напросился, чтобы и ему разрешили сделать надпись. Он знал несколько букв и как умел вывел на торпеде свое имя. И вышло так, что Герой Советского Союза Исаак Аркадьевич Фальковский этой самой торпедой, которую надписал Федька, потопил большой немецкий пароход. Фальковский шел на маленькой лодке — их на флоте называют «малютками». Неприятельские миноносцы охраняли корабль с ценным грузом. Но «малютка» смело проскочила под кораблями охранения, и торпеда с надписью «АТ ФЭДИ» угодила прямехонько в фашистский пароход. Он взорвался, зарылся носом в воду и вскоре пошел на дно. С тех пор вошло в моду брать в поход торпеды с Фединой подписью. Моряки шутливо уверяли, что у Феди легкая рука и он приносит счастье подводникам.

Федька целые дни торчал на подплаве. Он играл в классы, вычерчивая их мелом на толстых досках пирса, и когда кто-нибудь неосторожно ступал в клетку, Федька сердито кричал:

— Ну, где ходишь? Не видишь — тут заминировано! Обозначено ясно.

Фальковский подарил ему оставленный кем-то из эвакуированных трехколесный велосипед. По возрасту Федьке полагалось бы ездить уже и на двухколесном. Но лишние спицы в колеснице мало смущали Федьку. И чтобы не задеть руля, широко расставив коленки в продранных чулках, Федька раскатывал на своем трехколесном велосипедике по пирсу, лавируя между кнехтами [8] для причала, торпедами, бочками.

Однажды он даже ухитрился съехать по крутому узкому трапу на стоявшую у стенки крейсерскую подводную лодку Звездина. Но получил за это такой нагоняй, что потом два дня ходил пешком, боясь показаться на велосипеде у подводников.

— Ах ты, Фэдя, Фэдя! — говорил ему Фальковский, с которым они особенно сдружились. — И что из тебя будет, Фэдя? Темно и непонятно! Если ты себе голову нигде не оторвешь, то она тебе пригодится в хозяйстве… Но ты ее оторвешь себе.

Кто-то подарил Федьке старую пилотку подводника. Хотя ее и ушили сзади, все-таки она была велика Федьке и оттопыривала ему уши и стояла за затылком, как петушиный гребень. Подводники, минеры, электрики, сигнальщики покупали ему форменные нарукавные нашивки во Флотторге, и вскоре Федька стал похож на чемодан бывалого путешественника, который облепили со всех сторон наклейки гостиниц.

Однажды приехали разведчики с Рыбачьего полуострова, из далекого моря на самом краю света. Давно они не бывали на Большой земле. Обступив Федьку, они с веселым и нежным изумлением оглядывали его.

— Смотри, нормальный дитенок! Точно! — сказал один из них, человек огромного роста. Сквозь расстегнутый воротник его пехотной гимнастерки видна была матросская тельняшка. — Точно! Жизнь, значит, идет своим курсом, пацаны на велосипедах ездят. Порядок! Жми, жми, браток, качай педали! — И он подарил Федьке трофейный перочинный ножик.

На другой день Фальковский встретил Федьку недалеко от подплава. Федька шел в гости к разведчикам, которые остановились в доме у начальника порта. Увидев своего друга, Федька быстро застегнул курточку. Это показалось подозрительным Фальковскому.

— А ну-ка, ну-ка, что ты там хоронишь?

Федька старательно закашлялся.

— Простыл вчера, Исаак Аркадьевич.

— Простыл? А ну-ка расстегнись, давай сюда твою простуду, дай-ка я тебя послушаю.

— Да так ничего не слыхать, Исаак Аркадьевич, а только очень горло корябает, и прямо кашляешь, кашляешь — даже больно.

— Ну, если не слыхать, то, может быть, видать что-нибудь, а? — настаивал Фальковский. И, отведя руки Федьки в стороны, расстегнул курточку. — Это кто тебе тельняшку сообразил?.. Да погоди, это же у тебя прямо на коже! Ой, Фэдя, Фэдя! Я же от тебя получу разрыв сердца раньше времени.

— Не щекотитесь, у вас руки холодные, и так я весь простыл, — проворчал сконфуженный Федька, запахивая курточку, под которой вся кожа на груди была расписана химическим карандашом в синюю полоску, чтобы людям казалось, будто Федька носит матросскую тельняшку.

Фальковский обещал никому не говорить об этом происшествии. Уведя Федьку к себе, он с трудом горячей водой отмыл его. При этом он сперва чуть не ошпарил Федьку, напустив кипятку в корыто, а потом, перепугавшись, когда малый заорал благим матом, с размаху посадил его в кадку с ледяной водой… Но дружба знаменитого подводника с Федькой после этого еще более укрепилась.

Вскоре Фальковский ушел в опасный поход на своей «малютке». Федька расписался на двух его торпедах. Через несколько дней на базе были получены о Фальковском недобрые сведения. Федька подслушал, как Звездин тихо говорил Сухарькову:

— Слышал, Валентин? Фашисты Фальковского обнаружили. Он там кого-то подколол, а теперь они за ним гоняются, глушат его…

— Может, отлежится на дне? — тихо проговорил Сухарьков.

— Ну да, отлежится! Исаака не знаешь! Это же такая горячка, непременно рискнет. Да и сколько можно ему отлеживаться? Он уже и так время просрочил. Все, наверно, у него к концу подошло.

— А что — значит, опасно ему? — не выдержал и вмешался в разговор Федька.

— Что опасно? Ничего не опасно! Услышал звон — и уже «опасно»… Садись-ка, брат, лучше на свой трехколесник и катай себе.

Но Федька не сел на велосипед. Он взобрался на высокую причальную тумбу и долго сидел на ней, смотрел на бухту, в которой стояли миноносцы, сторожевые суда, катеры-охотники. Все были тут, все на месте. Только Фальковского не было, и пустовал бон, [9] в котором обычно стояла его «малютка». Холодная зеленоватая вода плескалась там между сваями, словно всхлипывая. Противными голосами мяукали чайки, боком летя по ветру. Федька сполз с кнехта и, понуро глядя в неуютное море, побрел с базы, ведя одной рукой свой велосипедик, педали которого качались впустую, без толку.

Вечером Федька не стал есть пончики, которые принесла ему из салона командирской кают-компании Дуся. Он потом рассказывал мне, что долго не мог заснуть, все думал о Фальковском. Страшно, должно быть, когда вокруг тебя вода и над головой все вода и вода. И рядом рвутся страшные глубинные бомбы. Вот-вот попадет, вот-вот сомнет, расплющит… Намучившись, Федька заснул. Под утро Федьке стало холодно, и от этого ему приснилось, что он лежит в холодной воде на самом дне, и уши у него стали как жабры, и он дышит ими, впуская воду в одно ухо и выпуская из другого. А сверху вдруг нырнула и пошла, булькая, прямо на него глубинная бомба, и вот как рванет!.. Федька проснулся от гулкого удара за окном. За ним последовал второй. Федька вскочил и увидел легкий дымок, еще вившийся у пушки на подводной лодке, которая, подняв позывные, [10] в эту минуту быстро входила в гавань. Федька сразу узнал «малютку» Фальковского — никто, кроме него, не врывался на таком ходу в узкую горловину залива. А два залпа, которые дал, входя в гавань, Фальковский, означали, что лодка возвращается с победой: два фашистских корабля пущены на дно.

Федька выскочил на набережную. Подводники бежали к пирсу. Обгоняя их, задевая за локти, получая ободрительные подзатыльники, изо всех сил нажимая на педали, мчался Федька к причалу на своем велосипедике. Он едва не сшиб с ног огромного моряка Милехина, старшего кока столовой подплава. Кок бежал, сдвинув белый колпак на затылок, в белоснежном переднике. Отдуваясь, он бормотал:

— Это же прямо чистое наказание! Не напасешься на них!

А подводники, обгонявшие его, кричали:

— Плакали твои поросятки, Милехин! Слышал? Фальковский два залпа грохнул, значит, жарь двух поросят. Точно? Ничего не поделаешь, уж как водится! Закон! Порядок!

Федька подоспел в тот самый момент, когда с лодки бросили причальные концы и Фальковский, щуря опухшие, красные от усталости глаза, соскочил на доски причала. Нет, Федька не кинулся к своему другу — Федька знал морские порядки. Он терпеливо стоял в стороне, радостно тараща глаза и не сводя их с Фальковского, который, приложив руку к фуражке, докладывал контр-адмиралу, начальнику подплава, о законченной операции.

— Потоплены два неприятельских транспорта. Один порядка восьми тысяч тонн, другой, полагаю, тысяч на шесть, — рапортовал Фальковский. — Затем я подвергся атаке двух миноносцев. Всего было сброшено двести восемьдесят две глубинные бомбы. Ушел. Задание выполнено. Люди здоровы. Имеются незначительные повреждения.

Тут только Федька заметил страшные следы, которые остались на лодке от близких разрывов глубинных бомб. На железной палубе все было покорежено, вмято, погнуто. А кое-где на обшивке даже зияли разошедшиеся швы.

Официальная часть встречи закончилась. Довольный контр-адмирал закуривал, не забыв предложить папиросу вернувшемуся герою, и вопросы, которые задавал теперь начальник, переходили уже в обычный дружеский разговор.

Звездин и Сухарьков поочередно обнимали Фальковского и, довольные, хлопали его по кожаной спине.

— Сколько же всего торпед выпустили? — спросил контр-адмирал.

— Всего-навсего три, товарищ контр-адмирал. Две из носовых, одну с кормы. Попали в цель кормовая и одна из носовых.

— Мои? — спросил из-под чьего-то локтя пробравшийся вперед Федька.

— Точно! — засмеялся Фальковский. — Обе «АТ ФЭДИ».

Дня через два после этого на базу налетели немецкие бомбардировщики. Корабли подняли на мачтах клетчатый, желтый в шашках, флаг — «твердо». Это был сигнал тревоги. В порту коротко пролаяла сирена. Все бросились на свои места. Ударили зенитки с миноносцев, сторожевых кораблей, били пушки с подлодок. Катера и буксиры, спешно отваливая по правилам тревоги от стенки, выплывая к середине залива, также били на всем ходу по самолетам из крупнокалиберных пулеметов и автоматических пушек. Ударил из своего главного калибра миноносец «Громокипящий». Эхо выстрелов раскатилось по заливу, отдаваясь в скалах. В домах на набережной посыпались стекла, лопнувшие от невероятной силы звука. Второй раз ударил из главного калибра «Громокипящий», и передовой немецкий бомбардировщик, волоча за собой космы дыма, повернул в сторону, выбросил длинное пламя, качнулся и, неуклюже вертясь, стал падать за ближайшую сопку. Чуточку в стороне от него выхлопнул и распустился в небе белый цветок парашюта. Он медленно опустился и исчез за скалами.

— У Тойва-губы сел, — определил Звездин, вместе с нами следивший за воздушным боем. — Как бы не ушел фашист, его потом в сопках не найдешь. А до фронта тут рукой подать, ищи-свищи.

— Минутку! — сказал вдруг Фальковский. — А где наш Федька? Где Федька, я спрашиваю? Он же там, как раз у Тойва-губы, ягоды собирает, чтоб ему…

Действительно, Федька теперь по полдня пропадал на сопках, где в этом году было необыкновенно много черники, голубики, брусники и морошки. Он приходил с фиолетовыми губами, синезубый и показывал нам такой язык, будто он им только что вылизывал чернила.

— Федька там, вы понимаете или не понимаете?! — закричал на нас Фальковский.

И мы стали карабкаться на сопку, чтобы скорее добраться до Тойва-губы, чтобы изловить немецкого парашютиста, чтобы защитить нашего Федьку. Краснофлотцы оцепили район, куда ветер отнес парашютиста. Мы шли, прыгая со скалы на скалу, осматривая расщелины, обходя небольшие озера, заглядывая под каждый валун. Нигде не было парашютиста, вместе с ним исчез и наш Федька. Потом до нас докатился звук выстрела. А вскоре за сопками снова ахнуло… И опять стало тихо.

Больше всех волновался Фальковский. Он считал Федьку уже погибшим, слал проклятия на головы фашистов. Спокойный, рассудительный Звездин тщетно пытался утихомирить его.

На поиски парашютиста вылетел с аэродрома летчик Свистнев. Он кружил над сопками, несколько раз низко прошел над нами, разглядывая местность. Вдруг самолет круто повернул обратно и стал описывать круги над небольшим ущельем между двумя высокими скалистыми утесами. Летчик, высунувшись из кабины, махал нам рукой, указывая куда-то вниз. Срываясь с камней, перескакивая через ручьи, помчались мы туда. Через минуту мы были на краю скалы. И там, внизу, на темном сыром мху, мы увидели выложенное из белых камней, ярко выделяющееся, огромное «ФЭДR». Бедняга! Он, должно быть, очень волновался и спешил, выкладывая здесь из камней свое имя, и даже букву «я», которую обычно писал правильно, здесь повернул и в другую сторону, как латинское R. И тут мы уже увидели самого Федьку: он сидел, притаившись под нависшей скалой. Увидев нас, он стал делать нам какие-то знаки, прикладывая палец к губам, хлопая себя по рту, требуя молчания и таинственно показывая куда-то в сторону. Мы спрыгнули к нему вниз.

— Он там, там, — шептал нам Федька фиолетовыми от черники и дрожащими от волнения губами. — Вон, за тем камнем… У него нога свихнулась. Я видел, как его сбили, побежал за ним, а он в меня как пульнет из «шмайсера» своего!.. Думаете, не страшно? Я и спрятался тут. Потом хотел было вылезти, до подплаву добежать, — что ж, не до вечера сидеть сторожить, — а он опять так жахнет в меня!.. Думаете, вру? Пуля так и чиркнула, аж камень брызнул… Я вижу, самолет летит, поиски делает, а мне встать фриц не дает, ну я и выложил расписку свою. Ползал-ползал, весь живот себе протер, коленки продрал — думаете, не больно? Так и собрал камни и выложил. Летчик сразу сверху мой почерк узнал. А фриц этот вон туда заполз.

Краснофлотцы кинулись к скале и вытащили из расщелины спрятавшегося там фашиста. Он сразу бросил свой автомат «шмайсер», увидев, что его окружили со всех сторон моряки.

Случай этот сделал Федьку совсем знаменитым на базе. Иностранные моряки с недавно пришедшего транспорта, гуляя по набережной, завидя Федьку, подходили к нему, трепали его по плечу, щупали его нашивки и говорили, что Федька «о-ки-доки-бой» — это значит: «парень что надо».

Но вот кончилось короткое полярное лето, стали наползать туманы, солнце остывало, готовясь уйти на зимнюю спячку, и на подплаве однажды вечером в кают-компании зашел разговор о дальнейшей судьбе Федьки.

— Балбесу уже за восемь перевалило, пора бы ему буковки не только на торпедах писать, — сказал сурово Звездин. — В школу его надо немедленно отправить. Война войной, а ему расти, учиться время.

— Странный вопрос, разве я возражаю? — горячился Фальковский. — Надо так надо… Ясно, что мальчик должен учиться. Жалко, конечно, отпускать, то есть это я говорю, мне жалко… Не знаю, как другим.

— Никто не говорит, что не жалко, — проговорил, вздохнув, Звездин. — Я уже своих девятнадцать месяцев не видал. Тоже жалко. — Он помолчал немного. — Учиться дети должны в спокойном месте. Я, по крайней мере, так считаю. Не знаю, как другие.

Посоветовались с Дусей, «опекуншей» Федьки, и решено было отправить его в тыл, в один из беломорских городов, где имелся интернат для детей моряков. Я не знаю, как удалось Фальковскому уговорить Федьку. Он и слышать сперва не хотел об отъезде, но, видно, уважение к герою взяло верх, и Федька согласился.

Двадцать шестого августа мы провожали Федьку. Полярная осень подарила Федьке один из своих лучших дней. Воздух был прозрачен так, что даже на большом расстоянии все виделось резко, отчетливо, словно высеченное из камня. Вода в бухте была зеркально-спокойная, скалы розовые. Белые чайки вертелись над нами, и слабый ветер едва шевелил нарядные флаги Военно-Морского Флота — белое с синей полосой по низу и красными эмблемами — и пестрые сигналы Свода [11] на кораблях.

Сколько всякой снеди натащили подводники Федьке на дорогу! Сколько банок со сгущенным молоком, консервов, шоколадных кубиков. Командир катера, на котором Федька «отправлялся в науку», уже заявил, что если товарищи командиры будут нести еще довольствие, то пускай они тогда закажут специальную баржу, а на катере он базара разводить не может.

Потом все прощались с Федькой. Он был хмур и казался похудевшим в новой просторной курточке, на которую перешили все знаки со старой.

— Ну, смотри ты у нас там, Федор, — напутствовал его Звездин. — Учиться так учиться, а иначе браться не стоит. Хоть ты теперь и отпрядыш, как у нас поморы говорят, отскочил от нашего берега, но породу свою соблюдай, помни, что ты Федор Толбеин с подплава.

— А, ей-богу, какие тут разговоры! — забормотал Фальковский, беря Федьку за обе щеки. — Поезжай, поезжай, Федька! Терпеть не могу этих расставаний, только настроение портишь себе. Ну, двигай, двигай, Федька, давай ходу! Вот тебе еще плиточка шоколада.

И Фальковский сунул в руку Федьке большую плитку.

На катере включили мотор, из-под кормы кругами пошла вода и пена. На мачте взлетели три флажка — позывные.

При выходе из гавани у сторожевого поста на высокой мачте подняли золотистый флаг «добро». Это был знак согласия, разрешение на выход из гавани.

Маленький буксир стал оттаскивать в сторону сети и боны заграждения. Буксирчик был похож на дворника, торжественно открывающего ворота для выезда хозяина со двора. Он оттащил заграждение в сторону, и катер, на котором стоял Федька Толбеин, питомец подплава, единственный и последний мальчишка во всей морской округе, ушел в открытое море.

Молча стояли на пирсе знаменитые подводники, Герои Советского Союза Звездин, Сухарьков, Фальковский. Долго стоял и я с ними, глядя вслед катеру, который уносил от нас нашего Федьку.

— Ничего не поделаешь, Федька должен учиться, — сказал Звездин.

— Что говорить, — отозвался Фальковский, встрепенувшись, но не отворачиваясь от моря. — Ясно, Федька должен учиться, а мы должны воевать. Все-таки я завтра на одной торпеде своей, как хотите, а напишу… Только как бы это потолковее выразить? За будущее Федьки, что ли? Понимаешь? Или во имя, что ли?.. А, и так понятно! Просто напишу: «Чтоб Федьке было хорошо…» И пусть ему будет хорошо…

У выхода из гавани буксир поставил на место заграждение.

Катер давно уже скрылся за скалами мыса, с мачты у сторожевого пункта спустили флаг «добро», а мы все стояли на берегу и смотрели в море — моряки, мужчины, отцы, давно не видевшие своих детей.

* * *

Однажды на базу подлодок прилетел Герой Советского Союза Павел Свистнев, тот самый, что помог нам отыскать и спасти Федьку, когда он потерялся в сопках, выслеживая немецкого парашютиста.

Гидросамолет, известный под именем «Каталина», сел в бухте, взрыл серую осеннюю воду, качнул крыльями, по очереди коснувшись поверхности моря левым и правым поплавками, похожими на огромные коньки, притих, потом снова взревел моторами и зарулил к берегу. День был ветреный, в бухте гуляла крупная волна.

Два катера помчались навстречу гидросамолету, зачалили его концами за крылья и торжественно, словно под ручки, повели большую машину к набережной. Потом под летающую лодку подвели специальную тележку, натянули тросы, и гидросамолет вылез на сушу. С него капало. В хвосте круглого темно-зеленого тулова открылся люк, появились большие ноги в теплых, мохнатых унтах, и Свистнев соскочил на землю. Его встречали подводники и летчики, с нетерпением ждавшие прибытия «Каталины». Гидросамолет должен был доставить запасные детали для истребителей.

Сейчас же приступили к разгрузке. Полчаса вытаскивали из огромной машины пропеллеры, округлые плоскости, части моторов, глянцевитые рули, элероны и ящики с надписями: «верх» и «низ», «обращаться с осторожностью». Потом из люка под хвостом показались маленькие барахтающиеся ноги, которые никак не могли достать до земли.

— Явление последнее, — сказал Свистнев, — те же и он.

В ту же минуту из люка выпал на землю мальчишка лет восьми, худенький, остроносый, безбровый, в сбившейся на лоб огромной пилотке.

— Федька, — воскликнул Фальковский, — честное слово, Федька! Как вам это нравится?

Свистнев, крайне довольный эффектом, который произвел его маленький пассажир, весело оглядывал нас.

— Видели, кого доставил вам?

— И видеть не хочу, — пробормотал Звездин и мрачно отвернулся.

Федька поднялся с земли, отряхнул пыль с колен, одернул рукава куртки с бесконечными нашивками минера, связиста, артиллериста, комендора, электрика, баталера, сигнальщика.

— Здравствуйте… Это я.

— Вижу, что ты, — проговорил Фальковский.

— Они меня с собой прихватили, — продолжал Федька, мотнув головой в сторону Свистнева. — Я попросился, они и взяли.

— Ах, Федя, Федя! — И Фальковский, отойдя в сторону, махнул рукой.

— А ты тоже хорош! — тихо проворчал Звездин, глядя на Свистнева. — Ну какого шута ты его приволок? Мы парня учиться определили, а ты…

— Какое там учиться… Ты погляди сам, прямо захирел малый, тоскует по морю. Он уже два раза из интерната бегал, еле отыскали его. А тут как раз я прилетел. Детали брал, запчасти. Ну и вижу, страдает мальчишка. Жалко мне его стало, да и вы тут, знаю, все соскучились по нему, по чертенку. Верно ведь?

— Ну-ну, нас хоть не жалей, пожалуйста. Одного пожалел — и хватит. Что-то больно ты жалостливый стал!

Звездин сердито поглядел на Федьку, резко повернулся и зашагал к выходу из базы. Федька растерянно посматривал на нас: должно быть, он не ожидал такой встречи. Фальковский сжалился и подошел к нему.

— Ах ты, велика Федора! — сказал он. — Эх ты, царь Федор! И что мне с тобой делать, темно и непонятно… Ну, иди пока к Дусе, а там разберемся. Не было у бабы хлопот, так купила поросенка.

Все мы очень соскучились по Федьке. Часто по вечерам в кают-компании подплава командиры вспоминали нашего питомца: «Как там Федька наш двигает науку? Вот завтра уходим в море, надо бы ему к торпеде руку приложить…» Но сейчас неожиданное возвращение Федьки всех расстроило. Мы рассчитывали, что Федька приедет честь честью, как полагается, на каникулы и подводники будут хвастаться его школьными успехами, а он просто-напросто удрал.

На другой день Федька, как бывало, явился на базу, но его задержал у входа часовой:

— Стой, ты куда?

— На подплав. Не видишь?

— Видеть-то ясно вижу, а пропуск у тебя есть?

— Дядя, вы же меня знаете! Я Федька. Я тут с подплаву. Вы что, не признали? Это же я.

Часовой посмотрел на Федьку, как будто видел его в первый раз:

— Что-то не признаю. Был тут, правда, у нас один мальчонка. Федей звали. Такой справный, дисциплину понимал, к службе морской уважение имел. Да того мальчонку в учение откомандировали. Того знаю, того и так пропущу, без документа. А тебя, такого, который, значит, самовольничает, такого в первый раз вижу у нас на подплаве.

Ошеломленный Федька отошел от ворот базы, походил немножко около моря, скучного, осеннего, потом снова вернулся к часовому.

— Дяденька, вы меня только пропустите. Меня Фальковский знает и Звездин, все!

— Не было такого приказа пускать тебя.

На Федькино счастье, пришел Фальковский.

— Скажите — я с вами, — зашептал Федька своему любимому командиру.

— Ладно, — сказал Фальковский часовому, — пропустите. Со мной.

И Федька снова очутился на знакомом дворике подплава. Все здесь было как прежде. Краснофлотцы везли на тележках торпеды. Но когда Федька по старой привычке подошел к одному из снарядов, высокий краснофлотец, который обычно любил возить Федьку верхом на торпеде, сумрачно поглядел на него и прикрикнул:

— А ну, руки прими, не трожь торпеды!

— Я же только расписаться.

— Без твоей расписки дело обойдется, — сказал краснофлотец. — Ты сначала выучись, как писать, а то у тебя буквы на карачках ходят, над твоими буквами люди смеяться станут. Что это, мол, у них там за грамотные на подплаве, корову с мягким знаком пишут? Ты бы вот сперва пограмотнее стал в школе, а потом бы уж расписывался. А пока что не приказано тебя к этому делу допускать, тут война идет, серьезный разговор. А ну ходи, не мешайся тут. Видишь, люди делом заняты. Чего стал?

А толстый механик, в эту минуту вылезший из люка крейсерской лодки Звездина, прыснул в свой замасленный кулак и крикнул громко издали, так, что слышали все, кто был на базе:

— А, дезертир явился! Сам, своей персоной! Кто же это его сюда пустил?

Целый день околачивался без дела Федька на базе подплава. С ним никто не заговорил, никто не предложил расписаться на торпедах, которые грузили на лодки, никто не остановил его, чтобы расспросить, как ему жилось в интернате, там, в беломорском городе. Его словно не замечали. Только иногда, когда он тихонько, с затаенной, еще жившей в нем надеждой приближался к трапам, переброшенным с пирса на подлодку, раздавался чей-нибудь голос:

— Эй, мальчик, отойди от края. Не болтайся тут!

Растерянный, несчастный, бродил Федька по берегу подплава и заглядывал в окна кают-компании. Но и там толстый кок подплава Милехин, обычно баловавший Федьку пончиками, неприветливо сказал:

— Ты бы, друг Федор, пошел куда-нибудь да делом занялся. А что здесь ходить-то без толку? Нечего тут проедаться! — Он внимательно осмотрел Федьку, вытер руки о передник и добавил: — Некрасивое твое положение, Федя! Сочувствую, но помочь не имею права. Дезертиров на довольство не берем.

Федька все ждал — может быть, хоть воздушная тревога будет, и он покажет опять, как ничего не боится. А вдруг, на счастье, еще парашютиста сбросят, и он опять его выследит, и все снова признают, что Федька герой. Но день был сумрачный, ветер рвал пену с тяжелых волн, на низком, сумрачном небе не появлялось ни одного самолета. В бухте было пустынно: миноносцы ушли охранять большой караван судов. И в этом сумрачном осеннем дне никто не хотел уделить ни одной минуты Федьке, и не было беглецу места в строгом мире, занятом своими военными будничными делами.

Наконец он увидел, что из штаба вышел Фальковский.

Он кинулся навстречу командиру:

— Исаак Аркадьевич, а чего они мне говорят, что я этот, как его… дезертир?

— А кто же ты еще? — спокойно отвечал Фальковский. — Конечно, дезертир.

— Это как — дезертир?

— А очень просто. Дезертир — это кто драпу дает с фронта, своих товарищей бросает, боится, ищет местечка, где бы полегче. Так и говорится: трус и дезертир. Именно.

— Так я же вовсе наоборот! Сам на войну приехал. Тут и бомбить могут, а я не боюсь ничего. Чего же они говорят — «дезертир, дезертир»…

— Как вам нравится, он еще рассуждает! Твое дело что: тут быть или в классе? Я тебя спрашиваю. В классе твое дело сидеть! Тебя Северный флот учиться послал, а ты отлыниваешь, ты убежал. Вот тебя наши правильно дезертиром и зовут. Скажешь, нет? Неправильно разве? А это ты, пожалуйста, мне не заливай — фронт здесь или не фронт. Мы здесь на фронте, а ты там свою вахту бросил.

— Мне там скучно. Я без вас не могу. Я уже привык. Я… эх и соскучился… я вовсе… — И Федька заплакал.

Никто никогда не видел, чтобы Федька плакал. А тут он так и залился. Фальковский долго и тщательно откашливался, поправил фуражку, походил вокруг Федьки, потом обхватил ладонью голову его и прижал к своему боку.

— Кха, гм, гм… Ну, довольно реветь, слушай! Реветь тут уж совершенно ни к чему. Соскучился? Я, думаешь, не соскучился? И у меня, может, тоже на Урале сынишка вроде тебя… Странное дело, конечно, соскучился. А когда я в море — думаешь, не скучно мне иной раз? А терплю. Не прошусь на берег. Ну, довольно сопеть, хватит! Ну, кому говорю!

— Я… не дезертир. Я хотел… к вам только…

— Нельзя, Федя, дорогой, учиться тебе надо. И вообще, пожалуйста, не расстраивай меня… Ах, Федя, Федя!..

Подошел Звездин.

— Ну что, договорились? — спросил он.

— Ясно, договорились! Кто это сказал, что Федька дезертир? Язык вырву тому, кто это скажет! Он просто немножко соскучился и нечаянно попал на самолет, и Свистнев его нечаянно захватил, а теперь он нечаянно заревел.

— Вот и хорошо! — пробасил Звездин. — А чтобы он нечаянно еще чего-нибудь не сделал, мы его сегодня ночью отправим обратно. Верно?

— Верно, — тихо отозвался Федька.

— Это ты тоже нечаянно говоришь?

— Нет, по охотке.

— То-то. И письмо напишем директору школы: так, мол, и так, нечаянно захватили мальчишку. Идет, Федор?

— Идет…

— Ах ты, Федя, взял медведя, а обратно не вырвется! — сказал добродушно Звездин.

На рассвете мы опять проводили Федьку. На этот раз он уезжал уже без всяких торжественных проводов. Мы довезли его на катере до гидросамолета. Немного смущенный, Свистнев подхватил Федьку на руки и втащил в машину. И тут, не глядя друг на друга, Фальковский и Звездин стали незаметно совать Федьке в руки и украдкой засовывать в его карманы консервные банки, печенье, плитки шоколада.

— Нечаянно захватил, — виновато сказал Фальковский.

— Да и у меня тоже случайно оказалось, — усмехнулся Звездин.

Катер наш отошел в сторону. На «Каталине» взревели моторы, и огромный самолет, раскачиваясь, касаясь притихшей утренней воды поплавками — левым, правым, левым, правым, — как конькобежец, разбежался по зеркальной поверхности бухты и мягко пошел в небо.

Ну, вот и все. Так мы отправили снова Федьку в науку и сами, порядком опечаленные, вернулись на базу.

Через два месяца я получил в Мурманске письмо от Фальковского. Вот что он мне писал про Федю:

«Хочу сообщить тебе приятную новость про нашего Федьку. Свистнев прилетел сегодня и привез Федькино письмо. Понимаешь, он теперь уже знает столько букв, что может писать целые письма. Федька не подкачал, не осрамил наш подплав. Стал учиться на „отлично“ и просит, чтобы его привезли к нам зимой на каникулы. Обязательно привезем. И сделаем елку ему. А сегодня я ухожу в поход. И на двух кормовых торпедах знаешь что я написал? „По русскому — „хорошо“ по арифметике — „отлично““. Это Федькины отметки. С такими отметками не промахнешься».

Барабасик

Все были в сборе. Не было только Барабасика.

— Барабасика не будет: он в госпитале, — сообщил лейтенант Велихов. — Приболел что-то наш Барабасик. Доктор говорит — воспаление.

— Жа-а-аль, — произнес кто-то в темноте, и я узнал густой протяжный бас Окишева. — Скучно без Яши будет. И сам он страдать станет, если узнает.

— Конечно, очень скучно без Яши, — печально скороговоркой отозвался Вано, грузин.

Разведчики Рыбачьего полуострова — самой северной точки фронта — отправлялись в ночной налет на берег, занятый немцами. Маленький рыбачий бот знаменитого североморского десантника-разведчика Петра Велихова был готов к отплытию. Разведчики рассчитывали, пользуясь темной полярной ночью, напасть на гарнизон, взорвать склад, уничтожить огневые точки противника, захватить «языков». Велихов с десятком своих десантников уже не раз ходил в такие дела.

Маленький корабль разведчиков снискал большую славу у защитников Рыбачьего полуострова, отрезанного немцами от Большой земли. Его называли «ботик Петра Велихова» и добавляли при этом, что ботик нашего Петра Велихова, правда, не дедушка русского флота, но, несомненно, его внучек…

Велихов занял свое место в крохотной рубке. С моря дул пронизывающий ветер. И от самого Северного полюса до нас ничего не было у ветра на пути… Ночная пустыня Арктики касалась нас своим черным ледяным краем.

Прозвучала тихая, вполголоса, команда. Почти бесшумно заработал включенный дизель — выхлопы его были отведены под воду. Дрогнула палуба под ногами — мы отваливали. Но в это мгновение какой-то маленький человек, еле видимый в темноте, прыгнул из берегового мрака.

— Барабасик! Яша! — радостно узнали разведчики, окружая в темноте неожиданного пассажира. — Откуда ты? С неба, что ли, спрыгнул?

— Почему с неба? Вы считали, что Барабасик уже на небе? Оставьте ваши шутки! Я уже здоров. Такой товар не залеживается. Доктор выписал меня вчистую… Товарищ лейтенант, разрешите доложить… — Он вытянулся перед Велиховым, приложив руку с пилотке. — Возвращаюсь по излечении, материальная часть в порядке, настроение бодрое. Прибыл с опозданием, но, как говорили у нас в Мелитополе, лучше поздно, но «да», чем рано, но «нет».

— Погодите, — прервал его лейтенант, — а вы не рано с постели вскочили? Ведь у вас, доктор говорил…

— Хорошенькое «рано», товарищ лейтенант! Что же мне было, дожидаться, когда вы уже без меня до самого мыса дойдете?

— Ну ладно, ладно, — сказал Велихов, — болтаете много. Пусть Окишев познакомит вас с заданием.

Громоздкий, широколапый, как медведь, Окишев и маленький Барабасик, сев на носу у зенитного пулемета, негромко разговаривали между собой.

Над морем взошла луна, наполнив пространство глухим свинцовым блеском, и я рассмотрел бледное подвижное, совсем еще мальчишеское лицо Барабасика, сдвинутую на ухо пилотку и лихорадочно горящие глаза. Барабасик, поеживаясь от холода, с неодобрением смотрел прямо на луну.

— Что вы скажете, шарик опять вышел на полную мощность! Просили мы, чтоб он светил на нас в эту ночь? Фрицы же увидят нас, как в хорошем кино…

Большая волна ударила в борт и обдала нас с ног до головы ледяными брызгами. Все вскочили, отворачиваясь от холодных шлепков воды.

— Но, но, — прикрикнул на волну Барабасик, не трогаясь с места, — нельзя ли поосторожнее? Тут же публика.

— Ох, чудак этот Яшка, его ничего не берет! — говорили, тихо смеясь в темноте, разведчики, и каждый норовил ближе подсесть к шутнику.

А Барабасик уже мурлыкал тихонько, про себя, какую-то песенку: «На пароходе я плыла в Одессу морем раз… Погода чудная была, вдруг буря поднялась…»

— Отставить пение! — негромко приказал Велихов. — Разговорчики прекратить. Товарищ Барабасик, довольно вам травить, соблюдайте тишину.

Но Барабасик все же успел рассказать мне шепотом, пока мы шли к неприятельскому берегу, что его мать и младшего брата немцы расстреляли в Крыму и фрицы будут помнить его, Якова Барабасика. Он уже тринадцать раз ходил к немцам в тыл, и еще не таких он им дел наделает! Большие глаза его мрачно блеснули при этом, и он пощупал матросский нож, висевший на поясе.

Мы подходили к вражескому мысу.

— Воображаю, сколько здесь фаршированной рыбы! — шепнул Барабасик.

— Почему фаршированной, Яша? — спросил Вано, уже предвкушая остроту.

— Почему фаршированной? А потому, что здесь уже много фрицев к рыбам на закуску отправлено. Так что тут каждая рыба заранее уже нафарширована фрицем.

Но вот все застыли в тщательно оберегаемом молчании. Ботик наш нырнул в синий мрак тени, которую отбрасывали скалы мыса. Двигатель заработал еще тише. Мы подходили. Велихов знаком приказал готовиться к высадке.

Прошла минута. Другая. Бот остановился совсем. На скалы были бесшумно спущены сходни, и тут я увидел, что Яков Барабасик рывком расстегнул ворот на груди: под курткой оказалась полосатая фуфайка — матросская тельняшка «морская душа».

— А ну, — почти неслышным шепотом произнес Барабасик, — а ну, ребятки… Как у нас в двадцатом году пели: «Нет ни папы, нет ни мамы… Тридцать, сорок и четыре… Севастополь, Симферополь, Крым, Одесса, Мелитополь…» Даешь ходу!

И, едва дождавшись команды, с ножом-бебутом в одной руке, с гранатой в другой, минуя сходни, он прыгнул с борта в черную, обжигающую морозом воду у берега.



Сначала все было тихо. Немцы не заметили нас. Велихов выбрал хороший момент для высадки, дождавшись, когда луна зашла за облако. Барабасик в темноте добрался вместе с пятью товарищами до блиндажа, прыгнул сзади на часового, зажал ему рот, ударил ножом и, перешагнув через упавшего, ворвался первым внутрь землянки. Там, в блиндаже, произошла молчаливая и жестокая схватка. Немцы не успевали даже вскрикнуть со сна. Пятеро из них были мгновенно убиты. Троих с заткнутыми ртами погнали к боту. Но в соседней землянке проснулись. Солдаты выбегали в одном белье, стреляли во все стороны из автоматов, припадая за камни. Взвились тревожные ракеты. Откуда-то из-за скал ударили по нас минометы. В воде, возле самого борта, визжа и рыча, взметнулись кипящие пенные столбы. Надо было уходить.

На берегу грохнули четыре мощных взрыва. Багровые зарницы пронизали ночь. С шумом осыпались камни. Это разведчики гранатами подорвали склад боеприпасов, рванули мины под береговыми орудиями.

Дело было сделано. Отстреливаясь, разведчики спешили к боту, на котором был уже запущен двигатель. Двоих наших раненых принесли на руках товарищи. «Языков» уложили в трюме. Теперь все были на борту. Можно было уходить. Но опять не оказалось Барабасика.

Окишев, Вано и еще один разведчик, проклиная Барабасика и его вредный характер, из-за которого вечно всем одно беспокойство, кинулись на поиски пропавшего.

Разрывы мин слепили и оглушали нас. Осколки в двух местах продырявили рубку нашего кораблика.

Вдруг Велихов закричал:

— Вот он, чертяка!

И при свете луны мы увидели маленькую фигурку Барабасика. Он вел огромного полураздетого обер-лейтенанта. Барабасик подгонял его сзади, тыча рукояткой ножа в поясницу:

— А ну, ходи веселее, не играй на моих нервах, не действуй мне на характер!

Когда мы были уже далеко в море и луна, спрятавшаяся было за набежавшие тучи, снова растворила в своем зеленоватом свечении мрак полярной ночи, я заметил, что грудь и лицо Барабасика залиты кровью.

— Вы ранены?

— А, чистый пустяк! — заворчал он. — Это большею частью даже не моя кровь. Это я там в землянке у них… замарался…

Внезапно он замолчал, пошатнувшись, и быстро присел на палубу. Я наклонился к нему. Меня обдало горяченным жаром, исходившим от него. Он был совершенно болен, наш Барабасик!

Первым, кого мы увидели на своем берегу, был негодующий врач. Он накинулся на нас и на Барабасика, который сам уже не мог стоять на ногах от слабости. И мы узнали, что Барабасик просто-напросто удрал из госпиталя, услышав, что разведчики собрались без него в поход.

На следующее утро вместе с Велиховым, Окишевым и Вано мы отправились в госпиталь навестить Барабасика. Мне захотелось узнать у моряков-разведчиков некоторые подробности о Барабасике.

— Он наш, кавказский, — убежденно сказал мне Вано. — С Черного моря.

— Кто это его тебе на прописку дал, — возразил Окишев, — когда он из наших краев! Хоть, может, и не природный, да на строительстве работал у нас, в Сибири.

— Там разберемся, кто и откуда, когда после войны домой поедем, литеры на проезд будем брать, — проговорил лейтенант Велихов. — Пишите, в общем: парень-герой, рождения тысяча девятьсот двадцатого года, родом из наших, североморского звания…

Батарейный заяц

Далеко на севере, на самом краю нашей земли, у холодного Баренцева моря, стояла всю войну батарея знаменитого командира Поночевного. Тяжелые пушки укрылись в скалах на берегу — и ни один вражеский корабль не мог безнаказанно пройти мимо нашей морской заставы.

Не раз пробовали фашисты захватить эту батарею. Но артиллеристы Поночевного и близко к себе врага не подпускали. Хотели фашисты уничтожить заставу — тысячи снарядов посылали из дальнобойных орудий. Устояли наши артиллеристы и сами таким огнем ответили врагу, что вскоре замолчали немецкие пушки — разбили их меткие снаряды Поночевного. Видят фашисты: с моря не взять Поночевного, с суши не разбить. Решили ударить с воздуха. День за днем посылали немцы воздушных разведчиков. Коршунами кружились они над скалами, высматривая, где спрятались пушки Поночевного. А потом налетали большие бомбардировщики, швыряли с неба на батарею огромные бомбы.

Если взять все пушки Поночевного и взвесить их, а потом подсчитать, сколько бомб и снарядов обрушили немцы на этот клочок земли, то выйдет, что вся батарея весит раз в десять меньше, чем страшный груз, сброшенный на нее врагом… Скалы крошились от ударов тяжелых бомб. Но люди на батарее оказались крепче камня и выстояли.

Я бывал в те дни на батарее Поночевного. Весь берег там был разворочен бомбами. Чтобы пробраться к скалам, где стоят пушки, пришлось перелезть через большие ямы-воронки. Некоторые из этих ям были так просторны и глубоки, что в каждой из них уместился бы цирк с ареной и местами для несколько сот зрителей.

С моря дул холодный ветер. Он разогнал туман, и я рассмотрел на дне огромных воронок маленькие круглые озера. У воды сидели на корточках батарейцы Поночевного и мирно стирали свои полосатые фуфайки. Все они недавно были моряками и нежно берегли матросские тельняшки, которые им остались на память о флотской службе.

Меня познакомили с Поночевным. Веселый, немножко курносый, с хитрыми глазами, смотревшими из-под козырька морской фуражки… Только мы разговорились, как сигнальщик на скале закричал:

— Воздух!

— Есть! Завтрак подан. Сегодня дадут горячий. Укрывайтесь! — проговорил Поночевный, оглядывая небо.

Небо загудело над нами. Двадцать четыре «юнкерса» и несколько маленьких «мессершмиттов» летели прямо на батарею. За скалами громко, торопясь, застучали наши зенитки. Потом тонко заверещал воздух. Мы не успели добраться до укрытия — земля охнула, высокая скала недалеко от нас раскололась, и камни завизжали над нашими головами. Твердый воздух ушиб меня и повалил на землю. Я заполз под нависшую скалу и прижался к камню.

Я чувствовал, как ходит подо мной каменный берег. Грубый ветер взрывов толкался мне в уши и волок из-под скалы. Цепляясь за землю, я что есть силы зажмурил глаза.

От одного сильного и близкого взрыва глаза у меня сами раскрылись, как раскрываются окна в доме при землетрясении. Я уже было собрался опять зажмуриться, как вдруг увидел, что справа от меня, совсем близко, в тени под большим камнем, шевелится что-то белое, маленькое, продолговатое. И при каждом ударе бомбы это маленькое, белое, продолговатое смешно дрыгалось и снова замирало. Меня так разобрало любопытство, что я уже не думал об опасности, не слышал взрывов. Мне только хотелось узнать, что за странная штука дрыгается там под камнем. Я подобрался ближе, заглянул под камень и рассмотрел белый заячий хвостишко. Я подивился: откуда он здесь? Мне известно было, что зайцы тут не водятся.

Грохнул близкий разрыв, хвостишко судорожно задергался, и я поглубже втиснулся в расщелину скалы. Я очень сочувствовал хвостику. Самого зайца мне не было видно. Но я догадывался, что бедняге тоже не по себе, как и мне.

Наконец все стихло. А вскоре раздался сигнал-отбой. И тотчас я увидел, как из-под камня медленно, задом выбирается крупный заяц-русак. Он вылез, поставил торчком одно ухо, затем поднял другое, прислушался. Потом заяц вдруг сухо, дробно, коротко пробил лапами по земле, словно сыграл отбой на барабане, и запрыгал к батарее, сердито прядая ушами.

Батарейцы собрались около командира. Сообщали результаты зенитного огня. Оказывается, пока я там изучал зайкин хвост, зенитчики сбили два немецких бомбардировщика. Оба упали в море. А еще два самолета задымили и сразу повернули домой. У нас на батарее бомбами повредило одно орудие и осколками легко ранило двух бойцов.

И тут я опять увидел косого. Заяц, часто подергивая кончиком своего горбатого носа, обнюхал камни, потом заглянул в капонир, где укрывалось тяжелое орудие, привстал столбиком, сложив на животике передние лапы, осмотрелся и, словно заметив нас, прямехонько направился к Поночевному.

Командир сидел на камне. Заяц подскочил к нему, забрался на колени, уперся передними лапками в грудь Поночевному, дотянулся и стал усатой мордочкой тереться о подбородок командира. А командир обеими руками гладил его уши, прижатые к спинке, пропускал их через ладони… Никогда в жизни не видел я, чтобы заяц держался так вольно с человеком. Случалось встречать мне совсем ручных заек, но стоило коснуться ладонью их спины, и они замирали от ужаса, припадая к земле. А этот держался с командиром запанибрата.

— Ах ты, Зай Заич! — говорил Поночевный, внимательно осматривая шкуру своего приятеля. — Ах ты, нахальный зверюга… не покорябало тебя?.. Не знакомы с нашим Зай Заичем? — спросил он меня. — Это мне подарочек разведчики с Большой земли привезли. Паршивенький был, малокровный такой с виду, а у нас отъелся. И привык ко мне, зайчатина, прямо ходу не дает. Так и бегает за мной. Куда я — туда и он. Обстановка у нас, конечно, для заячьей натуры не очень подходящая. Сами могли убедиться, шумно живем. Ну ничего, наш Зай Заич теперь уже малый обстрелянный. Даже ранение имел, сквозное.

Поночевный взял осторожно левое ухо зайца, расправил его, и я увидел зарубцевавшуюся дырочку в лоснящейся, плюшевой, розоватой изнутри кожице.

— Осколочком прошибло. Ничего. Теперь зато в совершенстве изучил правила ПВО. [12] Чуть налетят — он уже мигом где-нибудь укроется. А один раз было, так без Зай Заича была бы нам полная труба. Честное слово! Долбили нас часов тридцать кряду. День полярный, солнце на вахте круглые сутки бессменно торчит, ну, вот немцы и пользовались. Как это в опере поется: «Ни сна, ни отдыха измученной душе». Так вот, стало быть, отбомбили они, наконец ушли. Небо в тучах, но видимость приличная. Огляделись мы: ничего как будто не предвидится. Решили отдохнуть. Сигнальщики наши тоже притомились, ну и проморгали. Только смотрим — Зай Заич тревожится что-то. Уши наставил и передними лапами чечетку бьет. Что такое? Нигде ничего не видно. Но знаете, какой у зайца слух?.. Что же вы думаете, не ошибся зайчина! Все звукоуловители опередил. Сигнальщики наши только через три минуты обнаружили самолет противника. Но я уже успел на всякий случай команду «воздух» дать заранее. Приготовились, в общем, к сроку. С того дня уже знаем: если Зай Заич ухо наставил, чечетку бьет — следи за небом. Жаль одно: в системах моторов плохо разбирается. Бывает так, что наш летит, а он тревогу дает…

Я поглядел на Зай Заича. Задрав хвостишко, он резво прыгал на коленях у Поночевного, искоса и с достоинством, как-то совсем не по-заячьи, озирал стоявших вокруг нас артиллеристов. И я подумал: «Какие же смельчаки, наверное, эти люди, если даже заяц, немножко пожив с ними, сам перестал быть трусом!»

Рассказ об отсутствующем

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу. Командующий сделал шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробочку.

Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежащий у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился…

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста!

— Товарищ командующий… и вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень взволнован, — дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на которой поблескивал золотой ободок ордена, и обвел зал вопросительными глазами:

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет со мной.

— Говорите, — сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

* * *

— Вы, наверно, слышали, товарищи, — так начал он, — какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас фашисты отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из минометов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время наше истекло. По часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на соединение оттягиваться, а пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас фашист, зажал в лесу, почуял, что нас тут горсточка всего-навсего осталась, и берет нас своими клещами за горло. Вывод ясен — надо пробиваться окольным путем.

А где он, этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит:

— Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щелка имеется. Если найдем, проскочим.

Я, значит, сразу вызвался.

— Дозвольте, — говорю, — мне попробовать, товарищ лейтенант.

Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи! Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился.

— Хорошо, — говорит, — товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?

И сам он вывел на дорогу, оглянулся, схватил меня за руку.

— Ну, Коля, — говорит, — давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался сам, то отказывать тебе не смею. Выручай, Коля! Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие…

— Ладно, — говорю, — Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю что надо. Ну, а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале…

И вот пополз я, хоронясь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнем фашисты по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне буерака кустарник, и за ним дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю — над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то… Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки… Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает… Взял я колючую былинку, да и покорябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в конопатинках.

— Ты чего тут? — говорю я.

— Я, — говорит, — корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет… Только вы, дядя, не верьте — это я все вру… пробую так. Дядя, — говорит, — вы от наших отбились?

— А это кто такие «ваши»? — спрашиваю.

— Ясно кто — Красная Армия… Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда, — говорю. — Расскажи, что тут в твоей местности делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, и ко мне по глиняному склону, как на салазках, пятками вперед съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он, — вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут фашисты ходят. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь, сбоку, минометы ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нет.

— И откуда, — говорю, — ты все это знаешь?

— Как, — говорит, — откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что…

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас.

Только мы стали выбираться из оврага в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло, и раздался такой треск, словно большую половицу разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это фашистская мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым… Ой, дядя, — говорит, — погодите! Да вы ж раненый!

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу — из разорванного сапога кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:

— Дядя, сюда фашисты идут! Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда… Эх ты, как вас сильно…

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад…

— Эх, дядя, дядя! — говорит мой дружок и сам чуть не плачет. — Ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать… А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь после…

Побледнел малый так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого блестят. «Что такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу… Лежу я, прислушиваюсь.

Вдруг слышу: «Стой!.. Стоять! Не ходить дальше!» Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как фашист спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу, — донесся до меня голос моего дружка. — Хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко! Ты что такое лазал тут уже очень долго? Я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу… — стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка.

И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался выстрел.

Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь фашистов от меня. Я прислушался, задыхаясь.

Снова ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо…

Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся. Опираясь на локти, цепляясь за ветки, пополз я… После уж ничего не помню.

Помню только — когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея… Так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло… И есть у меня еще одна просьба к вам… Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного — героя безыменного… Вот даже и как звать его, спросить не успел…

И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боев, герои жестоких битв, — поднялись, чтобы почтить память маленького, никому не ведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге…

У классной доски

Про учительницу Ксению Андреевну Карташову говорили, что у нее руки поют. Движения у нее были мягкие, неторопливые, округлые, и, когда она объясняла урок в классе, ребята следили за каждым мановением руки учительницы, и рука пела, рука объясняла все, что оставалось непонятным в словах. Ксении Андреевне не приходилось повышать голос на учеников, ей не надо было прикрикивать. Зашумят в классе, она подымет свою легкую руку, поведет ею — и весь класс словно прислушивается, сразу становится тихо.

— Ух, она у нас и строгая же! — хвастались ребята. — Сразу все замечает.

Тридцать два года учительствовала в селе Ксения Андреевна. Сельские милиционеры отдавали ей честь на улице и, козыряя, говорили:

— Ксения Андреевна, ну как мой Ванька у вас по науке двигает? Вы его там покрепче.

— Ничего, ничего, двигается понемножку, — отвечала учительница, — хороший мальчуган. Ленится вот только иногда. Ну, это и с отцом бывало. Верно ведь?

Милиционер смущенно оправлял пояс: когда-то он сам сидел за партой и отвечал у доски Ксении Андреевне и тоже слышал про себя, что малый он неплохой, да только ленится иногда… И председатель колхоза был когда-то учеником Ксении Андреевны, и директор машинно-тракторной станции учился у нее. Много людей прошло за тридцать два года через класс Ксении Андреевны. Строгим, но справедливым человеком прослыла она.

Волосы у Ксении Андреевны давно побелели, но глаза не выцвели и были такие же синие и ясные, как в молодости. И всякий, кто встречал этот ровный и светлый взгляд, невольно веселел и начинал думать, что, честное слово, не такой уж он плохой человек и на свете жить безусловно стоит. Вот какие глаза были у Ксении Андреевны!

И походка у нее была тоже легкая и певучая. Девочки из старших классов старались перенять ее. Никто никогда не видел, чтобы учительница заторопилась, поспешила. А в то же время всякая работа быстро спорилась и тоже словно пела в ее умелых руках. Когда писала она на классной доске условия задачи или примеры из грамматики, мел не стучал, не скрипел, не крошился, и ребятам казалось, что из мелка, как из тюбика, легко и вкусно выдавливается белая струйка, выписывая на черной глади доски буквы и цифры. «Не спеши! Не скачи, подумай сперва как следует!» — мягко говорила Ксения Андреевна, когда ученик начинал плутать в задаче или в предложении и, усердно надписывая и стирая написанное тряпкой, плавал в облачках мелового дыма.

Не заспешила Ксения Андреевна и в этот раз. Как только послышалась трескотня моторов, учительница строго оглядела небо и привычным голосом сказала ребятам, чтобы все шли к траншее, вырытой в школьном дворе. Школа стояла немножко в стороне от села, на пригорке. Окна классов выходили к обрыву над рекой. Ксения Андреевна жила при школе. Занятий не было. Фронт проходил совсем недалеко от села. Где-то рядом громыхали бои. Части Красной Армии отошли за реку и укрепились там. А колхозники собрали партизанский отряд и ушли в ближний лес за селом. Школьники носили им туда еду, рассказывали, где и когда были замечены немцы. Костя Рожков — лучший пловец школы — не раз доставлял на тот берег красноармейцам донесения от командира лесных партизан. Шура Капустина однажды сама перевязала раны двум пострадавшим в бою партизанам — этому искусству научила ее Ксения Андреевна. Даже Сеня Пичугин, известный тихоня, высмотрел как-то за селом немецкий патруль и, разведав, куда он идет, успел предупредить отряд.

Под вечер ребята собирались у школы и обо всем рассказывали учительнице. Так было и в этот раз, когда совсем близко заурчали моторы. Фашистские самолеты не раз уже налетали на село, бросали бомбы, рыскали над лесом в поисках партизан. Косте Рожкову однажды пришлось даже целый час лежать в болоте, спрятав голову под широкие листы кувшинок. А совсем рядом, подсеченный пулеметными очередями самолета, валился в воду камыш… И ребята уже привыкли к налетам.

Но теперь они ошиблись. Урчали не самолеты. Ребята еще не успели спрятаться в щель, как на школьный двор, перепрыгнув через невысокий палисад, забежали три запыленных немца. Автомобильные очки со створчатыми стеклами блестели на их шлемах. Это были разведчики-мотоциклисты. Они оставили свои машины в кустах. С трех разных сторон, но все разом они бросились к школьникам и нацелили на них свои автоматы.

— Стой! — закричал худой длиннорукий немец с короткими рыжими усиками, должно быть начальник. — Пионирен? — спросил он.

Ребята молчали, невольно отодвигаясь от дула пистолета, который немец по очереди совал им в лицо.

Но жесткие, холодные стволы двух других автоматчиков больно нажимали сзади в спины и шеи школьников.

— Шнеллер, шнеллер, бистро! — закричал фашист.

Ксения Андреевна шагнула вперед прямо на немца и прикрыла собой ребят.

— Что вы хотите? — спросила учительница и строго посмотрела в глаза немцу. Ее синий и спокойный взгляд смутил невольно отступившего фашиста.

— Кто такое ви? Отвечать сию минуту… Я кой-чем говорить по-русски.

— Я понимаю и по-немецки, — тихо отвечала учительница, — но говорить мне с вами не о чем. Это мои ученики, я учительница местной школы. Вы можете опустить ваш пистолет. Что вам угодно? Зачем вы пугаете детей?

— Не учить меня! — зашипел разведчик.

Двое других немцев тревожно оглядывались по сторонам. Один из них сказал что-то начальнику. Тот забеспокоился, посмотрел в сторону села и стал толкать дулом пистолета учительницу и ребят по направлению к школе.

— Ну, ну, поторапливайся, — приговаривал он, — мы спешим… — Он пригрозил пистолетом. — Два маленьких вопроса — и все будет в порядке.

Ребят вместе с Ксенией Андреевной втолкнули в класс. Один из фашистов остался сторожить на школьном крыльце. Другой немец и начальник загнали ребят за парты.

— Сейчас я вам буду давать небольшой экзамен, — сказал начальник. — Сидеть на место!

Но ребята стояли, сгрудившись в проходе, и смотрели, бледные, на учительницу.

— Садитесь, ребята, — своим негромким и обычным голосом сказала Ксения Андреевна, как будто начинался очередной урок.

Ребята осторожно расселись. Они сидели молча, не спуская глаз с учительницы. Они сели по привычке на свои места, как сидели обычно в классе: Сеня Пичугин и Шура Капустина впереди, а Костя Рожков сзади всех, на последней парте. И, очутившись на своих знакомых местах, ребята понемножку успокоились.

За окнами класса, на стеклах которых были наклеены защитные полоски, спокойно голубело небо, на подоконнике в банках и ящиках стояли цветы, выращенные ребятами. На стеклянном шкафу, как всегда, парил ястреб, набитый опилками. И стену класса украшали аккуратно наклеенные гербарии. Старший немец задел плечом один из наклеенных листов, и на пол посыпались с легким хрустом засушенные ромашки, хрупкие стебельки и веточки.

Это больно резнуло ребят по сердцу. Все было дико, все казалось противным привычно установившемуся в этих стенах порядку. И таким дорогим показался ребятам знакомый класс, парты, на крышках которых засохшие чернильные подтеки отливали, как крыло жука-бронзовика.

А когда один из фашистов подошел к столу, за которым обычно сидела Ксения Андреевна, и пнул его ногой, ребята почувствовали себя глубоко оскорбленными.

Начальник потребовал, чтобы ему дали стул. Никто из ребят не пошевелился.

— Ну! — прикрикнул фашист.

— Здесь слушаются только меня, — сказала Ксения Андреевна. — Пичугин, принеси, пожалуйста, стул из коридора.

Тихонький Сеня Пичугин неслышно соскользнул с парты и пошел за стулом. Он долго не возвращался.

— Пичугин, поскорее! — позвала Сеню учительница.

Тот явился через минуту, волоча тяжелый стул с сиденьем, обитым черной клеенкой. Не дожидаясь, пока он подойдет поближе, немец вырвал у него стул, поставил перед собой и сел. Шура Капустина подняла руку:

— Ксения Андреевна… можно выйти из класса?

— Сиди, Капустина, сиди. — И, понимающе взглянув на девочку, Ксения Андреевна еле слышно добавила: — Там же все равно часовой.

— Теперь каждый меня будет слушать! — сказал начальник.

И, коверкая слова, фашист стал говорить ребятам о том, что в лесу скрываются красные партизаны, и он это прекрасно знает, и ребята тоже это прекрасно знают. Немецкие разведчики не раз видели, как школьники бегали туда-сюда в лес. И теперь ребята должны сказать начальнику, где спрятались партизаны. Если ребята скажут, где сейчас партизаны, — натурально, все будет хорошо. Если ребята не скажут — натурально, все будет плохо.

— Теперь я буду слушать каждый! — закончил свою речь немец.

Тут ребята поняли, чего от них хотят. Они сидели не шелохнувшись, только переглянуться успели и снова застыли на своих партах.

По лицу Шуры Капустиной медленно ползла слеза. Костя Рожков сидел, наклонившись вперед, положив крепкие локти на откинутую крышку парты. Короткие пальцы его рук были сплетены. Костя слегка покачивался, уставившись в парту. Со стороны казалось, что он пытается расцепить руки, а какая-то сила мешает ему сделать это.

Ребята сидели молча.

Начальник подозвал своего помощника и взял у него карту.

— Прикажите им, — сказал он по-немецки Ксении Андреевне, — чтобы они показали мне на карте или на плане это место. Ну, живо! Только смотрите у меня… — Он заговорил опять по-русски: — Я вам предупреждаю, что я понятен русскому языку и что вы будете сказать детей…

Он подошел к доске, взял мелок и быстро набросал план местности — реку, село, школу, лес… Чтобы было понятней, он даже трубу нарисовал на школьной крыше и нацарапал завитушки дыма.

— Может быть, вы все-таки подумаете и сами скажете мне все, что надо? — тихо спросил начальник по-немецки у учительницы, вплотную подойдя к ней. — Дети не поймут, говорите по-немецки.

— Я уже сказала вам, что никогда не была там и не знаю, где это.

Фашист, схватив своими длинными руками Ксению Андреевну за плечи, грубо потряс ее:

— Смотри, я буду пока очень добрый, но дальше…

Ксения Андреевна высвободилась, сделала шаг вперед, подошла к партам, оперлась обеими руками на переднюю и сказала:

— Ребята! Этот человек хочет, чтобы мы сказали ему, где находятся наши партизаны. Я не знаю, где они находятся. Я там никогда не была. И вы тоже не знаете. Правда?

— Не знаем, не знаем!.. — зашумели ребята. — Кто их знает, где они! Ушли в лес — и все.

— Вы совсем скверные учащиеся, — попробовал пошутить немец, — не может отвечать на такой простой вопрос. Ай, ай…

Он с деланной веселостью оглядел класс, но не встретил ни одной улыбки. Ребята сидели строгие и настороженные. Тихо было в классе, только угрюмо сопел на первой парте Сеня Пичугин.

Немец подошел к нему:

— Ну, ты, как звать?.. Ты тоже не знаешь?

— Не знаю, — тихо ответил Сеня.

— А это что такое, знаешь? — И немец ткнул дулом пистолета в опущенный подбородок Сени.

— Это знаю, — сказал Сеня. — Пистолет-автомат системы «Вальтер»…

— А ты знаешь, сколько он может убивать таких скверных учащихся?

— Не знаю. Сами считайте… — буркнул Сеня.

— Кто такое! — закричал немец. — Ты сказал: сами считать! Очень прекрасно! Я буду сам считать до трех. И если никто мне не сказать, что я просил, я буду стрелять сперва вашу упрямую учительницу. А потом — всякий, кто не скажет. Я начинал считать! Раз!..

Он схватил Ксению Андреевну за руку и рванул ее к стене класса. Ни звука не произнесла Ксения Андреевна, но ребятам показалось, что ее мягкие певучие руки сами застонали. И класс загудел. Другой фашист тотчас направил на ребят свой пистолет.

— Дети, не надо, — тихо произнесла Ксения Андреевна и хотела по привычке поднять руку, но фашист ударил стволом пистолета по ее кисти, и рука бессильно упала.

— Алзо, итак, никто не знай из вас, где партизаны, — сказал немец. — Прекрасно, будем считать. «Раз» я уже говорил, теперь будет «два».

Фашист стал подымать пистолет, целя в голову учительнице. На передней парте забилась в рыданиях Шура Капустина.

— Молчи, Шура, молчи, — прошептала Ксения Андреевна, и губы ее почти не двигались. — Пусть все молчат, — медленно проговорила она, оглядывая класс, — кому страшно, пусть отвернется. Не надо смотреть, ребята. Прощайте! Учитесь хорошенько. И этот наш урок запомните…

— Я сейчас буду говорить «три»! — перебил ее фашист.

И вдруг на задней парте поднялся Костя Рожков и поднял руку:

— Она правда не знает!

— А кто знай?

— Я знаю… — громко и отчетливо сказал Костя. — Я сам туда ходил и знаю. А она не была и не знает.

— Ну, показывай, — сказал начальник.

— Рожков, зачем ты говоришь неправду? — проговорила Ксения Андреевна.

— Я правду говорю, — упрямо и жестко сказал Костя и посмотрел в глаза учительнице.

— Костя… — начала Ксения Андреевна.

Но Рожков перебил ее:

— Ксения Андреевна, я сам знаю…

Учительница стояла, отвернувшись от него, уронив свою белую голову на грудь. Костя вышел к доске, у которой он столько раз отвечал урок. Он взял мел. В нерешительности стоял он, перебирая пальцами белые крошащиеся кусочки. Фашист приблизился к доске и ждал. Костя поднял руку с мелком.

— Вот, глядите сюда, — зашептал он, — я покажу.

Немец подошел к нему и наклонился, чтобы лучше рассмотреть, что показывает мальчик. И вдруг Костя обеими руками изо всех сил ударил черную гладь доски. Так делают, когда исписав одну сторону, доску собираются перевернуть на другую. Доска резко повернулась в своей раме, взвизгнула и с размаху ударила фашиста по лицу. Он отлетел в сторону, а Костя, прыгнув через раму, мигом скрылся за доской, как за щитом. Фашист, схватившись за разбитое в кровь лицо, без толку палил в доску, всаживая в нее пулю за пулей.

Напрасно… За классной доской было окно, выходившее к обрыву над рекой. Костя, не задумываясь, прыгнул в открытое окно, бросился с обрыва в реку и поплыл к другому берегу.

Второй фашист, оттолкнув Ксению Андреевну, подбежал к окну и стал стрелять по мальчику из пистолета. Начальник отпихнул его в сторону, вырвал у него пистолет и сам прицелился через окно. Ребята вскочили на парты. Они уже не думали про опасность, которая им самим угрожала. Их тревожил теперь только Костя. Им хотелось сейчас лишь одного — чтобы Костя добрался до того берега, чтобы немцы промахнулись.

В это время, заслышав пальбу на селе, из леса выскочили выслеживавшие мотоциклистов партизаны. Увидев их, немец, стороживший на крыльце, выпалил в воздух, прокричал что-то своим товарищам и кинулся в кусты, где были спрятаны мотоциклы. Но по кустам, прошивая листья, срезая ветви, хлестнула пулеметная очередь красноармейского дозора, что был на другом берегу…

Прошло не более пятнадцати минут, и в класс, куда снова ввалились взволнованные ребята, партизаны привели троих обезоруженных немцев. Командир партизанского отряда взял тяжелый стул, придвинул его к столу и хотел сесть, но Сеня Пичугин вдруг кинулся вперед и выхватил у него стул.

— Не надо, не надо! Я вам сейчас другой принесу.

И мигом вытащил из коридора другой стул, а этот задвинул за доску. Командир партизанского отряда сел и вызвал к столу для допроса начальника фашистов. А двое других, помятые и притихшие, сели рядышком на парте Сени Пичугина и Шуры Капустиной, старательно и робко размещая там свои ноги.

— Он чуть Ксению Андреевну не убил, — зашептала Шура Капустина командиру, показывая на фашистского разведчика.

— Не совсем точно так, — забормотал немец, — это правильно совсем не я…

— Он, он! — закричал тихонький Сеня Пичугин. — У него метка осталась… я… когда стул тащил, на клеенку чернила опрокинул нечаянно.

Командир перегнулся через стол, взглянул и усмехнулся: на серых штанах фашиста сзади темнело чернильное пятно…

В класс вошла Ксения Андреевна. Она ходила на берег узнать, благополучно ли доплыл Костя Рожков. Немцы, сидевшие за передней партой, с удивлением посмотрели на вскочившего командира.

— Встать! — закричал на них командир. — У нас в классе полагается вставать, когда учительница входит. Не тому вас, видно, учили!

И два фашиста послушно поднялись.

— Разрешите продолжать наше занятие, Ксения Андреевна? — спросил командир.

— Сидите, сидите, Широков.

— Нет уж, Ксения Андреевна, занимайте свое законное место, — возразил Широков, придвигая стул, — в этом помещении вы у нас хозяйка. И я тут, вон за той партой, уму-разуму набрался, и дочка моя тут у вас… Извините, Ксения Андреевна, что пришлось этих охальников в класс ваш допустить. Ну, раз уж так вышло, вот вы их сами и порасспрашайте толком. Подсобите нам: вы по-ихнему знаете…

И Ксения Андреевна заняла свое место за столом, у которого она выучила за тридцать два года много хороших людей. А сейчас перед столом Ксении Андреевны, рядом с классной доской, пробитой пулями, мялся длиннорукий рыжеусый верзила, нервно оправлял куртку, мычал что-то и прятал глаза от синего строгого взгляда старой учительницы.

— Стойте как следует, — сказала Ксения Андреевна, — что вы ерзаете? У меня ребята этак не держатся. Вот так… А теперь потрудитесь отвечать на мои вопросы.

И долговязый фашист, оробев, вытянулся перед учительницей.

Отметки Риммы Лебедевой

В город Свердловск приехала вместе со своей мамой девочка Римма Лебедева. Она поступила учиться в третий класс. Тетка, у которой жила теперь Римма, пришла в школу и сказала учительнице Анастасии Дмитриевне:

— Вы к ней, пожалуйста, строго не подходите. Они ведь с матерью еле выбрались. Свободно могли немцам в лапы попасть. На их село бомбы кидали. На нее все это очень подействовало. Я думаю, что она теперь нервная. Наверное, она не в силах нормально учиться. Вы это имейте в виду.

— Хорошо, — сказала учительница, — я буду это иметь в виду, но мы постараемся, чтобы она могла учиться, как все.

На другой день Анастасия Дмитриевна пришла в класс пораньше и сказала ребятам так:

— Лебедева Римма еще не приходила?.. Вот, ребята, пока ее нет, я хочу вас предупредить: девочка эта, может быть, много пережила. Они были недалеко от фронта с мамой. Их село немцы бомбили. Мы с вами должны помочь ей прийти в себя, наладить учение. Особенно много не расспрашивайте ее. Условились?

— Условились! — дружно ответили третьеклассники.

Маня Петлина, первая отличница класса, усадила Римму на своей парте, рядом с собой. Мальчик, сидевший тут раньше, уступил ей свое место. Ребята давали Римме свои учебники. Маня подарила ей жестяную коробочку с красками. И третьеклассники ни о чем не расспрашивали Римму.

Но училась она неважно. Она не готовила уроков, хотя Маня Петлина помогала ей заниматься и приходила к Римме на дом, чтобы вместе с ней решить заданные примеры. Слишком заботливая тетка мешала девочкам.

— Хватит вам учиться-то, — говорила она, подходя к столу, закрывала учебники и убирала Риммины тетрадки в шкаф. — Ты ее, Маня, уж совсем замучила. Она не то что вы — дома тут сидели. Вы себя с ней не сравнивайте.

И эти теткины разговоры в конце концов подействовали на Римму. Она решила, что ей уже незачем учиться, и совсем перестала готовить уроки. А когда Анастасия Дмитриевна спрашивала, почему Римма опять не знает уроков, она говорила:

— На меня тот случай очень подействовал. Я не в силах нормально учиться. У меня теперь стали нервы.

И когда Маня и подруги пробовали уговорить Римму, чтобы она училась как следует, она опять упрямо твердила:

— Я почти что на самой войне была. А вы были? Нет. И не сравнивайте.

Ребята молчали. Действительно, они не были на войне.

Правда, у многих из них отцы и родственники ушли в армию. Но трудно было спорить с девочкой, которая сама была довольно близко от фронта. А Римма, видя смущение ребят, стала теперь прибавлять к теткиным словам еще свои собственные. Она говорила, что ей скучно учиться и неинтересно, что она опять скоро уедет на самый фронт и поступит там в разведчицы, а всякие диктовки и арифметики ей не очень нужны.

Недалеко от школы был госпиталь. Ребята часто ходили туда. Они читали раненым вслух книги, один из третьеклассников хорошо играл на балалайке, и школьники тихим хором пели раненым «Светит месяц» и «Во поле березонька стояла». Девочки вышивали кисеты для раненых. Вообще школа и госпиталь очень сдружились. Ребята сперва не брали с собой Римму. Они боялись, что вид раненых напомнит ей что-нибудь тяжелое. Но Римма упросила, чтобы ее взяли. Она даже сама сшила табачный кисет. Правда, он у нее вышел не очень складным. И когда Римма дала кисет лейтенанту, лежавшему в палате № 8, раненый почему-то примерил его на здоровую левую руку и спросил:

— Как вас звать-то? Римма Лебедева? — и негромко пропел:

Ай да Римма — молодец!

Вот так мастерица!

Шила раненым кисет —

Вышла рукавица.

Но увидев, что Римма покраснела и расстроилась, поспешно поймал ее за рукав своей левой, здоровой рукой и сказал:

— Ничего, ничего, вы не смущайтесь, это я так, в шутку. Прекрасный кисет! Спасибо. А это даже хорошо, что и за рукавицу сойти может. Пригодится. Тем более мне только для одной руки теперь и нужно.

И лейтенант печально кивнул на обмотанную бинтами правую руку.

— А вот вы мне сослужите в дружбу, — попросил он. — У меня тоже дочка есть, во втором классе учится. Олей зовут. Она мне письма пишет, а я вот ответа написать не могу… Рука… Может быть, сядете, возьмете карандашик? А я вам продиктую. Очень буду благодарен.

Конечно, Римма согласилась. Она гордо взяла карандаш, и лейтенант медленно продиктовал ей письмо для своей дочки Оли.

— Ну, давайте поглядим, что мы тут с вами вместе насочиняли.

Он взял левой рукой листок, исписанный Риммой, прочел, нахмурился и огорченно присвистнул:

— Фью!.. Это некрасиво получается. Очень уж грубые ошибки ставите. Вы в каком классе? В третьем пора уже чище писать. Нет, это не годится. Меня дочка засмеет. Нашел, скажет, грамотеев! Она хоть и во втором классе, а уж знает, что, когда слово «дочка» пишешь, после «ч» мягкий знак совершенно не требуется.

Римма молчала, отвернувшись в сторону. Маня Петлина подскочила к самой койке лейтенанта и зашептала ему на ухо:

— Товарищ лейтенант, она не в силах еще нормально учиться. Она еще не пришла в себя. На нее очень подействовало. Они почти около самого фронта с мамой были. — И она обо всем рассказала раненому.

— Так, — промолвил лейтенант. — Не совсем это правильный разговор. Бедой и горем долго не хвастаются. Или уж терпят, или помочь горю-беде стараются, чтобы не стало их. Я вот за то и правую руку свою отдал, наверное, а многие и головы совсем сложили, чтобы ребята у нас учились как следует, как мы хотим, чтобы у них жизнь была по всем нашим правилам… Вот что, Римма: приходите-ка завтра после уроков на часок, потолкуем, и я вам еще письмецо продиктую, — неожиданно закончил он.

И теперь каждый день после уроков Римма приходила в палату № 8, где лежал раненый лейтенант. И он диктовал — медленно, громко, раздельно — письма своим друзьям. Друзей, родственников и знакомых у лейтенанта было необыкновенно много. Они жили в Москве, Саратове, Новосибирске, Ташкенте, Пензе.

— «Дорогой Михаил Петрович!» Знак восклицательный, вверх дубинкой, — диктовал лейтенант. — Теперь пиши с новой строки. «Хочу знать», запятая, «как двигается…». После «т» не надо мягкого знака в данном случае… «как двигается дело у нас на заводе». Точка.

Потом лейтенант вместе с Риммой разбирал ошибки, исправлял и объяснял, почему надо писать так, а не этак. И заставлял найти на небольшой карте город, куда посылалось письмо.

Прошло еще два месяца, и однажды вечером в палату № 8 пришла Римма Лебедева и, хитро отвернувшись, протянула лейтенанту ведомость с отметками за вторую четверть. Лейтенант внимательно проглядел все отметки.

— Ого! Это порядок! — сказал он. — Молодец, Римма Лебедева: ни одного «посредственно». А по русскому и географии даже «отлично». Ну, получайте вашу грамоту! Документ почетный.

Но Римма отвела рукой протянутую ей ведомость.

— Вы распишитесь… Вот тут, где написано «подпись родителей или лица воспитывающего»… Как — при чем вы? Кто же еще? А то мама в командировку уехала, а тетю я не хочу. Только ведь вы не можете… Рука…

— Могу! — сказал лейтенант. — Я уже давно могу. Давайте сюда.

Он поболтал в воздухе своей зажившей рукой и в графе «подпись родителей или лица воспитывающего» четко вывел: «Лейтенант А. Тарасов».

Одна беседа

Журналист Петр Андреевич Болотов, разъездной специальный корреспондент большой московской газеты, возвращался из далекой командировки домой. Он долгое время пробыл в глуши, вдали от больших центров, и даже газеты раздобывал урывками. Теперь он предвкушал удовольствие от встречи со столицей: настоящий кофе, горячая ванна, свежая газета, любопытные друзья, перед которыми можно будет похвастаться своими странствованиями.

Но в дороге Болотов получил встречную телеграмму из своей редакции: «Сделайте остановку станции Мураши колхоз Красный луч организуйте срочно материал Никите Величко спасшем пожара колхозный хлеб больных и детей возьмите беседу».

Болотов привык к таким пассажам во время своей многолетней разъездной жизни.

Продрогший до костей, добрался он до колхоза «Красный луч». Тут ему сразу указали избу Никиты Величко. Видно, все знали в округе Никиту.

Но Болотов не застал хозяина дома. Никита Величко ушел на собрание в колхоз. Корреспонденту предложили подождать часок-другой. Он отогрелся, отошел и, будучи человеком неприхотливым и привыкшим ко всяким превратностям, заснул тотчас, лишь прилег на жесткую скамью.

Проснулся он поздно. В избе горело электричество. Мальчик лет десяти-одиннадцати сидел за столом. Очевидно, сынишка Никиты Величко. Гололобый, большеглазый, с нежным, как у девочки, лицом.

— Ну, что смотришь? — спросил Болотов, потягиваясь. — Кажется, вздремнул я… А?

Мальчик молчал, застенчиво улыбаясь.

Болотов был холостяком и немножко стеснялся детей. Он никогда не знал, как надо разговаривать с ребятами. Он считал, что с детьми надо обязательно шутить, непрестанно острить и задавать им глупые вопросы.

На столе лежали тетрадки и задачник. Было совершенно ясно, чем занят мальчик. Но Болотов все же спросил:

— Ты чего это тут делаешь?

— Уроки учу, — отвечал мальчик, не проявляя особенной любезности.

— Уроки?.. Ну то-то, — сказал Болотов, решительно не зная, о чем ему говорить дальше.

Но мальчик сам внимательно посмотрел на корреспондента и вдруг деловито спросил:

— Вы командировочный? Да? Вы ведь из редакции? Печатаете, значит?.. Пишете?.. А печатать не можете?.. К нам многие ездиют — из редакции все, — писать все могут, а печатать — никак. А вы из своей головы пишете или с виду?

— Я больше с виду, с натуры, — объяснил Болотов. — Я про твоего отца писать собираюсь. Никита Величко — отец твой?

— Ага, про него уже несколько раз в газете печатали, у него орден даже, «Знак Почета».

— Ого-го! — обрадовался корреспондент. — Материал, я вижу, начинает ложиться.

Мальчик оказался очень разговорчивым и любознательным. Он без устали расспрашивал Болотова о всякой всячине. Он угостил корреспондента горячим чаем. Он рассказал, как ездил со своим отцом-орденоносцем на областной слет колхозников в город, как их там снимали один раз на собрании, а потом — в цирке, рядом со слоном. («Вот тут папаня, тут слон, а тут я сам. Слон здоровый. Который снимал, так, эх, боялся: вдруг цапнет!..»)

Время шло. Болотов разопрел от выпитого чая, а Никиты Величко все не было. Болотов начал уже тревожиться, что опоздает на поезд. Мальчик продолжал теребить его всяческими расспросами. Он был очень взволнован, узнав, что Болотов «может писать и книги».

— Дядя, а вы не классик? — спрашивал мальчик.

— Нет, — отвечал Болотов.

— Зря, — сокрушенно вздыхал мальчик. — Вот бы я потом ребятам в классе хвастал: к нам классик приезжал, чай пил… И сколько вот к нам ездиют, а классика еще ни одного не было… Дядя, а вы ведь в Москве живете? Я сам себе часто в Москве снюсь. Как будто это иду и как будто это навстречу целое войско верхом едет, а впереди Буденный. Я уже всю Москву во сне перевидал. А только вас никогда сроду не видел еще… Дядя, а правда, там на Кремле такие звезды горят? По девяносто пудов каждая весит. Как это их туда тащили? Девяносто пудов!.. Чаю еще налить вам? Вы пейте. Ничего. Папаня скоро придет. Пейте… А вы умеете отгадывать? Вот отгадайте, в каком ухе у меня шебаршится? — спрашивал он, наклоняя голову к левому плечу.

Болотов угадал, что в левом.

— Ну, вы очень сразу, надо думать сначала. Так — не игра. А вот сейчас не отгадаете: вот скажите, если вдруг электричество испортилось и лампы нет, как можно сделать освещение в избе? Ага, не знаете! А вот я изобрел сам. Кошек надо насажать. У них глаза в темноте светятся, как светлячки. Вот собрать кошек сто или двести, так от них сразу светло будет. Это я сам изобрел… Чаю налить еще?

— Да у меня, друг, твой чай вот уже где, — взмолился Болотов.

— А вы пояс растужите. Еще стакан войдет. Я налью?

— Мне много чаю пить доктор запретил.

— Это он, наверное, сырой не велел. А у нас чай сроду кипяченый.

— Ну, пойми, друг, не чай пить я к вам за тысячу километров приехал. Мне надо написать о твоем отце Никите Величко. Понимаешь? В газету. Газета ждет, это важное дело. А мы тут с тобой чаи распиваем. Вот ты бы пока рассказал мне, как это у вас тут получилось.

— А чего получилось?

— Ну, пожар-то был, знаешь?

— Это у Шубиных-то?

— Ну, я не знаю, где у вас там горело.

— А-а… — сказал мальчик. — Это у Шубиных горело. Рассказать?

— Расскажи.

— Ну, значит, так… А чего рассказывать?

— Ну, расскажи, — терпеливо разъяснил Болотов, — расскажи, как твой отец геройский спас из огня…

— А папаня тогда вовсе в городе был. Он к валяльщику за чёсанками ездил.

— Ну к какому еще валяльщику? У меня в телеграмме ясно сказано: Никита Величко, спасший от пожара… Может быть, у вас еще пожар был?

— Нет, пожар-то у нас один был, — усмехнулся мальчик. — А вот Никит у нас целых два. Первый номер, значит, — папаня мой. А другой номер, который пожегся было, — это и есть я, самый-рассамый Никита Величко. Мы с папаней — тезки.

Болотов тихо ахнул и откинулся на скамье к стене.

— Так это ты?.. Фу-ты, история! Это, следовательно, писать-то мне про тебя надо?

— А чего про меня писать?

— Как чего! Ах ты герой, шут тебя возьми! Ну быстренько, по порядку выкладывай.

— Ну еще, герой! — сконфузился Никита.

— Ладно, хватит тебе крутить. — Болотов нетерпеливо похлопал ладонью по столу. — Говори толком, как было?

— Это так вышло. Невзначай. У нас еще колхозники на работу ушли. Картошку копать. А у Шубиных дедушка Моисеич больной, безногий, и ребят двое. Совсем малята — Ленька и Макарка. А у Шубиных как раз по-за домом амбар. А я это бежу в школу: порешенные задачки дома позабыл, воротиться пришлось… Бежу, тороплюсь это… Вдруг гляжу, чего это у Шубиных по двору туман ходит? Вроде из-под крыши натягивает. Я стал, гляжу: а оттуда как вдруг полыхнет! Прямо на меня жаром да огнем. Сразу занялось… А в избе, слышу, криком кричат. И нет никого народу в селе. Пока сбегаешь, дозовешься, сгорят живьем. Ну, я порешенные задачи положил подальше, чтобы не спалились. А то жалко: ведь даром я их решал, что ли?.. Пиджаком голову обмотал да и нырнул в самый жар. А в избе дыма полно. Уже подлавка горит. А Ленька с Макаркой на карачках ползают, ревут, хрипят уж и за дедушку безногого цепляются. А дедушка Шубин свалился у сеней и не может дальше. Я их, малят, еле отодрал от дедушки. Макарке даже это… наподдал. Ну, не идет раз… Вы про это не пишите. Не надо. А то еще скажут… Ну, значит, выволок я их на волю. А на воле хорошо. Главное дышать свободно. И до того дышать охота!.. А ведь надо еще за дедушкой. Сгорит ведь! А второй раз еще боязней идти. Закрылся я пиджаком весь — и опять туда. Дымище там. Трещит все. А дедушка Шубин, как увидел меня опять, руками замахал. «Куды ты, — хрипит, — малый, спасайся вон отсюда скорее! Сдалось тебе чужого деда из огня вызволять! Сгоришь! Брось меня! Иди, Никитка, иди…» Я уже правда было бежать, да как он сказал «чужого», так стоп на месте. Я дедушке Шубину говорю: «Какой ты, говорю, чужой, раз мы тут все друг-дружкины». И стал его тащить. Он ходить сам неспособный. У него одна нога, и та задом наперед ходит. А у меня уже дух кончается. Дым потому что — не продохнуть. Искры зыркают… Боязно. А я все-таки говорю: «Ничего, дедушка, давай как-нибудь шагать на трех ногах». Ну и это… вытащил все-таки. Упал немножко на воле. Но пока из меня дым вышел, не дождался, а сразу бегом за народом! У нас в кузне работали. А пиджак прожег весь наскрозь. Ну и все. И писать неинтересно.

За свою многолетнюю работу Петр Андреевич Болотов встречался с самыми различными людьми. Он брал интервью и беседы у наркомов, профессоров, знатных стахановцев, героев воздуха, земли и моря. Но никогда у него не бывало такого удивительного и неожиданного интервью.

Забыв свою профессиональную выдержку, он вскочил, схватил Никиту за плечи.

— Ах ты, Никитка, — пробормотал он, — ах ты, мальчуган ты славный, ах ты… это самое… Ну чего ты на меня уставился?!

Потом он успокоился, посадил перед собой Никиту и стал брать у него беседу-интервью по всем правилам.

Ему хотелось отыскать в этом маленьком, скромном, большеглазом мальчонке какие-то необыкновенные черты. Как он стал героем? Как он решился на свой опасный подвиг? Что заставило его так действовать?

Корреспондент закидал Никиту десятками разнообразнейших вопросов. Что читает Никита? Чем увлекается? О чем мечтает? Как учится?

Никита отвечал просто и толково, но ничего увлекательного, ничего сверхъестественного не мог обнаружить журналист. Сколько раз уже он видел вот таких мальчиков, которые отвечали, что учатся «ничего», и «отлично» есть, и поведение тоже довольно-таки «ничего».

— Вот недавно у отца книгу читал, — говорил Никита, — это про этого… как его? Ну вот забыл… Арх… Архимеда. Как он в ванне мылся и даже весу потерял двадцать кило… Так выскочил даже из бани. Вот до чего докупался!..

Но о пожаре из него нельзя был вытянуть больше ни слова: он отнекивался, отмалчивался.

— Ведь ты же сам мог сгореть! — воскликнул журналист.

— Ну так что ж! — удивлялся Никита. — А дедушка Шубин тоже мог свободно сгореть! Странное дело! Чай, я все-таки уже не первый год в школе. Да у нас в пятом классе «Б» каждый мальчишка бы так на моем месте. Девчонки бы даже — и те. Мы все друг-дружкины… Пиджак только жалко. Новый был, ненадеванный. Из братнина сшит. Ну, меня от колхоза новым зато премировали. Еще лучше.

Больше он ничего не мог рассказать, как ни бился Болотов.

— Это удивительное дело! — сердился корреспондент. — Всю жизнь вот так. Подвиги совершать умеют, а рассказать толком никто не может. Да если бы я на твоем месте… я бы уж расписал. Ведь материал-то какой, играет как!

Упрятав в портфель свои блокноты и записи, корреспондент стал собираться в путь.

— Кто будет читать про меня в газете? — спросил вдруг Никита.

— Ну, все будут!

— Чудно…

Никита прыснул, прикрыл обеими ладонями рот, зажмурился и покрутил головой.

Болотов торопливо распрощался с мальчиком. Вдруг Никита остановил его:

— А что это у вас за значок?

— А, ерунда это. Это я немножко альпинизмом увлекался, на Эльбрус ходил.

— На самую верхушку? Вот так да!

— А ты что думаешь? — взбодрился корреспондент. — Я, брат, раньше-то… Это вот сейчас сердце стало пошаливать, гражданская война сказывается. Я, брат, под Волочаевкой был.

— Ой, вы на фронте участвовали? — так и загорелся Никита. — Ой, дядя, расскажите про войну!

— А что тут рассказывать? Тут рассказывать нечего, да и некогда рассказывать. Окружили нас около сопки, нас было человек пятнадцать, а их добрых полсотни. Ну так гранатами вручную отбились. А меня вот сюда шарахнуло. Ну, в общем, тут нечего рассказывать.

— Вот удивительное дело, — вздохнул мальчик. — Все вот так: воевать умели, да еще как здорово, а попросишь рассказать — не могут толком, все некогда. Эх, если бы я на вашем месте, так я бы уж рассказал!..

Загрузка...