II

Ночью, когда потушили огонь и Саша свернулась комочком под холодным и негнущимся одеялом, все, что привело ее в приют, пронеслось перед нею, как в живой фотографии, и даже ярче, гораздо ярче и ближе к ее сознанию, чем в действительности…

Саша тогда сидела у окна, смотрела на мокрую улицу, по которой шли мокрые люди, отражаясь в мокрых камнях исковерканными дрожащими пятнами, и ей было скучно и нудно.

Откуда-то, точно из темноты, вышла тощая кошка и хвост у нее был палочкой.

Далеко, за стеклами, где-то слышался стихающий и подымающийся, как волна, гул какой-то могучей и неведомой жизни, а здесь было тихо и пусто, только кошка мяукнула раза два, Бог знает о чем, да по полутемному залу молчаливо и проворно шмыгали ногами худые полотеры.

Саша, как-то насторожившись, смотрела на заморенных полотеров, чутко прислушиваясь к отдаленному гулу за окном, и ей все казалось, что между полотерами и той жизнью есть что-то общее, а она этого никогда не узнает.

Полотеры ушли, и терпкий трудовой запах мастики и пота, который они оставили за собой, мало-помалу улегся. Опять кошка мяукнула о чем-то.

Саша боязливо оглянула это пустое, мрачное место, с холодной ненужной мебелью и роялем, похожим на гроб, и ей стало страшно: показалось ей, что она совсем маленькая, всем чужая и одинокая. Люди за окном сверху казались точно придавленными к мостовой, как черные безличные черви, раздавленные по мокрым камням.

Саша нагнулась, подняла кошку под брюхо и посадила на колени.

— …Ур… м-мурр…— замурлыкала кошка, изгибая спину и мягко просовывая голову Саше под подбородок.

Она была теплая и мягкая, и вдруг слезы навернулись у Саши на глазах, и она крепко прижала кошку обеими руками.

— …Урр… м-ммуррр… ур…— мурлыкала кошка, закрывая зеленые глаза и вытягивая спинку.

— Милая…— с страстным желанием в одной ласке вылить всю бесконечно мучительную потребность близости к кому-нибудь шепнула Саша. И ей казалось, что она и кошка— одно, что кошка понимает и жалеет ее. Глаза стали у нее мокрые, а в груди что-то согрелось и смягчилось.

— …Уррр… — проурчала кошка и вдруг расставила пальцы и выпустила когти, с судорожным сладострастием впившись в полное, мягкое колено Саши.

— Ух!— вздрогнула Саша и машинально сбросила кошку на пол.

Кошка удивленно посмотрела не на Сашу, а прямо перед собою, точно увидела что-то странное. Села, лизнула два раза по груди и, вдруг подняв хвост палочкой, торопливо и озабоченно побежала из зала.

А Саше стало еще тяжелее, точно что-то оборвалось внутри ее.

Пробило семь часов. Швейцар пришел и, не обращая на Сашу никакого внимания, делая свое дело, нашарил шершавыми пальцами кнопку на стене, и сразу вспыхнул веселый холодный свет. Заблестел паркет, стулья вдруг отчетливо отразились в нем своими тоненькими ножками, рояль выдвинулся из темного угла.

Одна за другой пришли Любка и толстая рыжая Паша. Любка села у рояля, понурившись, точно рассматривая подол своего светло-зеленого платья, а рыжая Паша стала вяло и бесцельно смотреть в окно.

Саша повертелась перед зеркалом, тяжело вздохнула и что-то запела. Голос у нее был сильный, но неприятный.

— Не визжи,— вяло заметила Паша и прижала лицо к стеклу.

— Чего там увидала?— спросила Саша, без всякого любопытства заглядывая через ее толстое плечо.

— Ни-че-го,— сказала Паша, медленно поворачивая свои глупые, красивые глаза, за которые ее выбирали мужчины,— так, смотрю… что там.

Саша тоже прижалась лбом к холодному стеклу, за которым теперь, казалось, была холодная и бездомная темнота. Сначала она ничего не видела, но потом темнота как будто раздвинулась и отступила, и Саша увидела ту же мокрую и пустую улицу. По ней, уходя тоненькой ниточкой вдаль, тускло и дрожа, горели, неведомо для кого фонари. И опять Саша услышала отдаленный могучий гул, от которого чуть слышно дрожали стекла.

— Что оно там?— с глубокой тоской, непонятной ей самой, спросила Саша.

— Будто какой зверь рычит… где…— равнодушно проговорила Паша и отвернулась.

Саша посмотрела в ее прекрасные, глупые глаза, и ей захотелось сказать что-то о том, что она чувствовала сегодня, глядя в окно. Но это чувство только смутно было понято ею и глубже было ее слов. Саша промолчала, а в душе у нее опять появилось чувство неудовлетворенного и мучительного недоумения.

«И чтой-то со мной поделалось сегодня?…»— с тупым страхом подумала она и, подойдя к Паше вплотную, сказала тоскливо и невыразительно:

— Ску-учно мне, скучно, Пашенька…

— Чего?— вяло спросила Паша.

Саша помолчала, опять мучительно придумывая, как сказать. Ей ясно представилось, как она сидела в пустом, как могила, зале, одна-одинешенька, какою маленькой, никому ненужной, забытой чувствовала она себя, и как где-то далеко от нее гудела и шумела незнакомая большая жизнь, и опять ничего не могла выразить.

— Жизнь каторжная!— с внезапной, неожиданной для нее самой, злобой сказала она негромко и сквозь зубы.

Паша помолчала, тупо глядя на нее.

— Нет… ничего…— лениво проговорила она:— вот там… — припомнила она, называя другой «дом», подешевле, где женщина стоила всего полтинник…— точно, нехорошо… всякий извозчик лезет, грязно, дух нехороший… дерутся… А тут ничего: мужчинки все благородно, не то чтобы тебе… и кормят хорошо… Тут ничего, жить можно…

Она опять помолчала и вдруг, немного оживившись, прибавила:

— У нас в деревне такой пищи вовек не увидишь!

— А ты из деревни?— опросила Саша со странным любопытством.

— Я деревенская,— спокойно пояснила Паша,— у нас иной раз и об эту пору уж хлеб кончается… из недородных мы… земли тоже мало… Картошкой живут, извозом мужики занимаются, а то и так… Деревня наша страсть бедная, мужики, которые, пьяницы… Кабы пошла замуж, натерпелась бы… Сестру старшую, мою то есть, муж веревкой до смерти убил… В острог его взяли потом…— совсем уже лениво договорила она и встала.

— Куда ты?— спросила Саша.

— Чаю пить, — ответила Паша, не поворачиваясь.

Саша опять повертелась перед зеркалом, выгибая грудь и рассматривая себя через плечо, но уже ей было тяжело оставаться одной в наполненном пустым, холодным светом зале. Она подошла к роялю, за которым по-прежнему, понурившись, сидела Любка.

Когда Саша подошла близко, Любка подняла голову и долго смотрела на нее. И большие печальные глаза были недоверчивы и растерянны, как у со всех сторон затравленного зверя.

— Любка,— машинально позвала Саша.

Она налегла на рояль полной грудью и смотрела, как в его черной полированной поверхности отражалась она сама и Любка, со странными в густом коричневом отражении темными лицами и плечами.

Любка не отозвалась, а только придавила пальцем клавишу рояля. Раздался и растаял одинокий и совсем печальный звук.

— А-ах!— зевнула Саша и стала пальцем обводить свое отражение. Опять раздался тот же упорно печальный плачущий звук. Саша вслушалась в него и с тоской повела плечами. Любка неуверенно взяла две-три ноты, точно уронила куда-то две-три хрустальные тяжелые капли.

— Оставь,— с тоской сказала Саша.

Но Любка опять придавила ту же ноту, и на этот раз еще тихо и протяжно загудела педаль. Саша с досадой быстро подняла голову и вдруг увидела, что Любка плачет: большие глаза ее были широко раскрыты и совершенно неподвижны, а по лицу сползали струйки слез.

— Во…— удивленно проговорила Саша с пугливым недоумением.

Любка молчала, а слезы беззвучно капали и падали ей на голую грудь.

— Чего ты?— спросила Саша, пугливо глядя на медленно ползущие по напудренной коже слезы, и чувствуя, что ей самой давно хочется заплакать и, почему-то боясь этого.

— Перестань, чего ты?.. Любка, Лю-бочка…— заговорила она и подбородок у нее задрожал.

— Обидел тебя кто?.. Да чего… Любка!

Любка тихо пошевелила губами, но Саша не расслышала.

— Что?.. А?..

— За… заразилась я… — повторила Любка громче и повалилась головою на рояль.

Что-то мрачное и грозное пронеслось над душой Саши. Хотя заражались, и очень часто, другие товарки Саши, и хотя она знала, что это может случиться и с нею самой, ее здоровое молодое тело, сильное и чистое еще, не принимало мысли об этом, и она скользила по ней, не оставляя в душе мучительных борозд. И только теперь, когда она в первый раз увидела такое страшное отчаяние, только теперь впервые она совершенно сознательно поняла, что это действительно безобразно, ужасно, что из-за этого стоит так заплакать в голос, закричать и начать биться головой, с безнадежной пустотой и бессильной злобой в душе. И ей даже показалось, что именно из-за этого ей было так тяжело сегодня целый день, так страшно, так грустно и обидно. И Саша тоже заплакала, сквозь слезы глядя на затуманившееся в чёрной поверхности рояля свое отражение.

— Чего вы ревете?— спросила подошедшая девушка и стала смеяться.— Вот дуры, стоят друг против дружки и ревут!

— Сама дура!— не с задором, как в другое бы время, а тихо и грустно возразила Саша, но все-таки перестала плакать и отошла от рояля. В душе у нее было такое чувство, точно кто-то громадный и беспощадный встал перед нею и страшно ярким светом осветил что-то безобразное, несправедливое, непоправимо ужасное, делающееся с нею и во всем вокруг.

Когда стали приходить мужчины, Саша в первый раз увидала ясно, что им нет никакого дела до нее; между собою они пересматривались что-то говорящими глазами, даже иногда обменивались непонятными Саше словами о чем-то таком, чего не было в ее жизни, а когда поворачивали глаза к Саше и другим, вдруг становились точно бездушными, жадными, как звери, безжалостными и непонимающими… А чаще это были такие тупые или пьяные люди, что они, видимо, и не понимали того, что делали.

— И всегда-то так…— с ужасом захолонуло в груди Саши.

Пришел тапер и сразу заиграл что-то очень громкое, но вовсе не веселое. Девушки, точно выливаясь из темной и грязной трубы, выходили из темного коридора. Музыка становилась все громче и нестройнее, и от ее преувеличенно наглых звуков шумело в голове. Стало жарко, душно. Все сильнее и сильнее пахло распустившимся, потным человеком, пахло приторными духами, табаком, мокрым шелком, пылью. Музыка сливалась с шарканьем и топотом ног, с криком, с самыми ненужными гадкими словами, и не было слышно ни мотива, ни слов, а висел в воздухе только один отупелый озверелый гул. В ушах начинало нудно шуметь и казалось, что весь этот переполненный ополоумевшими от скверной, нездоровой жизни людьми, табаком, пивом, извращенными желаниями, скверной музыкой дом— не дом, а какая-то огромная больная голова, в которой мучительно шумит и наливается тяжелая, гнилая, венозная кровь, с тупой болью бьющая в напряженные, готовые лопнуть виски.

И Саша против воли танцевала и кричала, и ругалась и смеялась.

— Ску-учно,— сказала она старенькому чиновнику, присосавшемуся к ней.

— Ну, и дура!— с равнодушной злостью сказал чиновник и неудержимо сладострастным шепотком прибавил:— пойдем что ли!

Тогда Саша стала жадно пить горькое пиво, проливая его на пол, на себя, на смятую кровать. Она пила захлебываясь, а когда напилась, ею овладело тупое, больное, равнодушное веселье. Опять она пела, ругалась, танцевала и забыла, наконец, свое чувство и Любку, так что, когда в коридоре началась страшная суматоха, и кто-то пронзительным и тонким голосом, с каким-то недоумением закричал: — «Любка удавилась!»— то Саша не могла даже сразу сообразить, какая такая Любка могла удавиться и зачем?

Но когда тапер сразу оборвал музыку, и нестройно протяжно прогудела педаль, Саша вдруг вспомнила и свой разговор с Любкой, и все, громко ахнула и побежала по коридору.

Там уже была полиция, городовые и дворники, запорошенные снегом, кинувшимся в глаза Саше, стучавшие тяжелыми валенками и нанесшие странного в узком душном коридоре, бодрящего, холодного чистого воздуха. На полу был натоптан и быстро темнел и таял мягкий свежий, только что выпавший снег. И Саше показалось, будто вся улица вошла в коридор, со всеми своими закутанными мокрыми людьми, суетой, шумом, холодом и грязью. Дворники и городовые равнодушно делали какое-то свое дело, непонятное Саше, точно работали спокойную и полезную работу, и только толстый усатый околоточный, в толстой серой, с торчащими блестящими пуговицами, шинели, в которую злобно впивались черные ремни шашки, ожесточенно и громко кричал и ругался.

Слышно было, как «экономка» слезливым и хриплым басом повторяла:

— Разве ж я тому причиной?.. Какая моя вина?..

Лицо у нее было желтое и совсем перекошенное от недоумелой злости и страха.

Саша ткнулась в отворенную дверь Любкиной комнаты, и хотя ее сейчас же с грубым и скверным словом равнодушно вытолкнул городовой, она все-таки успела увидать ноги Любки, торчавшие из-под скомканной и почему-то мокрой простыни. Ноги были босые, потому что Любка так и не оделась после приема гостя; они неподвижно торчали носками врозь, и странно и жалко было видеть эти бело-розовые, прекрасные, с тонкими, нужными и сильными пальцами, ноги неподвижными и ненужными, брошенными на затоптанный, точно заплеванный, пол.

Саша вылетела обратно в коридор, больно проехалась плечом о стену и пошла прочь, машинально потирая рукою ушибленное место.

И в эту минуту ей стало противно, обидно, страшно и жалко себя, и захотелось уйти куда-нибудь, перестать быть собою, такою, как есть.

В необычное время потушили огни, гости разошлись и все сразу стало пусто и тихо-тихо. Дом как будто притаился в зловещем молчании. Девушки боялись идти спать и толпились в кухне, одни одетые, другие растрепанные, измятые; лица у них у всех были одинаково искривлены в тревожные, слезливые, точно чего-то ожидающая гримасы. Дверь в комнату Любки заперли, и возле нее расположился, почему-то в шубе и шапке, дюжий спокойный дворник. Дверь эта была такая же, как и все в доме, невысокая, белая, но именно тем, что произошло за нею, она как будто отделилась от всех дверей и даже от всего мира и стала какой-то особенной, таинственно страшной. Девицы то и дело бегали взглянуть на нее и сейчас же со всех ног бежали обратно.

Одна девушка, больше других дружившая с Любкой, сидела в кухне у стола и плакала, и от жалости, и оттого, что на нее смотрят со страхом и любопытством.

Было страшно и непонятно, точно перед всеми встало что-то неразрешимо ужасное и печальное.

Пришла экономка, сердитая и желтая, как лимон. Она с размаху села за стол и стала дрожащими руками наливать и пить, как всегда, приготовленное для нее пиво. Губы у нее тоже дрожали, а глаза злобно косились на девушек. Она помолчала, наслаждаясь тем, что всё притихли, глядя на нее испуганными и покорными глазами, а потом проговорила сквозь зубы:

— Тоже… как же… ха!.. Подумаешь!

И в этих словах было столько бесконечного удивленного презрения, что даже привыкшим к самой грубой и злой ругани девушкам стало не по себе, неловко и грустно. И потому особенно стыдно и обидно, что каждая из них, ничтожная и загаженная, в самой глубине души, непонятно для самой себя, как-то гордилась поступком Любки.

И все стали потихоньку и не глядя друг на друга расходиться.

— Сашенька, — шепотом позвала Сашу одна из девиц, Полька Кучерявая.

— Чего?

— Сашенька, душенька… боюсь я одна… возьми к себе… будем вместе спать…

Она заглядывала Саше в лицо боязливыми, умоляющими глазами и собиралась заплакать.

— И то, пойдем… Все не так…

Когда они уже лежали рядом на постели, им было неловко и странно, потому что они давно привыкли лежать только с мужчинами. Обе стыдились своего тела и молча старались не дотрагиваться друг до друга.

Было темно и жутко. Саше, которая лежала с краю, все казалось, будто что-то черное и холодное с неодолимой силой ползет по полу, медленно, медленно. В ушах у нее звенело мелодично и жалобно, а ей казалось, что где-то там, далеко в темном, как могила, пустом, холодном зале падают куда-то и звенят хрустальные и тоскливые капли рояля. Там сидит мертвая и неподвижная, холодная, синяя и страшная Любка, сидит за роялем и слезы капают на рояль, и мертвые глаза ничего не видят перед собой, но Сашу видят оттуда, страшно видят, тянутся к ней. А по полу что-то медленно-медленно подползает.

— Спишь?— не выдержала Саша.— А?— позвала она поспешно и прерывисто, не поворачивая головы и зная наверное, что рядом лежит Полька, и зная, что это вовсе не Полька… И голос ее в темноте показался ей самой чужим и слабым.

Полька шевельнулась. Ее невидимые, мягкие, курчавые волосы слегка скользнули по щеке Саши, но отозвалась она не сразу…

— Нет, Сашенька,— тихо и жалобно сказала она.

И Сашу неудержимо потянуло на этот нежный и слабый голос. Она быстро повернулась и сразу всем телом почувствовала другое мягкое и теплое тело, но не увидела ничего кроме все той же, все облившей, иссиня-черной тьмы. И вдруг две невидимые худенькие и горячие руки скользнули по ее груди и осторожно боязливо нашли и обняли ее шею.

— Са-ашенька,— тихо прошептала Полька,— отчего мы такие несчастные?..

И в темноте послышались просящая и покорные всхлипывания. Волосы ее щекотали шею Саши, слезы тихо мочили грудь и рубашку, а руки судорожно дрожали и цеплялись.

Саша молчала и не двигалась.

— Лучше бы мы померли, как… или лучше, как еще маленькие были… Я, когда еще в гимназии училась, так больна была… воспалением легких… и все радовалась, что выздоровела… и волосы виться стали… Лучше б я тогда умерла!..

Саша все молчала, но каждое слово Польки стало отзываться где-то внутри ее, как будто это она сама говорила и плакала.

— Что мы теперь такое?— продолжал стонать и жаловаться плачущий в темноте одинокий голосок.— Вон Люба повесилась, а Зинку в больницу взяли; говорят у нее даже и нос провалился… хорошенькая, ведь, была Зинка… И как будто так и надо… так мы и остались… никто не придет и не уведет, чтобы и с нами… не…

— А… чего захотела… Ха!.. — вдруг злобно, задыхаясь и трясясь вся, пробормотала Саша.

— И нас свезу-ут… Никому до нас и дела нет… До всех дело есть, всех людей берегут… там, и все… А мы, как проклятые какие… А за что?

— Известно,— сквозь зубы проговорила Саша и отвернулась, хотя и ничего не было видно.

— Я помню, — шептала в темноте Полька, точно жалуясь не Саше, а кому-то другому,— какая я была в гимназии… чистенькая… Иду, и все на меня смотрят и улыбаются… Мама встретит: «Ну, что, моя дочка?..» Ничего неизвестно…— вдруг порывисто, горячо и тоскливо перебила она себя:— я и не виновата в этом вовсе!

— А кто виноват?— спросила Саша тихо и с каким-то трепетным и жалобным ожиданием:

Полька вдруг дернулась всем телом.

— Кто?.. А разве я знаю!.. Ничего я не знаю, ничего не понимаю… А только я, может, теперь дни и ночи плачу… пла-ачу…

И Полька заплакала тоненьким, тихим и бесконечно бессильным плачем. Казалось, будто это не человек плачет, а муха звенит.

— Жалко мне, жалко, Сашенька, — опять зашептала она, захлебываясь слезами,— и себя жалко, и тебя жалко, и Любку… всех…

Она затихла. Долго было совершенно тихо и как-то глухо. Потом стало слышно, как ветер воет в трубе. Так, застонет тихо, помолчит и опять протянет долгий тоскливый звук: у-у-у… как будто у него зубы болят.

— Я деточек люблю,— вдруг тихо и стыдливо сказала Полька, — мне бы детку своего, я бы… Боже мой, как бы я его любила!.. Са-ашенька!..— с каким-то исступленным восторгом отчаяния всхлипнула она.

Саше казалось, что ее насквозь пронизывает этот исступленный, тонкий как иголка, шепот, и ей стало невыносимо. Захотелось крикнуть, порвать что-то.

— Мы что тут?.. Так… падаль одна! Живем, пока сгнием… А другие же живут… свету радуются… Я в гимназии все книжки читала… теперь не читаю, забыла… да и что читать!.. А тогда мне казалось, что все это и я переживу… будто у меня в груди что-то громадное… будто все счастье, какое на земле есть, я переживу, все мое будет… вся жизнь, и люди все мои, для всех людей… и… и не могу я этого выразить… Са-ашенька…

— Как быть? — вдруг спросила Саша сдавленным, глухим горловым голосом.

Полька замолчала так неожиданно, что Саше показалось, будто теперь темнота шепчет.

— Уйти… бы…— шепнула Полька, и Саша услыхала растерянный и робкий голос.

Саша вслушалась в его придавленный звук и вдруг почувствовала себя большой и сильной, в сравнении с худенькой, слабой Полькой, которая могла только плакать и жаловаться. Она даже как будто почувствовала всю могучую красоту своего молодого, сильного тела, двинула руками и ногами и громко заговорила, точно грозя:

— И уйдем… что!

В комнате уже стало светлеть; и когда Саша повернула голову, то увидела рядом неясные очертания белого и маленького тела и у самого лица большие, чуть-чуть блестящие в темноте, испуганные глаза.

Полька молчала.

— Ну?— со злобой страха и неуверенности почти крикнула Саша.

— Куда? — робко и чуть слышно проговорила Полька.— Куда я теперь уж пойду?

Будто что-то, на мгновение мелькнувшее перед Сашей, светлое и отрадное померкло и бессильно стадо тонуть в мутной мгле! И, хватаясь за что-то, почти физически напрягаясь, Саша крикнула в бешенстве:

— Там видно будет… Хуже не будет! Уйти бы только!..

И вскочила обеими горячими ногами на холодный пол, ясно, с леденящим ужасом чувствуя, что мертвая Любка из темной бездонной дыры под кроватью сейчас схватит ее за ноги и потащит куда-то в ужас и пустоту. И преодолевая слабость в ногах, Саша босиком добежала до окна, ударила, распахнула его на темный, как бездонный колодезь, двор и высунулась далеко наружу, повиснув над сырой и холодной пустотой. Ветер рванул ее и вздул рубашку пузырем, леденя спину. На волосы сейчас же стал мягко и осторожно откуда-то сверху падать невидимый снег; вверху и внизу было пусто, серо и молчаливо, пахло сыростью и холодом. У Саши сдавило в груди, сжало голову, и судорожно схватив горшок с цветами, она со всего размаха, напрягая все силы в страшной неутолимой злобе и ненависти, швырнула его в темную пустоту за окном. Что-то только метнулось вниз, и глухой тяжкий удар донесся снизу:

— А-ах!..

— Уйду… же!— сжав зубы, так что скулам стало больно, прошептала Саша.

На кровати тихо и бессильно закопошилась маленькая Полька.

— Сашенька… холодно… затвори окно… Что ты там?.. Я боюсь…

Загрузка...