И вот маленький «Полиб», то вползая на валы, то ухая вниз, одолевает неспокойное, но солнечное Эгейское море, подгоняемый ударами свежего северного ветра, — порой волны захлёстывали палубу, оставляли длинные завитки морской шипучки. Грязный маленький пароходишко привык и не к такому — шрапнель брызг, обдающих закопчённые рангоуты, ему нипочём. Мы продолжали путь, подпрыгивая на волнах, как целлулоидный утёнок. Вокруг пассажиров горы дерьма и блевотины, но качка продолжалась, пока мы не достигли пролива и пошли вдоль долгой бурой синусоиды, поросшей колючим кустарником, которая напоминала пищеварительный тракт и вела во внутреннее море. Здесь мы прибавили один-два узла скорости, заслуженных великими муками. И так наконец добрались до туманной бухты, где, описав длинную дугу к лежащему по левому борту Кебир Каваку, встали на рейде для получения карантинного свидетельства. Здесь, пока поднимали жёлтый флаг под гам матросов, я в первый раз увидел мистера Сакрапанта, который должен был встретить меня. Он сидел на крышке кормового люка карантинного катера с видом праведника и, задрав голову, смотрел на меня, наблюдая за выражением моего лица, пока я вертел в руке его визитную карточку. Переданная мне с матросом карточка гласила:
Илайес Сакрапант Бакалавр экономики, Лондон (экстерн)
Я поклонился, он ответил тем же; лёгкая улыбка осветила его бледное лицо клерка. Адский шум двигателей послужил прелюдией к обмену более сердечными приветствиями. Но вскоре ему разрешили подняться на борт. Он взобрался по трапу неуклюже, как престарелый водяной. Руки у него были тёплые и мягкие, глаза влажны от волнения.
— Мы ждали вас с таким нетерпением, — сказал он чуть ли не с укоризной. — А теперь мистер Пехлеви отправился на выходные на острова. Он просил меня позаботиться о вас, пока не вернётся. Не могу выразить, как я рад, мистер Чарлок.
Все это было несколько чересчур, но он был очень мил в своём белом тиковом костюме, штиблетах с резинками и белой соломенной шляпе. Огромная булавка для галстука протыкала воротничок, в котором болталась тощая шея. Глаза, когда-то, наверно, очень красивые, свинцово-серые, теперь совершенно выцвели. Он говорил на том английском, которому учат в левантийских торговопромышленных школах, но очень правильно и с приятным акцентом.
— Можете ни о чем не беспокоиться, мистер Чарлок, я весь к вашим услугам. Я отвечу на любой ваш вопрос. На фирме я старший консультант.
И вот с Сакрапантом в качестве спутника я наконец схожу на берег, чтобы слоняться по городу в виду бухты Золотой Рог, откуда вместе с морской сыростью плывёт безмерная лень — турецкий маразм, — обволакивая душу. Сущая тайнопись — эти громадные валы жидких фекалий, затвердевших на солнце в форме опухолей. На всем след неуловимого влажного очарования: на вкрадчивых пальмах, на куполах с фаллосами башенок, на неопределённых и выцветших красках сна наяву, обращающегося в кошмар. Мистер Сакрапант обращал моё внимание на достопримечательности и рассказывал о них, перечисляя подробности со скрупулезностью счетовода, но очень сердечно и время от времени покашливая в кулак. К тому же он был чрезвычайно расторопен, постоянно прорываясь туда или сюда с билетами или паспортами, хватая за пуговицу служителей, уговаривая матросов и швейцаров.
— Сегодня переночуете — объяснил он, — в гостинице в Пере. Там все на высшем уровне. Завтра я зайду за вами и отвезу в danglion — водный павильон — мистера Пехлеви. Он приготовлен для вас. Там вам будет очень удобно. Вы будете прекрасно себя там чувствовать, просто прекрасно.
Он дважды повторил своё «прекрасно» как бы в порыве характерной набожной экстатичности, прижав к груди стиснутые ладони. Что ж, очень хорошо.
Самое малое, чем я мог ответить, когда мы наконец прибыли на место, это пригласить его пообедать со мной, на что он с готовностью ответил согласием. Я сознался, что на этой мрачной и красивой террасе, освещаемой закатным солнцем, рад компании, поскольку чувствую на себе мёртвую хватку надвигающейся турецкой ночи — какую-то неизъяснимую панику, которую внушает благоухание жасмина, поднимающееся из сада внизу, закованные в кольчугу бастионы фортов и равелинов, стянувшихся вокруг Полиса, как старая зарубцевавшаяся рана вся в чёрных сгустках запёкшейся крови. Сакрапант оказался интересным собеседником, но выяснилось это, только когда обед был в полном разгаре. Меню он изучал с тем же своим рвением — он даже снял часы с руки и положил их на безопасном расстоянии, прежде чем взяться за нож и вилку. К тому же напялил на нос пенсне, чтобы удобней было вести меня по запутанным лабиринтам местной кухни. От глотка вермута щеки у него раскраснелись. Но наконец, насытившись, он откинулся на спинку и расстегнул пиджак.
— Не могу выразить, — сказал он, — как мне приятно думать, что вы поступаете на службу в фирму. О, знаю, вы прибыли только для предварительных переговоров с мистером Пехлеви. — Тут он поднял указательный палец к уху, показывая, что предмет переговоров ему известен. — Но если вы с ним договоритесь, вам никогда, никогда не придётся раскаиваться, мистер Чарлок. Замечательно, если работаешь на «Мерлин» — и если «Мерлин» работает на тебя. — Он кашлянул и повращал глазами. — Замечательно, — повторил он, — будь ты хоть её раб или хозяин. — Я не сводил с него глаз, горя желанием узнать побольше.
— Извините, — продолжал мистер Сакрапант, — если я кажусь вам излишне эмоциональным, но когда я гляжу на вас, то не могу не думать, что, имей я сына, он был бы примерно вашего возраста. Сколько радости доставило бы мне его вступление в «Мерлин». — Он говорил об организации так, будто она была религиозным орденом. — Так-то. — Он стеснительно похлопал меня по руке и сокрушённо добавил: — Но миссис Сакрапант может рожать мне только девочек, уже пятерых родила. А здесь, в Стамбуле, дочки обходятся… — Он в характерном жесте потёр безымянным и большим пальцем и тихо прошипел: — Приданое. — Потом опять воспрял духом и продолжил чуть ли не с детским восхищением: — Да, так я снова о фирме, старой милой фирме. Она все учитывает. Все до последних мелочей, и никакая другая организация в Леванте не предлагает таких выгодных условий. Мы на сто лет обогнали время. — Он налил себе на донышке и выпил с видом героя.
Все это несколько озадачило меня, все эти разговоры в пользу фирмы — словно его послали с тем, чтобы обработать меня перед переговорами с Пехлеви. И все же… Сакрапант был столь простодушен и столь мил. Он уронил салфетку и, когда поднимал её с пола, брючина у него задралась. Я с удивлением увидел, что к его тонкой лодыжке прикреплён маленький скаутский ножик, каким девчонка из младшей дружины бойскаутов могла бы протыкать крышку баночки джема. Он поймал мой взгляд.
— Ш-ш! — прошипел мистер Сакрапант. — Молчите. В Стамбуле, мистер Чарлок, никогда не знаешь, чего ждать. Но если на меня нападёт мусульманин, я сумею дать отпор — будьте уверены. — Он покраснел и захихикал, а потом вдруг помрачнел и погрузился в молчание.
— Расскажите ещё что-нибудь о фирме, — попросил я поскольку, похоже, с ним больше не о чем было говорить. Он вздохнул:
— А, фирма! Я никогда не устану благодарить её. Но я сделаю лучше, я вам её покажу. У меня есть на это указания. По крайней мере ту её часть, которая имеется здесь, — поскольку мы лишь её левантийский филиал. Видите ли, фирма раскинулась по всему миру: Лондон, Берлин, Нью-Йорк. Брат мистера Пехлеви, Джулиан, управляет лондонским филиалом. Да вы все увидите сами. Так мы скоротаем время до понедельника, пока мистер Иокас не вернётся с островов.
Такой способ провести время и заодно осмотреть город показался мне заманчивым. Мы шли с ним по саду, ночной влажный воздух дрожал от стрекота сверчков, и он с трогательной откровенностью рассказывал о себе:
— Вы же знаете, мистер Чарлок, — а может, не знаете, — как трудно в Леванте обеспечить себе сколь-нибудь безбедное существование. Прилично заработать, имея многодетную семью, очень непросто. Вот почему я так счастлив. Для меня работа на фирме — это спокойствие моих дорогих жены и дочерей. И страховка тоже, она распространяется на всех членов семьи. Поверьте, не будь фирмы, пришлось бы… положить зубы на полку, так, кажется, у вас выражаются? Точно, пришлось бы.
Он не торопился останавливать колымагу такси и продолжал болтать, не желая заканчивать вечер; и я был рад этому, стоило только подумать о кошмарном номере, который ждал меня. Я забыл взять с собой что-нибудь почитать. Сакрапант, со своей стороны, вёл себя как человек, изголодавшийся по обществу, которому давно не с кем было поговорить. Но говорить он мог только об одном, о фирме.
— Видите ли, у неё очень широкая сфера интересов. Старик Мерлин, её основатель, не верил в строительство вертикали и монополизацию какого-то одного рынка; он предпочитал расширяться по горизонтали. — Сакрапант погладил себя по боку, словно успокаивая.
— Мы очень выросли скорее вширь, нежели в высоту. Объединяем огромное множество разнообразных холдингов, но некоторые из них единственные в своём роде. Вот почему мы так обширны, вот почему у нас для всех есть место — ну, или почти для всех. — Тут он нахмурился и помолчал. — Но есть некоторые исключения. Забыл сказать вам, что граф Баньюбула остановился в вашем отеле. Так вот, он одно из таких исключений. Много лет он пытался вступить в фирму, но безуспешно. Это никак не связано с его поведением, хотя когда он бывает в Стамбуле, то ведёт себя… да, очень странно. Полагаю, вы знакомы с ним.
— Знаком, конечно. Но чем он провинился?
— Не знаю, — ответил мистер Сакрапант, поджав губы и украдкой взглянув на меня. — Но, думаю, фирма знает. Так или иначе, его не взяли; он измучился просить, но мистер Иокас твёрд как алмаз. Таких, как граф, ещё один-два человека. Фирма наказала их в назидание другим, и им нет в неё доступа. К огромному сожалению, потому что граф джентльмен, хотя по его поведению в Стамбуле этого не скажешь.
— Но он очень кроткий и спокойный человек.
— Увы, — ответил мистер Сакрапант осуждающим тоном.
— А Мерлин ещё жив?
— Нет, — сказал мистер Сакрапант, но уже шёпотом и как-то не слишком убедительно. Мне показалось, что он вовсе не уверен в этом. — Конечно нет, — повторил он, стараясь придать голосу твёрдость; однако на его лице неожиданно появилось выражение тревоги и замешательства, как у испуганного кролика. Он схватил мою руку и стиснул, прощаясь. — Завтра я зайду за вами, и мы отправимся осматривать фирму. А сейчас я должен идти. — На этом ощущении недосказанности мы и расстались. Я повернул назад, к отелю, с облегчением увидев, что там ещё горит свет — ярче всего в баре. Зайдя туда, я, к моей великой радости, увидел графа Баньюбула, который сидел в пустом зале, мрачно глядя на своё отражение в мутных зеркалах.
что-то неуловимо незнакомое появилось в его облике, хотя, войдя в бар, я не сразу это заметил. Как описать, что это было? Выражение какое-то возбуждения, дерзости и сладострастия. Он сидя раскачивался, тихо, почти незаметно, как качаются очень высокие здания.
— А! — завидев меня, сказал он тоном, какого я от него прежде не слыхивал, и к тому же довольно пренебрежительным. — А, Чарлок!
Я откликнулся в той же манере:
— А, граф!
Во мне проснулось любопытство, ибо он явно не походил на того графа Баньюбулу, каким я его знал.
— Выпьете со мной? — угрюмо спросил он.
Вопрос прозвучал как команда, и я с радостью повиновался. Жилет у него был расстегнут, и монокль болтался на ленте, позвякивая о пуговицы. В баре было недостаточно светло, чтобы можно было сказать с уверенностью, но мне показалось, что брови и усы у него слегка подведены. Разумеется, на Востоке подобную услугу вам окажет, если потребуете, любой цирюльник. Баньюбула поднял грустные кустики бровей, прикрыл глаза и медленно задышал носом. Сомнений не было — пьян.
Бармен поставил перед нами два виски и исчез в двери за стойкой. Не открывая глаз, граф сказал:
— Мне было известно, что вы приезжаете. Я здесь уже несколько дней. Ах, Боже мой, если б вы только знали. Теперь я до четверга не смогу уехать. — Его повело в сторону, и он закружился, как волчок, но умудрился попасть прямо на стул. — Садитесь, — сказал он, как прежде, повелительно. — Так будет лучше. — Я послушно сел напротив, не сводя с него глаз. Последовала долгая пауза, столь долгая, что я уж было подумал, что он заснул, но нет, просто он соображал, о чем говорить. — Знаете, что Карадок сказал обо мне? — медленно и печально спросил граф. — Он сказал, что я похож на земляную грушу и что умру в объятиях какой-нибудь пьяной мамочки в турецкой бане. — Он неожиданно засмеялся, словно закудахтал, и опять помрачнел, просто исходя тоской.
— Грубый человек, — сказал он, пристально глядя на меня. — Они все грубые. Столько лет я делал для них грязную работу, и хотя бы что в награду, хотя бы самую малость, много я не просил. Но нет, ничего. Никакой надежды. Я терпел и продолжал. Но теперь все, я дошёл до точки. В моем возрасте невозможно продолжать, и продолжать, и продолжать, и… — Голос его становился все тише и неразборчивей.
— Кто они, эти «все»? — спросил я.
— Никто конкретно, просто фирма.
— «Мерлин»?
Он печально кивнул.
— О Господи, кто-нибудь в этом городе может говорить о чем-то ещё, кроме фирмы?!
Граф уже пустился рассказывать свою биографию и пропустил мимо ушей моё восклицание.
— Я люблю мою дорогую жену, — говорил он, — и уважаю её. Но теперь она целыми днями сидит в папильотках и, замотав голову косынкой, пишет нескончаемые письма о Боге всяким там теософам. Я тоже стал ненормальным, понимаете, Чарлок? Сам того не желая. В подобном жарком климате человека нельзя лишать прав без плачевных последствий для него. С тех пор как она ударилась в религию, все между нами кончилось; но я никогда не смогу развестись с ней, иначе разразится скандал. Моё имя — очень древнее. — Он энергично высморкался в шёлковый платок и поковырялся пальцем в правом ухе. Потом так же энергично помотал головой, словно чтобы и мозги прочистить тоже. — А тут все эти переговоры да уговоры. из-за этого я стал очень суеверен, Чарлок. Я чувствую, что должен все сделать, чтобы оберечь себя от ужасной смерти, — пока они не смягчатся. — Он распахнул жилетку и обнажил пухлую белую грудь, на которой болтался йодистого цвета медальон. Он ждал, что я скажу, но я не мог найти слов: подобный талисман был сейчас в моде и рекламировался бульварными газетами. За скромную плату владельцу обещали здоровье. — Но что проку в здоровье, — печально сказал Баньюбула, — если у тебя несчастливая судьба. Я уже несколько лет, как изучаю Абраксас, и знаю, что у меня несчастливая судьба. Знаете, как я защищаюсь?
Я отрицательно покачал головой. Он снял с кольца для ключей маленькую халдейскую бронзовую пластинку, на которой было написано следующее заклинание:
S
А
Т
О
R
А
R
Е
Р
О
Т
Е
N
Е
Т
О
Р
Е
R
А
R
О
Т
А
S
Баньюбула кивал, как китайский мандарин.
— Я только хочу показать вам, что уже все испробовал. Даже поил жену любовными зельями, но они её лишь едва в могилу не свели. А ведь я добра ей желал. Надеюсь, вы меня поймёте и простите. — Я кивнул в знак прощения.
— О Господи! — воскликнул Баньюбула, с такой жадностью выпив свой стакан, словно его мучила жажда. — Моя скорбь безгранична, безгранична. — На мой взгляд, его восклицание было излишне пафосным, но я промолчал.
— А что бы изменилось, если… если бы все ваши переговоры завершились успешно? — поинтересовался я.
Его крупное безволосое лицо моментально изменилось, выразив бурный восторг.
— Ах, тогда все было бы иначе, неужели не понимаете? Я был бы одним из них.
Бармен начал демонстративно громко хлопать ставнями и дверью, открыто показывая, что закрывается; на просьбу налить нам ещё ответил отказом.
— Вот видите? — сказал граф. — И всю жизнь так, сплошные отказы — везде и во всем. — Он скривил губы, готовый расплакаться от жалости к себе, но мужественно сдержался.
— Думаю, пора идти спать, — сказал я как мог бодрее. И с немалыми усилиями проводил зевающего графа наверх.
— Нет смысла раздеваться, — безмятежно сказал он, рухнув на кровать. — Покойной ночи.
У двери я обернулся и увидел, что он сверлит меня одним глазом.
— Чувствую, — сказал он, — вам до смерти хочется спросить меня о нем. Но я мало что знаю.
— Может Сиппл работать на Мерлина?
— Конечно. Во всяком случае, они телеграфировали и телефонировали Ипполите, прося её, нас, срочно переправить его в Полис.
— Но чем мог заниматься Сиппл? Шпионить? Баньюбула зевнул и потянулся.
— Что касается того юноши, которого вы… нашли, то он тут ни при чем. Я хочу сказать, что это никак не связано с фирмой. Это все личные дела Сиппла.
— Но как вы узнали об этом?
— Сиппл рассказал мне. Он отрицает, что причастен к его гибели.
— В газетах не было ни слова; кто-то же должен был обнаружить тело. Кто все-таки замял это дело?
— На Ближнем Востоке, — вздохнул Баньюбула, — лондонскому детективу нечего делать; тут у стольких людей могут быть совершенно немыслимые мотивы… То есть, предположим, хозяин дома, где жил Сиппл, подумал, что если труп обнаружат, то трудно будет сдать квартиру кому-то другому. Что он делает? Суёт его в мешок и спускает в канализационный люк или тащит на вершину Гиметтоса и бросает в какую-нибудь расселину — там есть такие, что дна не видно, настоящие пропасти, куда никто никогда не суётся. — Баньюбула откашлялся и продолжал ещё тише: — В своё время, когда я ещё ухаживал за моей женой, мне пришлось избавиться от соперника схожим образом; хотя в моем случае все было сложней из-за шантажа и угроз.
— Вы убили человека? — с восхищением спросил я.
— Хм… да… пожалуй что, — скромно ответил граф. Он откинулся на подушку, закрыл глаза и ровно засопел. Затем, не открывая глаз, заговорил, немного напоминая прорицателя: — Вы обращали внимание, Чарлок, что большинство вещей в жизни происходит помимо нас? Мы замечаем их лишь уголком глаза. И что любое событие может быть следствием любых других событий? Я хочу сказать, что, видимо, для каждого явления существует дюжина подходящих объяснений. Вот отчего наши логические умопостроения столь неудовлетворительны; но, увы, иного нам не дано, кроме нашего слабого разума. — Несомненно, он хотел добавить что-то ещё, но тут сон окончательно одолел его, и мгновенье спустя челюсть у Баньюбулы отвалилась и он захрапел. Я выключил свет и тихо притворил за собой дверь.
Сакрапант оказался человеком слова и появился на другое утро минута в минуту — но теперь в большой американской машине с турком-шофёром, одетым в нечто, напоминающее заляпанный кровью халат мясника. Он был оживлён и мил в машине, которая, грохоча на выбоинах, неслась в район прибрежных кварталов через базарные площади, ныне потерявшие свою живописность из-за ужасных европейских обносков, в которые облачены жители этой искусственно осовремененной страны. Турки в столице в лучшем случае словно одурманены опиумом или оглушены дубинкой; европейская одежда заставляет их стремиться и к порядку в мыслях. Разумеется, я высказал свои ощущения в более мягкой форме, но мистеру Сакрапанту достаточно было намёков, чтобы правильно понять направление моих мыслей. К моему удивлению, он яростно запротестовал:
— Они, может, народ вздорный, но им мы обязаны своими самыми крупными успехами. Фирма поддерживала связь с партией Мустафы, когда она была ещё тайным обществом.
Фирма была в курсе его планов, знала, что когда его партия придёт к власти, то запретит фески и арабский алфавит. И фирма ждала своего часа. Мы сумели подкупить кого нужно, и в тот самый день, когда вышел фирман, в порту пришвартовалось шесть наших пароходов с кепками. Мы также заключили контракт на печатанье марок и государственных бланков — несколько месяцев мы ввозили печатные станки. Понимаете, о чем я? Бизнес в Леванте — вещь довольно специфическая.
Он аж раскраснелся, напыжась от гордости. Я прекрасно все понял, о да.
Допотопная контора, стоявшая среди зловонных портовых складов, где хранились дублёные кожи, производила сильное впечатление; внутренние стены трех больших цехов были снесены, так что образовалось одно огромное помещение. Здесь бок о бок сидели мерлиновские служащие, их столы буквально упирались друг в друга. В воздухе стоял гул, как от разворошённого осиного гнёзда, ему вторил глухой шум электрических вентиляторов. Впечатление было такое, будто работа здесь кипит круглые сутки, не прерываясь на ночь, — лица сплошь греческие, еврейские, армянские, коптские, итальянские. Помещение заливал неестественно-театральный свет, исходящий будто из ниоткуда. Сакрапант шёл между столов, преисполненный гражданской гордости, и кивал направо и налево. По тому, как его приветствовали, я понял, что все здесь его очень любят. Он напоминал человека, который показывает гостю свой сад, порой останавливаясь, чтобы сорвать цветок. Он представил меня, как говорится, походя, нескольким сотрудникам; все они говорили по-английски, так что мы благополучно обменялись любезностями. Так же он представил меня и сидевшим в углу, отделённом перегородками от общего помещения, троим пожилым господам со швейцарским выговором и наружностью, властным и строгим.
На них были старомодные фраки — не слишком подходящий наряд для летней жары.
— Они владеют языками всех стран, с которыми фирма имеет дело, — сказал мистер Сакрапант и добавил: — Видите ли, каждый из присутствующих возглавляет своё подразделение. Мы децентрализованы, насколько это только возможно. Огромное разнообразие дел, которые мы ведём, позволяет это.
Он взял со стола пачку накладных и телеграмм, касающихся фрахта, цен и поставок, и скороговоркой прочитал адреса: Бейрут, Мозамбик, Алеппо, Каир, Антананариву, Лагос.
Я выпил предложенную мне чашечку неизменного кофе по-турецки и выразил восхищение исключительной деловой активностью фирмы, на сём наш визит закончился, и мы, моргая от яркого солнца, вышли на улицу. Остаток дня Сакрапант посвятил мне, пожелав показать город; мы с ним отправились пешком в путь, делая хитрые зигзаги, чтобы взглянуть на самые примечательные памятники. В медовом полумраке крытых базаров я купил несколько монет и йеменскую серебряную сетку для волос со смутной мыслью подарить их Ипполите по возвращении. Мы не спеша прогуливались по выжженным солнцем дворам мечетей, останавливаясь, чтобы покормить голубей мелким турецким горошком из бумажных пакетиков. Перекусили вкуснейшими голубями с рисом. Уже на склоне дня так же неторопливо направились обратно к отелю, и к этому моменту я понял, какое это громадное кладбище — Стамбул, или так кажется. Гробницы и мавзолеи разбросаны по всему городу, а не собраны в ансамбли на площадях. Кладбища лежали повсюду, где люди оставляли после себя могильные камни, как в кошачьей песочнице; смерть кружила по городу и косила сплеча. Глубокая печаль и глубокое уныние, казалось, висели над этими красивыми пустыми памятниками. Нужно время, чтобы понять Турцию.
По правде говоря, мне не терпелось покинуть её и вернуться в Афины, где хоть шумно, но зато царит атмосфера свободы.
— Вы, конечно, захватили свою коробочку? — спросил мистер Сакрапант. — Мне известно, что мистер Пехлеви горит желанием увидеть её.
Но, конечно же, его не будет в городе ещё двадцать четыре часа; да, я захватил коробочку. Мистер Сакрапант согласился выпить чаю с тостом и пустился в воспоминания о коммерсантах Смирны, у которых он научился английскому. И, как бы между прочим, заметил:
— Кстати, мистер Пехлеви попросил передать вам, что здесь есть коммерческий советник и он настаивает, чтобы любые соглашения, которые мы вам предложим, непременно заключались при его участии. Просто на случай, если вы не очень разбираетесь в бизнесе. Он хочет, чтобы все было честно и чисто. Это один из наших принципов. Я говорил с мистером Вайбартом, и он согласился вас проконсультировать. Так что все в порядке.
Не знаю почему, но это замечание меня слегка встревожило. Мистер Сакрапант вздохнул и с видимым облегчением откланялся, сказав, что у него приглашение на обед. Я, со своей стороны, после столь длительной и утомительной прогулки по городу рад был возможности отправиться к себе и прилечь отдохнуть — и сделал это с таким удовольствием, что было уже темно, когда я проснулся и, нащупывая дорогу, в смятении поспешил вниз. Баньюбулы в обеденном зале не было, да и других постояльцев, с кем можно было бы поболтать за столом, по пальцам пересчитаешь. Но потом я наткнулся на него внизу, в бильярдной комнате, где он наигрывал заунывные персидские мелодии на совсем крохотном пианино. На нотной полке перед ним стояло несколько больших порций виски — необходимая мера предосторожности против привычки своенравного бармена закрываться именно в тот момент, когда особо хотелось выпить. Должен сказать, что он был не настолько пьян, как накануне вечером, хотя, судя по количеству стаканов перед ним, все было ещё впереди. Он разрешил мне позаимствовать один и присесть рядом. Он был не в духе и то и дело промахивался по клавишам. Наконец он с грохотом захлопнул крышку пианино.
— Ну что ж, — сказал он, причмокнув, — сегодня передаю Сиппла кому нужно и гуд бай, возвращаюсь в Полис.
— Передаёте? Вы что, наручники на него надели?
— Нет, а не мешало бы, — кровожадно ответил Баньюбула. — На всех на них не мешало бы надеть наручники. — Он зарычал, уткнувшись подбородком в жилет, потом спросил: — Полагаю, вы уже видели эту свинью, Пехлеви? — Подобная вспышка у столь мягкого, обходительного человека, книжника, изумила меня.
— Завтра. — Баньюбула вздохнул и с мрачным, обреченным выражением помотал головой. — Завтра вы станете одним из них и будете командовать мной.
Настала моя очередь выйти из себя, настолько надоело слушать одно и то же бессмысленное нытьё — эту бесконечную волынку, melopee.
— Послушайте, — сказал я, тыча пальцем ему в жилет, — я не из них, не из других, я всегда сам по себе. Речь идёт об одной безделушке, относительно которой мы, может быть, заключим коммерческое соглашение, всего-навсего. Вы слышите?
— Вот увидите, — проворчал он.
— Кроме того, каждый пункт соглашения должен быть просмотрен и одобрен атташе по торговле, — важно добавил я.
— ха-ха.
— Что значит «ха-ха»?
— Над чьим трупом? — невпопад ответил Баньюбула. — Над моим, мой мальчик. Ты становишься своим, я остаюсь где был. — Он выпил и с преувеличенной осторожностью поставил стакан. Лицо его неожиданно посветлело. Он самодовольно улыбнулся и потёр подбородок, искоса поглядывая на меня. — А вот Карадок не мучается, как мы.
— Он из них?
Баньюбула скептически взглянул на меня.
— Разумеется, — с отвращением сказал он. — И всегда был, но хочет от них освободиться!
— Ну прямо какой-нибудь паршивый закрытый пансион для девиц, — сказал я.
— Да, — покорно согласился он. — Вы правы. Но поговорим о чем-нибудь более приятном. Если бы я был здесь не по делам, то показал бы вам кое-какие городские достопримечательности. Такие, какие большинство людей не замечают. В одном из павильонов в Сераглу, например, есть целая коллекция дильдо, искусственных пенисов, собранных со всего света, которая принадлежала Абдулу Хамиду; все в прекрасном состоянии и снабжены соответствующими бирками. Говорят, он был импотентом, и подобное коллекционирование было одним из немногих удовольствий, которые он мог себе позволить.
— А старый Мерлин ещё жив? — неожиданно спросил я.
Баньюбула бросил на меня быстрый взгляд и на мгновение выпрямился на стуле. Потом, не ответив на мой вопрос, продолжил свой рассказ.
— Они хранились у него в круглых футлярах, которые ему подарило британское правительство в напрасной надежде снискать его расположение. Они так красиво назывались: по-итальянски — passiatempo, по-французски — godemoche или bientateur. Правда, красиво? Они, эти названия, лучше, чем что-то другое, иллюстрируют отношение нации к этому делу. Немец называл их phallusphantom — призрачной метафизической машиной, покрытой смертельной росой. Увы, мой мальчик, у меня нет времени показать тебе это и другие сокровища.
— Очень жаль.
Баньюбула, сморщив губы, посмотрел на часы.
— Через полчаса его заберут, и я буду свободен. Но, пожалуй, нужно удостовериться, что все с Сипплом в порядке. Хотите пойти со мной?
— Нет.
— Нам это ничем не грозит.
Я был в некотором сомнении; хотя перспектива провести ещё один вечер в одиночестве меня не вдохновляла, но и не хотелось принимать участие ни в каких выходках графа. С другой стороны, я несколько беспокоился, как бы с ним чего не случилось. Предоставить его сейчас самому себе было, пожалуй, неразумно.
— Пошли. Это займёт четверть часа. Я только взгляну через занавеску, что там происходит, в клубе «Утешенье моряка», и можно будет спокойно и с чувством выполненного долга возвращаться.
— Ну, хорошо, — сказал я, — только сперва покажите, что можете стоять на ногах.
Баньюбула, казалось, был оскорблён в лучших чувствах. Он тяжело поднялся и раза два-три уверенно прошёлся по бильярдной комнате. То, что он при этом не грохнулся, удивило его самого. Он не мог поверить, что в состоянии передвигаться с такой лёгкостью.
— Ну как, убедились? — сказал он. — Я в полном порядке. В любом случае мы возьмём такси. Я попрошу отнести оставшийся виски в мою комнату, для сохранности, и можно будет отправляться.
Он нажал кнопку звонка и дал явившемуся официанту указания на таком безупречном турецком, что я даже позавидовал.
Мы снова петляли по тускло освещённым улицам, где редкий трамвай визжал, проезжая, как резаная свинья. Баньюбула сверял путь по записной книжке, в которой у него карандашом был набросан маршрут. Почему не по компасу? Он так походил на какого-нибудь отважного исследователя. Мы вышли из такси на углу улицы и пошли, держа направление на восток и обходя базары. Граф шёл что твой шпион, со всей осторожностью: время от времени резко останавливался и смотрел назад, не следит ли кто за нами. Может, хотел произвести на меня впечатление? В воздухе висел смрад от гниющих отбросов и танина. Мы пересекли несколько маленьких площадей, обошли обнесённую стеной мечеть. Город, казалось, становился все более и более безлюдным и зловещим. Но наконец мы оказались на ярко освещённом углу среди людского гама, шашлыков, шипящих на шампурах, и звуков волынки. Резкий свет словно вырезал кусок неба над нами. Греческий квартал безошибочно узнается в любом городе. Царство адской активности и веселья. Мы вошли в большое кафе, где было полно зеркал, и птичьих клеток, и игроков в домино, прошли через зал и очутились на заднем дворе; тут глаз едва различил в тусклом свете вывеску: «Клуб „Утешенье моряка“». Баньюбула, чертыхаясь, поднимался по скрипучей лестнице.
— Каким образом можно утешить моряка? — спросил я, но граф ничего не ответил.
Первый этаж занимал просторный тренировочный зал, полный табачного дыма, откуда доносился топот ног и скрип стульев, смех и рукоплескания, как на каком-нибудь представлении. Баньюбула остановился перед грязной дверью со стеклярусной занавеской.
— Я не пойду туда, — прошипел он, — мы только посмотрим. Думаю, он веселит их, изображает шута.
И тут я с замирающим сердцем услышал идиотское гнусавое хныканье Сиппла, прерываемое взрывами хохота веселящихся матросов. «Можете смеяться, милорды, можете смеяться, но вы смеётесь над трагедией человека. когда-то я был таким же, как все вы, тоже ходил гоголем. Но в один роковой день я обнаружил, что мой петушок даже не трепыхается. Обнаружил, что я лишний в этом мире. До той поры я не знал горя. Жил себе со своей миссис Сиппл в очаровательном домике с гномиками на лужайке под окнами. Неподалёку от членолечебницы. (Веселье в зале!) Каждое утро вставал, освежённый сном, принимал ванну и завивал волосы, съедал на завтрак артишок. Потом клал в сумку свой цирковой костюм и ехал в Олимпию на автобусе „гринлайн“, как народный палач. Быть клоуном, выступать в цирке — занятие не обременительное, жил не надорвёшь. Но когда моя бита потеряла твёрдость, я потерял уверенность в себе. (Аплодисменты.)
Ах, вы можете смеяться, но что делать человеку, когда у него вместо биты тряпочка? Я почувствовал, что схожу с ума, джентльмены. Начал пить просто по-зверски. Проспиртовался насквозь. Потерял человеческий облик. Тогда я пошёл к доктору, и все, что он мне сказал, это: „Сиппл, ты слаб на очко“».
Этот монолог, видно, сопровождался соответствующими непристойными жестами и ужимками, потому что был встречен оглушительным хохотом. С того места, где мы стояли, Сиппла было не видно: его загораживал нависавший над ним балкон. Он находился прямо под нами; все, что мы могли видеть, это, так сказать, его отражение в полукруге совершенно варварских лиц, на которых было написано вульгарное удовольствие. Баньюбула взглянул на часы.
— Ещё четыре минуты, — сказал он, — и его здесь не будет. Ф-фу, какое облегченье! — Он потянулся в темноте и зевнул. — А теперь пойдём выпьем, не против?
Мы спустились вниз и пересекли двор в обратном направлении; когда мы подошли к ярко освещённому кафе, у двери остановилась большая чёрная машина, из которой, зевая, выбрались двое мужчин и, ни на кого не глядя, направились прямиком к клубу. Баньюбула с улыбкой проводил их глазами. «Комитет, — шепнул он. — Теперь мы свободны». И, тяжело подпрыгивая на ходу, потрусил на угол площади, где стояли такси.
— Не могу выразить, как мне полегчало, — сказал он, падая на заднее сиденье и утирая мокрый лоб. И в самом деле, лицо у него помолодело, морщины расправились. — Можете поехать со мной и посмотреть, как я собираюсь, выпьем вместе.
Меня самого удивило то, как спокойно и как легко я воспринимал череду странных (и даже немного тревожных) событий этого вечера.
— Все, больше не задаю никаких вопросов, — подумал я вслух.
Баньюбула услышал и, мягко кашлянув, сказал:
— А ещё держите язык за зубами.
Я сел на кровать и смотрел, как он с медвежьей неуклюжестью пытается сложить брюки и засунуть их в чемодан. Он снова был малость пьян, и эта его маленькая реприза сделала бы честь Сипплу.
— Позвольте, я помогу, — сказал я. Благодарный Баньюбула рухнул в кресло и смахнул пот с белого лба.
— Не знаю, что с этой одеждой происходит, — сказал он. — Вечно она сопротивляется мне. Она как будто живёт собственной жизнью, совершенно независимо от меня. Тем не менее я люблю её и горжусь тем, что одеваюсь элегантно. Вот эти туфли — из магазина на Бондстрит. — Он самодовольно посмотрел на них.
Когда я складывал его пиджак, из кармана выпали сложенные листки почтовой бумаги.
— О Господи! — воскликнул граф. — Какой же я забывчивый! — Он подобрал листки, поджёг и, бросив в пепельницу, смотрел, как они горят, вороша их, словно ребёнок, спичкой, а когда они догорели, размял пепел. Потом вздохнул и сказал: — Завтра вернусь в Афины и к дорогой Ипполите. И вновь заживу по-прежнему.
— А Сиппл? — спросил я, разбираемый любопытством. — Что с ним будет?
Баньюбула поигрывал медальоном и раздумывал.
— Ничего особенного с ним не случится. Нет надобности драматизировать события. Ипполита говорит с чьих-то слов, что он специалист по драгоценным камням; так что у них с Мерлином найдутся общие интересы. Ещё кто-то говорил, что он работал на правительство, собирал сведения о политиках. Кроме того… в афинских борделях можно много чего узнать. Политики собирают досье друг на друга, и вряд ли сыщется такой, кто не страдает каким-нибудь пороком, а потому не защищён от политического давления или даже шантажа. Графос, говорят, заставляет девиц одеться и легонько порет; другим этого мало, они хотят большего. Пангаридесу подавай «колесницу»…
— Что это такое?
— Полагаю, это чисто турецкое изобретение. Епbrоchette. Никогда не пробовал. Вы употребляете мальчика, а мальчик в это время употребляет девочку. Считается, что при слаженных действиях это… О боже, зачем я вам все это рассказываю? Обычно я столь благоразумен!
Он тяжело вздохнул. Я видел, что ему очень не хочется возвращаться к респектабельной жизни в Афинах.
— Почему вы не останетесь здесь и не поселитесь в каком-нибудь борделе? — спросил я, и он опять вздохнул. Потом лицо его изменилось.
— А графиня, моя жена? Разве это возможно? — Чувство нежности к ней охватило его, на глазах выступили слезы. — Она так мне преданна, — сказал он едва слышно. — И кроме неё, у меня никого в целом мире.
То, с каким чувством он это сказал, тронуло меня.
— Что ж, тогда прощайте. — Я протянул ему руку, и он горячо пожал её.
На другое утро я проснулся поздно и, когда наконец спустился вниз, узнал, что граф уехал в Галату; в знак своего расположения он оставил мне последнее послание — свою визитную карточку с короной под именем граф Гораций Баньюбула, на которой карандашом приписал: «Главное, не проговоритесь!» Но о чем, черт возьми, я не должен проговориться — и кому?
Сакрапант собирался прийти не раньше вечера, поэтому самое жаркое время дня я проболтался в саду под сияющими лаймами, глядя, как дрожащее марево меняет ломаную линию городского горизонта по мере того, как солнце поднимается к зениту. Но вот оно постепенно покатилось вниз, и толпа куполов и шпилей начала снова проясняться, затвердевать, как желе. Теперь в бухте Золотой Рог властвовал лёгкий ветерок с Босфора, наполняя город влажной свежестью. К тому же день, по-видимому, был праздничный, потому что в небо взвились коробчатые воздушные змеи с длинными хвостами, — и к тому времени, как мы спустились к воде под Галатским мостом, чтобы сесть на посланный за мной паровой катер, в небе позади творилось нечто невообразимое, словно умалишённые дети устроили карнавал. В этом свете и в это время дня темнота скрадывала грязь и убожество столицы, оставляя видимыми только карандашные силуэты её куполов и стен на фоне надвигающейся ночи; а если в этот час оказаться в море, то душу охватывает восторг. Туман исчезает. Боже, какая красота! Лёгкий ветер морщит золотисто-зеленые воды Босфора; прекрасная меланхолия Сераглу фосфорно светится, как гниющая рыба, среди беседок, увитых зеленью, и строгих рощ. Пока мы удалялись от берега и описывали медленную полудугу к Босфору, я дал мистеру Сакрапанту возможность обратить моё внимание на достопримечательности вроде навигационного ориентира, известного как башня Леандра, и бельведера на дворцовой стене, откуда один из последних султанов поражал из арбалета своих подданных, стоило им появиться в поле зрения. Так вот развлекались во дворце в далёкие времена. Но сейчас кильватерная струя от нашего катера густела и ложилась, как масло под ножом, и Сакрапанту приходилось придерживать рукой панаму, когда мы на скорости, кренясь, неслись под огромными безмятежными лбами и широко расставленными глазами двух американских лайнеров, неспешно шедших по проливу. Мы обогнули скалистый мыс, и Босфор встретил нас умеренной зыбью. Быстро смеркалось; Стамбул был охвачен пожаром заката; город был словно костёр, в котором горела ночь, и густеющая тьма была горючим для того костра. Сакрапант махал ему рукой и в восторге негромко кричал что-то бессвязное — словно на миг забыл слова подписи, которая должна идти под подобной картиной. Но мы уже были посредине пролива и быстро неслись вперёд; каменные причалы и разноцветные деревянные дома деревень свёртывались, как ковры, и пропадали позади.
Мелькали, выглядывая из густой зелени, стены садов, очертания павильонов, задыхающихся в страстных объятьях цветов, мраморные балконы, сады, украшенные звёздами белых лилий. А выше — небольшие лужайки с огромными тенистыми платанами, мягкие очертания вершин холмов с зонтами сосен и тонкими иглами кипарисов, колющих глаз, как седиль в некоторых забытых языках. Толпы судёнышек, усердно стуча моторами, тащились мимо нас в Галату, растворяясь в пылающем солнце. где-то поблизости, в одной из песчаных бухт, находится деревянная пристань — врата в царство, которое Мерлин назвал «Авалон». Сакрапант рассказал, что здесь были одни руины, когда Мерлин купил это место, — частью византийская крепость, а частью развалины Сераглу, и принадлежало все это богатому оттоманскому семейству, впавшему в немилость. «Султан всех их уничтожил, — с каким-то печальным удовольствием сказал Сакрапант. — А так назвал это место сам мистер Мерлин».
Начало смеркаться, но было ещё довольно светло, когда мы подошли к пристани, где нас поджидала группа слуг, двое из которых держали зажжённые фонари. Руководил ими лысый человек, жирный, как каплун, в котором я безошибочно распознал евнуха — частью по нездоровой, цвета сала коже, частью по раздражённому голосу старой девы, исходившему из толстого тела. Он приниженно поклонился. Мистер Сакрапант отослал его вперёд с моим чемоданом, а мы поднялись по крутой тропе в сад, где стояла небольшая вилла, с трех сторон окружённая виноградными шпалерами, и с изящным балконом, обращённым на пролив. Несомненно, здесь мне и предстояло расположиться, и на кровати я нашёл свой чемодан, уже открытый; двое слуг под руководством лысого мажордома развешивали по вешалкам мою одежду. Прежде чем покинуть меня, Сакрапант все внимательно осмотрел и убедился, что я хорошо устроен.
— Я возвращаюсь с катером, — сказал он. — Через полчаса за вами придёт человек с фонарём и проводит на виллу, где вас будет ждать мистер Иокас — собственно, они оба.
— Оба брата?
— Нет. Вчера вечером прибыла миссис Бенедикта. Она остановилась на другой вилле и пробудет здесь несколько дней. С ней вы тоже встретитесь.
— Понятно. А сколько пробуду здесь я?
На лице мистера Сакрапанта отразился испуг.
— Ну, пока вы… Не знаю, сэр… столько, сколько потребуется, чтобы завершить ваше дело с мистером Иокасом. Как только вы с ним встретитесь, все прояснится.
— Вы когда-нибудь слыхали о Сиппле? — спросил я.
Сакрапант с мрачным видом задумался, потом помотал головой.
— Нет, не доводилось, — наконец ответил он.
— Я подумал, что раз уж вы знаете графа Баньюбулу, то, возможно, знаете и Сиппла, знакомы с ним.
Сакрапант с несчастным видом смотрел на меня, потом вдруг лицо его прояснилось.
— Если только вы не имеете в виду архидиакона Сиппла. Ну конечно! Англиканский священник.
Похоже, дальнейшие расспросы были бесполезны, и я перевёл разговор на другую тему. Мы шли с ним к пристани по извилистым тропинкам в облаке какого-то густого аромата — может, это была вербена?
— Ещё один вопрос, — не смог удержаться я. — Кто была та молодая женщина, которая смотрела, как мы причаливаем? Там, наверху, среди деревьев. Потом она исчезла в той рощице.
— Я никого не видел, — сказал Сакрапант. — Но в той стороне находится вилла мисс Бенедикты; впрочем, мистер Чарлок, это мог быть и кто-нибудь из гарема. Там все ещё живёт довольно много пожилых тётушек и гувернанток. Мистер Мерлин был очень великодушен по отношению как к своим родственникам, так и к слугам. Да, это могла быть и её учительница английского или французского — они обе ещё живут там.
— Это была молодая, красивая, темноволосая девушка.
— В таком случае это не мисс Бенедикта.
Он распрощался с видимым сожалением; я чувствовал, что ему самому очень хотелось бы получить приглашение к столу Пехлеви. Но его не пригласили. Он дважды уныло вздохнул и снова занял место в катере. Команда была турецкой, но капитан — грек, поскольку говорил с Сакрапантом на родном языке, что-то рассказывая о свежеющем ветре. Мой друг нетерпеливо отвечал, предусмотрительно пристраивая шляпу за спиной, чтобы защитить её от ветра и брызг. Катер отошёл от пристани, и Сакрапант сдержанно-вежливо помахал мне.
Я немного постоял, наблюдая, как гаснет свет над розовато-лиловыми холмами и лощинами азиатского берега. Потом пошёл обратно на виллу. кто-то уже зажёг в комнатах керосиновые лампы, и вокруг их белого шипящего пламени плясали резкие тени. Я побрил своё отражение, прыгающее в зеркале ванной, и облачился в летний костюм, который захватил с собой. Я умиротворённо сидел на боковой террасе, когда увидел среди деревьев фонарь, медленно приближавшийся к вилле. Фонарь нёс толстый мажордом, который встречал нас на пристани. Он поклонился, и я без лишних слов медленно последовал за ним по крутой тропинке через сады и кустарник туда, где в некоем зале (который мне трудно было представить) поджидал меня к обеду мой хозяин Иокас Пехлеви.
(Какое удовольствие вспоминать обо всем этом, дорогой мой дактиль, потому что, кажется, это было сто лет назад.)
Было немного жутковато и одновременно приятно подниматься на холм вслед за лучом фонаря, который выхватывал из темноты нематериальные силуэты строений. В кустарнике ухали совы, густой ночной воздух был насыщен пронзительными ароматами цветов. Мы прошли среди руин какой-то четырехугольной постройки, потом мимо псарни, нырнули под арку, последовали дальше, вдоль стены разрушенной башни, и поднялись по широкой, украшенной флагами лестнице. Перед нами предстало ярко освещённое массивное главное здание. У меня мелькнула мысль, что его построил какой-то турецкий хан по образцу караван-сараев — вокруг главного двора с фонтаном; я слышал, или мне почудилось, как хрустят сеном мулы или верблюды, как подвывают мастифы. Дальше, через массивную главную дверь и по коридору, освещённому довольно изящными калильными лампами. Иокас сидел за длинным дубовым столом, вполоборота к двери, впустившей меня, и смотрел мне в глаза.
В непропорционально огромных руках он держал кусок проволоки и плёл «колыбель для кошки». Мы обменялись внимательными взглядами; я был застигнут врасплох разноречивыми впечатлениями — острыми, как град стрел. Я сразу ощутил, что нахожусь перед человеком, обладающим невероятной силой, духовной силой, если угодно; и в то же время, — словно электрический ток пробежал по мне, — возникло ощущение, будто и мои мысли, и содержимое карманов просмотрено и проанализировано. Мне было не по себе, так бывает, когда встречаешься с медиумом. Но вместе с тем возникло и другое ощущение — что это человек наивный, чуть ли не глупый и болезненно нервный. Он был одет, один бог знает почему, в длиннополый сюртук, как у приходского священника, и шапочку из ангорской шерсти — в такой вечер одеться подобным образом значило добровольно терпеть пытку. Может, так он хотел соблюсти некие формальности при встрече с незнакомцем? Не знаю. Я глядел не отрываясь на это странное лицо, завитые волосы, пиратские колечки в ушах и чувствовал, как ко мне необъяснимым образом возвращается спокойствие. Когда он вставал, видно было, что, мало того что, дородный, он ещё был и небольшого роста; но у него были очень длинные руки и огромные ладони. Ладонь, что пожимала мою, была влажной от волнения — а может, ему было просто жарко в его нелепом одеянии? На шее у него было две ленты, одна — ордена Почётного легиона, принадлежность другой я не мог установить. Он ничего не говорил, мы просто трясли друг другу руки. Он жестом показал мне на свободный стул. Потом закинул голову и разразился смехом, который мог бы показаться мне зловещим, если бы я не успел проникнуться к нему такой симпатией. На клыках у него блестели золотые коронки, отчего его улыбка казалась кровожадной. Но зубы были красивые и ровные, губы — румяные. Лицо было смуглое — как «копчёное», и, хотя он казался крепким мужчиной средних лет, в волосах уже начала пробиваться седина.
— Наконец-то, — сказал он, — вы добрались до нас. Я извинился, что не приехал сразу, такая, мол, уж у меня привычка вечно все оттягивать.
— Понимаю, у вас есть другие дела, и деньги вас не интересуют.
Я поспешил уверить его, что он ошибается.
— Так говорит Графос, — откликнулся он, бросая проволоку в корзину для бумаг, и задумчиво похрустел пальцами. Несколько мгновений он сидел глубоко погружённый в себя, затем лицо его преобразилось, подобрело. — Видите ли, Чарлок, он совершенно прав; мы не можем терять время, особенно в подобных делах. Вы раздаёте эти устройства бесплатно, разве не так? Так вот, я скопировал одно и сделал чертежи и описание, чтобы его запатентовать. На ваше имя, разумеется. То есть что бы ни случилось — вы можете не захотеть заниматься им дальше, — изобретение останется вашим и его не смогут у вас украсть. — Он замолчал и долго со скорбным выражением смотрел на меня. — Мой брат Чулиан сделал это для вас. Он руководит европейским отделением фирмы, которое расположено в Лондоне. Он настоящий оксфордец, этот Чулиан. — Взгляд его стал затравленным, тоскующим. — Я, знаете, нигде не бывал дальше Смирны. Но когда-нибудь…
Я сердечно поблагодарил его за столь любезное участие, которое он принял во мне; он справедливо полагал, что я не знал бы, как запатентовать подобное устройство. Он встал, чтобы поправить пламя в газовом рожке, продолжая тем временем говорить:
— Очень рад, что вы довольны. Чулиан заодно составил проект договора, чтобы вы изучили его. Бенедикта привезла его с собой, и сегодня вы его получите. На мой взгляд, он даёт слишком много преимуществ одной из сторон, но Чулиан таков во всем! — Он вздохнул, восхищаясь братом. Казалось, он сейчас расплачется от нежности к нему. — Он ведёт себя как принц, а не как деловой человек. — Затем, враз посерьезнев, сказал: — Моё замечание вызвало у вас недоверие. Почему?
Он был совершенно прав, он безошибочно угадал мои мысли.
— Я подумал, насколько я некомпетентен, чтобы разобраться в деловых бумагах, и надеюсь, вы дадите мне время посидеть над ними, — сказал я запинаясь.
Он снова засмеялся и хлопнул себя по колену, словно услышал хорошую шутку.
— Ну конечно, у вас будет время подумать. Но вы наверняка уже решили, как обезопасить себя, не так ли?
Я понял, что он знает, что я собирался посоветоваться с Вайбартом, прежде чем что-то подписывать. Я кивнул утвердительно.
— Давайте выпьем за это, — бодро сказал он, направляясь в угол комнаты, где тускло поблёскивали графины и блюда. Он налил мне стакан огненной мастики и положил на подлокотник моего кресла кусок сырного пирога. — Но есть кое-что более серьёзное, чем эта ваша игрушка. Чулиан говорит, что мы должны постараться договориться относительно всех ваших новых изобретений. У вас уже, наверно, есть кое-какие замыслы, правда? — Он нетерпеливо вскочил и, продолжая говорить, принялся расхаживать по комнате, на этот раз, чтобы унять раздражение. — Ну вот! вы опять встревожились. Я слишком тороплюсь, как всегда. — У него было забавное произношение, в котором сквозили сильные интонации турка из Смирны, и слова он выговаривал небрежно, словно выучил их со слуха, но никогда не видел написанными.
— Я не встревожился, — ответил я. — Просто это очень неожиданно, подобная идея не приходила мне в голову.
Он фыркнул и сказал:
— Наверно, мой брат изложил бы наше предложение более… по-джентльменски. Он говорит, что я вечно веду себя как торговец коврами. — Он выглядел несчастным и нелепым в своём чёрном длиннополом сюртуке. — В любом случае он прислал проект договора — о совместном сотрудничестве, — чтобы вы взглянули на него. — Он потрогал ямочку на подбородке, с секунду пристально смотрел на меня и наконец сказал: — Нет, тревожиться не о чем. Не торопитесь. Обдумайте все как следует.
— Хорошо.
— Не волнуйтесь. Когда все обдумаете, тогда и решите, хотите присоединяться к нам или нет. Условия выгодные, к тому же ещё никто не оставался недоволен фирмой.
Я изо всех сил старался не думать о Карадоке и его выпадах в адрес фирмы, чтобы этот обезоруживающий, но волевой коротышка не прочёл мои мысли. Я кивнул с умным видом. Он подошёл к двери и крикнул «Бенедикта!» голосом пронзительным, похожим на крик ястреба, тут же сменившимся на почтительно-властный. Потом вернулся и замер в центре комнаты, уставясь на свои ботинки. Я оглядел комнату, настолько тесно уставленную всяческой мебелью и украшениями, что она походила на магазин. Дорогой хронометр на стене. Серебряные с инкрустацией дуэльные пистолеты в футляре. Тут я уловил тошнотворный запах гниющего мяса. В углу на жёрдочке спал сокол в бархатном клобучке. Время от времени он шевелился, и тогда тихонько звенел колокольчик у него на лапе. Наконец дверь отворилась и вошла темноволосая девушка с портфелем, который она положила на кресло. Я подумал, что она похожа на девушку, которая наблюдала за нашей высадкой из рощи на холме. Она стала в тени от лампы и сказала с презрением:
— Что это ты так вырядился?
Ледяной тон заставил Иокаса Пехлеви съёжиться, он стал чуть ли не вдвое меньше, согнулся и сложил руки, будто моля о прощении.
— Ради него, — ответил он. — Ради мистера Чарлока.
Она смерила меня взглядом и лёгким кивком ответила на мой поклон. У неё было холодное красивое лицо, обрамлённое блестящими пышными чёрными волосами, которые были собраны на затылке свободным узлом. Высокий белый лоб сиял спокойствием, но когда она закрывала глаза, поворачивая голову от одного собеседника к другому, можно было ясно представить, как будет выглядеть её посмертная маска. Пухлые губы были прекрасно очерчены, но постоянно кривились, выражая пренебрежение или презрение. В ней была надменность, какую может себе позволить только дочь богача; но все это не вызвало у меня мгновенной неприязни, а напротив, возбудило интерес.
С её появлением Иокас скукожился до размеров фигуры со средневековой игральной карты; он стоял, почёсывая голову через шерстяную шапочку.
— Немедленно пойди и переоденься, — сурово сказала она, заставив его самоуважение съёжиться ещё больше.
Заискивающе кивнув, он шмыгнул мимо меня к двери, оставив нас одних друг против друга. Если бы она сделала шаг вперёд и вошла в круг света от лампы, я смог бы ближе разглядеть её глаза необычной синевы. Но она оставалась в полутени, которая сообщала её глазам мрачную гипнотическую силу. По её взгляду видно было, что она с трудом подавляет интерес ко мне и моим занятиям. Наконец она тихо извинилась и отошла в тёмный угол, где, как чучело орла на пюпитре лектора, сидел громадный сокол. На ней была длинная туника то ли из кожи, то ли из полубархата. Она надела нарукавник и рукавицу. где-то в полумраке угла в агонии затрепетала крыльями маленькая птица, может перепёлка, и я с отвращением увидел, как Бенедикта пальцами разрывает тушку, отбирая лакомые кусочки. Затем, издавая булькающие, воркующие звуки, она длинным пером пощекотала лапы соколу и рукой в рукавице поднесла к огромному хищному клюву кровоточащий кусок мяса. Птица схватила его и проглотила. Кормя сокола, Бенедикта все повторяла какое-то слово тем же булькающим, воркующим голосом. Медленно, с большой осторожностью она посадила сокола на рукавицу и с улыбкой обернулась ко мне.
— Он очень неохотно ест с руки, — сказала она. — Я до сих пор каждый раз не знаю, удастся ли мне соблазнить его взять мясо. Ну, посмотрим. Вы охотитесь? Отец был большим соколятником. Но нужна вечность, чтобы их приручить.
В этот момент в конце комнаты распахнулись высокие двери, и я увидел длинный обеденный стол, накрытый на балконе. Появился переодевшийся Иокас. Теперь на нем была удобная рубаха в русском стиле, похоже, шёлковая. Густые волосы зачёсаны назад, прикрывая уши.
— Свет! — приказала Бенедикта, и слуги моментально задули половину свечей. Остался освещённым только один конец стола, где стояли два прибора. — Не двигайтесь, пожалуйста.
Продолжая тихонько ворковать, девушка прошла на балкон и села в дальнем, затенённом конце стола. Вокруг было множество блюд, но сама она не ела, а время от времени кормила сокола. Мы с Иокасом сели в другом конце, евнух обслуживал нас с непроницаемым лицом. Краем глаза коротышка с профессиональным любопытством поглядывал на девушку. Она же теперь занималась тем, что на короткое время снимала клобучок с головы птицы, а потом надевала снова.
— Тут требуется дьявольское терпение, — сказал Иокас. — Но Бенедикта молодец. Если желаете, мы можем взять вас на модную сегодня охоту — на турачей и вальдшнепов. Что скажешь, Бенедикта?
Но девушка, перед которой стояло блюдо с кровавыми кусочками мяса, была поглощена кормлением птицы и не удостоила его ни взглядом, ни ответом.
В скором времени она встала из-за стола — видимо, это уже вошло в обычай — и заявила, что должна «прогулять» сокола; попрощавшись с нами, она медленно сошла по мраморным ступенькам в сад и исчезла. Мне показалось, что Иокас с облегчением вернулся к еде — и к тому же стал куда разговорчивей.
— Мерлин был большим знатоком соколиной охоты, — сказал он. — Мы во всем подражаем ему — вплоть до последних мелочей. Кстати, вы уже видели бумаги? Они в этом портфеле, который принесла Бенедикта. — Он вскочил из-за стола и принёс портфель. — Вот они, видите, два раздельных проекта контрактов. Один касается только записывающего устройства; другой, более подробный, касается всех ваших дальнейших разработок. Вы станете сотрудником фирмы, будете получать фиксированный оклад, проценты от использования ваших изобретений и так далее. — Он убрал бумаги в портфель и похлопал по нему. — Просмотрите на досуге: патент гарантирован — осталось лишь поставить вашу подпись. Но первым делом вы должны посоветоваться с доверенными людьми. Завтра я отправлю вас обратно в Полис на день, идёт?
— Расскажите мне о фирме, — попросил я, и глаза Иокаса вспыхнули от гордости и удовольствия, чем напомнили мне Сакрапанта.
— Так, с чего начать? Дайте-ка подумать.
— Начните с Мерлина.
— Очень хорошо. Мерлин был гением коммерции, человеком, который, как у вас говорится, сам себя сделал. Он прибыл в Стамбул где-то в восьмидесятых годах прошлого века на борту британской яхты. Он был юнгой. Он сбежал с яхты, устроился в столице и начал свой бизнес. Много лет спустя, когда его бизнес разросся так, что им стало трудно управлять в одиночку, он нашёл меня и моего брата и предложил стать компаньонами. Я благословляю день, когда это произошло. — Он сплёл пальцы и, громко смеясь, похрустел суставами. — Он был истинным гением — знаете, во все время правления Абдула Хамида он не упустил ни одной выгодной сделки, использовал все его фирманы. Вам, конечно, известно, что Хамид был сумасшедшим — помешался от страха перед покушением. Он жил во дворце в Илдизе, дрожа от ужаса. Во всех углах, на всех столах лежали заряженные пистолеты. Он пугался каждого шороха и тут же принимался палить. Однажды его маленькая племянница вбежала к нему, когда он дремал, и он застрелил её. Мерлин, посещая этого безумца, обязательно предпринимал особые меры предосторожности — ходил медленно, говорил медленно, сидел спокойно, не шевелясь. Вдобавок у него существовала продуманная тактика лести. Он послал ему собственное скульптурное изображение в полный рост, целиком из сливочного мороженого. Послал часы, с необыкновенным искусством выполненные по особому заказу в Цюрихе. Это он, умело распространяя слухи, добился важных заказов для фирмы. Абдул Хамид был очень суеверен, и ему каждый день составляли новый гороскоп. Фирма подкупила придворного астролога. Так Мерлин стал в каком-то смысле самым важным человеком в Турции. Но он был столь же мудр, сколь и проницателен. И все это время поддерживал деньгами революционеров, младотурков. Затем флот — ему позволили стоять в бездействии в гавани и ржаветь, потому что Мерлин, играя на страхе и доверчивости Абдул Хамида, распускал слухи о том, как союзники якобы могут использовать корабли. Да я всю жизнь видел те линкоры, ржавеющие в гавани. Палубы поросли цветами. Так постепенно, даже в неблагоприятные периоды, фирма все росла и росла. Теперь, конечно, иные времена, теперь нам легче. Затем Мерлин… покинул нас, и мы, двое братьев, взяли на себя опеку над Бенедиктой. Стали ей дядьями. — Он заразительно засмеялся, утирая рукавом выступившие слезы.
— А его жена? — спросил я.
Иокас неожиданно пришёл в замешательство. Лицо его посерьёзнело. Он выставил бородку и развёл руками — словно был бессилен найти удовлетворительное объяснение.
— Тогда во многом шли на компромисс, — ответил он, как бы защищаясь. — Приходилось. Мерлин, к примеру, принял ислам, когда ему было за пятьдесят. Неизбежно поползли слухи о его жёнах и… гареме, но точно никто ничего не знал. Это место было как маленький город, обнесённый стеной, а когда живёшь а 1аturque, тайны гарема охраняются от чужих. Первое время Бенедикта росла в гареме, с иностранной гувернанткой, потом несколько лет в Швейцарии, вот откуда такое её совершенное владение иностранными языками.
— Но она англичанка?
— Да. Да. — Иокас быстро закивал головой. — Но я никогда не обсуждал с ней этот вопрос, Чулиан тоже. Мерлин не говорил нам о своих личных делах. Он был очень скрытным. Чулиан тоже ничего не знает, потому что он сам спрашивал меня.
Кофе, сигары и коньяк нам подали в дальний конец террасы, куда мы переместились; здесь было некое подобие бельведера, с коврами и подушками. Разговор перешёл на записывающее устройство, которое я использовал в Афинах для Ипполиты.
— Я услышал о нем от Графоса, — признался Иокас, — и мне ничего не стоило попросить Чулиана раздобыть экземпляр и выслать мне, но я понимаю, что они сложны в управлении, да? И требуют осторожного обращения. Поэтому я решил прежде поговорить с вами, расспросить поподробней.
— Как вы намерены использовать его? — спросил я, представляя себе заседания совета директоров и тому подобное.
Иокас задумчиво потёр губы и искоса взглянул на меня с подчёркнутым лукавством:
— Я скажу вам. Как вам известно, мы не вмешиваемся в политику, но политики так часто суются в наши дела, что приходится держать руку на пульсе, знать, что происходит. В настоящее время существует тайное крыло партии младотурков, офицеры проводят секретные встречи. У меня нет желания подслушивать, о чем они там говорят, но я намерен узнать, бывает ли на этих встречах один человек. Если он присоединился к ним, тогда я узнаю и остальное. Я бы хотел использовать вашу коробочку, чтобы записать их встречу. Сделаете это для меня? Это ничем вас не свяжет?
Я согласился, но при этом уточнил, что моим крохотным микрофонам не хватит чувствительности, чтобы записать сигнал через кирпичные стены или с расстояния в сотни метров.
— В их комнате, расположенной под одним из больших водохранилищ, есть камин, — понимающе кивнув, сказал он. — Я выну кирпич, и вы поместите туда своё устройство.
— В таком случае все будет нормально.
— Тогда я скажу Сакрапанту, чтобы он отвёз вас в Полис, — коснувшись моей руки, сказал Иокас с нескрываемым облегчением. — Вот и прекрасно.
Он встал и посмотрел в тёмный сад. Пока мы разговаривали, с моря полз густой туман и окутывал пролив под нами; слышались приглушённые сирены и колокола пароходов, осторожно плывущих к городу. Воздух был прохладен и влажен. Я подумал, что пора расстаться с хозяином, но он не хотел отпускать меня, пока мы не заглянем в тёмный старый амбар, где были устроены вольеры для его охотничьих птиц. Я предположил, что предложение было сделано лишь из вежливости: действительно, рассмотреть что-нибудь было невозможно, поскольку внутри стояла почти полная тьма. Я смутно различал силуэты птиц, шевелящихся на шестках. Иокас уверенно шёл между вольерами, тихонько посвистывая, проверяя ремешки, которыми соколы были привязаны за лапы, к жердочкам. Вонь гниющего мяса была почти невыносимой, и я чувствовал, как блохи прыгали с грязного каменного пола на мои щиколотки.
— В эти выходные мы отлично с ними поохотимся, — бодро крикнул он. — Если у вас есть к этому интерес.
Я не стал отказываться, потому что, хотя и был равнодушен к охоте, вспомнил темноволосую девушку с соколом на руке. Её видение пробудило во мне некоторое волнение — возможно, причиной было единственно любопытство. Тем не менее было бы интересно отправиться с ними, пусть только ради прогулки верхом, о чем я и сказал.
— Прекрасно! — воскликнул он. — Прекрасно!
Мы выпили по последней на террасе, потом появился мажордом с фонарём, чтобы проводить меня обратно в дом для гостей. Ноги плохо слушались меня, хотя голова была более-менее ясной. Мы договорились, что следующий день я проведу в Полисе, советуясь с кем сочту нужным, и вернусь к вечеру с катером. Старый евнух помог мне медленно спуститься с холма, приноравливая шаг к моему, и наконец я вновь оказался на своей террасе. Он вошёл в дом, чтобы зажечь лампы. Я стоял, вдыхая сырой ночной воздух. Не было ни неба, ни моря, ни звёзд. Я плыл на маленьком балконе, как на плоту, сквозь клубы тумана. Выполнив свои обязанности, слуга поклонился и пошёл обратно вверх по тропинке. Ночной туман поглотил его сразу, будто упал занавес. Из рощицы над домом донёсся голос девушки. Её не было видно в темноте, но я слышал тихий ласковый голос, обращённый к птице на её руке, повторявший снова и снова, с разными интонациями, одни и те же слова: «Гельдик гель улялюм». Бесплотный голос плыл вниз по холму и затихал в ухе. Я почувствовал искушение позвать её по имени — чему сам очень даже удивился. Но вместо этого забрался под влажные простыни и уснул неспокойным сном, в котором виделось, что голос исходит от большой птицы, а не от женщины. Странный булькающий ласковый голос, похожий на звук, который издаёт вскипающая пузырьками вода в наргиле, — звук одновременно нежный и бесстыдный. Сладостный, как зов горлицы, и резкий, как шипенье змеи. Огромные крылья простёрлись надо мной в темном небе, страшные железные когти вонзились мне в плечи, и я закричал. Затем долгое стремительное падение. Но я упал в один из павильонов Сераглу, и трое слепых гнались за мной по длинным коридорам и залам. Они ориентировались на звук: когда я замирал, они в растерянности останавливались с поднятым ятаганом в руке. Уловив моё дыхание, они снова бросались ко мне. Я проснулся, обливаясь потом от ужаса. Туман немного рассеялся, и над водой плыл бледный серп луны. Я рухнул обратно в постель и долго боролся с бессонницей, прежде чем снова провалиться в трясину сна. Разбудило меня солнце, бьющее в глаза. Оно заливало террасу и окна маленькой комнаты. Больше того, к моему удивлению и смущению, я увидел Бенедикту Мерлин, которая сидела на перилах и смотрела на меня. Рядом с ней стоял портфель, который вчера я забыл взять с собой. Лицо её было серьёзно, даже напряжённо, словно она сосредоточенно о чем-то думала, глядя на меня, пока я спал. Я пробормотал «доброе утро», приглаживая встрёпанные волосы, она кивнула в ответ. Её лицо осталось по-прежнему серьёзным, даже озадаченным.
— Вы ждали, пока я проснусь? — спросил я с досадой. — Почему же не разбудили меня?
Она вздохнула и ответила:
— Я считала до ста. И тогда бы разбудила. — Она соскочила с перил и отряхнула руки от цветочной пыльцы, а может, листовой прели. — Я вам принесла это, — сказала она, показывая на портфель. — Лодка уже прибыла и ждёт вас.
— Вы собираетесь с нами в Полис?
— Нет, — помотала она головой. — Не сегодня. Да и зачем?
— Ну, не знаю… поболтали бы.
— Поболтали? — спросила она на высокой ноте и глядя с неподдельным удивлением, словно чьёто желание поболтать с ней было для неё в невероятную диковинку.
— Что же тут такого?
Она отвернулась и — почти застенчиво — прошептала: «Мне надо идти». Она пересекла тропинку и мёдленно пошла вверх по холму. Я стоял в пижаме и смотрел ей вслед. У края рощи она остановилась и обернулась. Я помахал ей, и она помахала в ответ — но как-то нерешительно.
Повернулась и исчезла среди деревьев.
Я занёс портфель в комнату и торопливо оделся, зная, что терпеливый Сакрапант ждёт меня, сидя на кормовом люке «Имоджен», элегантный, но чопорный, как богомол или высокий кран в доках.
Я, как приличествует, извинился, что заставил себя ждать, и был дружно прощён всеми; скоро мы уже с воем неслись мимо берега Босфора, снимая носом белую стружку с мраморной поверхности моря и оставляя за собой глубокий след. Приближавшийся город был словно роспись на огромном театральном занавесе — колеблющаяся, молочно-белая, угадываемая, с контуром, дрожащим, как марево. Прекрасно было сидеть в нескольких дюймах от воды, полностью отдавшись ощущению движенья, и смотреть на несущуюся навстречу водную гладь. В такие мгновения мысли блуждают по своей прихоти, уносятся к созвездиям, к облакам. Я подумал о способности Иокаса читать чужие мысли, сравнил с собственной: никакой эзотерики тут нет. Если мысленно сосредочиться на ком-то, сосредоточиться по-настоящему, можно увидеть его астральное тело, находящееся, так сказать, в развитии: можно провидеть, каким оно может стать. Так, с иронией вопросил я себя, уж не значит ли в таком случае, что все мы — маленькие Фаусты? И скажи, умник, что ты провидишь в гладком благостном облике мистера Сакрапанта, который сидит рядом с тобой, держа в руках священный портфель, оказавший такое странное влияние на мою жизнь. «Сакрапант? Гм. Дай подумать». Все это было до того, как он свалился с неба. Слова возникли сами собой: «Дело 225. Илайес Сакрапант. Всю жизнь слушал турецкую музыку — трансцендентально монотонную музыку. Жена только что не молится на него, постоянно доводя его своей любовью до нервного срыва». А мистер Сакрапант тем временем говорил не умолкая и показывал на места, представлявшие интерес для туриста. (Как путешествие ограничивает ум!) Я кивал, показывая, что слушаю его, но про себя благословлял спасительный ровный гул мотора. Затем, продолжая разговор со своим вторым «я», фаустовским, я избрал другую фигуру для рентгеновского, так сказать, исследования: Бенедикту! Тут самообладание окончательно покинуло меня. Перед глазами развернулся веер моментальных снимков того холодного лица — его естественная красота, подвижность, выразительность. Дело 226, так сказать. «Она живёт, испытывая истинный ужас, — но для этого нет основания. Она не понимает, что точно так же, как не каждому даны способности к искусству, так и другие вещи, вроде любви или математики, могут раскрыться только своим адептам. Её случай настолько безнадёжен, что кому-то необходимо, совершенно необходимо полюбить её». Эти мысли так испугали меня, что чуть ли не каждый мой волосок встал дыбом.
Вайбарт жил за Перой, в скромном, но удобном домике с пальмовым садом. Здесь же он и занимался делами, большей частью касающимися людей бизнеса. Гостиная была превращена в офис с немногочисленными папками с документами и гостеприимно распахнутым буфетом, полным бутылок. Внимательно, но быстро он просмотрел бумаги, которые я достал из портфеля, и в изумлении разинул рот. Потом поднял роговые очки на лоб и сказал:
— Господи Иисусе, приятель, ты сам-то это читал? Я утвердительно кивнул, добавив:
— Но я не юрист и не обнаружил никаких подвохов.
— Подвохов! — Он издевательски засмеялся и в возбуждении прошёлся по комнате. — Дорогой мой, ты обратил внимание на скользящую шкалу авторских отчислений, на размер предварительного гонорара? Подписывай договор о сотрудничестве не раздумывая, слышишь? Они предлагают тебе не только роялти за твои изобретения, но и продвижение их на рынке; и, словно этого недостаточно, ещё обеспечить всем необходимым все, какие вздумаешь проводить, эксперименты. — Он сел и на секунду задумался. — Даже не знаю, что сказать. Если хочешь, я посмотрю документы повнимательней, но, право, на первый взгляд…
— Мне казалось, все это слишком хорошо, чтобы быть правдой: где-то они хитрят.
— «Мерлин»? Хитрит? Ты, должно быть, сошёл с ума, Чарлок. Фирма надёжная как скала и очень почтённая. Тебе чертовски повезло, что ты попал в неё в твоём возрасте и с тем, чем ты занимаешься. На твоём месте я бы ни секунды не сомневался. Откровенно говоря, я довольно хорошо знаю Мерлина, поскольку однажды по просьбе «Тайме» писал статью о наших левантийских коммерсантах. Я начал собирать сведения о нем, но зашёл в тупик: не хватало материала; Пехлеви препятствовал мне под всякими мелкими предлогами — не этот Пехлеви, а Джулиан, что возглавляет лондонское отделение. Меня это, конечно, не могло удовлетворить, потому что в их устах история Мерлина просто романтическая сказочка о бедняке, который усердным трудом достиг богатства. Он начинал очень скромно, после того как курсантом военно-морского училища дезертировал со своего линкора, когда тот находился на стоянке в гавани Полиса. Занимался виноторговлей, затем с истинно шотландской рассудительностью мало-помалу начал расширять бизнес: шкуры, уголь, зерно, опийный мак из Ливана, кат из Йемена, табак, возможно, небольшая работорговля на Красном море… Дело росло медленно, но неуклонно, в конце концов превратившись в огромную фирму, которой он не мог управлять в одиночку. Тут и появляются братья Пехлеви — бог знает где Мерлин откопал их; нельзя представить себе двух людей более непохожих по характеру и образованию. Иокас… ну ты знаешь его. Джулиана я никогда не видел, только слышал о нем. С блеском заканчивает Оксфорд, какое-то время служит в Британском банке, затем завоёвывает Лондон для Мерлина. Когда Мерлин сошёл со сцены, фирма разделилась на два самостоятельных подразделения, как клетка, которая размножается делением, — или, скорее, как Западная и Восточная церкви; только они, конечно, заодно, эти двое братьев. У Джулиана все банковские операции, инвестиционные проекты, производство, акции и облигации и прочее в том же роде, тогда как это отделение, куда ты вступаешь, главным образом занимается продажей сырья для промышленности. Стамбул традиционно остаётся стратегическим entrepot для всего, что идёт по Чёрному морю в Средиземное. Не гляди так мрачно, Чарлок. Одним росчерком пера, приятель, ты можешь обеспечить себе больше, чем просто финансовую независимость, — богатство, а также возможность спокойно заниматься своей работой. Мне не по себе становится, стоит подумать, как тебе повезло.
— А что скажешь о Бенедикте Мерлин, этой дочке, брюнетке?
— Брюнетке? Она блондинка — или один из нас дальтоник. Да, припоминаю, она обожает носить разные парики. Но клянусь, она блондинка, и очень хорошенькая. Вот тебе ещё один приз, за который стоит побороться. Должен сказать, что она одна из самых богатых женщин в мире.
— Но она вдова. Причём они предпочитают не называть её по фамилии мужа.
— Да, кажется, вдова. Никогда не видал её мужа. Я поднялся и задумчиво допил свой шерри.
— Ладно, — сказал я. — Оставляю пока документы тебе, посмотри внимательней. И если твоё мнение не переменится… Ну, не знаю. — Я ощущал какое-то смутное, но стойкое внутреннее сопротивление перед шагом, который окончательно и бесповоротно свяжет меня с фирмой, — хотя и не мог привести ни одного разумного аргумента против этого. Непонятно, но это так.
— Как знаешь, — разочарованно сказал Вайбарт. — Но я вот что скажу: в мире, где все идут на компромиссы и ради куска хлеба занимаются делом, которое им не по душе, остаётся только завидовать парню, получившему такое предложение.
— А если бы ты получил такое предложение, что сделал бы ты?
— К черту дипломатию, все это так ничтожно по сравнению с жизнью и… нет, лучше промолчу, Чарлок, лучше промолчу.
Я вздохнул с пониманием, эту жалобу я уже слышал прежде.
— Знаю, — сказал я. — Ты мечтаешь писать. Вайбарт застонал и взъерошил светлые волосы. Улыбнулся своей чудесной улыбкой и застенчиво кивнул.
— Дорогой мой Чарлок, — сказал он. — Я постоянно ношу в себе книгу, но я не разрожусь ею, пока НЕ ПРОСНУСЬ. — Последние слова он выкрикнул во весь голос и с такой силой стукнул кулаком по столу, что я вздрогнул. — Извини, — сказал он. Жена спросила из соседней комнаты, что случилось. — Ничего не случилось, все в порядке, — раздражённо крикнул он в ответ и, обращаясь ко мне, сказал: — Вот в чем вся беда. — За его дурачествами чувствовались подлинные гнев и разочарование. Вайбарт был милой и явной жертвой своей образованности. — Надо было спасаться бегством, пока меня не охватил дипломатический зуд, — продолжал он. — Да что угодно лучше, чем жить в вечном страхе совершить по неосторожности какую-нибудь ошибку.
Я рассмеялся и предложил пройтись, чтобы его настроение улучшилось, и он с готовностью согласился проводить меня до места, где я условился встретиться с Сакрапантом. Пока мы шли, он говорил не умолкая, перемежая свою беспорядочную саморазоблачительную болтовню слухами, пикантными подробностями о фирме, порой поражавшими меня своей неправдоподобностью — или, во всяком случае, противоречащими тому, что, по моим представлениям, было на самом деле. Например, что Сакрапант, мол, первоклассный стрелок из пистолета и завоевал множество кубков; что Джулиан заказал для дворца Мерлина коринфские колонны, потом разбил их и разбросал обломки вокруг, чтобы все напоминало руины древнегреческого храма, — Но позволь мне рассказать о себе, — сказал Вайбарт, все ещё охваченный страстью к самобичеванию. — Это единственное, что меня по-настоящему волнует. Я, Чарлок, вышел из интересной семьи, уходящей корнями к временам Тюдоров, и её отпрыски были известны распутством, упадничеством, филистерством и эгоизмом. Но где все это во мне? Налицо вырождение наследственных свойств, поскольку я отличаюсь умом и благонравием. Я ничем не могу похвастаться перед тобой, кроме лености, претенциозности, самообольщения и лицемерия. Можешь сказать, что и этого вполне достаточно, что и это плохо. И вечно мне таким оставаться и внушать жене советника, танцуя перед ней, как боаконстриктор, что я не такое уж ничтожество?
— Почему бы и не попробовать?
— В том-то все и дело, — грустно сказал он. — Меня не устроит ничто иное, кроме совершенства. И тебя, так мне кажется, не устраивает быть просто приятным малым, тактичным и полным всяких идей изобретателем — хотя почему бы и нет? Это как если бы мои родители купили мне дорогущую тачку, послали учиться в Уинчестер, а я оказался слишком ленив, чтобы возделывать сад. Это унизительно. — Он стукнул себя тростью по ноге и выругался. — С другой стороны, как можно верить в литературу? Разве то, что в ней сейчас творится, может вдохновить начинающего? Венки из ревеня, петрушки, шалфея, руты — для первоклассных писателей. Из мишуры — для новых. Почётные звания, что-нибудь вроде «Певчий дрозд из Финчингфилда». Это, мягко говоря, удручает.
— Ну, не знаю, что тебе посоветовать.
— Конечно, не знаешь. Я тоже. Пора бы уже летать, а я набираю вес. Скоро буду годиться только на то, чтобы писать историю Королевского Жирнозавра, — извини!
Наконец мы дошли до перекрёстка, где Сакрапант обещал ждать меня; Вайбарт не уходил и продолжал говорить, не желая терять слушателя.
— Я потерял себя, — объявил он, высоко взмахнув тростью в направлении Большого Базара. — Еquindinscimmo ariper derlestette — но, скажи на милость, где я придусь ко двору? Может, поискать себе место среди выплеснутых с водой детей социализма — певцов заднего прохода? Или заболеть критицизмом, этой самой тяжёлой формой заражения крови? Или стать радикалистом протестантом — одним из тех, у кого на все один ответ: «нет»? Или же высшая доблесть в молчании? Может, сосредоточиться на будущем и оставаться глухонемым?
Я уговорил его облегчить свои страдания, зайдя со мной в кафе и пропустив стаканчик мастики; но и в кафе он продолжал благодетельствовать меня своим самоанализом:
— Я не один раз составлял план своей литературной карьеры. Даже сам написал кучу отзывов на свои произведения. «Книга написана ярким языком и обладает ураганной силой. Кто такой этот Вайбарт? Мы обязаны это знать» («Шеффилд кларион»), или: «Утончённая, заставляющая задуматься, захватывающая» («Таймс»), или: «Восхитительная книга, которую читаешь залпом и передаёшь другому» («Вог»). Вот я уже на вершине карьеры. Как я достиг сих запредельных высот? Я стал настолько недосягаем, что мне дали Нобелевскую премию, и целая страница в «Литературном Сакраменто»…
— Такого не будет, Вайбарт.
— Знаю, что не будет. Слишком он хорош на моем портрете, да труслив, как мышь. Проклятие!
За всем этим, конечно, скрывалась совершенно реальная дилемма; я понимал, что это обвинение самого себя в тщеславии, нарциссизме, эгоизме и тому подобных грехах было не просто своеобразной формой защиты; оно, с одной стороны, позволяло ему считать себя честным по отношению к себе, проницательным, с другой — освобождало от необходимости действовать, а не только говорить. Но в то же время почему он обязательно должен был действовать? Я любил его и таким. К тому же в один прекрасный день он мог встряхнуться и посмотреть правде в глаза.
— Не унывай, — сказал я. — Я свяжусь с тобой через день-два, узнаю насчёт контракта.
Он ушёл, с печальной назидательностью кивнув мне, и я смотрел, как его высокая атлетическая фигура скользит в палаточном лабиринте базара. В этот момент, словно по волшебству, рядом со мной появилась масляная физиономия мистера Сакрапанта. Он влажно посмотрел на меня и сложил руки.
— Вы теперь с нами, мистер Чарлок? Подписали договор?
Не знаю почему, но этот постоянный его интерес начинал действовать мне на нервы.
— Ещё нет, — ответил я с упрямым выражением. — Я оставил документы для тщательной проверки. Это займёт день или два.
Он разочарованно вздохнул и пожал плечами. Вид у него стал неописуемо печальный и обиженный — полагаю, из-за моих подозрительных колебаний относительно поступления в фирму. Я вдруг увидел его новыми глазами — седой, крылатый и фаллический маленький человечек с разбитой фригийской росписи, стоящий здесь века с этим печальным взглядом, но сейчас молчаливый, молчаливый, как дождь, падающий на овечье руно. Илайес Сакрапант, эсквайр, Он стоял на оси перекрещивавшихся аркад, молчаливый и добрый.
— Поговорим о чем-нибудь другом, — сказал я. — Что это за политическое собрание, которое вы хотите проконтролировать?
Сакрапант тут же вернулся на землю и принял заговорщицкий вид, подался ко мне и, оглянувшись, сказал:
— Я собирался сегодня обсудить это с вами. Знаю, что к вам обращались с такой просьбой. Это займёт всего минуту-другую. Они собираются каждый вечер, около шести, всю эту неделю.
Так что вы можете выбрать удобное время. Я задумался.
— Знаете, — сказал я, — я оставил одну из коробочек в моей комнате в Пере. Если хотите, мы можем сходить за ней и установить сегодня вечером. Что скажете?
У Сакрапанта загорелись глаза.
— Отлично. Прекрасно. Чем раньше мистер Пехлеви узнает правду, тем будет лучше для фирмы. Я схожу предупредить, чтобы катер дожидался нас, потом возьму такси и присоединюсь к вам в отеле. Вы, я думаю, пойдёте пешком? Хорошо, врёмся у нас есть, время есть.
Я согласно кивнул и рассеянно направился обратно в отель, проверил сам аппарат и запасной микрофон. Потом лёг и мгновенно уснул — чтобы увидеть сбивчивый сон, где бездетные «синие чулки» читали Вайбарту лекцию о романе.
Малютка has bleu,
Поиграй на моем рожке,
А продолжим игру
В траве на зеленом лужке.
Моя сверхсheriе,
Милашка «синий чулок»,
Что упрямиться, дуться!
Порезвимся чуток.
Я проснулся и вздрогнул, увидев дуло пистолета, наставленного на меня. Закричал что-то бессвязное, и довольный мистер Сакрапант жиденько засмеялся.
— Да он не заряжён.
— Откуда мне было знать? Казалось, он искренне раскаивается.
— Виноват. Но мне сказали взять с собой оружие. На всякий случай.
— На какой такой всякий случай?
— Никогда не знаешь, чего ждать. Я почувствовал возмущение.
— Послушайте, мне не говорили, что это дело опасное.
— Никакой опасности нет. Теоретически.
Он стыдливо убрал пистолет во внутренний карман и одёрнул пиджак.
— Скоро можно будет начинать.
Это было первое моё знакомство с фантастическими сотами древних водохранилищ, на которых, кажется, город и был возведён. Позже я вернулся, чтобы изучить их подробней, но в тот раз мы пробрались в Ери Батансарай, подземный дворец, выстроенный Юстинианом под портиком самой Софии. Входом служила темная дыра, походившая на шурф, пробитый в глубину могильного холма. Дверь из кожи и дерева, скреплённая проволокой, открывалась на длинную лестницу, круто спускавшуюся к кромке воды. Здесь мистер Сакрапант, верный правилам игры, достал пару карманных фонариков. С трепетом я увидел, что внезапно оказался в водном соборе. Симметричные ряды колонн, на которых плясали свет и тени, уходили вдаль, создавая необычайную перспективу. Подземная глубина, мрак, эхо наших шагов по лестнице усиливали ощущение таинственности окружения — на той стороне длинных водных дорожек, отбрасывавших дрожащие тени на низкие своды, я увидел пятно света. Мистер Сакрапант свистнул, но очень тихо, и, после паузы, эхо мягко повторило его свист. Свет приблизился к нам, и я увидел, что это была лампа на носу лодки, в которой сидел старик турок в феске. «Влезайте», — выдохнул Сакрапант и ухватил нос лодки, чтобы я со своим устройством мог шагнуть в неё. Затем гибким движением он, как ящерица, скользнул за мной следом, и мы поплыли по длинным тёмным галереям, в которых плескалась вода. Гребец, стоя, бесшумно посылал лодку вперёд круговым движением весел, не поднимая лопастей из воды. Было ужасно сыро; тишину нарушали только плеск воды о стены галереи да шелест песка, сыплющегося с потолка, кажущиеся в этом безмолвии невероятно громкими. Никто из нас не проронил ни слова. Лодочник, похоже, знал, куда плыть. Мистер Сакрапант сидел передо мной, освещая фонариком тьму впереди. Губы его шевелились. Он, по-видимому, считал колонны, потому что вскоре тихо прошептал какое-то число, легко стукнул турка по спине, и лодка резко свернула в боковую галерею. Наконец мы уткнулись в ступеньки, поднимавшиеся из воды и ведшие, так сказать, к горловине водохранилища; лестница кончалась у трухлявого деревянного люка в потолке. Насколько я понял, мы были у цели. Здесь Сакрапант вёл себя с удесятеренной осторожностью, стараясь объясняться только с помощью жестов и мимики. Лестница была довольно крепкая, но с тяжёлым магнитофоном в руках, да ещё в пляшущем неверном свете фонарика, подниматься было неудобно. Тем не менее мы благополучно поднялись, и я как привязанный последовал за своим проводником в тёмный, затянутый паутиной коридор, идущий наверх. Он шарил по стене, ища одному ему известное место. Луч фонарика прыгал и метался по каменной облицовке — нижний этаж пустынной подземной Венеции, думал я, шагая за ним, полный дурных предчувствий. Пальцы слепца. Когда Пехлеви говорил о моих магнитофонах, я не представлял себе, что придётся совершать такие подвиги. Но теперь было поздно идти на попятный и выбрасывать белый флаг. Сакрапант, как ящерица, скользил по коридорам, пока наконец не нащупал отмеченный камень в стене. Он достал складной нож и, жестом показав, чтобы я хранил полную тишину, вонзил его в щель и принялся работать им как рычагом. Камень отвалился без особого сопротивления, Сакрапант пригласил меня заглянуть в образовавшееся отверстие, что я и сделал. Это был, как я вскоре понял, дымоход огромного камина. Отверстие, отлично замаскированное, находилось в шести футах от пола.
Насколько можно было судить, собрание в комнате шло полным ходом: скрипели стулья, нарастал и затихал гул голосов. Для меня это все было не больше, чем просто шумы с определёнными характеристиками. Моё дело было опустить микрофон как можно ниже в очаг и начать записывать эту мешанину звуков. Мистера Сакрапанта била нервная дрожь, он переступал с ноги на ногу и жестами умолял быть предельно осторожным. Зачем так волноваться? Дело было простое, и в скором времени я увидел, как мой проводник кивает мне в темноте, и услышал тихое жужжание: запись пошла. Внизу, в зале заседаний, или в офицерском клубе, или что там это было, раздались новые голоса. Послышались приветствия, следом чья-то размеренная неторопливая речь. Я записывал минут десять, потом Сакрапант показал сигналом, чтобы я заканчивал. Этого достаточно, говорило его искажённое лицо; и я стал вытягивать провод, как какой-нибудь припозднившийся рыболов. Вдруг я почувствовал, как провод за что-то зацепился, и я дернул его. Должно быть, это был небольшой камешек в дымоходе, и от моего рывка он вывалился из стены, потому что что-то со стуком упало в камин и отскочило от железной подставки для дров. Я тут же понял, что люди внизу насторожились. В дымоходе раздавались голоса — люди пытались заглянуть в трубу. Я бешено стал наматывать провод: действовать нужно было мгновенно. Сакрапант прыгал рядом и умолял поторопиться. Я даже не стал ставить камень на место, так заразителен был страх этого труса. Я бросил аппарат в лодку и прыгнул следом; Сакрапант — за мной, при этом его пистолет выскользнул из кармана и с плеском исчез в чёрной воде. Похожий на Харона турок что было сил гнал лодку прочь от опасного места, но он был типичный представитель своего медлительного, неторопливого народа, так что мы тащились, словно на кладбище. Фонарь на лодке мы загасили и определяли направление по фонарику Сакрапанта, который он изредка включал на секунду. Мы медленно ползли по чернильной воде подземелья, как вдруг далеко впереди, справа от нас, блеснул жёлтый луч света, — словно распахнулась дверь, — и послышались неуверенные голоса. Секунду спустя, — возможно, они все-таки были не уверены, — раздался негромкий кашель пистолета и звук пуль, срикошетивших от каменного свода и упавших в воду. Было не ясно, в нас они целились или нет, но звук был зловещ. Мистер Сакрапант на всякий случай бросился на дно лодки и пожаловался на приступ морской болезни. Турок даже не шелохнулся и продолжал упорно грести к нашему причалу. Я долго ещё сидел скрючившись, укрываясь от возможного нападения, хотя было непонятно, где наши противники и куда они стреляли. Казалось, вечность прошла, пока лодка не ткнулась носом в пристань и остановилась. Теперь мы были уже далеко от опасного места и можно было снова воспользоваться фонариками; мы расплатились со стариком и, выбравшись на поверхность, безмерно удивились — ибо на город уже опустилась тьма. Час был ещё не поздний, но такси было не найти, так что мы вынуждены были довольствоваться извозчиком, на котором, трясясь, подпрыгивая и раскачиваясь, и добрались до Галатского моста, где нас ждал катер; капитан спокойно покуривал на мостике.
В тот вечер мы обедали поздно, но на том же балконе, смотрящем в тёмный сад, и на сей раз мой хозяин был в прекрасном настроении от удачно проведённой операции; Сакрапант тоже был приглашён за стол и весь обед не мог оправиться от изумления перед собственным героизмом. «В нас стреляли, — все повторял он озадаченно. — В мистера Чарлока и меня стреляли». Я ничего не сказал о том, как он лежал на дне лодки, уткнувшись в свёрнутый парус, или как я смело прятался за спиной лодочника. Мы были героями. Браво, Феликс! Я жалел только о том, что за столом не было таинственной Бенедикты, чтобы оценить величие нашего подвига; но она переправилась на азиатский берег пролива и должна была встретить нас утром во время соколиной охоты. «Вы, конечно, знаете, что она была очень больна?» — сказал Иокас Пехлеви, на первый взгляд как будто так, между делом. Слова его были никак не связаны с предыдущим разговором. Я был не совсем уверен, содержится ли в его тоне некое предупреждение, или он просто ставил меня в известность. Но эта фраза позволила мне взглянуть кое на что по-новому. Я замолчал в задумчивости, поняв теперь тайную причину того, что её взгляд смущает, сражает наповал, — причину, которую я приписывал её красоте. Дело было не в счастливом сочетании особенностей черт лица, а в печали и замкнутости в своей болезни — неврастении, — отчего казалось, что она смятенно вслушивается в некий внутренний монолог, одной ей слышимую музыку. Тотальный солипсизм… нет, промолчу, зачем обижать докторов? Если бы не это, она, возможно, была бы такой же банальной, как сотни других симпатичных блондинок; но эта её тайна словно возводила её на пьедестал — статуя больной музы из плоти и крови. Я так увлёкся чувством сострадания, пробуженным этим новым пониманием, что до меня с опозданием дошли слова Иокаса: «А теперь, пожалуйста, нельзя ли послушать ваши записи?» Вздрогнув, я пришёл в себя. «Да, конечно».
У меня были некоторые сомнения относительно качества записи, но и тут мне сопутствовала удача. Голоса звучали ясно и чисто. Иокас слушал с напряжённым вниманием, опустив голову и дымя сигарой, но после четвёртого повтора вздохнул с облегчением: «Это не Махмуд, верно?» Сакрапант радостно кивнул. «Тогда какое-то время не будем ничего предпринимать, — сказал Иокас. — Прекрасно. Прекрасно».
Разговор по-крабьи отступил к другим, более общим темам, которые не интересовали меня, и я отпустил мысли в свободное плаванье, ничуть не удивившись тому, что их понесло к Бенедикте, к малейшим подробностям её поведения и облика, словно в желании найти в них отражение болезненной красоты, которая однажды подчинила её себе. В тот вечер я откланялся рано, поскольку ещё до рассвета предстояло отправляться в путь, и вернулся в своё бунгало у кромки воды. Я скинул одежду и стал рассматривать своё тело, направляя свет в зеркало, чтобы было лучше видно. Не знаю, зачем я это делал, — да я и не задавался таким вопросом. Но закончив, я в отчаянии сел на кровать и сказал вслух: «Неужели оно действительно такое?» Что я имел в виду?
Не знаю. Полагаю, я нашёл свою красоту неубедительной! Больше того, к этому чувству собственной ничтожности и неполноценности прибавилось схожее — убеждённость, что я сделал выбор сколь неверный, столь и бесповоротный! Но, Боже мой, как ясно мне виделось её лицо! Тем не менее трезвый взгляд на себя, должно убыть, разрядил, так сказать, атмосферу, потому что той ночью я спал крепко, без снов, как в детстве. наверно, Иоланта хранила мой сон.
Что до Бенедикты, то, должен сознаться, я уже «видел» её прежде. То, как Иоланта опускалась на ковёр и вытаскивала замасленную колоду карт, говорило, что она долго, как пифия, будет раздумывать над своим и моим будущим; она всегда рассматривала их по отдельности даже в то время, не знаю уж в силу какой печальной тактичности. Я же, тогда молодой и самоуверенный, едва ли замечал удручённый тон, каким она могла сказать: «Карты говорят, что нам недолго осталось быть вместе. Скоро я уйду от тебя, и другая займет моё место, вдова. Она будет печальней меня, намного печальней. Вижу вокруг неё много дверей, и все они закрыты». Я, конечно, зевал, подобно человеку, который (как сказал бы Карадок) повидал «des femmes de toutes les categorilles». Мы, ребята науки, не можем одобрить гадание на картах. «Мне карты судят богатство, большое богатство, но ни удовлетворения, ни счастья. Теперь смотри, видишь: мы снова встретимся в другой стране, но будет слишком поздно, чтобы начинать все сначала. Ну а вдова заворожит тебя. Она блондинка. Ты узнаешь её по правой ноге — что-то с ней не в порядке».
— Она калека? Хромоножка?
— Нет. Я вижу, как она танцует с тобой, красиво танцует.
Я с отвращением глядел на жаркие смятые простыни, на которые был устремлён невыразимо нежный взгляд Иоланты. Теперь, когда я думаю об этом, мне становится не по себе. Для меня все это было лишь удовольствие, которое никогда меня сильно не затрагивало, не могло потревожить эгоцентричного направления самодовольных фантазий. Искусство самоанализа питается юношеским одиночеством и проклятым образованием. Существа чувствующие и рефлектирующие были для меня в то время почти безжизненными куклами, и все тут. Типичен ли я в таком случае? Тысячи мелких проявлений привязанности проходили для меня незамеченными. Конечно, теперь воспоминания о них впиваются острыми стрелами. Кто плачет во сне, а кто сыплет проклятиями. Вроде, хочу я сказать, воспоминания о том, как она снимает очки с моего обгорелого на солнце носа, словно крышку с банки оливок, — чтобы поцеловать. Поглупевший от слишком многих знаний, в то время я не видел её истинную, то есть естественную; я начал «видеть» её, лишь когда она создала себя искусственную, актрису. Тогда она ударила меня промеж глаз. Но ведь нельзя полюбить задним числом — или можно? Очень редко, Феликс, и к тому же это оказывается слишком поздно. Реальная действительность или действительная реальность? С Бенедиктой я откусил собственный хвост в тумане незнания. К лучшему или к смертельному. Но погодите. Все было не так уж неопределённо, потому что у неё был горький и оставивший глубокий след опыт, к которому она постоянно возвращалась в мыслях, и ещё она была наделена странной и непредсказуемой способностью проникать в самую сущность случившегося, как тогда, когда, рассказывая о ранних сексуальных опытах, сказала: «Если в страсти доходишь до крайности, непременно впадаешь в простой мистицизм». Что за странное применение слова «простой»! Но подождите минутку.
Ещё не рассвело, когда я проснулся, словно от толчка, и увидел стоящего у кровати Иокаса в сапогах со шпорами, который держал в руках зажжённую свечу и улыбался по-собачьи. «Морской туман», — загадочно изрёк он, и я услышал тарахтенье прогреваемых моторов катера внизу во мгле. Через руку у него висел ворох разнообразной одежды и сапог — одеяние, больше подходящее для грядущего дня, который предстояло провести в седле, чем костюм, бывший со мной. Перебрав принесённое, я облачился в отличные сапоги, тугие бриджи для верховой езды, навесил на себя патронташ без патронов и прочие причиндалы, подобающие, по моим представлениям, такому случаю. Перед тем как спускаться к катеру, Иокас налил нам по маленькой чашечке настоя шалфея, который мы запили глотком крепчайшей мастики. Итак, мы, кренясь, вышли из бухты и сразу попали в оливкового цвета туман, который клубился вокруг нас и оседал каплями влаги на волосах и бровях. Унылые собаки зевали, лёжа среди багажа, накрытого брезентом.
— Она отправилась туда раньше вместе со старыми сокольничими, — сказал Иокас. — Мы встретимся сегодня, попозже. Эгей! Что там?
Несмотря на ранний час, канал кишел разного рода судами, осторожно двигавшимися к Золотому Рогу; били колокола, выли туманные сирены и так далее. На всякой мелочи вроде катеров и шаланд впередсмотрящий колотил по кастрюле и время от времени кричал, чтобы обозначить своё местонахождение. Так как нам нужно было пройти наперерез потоку судов, чтобы попасть к азиатскому берегу, катер двигался с предельной осторожностью, хотя у нас были мощные моторы и туманная сирена, чей тоскливый голос был настолько громок, что собаки начинали бесноваться. Иокас посасывал короткую трубочку и терпеливо ждал, пока рулевой осторожно пробирался среди неясных силуэтов и звуков на тёмном фарватере. Мы почти час ползли с этой похоронной скоростью, потом вдруг ветер эффектно откинул в сторону пелену тумана и нас озарило встающее солнце, чьи лучи сверкали на плоских пурпурных мысах противоположного низкого берега, где бегущая волна от нашего катера качала разноцветные лодки на безлюдных деревенских пристанях. Все ещё было влажно от тумана, и Иокас не вынимал ружей из чехлов, пока солнце окончательно не поднялось. Собак досуха вытерли соломой. Мы пили чёрный кофе из жестяных кружек и любовались богатой гаммой жёлтого византийского света, охватившего восточный край неба, — пока он не разлился повсюду, вытеснил голубую тень из долин и коснулся смутных подножий холмов. Рассвет. Рожковое дерево, каштан, дуб — и крик печальных маленьких сов.
Мы плыли вдоль плоского изрезанного берега в виду мест, где предстояло охотиться. Там, где ручьи и речушки прорывали себе путь в залив, качались под ветром заросли бамбука. Земля умиротворённо тянулась к предгорьям, к неглубоким долинам, одетым в колючий низкий кустарник, из которого там и тут торчало острое перо кипариса или отряд оливковых деревьев; но по большей части здесь рос карликовый дуб, можжевельник, мирт и земляничное дерево — классическая смесь, на первый взгляд не представляющая особого препятствия, пока не попытаешься углубиться за охотничьей собакой в непроходимые дебри переплётшихся корней и шипов. Иокас, довольно ворча, оглядывал землю в сильный бинокль; потом протянул его мне, показывая на заброшенные развалины замков, на пирамиды камней, отмечавших отмели в тех местах, где волны позволяли их ставить. Дальше, к северу, его тупой палец указал мне на маленькую пристань в крохотной гавани, прорубленной в сланцевых породах, — там нас поджидали лошади. Затем, повернувшись направо, показал на высокий холм среди зеленой равнины, где в тени рощи высоких дубов виднелось нечто вроде привала.
— Бенедикта там, наверху, — сказал он. — Соколы с ней. Сегодня ружья нам не понадобятся, если… Думаю, не помешало бы нам взять кабана. Но их сейчас не очень-то много.
Нас встретила небольшая группа всадников, своим отталкивающим видом и странным нарядом напоминавших каких-нибудь татаро-монголов. На них были засаленные стёганые халаты и грубо скроенные сапоги из мягкой кожи. За спиной — древние ружья, заряжающиеся с дула.
из-под маленьких круглых шапочек с плоскими полями поблёскивали миндалевидные глаза. Они приветствовали Иокаса с неуклюжей грубоватостью, которая свидетельствовала не столько о неотесанности, сколько о застенчивости этих жителей глухих горных деревень. Многие из них не осмеливались даже на улыбку.
Мы сели на лошадей и поскакали по полям, чувствуя спинами жар солнца. Я давно уже не ездил верхом — по сути, с лёгких прогулок в пору учёбы в университете — и чувствовал себя чуть ли не начинающим. Иокас сидел в седле уверенно, но без изящества, а точнеё, как мешок с мукой. Но глядя на то, как крепко и властно его громадные кулаки сжимают поводья, ясно было, что он не даст спуску лошади, если той вздумается проявить свой норов.
Мы пересекли полувысохшее болото и стали подниматься на холм. От влажной земли шёл пар, мешавшийся с клочьями тумана, которые цеплялись за вершины деревьев. И из этой рваной мглы явилась перед нами Бенедикта верхом на бронзовом жеребце и с развевающимися белокурыми волосами. Это была уже не та темноволосая девушка с личиком сердечком, но существо властное, уверенное в себе, даже, быть может, жестокое, если видеть её темно-голубые глаза под нахмуренными бровями: глаза цвета барвинка, огромные, яростные, дивного разреза. «Черт, как вы поздно!» — сказала она Иокасу, натягивая поводья и разворачивая коня, чтобы пристроиться к нам. Все так же без улыбки она подалась вперёд и пожала мне запястье, чем привела меня по меньшей мере в замешательство: я не мог решить, то ли она позаимствовала этот приветственный жест из какого-нибудь восточного обычая, или это было выражением особого ко мне расположения. Я с трудом подавил соблазн поцеловать своё запястье. Этот её порыв мог и ничего не значить, но он прояснил для меня одну вещь. Я понял, что, возможно, стояло за моим странным поведением накануне вечером, я имею в виду, что, рассматривая с таким вниманием себя в зеркале, определяя, так сказать, глубину собственного нарциссизма перед лицом этого отражённого в зеркале человека, я думал примерно так: «Да, но тогда под воздействием того, что происходит у нас в голове, под воздействием наших мыслей, меняются и наши чувства. Этот с научной точки зрения нонсенс ослабил твою способность к самозащите. Ты, оказавшись перед подобным вызовом — я имею в виду девушку, которая встаёт перед мишенью, — все обращаешь в пустые суждения, которыми забиваешь голову. Ты не можешь просто распробовать её, как свежее яблоко. Хрум, хрум. И если попробуешь позволить себе по отношению к ней какие-то тёплые чувства, пожалуй, станешь размазней, станешь сентиментальным. Твои теоретические построения о ней отравили твоё чувство, не дают, так сказать, сердцу биться быстрей. Как ты поведёшь себя, если она обнимет тебя?» Наверно, свалюсь с лошади.
Тут мною овладела глубокая тоска. (В этот миг сердце моё закипело в груди, кровь превратилась в быструю ртуть. Я словно увидел ожившую легенду — стройная женщина на коне возникла из тумана, как пьяная королева иценов.) Об этом я и тосковал ночью, думая и говоря себе, что, может, нас поставили перед выбором стать любовниками, товарищами по плаванию, партнёрами в играх или ещё чем, что больше соответствовало нашему духовному уродству — вершине наших недостатков. Нет, пока ещё я этого не знал. Тогда не знал.
На её верхней губе и висках проступили капельки пота; щеки раскраснелись, короткие белокурые волосы влажно поблёскивали. Глаза ничего особого не выражали — разве что лёгкое презрение. Но, встретившись с моими, потемнели, отразив море новых чувств. Невероятно, но я мог поклясться, что она любит меня. Скача сквозь туман, я вдруг почувствовал, что близок к тому, чтобы потерять сознание, свалиться с седла в кусты. Предобморочное состояние длилось недолго, но совершенно протрезвило меня. Я неожиданно убедился кое в чем, понял, что творится со мной; я страстно желал освободиться, как рыба, попавшая на крючок. Как было бы прекрасно, если бы с помощью неких логических доводов можно было укрощать свои чувства, вместо этого вечно приходится что-то обещать себе как можно неопределённей и поэтичней. Но, черт подери, Чарлок — учёный, а учёные полагаются исключительно на здравый рассудок, никогда не позволяют себе попадать в столь неловкое положение. Кажется, это Кёпген сказал, что в основе науки лежит защитная мера, а в основе искусства — поиск благосклонности?
— Я знала, что вы обязательно приедете ко мне, — тихо сказала она.
Угрожающий тон, слегка подчёркнутый, — мне это совсем не понравилось. Опять же нет надобности повторять: когда она прикоснулась к моей руке, я понял, она хочет, чтобы я снова возвратился к той точке во времени, в которой между нами вспыхнула тайная искра. Боже мой, что за способ выразить это своё желание! Но наши мысли меняют нас. (Чарлок, сосчитай до ста, остынь.) Бенедикта ждала, что я скажу в ответ, но что должен был я сказать обо всей этой смертеподобной эскападе любви? Душа современного человека живёт иронией. Бенедикта отвернулась, кусая губы. Мне стало грустно оттого, что пришлось ранить её молчанием и замешательством, когда наши чувства определились, и были едины, и жаждали только одного: вырваться наружу и найти отклик. Лошади взбирались по склону; мысли у меня путались. Я, например, услышал бесплотный голос Сиппла (почему его?), говорившего: «Провалиться мне на этом месте, если Парфенон — свидетельство какой-то культуры. По мне, это просто мраморная птичья клетка. Говорят, что он, мол, очень древний, но откуда они это взяли? В мраморе не бывает червоточин». Но если бы я был в состоянии увидеть её подлинную в тот день, я увидел бы, просто верно поняв её взгляд, её поведение, Бенедикту, которая могла часами задумчиво сидеть перед зеркалом, в широко открытых глазах страх; увидел бы те шкафы, полные маскарадных костюмов и масок. Притворство! Среди карикатурных монахов и демонов там висели плети с узлами на хвостах. Да, я видел Бенедикту всегда тщательно одетую, чтобы скрыть истинное своё лицо, всегда с каким-нибудь баснословно дорогим браслетом на левой руке, одетой в перчатку: Бенедикта одевалась как принцесса, встречая меня среди белых стен и застекленных балконов санатория в Цюрихе, в пользу которого её отец когда-то сделал крупное пожертвование. Если бы я тогда осмелился сказать: «Бенедикта, я люблю тебя», это было бы как выстрел, что сносит тебе полчерепа. Героем Новой Комедии будет влюблённый учёный, борющийся с андрогинными образами своего желания. Вы бы такого не сказали?
Тем временем мы достигли тенистой поляны внизу, на другой стороне холма, спускавшейся к плоской равнине, поросшей кустарником йодистого цвета. Здесь старые соколятники собрались вокруг нескладных деревянных клеток с их лучшими птицами. Вид у них был как у всех специалистов, будь то члены клубов боулинга, ремесленники, художники. Старые морщинистые профессионалы, которые все время ошиваются на соколином рынке в Стамбуле, надеясь купить что-нибудь особенное — молодого ястреба, или сапсана, или мерлина (странно, но эта соколиная порода носит имя отца Бенедикты). Может, он был похож на птицу? Немногочисленная группа уныло переговаривалась, с похоронным видом бродя среди спокойных птиц. Охотники с ружьями тоже были не веселее, но с нашим появлением все оживились, бросились проверять лошадей, подтягивать подпруги. Иокас выбрал самого крупного сокола, своего любимого, девушка — птицу поменьше, с короткими крыльями, которую можно было послать с рукавицы немедленно, при первом появлении добычи, почти как выстрелить. Мы гуськом спустились на равнину, где должны были рассыпаться веером с колотушками и собаками, прекрасно натасканными находить и поднимать дичь. Иокас проверил, правильно ли мы все расположились, и пустил своего сокола, сняв с него клобучок и издав пронзительный мелодичный крик. Крупная птица покрутила головой, зорко оглядываясь, крылья с шумом рассекли воздух, она взлетела по медленной дуге и зависла в небе. Она будет «ждать» в вышине, чтобы иметь преимущество, когда далеко внизу взлетит жертва. Едва мы двинулись, держа солнце за спиной, и подняли шум колотушками, как пара вальдшнепов, треща крыльями, поднялась из кустов и низко полетела над землёй. Тут же раздалось громкое улюлюканье соколятников, побуждающее большого сокола к нападению; порою эти крики напоминают мне вопль муэдзина, созывающего верующих на молитву с минарета в старом городе. Один из вальдшнепов сел в папоротник и затаился, но второй попытался спастись на отчаянной скорости. Казалось, он чувствовал момент, когда сокол выберет позицию для удара; внезапно он нырнул вниз, чтобы укрыться в кустах, но приближающаяся цепочка загонщиков вновь спугнула его. После трех или четырех попыток найти укрытие на земле он начал уставать, летел все неуверенней и все чаще делал отчаянные попытки укрыться на земле. Загонщики разделились на несколько групп, преследующих разную дичь, выпустили новых соколов. Я увидел, как Бенедикта, заметив какую-то птицу, вылетевшую из зарослей каменного дуба, послала своего короткокрылого ястреба. Он рванулся вперёд, как камень, выпущенный из пращи.
Увлёкшись борьбой между соколом Иокаса и вальдшнепом, мы далеко опередили остальных охотников. Восхитительно было скакать по равнине за слабеющей жертвой. Через полторы мили стало видно, как сокол начал сужать круги, сокращая расстояние до своей добычи. Он водил её, как рыбак водит рыбу, пока та не выбьется из сил. Вальдшнеп, несмотря на усталость, не сдавался и раз за разом взлетал, хотя и с трудом. Сокол снова изготовился к атаке, в чем ему помогала лёгкая перемена ветра. Нацелился и внезапно стремительно упал вниз со скоростью, умножаемой его немалым весом. Слишком поздно вальдшнеп сделал попытку ускользнуть, рванувшись в сторону. Сокол с невероятной силой ударил его — верно, сразу убив. Оба упали на землю одним перемешавшимся клубком крыльев, оставив след медленно кружащихся перьев в поражённом небе. Всадники, вопя и улюлюкая, тут же галопом поскакали к ним. Раскрасневшийся, потный, Иокас сиял.
— Как он использовал перемену ветра! — восторгался Иокас. — Вальдшнеп не мог повернуть против ветра. До чего изящно сделал, а?
День тянулся медленно; было добыто множество разной дичи, и перипетии убийства очень увлекали. Я совсем забыл о синяках, которые набил о седло. Самой долгой и драматичной оказалась, как ни странно, охота Иокаса за самой медленной птицей — болотной цаплей. Невозможно было поверить, что это нерасторопное создание способно перехитрить опытного охотничьего сокола, но так почти и случилось. Цапля показала такую изворотливость, что заставила Иокаса ругаться от восхищения. Хотя в горизонтальном полёте она очень медлительна, но благодаря большим вогнутым крыльям быстро взлетает вертикально, почти как воздушный шар, — сокол же кругами набирает необходимую высоту для решающего удара. Старая цапля использовала это своё преимущество с таким мастерством, что погоня продолжалась несколько миль. Дважды то ли сокол ошибался, определяя расстояние до неё, то ли цапле удавалось уклоняться от удара, поскольку он, промахнувшись, терял превосходство в высоте и вынужден был вновь трудиться, кругами подниматься ввысь, чтобы занять необходимую позицию. Но в конце концов, когда обе птицы уже устали, он нашёл нужную точку и угол атаки, внезапно ринулся на цаплю, и они, кувыркаясь, с криком упали с неба на землю.
Солнце миновало зенит, когда мы прекратили охоту, все группы вновь сошлись на склоне холма, на восточной стороне, где в глухих зарослях находился старый заброшенный мраморный фонтан.
Струя родниковой воды, журча, бежала среди камней, воздух был сладок и насыщен влагой. Здесь мы и расположились на отдых и открыли присланную с катера плетёную корзину со снедью. Прохладная тень обволакивала покоем и располагала к дремоте, и Иокас было уснул, когда прискакал посыльный с катера и сообщил, что его зовут по неотложному делу в город. Иокас тут же вскочил и с вернувшимся к нему чувством юмора пообещал прислать катер обратно, чтобы он забрал нас ещё этой ночью. Мы с Бенедиктой остались вдвоём. Я смотрел, как она ходит среди соколятников, курит сигарету, и моё сердце сжималось от того же чувства, что и тогда, когда она появилась из тумана и подъехала ко мне. Это было чувство тревоги, насторожённости, — чувство, что я ввязался в поединок, в котором моей уверенности в себе или моему самоуважению, возможно, будет нанесен невосполнимый урон. Вздор! — подумал я. И все же в глубине души жгло неодолимое желание идти до конца — казалось, абсолютно ничто не может поколебать его. Глаза мои и душа алчно вбирали её светлую абстрактную красоту, но помимо того существовал некий внутренний императив — словно в этом была моя судьба. Да, я родился для того, чтобы со мной произошла эта невероятная, эта колдовская история. Так что я со спокойствием совершенно счастливого человека ответил утвердительным кивком, когда она сказала:
— Я отошлю их всех в лодку, но сама останусь с тобой на ночь. Согласен?
Последнее «Согласен?» было произнесено с излишней печалью, и я во искупление прежнего своего невнимания с чувством сжал её тонкие пальцы. Итак, мы сидели рядышком на траве и ели гранат, не обращая внимания на суматоху сворачивавшегося лагеря. Нам оставили спальные мешки, вино и продукты, фонари, сигареты и лошадей. Наконец долгие сборы были закончены. Мы стояли в зеленом предвечернем свете и смотрели вслед кавалькаде всадников, мчавшихся по равнине к морю. Когда они скрылись из виду, она задумчиво разделась, ступила в разбитую мраморную чашу фонтана и подставила ладони под обжигающе холодную пенистую струю, крича от восторга. Мы долго плескались вместе в ледяных брызгах, наконец, дрожащие от холода и мокрые как рыбы, выбрались из воды и легли, прижавшись друг к другу. Но прежде чем отдаться страсти, не делая ещё даже таких попыток, притихшая и дрожащая в моих объятиях, она сказала фразу, которая мне, ошеломлённому происходящим, показалась такой же нормальной, такой же естественной, как плеск и журчанье воды, падавшей в плоскую чашу фонтана ниже по склону.
— Никогда не проси меня рассказать о себе, слышишь? Если захочешь что-то узнать, можешь спросить Иокаса. Есть много такого, что я сама о себе не знаю. Я не должна чего-то бояться, понимаешь?
Мне её просьба показалась совершенно логичной, и я дал обещание, тут же скрепив наш уговор поцелуями, от которых перехватывало дыхание, от которых в крови словно лопались пузырьки кислорода. Сияло низкое солнце, немолчно звенела вода: все было ясным, словно вымытым. Мы погрузились глубже, чем в боль, в это бездонное неведение. И тут опять (как всегда, когда мы любили друг друга физически) она стиснула зубы, как в агонии, и выдавила: «О, помоги мне, пожалуйста, спаси, ты должен спасти меня». Неловкий Галаад родился. Я клялся спасти её — как, я не знал. А про себя повторял, — как постоянно повторяю с тех пор: «Конечно, дорогая, конечно, но от чего, от кого?» Но никогда не получал ответа, только набухала боль между нами; она ещё крепче прижималась ко мне, словно желая раздавить её, словно желая остановить пульсирующую боль огромного кровоподтёка. К нашей чувственности примешивалась своего рода бессознательная жестокость — я хочу сказать, поцелуи скорей причиняли боль, чем доставляли наслаждение. И всегда было это «Спаси меня!», но потом она лежала словно олицетворение трупного окоченения: губы синие, сердце так колотится, что она едва может дышать. Наконец её затуманенный взгляд прояснялся и в нем пробуждался ужас. Близость хотя бы на мгновение помогала ей забыться. Бенедикта свербила у меня в мозгу как неотвязная, но неопределённая мысль.
Невдалеке пролетела стая ни о чем не подозревающих шумных птиц, кажется скворцов, и облаком села на дерево. Бенедикта нашарила карабин, который нам оставили заодно с лошадьми, и принялась стрелять. Она стреляла блестяще — не задумываясь, как женщина, подводящая лицо, и без промаха. Птицы начали падать на землю, как перезрелые фрукты. Она расстреляла целый магазин и только потом бросила горячий карабин на спальный мешок. Как легко она могла вызвать у меня отвращение. В этой её противоречивости была своя красота. Она отошла к роднику и опустила лицо, почти касаясь губами бьющей пенистой струи. Я смотрел на неё, куря сигарету, и мне казалось, что она и есть та девушка, которую жаждала моя душа, и я испугался силы своего чувства. Прежде я никогда не боялся потерять женщину — новизна была важней. Завтра возвращаюсь в свою Перу, решил я, хотя бы только ради того, чтобы избавиться от этого удушающего чувства неопределённости. В конце концов, мне такая богатая и прочее, и прочее любовница вряд ли по карману… Мысли взлетели стаей воробьёв, но, прежде чем они снова успокоились, Бенедикта сказала:
— Для меня все ясно — ты меня не покинешь. Никогда прежде не испытывала такого чувства.
Она всегда так говорила: чувствовала, что мужчины ждут этого. Смысла в самоанализе не было теперь почти никакого. Заставив рассудок умолкнуть, я с ещё большим неистовством прижался к податливым и трогательно трепещущим губам. Мы слились воедино, как сложенная опасная бритва японской выделки.
Я отодрал двух огромных пиявок с задней стороны бедра, почувствовав наконец их укусы; они до того напились моей крови, что чуть не лопались. Бенедикта отыскала в корзине солонку и посыпала их до тех пор, пока они, извиваясь в пыли, не исторгли кровь обратно. Видно, ей нравилось, как они корчатся. Я пошёл к источнику сполоснуться. Теперь была её очередь смотреть на меня, и я со смущением чувствовал на себе её внимательный взгляд.
Потом она кивнула какой-то своей мысли и села рядом со мной, свесив с мраморного края длинные ноги. Украдкой обведя долгим взглядом рощу, — словно желая убедиться, что вокруг никого нет, — она наклонилась к своей правой ноге. Я уже обратил внимание, что её мизинец был обернут пластырем, может, для того, чтобы его не натирало. Этот-то пластырь она сейчас сдёрнула быстрым движением и подняла ногу, чтобы я рассмотрел. Мизинец был двойной! Оба пальца-близнеца были изящные, но сросшиеся. Склонив голову к плечу, она наблюдала за моей реакцией.
— Тебе противно? — спросила она.
Мне было противно, но я сказал, что нет, и наклонился поцеловать его. Больше того, я понял, почему она обернула его пластырем, скрывая от глаз суеверных окрестных жителей: по распространённому на Востоке поверью, двойной палец был отметиной ведьмы. В Средние века рудиментарный палец называли «соском черта». Она согнула и выпрямила ноги, потом отошла и с угрюмым видом села под деревом.
— О чем ты думаешь, Бенедикта?
Она тряхнула головой, как бы отбрасывая мрачные мысли, и, покусывая травинку, ответила:
— Я спрашивала себя, что они подумают, когда узнают. Но что они могут сделать, в конце концов?
— Кто?
— Джулиан, Иокас, фирма; когда узнают, что я решила. Я имею в виду относительно тебя.
— А это их как-нибудь касается? — Вопрос удивил её, и она отвернулась, хмуро глядя на темнеющий морской горизонт. — Кстати, а что ты решила?
На последний вопрос она ответила тем, что увлекла меня под одеяла, где мы уютно устроились, как в колыбели, перемежая сон бодрствованием.
Большую часть ночи мы неторопливо болтали, время от времени не надолго засыпая. Она рассказывала о своей юности, проведённой в Полисе, — отрывочно, вспоминая отдельные эпизоды. Но из этих эпизодов у меня сложилась картина детства, полного одиночества, как и моё, правда, проходившего среди садов Сераглу, в сверкающей пустоте гарема с его неудовлетворённой женской чувственностью. В разомлевшей от летней жары столице она, ещё не успев достигнуть зрелости, узнала все о половом влечении, что только можно узнать. Узнала и забыла. Может, по этой причине акт любви был для неё лишён всяческого ореола? Не знаю. Она вела себя так, словно её чувства, мысли были заключены в хрупкую скорлупу, рассыпающуюся от неосторожного вопроса. Так, я спросил, жив ли ещё её отец; пустяковый вопрос заставил её оцепенеть. Она выпрямилась, как испуганный заяц, и гневно заметила, что я нарушаю правило, которое она установила. Стоило немалых усилий успокоить её.
На заре или чуть позже мы услышали мягкий гул мотора и увидели длинную пенную линию, тянущуюся к бухте. Она торопливо замотала палец. Пора было собирать вещи и покидать лагерь. Пока лошади спускались по некрутому склону, Бенедикта была погружена в глубокое молчание. Наконец она заговорила:
— Когда ты собираешься подписывать контракт?
Я совершенно забыл об этом, и вопрос застал меня врасплох.
— Ещё не решил. А почему ты спрашиваешь? Она мрачно глянула на меня из-под нахмуренных бровей.
— Странно, что ты можешь сомневаться в нас, — сказала она.
— Но я не сомневаюсь, — запротестовал я, — мои колебания не связаны с сомнениями в надёжности контракта, нет. Ежели на то пошло, контракт даже слишком замечательный. Нет, дело в другом. Понимаешь, мне не так легко сделать это, потому что я люблю тебя.
Она подняла арапник и ударила меня по руке.
— Решайся, — сказала она, — решайся быстрей.
— Постараюсь.
Она с любопытством взглянула на меня, но ничего не сказала. Мы без приключений доскакали до берега. Иокас поджидал меня за гостеприимно накрытым столом, но Бенедикта исчезла, сказав, что позавтракает в гареме. Я попробовал представить себе, как он выглядит: наверно, похож на бонбоньерку, глядящую на тихие воды пролива, сплошь стекло и розовый атлас, свет проникает сквозь узорчатые деревянные ставни; к этому я добавил клетки с грустно поющими птицами, нескольких глухих старух в чёрном и нескольких жёнщин, облачённых в нелепые и безвкусные наряды, выписанные из Парижа и Лондона. Множество золотой фольги и зеркал. А ещё непременно допотопный граммофон с трубой и грудой пластинок со старинными вальсами и прочим джазом, олеографии… Любопытно, насколько эта картина близка к истине. Небось нет, например, ни одной книги.
— Ошибаетесь, — резко сказал Иокас. — У неё там несколько комнат, обставленных с большим вкусом, атлас и золотая лепнина, яркие люстры и электрическая пианола, две чёрные кошки и книжный шкаф, битком набитый книгами в красивых переплётах, изданными «Лоти».
— Благодарю, — с иронией сказал я, и он столь же насмешливо поклонился.
— К вашим услугам. Увы, мы не обладаем вашими талантами. Мне, наверно, надо было стать предсказателем на базаре. Так говорит мой брат Чулиан. Я был неграмотным мальчишкой, даже теперь, знаете ли, читаю и пишу с трудом. Приходится делать вид, что очки куда-то запропастились. Это очень мешает. Поэтому я остаюсь мелким спекулянтом, тогда как Чулиан настоящий король торговли. Я остался здесь, а он получил блестящее образование. Он нашёл покровителя, одного из монахов, которые содержат сиротские приюты, а тот нашёл богатого человека, готового платить за его образование. Я же вечно болел, мочился в постель до двадцати лет. Не имел ни способностей, ни желания учиться. Успокоился только лет в тридцать, когда Мерлин взял нас к себе.
— Так вы были сиротами?
— Да.
— И братьями — откуда вам это известно?
— Это лишь предположение, шутка судьбы в какой-то степени: нас обоих в один вечер подбросили на одно и то же крыльцо. Чем мы не братья? Я люблю Чулиана, он любит меня.
— Я, наверно, вечером вернусь в Перу.
— Пожалуйста, почему не вернуться? — сказал он спокойно, сжав мне руку. Очень милый человек. — Бенедикту вы не увидите по крайней мере два дня. Она проходит курс лечения. Но если она захочет, то свяжется с вами. Думаю, на следующей неделе ей придётся уехать в Цюрих.
Я почувствовал странное разочарование.
— Она ничего не говорила? — не удержался я от вопроса.
— Я не сторож Бенедикте, — нахмурясь, ворчливо ответил он.
Разговор словно упёрся в кирпичную стену; я чувствовал, что, вероятно, сам того не желая, вызвал его раздражение и постарался быть немного помягче.
— Завтра я последний раз встречусь с Вайбартом и приму решение относительно контрактов. Наверняка подпишу контракт на маленькие наушнички, которые я называю «долли». Что касается более общих условий сотрудничества, я ещё должен подумать.
— Я знаю, почему вы колеблетесь, — сказал он и вдруг звонко рассмеялся. — Вы совершенно правы. как-то, когда я кое о чем упомянул, я заметил по вашему выражению, что вы очень удивлены: поскольку мои слова означали, что кто-то рылся в бумагах, которые вы оставили в Афинах. Я упомянул о новом устройстве для перекодировки речи в систему Брайля, помните?
Он был чертовски прав. Я смотрел на его выдающийся нос и смеющиеся глаза.
— Вы подумали, что это наша работа? Нет-нет. Это сделал Графос, один из его подручных; не знаю, чего уж там они надеялись найти. Но они все сфотографировали — и записи, и математические расчёты. Так вот, когда мне впервые пришла в голову идея насчёт вас, я попросил Графоса подробно рассказать, что он знает, и оказалось, что знает он многое о том, над чем вы работаете. Я сразу понял, что вы нужны нам, как мы — вам. Мы способны помочь вам сократить на годы сроки исследований, предоставив необходимое оборудование, повторяю, на годы. Как можно исследовать, к примеру, феномен светляка, не имея в своём распоряжении химика или даже большой лаборатории? У нас все это есть — «Ланн фармасьютикал» принадлежит нам. Понимаете?
«Светляк вырабатывает свет, не используя тепла». Такую глупость написал я однажды. «Обратите внимание. Если понять, как он это делает, то возможно создание нового источника света». Но, конечно, он был прав, вряд ли можно проводить подобные исследования в номере седьмом. Продолжая улыбаться, Иокас внимательно следил за мной.
— Управляемый детонатор, — сказал он, — эксперименты в йодной и содовой ванне — как бы вы осуществили все это?
Внезапно во мне вспыхнуло, стиснуло горло неудержимое желание сделать объектом экспериментов Вселенную, попытаться воздействовать на её поведение. Я залпом допил вино и, захваченный своими мыслями, сидел, невидяще глядя сквозь него. О Боже! Ведь существовала опасность, что они могли у меня за спиной подкинуть мои безумные идеи кому-то ещё, что другие таланты, располагающие большими возможностями, могли обскакать меня. Мне стыдно за эту мою мысль, но она у меня была! Чистая наука! При чем тут животное?
— А ещё то место, где вы спрашиваете, почему летучая мышь может ориентироваться в темноте, а слепой человек не может даже при свете. Что скажете?
— Помолчите, — оборвал я его. — Я думаю.
Я думал, я бешено думал о Бенедикте, разрываемый противоречивыми сомнениями.
— Не думаю, что отношения с Бенедиктой должны как-то повлиять на ваше решение, — мягко сказал он. Он опять читал мои мысли. Но тут он был не прав; она витала над всеми этими абстракциями и неопределённостью, как призрак, как ignisfatuus. Это продолговатое лицо кобры, казалось, символизировало все то, что представляло собой это громадное объединение талантов. Я глядел в глаза славе и богатству, и эти глаза, в придачу к иным сокровищам, обещали ещё и любовь.
— Да, — выдавил я наконец, удивившись, как хрипло прозвучал мой голос. — Да, я глупец. Я должен подписать.
Оглядываясь назад, я поражаюсь тем временам, тем событиям; то есть поражаюсь сейчас, после того как все пошло прахом, тот период болезней и непонимания, период яростных обоюдных упрёков, ссор, бесконечно повторявшихся в разных вариациях. Однажды, когда она опасно балансировала на краю логики, я услышал даже такое:
— По-настоящему я тебя любила, только когда думала, что ты хочешь быть независимым от фирмы. Это обещало свободу и мне. Но потом я увидела, что ты такой же, как все.
Разозлённый, я закричал в ответ:
— Но это ты заставила меня подписать контракты. Этого ты добивалась, помнишь?
Она свирепо кивнула:
— Да. Я была вынуждена. Но ты мог бы настоять на своём, и это все изменило бы. Для нас обоих.
— Тогда почему, зная все это, ты так хотела ребенка? В этом не было необходимости, разве не так?
— Тому несколько причин. Частично потому, что так сказал Джулиан, и Нэш тоже, а ещё потому, что это могло помочь мне выздороветь. Другая причина: наследник, преемственность.
Потом я. Вопреки всем выкидышам, я должна была родить. Больше всего на свете я хотела своего Мерлина, принадлежащего только мне одной. — Она замолчала и оглянулась, словно искала, откуда идёт слабый звук, слышимый лишь её внутреннему слуху. — Понимаешь, — добавила она тускло, — я не знаю никого, кто видел бы моего отца воочию, хотя все когда-нибудь да видели Джулиана. Потом фирма — о, Феликс, Бенедикта всего лишь жёнщина, она всегда старается быть справедливой. — Она чуть не рыдала.
— Ты говоришь о себе так, словно ты товар.
— Так и есть. Так и есть. — Это было её tuquoque! Позже, когда я говорил ей о любви, она могла ответить с яростным негодованием: «Но любовь не рецепт, это реальность». Как будто, принося себя в жертву ради неё в любом ином обличье, я обманул её. Женщина!
Но все это было ещё в будущем, а пока Иокас подошёл ко мне на пристани медленной неровной походкой и сказал:
— Ты вернёшься в Афины и будешь ждать. — В его голосе слышалось радостное облегчение. Он дружески обнял меня и добавил: — Бенедикта очень скоро приедет к тебе. Она может стать для тебя ключом ко всему. Сакрапант уточнит все детали договора. Я собираюсь на недельку на острова. Феликс!
— Да, Иокас?
— Ты будешь очень счастлив.
Но я ещё был озадачен и потрясён своим решением. Сакрапант смотрел на меня с грустной нежностью; казалось, он тоже знает, хотя ему не говорили, что я согласился подписать договор, но из тактичности молчал. Ревущий катер понёсся по опаловому морю к смутному горизонту, где лежал полусонный город, встроенный во время, как в болота, — восточная Венеция, проспавшая свою жизнь.
Вайбарт, как обычно, сидел за письменным столом, только на сей раз не работал, а выдувал птичье яйцо, чтобы добавить к своей коллекции. Проткнул голубую скорлупу иглой с обоих концов и сосредоточенно дул в одно из крохотных отверстий; из противоположного постепенно выдавливался желток, который наконец шлёпнулся в корзину для бумаг.
— Ну вот, — удовлетворённо сказал он, кладя скорлупку в бархатную лунку среди других таких же. Благоговейно закрыл шкатулку и, сплетя пальцы, посмотрел на меня. Мои контракты лежали на углу стола среди других бумаг. Не говоря ни слова, я взял ручку из мраморной подставки и поставил подпись везде, где было нужно.
— Так, — сказал он добродушно. — Этого следовало ожидать. Слава и богатство, приятель, и всего-то надо поставить подпись. Везёт же некоторым.
Я сел, глядя перед собой, все ещё не уверенный, правильно ли я сделал, и ужасно расстроенный. Должно быть, он каким-то образом почувствовал это (несмотря на легкомысленный вид, он был проницательный молодой человек), потому что в его голосе зазвучало сочувствие; он налил мне стаканчик крепкого, и это было очень кстати, или казалось, что кстати. Хотя почему?
Я словно слышал голос Сакрапанта: «Замечательная фирма, мистер Чарлок, сэр. Когда я не мог найти врача для жены, фирма мне помогла».
Пронзительно зазвонил телефон.
— Тебя, — протянул мне трубку Вайбарт. Сквозь потрескивание на линии я узнал голос Иокаса:
— Феликс, забыл тебе сказать. У меня есть сообщение твоему другу в Афинах, Кёпгену. Он ведь твой друг?
— Да. Не знал, что вы с ним знакомы.
— Лично — нет. Но когда увидишь его, передай, что мы установили, где находится икона, за которой он охотится. Передашь?
— Икона?
— Да. Мы знаем, в каком она монастыре.
— Постараюсь не забыть.
— Большое спасибо, Феликс.
Я набрал в грудь воздуху и сказал:
— Иокас, я только что подписал все договоры о сотрудничестве.
— Я знал, что ты подпишешь. Чувствовал. Был уверен.
Вайбарт отхлёбывал из стакана и смотрел на меня.
— Думаю, — сказал он, — тебе надо взбодриться. Хочу пригласить тебя пообедать со мной. Услышишь все детали моей литературной карьеры. Я делаю успехи. Кстати, я нашёл отличный французский кабачок. Тебе известно, что французы едят все что ни попадя? Если бы с неба посыпались ноги мертвецов, они бы не задумываясь стали каннибалами. Больше того, радовались бы вдвойне, потому что все это на дармовщинку. Пойдёшь?
— Хорошо. Но прежде надо отнести бумаги в фирму и получить какие-то деньги.
Что я и сделал, отправившись пешком по грязным, запруженным народом улицам. Мистер Сакрапант ждал меня — но с каким печальным и сочувственным лицом, прямо-таки подручный гробовщика. Он взял у меня бумаги и выдал чек на сумму, показавшуюся фантастической, который я похолодевшими пальцами сунул в свой тощий бумажник.
— Наверняка вы вернётесь обратно в Афины, — сказал он. — Я сохраню в сердце память о нашей совместной работе, мистер Чарлок.
— Благодарю вас. Уеду, полагаю, через деньдва. — На самом же деле мне не хотелось покидать город, не повидавшись с Бенедиктой, — хотя вряд ли у меня была такая возможность. Может, стоит послать ей записку? Как знать, не поможет ли простое известие, что я ещё здесь, в Полисе… — Думаю, я поживу здесь ещё неделю, — сказал я ему. — В Пере, как обычно.
Бездеятельная любовь все равно что злокачественная опухоль! Мне вдруг показалось, что хмурый дымный город населён призраками. Я ещё не мог прийти в себя оттого, что в одно мгновение освободился от всех тех мелких забот, которые грузом висят над обычными людьми: безденежье, поиски работы и так далее. Странным было и то, что любой на моем месте чувствовал бы восторг, ликование. Я же не чувствовал ничего. Я взял экипаж и вернулся в свою мерзкую гостиницу, сообщил, что остаюсь ещё на несколько дней, и велел накрыть столик в саду. К сожалению, вокруг не было ни одного знакомого лица. Я был бы благодарен Вайбарту, если бы он помог скрасить мне ожидание. Ожидание! Но допустим, Бенедикта не придёт? Ну да, Цюрих.
В сумерках за мной зашёл Вайбарт, и мы отправились через весь город в харчевню, которую он недавно обнаружил. Его жена должна была присоединиться к нам позже. Как обычно, он был озабочен своей воображаемой литературной карьерой, которую все никак не мог начать, и потому ругал себя нещадно. Он решил поступить вопреки обычному порядку и первым делом написать рецензии на свои ещё неопубликованные произведения.
— Почему бы не начать сразу с некрологов? — предложил я. — В них всегда даются самые хвалебные оценки писателям. Единственная радость от смерти, что никто не может сказать плохого слова у тебя за спиной.
— Мне это не приходило в голову, — сказал Вайбарт, повязывая шею салфеткой, как другие повязывают шарфом. — К тому же, пожалуй, уже слишком поздно. На этой неделе выходит мой роман «Спаржевое дерево». («Роман, которому присуща невероятная лёгкость письма».) Отзывы будут самые разные. Я утешаюсь тем, что говорю себе: зависть самоуверенных ослов — это лучший комплимент литературным достоинствам твоей книги. Впрочем, я уже составил график продаж. Что ты думаешь о тридцати тысячах в первую неделю? По скользящей шкале это должно составить чистую тысячу, верно?
— Вдвое меньше и то будет слишком хорошо, — сказала его жена со смирением человека, которому приходится жить с одержимым. Она была красивой брюнеткой с робкими зелёными глазами. Звали её Пиа. Кормили и в самом деле превосходно.
— Тогда я сдаюсь, — сказал я, — и перехожу к критике. Ревнуй к самому себе, каким тебя будут расписывать в еженедельниках. Наблюдай за тем, как становишься знаменитым. Говори себе, что ты, вообще-то, не такой плохой человек, просто беспринципный.
— Можно, — спросил Вайбарт с ноткой зависти в голосе, — рассказать жене о твоей невероятной удаче, о твоей новой работе?
— Разумеется.
Он долго расписывал, как мне повезло. Она с любопытством смотрела на меня, удивлённая, что на моем лице не написан восторг. Думаю, напротив, вид у меня был виноватый.
— Видишь ли, Вайбарт, — попытался я объяснить, — в каком-то смысле мы с тобой в одной лодке. Мне не хотелось быть просто изобретателем, я хотел заниматься отвлечёнными вещами: использовать математику в качестве трамплина. У меня, как и у тебя, нет художественного таланта. Мне придётся ограничиться конкретным железом, а не иметь дело с поэтическими абстракциями, новыми мирами. А мне так хотелось стать маленьким Коперником нашего века. Отсюда моя апатия, за которую ты меня критикуешь. Из меня не получился нормальный учёный. Я попытаюсь расширить возможности наших несовершенных пяти чувств. Если получится, с меня и этого будет довольно.
Он одним духом процитировал:
— Зоркость орла, слух оленя, осязание паука, вкус обезьяны, нюх собаки.
— Я предпочёл бы нечто иное, что было бы сравнимо с работой художника, которую мой друг Кёпген определяет как акт дисциплинированного неповиновения. Но что, если человек не готов к этому? — О Боже, мы уже пьяны.
— Дорогой, — сказала ему жена, — вокруг меня одни неудачники. — Но она была благодарна мне за эту солидарность с личным мифом мужа.
Вайбарт пришёл в прекрасное настроение и решил, что дальнейшее самобичевание стоит отложить до того момента, как мы перейдём к кофе. Еда, сказал он, слишком хороша, чтобы её отравлять, и к тому же единственная метафизическая проблема, которая должна волновать истинного гурмана, это — можно ли жить без соуса?
Неожиданно загремел гром и полил дождь, захлестывая под своды галереи; мы долго сидели за коньяком, ожидая, когда он кончится, и меня вновь охватило беспокойство. Часы на руке, как магнитом, притягивали взгляд, мысли постоянно возвращались к Бенедикте и её новому, двусмысленному поведению, которому только она одна могла дать объяснение. Время — это единственное, что не иссякает.
— Наверно, завтра уеду в Афины, — сказал я, потому что Вайбарт планировал устроить пикник на уикенд, а я вдруг почувствовал, что устал от него.
Дождь стих, и свежий ветер хлопал парусиной тентов кафе. Нам удалось поймать такси до Перы, где я и вышел у своей гостиницы. Тут все мои сомнения разрешились, поскольку в вазе на каминной доске я увидел ещё курящуюся благовонную палочку, а рядом с вазой визитную карточку Иокаса, на которой таким хорошо знакомым своеобразным и неровным почерком, почерком Бенедикты, было написано несколько слов. Она приедет завтра, в полдень. В одно мгновение, — словно порыв ветра разогнал грозовые тучи, — на душе у меня стало легко. Я уснул почти мгновенно, но виделось мне что-то невообразимое, в духе Вайбарта, о долгой истории фирмы, собиравшей все богатства Востока в своих громадных хранилищах, которыми руководил Иокас: меха, и кожи, и опийный мак, икру, и соль, и воск, янтарь, драгоценные камни, фарфор и стекло, — видения до того фантасмагоричные, что даже во сне мне приходилось поправлять картину, добавляя современные, менее романтичные товары вроде шахтных стоек из Словении, масла и пшеницы из России, бокситов, и олова, и угля. И где-то посреди этой феерии фальшивого блеска мне явилось бледное лицо Бенедикты, которая смотрела на меня, словно из высокого окна, — я вздрогнул и проснулся со словами: «Ты должен быть уверен, что её богатство никак не повлияет на все твои решения». Но нельзя игнорировать богатство, оно метит человека, как заячья губа. Я с подозрением вгляделся в её почерк. Графолог подметил бы в нем намёк на нарушения функции желез. Но я любил её, любил, любил.
Утром, повинуясь некой смутной мысли, посетившей меня во сне, я направился в район фешенебельных магазинов в Пере, намереваясь провести научный эксперимент, а именно потратить кучу денег, чтобы точно знать, что при этом испытываешь. Я думал купить охотничье ружьё, или часы, или безумно шикарную авторучку. Привыкнув жить если не бедно, то скромно, часто отказывать себе, нет, не в самом необходимом, а в какой-нибудь роскошной безделице, я хотел изведать это чувство, швырнув горсть честно заработанного золота на прилавок какого-нибудь купца. Но стоило мне взглянуть на эти никчёмные вещи, моё желание тут же улетучилось. Что, черт возьми, я буду делать с ружьём? Ипполита всегда даст мне своё. Часы? Я забуду их снять, когда буду купаться. Ручка? Не успею купить, как потеряю. Я бесцельно бродил по базару, позволяя смуглолицым торговцам дёргать меня за рукав и расписывать их товар. В то время я мало разбирался в драгоценных камнях. (Теперь, конечно, мои искусственные алмазы сверкают по всему миру.) И в духах. Но в конце концов, не переставая думать о Бенедикте, я позволил уговорить себя купить небольшой очаровательный ковёр, настоящий ширазский, судя по ярлыку. Со свёрнутым ковром под мышкой я вернулся в гостиницу как раз вовремя, чтобы увидеть, как толпа колоритных стамбульских носильщиков вносит в гостиницу бесконечные чёрные чемоданы и шляпные коробки, все со столь знакомой золотой монограммой. Сама она уже была в номере — одетая по последней моде, сидела на террасе, закинув ногу на ногу и сложив на колене руки в перчатках. В перчатках! Россыпь янтарных солнечных зайчиков плясала на её платье, пробиваясь сквозь широкие поля лёгкой соломенной шляпы.
Она смотрела на свои перчатки и шевелила губами, словно в молитве или отвечая своим мыслям. Все, казалось, говорило: берегись! но я подошёл и взял её руки в свои — чтобы отвлечь её от задумчивости и заставить обратить на себя внимание. Когда я произнёс её имя, она подняла глаза, в которых ничего не шевельнулось, словно она впервые меня видела.
— Все дали согласие, — тихо сказала она самое безысходное, что может услышать влюблённый. — Все без исключения, даже Иокас. Все нас поддерживают. — Мы обнялись, и я почувствовал, как она слегка дрожит, тонкая и гибкая и благоухающая духами, которые я не мог определить.
— Я хочу, чтобы ты произнёс моё имя, хочу услышать, как оно звучит: раньше я не обращала на это внимания.
Я дважды повторил её имя. Она вздохнула и сказала:
— Да, именно так, как я ожидала. — Словно получила доказательство.
Я сел рядом и развернул свой подарок.
— Я купил тебе маленький ширазский ковёр, — сказал я, гордый своим приобретением, но тут же смутился, увидев её улыбку.
— Тебя надули. Это афганская работа. — Она смеялась и хлопала в ладоши, словно над удачной шуткой.
Все мои вещи были перенесены в огромные апартаменты на втором этаже и выглядели бедными родственниками в куче её блестящих чемоданов. Турчанка горничная развешивала её платья. Ланч был накрыт на балконе. Она придирчиво оглядела комнату с огромной кроватью с бархатным балдахином, неожиданно повернулась ко мне и сказала:
— В этот раз я смогу пробыть здесь только три дня. Потом я должна ехать на север. Но позже приеду к тебе в Афины или Лондон. Ладно?
— Очень хорошо.
Три календарных дня и ночи; но для потрясённой души (и это было обоюдно) они могли показаться тремя столетьями, так удивительно бесконечные секунды изменили мой взгляд на неё и её меланхоличный город, обросший историей: он стал своеобразным продолжением её детства, её воспоминаний о нем, неотделимый от неё. Все его закоснелые красоты, вызывающие отвращение уголки, где царили грязь и болезни, болотный газ, источаемый гниющим трупом Византия, — все это слилось в один величественный образ. Она ходила по нему с бездумной уверенностью, которую даёт давняя близость. Это было нечестивое место, чтобы здесь влюбляться в женщину, место, лишающее мужества; или дело было просто в Бенедикте и в несмолкаемом тревожном колоколе, звучавшем в отдалённом уголке мозга, заглушаемом сладостным призывом минаретов, задумчивым гудением пароходных сирен в бухте Золотой Рог? Скажем так, во всем этом я видел её отражение — отпечаток образа, который стоял за поцелуями, не блаженными и светлыми, какими они и должны быть, но порочно-тёмными, колдовскими. Основная загадка так и осталась неразрешённой до сего дня; я и тогда мог бы, если бы попытался, понять, что она рождена для любви, но обречена на смерть, на одинокую смерть, как вольный зверь. Но до чего сам я был счастлив, — ибо был способен на уступку, подчинение, — и это порождало во мне иллюзию, что могу, пусть на краткое мгновение, преодолеть преграду, которую она воздвигла меж нами. Победы прикладной науки! Я показал ей все, чему научила меня Иоланта! В какой-то миг уверился, что остановил огромную движущуюся лестницу сердца! Я упорно не желал признаваться себе, что в этой первой схватке реально вижу, так сказать, первые признаки растущего отчуждения. Видел ли я их? Не знаю. Так или иначе, отдаваться покорно и беспамятно или же с отчаянием все равно что стараться выдернуть из раны отравленную стрелу прежде, чем яд успеет попасть в тело. А она умела возбудить, умела раззадорить: «Свяжи мне руки» — или менее разумное: «О, он слишком большой, он разорвёт меня». В мужчинах пробуждается неистовство, когда они предаются любви с агрессивной женщиной. Обладать столь глубоко и полно и тем не менее не быть допущенным к сокровенным тайнам души! Поцелуи были предупреждением, которого я не понял; но последний миг был восхитителен, головокружителен — иначе и быть не могло, или могло? Господа присяжные, с действительностью следует обращаться как бы шутя, иначе упустим её суть. Относиться не как к чему-то серьёзному, а как к игре! Все прекрасно, говорит теперь бедный Феликс; он тоже задним умом крепок. Способны вы воспринимать электрический стул как романтический символ? Если перережете обонятельный нерв кролику, вы обречёте его на бессилие; отсеките голову спаривающейся саламандре, и она ничего не почувствует: захваченная божественным ритмом, она продолжает, словно ничего не произошло. Может, ничего не произошло? Бенедикта! Быстро остывающие миры, мы засыпаем в объятиях друг друга. Тайны ничего не значат. Я подхожу к ней, сидящей в слезах на балконе. «Почему ты плачешь, Бенедикта?» Она не знает, смотрит на меня, на ресницах слезы, слезы текут по её длинному тонкому носу. «Не знаю». И десять минут спустя от души смеётся над ужимками обезьяны, сидящей на шарманке.
Итак, город начинает походить на неё; наши экскурсии и прогулки начинают доставлять неведомое наслаждение, и ей знакомы такие уголки, куда не добралась промышленность, а может, и другие гиды, вроде Сакрапанта или Вайбарта. Теперь я не могу думать о Полисе без того, чтобы везде увидеть лицо Бенедикты — в мечети, кладбище, качающемся лесе мачт в бухте Золотой Рог. Полис принадлежит ей, как мне принадлежат Афины. Были, конечно, и всякие странности: помню, что куда бы мы ни пошли, всюду нас готовы были встретить, — например, кто-то, ждущий возле мечети с ключами от входа. То, как трудно попасть в небольшие мечети, найти сторожа с ключами, слишком известная особенность Полиса, чтобы надо было это объяснять; всякий турист жалуется на это. Но всякий раз, когда появлялась — очень часто пешком — эта роковая пара, сторож оказывался на месте. Может, она заранее предупредила его, или кто-то по её просьбе, спросил я? «Нет, просто нам везёт, ничего больше».
И опять все с тем же двусмысленным видом — гордым и почти скорбным — она ведёт меня по красивому кладбищу в Эюбе среди мраморной магии сказочных тюрбанов и цветов. Мы подходим к одной из могил, обнесённой решёткой. Я, естественно, не могу прочесть летящую арабскую вязь, но под нею, мелкими латинскими буквами, читаю: Бенедикта Мерлин. Дат жизни и смерти нет.
— Кто здесь лежит — твоя мать? — спросил я, но она резко поворачивается, срывает травинку, которою щекочет себе губы, спускаясь с холма. — Бенедикта, пожалуйста, скажи.
Она пристально смотрит на меня, снова отворачивается и идёт дальше между могил. Настаивать бесполезно. У края кладбища она бросается мне на шею, прижимаясь с какой-то странной неистовостью, словно желая стереть из памяти какое-то мучительное воспоминание. Но ни слова не говорит, понимаете? Достаёт мягким ласковым движением носовой платок и отирает с моих губ следы своей помады. Никогда ещё, кажется, на меня не смотрели с такой беспредельной любовью, с такой беззащитной нежностью; какое мне дело до её тайн? Суровая маска монахини соскользнула. На короткое время я увидел женщину.
Три дня промелькнули, три дня непрерывной физичёской близости; я заставил себя не думать о её предстоящем возвращении в Европу — о том, как медленный Восточный экспресс проплывёт мимо великих стен города, унося её в Цюрих. В самом разгаре наших безумств — или скорей в конце, потому что это случилось в последний вечер, — произошло совершенно невероятное: умер Сакрапант. Все произошло так внезапно и так неожиданно, что сознание отказывалось понимать случившееся, — хотя позже, конечно, нашло тому удовлетворительное объяснение.
Со временем события подобного рода всегда обрастают в наших глазах комплексом надуманных причинно-следственных связей. Впрочем, как знать?
Самый прекрасный час — час заката: город мёдленно ускользает во тьму, тогда как солнце, как лев, сражается с морским горизонтом, шлющим полчища туманов, которые, принимая фантастический окрас и формы, поднимаются все выше и выше. Сидеть в темнеющем саду при отеле, спокойно потягивая аперитив в ожидании, когда слепой муэдзин взберётся на свой шесток посреди городских зданий и пошлёт совиный зов правоверным, — лучше не было способа провести этот час, наблюдая, как свет начинает мерцать над Таксимом и, мыча, снуют пароходы по сумеречной воде.
В тот особенно запомнившийся вечер мы были очень молчаливы; экспресс отходил около полуночи, её багаж был собран. Мы сидели между двумя мирами, не печалясь, не радуясь, — в странной отвлечённой уверенности относительно будущего. Я подсознательно ждал тот спокойный зов, который вскоре должен был прозвучать со стороны мечети, — монотонное гнусавое карканье Еведа, слепое старческое птичье лицо. И в сгущавшихся сумерках увидел фигуру в белом, спотыкаясь бредущую вдалеке среди деревьев. Она двигалась неуверенно, но с таким упорством, словно её направляла неведомая сила. Я узнал моего друга, но отнёсся к этому как к должному; то же, думаю, и она, когда, проследив за направлением моего взгляда, увидела фигуру. В этом не было ничего необычного; но затем, к моему удивлению, он остановился, покосился на небо и полез вверх по винтовой лестнице на минарет. Теперь шаги его изменились: он поднимался медленно, устало, словно на него давила огромная тяжесть. Я увидел, как он показался в узкой прорези окошка на полпути к верхней площадке, и не сдержал изумлённого: «Что за черт, это же старина Сакрапант…» Бенедикта посмотрела на часы, потом на небо.
Для муэдзина было ещё рано. Наконец измождённая фигура появилась на верхней площадке, воздев маленькие, похожие на ветви папоротника руки, словно взывая к темнеющему миру, который окружал башню минарета. Это и был зов, но слабый и бессвязный; смысл слов едва угадывался за плотными слоями влажного ночного воздуха. Мне казалось, что я слышу что-то вроде: «…исполнятся на фирме. Отдай ей все свои силы, и тебе воздастся сторицей». Конечно, нельзя было быть абсолютно уверенным, но мне казалось, что именно эти слова слышатся в дрожащих заклинаниях. Я вскочил, потому что хрупкая фигурка стала клониться вперёд и падать через перила. Мистер Сакрапант медленно летел с ночного неба к чёрной земле. Треск пальмовых ветвей, затем глухой удар, подводящий окончательную черту, звон разбитого стекла и мгновенная тишина. Я стоял, не в силах произнести ни слова. Но уже со всех сторон раздался топот бегущих ног и голоса; тут же собралась толпа, как мухи на вскрытую артерию. «Боже мой!» — выдохнул я. Бенедикта неподвижно сидела, не поднимая головы. Я шёпотом позвал её, но она не пошевелилась.
Я легонько потряс её за плечи, как трясут остановившиеся часы, и она взглянула на меня в безмерной печали.
— Быстро уходим отсюда, — сказала она и схватила меня за руку.
Голоса позади, среди деревьев, звучали все решительней — они насыщали алчное любопытство. Кровь на мраморе. Я содрогнулся. Держась за руки, мы шли через тёмный сад к освещённым террасам и холлам отеля. Бенедикта сказала:
— Иокас должен был его уволить. О, зачем люди идут на крайности?
В самом деле, зачем? Я вспоминал бледное покорное лицо Сакрапанта, светлевшее в вечернем небе. Конечно, подобная причина все объясняет, и все же…
Вечер лежал в руинах. Мы пообедали в полном молчании, погрузили багаж в машину, присланную фирмой, — все автоматически, оглушённые этой внезапной смертью. Я постоянно возвращался мыслями к тому бледному лицу, склонившемуся над перилами; Сакрапант выглядел как человек, чья психика была направленно изменена в результате какого-то хирургического или фармакологического эксперимента. На один краткий миг ветер распрямил фалды его пиджака, и он в своём полете стал похож на дротик — как сбитая выстрелом кряква. Но он упал, образно говоря, в озеро нашей души, и круги от его смерти продолжают расходиться, отдаляя нас друг от друга.
Мы обнялись и расстались чуть ли не с отвращением. Уродливый вокзал с толпами черепашьелицых турок милосердно избавил нас от необходимости что-то говорить на прощанье. Я держал её руки в своих, пока шофёр искал вагон и затаскивал багаж.
— А может, — сказала она печально, словно продолжая внутренний монолог, — он неожиданно узнал, что болен раком, или что жена ему изменяет, или что его любимый ребёнок…
Я понял, что возможно любое объяснение и каждое из них навсегда останется вероятным. Может, это было истинно и в отношении всех нас, всех наших поступков? Да, да. В панике я снова напряжённо вглядывался в её лицо, поняв наконец, как бессмысленно было любить её; она вошла в вагон и с нерешительной печалью глядела на меня из опущенного окна. Мы не могли быть дальше друг от друга, чем в тот миг; тревога заглушила все другие чувства. Отчаяние рвалось наружу, волоча свой мёртвый якорь. Завтра я должен вернуться в Афины — освободиться ото всех, освободиться даже от Бенедикты. Господи, единственное, что имеет значение, — это слово в шесть букв! Поезд тронулся. Я прошёл несколько шагов следом. Она тоже смотрела на меня — с облегчением, с радостью. Или мне так показалось. Может, потому, что она была уверена во мне — в своей власти надо мной? Она опустила окно и, повинуясь внезапному порыву, дохнула на стекло, чтобы написать: «Скоро!» И вновь мгновенно вспыхнула боль расставания.
Я отвернулся, чтобы поскорей забыться, окунув взгляд в медленный круговорот ничего не выражающих лиц. Машина ждала меня, чтобы отвезти обратно в гостиницу. В ту ночь я спал один и впервые испытал удушливое чувство одиночества, уверенный, что никогда больше не увижу Бенедикту. Тот эпизод остался в моей памяти, вися в аккуратной рамке, совершенно самостоятельный, без всякой связи с тем, что я делал или испытал позже. Случай в Стамбуле!
Чувство одиночества окончательно не стёрлось даже тогда, когда, стоя на ветреной палубе на носу парохода, я увидел поднимающиеся из воды скалы Суниона. Уже повернуло на осень, мраморные скульптуры, казалось, посинели от холода, крутой поворот произошёл и в моей жизни. Не оставляло ощущение неуверенности; я надеялся, что новизна предстоящей жизни оглушит, поможет забыться — хотя бы. Хотя бы.
На пристани меня встретила Ипполита с машиной, не сдерживая возбуждения и радости.
— Мы спасены, — кричала она, пока я спускался с чемоданом по трапу. — Поторопись же, Чарлок; мы должны отпраздновать победу, и это все благодаря тебе. Графос! Он выиграл во всех провинциях. Дорогой, он стал совершенно другим. Наверняка получит прежнее влияние.
Несомненно, реанимация партии этого великого человека и её успех на выборах предотвратили какую-то опасность. Я сидел рядом с ней, слушая её излияния. Мы направлялись прямо в её загородный дом, потому что там «все ждали, чтобы поздравить» меня. Я возвращался как герой-победитель.
— К тому же, — сказала она, прижимая мою руку к щеке, — ты вступил в фирму. Теперь ты один из нас.
В глубине сознания вспыхнул образ Бенедикты, в одиночестве идущей по какому-то заброшенному саду среди редкостных кустарников и цветов, при каждом шаге беззвучно выстреливавших пыльцой на её платье. В доме пылал камин и звенели бокалы с шампанским. Присутствовали Карадок и Пулли и начищенный Баньюбула. Каждый спешил излить на меня поток поздравлений. Окружённый столь блестящим обществом, я утопил в вине воспоминания о последних неделях. И только когда я, словно только что вспомнив, сказал: «Между прочим, я женюсь на Бенедикте Мерлин», — повисла тишина. Это была та тишина, которая наступает, когда отгремят последние аккорды прекрасно исполненной симфонии, полсекунды гипноза, предваряющие гром оваций. Да. Именно такая тишина, и длившаяся только полсекунды; затем — аплодисменты, или, скорее, буря поздравлений, в которых я, удивляясь собственной подозрительности, пытался уловить фальшивую ноту. Но нет. Радость была неподдельной; Карадок как будто действительно был взволнован новостью, у меня трещали кости от его медвежьих объятий. У меня будто камень свалился с души и появилось новое ощущение уверенности в будущем. Было уже поздно, когда я наконец собрал свои вещи и попросил отвезти меня в Афины; со странным чувством я вошёл в номер седьмой, перелистал записные книжки. Но, к своему удивлению, я заметил, что мне вдруг стало не хватать не Бенедикты, а Иоланты. Должно быть, сработал какой-то неведомый закон ассоциации; в Стамбуле я о ней ни разу не вспомнил, она и этот город были несовместимы. Так же, как Бенедикта и Афины. Я взглянул из-под абажура на дверь и представил, как она входит в номер, точная, как пульс. Подобная полярность чувств была для меня чем-то новым и не понравилась мне. Нахмурившись, я вернулся к своим каракулям. Набросал общий план разработок, которыми намеревался заняться, когда наконец меня вызовут на фирму. Закончив, заметил письмо, лежавшее на каминной полке и адресованное мне. Письмо от Джулиана, написанное изящным мелким почерком; он в самых любезных выражениях поздравлял меня с прекрасной новостью и просил, что бы я какое-то время не покидал Афины, но я должен представить свой план на рассмотрение и утверждение. Не желаю ли я начать с воплощения моих идей в материале? Будет основано небольшое отделение с ограниченной ответственностью под названием «Мерлин дивайсиз» как часть дочерней компании фирмы, занимающейся электроникой. В моем распоряжении будут техники и оборудование, готовые воплотить все, чего бы я ни придумал. Перспективы были прекрасные, и этой ночью я уснул счастливым сном в своей душной комнатёнке под ворохом заметок, формул и диаграмм на одеяле.
В семь утра, когда коридорный принёс мой кофе, я обнаружил, что щёголь Кёпген уже тут как тут, занял позицию в кресле и наблюдает за мной. Кёпген с кудрями эльфа и блестящими глазами. Для столь раннего часа вид у него был противоестественно элегантный и самоуверенный.
— Давай, — скомандовал он с плохо скрываемым волнением, — выкладывай, в чем дело.
Секунду я не мог сообразить, о чем речь.
— Иокас прислал телеграмму, что у тебя есть сообщение для меня.
Тут я вспомнил. Зевая, я передал ему слова Иокаса. Кёпген со свистом втянул воздух, по лицу было видно, что он расстроен и изумлён.
— Что за коварная старая лиса, что за свинья! — поразился он и хлопнул себя по колену. — Я работал на них всего несколько недель, и фирме этого оказалось достаточно, чтобы нащупать моё слабое место. Чудовищно! — Он засмеялся во все горло.
— О чем это ты? — спросил я. На каминной полке стояла маленькая бутылка узо; Кёпген — «с твоего позволения» — вынул из стаканчика зубную щётку, налил себе и, весьма ловко опрокинув в глотку водку, сказал:
— Старый греховодник не отпускает меня без выкупа. Хочет, чтобы я вернулся в Москву и заключил там для фирмы кое-какие контракты; я отказался, мне это не интересно. Теперь, вижу, придётся ехать, если вообще хочу заполучить эту чёртову вещь.
— Что за вещь?
— Икону.
— Зачем она тебе?
Я было подумал, что фирма по какой-то сложной схеме торгует антиквариатом, но нет, я ошибаюсь, сказал Кёпген. Что они хотят, так это заключить с коммунистическим правительством контракты на поставку зёрна и нефти в обмен на оборудование. Все очень прозаично. А икона — при чем тут она? А, икона. Он снова рассмеялся и раздражённо сказал:
— Дорогой Чарлок, это предмет русского народного искусства, ты не найдёшь в ней ничего особенного; однако я потратил несколько лет на её поиски, исходил пешком сотни миль. — Он неожиданно плюхнулся на стул.
— Но разве это не опасно, я имею в виду коммунистов и все такое прочее?
— Нет. Один из моих дядьев — министр торговли. Нет, дело не в опасности. Просто не желаю работать на фирму, но я совершил ошибку, рассказав им свою сказку, и вот, разумеется, результат. Видишь ли, когда я увлёкся богоискательством, то выбрал себе в водители одного из великих мистиков, знаменитого русского монаха. Как тебе известно, тут требуется абсолютное послушание, даже если велят делать то, что кажется полным идиотизмом. То, что должен был сделать я, невольно превратилось в паломничество, которое я совершил, несмотря на своё плоскостопие. В домашней часовне моей матери была одна икона; когда поместье реквизировали, она исчезла. Мне было велено найти её, иначе…
— Иначе что? Кёпген усмехнулся:
— Иначе не смогу совершенствоваться, понимаешь? Останусь на нижней ступени. Никогда не получу звездочку на погоны. Не смейся.
— Что за бред!
— Конечно, ты можешь так думать, но существуют и другие истины.
— Ну и ну! Только не втягивай меня в свою теологию, — сказал я.
— Ладно, так или иначе, пройдя пешком всю Россию, я добрался до Афона. Там я обнаружил её следы. Потом на какое-то время опять потерял. Это была икона святой Катерины, причём довольно необычная. Конечно, в часовнях, затерянных в лесах, их сколько угодно — святых Катерин. Она могла храниться в придорожном храме на Олимпе или в каком-нибудь крупном монастыре в Метеоре. Несмотря на всю помощь, я тёрпел неудачу за неудачей. Православная Церковь странно организована — или, может, дезорганизована; что пользы, например, в церковном послании, когда половина низшего духовенства невежды?
— Назначь вознаграждение.
— Все это мы делали. Я перебрал сотни икон, больших и маленьких, но не нашёл среди них ту, что принадлежала моей матери. Понимаешь? Теперь за поиски взялась фирма, и они скажут мне, где она находится, но при условии…
— В жизни не слышал, чтобы так обращались с человеком, — сказал я.
Кёпген чуть не расплакался.
— Я тоже, — выдавил он, — я тоже.
— Я бы наотрез отказался ехать.
— Может, я и откажусь. Надо подумать. С другой стороны, пожалуй, это не такое уж трудное дело; это может занять у меня месяц или два, зато потом я по крайней мере найду её; тогда старец Димитрий будет доволен. О Господи! — Он ещё раз глотнул из бутылки и погрузился в мрачное молчание, размышляя над роковыми обстоятельствами своей судьбы.
Я оставил его думать в кресле, а сам отправился принять ванну. Я решил, уж коли фортуна повернулась ко мне лицом, переехать, не откладывая, в лучший отель города и поселиться в номере поприличней. Места мне и тут хватало, но ужасно хотелось продолжить эксперимент — пожить на широкую ногу. Да, там ведь и жратва — не сравнить со здешней. Я не спеша вытирался, когда в дверях ванной возник Кёпген. Вид у него все ещё был отсутствующий.
— Знаешь, — наконец проговорил он медленно, — я, пожалуй, сделаю, как требует Джулиан. Если хочешь чего-то добиться в жизни, приходится идти на жертвы, что скажешь?
Я хмыкнул с видом человека умудрённого и рассудительного, однако далёкого от подобных проблем.
— Вот увидишь, — сказал он, — вот увидишь, приятель. Придёт и твоя очередь. Ты уже познакомился с Джулианом?
— Нет.
Я неторопливо оделся; был прекрасный солнечный день, и мы прошли пешком через все Афины, делая остановки в тени увитых виноградными лозами беседок уличных кафе, чтобы выпить вина, сопроводив его meze. Кёпген больше не вспоминал о своей иконе, чему я был рад; вся эта история казалась мне скучной сказкой. В конце концов, если человек столь острого ума, далеко уже не мальчик, позволяет фирме играть на подобных детских суевериях, туда ему и дорога. Но я тут же устыдился таких мыслей, взглянув на его мрачное, осунувшееся лицо. Он начинал мне очень нравиться. Когда мы прощались, я — собираясь идти заказать номер в отеле, он — обратно в свою семинарию, он тихо сказал:
— Боюсь, тут ничего не поделаешь. Придётся ехать. Дам сегодня телеграмму Иокасу.
Он пошёл по извилистой улице, но вдруг бросился назад и схватил меня за рукав.
— Чарлок, — сказал он просительно, — можно, я оставлю у тебя мои тетради с записями, если решусь ехать?
Его тон тронул меня.
— Ну, конечно, можно.
И в тот же вечер, вернувшись в новый отель в сознании, что должен сменить и убогий свой гардероб, чтобы соответствовать такой шикарной обстановке, увидел на каминной полке стопку знакомых школьных тетрадей, скреплённых резинкой. Но никакой записки; пришлось предположить, что Кёпген уступил требованиям фирмы и, возможно, сейчас уже едет на север. Я даже позавидовал тому, что он отправился в такое необычное путешествие. На столике в нише меня ждал обед. Я не удержался и потрогал дорогие скатерть и салфетки. В Афинах большая редкость такое великолепное, отглаженное столовое бельё. Этим вечером я решил поработать над своими кристаллами и перенёс белые фарфоровые подносы в ванную комнату. Но тут зазвонил телефон, и, когда я поднял трубку, передо мной, так сказать, предстала Бенедикта; её голос звучал так близко, что я было подумал, она говорит из номера этажом ниже. Но нет, она была в Швейцарии.
— Дорогой, — ласковый голос заставил сердце перевернуться в своей могиле. Все сомнения, все колебания в мгновение улетучились, и по вернувшейся боли я понял, как страстно я хочу, чтобы она была здесь, рядом со мной. Бедность слов в сравнении с переживаниями была оглушительной. — Никого и никогда ещё мне так не хватало, как тебя. Это обо всем говорит. — Я чувствовал то же самое, сидя с искажённым лицом и стискивая в руке телефонную трубку. — Мы поженимся в апреле. Джулиан все устроил. В Лондоне. Ты согласен?
— Зачем так долго ждать, Бенедикта?
— Я вынуждена. Таково распоряжение врачей. Раньше не смогу отсюда уехать. О, как мне тебя не хватает, я по тебе скучаю! — В отчётливо слышимом магнетическом голосе зазвучала нотка знакомого отчаяния. — Джулиан составляет условия соглашения, брачного контракта.
— Какого ещё соглашения? — недоуменно спросил я.
— Относительно моей доли в фирме. Мы должны быть абсолютно равны в любви, дорогой. — Неожиданно линия заглохла и зазвучали тысячи голосов, пытающихся докричаться до своих собеседников.
— Бенедикта! — кричал я и слышал её голос, хотя разобрать, что она говорила, было невозможно. Телефонистка на станции отключила её и обещала соединить меня позже. Со смешанным чувством ярости и эйфории я бросился на кровать.
Господа присяжные, теперь я могу сказать вам, что любил женщину, которая заседала в бесчисленных комитетах, выступающих за эмансипацию других жёнщин, никогда не произнося речей и пряча в перчатке левую руку с обкусанными ногтями. Как ни странно, что нужно женщинам, так это чтобы их били до полусмерти, делали из них рабынь, насиловали и заставляли трудиться на кухне, когда они беременны. Прокуси ей шею, Уилкинсон, проткни штыком, и она будет навек твоей. Беспредельный мазохизм — вот что доставляет им удовольствие; пенис для них слишком нежное оружие. Нет, эмансипация этих созданий — шутка. (Бенедикта, посмотри мне в глаза.) Женщина по рожденью — волна, рабыня; и все же, может, есть где-то среди них одна, всего лишь одна, непохожая на остальных, отвечающая истинному назначению женщины. Какому назначению, Феликс? Любви! Этого не было ни до, ни после, я имею в виду, что мы этого не видели. Уп! Извините, отрыжка.
От абсолютного равенства в любви, наверно. Завтра пойду и куплю себе самый дорогой в мире микроскоп, и скрипку Страдивари, и земляники, и автомобиль… Но в любви не бывает полного равенства. Мы должны стремиться к более скромной цели — справедливости в отношениях между мужчинами и женщинами. по-прежнему мучила мысль о Бенедикте. После получасового тщетного ожидания звонка я решил попробовать дозвониться сам, но это оказалось невозможным. На станции не могли определить, с какого номера она мне звонила. Коридорный принёс бутылку виски и сифон с содовой. Я попытался вернуться к кристаллам, восстановить прерванный звонком ход мысли — ускользающую идею, которая впоследствии, через много лет, позволила фирме Мерлина стать чуть ли не монополистом в области лазерной технологии.
Бенедикта продолжала стоять у меня перед глазами, когда я заполнял каракулями страницу. («Их атомная структура всегда небезупречна, иначе они не смогли бы образовываться, расти».)
Телефон снова зазвонил, я рванулся к трубке. Но это был лишь Карадок, сильно пьяный и косноязыкий, который звонил из «Ная», за его хриплым голосом слышалось треньканье мандолины.
— Чарлок, — прорычал он, — мы здесь все ждём тебя. Почему не приходишь?
Но Бенедикта отделила меня пеленой, оболочкой досады. Я не мог думать без отвращения о пропахшем потом «Нае» с его пыльными портьерами.
— Я жду звонка и занимаюсь кое-какой работой, — ответил я, боясь, как бы наш разговор не помешал Бенедикте прозвониться.
— Эх вы, влюблённые учёные! Скоро вы начнёте порицать естественную мораль. Маньяк!
— Сам маньяк, — сказал я. — А сейчас, ради бога, повесь трубку и оставь меня в покое, прошу тебя.
Он повиновался, но с явной неохотой. «Так и быть, босс», — выстрелил он на прощанье, а мне вдруг привиделся Сакрапант, склонившийся над столом и, печально глядя на меня, говорящий: «Правильно, мистер Чарлок, предосторожность не помешает». Что он там ещё сказал? Ах да: «Вот я ошибся с документом, сэр…» Видимо, он имел в виду, что ему пришлось несладко из-за ошибок, допущенных в составлении документа. Ах, бледный мой Сакрапант, падающий с неба, как эти осенние листья, слетающие с деревьев в парках. Телефон зазвонил снова, и на сей раз молодой чистый голос Ипполиты вырвался из трубки, как из уха богини.
— Чарлок, я слышала, ты попался. Каково быть по-настоящему любимым?
— Ох, да оставь меня в покое, — страдальчески закричал я, к её удивлению. — Положи трубку. Я жду звонка.
Но Бенедикта так и не позвонила.
Больше того, от неё не было ни слова несколько следующих месяцев. Однако, переполненный gaisapoir я с энтузиазмом взялся за составление планов своих разработок для мерлиновской маленькой дочерней компании, которой мне предстояло фактически руководить из Лондона. Или так я по крайней мере думал. Двое членов моей гипотетической команды, Денисон и Брод, прилетели представиться мне, и я был рад, что оба оказались людьми квалифицированными и опытными. Не стоит и говорить, что я был полным профаном в том, что касалось юридической стороны дела: образование компании, вопросы патентования и прочие эзотерические вещи, и рад был перепоручить это им; когда все будет улажено, я должен был отправиться в Лондон с пакетом предварительных предложений. Небольшая отсрочка была как нельзя кстати: она позволила более чётко сформулировать свои цели и изложить их на бумаге. Тем более что перспектива провести зиму в Афинах меня не пугала, покуда я жил в тепле и уюте шикарного отеля.
Я разобрал и привёл в порядок не только свои бумаги, но и груду магнитофонных записей: полных, и фрагментов, и записи диалектов и тому подобное — и распечатал их; среди них было много удачных высказываний моих друзей, записанных в разговорах с ними. (Голос Сиппла, с мрачной интонацией: «Ты можешь сказать, что я из инвалидов с „Пурпурным сердцем“. Что касается миссис Сиппл, — хотя до недавнего времени я об этом не знал, — то она каждую божью среду возвращалась из „Широкой лестницы“, где забавлялась мощными членами кавалеров ордена „За безупречную службу“ с Пряжкой на ленте».)
Я часто виделся с Карадоком, который убивал время в ожидании, когда его пошлют куда-нибудь с новым заданием. Как мне сказали, он изобрёл нечто, чему дал название мнемон, утверждая, что это литературная форма — «форма искусства, в которой сочетаются высвобожденный Фрейд и солипсизм. Можно сказать, что это мягкий непринуждённый каламбур, обряженный в форму объявления в „Таймс“». Они и впрямь были объявлениями в «Таймс» с лёгкой примесью сюрреализма, и я с удовольствием сочинил для него несколько мнемонов. К моему удивлению, он умудрился тиснуть их в газете, где они, разумеется, прошли совершенно незамеченными или были восприняты как непонятный шифр, призыв некой религиозной секты к любви:
Джентльмен-иудей из Ромфора, опытный вибрафонист, срочно ищет идеального отца.
Скромный пегамоидный человек, увлекающийся нежнолечением, ищет осязаемое резиновое совершенство.
Затычка имеется.
Ни один поэт не получал такого удовольствия от публикации своих творений, и Карадок потратил уйму денег на размещение в газете этих признаний. Потом подошло его шестидесятилетие, и, встав утром, он оказался по колено в поздравительных телеграммах и газетных вырезках. Там были длинные статьи о постройках, возведённых по его проектам по всему миру, фотографии моста через Ганг, университета на Тобаго и прочих шедевров, созданных его невероятным гением. К моему удивлению, все это панибратство нагнало на него тоску, и он снова заговорил о желании уйти из фирмы.
— Раза два в жизни получаешь шанс все изменить, перескочить на другую колею, но стоит хоть на мгновение засомневаться, и твой шанс ускользает. Теперь немного поздновато пытаться, но кто знает? Может подвернуться ещё шанс. Я смотрю в оба, стараюсь не прозевать.
Тем временем фирма нашла для него новый объект, от которого он вряд ли мог отказаться: здания университета и сената на островах Кука. Ему предоставили полную свободу творить. У него уже пальцы зудели, так хотелось взяться за карандаш, и большую часть времени он лепил из пластилина модели будущих зданий, ничего не видя и не слыша вокруг, как всякий ребёнок за подобным занятием.
— Игра объёмами, мой мальчик, самое пьянящее в этом занятии. Модели дают всю картину с высоты птичьего полёта, мне не терпится приступить к делу. Только подумай, новая обстановка, пальмы, вулканы, морской прибой.
— Когда уезжаешь?
— Как только смогу. Здесь мне больше нечего делать.
Зима шла своим ходом, наша маленькая группа потихоньку разбредалась кто куда. Гиппо на всех парусах помчалась обратно в Париж и лишь изредка присылала открытки. Баньюбула отправился на новогодний бал, обрядившись в забавный старомодный костюм времён последнего из Эдуардов и заколов галстук огромной сверкающей булавкой, став похожим на вампира, собравшегося на званый вечер.
— Этот чёртов граф как тёмная умбра, — сказал Карадок, любивший пародировать изысканный и лапидарный язык своего друга. — Уверен, он и подписывается: «Ваш тёмный слуга».
Бедный граф и не поминал о своих турецких эскападах, я тоже. Он вновь надел свою афинскую маску. Графиня все так же сидела чуть ли не целыми днями в пеньюаре и шлёпанцах, повязав голову пурпурной косынкой: раскладывала пасьянс и писала письма Гурджиеву.
— Этой зимой Гораций такой странный, — говорила она, протягивая длинные чахоточные пальцы к чашке кофе. — Такой странный.
Видела ли она его таким, как мы, кто не был посвящен в его сокровенные тайны? Я имею в виду его темно-коричневый голос, хлопчатые перчатки, трость с серебряным набалдашником и тяжёлым резиновым наконечником, перстень с печаткой, ребус… Трудно сказать. Бенедикта писала, вселяя в меня тревогу: «Я болела, какое-то время меня здесь не было» — на сей раз по-французски.
Затем Карадока вызвали в Лондон, чтобы он набрал команду чертёжников для его нового проекта, и я понял, что мне будет очень одиноко без него. Хуже того, я не понял, что мы больше никогда не встретимся, — хотя, оглядываясь теперь назад, не вижу логики в подобном чувстве. Мы устроили прощальную вечеринку в «Нае», где я успешно притворился настолько нездоровым, что удалось избежать постельных утех, составивших кульминацию вечеринки. Идиотский, наверно, поступок — но одним больше, одним меньше, роли не играет. Тут появляется Сиппл, или, скорее, воспоминание о нем, поскольку Карадок, имевший фантастически высокое мнение о дарованиях своего приятеля, очень сожалел, что не повидался с ним перед отъездом. Я спросил его о том случае с мёртвым юношей, но оказалось, он знает об этом не многим больше меня. Вероятно, это как-то было связано с шантажом.
— Думаю, Сиппл на кого-то работал, возможно на Графоса, кто знает?
— На «Пурпурные сердца», это наверняка, — сказал я.
— С другой стороны, Баньюбула считает, что это просто-напросто семейное дело — дело чести. Отец юноши сказал, что покарает его за то, что тот запятнал честь семьи. В конце концов, они же балканцы.
— Что Гиппо думает об этом?
Карадок осушил стакан и изрёк с мудрым видом:
— В жизни так всегда бывает — те, кто знает, не могут рассказать.
В этот момент со смехом, похожим на лошадиное ржание, вошла миссис Хенникер, размахивая истрёпанным журналом о кино, любимым журналом девиц.
— Смотрите-ка, — торжествующе закричала миссис Хенникер, потрясая журналом у меня под носом, — одна из моих девочек!
К моему удивлению, с фотографии на замусоленной и драной странице смотрела она, Иоланта, в безнадежной попытке изобразить сладострастную улыбку. Одета она была наподобие восточной гурии, а в руках, кажется, поднос с головой Крестителя. В тексте под фотографией говорилось о новом фильме, снятом в Египте каким-то французом. Видно, сумела пробиться на крохотную роль. Я был рад за неё и изумлён, ещё не подозревая, что мы стали свидетелями начала столь невероятной карьеры. Миссис Хенникер сияла от удовольствия.
— Одна из моих девочек, — ошеломлённо продолжала она повторять.
Я чувствовал непонятное волнение, глядя на лицо ужасно неопытной Самиу. Хотя почему «неопытной»? Карадок, удивлённо ворча, отвёл руку с журналом и разглядывал снимок.
— Пусть им всем так повезёт, — наконец сказал он. — Моим пышечкам.
Вошёл Пулли с огромными часами на цепочке. Пора было расходиться по домам. В машине было холодно, аттическая равнина блестела, подёрнутая инеем; по всей улице Стадий клубился пар над канализационными колодцами, как череда гейзеров. Карадок сжал мне руку и с непривычной твёрдостью отказался выпить на прощанье.
— Время осталось, только чтобы вещички собрать, — сказал он, — и айда — на Виргинские острова. Думай обо мне, как я буду там жариться на солнышке, ладно? И помни, что все культуры, достигшие совершенства, зависели от высокой детской смертности. — Нет, он не был пьян: его переполняла печаль расставания. — Что до тебя, Чарлок, то ты попал в струю. Тебе нужно только расправить паруса. Ты будешь очень счастлив. О да. Очень, очень счастлив. Будущее переполнено спермой, мой мальчик.
Я не видел никакого противоречия в его утверждении и все же внезапно почувствовал мучительную ностальгию по временам одиночества и бедности до того, как меня пригласили на фирму. Но тут воспоминание о Бенедикте накрыло меня, как оползень: она стоила всего, что я потерял. Больше не было ощущения, что я живу словно в изоляции.
— Карадок благословляет тебя.
— Прощай.
Ом.