И всё-таки мы с мамой едем. Вдвоём.
Виктор и Ангелина Сысоевна проводили нас.
От прошлой маминой жизни — два чемодана. Один — неподъёмный. Книги, справочники.
Мы сидим рядом, смотрим в окно. Мама — на месте Инны.
Напротив нас — молодая пара. Они тоже смотрят в окно. Лица у них — скучные. Или они надоели друг другу, или недавно поссорились.
Каждое слово в купе, в замкнутом тесном мирке, — на четверых. И о чём мы с мамой можем говорить? О Денисе мы говорить не можем. Об отце — не можем.
О чём думает моя мама? Я не знаю. И она не знает, о чём думаю я.
А я думаю об Ангелине Сысоевне. Она — последний солдат на поле моего боя. И без меня она станет совсем одинокой. Её муж фактически живёт в своей конторе. Он «делает деньги». Зачем он «делает деньги»? Чтобы сидеть в конторе целый день? Ангелина Сысоевна — одна.
Какая огромная разница — уезжать открыто и тайком. Тайком — тащи, волочи свой чемодан до автобусной остановки. Потом сиди до последнего мгновения на насыпи, чтобы, не дай Бог, не встретить знакомых. Потом пробирайся на платформу не со стороны вокзала. Открыто — такси, гомонящий вокзал и, хоть это не большой город, а лишь большой Посёлок, люди уезжают и приезжают. Уезжать открыто — здороваться со знакомыми, перебрасываться словами: «Учиться?», «Учиться».
— Я хочу есть, — говорит мама.
Она врёт. Она никогда есть не хочет. Она хочет, чтобы поела я — к обеду я не притронулась. Боялась что-то забыть, выворачивала ящики письменного стола, комода, перебирала одежду: что взять, без чего обойдусь. Прощалась — никогда больше сюда не вернусь, я знаю это. Не распахну окна в сад, не раскинусь на своей тахте, не сяду за свой стол. Всё станет чужое: стены, тахта, стол. Мы с мамой теперь бездомные. Я уже знаю, что это такое. Хозяйка сторожит каждый твой шаг — пятно на плите, запах рыбы, телефонный звонок…
— Может быть, ты уже хочешь вернуться? — спрашиваю, когда мы поели. Спрашиваю в самое мамино ухо. Мне хочется коснуться её, удостовериться — не сон, она здесь, со мной.
Мама передёргивает плечами. Понимай как знаешь. И улыбается. И говорит, что хочет спать.
У меня тоже слипаются глаза.
Мама выбрала верхнюю полку.
Какое-то время лежу носом к стене.
Отец уже вернулся из похода.
Наш дом теперь без цветов. Виктор унёс лимонное деревце и тополёк, унёс все мамины кадки и горшки с цветами и травами.
Встаю. Мне нужно увидеть мамино лицо: не плачет ли она.
Мама раскинулась и спит. Спокойно, крепко. Лицо настежь. Безмятежно. Не помню такого за все годы нашей общей жизни. Совсем девочка: щёки розовы, губы ярки, ресницы — веерами.
Что снится ей?
Это первая наша с мамой общая ночь в новой жизни.
Стук колёс баюкает меня — мама качает коляску. Я только начинаю расти.
Город встречает нас солнцем, суетой, криками, такси.
Хозяйка — на работе, Инна — в парикмахерской.
Стол заставлен едой, цветами. На плюшках — записка: «Есть три варианта, вечером покажу. Ешьте, пейте». Слово «ешьте» — без мягкого знака.
Мы с мамой завтракаем.
— Сейчас пойду в гороно, попробую устроиться на работу. Ты что хочешь делать?
— Попробую сдать документы.
— Ты решила, куда?
Киваю. У меня полный рот.
Я решила. Ни в какой геологический не хочу, там не будет спины Дениса, за которой идти, а без его спины геология мне совсем не нужна. Я буду биологом, как мама. И, когда я говорю ей это, она перестаёт жевать:
— Ты же никогда толком не интересовалась…
— Я не интересовалась? А кто приходил на занятия биологического кружка, а кто…
— Ты не готова к экзамену.
— У меня месяц. И я попрошу тебя помочь. Поможешь?
В моей с Инной комнате — мама!
— Давай так, — говорю неожиданно для себя самой, — мы вместе идём в гороно и вместе идём сдавать мои документы.
— Давай!
Мама смеётся?
И словно в меня бес вселяется: начинаю скакать по комнате.
— Вот уже не думала, что ты умеешь такое… — в мамином голосе удивление.
На улице — солнце, в широкой голубой полосе неба, и — люди.
Когда я была здесь одна, ни улиц с домами, ни людей не разглядывала.
Дома совсем не похожи на поселковые. Красивые. И конца им не видишь, ни вверх, ни вниз. И люди нарядные. Если бы не скорый шаг, которым почти все идут, можно решить, что сегодня — праздник. А сегодня день рабочий.
Мы с мамой как бы пристраиваемся к общей спешке, и нас тоже несёт светом солнца.
Адрес и как добраться до гороно узнали по справочной. Девушка попалась разговорчивая и объяснила нам, что оно находится в самом центре рядом с другими важными учреждениями. К тому времени, как мы подходим к гороно, темп города меняется, и меняется состав пешеходов. Теперь это — пенсионеры, женщины с детьми. Тоже нарядные, но — неторопливые. Десять утра. Волны, нёсшие город на работу, пали в штиль.
Дальше события разворачивались фантастическим образом.
В гороно с мамой говорить не стали, отправили в Комитет культуры, и она попала на приём к однокурснику, который когда-то был в неё влюблён. Услышав мамину историю — ушла от мужа, начинает новую жизнь вместе с дочерью, которая сидит в приёмной, он выскочил в приёмную, пригласил меня тоже к себе, усадил рядом с мамой, тоже в зелёное кресло, и возбуждённо заговорил:
— У тебя — дочка, у меня — два сына, моложе твоей, близнецы. Какая красавица у тебя дочка! Я всегда хотел дочку, — он вздохнул, — похожую на тебя. Она у тебя уже совсем взрослая.
Невысок, широкоплеч, Валерий Андреевич носит незапоминающееся размытое лицо, когда всё на месте и всё как бы смазано. Брови, губы — без формы, нос — не картошка и не курносый, глаза — не голубые, не серые, не зелёные, и тоже без определённой формы. И только родинка на щеке, пышная, коричневая, — знак Валерия Андреевича: не спутаешь ни с кем.
— А я считал, Климентий по-прежнему носит тебя на руках.
— Носит… — кивнула мама.
Валерий Андреевич покосился на меня:
— Надеюсь, ты найдёшь время поговорить со мной.
— Конечно, найду, — улыбнулась мама. — У меня теперь будет много счастливого времени.
Валерий Андреевич оказался волшебником.
Он предложил маме работать в одной из лучших, по его словам, школ и поднял телефонную трубку.
— Васёк, ну, я, чего удивляешься? Ну, клюкнем. Хочешь, прямо сейчас, я угощаю. Ну, конечно, жду услуги. Однокурсница, понимаешь… всю жизнь влюблён. Редкий человек, редкий специалист, незаменимый. Поможешь, поможешь… прописка первое дело. Ну… легко с тобой, с полуслова сечёшь. Ну?! Ну ты даёшь! Ну, конечно, из старых фондов хорошо. Не думаю, что — богачка. Ну?! Не забуду, я тебе никогда этого не забуду. Прямо к тебе… куда ещё? Идут. Ну да, с дочкой. И дочка, и мама — красавицы. Есть люди, с которыми время ничего не делает. Ну?! Нет, это нет, к сожалению. Совсем не то. Спасибо, Васёк. До вечера. Не беспокойся, в лучшем виде угощу.
Мама улыбается. Поверить невозможно, что это она совсем недавно волочила на себе пьяного отца к дивану.
— Машенька, слушай сюда, — сказал важно Валерий Андреевич, когда положил трубку. — Тебе выделяется двухкомнатная квартира. Твой дом на кого записан? На Климентия? Вот и ладненько: хорошее дело — домострой. С пропиской не волнуйся, вся милиция — моя, в лучшем виде сделают. Отдашь паспорта, я позвоню. Вот тебе кабинет Васька в мэрии и адрес милиции.
— А что благодетель в твоём лице попросит взамен за чудеса?
— Вечер надежд и воспоминаний, вечер моей молодости.
Мама встала — лёгкая свечечка! Белый костюм ей очень к лицу.
— Я не могу принять от тебя таких даров.
Валерий Андреевич тоже встал.
— Я люблю свою жену, потому что она до безумия любит меня, заботится обо мне. Я никого никогда не предавал. Ты навсегда в моей душе, ты — моя молодость. То сладостное чувство, что ты породила во мне, никогда больше не повторилось, и за него — спасибо, оно сделало меня добрым.
Неожиданная речь Валерия Андреевича без «клюкнем», «ну» и «сечёшь» подняла меня с места. К моей матери обращён не смытый — острый, умный взгляд.
— А с Васьком… что ж, это его язык… по-другому он не понимает. Я не хотел обидеть тебя, прости. — Он протянул маме руку. — Не бойся, не тебе, себе сделал подарок, в благодарность за то, что всю жизнь ты греешь мне сердце. Я очень рад, дочка слышит, она, наверное, не знает, ты — источник… Ладно, хватит патетики, хотя это не патетика, это — так есть.
К середине дня мы получили ключи от квартиры, сдали наши паспорта на прописку, мои документы в университет на биофак. И в руках я держу брошюру, в которой подробно изложено, какие предметы нужно сдать, на какие вопросы нужно ответить, чтобы поступить в институт.
— Теперь я предлагаю купить Инне подарок, потом вкусно поесть. — Мама стоит возле моего университета, закинув к солнцу лицо, и улыбается.
— А может, завершим деловую программу и посмотрим на твою школу?
— И то правда. Сейчас только три. Начальство ещё, наверное, на месте.
Мы чуть не вприпрыжку бежим по улице. До метро. И в метро побежали бы к поезду если бы не разинули рты. Барельефы, арки, росписи на полу и стенах… Сидим на скамье, рассматриваем.
Маме дали два дня на устройство новой жизни и план её работы на лето: она должна обработать пришкольный участок и из ничего сделать биологический кабинет.
А потом мы едим мороженое. Покупаем Инне летнюю блузку.
— Пойдём в парикмахерскую, — зову я.
— А разве она и ночевать будет там?
Мама хочет быть только со мной.
Мы не разговариваем с мамой. Просто носимся то туда, то сюда по нашему Городу. Казалось бы, сколько дел переделали, а сил — хоть отбавляй.
Инна — дома, когда мы наконец вваливаемся в комнату. Она накрывает на стол. Увидев меня, кидается ко мне и душным пушистым шаром волос тычется в лицо.
— Наконец-то! Я уж думала, с вами что случилось. — Она душит меня в объятьях, а когда наконец отпускает, поворачивается к маме, смотрит на меня:
— А мама… не приехала? — спрашивает удивлённо.
— Это — мама, — смеюсь я.
— Мама? Она — ровесница…
Мы смеёмся, и мама — громче всех.
На столе — ветчина и икра, и мы принесли ветчину, икру. Снова все смеёмся.
Звенит звонок. Инна выскакивает в коридор, хватает трубку.
— Аллё! — кричит она. — Приехали. Да. Вас, — говорит она маме. А когда мама выходит, шепчет: — Какая красавица! Глаза у неё янтарные, ты представляешь себе? Больше всех камней я люблю янтарь. И какие громадные! В пол-лица, точно!
— Ты чего мне разрисовываешь мою собственную маму? Я знаю, какая она.
— Она не просто красивая. Ты тоже очень красивая, но ты… как бы тебе сказать… холодная. А она может повернуть жизнь, может дать жизнь. — Инна с трудом подбирает слова.
В этот момент входит мама, и лицо у неё — такое, будто она тащит на себе пьяного отца и сейчас под его тяжестью рухнет.
— Что-о? — пугаюсь я. — Он жив? Это Ангелина?
— Он жив. И он не крушит дом, и не орёт, и не задаёт Геле никаких вопросов. Он не ест, он не спит, сидит и молчит. Она боится, он с ума сошёл или… что-нибудь с собой сделает. Я должна ехать.
— Нет! — кричу я, а получается шёпот. — Ты не должна ехать.
— Он не может жить без меня. Он погибнет.
— А мы с тобой чуть не погибли из-за него. — Голос мой теперь слышен во всём доме, хозяйка наверняка стоит в коридоре и ловит каждое слово. Но шёпот больше не получается. — И сколько из-за него уже погибло?! Нет, мама, пожалуйста! У тебя — твоя жизнь. Ты за два дня помолодела на двадцать лет.
— Я купила шампанское, — говорит Инна. — И я хочу есть.
Мы послушно садимся за стол. Пьём шампанское, едим.
— Представляешь, я и не знала, что существует женское движение. Есть убежища, в которых прячутся женщины от мужей, отцов и любовников, это специальные дома, далеко за городом, никто не найдёт. А когда избитая женщина приходит в себя, ей помогают найти работу. Правда, этих убежищ ещё очень мало у нас. Там и с детьми можно, потому что пьяные избивают и детей, а то и убивают. — Инна говорит с полным ртом, из некоторых фраз получается каша.
— Мама, а что ты ждала? Ему нужно время, чтобы пережить удар. Пожалуйста, подожди что-то решать.
— Не надо жалеть мужиков! — приходит мне на помощь Инна. — Не просто так вы убежали, — говорит она маме. — Достал ведь. Такая, как вы, просто так не убежит. — Инна обнимает мою маму за плечи. — Пожалуйста, дочку пожалейте, она без вас была замороженная, вы у неё одна, она нуждается в вас. А ты перестань реветь, это — шампанское, оно всегда выжимает слёзы, совсем развезло тебя!
— А ты, часом, не психотерапевтом работаешь? — улыбается наконец мама.
— Я работаю парикмахером, мне все в парикмахерской жалуются на жизнь, я утешаю.
— Вот я и говорю.
— Я купила «Снежинку». — Инна бежит к холодильнику, достаёт большую коробку с тортом. — За ней все гоняются. Хрустит и тает.
Звенит звонок.
Руслана. Остановилась в дверях, заняла весь проём.
— Здравствуйте! Простите, что помешала. Инна говорила, должны прибыть. Я заскочила на минуту, у меня ещё много дел. Важная информация: завтра к нам приезжает президент женского движения столицы. Их организация покруче нашей. Вам будет интересно, я уверена.
Наверное, Руслана ещё долго продолжала бы стоять в дверях и говорила бы бесконечно, а Инна бесконечно горела бы факелом, вытянувшись к ней, если бы мама не сказала:
— Пожалуйста, присаживайтесь к столу.
— С удовольствием. — Руслана уселась на наш четвёртый, и последний, стул. — Я очень люблю поесть.
На Инну она даже не взглянула, жадно, по очереди, смотрела то на маму, то на меня. В её крупной голове наверняка уже строились планы о нашем вступлении в женское движение и о нашей работе. Руслана разглядывала нас с мамой и ела. Не прошло и пяти минут, как она, порозовевшая, удоволенная, откинулась на стуле и снова заговорила:
— Положение женщины в нашей стране известно: мужское правление и религия отвели женщине роль служанки на работе и дома, с мужем. И самое трагическое в положении женщины: она сама не замечает, что не человек. Процесс разрушения личности происходит подспудно, незаметно, как незаметно формируется в организме человека рак.
Наверное, так блестели глаза у Савонаролы, когда он кричал, что мир погибнет в огне.
— Способности, идеи, творческий потенциал погибают прежде всего. Дольше всего держится инстинкт самосохранения: женщина учится отключаться, когда её обижают. Но всё равно постепенно в ней формируются рабская психология и депрессия.
Меня раздражает Руслана, и я иду в коридор.
Носом к носу сталкиваюсь с хозяйкой. Через плечо у неё перекинуто полотенце. Она на глазах розовеет, но тут же находится:
— Иду поздороваться, вот, соскучилась, хочу познакомиться с твоей мамой.
Я не понимаю, что она говорит. Но её голос снимает моё напряжение. Обнимаю её, целую в щёку.
— Я тоже соскучилась.
— У вас гостья, я в другой раз, — говорит хозяйка и исчезает в своей комнате. А я бросаюсь к телефону.
Насколько позволяет провод, утягиваю трубку подальше от нашей двери и зову:
— Ангелина Сысоевна! Как хорошо, что вы дома! — На ответный крик «Доченька!» я прошу: — Приведите к отцу Валентину. Она училась в моём классе. Она — мудрая, она что-нибудь придумает. Она умеет найти выход из всех ситуаций! Попросите Витю связаться с ней, объяснить ей, что случилось, что я прошу её вывести отца из депрессии. Умоляю, сделайте всё, чтобы мама осталась со мной.
— Я делаю, доченька, что могу. Прибежала покормить своих мужчин, сейчас бегу обратно.
Ночую там, готовлю там. Отлучаюсь только в магазин и покормить своих. Я так боюсь… В школу не пошёл. Звонил завуч, почему не явился на практику, ну, я объяснила — тяжело заболел. Я стараюсь, доченька. О Валентине ничего не знаю.
— Он танцевал с ней весь вечер. Может, она сумеет расшевелить его. Только не давайте ему выпивать. У него ампула.
— Я знаю, доченька, я помню. Как вы там?
— Если бы не отец, чудесно. Маме дали квартиру и работу в школе, я подала документы. Завтра будем устраиваться.
— Сделаю всё, что зависит от меня, доченька. Я даже бюллетень взяла.
— Если нужно, да: имеете право уничтожить виновника терзаний без жалости, как без жалости он порабощал вас, — встречают меня слова Русланы. Она возвышается над столом могучим своим торсом, пылает щеками.
Откуда Руслана всё про нас знает? Почему я перед ней, как кролик перед удавом? Стоило столько времени высвобождаться из-под власти отца, чтобы здесь подпасть под власть Русланы. Не хочу. Пусть она тысячу раз права, пусть так всё и есть, как говорит она, но выход мы с мамой найдём сами.
— Зависеть надо только от себя! Жалость и пресловутое чувство долга — самые мерзкие чувства, они рушат личность, а жизнь — одна: возьми её удовольствия, и она станет подарком.
— Я хочу спать, — прерываю я Руслану, хотя то, что она говорит, мне на руку!
— Ну и что делать? — тихо спрашивает мама.
— Ой, мне давно пора, — смотрит Руслана на часы и встаёт. Очевидно, она выбрала из нас двоих маму и будет со всей своей истовостью обрабатывать её.
— Делать?! Это хороший вопрос. — Руслана усмехается. — Есть что делать. Прежде всего — то, что хотите вы! Только вы! — Не взглянув на Инну, Руслана выходит из комнаты.
Инна начинает плакать. Плачет она навзрыд, как грудные, без остановки.
— Что ты, девочка? — спрашивает мама.
— Ну, и чем, чем, скажи, отличается насилие над тобой Русланы от насилия Геннадия? Её власть над тобой от власти Геннадия? Ты снова под каблуком. Ну же, Инна, прошу тебя, очнись. Ты сама человек, понимаешь?
— Не понимаю, о чём ты? — спрашивает мама.
— Конечно, не понимаешь. Откуда тебе такое понимать? Вот на! — Я бегу к своей сумке, вынимаю пачку мелко исписанных листков. — Читай!
— Что это? — спрашивает мама.
— Руслана, когда вступила с Инной в определённые отношения, дала Инне почитать свой дневник. Инна, конечно, читать не стала, не захотела поднапрячься и сама разобраться, с кем свою жизнь связывает теперь. Захотела бездумно — снова под бич и чужую власть. Но она меня спросила, что ей делать с дневником, я и попросила её снять ксерокс и прислать мне. После этого я восстала против их отношений. Но Инна не захотела слушать меня. Чего тут понимать, мама? Лесбиянка Руслана, вот кто, Иннин «мужчина». Почитай, мама. В чём, в чём, а в честности перед собой Руслане не откажешь. Много чего узнаешь.
Мама выпрямилась и смотрит удивлённо на меня.
— Да, Инна опять жертва, Инна опять раба! — кричу я. — Свобода женщины — ложь, понимаешь? Инна хочет подчиняться. А Руслане нужна власть.
— Что с тобой, доченька? — испуганно спрашивает мама. Бог с ней, с Русланой, что с тобой? Ты совсем больна. Чего ты так боишься?
— Савонаролы, — выдавливаю из себя и плюхаюсь на стул.
— При чём тут Савонарола, он, кажется, жил в пятнадцатом веке.
Не в пятнадцатом… сейчас живёт, только в другом обличье. Глаза и плюющийся искрами костра рот!
Мама обнимает меня.
— Ты горишь?! Ты трясёшься вся, ты совсем больна, у тебя лихорадка. Почему всё так тебя тревожит? Какое отношение к тебе имеет Савонарола, какое отношение к тебе имеет Руслана?
— Общее… — шепчу я, — цепляется… — У меня стучат зубы.
Савонарола, Руслана, герцог Чезаре Борджиа, Нерон…
— Одно и то же… не ходи, мама, к ней, — шепчу я.
Меня поят валерьянкой. Меня укладывают в постель. Четыре руки растирают меня. Два голоса баюкают меня.
— Мама, не уезжай от меня, — сквозь стиснутые сонные зубы наконец выдавливаю я.
— Нет, конечно, нет, я не уеду. Так ты этого испугалась?
— Она больна, — голос Инны.
— Она очень впечатлительна, настрадалась, терпит в себе, а Руслана коснулась болевой точки. — Мамин голос. Мамины руки.
— Мама, не уезжай. Мама…
— Я с тобой, доченька, только с тобой, ничего не бойся, я буду жить для тебя.
— И для себя, мама!
Говорю или думаю? Я уже сплю, и уплывают от меня Шушу с телом водоросли, Люша, отец, Пыж из моего детства со своей горько-сладкой слюной, Савонарола, Руслана.
Виктор рассказал Валентине о том, что случилось, передал мою просьбу, и она вызвалась помочь вернуть отца к жизни.
Валентина не назвала его по имени-отчеству и не воззрилась на него влюблённым горящим взором, как сделала бы Люша, она сказала:
— Хочу есть. — Сказала таким тоном, каким говорят избалованные красавицы.
Она и есть избалованная красавица.
— Покормите меня, пожалуйста, — капризно говорит Валентина моему отцу.
И отец… поднимает голову. Бессмысленно смотрит на Валентину. Наконец на смену отрешённости является удивление.
— Ты откуда взялась? Что тут делаешь?
— Зашла поужинать. Гуляла, иду, думаю, почему бы не заглянуть? Я очень хочу есть. Пожалуйста, покормите меня.
— От меня ушла жена, — говорит отец. И кричит: — Никого я не любил, только её. Никто мне не нужен, только она. А она… бросила меня.
— Как я понимаю, она уехала не с мужчиной, а с вашей родной дочерью. Вполне естественно, что она боится за Полю… после такой травмы. Поля до сих пор не пришла в себя. Не думайте сейчас о дурном. Мария Евсеевна никогда не изменяла вам и не изменит, она — глубоко порядочный человек, она — редкий человек, она любит вас, она хочет помочь дочери.
Душ Валентининых слов действует — отец встаёт со стула, на котором просидел сутки, и — оглядывается.
— Врёшь ты всё. Смотри, голый дом, увезла цветы, увезла деревья.
— В другой город?! Она знает, вы заняты, вы можете забыть полить их. Что особенного, попросила подругу заботиться. Вы посмотрите на себя… с лица спали. Когда вы в последний раз ели?
— Знаешь что, посмотри ты, что у нас есть.
— Нет уж, лазить по чужим холодильникам…
Отец идёт к холодильнику сам. Достаёт тарелки с едой — дары Ангелины Сысоевны, аккуратно укутанные плёнкой.
В этот вечер Валентина не ушла домой. Она легла в моей комнате. Утром вышла, когда отец уже уходил на работу.
— Ты придёшь накормить меня обедом? — спросил он от двери.
— Я — вас? Почему? Где это видано, чтобы гостья кормила хозяина? Я не домработница, не уборщица, не служанка… — Валентина потянулась, демонстрируя свою великолепную фигуру.
Отец шагнул от двери к ней.
— Вы опоздаете на работу, — усмехнулась она. — Дверь я захлопну.
— Я дам тебе ключ…
— Не надо. Если я и загляну в гости, то только когда вы будете дома и когда на столе будет обед. — Она рассмеялась и закончила громко: — Вы опоздаете на работу, раз, я опоздаю на почту — мне надо отослать в институт документы, два, меня хватятся родители и найдут у вас, три.
— Они не знают, что ты у меня?
Валентина смеялась так заразительно, что и отец улыбнулся.
— Вы что? Может, вы думаете, они сами доставили меня сюда? Я у Сонюшки, понимаете? Поэтому мне сейчас нужно срочно сматываться к ней. Родители пробуждаются в восемь тридцать и сразу примутся звонить. Сейчас без семи минут восемь, у меня мало времени.
— Обед будет готов, обещаю, я жду тебя в три часа.
— Ну, если будет… — Валентина ослепила отца улыбкой, — может быть, и приду… или позвоню, я ещё подумаю.
Отец пошёл к двери и тут же вернулся:
— А куда ты собираешься поступать? Ты уедешь?
— Обязательно уеду. Поступать буду на химфак в столичный университет, вы, кажется, там учились?
— Как, ты уедешь?! А я?!
Валентина смеялась, закинув отягощённую косами голову.
— Какую судьбу вы предлагаете мне? Сидеть возле ваших колен и смотреть вам в руки: накормите вы меня или нет? Мне нужны моя профессия и мой кусок хлеба.
— Пожалуйста, прошу тебя, поступай в институт нашего райцентра, он всего в часе езды! Я буду приезжать за тобой.
— Вы опоздаете… вы уже опоздали. Обещаю сегодня документы не отправлять.
Когда отец ушёл, Валентина опустилась на стул, на котором он просидел больше суток.
Была ли она влюблена в моего отца? Она не знала. Увидела не блестящего, к какому привыкла за школьные годы, — небритого, жалкого. И именно его небритость и жалкость совершенно неожиданно добрались до самых чутких точек её доброты.
Её первая победа. Он встал и пошёл. Он очнулся.
Не признаваясь никому и прежде всего — самой себе, Валентина хотела быть актрисой.
Не то чтобы она играла каждую минуту своей жизни, нет, конечно, но ей нравилось засмеяться, когда хочется зареветь, начать учить уроки или мыть пол, когда хочется без сил повалиться на кровать…
По натуре робкая, готовая примириться с ситуацией, с обидой, она научила себя не примиряться.
«Почему вы несправедливо поставили ему (ей) «двойку»?» — Её трясло от страха — сейчас вызовут родителей, обвинят в наглости, а голос вскидывался гневом в защиту обиженного. Игра получалась сама собой и прежде всего с ней самой, с Валентиной. Игра рождала её другую, не знакомую ей самой, а потому — интересную.
Но сейчас победа принесла усталость.
Что за человек Климентий Григорьевич?
Блестящий математик. Мог решить мгновенно самую трудную задачу из вступительных программ. При них открывал нераспечатанные пакеты, выписанные им по почте из университетов разных городов. Учитель от Бога. Самых тупых выучивал и задачи решать, и запоминать формулы. Ни один его ученик не провалился в вуз по математике. Красавец. Девчонки школы повально влюблены в него: «Климушка велел», «Климушка решил», «Климушка — самый умный»… Все знают, Люша умерла от любви к Климушке. Вполне понятно.
Может, и она, Валентина, готова умереть из-за любви к нему…
Но, когда Сонюшка, глядя на Валентину прозрачными голубыми глазами, млея, с придыханием шептала, как он смотрел на неё и какой он необыкновенный, Валентина начинала издеваться над ним: «Ну и что в нём особенного? Рост? Длинных — полшколы. Глаза с поволокой? Вокруг зрачков — красные прожилки. Губы — красиво очерчены? Оглянись-ка, у многих губы красивые». На каждое Сонюшкино «ах» являлось «фи».
Сейчас она, беспомощная, висела на стуле, позабыв о Сонюшке и родителях. Как вести себя дальше?
Она безоглядно кинулась в спасатели. Но есть три «или».
Или пожертвовать собой ради Климушки и в самом деле посвятить ему свою жизнь?
Или не жертвовать собой, не рушить свою жизнь, свои планы и немедленно сбежать отсюда навсегда?
Или всё-таки сыграть роль спасателя? Простая игра: утешить… а там, когда он научится жить без жены, сбежать?
Но почему-то сегодня — на грани старой и новой жизни — актёрские гены не включались в игру.
Прийти на обед — значит не играть, значит остаться с ним навсегда и забыть о химии.
Не хочет она принести себя в жертву… никому.
Что делать?
Ангелина Сысоевна позвонила нам около десяти утра.
Инна уже давно убежала на работу, мы с мамой завтракали. Трубку взяла я.
— Климентий в школе. Валентина — сущий клад. — Ангелина Сысоевна передаёт подробно, что узнала от Валентины. — Он пригласил её к обеду, сказал, обед будет. Стройте свою жизнь, — закончила Ангелина Сысоевна.
Стою у телефона. В трубке гудки.
Иду в комнату — мама убирает койки. Жду, когда закончит. Поворачивается ко мне.
— Это Геля?
Передаю слово в слово её рассказ. Мама садится на застеленную койку и смотрит на меня.
Поедет отбивать отца?
— Он сам будет готовить обед?!
Ещё мгновение таращится мама на меня и — хохочет. Ходит по комнате — хохочет. Я никогда не видела маму хохочущей, она — тихая и смеётся очень редко, и смеётся тихо.
— Сам приготовит обед?! А я-то… столько лет… беспомощный в быту… останется голодный… жалела… обслуживала…
Слёзы слетают с ресниц.
— Не плачь, мама, он не стоит тебя, он…
— Я плачу?! От радости. Я свободна от него! Никогда не служи никому, доченька, никогда не жертвуй собой ни для кого… Никогда, слышишь? — повторяет она — заклинанием.
В этот второй день нашей новой жизни мы носимся по Городу, ищем мебельный, в котором разом можем купить всё, что нам нужно. Спасибо Ангелине за сохранённые деньги! С тахтами, столами, стульями и шкафами едем к нашей новой квартире. По комнатам и кухне ходим на цыпочках. Наше собственное жильё, моё и мамино. Никто никогда здесь не будет читать нам нотации, никто не будет здесь злопыхать и грозить убить, никто не будет ни в чём обвинять нас. Начало жизни. Я родилась в эту минуту, здесь, когда грузчики расставили по комнатам тахты и письменные столы, повесили в кухне шкафчики, когда мы с мамой сели за наш кухонный стол.
Солнечный свет чуть дрожит в нашей кухне, в нём рождаются мои первые «хочу»:
— Я хочу к морю. Я хочу в лес.
— Все «хочу» потом, сначала мы идём в ресторан.
— Дорого!
— Недорого. Осталось ещё много денег от тех, что дала Геля. Даже если бы я не поступила на работу, мы с тобой легко прожили бы три-четыре месяца.
— Как я поняла, ты одолжила Ангелине деньги, завещанные тебе матерью? Но почему Ангелина столько лет не возвращала?
— Так мы договорились, У неё они были сохраннее. Я транжира, — улыбается мама. — Мы с тобой вполне заслужили ресторан и праздник, сегодня начинаем новую жизнь.
Я мотаю головой:
— Не новую. Я вообще… начинаю жить сегодня.
Мама не говорит «Бедная моя!», не льёт надо мной слёз, она улыбается.
Мы трогаем блестящую, чуть розоватую поверхность стола, разглядываем весёлые шкафчики и тумбы. Кухня, большая, светлая, теперь главная наша комната.
— Сюда можно поставить телевизор к закрывать дверь, если кто-то один смотрит, а другой или спит, или занимается, правда?
— Правда, но сначала нам нужен холодильник, — говорит мама. — Ложки-плошки-кастрюли…
— Вилки, ножи, чашки, — подхватываю я. — Так что сначала?
— Сначала ресторан, ложки-плошки-кастрюли — завтра. У нас есть ещё целый день на обустройство. Сегодня ещё поночуем у Инны.
— Нет! Давай ночевать дома, — прошу я.
— В грязи? Надо же вымыть стены и полы! А приготовить еду не надо? А как мы здесь даже без чайника и без тарелок? Пожалуйста, потерпи один день, тем более вечер у нас занят.
— Чем?
— Помнишь, Руслана пригласила нас на встречу с главой женского движения?
— Мама, я не хочу. Я потому не хочу и у Инны ночевать. Я не хочу никаких движений, ни женских, ни мужских, я не могу видеть жал кой зависимости Инны от Русланы, я не хочу никаких отношений ни с кем.
Мама молчит, и вдруг я понимаю: ей необходим противовес, немедленно она должна что-то противопоставить всей прошлой жизни, почувствовать себя значимой.
— Но у тебя есть школа, дети… — поспешно говорю я. Хотя какие дети в июне? Они придут в школу первого сентября, сейчас долго никаких детей не будет! — Хорошо, я согласна.
И мама улыбается:
— Спасибо.
Мы идём в ресторан.
Солнце съехало ко второй половине дня, к западу, но всё ещё жарко, и мы ещё в испарине.
Ресторан — это отдельная глава новой жизни.
Он полупуст. Оркестра, естественно, ещё нет, но музыка звучит, тихая, тягучая. Она втягивает в себя наши отрицательные эмоции, в нас устанавливает покой.
Не успеваем мы сесть и окинуть взглядом кадки с цветами, разнокалиберные столики — на двоих, четверых, шестерых, с уютными лампами и букетами в голубых вазочках, как к нам подлетает молодой человек.
Улыбка и — рыжая копна на голове, кусты рыжих бровей и — ржавчина глаз. Люшина расцветка…
— Здравствуйте. Вот меню, но могу посоветовать.
— Что же вы можете посоветовать?
— Прежде всего представьте себе, что вы дома. Мы — получастные, зелень и огурцы сами выращиваем в теплицах круглый год. Мы любим вас, посетителей, и ощущаем вас нашими родственниками. У всех у нас, работников ресторана, есть другая, своя, жизнь. Я, например, в будущем году закончу… — и он называет институт, в который я только вчера подала документы. — Меня зовут Яков. Первый мой совет — расслабиться и начать отдыхать. Каждый понимает отдых по-разному. Для меня начать отдыхать — улыбнуться и поверить в сказки.
Мы слушаем Якова и в самом деле невольно улыбаемся.
— Во-вторых, я могу рассказать вам о нашем меню. Мне кажется, вы до сих пор не часто ходили по ресторанам, и вам повезло, что попали к нам. Повезло вам и в том, что пришли сегодня. Сегодня у нас форель, судак и солёная сёмга. Это что касается рыбного ассортимента. Мясной представлен более широко: кутабы, ростбифы, телячье рагу, шашлык, бараньи котлеты, языки говяжьи, поросята с хреном…
— Хватит, — мама смеётся. — Вы совсем нас оглушили. Вы правы, по ресторанам мы не ходим, и поэтому выбор для нас — сложная задача. Что хочешь ты? — Она смотрит на меня.
Я не ела ни одного блюда из тех, что перечислил Яков.
— Задам вопрос попроще — рыбу или мясо? — улыбается Яков. — Хотите, подарю совет?
— Это будет очень любезно с вашей стороны.
Вот-вот сорвётся мама с места и заскачет по залу. Яков смотрит на неё восхищённо.
— Вы начали отдыхать, теперь, может быть, вы поможете и вашей подруге расслабиться.
— Это не подруга, а дочка. А впрочем, вы правы, она мне скорее подруга. Слышишь, Полюшка, расслабься и начни отдыхать.
— Как всякий голодный человек, я готова съесть целого барана, — слышу свой голос.
— Спасибо, — говорит Яков. — Вижу, вы уже немного расслабились. Если вы готовы «съесть целого барана», предлагаю шашлык. А вообще возьмите разные блюда: и мясо, и форель. На закуску советую взять сёмужку с маслинами и салат по-гречески.
Когда Яков убегает с нашим заказом, а он именно убегает, мама и в самом деле вскакивает и тоже бежит по залу. Она бежит в туалет. Но, мне кажется, ей туда и не нужно вовсе, просто захотелось пробежаться. Мне тоже очень хочется нестись сломя голову. Так бывает лишь в детстве, когда сознание отключено и, чтобы расти, надо бежать.
А потом мы жрём. По-другому не назовёшь.
Музыка, улыбающийся Яков, золотистая лампочка на нашем столе, тюльпаны, просвечивающие на свет розовым, вкусная незнакомая еда и — мама рассказывает о своей жизни.
На биофак она пошла потому, что хотела узнать, как связаны между собой растения, животные и люди.
— Чего уж проще: человек ест растения и животных, из растений делает лекарства, животных вовсю использует! — говорю я.
— Не так всё просто. Мы много спорили о духовной сущности всего живого. Растение реагирует на человека, сломавшего у него ветку, у некоторых людей цветы растут хорошо, у других умирают. А в какой-то религии, не помню, утверждается, что существует перерождение человека в животное, из животного в человека. Как это возможно, если у человека — дух, духовная сфера, сознание, у животного — нет, я уж не говорю о растениях.
Яков принёс чек, по которому мы сразу расплатились, и теперь убирает соседний столик. Он явно прислушивается к нашему разговору, который мы никак не можем закончить.
Вспомни Бега, — хочу я прервать маму. — Разве у Бега не было духа и сознания, разве он не понимал Дениса с полуслова? — Но прикусываю язык — невозможно нам с мамой говорить о Денисе.
— Человек может осмыслить то или другое явление, животное проявляет себя на уровне инстинкта, — говорит мама.
— Этого никто не знает.
Мама засмеялась:
— Может, ты познакомишь меня с собакой, которая написала хоть строчку или открыла закон физики?
— То, что у животного есть душа, — это бесспорно. Животное способно глубоко и преданно любить.
— Любить и осознавать — вещи разные, — говорит мама. — Но, честно говоря, за годы университета я так и не разобралась в тех вопросах, которые меня интересовали, и главный из них: что такое явление — человек? Проследи, что происходит с обыкновенным осенним листом. Человек рассыпается в прах так же, как лист или животное. Зачем жил, зачем совершенствовался? Всё кончается…
— Простите, что вторгаюсь в ваш разговор, это недопустимо, — неожиданно со стопкой грязных тарелок подходит к нам Яков. — Но я не согласен с тем, что всё кончается со смертью! Я уверен, люди живут много жизней. Кроме материального тела, пребывающего на земле очень короткий период и рассыпающегося в прах, есть сфера высшего «я», Духа. Душа, Дух меняет место своего обиталища.
— Почему вы так думаете? — спросила мама.
— Не думаю, я очень верю в то, что человек живёт несколько жизней, что его душа переселяется в другого человека. Мне необходимо верить в это: сестрёнка умерла совсем молодая. Она жила далеко от меня, но её я любил больше всех в жизни.
И вдруг я спрашиваю:
— Её звали Люша, то есть Люся?
Яков выронил тарелки, я подхватила их, Он сел и уставился на меня:
— Откуда ты знаешь её?
— Она моя подруга.
Мы растерянно молчим. Мама прижала руки к груди.
— Ты расскажешь мне о ней? — тихо спрашивает Яков.
— Можно в другой раз? — Я встаю.
Но Яков начинает быстро-быстро говорить:
— Для меня смерть Люши — большой удар. Я растил её, я очень любил её… после её смерти заболел. А потом… прочитал книгу о реинкарнации — о перевоплощении, о переходе души из тела в тело. И поверил в то, что Люша вернётся жить. Она обязательно будет жить снова. — Он смотрит на меня ржавыми — Люшиными глазами.
— Мама, пожалуйста! — пугаюсь я — мама очень бледна. — Простите, Яша, мы должны идти. — Я помогаю маме встать и вывожу её из ресторана. — Пожалуйста, мама! Ты ни в чём не виновата. И я не виновата. И, если поверить в теорию Якова, в самом деле, весьма вероятно, Люша скоро снова будет жить!
— Мы с тобой радуемся… Мы с тобой…
— Мама, пожалуйста! У тебя мать покончила жизнь самоубийством. У меня умер мой сын… Если мы с тобой сейчас начнём думать об этом, нам опять не жить. Мама, пожалуйста, забудь о Люше. Мы ничем не поможем ей и ничего не изменим в случившемся.
Давно мы с мамой идём по улице. И солнце стелет нам под ноги свои лучи со стороны раскинувшегося чуть ли не на два квартала парка.
До встречи остаётся сорок минут, и мы к клубу идём пешком.
Сначала говорю я, без остановки, рассказываю о том, как мы жили с Инной в прошлом году. А потом, словно прорвалась плотина, начинает говорить мама. Как они списывали с Гелей друг у друга диктанты, как сбегали с математики, как ели мороженое в универмаге и плавали в бассейне.
О Якове мы не вспоминаем.
Но с нами по городу ходит Люша. И слушает наши разговоры.
Зал клуба полон.
Первый раз в жизни вижу столько женщин сразу.
В глубине души думала: все будут такие, как Руслана, — громадные, некрасивые, мужеподобные. А в зале большинство — женщины красивые. Интересно, есть среди них лесбиянки?
Мы припоздали и вошли в ту минуту, когда начала говорить главная докладчица:
— Зовут меня Римма Сирота, как сказала вам Руслана.
Среднего роста, лет сорока пяти, пышная, в сером строгом костюме.
Римма говорит, сколько женщин устроено на работу с нормальной зарплатой, сколько спасено в убежищах от пьяных мужей, отцов — хулиганов и садистов, сколько новых убежищ организовано с помощью государства, скольким женщинам помогли получить жильё. Говорит Римма о том, какая помощь оказывается бездомным, брошенным детям, женщинам — в тюрьмах, в больницах.
Говорит Римма о женском движении как о путешествии в счастливую страну. Женское движение — это помощь и радость, рождающаяся от этой помощи.
— Как видите, работа проделана огромная, почти все проблемы, волнующие женщин, мы пытаемся разрешить. Конечно, остаётся много больных точек. Так, переполнены детдома. Из-за безработицы, из-за отсутствия самого необходимого, из-за дороговизны рушатся, распадаются семьи, родители пьют, воруют. И прежде всего страдают дети. Несколько дней назад произошла очередная драма: муж нанёс жене восемь ножевых ран. Сейчас он — в тюрьме, жена — в больнице, и шансов, что она будет жить, никаких, а пятилетняя девочка попала в детский дом, так как бабушек и дедушек у неё не оказалось. Она плачет, зовёт мать. Мы пытаемся найти несчастным детям новых родителей, но в современных условиях сделать это очень трудно.
После Риммы одна за другой стали выходить на сцену женщины, старые, молодые, некрасивые, красивые, и рассказывать о своих бедах: одну муж бросил, другую изводит скандалами, третьей изменяет… Женщины просят у Риммы совета и помощи. «Что я должна делать?» — главный вопрос на собрании.
— Вот я и говорю, все беды от мужчин. — Руслана вскидывает руку и рубит ею воздух. — Разве дети не вырастут без грубого мужика? Ещё как вырастут! Я предлагаю организовать женскую коммуну. Девочек возьмём в эту коммуну, а мальчиков отдадим в интернаты. Коммуна создаст равные права для всех женщин. Начать новую жизнь надо за городом. Будем работать на земле, сами себя кормить.
— А жить чем? — По ряду почти бежит Вероника. Взлетает на сцену, к трибуне не подходит — пусть там царит Руслана. — Это экстремизм. Зачем-то развилась цивилизация? Работать на земле — прекрасно, но это и тяжкий изнуряющий труд. Веками вырабатывались психология крестьянина и его умение понимать землю. А вы предлагаете дилетантизм, Но я не об этом. Во-первых, какое мы имеем право отделять женщин от мужчин? Бог создал и тех, и других, поселил их зачем-то вместе. Как можно лишать мальчиков материнской любви, а матерей — сыновней? Это преступная идея! Во-вторых, скажите, что делать с этим? — Она хлопнула себя по голове. — И с этим? — ткнула себя в грудь. — Чем жить? Представляете себе армию женщин в одном загоне без возможности удовлетворения умственных, духовных и физических потребностей?! Сколько отрицательных эмоций, раздражения и даже ненависти соберётся вместе?! Постепенно без книг, театров и других духовных ценностей цивилизованная женщина превратится в придаток к земле и утеряет своё высшее «я». Разве не самое важное в жизни — развить свой интеллект и свою душу? И тут же…
— Уходи отсюда, если тебе не нравится то, что мы хотим делать, — резко говорит Руслана.
— И тут же… — повторяет Вероника, — возникнут лидеры, — она едва заметно поводит глазами в сторону Русланы. — Это — болтовня о равенстве. Лидеры потребуют, чтобы им подчинялись. А не всё равно, подчиняться мужчине или женщине? Во всех структурах кто-то кому-то подчиняется, кто-то кем-то командует. Даже в стаях животных и птиц есть вожаки.
— Тебя не приглашали выступать. — Руслана идёт к Веронике. Сейчас сгребёт её в охапку и сбросит со сцены.
— Вот видите, сами убедитесь, каково будет… — Вероника смотрит на Руслану и смеётся: — Чего ты так испугалась? У нас же свобода слова!
— Дайте ей договорить!
— Подробнее давай! Что ты предлагаешь? — крики из зала.
— Прежде, чем подниматься на борьбу за свои права, нужно понять, что ты хочешь противопоставить сегодняшнему правлению мужчин. — Голос Вероники звенит. — Римма говорила, пошли женщины в правительство и получили помощь — в деньгах, в квартирах, в работе, вы сами только что слышали. Чем же оно, мужское правительство, плохо, если сразу же откликается на наши просьбы? Почему бы не посмотреть нам сначала на самих себя? Орём. Чего-то требуем. А что мы орём, чего хотим? Да, порой мужчины подменяют знания силой, наглостью, но мы-то сами что представляем из себя? В большинстве своём невежественны, а развиваться не хотим, учиться и книги читать — лень и неинтересно, стремимся закрыться в своём узком мирке, не желаем осмыслить общую картину. Преодолеть собственные пороки даже в голову не приходит. Разве не в этом одна из причин домостроевского начала в нашем обществе? Почему мы не можем сделать над собой усилие и что-то изменить в самих себе? А ведь если бы мы критически отнеслись к себе и начали совершенствоваться сами… захотели бы учиться, научились бы вырабатывать собственную точку зрения по каждому вопросу… Что мы с вами сами созидаем, а? Кричать-то легко.
— Что ты такое несёшь? — Инна встаёт и, прижав руки к груди, совсем как мама, повторяет: — Что ты такое несёшь? Я не понимаю.
— Мальчиков в интернаты! А почему бы их не воспитать в уважении к женщине, почему бы не вырастить их работящими, добрыми? Экстремизм во все времена — большая беда общества. Савонарола доводил людей до обмороков своим кликушеством, пророчествовал о гибели мира в огне! Картины жёг: не приносит пользы — в огонь! Так погибли великие ценности, например, произведения Леонардо да Винчи. Маленькие дети, по наущению Савонаролы, создавали отряды, которые судили, что и кто может остаться жить, а что и кто должны сгореть. Ничему не научила нас история! И сейчас сколько фанатиков!
— Ты, ты… — преграждает ей путь Инна, — вылезла… тебя не звали… бунтуешь… против кого бунтуешь? Против подруги.
Тишина, провожавшая Веронику до места, взорвалась: женщины затворили, закричали, заходили по залу — кто кинулся к Руслане, кто — к Веронике.
Домой мы приходим глубокой ночью. Инна — жалкая. Шар волос словно опал, и узкое маленькое личико в нём съёжилось.
— Я не понимаю, почему… против Русланы…
— Не против Русланы, против того, что она говорит.
— И вы тоже…
— Конечно, мне ближе Вероника, — улыбается мама. — Ты не огорчайся. Ты любишь Руслану и люби. Руслана — яркая женщина, очень сильная, а несчастна она и агрессивна из-за своих комплексов…
Инна кружит по комнате.
— Руслана — добрая, последнее с себя снимет и отдаст, деньги свои отдаст!
— У неё богатые родители, и она не останется голодной.
— Ты тоже против Русланы? — кричит Инна мне.
— Нет же, успокойся. Просто твой пример не говорит о жертве.
— Что это значит?
— То, что Руслана отдаёт не последнее и голодать ей не приходится, вот и всё.
— Никто не против кого, Инна. — Мама обнимает Инну. — У Вероники и Русланы — разные точки зрения. Одна считает — нужна борьба против мужчин, полная изоляция женщин от мужчин…
— Я тоже так считаю! — восклицает Инна.
— А другая считает, что прежде всего нужно саму себя, внутри, сделать лучше и богаче духовно, то есть научиться самосовершенствоваться, нужно увидеть свои собственные недостатки, много чего прочитать, получить образование. Женщина должна вырваться из своего мирка.
— Зачем? Я боюсь, когда много людей…
— Ты же ходишь на женские собрания! — говорит мама.
— Там Руслана, я слушаю Руслану, я смотрю на неё.
Мама пожимает плечами.
Последняя наша бесприютная ночь. Завтра мы с мамой начинаем свою собственную жизнь на новом месте.
Валерий Андреевич пришёл к нам на новоселье. Принёс розы и торт.
— Увидите, целый торт слопаем в один присест. Ну-ка, Машенька, покажи квартиру! Слушай, а ведь и вправду ничего… светлая… паркет лачком покроешь, и всё в порядке, обои со временем поменяешь. Молодец Васёк, не подвёл. Стеллажи в коридоре пристроишь. А здесь, смотри, советую шкафчик в стену влепить, бессмысленный закуток.
— Я не знала, что ты сегодня зайдёшь, ни вина, ни водки не купила.
— А я и не пью, завязал… я, Машенька, чай люблю.
— Ты же собирался с Васьком выпить.
— Ну да, хотел. Посидели мы с ним. Ему наливаю, сам чокаюсь. Он — алкаш, ему так больше остаётся, и он вполне доволен.
К странной речи Валерия Андреевича я попривыкла — маска, игра для слушателя, и терпеливо ждала, когда он заговорит своим нормальным языком. И — дождалась. Это случилось в конце нашего застолья. Он мешал ложкой в чашке, хотя сахара не клал.
— Я, Маша, запил, когда ты вышла замуж за Климентия. Вы с Климентием двинулись в свой Посёлок, а я в тмутаракань не поехал. Пусть твоя дочка слушает. Ты наверняка не рассказывала ей о себе, а дети должны знать, какие у них родители. Я, Маша, как прочитал твою первую курсовую о раковой клетке, поверил в то, что именно ты откроешь спасение от рака! Ты не знаешь, я никогда не говорил… у меня и бабка, и отец, и старшая сестра погибли от рака. А в твоих последующих работах и особенно в дипломной ты так близко подошла к выходу, ты написала о причинах: и о кислородном голодании организма, и о стрессах, и о неправильном питании… Климентий же запретил тебе идти в аспирантуру и увёз тебя учительствовать. Мои родные тем временем умирали один за другим.
Мама кладёт руку на руку Валерия Андреевича. Рука у него — тонкая, с тонкими пальцами.
— Может быть, не надо, Валера? Может быть, не об этом? Помнишь практику? После песен и плясок у костра хочется спать, а мы должны встать в четыре, взвешивать и кольцевать птенцов. Они разевают клювы, думают: мы им принесли личинку или муравья. Помнишь, один птенец пропал? А он уже полетел! — Мама засмеялась детским смехом. — Помнишь?
— Подожди, Маша, костры, песни, птенцы — другая история. Я так любил тебя, что стеснялся: на практике в туалет не ходил целыми днями. Ты для меня была не обычная девчонка, а небожитель, — улыбнулся и Валерий Андреевич. — У меня дома есть третьи экземпляры твоих курсовых и дипломной, и даже сейчас они актуальны: рак-то лечить так и не научились. Тогда я, как твой друг, был обязан уговорить тебя продолжать заниматься твоей темой, должен был побороться за тебя, доказать Климентию, что потеряет наука без тебя! Я мог тогда попросить твоего шефа поговорить с Климентием. Почему я ничего не сделал? Почему позволил тебе уехать?
— Что ты мог? Я любила Климентия и всё равно сделала бы так, как хотел он.
— Я ведь тоже в этом смысле несостоявшийся учёный… я ведь как думал: с тобой вместе в аспирантуру Медицинского, на микробиологию, и прямиком в медицину… будто ещё мог спасти моих… умиравших по очереди, в муках.
— Почему же ты не пошёл в аспирантуру?
— Я же только что объяснил — запил. Нет, конечно, запил я позже, от аспирантуры отказался раньше. Конечно, понятно стремление Климентия поскорее увезти тебя от всех твоих друзей, от твоей жизни.
— Он и сам не пошёл в аспирантуру, его приглашали.
— Это его дело. Но он погубил твою жизнь и погубил твою идею. Скажи-ка мне, скольких девчонок совратил… — начал было и оборвал себя. — Не моё дело, прости, ради бога!
Мама встала, принялась мыть посуду.
— Прости, Маша, человек слаб, всегда в своём сопернике ищет дурное, тем более если тот соперник — красавец, двух метров росту, а ты сам — неказист и мал.
— Ты не неказист и не мал. Ты был мой самый близкий друг.
— Твоё место — в лаборатории. Может, ещё не поздно? Может, попробуешь… В заочную пойдём!
— Поздно, Валер. Открытия делаются лишь в дерзкой молодости, когда идеи кружат голову, когда кажется, можешь всё!
— Неправда. В дерзкой молодости главное — любовь, а сейчас голова на первом месте, сердце и плоть сыграли свои игры.
Обо мне они забыли. Но встать и уйти не могу. Я хочу знать мамину жизнь.
Валерий Андреевич сдвигает чашки в один угол, вытирает салфеткой стол и выкладывает фотографии. Мама в юности: в лыжном костюме, на лыжах, в купальнике, в шортах на дереве, перекинутом через поляну. Во всю фотографию лишь лицо. Улыбка…
— Ни одной не дам, — говорит мне Валерий Андреевич. — Специально пересниму для тебя, если хочешь.
— Хочу, говорю я. — Пожалуйста.
Валерий Андреевич смотрит на меня:
— Я так и думал, у Маши получится хорошая дочка, будет любить Машу. Я тоже хочу такую. Что возьмёшь с мальчишек? Футбол, марки и прочая чепуха, а дочка — для дома. Сделаю тебе лично, обещаю!
По какой-то своей системе он собрал фотографии в чемоданчик.
Мама обернулась ко мне:
— Ему ты обязана тем, что живёшь на свете. Он спас меня от смерти.
— Зачем об этом, Маша? Я пошёл, девочки. Моя жена любит ложиться рано. А ведь не ляжет, будет ждать, потом не уснёт. Хорошей вам жизни в этой квартире. Если разрешите, ещё зайду. Завтра подключу ваш телефон, чтобы вам не пришлось платить бешеные деньги за подключение, купите пока аппарат. Поставите, позвоните мне, скажу ваш номер. — Он поцеловал маме руку, а меня в щёку. — Дай Бог тебе порадоваться жизни с мамой, — сказал мне.
Прямо в коридоре, едва дверь захлопнулась, мама рассказала мне, как она совсем утонула, а Валерий спас её. Было это в Московском море. Она заплыла далеко и начала тонуть, потому что свело ногу. Валерий, один из всех, увидел, что она внезапно ушла под воду.
— Сам чуть не захлебнулся, пока нырял за мной, с трудом доплыл со мной до берега, сделал искусственное дыхание. Я очнулась от его слёз, они падали на моё лицо. — Мама помолчала. — Очень жаль, что не его я полюбила.
— Тогда не было бы меня.
— Ты же есть! — засмеялась мама. — И сегодня мы с тобой вместе.
Она не успела договорить, раздался звонок в дверь.
Это пришла Инна.
«Ты что так поздно, уже пол-одиннадцатого…» — хотела сказать я раздражённо, но вид Инны вызвал совсем другие слова:
— Что случилось?
— Руслана…
— Что «Руслана»?
— Руслана…
Мы ждём продолжения, но Инна всё повторяет одно и то же слово — «Руслана».
— Она жива? — спрашивает мама.
Проходит много времени прежде, чем Инна связывает слова во фразу: Руслана отказалась с ней встречаться, она Инну не любит, она любит другую, с Инной ей скучно, Инна не её уровня, Инна — примитивная.
Какая разница, бросил её Геннадий или Руслана, борющаяся за права женщин?
— Знаешь что, сейчас мы ляжем спать, ты ложись у Поли, а мы с ней вместе, — сказала Инне мама. — Утро вечера мудренее. Завтра всё обсудим.
Утро не оказалось мудренее вечера. Утром Инна не захотела идти в свою парикмахерскую. Она лежала лицом к стене и, когда я напомнила ей о времени, сказала:
— Не пойду. Позвони, если хочешь, я не буду больше жить.
Мы с мамой стоим возле широкой тахты, на которой скрючилась худенькая фигурка, и не знаем, что предпринять.
Бежать за Русланой? Зачем? Руслана — человек суровый и бескомпромиссный. И, в самом деле, с Инной ей скучно.
Какие найти слова?
Жить Инне нечем. Она говорила, что ей надоело стричь. Учиться Инна не хочет, читать не любит, театров не понимает. В киношку сбегать… этим не выживет.
Мама выходит из комнаты, я — следом за ней.
— Мне нужно в школу, тебе нужно в библиотеку и готовиться к экзаменам.
— А как же Инна?
— У нас есть время подумать, пока она выспится.
— Она не может уснуть. Я боюсь.
— Тогда давай так. Я позвоню в парикмахерскую, куплю телефонный аппарат и еды, поработаю полдня, а ты пока разбери книги и садись занимайся. Я вернусь, ты съездишь в библиотеку.
Мама ушла, я снова зашла к Инне. Она лежала в той же позе.
Чемодан с книгами тащу в кухню, дверь к Инне не закрываю.
Сосредоточиться не могу, что читаю, не понимаю.
Слышу голос Инны: «Живого… крючьями… больно ему… я убила его». В той страшной ночи, последней ночи перед нашим с Денисом отъездом, я держу на своих коленях её голову, обе руки положила на ходуном ходящую спину, Денис несёт воду. Стучат о чашку зубы, тает в моих руках тело — одна пышная сорочка и позвоночник. «Зачем жить? — голос дрожит фонарным светом. — Не хочу».
У каждого человека есть своё главное. Инна — страстная. Страстно любила Геннадия. Страстно желала ребёнка. Страстно любит Руслану. Одно чувство владеет Инной в эту минуту. Теперь ей любить некого. Что я могу предложить ей: чем Инне жить?
Римма говорила о детских домах…
Вхожу к Инне в комнату, сажусь перед ней — беспомощной, говорю:
— Она плачет, помнишь? У её матери восемь ножевых ран, мать умирает. Помнишь, что Римма сказала? Девочка зовёт маму. У неё нет ни бабушек, ни дедушек. Поедем возьмём девочку.
Инна садится.
Глаза у неё — глаза рыбы на берегу.
— Римма поможет нам, она обо всём договорится.
И Инна встаёт. Я пишу маме записку Мы едем к Инне за её вещами и позвонить Римме.
Римма диктует свой адрес.
А в это время моя мама звонит Ангелине Сысоевне.
Повиснуть на стуле в чужой квартире, когда вот сейчас, в восемь тридцать утра, мать с отцом встают и звонят Сонюшке, не знающей и не ведающей о том, что Валентина ночует у неё. Но подойти к телефону — остановить разговор родителей с Сонюшкой — сил нет.
Всего полчаса дано ей на решение задачи.
В спасатели она не годится. Она хочет стать химиком, а в свободное время играть в драмстудии…
Климушка был нужен в школе, когда под электрическими разрядами, исходящими от него, она росла и в себе ловила чуткие «точки», подключавшие её к высоковольтной антенне — к электричеству Природы, когда познавала саму себя и в себе находила отзвук сигналов, посылаемых Климушкой.
Но… аттестат об окончании школы — знак нового пути. Климушка, здание школы с запахом пыли — Прошлое.
Перед выпускным балом Сонюшка сказала: «Я приглашу Климушку на белый танец».
Климушка не пошёл танцевать с Сонюшкой, простоял с директором, а на следующий — пригласил Валентину. Поймал в сеть оголённых электрических проводов и — пустил ток.
Она не знает, чего хочет больше: быть химиком или актрисой.
Та минута — проверка: тебя выведи на сцену, играй! Ты можешь заблокировать путь току: не распустить слюни, не потечь патокой по мужскому сильному телу, не размазаться медузой. Можешь упереться ладонями в суматошно стучащую грудь и отодвинуть её, чтобы было много воздуха между телами — между поколениями. Если актриса, играй.
— Я не умею танцевать, — не актрисин, жалкий лепет.
— Умеешь. Ты очень хорошо танцуешь.
— Вот Сонюшка…
— Сонюшка манерна.
— Неправда! Сонюшка естественна, Сонюшка открыта, добра и чувственна.
Сейчас, когда она размазана по стулу в пустой квартире Климушки, Сонюшка мстит ей за выпускной вечер: говорит родителям, что их дочь у неё не ночевала…
Наверное, мама с папой звонят одноклассникам, всем по очереди, по списку, висящему на стене над телефонным аппаратом. Рано или поздно доберутся до Виктора.
Что скажет им Виктор?
Валентина встаёт и идёт к телефону.
Занято.
Набирает снова и снова.
Скорее дойти до дома, чем дозвониться, но она ещё и ещё раз набирает номер — она не готова к встрече с родителями.
Мама сядет очень прямо. Когда ей не по себе, она сразу садится и выпрямляется, и смотрит прямо перед собой.
— Что с тобой случилось? — спросит мама.
А по телефону небрежным тоном можно сказать: «Я жива. Я в порядке. Я ещё девушка. Идите спокойно на работу. Вечером поговорим». И — подпустить усмешку — окраской правды.
Сонюшка отомстила за выпускной вечер.
Занято. Родители звонят всем по очереди, по списку.
Наконец мы с Инной добираемся до дома Риммы Сироты.
— Поедем после «мёртвого часа», — говорит Римма. — Там надо быть в четыре. — Она говорит громко и чётко. — Если девочка понравится, можно начать оформлять документы. Вы хорошо обдумали? Сумеете вы стать девочке матерью? — спрашивает Сирота.
Инна встаёт и смотрит на Сироту.
— Инна хочет сказать, она приехала за девочкой, — говорю я за Инну. — Инна хочет сказать, она постарается.
— А она — немая? Почему вы говорите за неё?
— Когда Инна волнуется, у неё пропадают слова. Она очень много пережила в своей жизни. Она очень страстно всё переживает.
Что я бормочу? Страстно всё переживает? Не справится Инна с девочкой. Я недовольна собой, Инной — мы жалки перед уверенной в себе, красивой женщиной. Нужно объяснить ей получше, а я вдруг спрашиваю:
— А у вас есть дети?
Римма удивлённо смотрит на меня:
— И дети, и муж. Почему вы спрашиваете?
Я пожимаю плечами — не буду же объяснять Римме, что думала: в женском движении почти все лесбиянки.
— Если у вас всё в порядке, почему вы пошли в женское движение? — лепечу я.
Она молчит долго, я расцениваю её молчание как приговор моей бестактности и уже готова просить прощения, а она говорит:
— Я-то счастлива, но столько несчастных женщин, пытаюсь помочь им.
— Вы такая хорошая? — говорю я новую бестактность. — Обычно счастливые не видят несчастных. Как же вы можете понять, что чувствуют они, если вы счастливы, а они несчастны?
Теперь не удивление — любопытство в её лице.
— Разве вам не жалко плачущего ребёнка, хотя вы в данный момент не плачете и вы не ребёнок? Вы же хотите помочь ему! И вы сами… разве вы не приехали с Инной, чтобы помочь ей! У Инны беда, Инне плохо, вы спасаете её, разве нет?
— Я могу понять её, потому что…
Странный получается разговор. Я вовсе не хочу рассказывать Сироте о своих проблемах.
— Потому что вы тоже что-то пережили. — Сирота встаёт и идёт к плите. Она не поворачивается к нам, из чего я заключаю, что с её лицом не всё в порядке и она не хочет показать нам это.
Тишина стучит маленьким красным будильником.
Римма везёт нас в детский дом на своей машине. Машин в потоке много, и мы часто останавливаемся.
Не увидели, прежде услышали — обвал крика. Детский дом, обнесённый забором, плывёт в крике: дети не гуляют, орут.
— Я боюсь, — говорит Инна.
Римма опускает руку, уже протянутую к звонку.
— Чего? Того, что вам не понравится девочка?
— Я боюсь умереть.
— Что-о? — И Римма и я смотрим на Инну не понимая.
И Инна говорит захлебываясь, точно утонет сейчас:
— Не одна она такая, там много таких, мне жалко всех.
— Страус прячет голову под крыло, — говорит Римма, — но от того, что он не видит опасности, опасность не исчезает. Возьмёте одного ребёнка из трёхсот или ни одного не возьмёте, сироты всё равно есть, слышите, кричат. Так, хоть одной поможете. Задача нашей организации — раздать и других детей, но очень многие хотят грудничков, чтобы те не знали своих родителей. Большие дети знают. В детских домах, в основном, дети из неблагополучных семей — пьяниц, проституток, истериков и истеричек, воров. Память у детей жива, и уже выработаны стереотипы, уже сложились привычки: хочешь чего-нибудь, ударь, отними, стащи, заори. Самое тяжёлое — разрушать привычки. В три года их меньше, чем в семь или в тринадцать.
— Пойдём! — Инна нажала на звонок.
Железная дверь всхлипнула и отъехала.
Не успели мы шагнуть во двор, как к нам кинулись дети.
— Ты моя мама! — обхватил мои колени мальчик лет четырёх и заревел.
— Ты моя мама! — кинулась девочка лет шести к Инне. На её голове словно тоже шар, только из пуха, светлого, лёгкого.
Инна склонилась к девочке и положила ладони на её голову.
— Это моя дочка! — сказала она Римме.
С криком «Не умеют себя вести, безобразие!» подскочила воспитательница, сильно крашенная, полная блондинка, и грубо оторвала девочку от Инны та упала. Так же резко она отшвырнула от меня мальчика.
— А ну прочь! А ну дайте дорогу! Почему нарушаете дисциплину?
Римма за руки поволокла нас к тяжёлым дверям серого здания.
За спиной кричала воспитательница, плакала упавшая девочка, и молчали дети: пришли мамы, кого сегодня возьмут?
— Я не хочу другой дочки! — Инна вырвала руку; едва за нами захлопнулась дверь. — Я хочу эту. Красная, злая, Инна дрожала замёрзшей дрожью. — Она ушиблась! Звери!
— Подождите делать выводы. Вы не видели Тусю. Познакомитесь, а потом будете решать.
— Я хочу только эту! Я не хочу знакомиться.
Но Римма втолкнула Инну в кабинет директора.
— Прекратите истерику, — жёстко сказала она.
Мои колени дрожали — их обнял мальчик. Закричать, как Инна — «Хочу этого мальчика, только его» и увезти его домой?!
— Здравствуйте, Римма Павловна. Очень рада вас видеть снова. Ваше появление всегда праздник для нас. Пойдёмте, девочка в изоляторе. Ирина Петровна, — представилась она нам. Миловидная блондинка, с так же сильно, как и у воспитательницы, накрашенными ресницами.
— Я не хочу, — говорит Инна, но Римма повторяет:
— Вы скажете своё слово после того, как увидите девочку.
По широкому коридору, созданному специально для бега и игры, мы идём к изолятору Глухо кричит двор.
Дверь приоткрыта.
— Заходите.
Инна входит первая.
Девочка лежит на спине, до подбородка укрытая одеялом. Смотрит в потолок. Глаза прозрачны.
— Она жива? — спрашивает Римма. — Она же была здоровая.
— Конечно, жива. Мы ей делаем уколы. Наконец перестала плакать и звать маму.
Инна подходит к девочке, дотрагивается пальцем до щеки.
Девочка, не меняя позы, переводит взгляд с потолка на неё.
— Оформляйте. Я беру обеих. Слышите, обеих. — Иннин голос звенит. — Что же вы стоите, идёмте. Она может умереть с вашими уколами.
— Подождите, Инна, а сможете вы прокормить двух? Пособия от правительства хватает не больше чем на три дня.
— Я же работаю! Я умею делать кремы — у меня есть рецепты! Я буду много работать, прокормлю.
Совсем я не знаю Инну.
— Что скажет хозяйка? — охлаждаю я её. — Она выгонит тебя вместе с девочками.
— Какая хозяйка? У вас нет собственного жилья? — Ирина Петровна поджимает и так узкие губы. — Не положено. Жильё обязательно должно быть собственное и хорошее.
— Может быть, мы пройдём к вам в кабинет? — Римма берёт Ирину Петровну под руку и уводит от нас.
— Как ты справишься с двумя? Кто будет сидеть с ними, когда ты на работе?
— А детский сад на что? А школа? Как мы росли? Кто с нами сидел? И потом… кремы я могу делать дома. — Мы входим в кабинет директора.
Я хочу усыновить того мальчика. Но мне семнадцать лет. Я не имею права. И я не имею права заставить маму сидеть с ним.
— Мы тут обсудили… я попробую через свои каналы выбить вам жильё. — Римма достаёт записную книжку, набирает номер и кричит в трубку: — Василий Дмитриевич, я согласна. Да, обеспечу работой вашу протеже. К вам просьба. Конечно, ответная, баш на баш. Женщина усыновляет двух детей, вы знаете, как это для нас важно, она работает в парикмахерской. Конечно, жильё. Совсем ничего? Можно не в новом доме, женщины сами сделают ремонт. Сколько времени вам нужно думать? Ваше решение — жизнь трёх людей, один ребёнок — в критическом положении, нуждается в хороших условиях и в уходе. А кто решает, как не отец города? Позвоню через час. Давайте своего Немченку на ковёр. — Она кладёт трубку и резко говорит Ирине Петровне: — Ваша воспитательница на моих глазах швырнула девочку головой об асфальт, её близко нельзя подпускать к детям, тем более к несчастным. Будьте любезны отстранить её от работы, у меня есть для вас женщина более достойная. А комнату Инне я выбью.
— У неё своих детей не было, — оправдывается Ирина Петровна и заискивающе смотрит на Римму.
— Это и видно.
Инна ходит по кабинету. Останавливается перед Ириной Петровной.
— Вы дадите мне документ о том, что дети — мои? Скажите, не явятся родители? У детей будет моя фамилия? Могу я изменить имена?
— Это вы с детьми согласуйте, как захотят они, дети уже большие, к своему имени привыкли.
Позвонить маме. Куда? Я не знаю ни телефона школы, ни нашего домашнего. Наверняка мама уже вернулась, и наверняка телефон уже работает.
— Пожалуйста, узнайте у Василия Дмитриевича телефон Валерия Андреевича, — прошу я Римму.
— Я знаю телефон Валерия Андреевича, а зачем вам?
— Он знает мой домашний телефон. Мне нужно срочно поговорить с мамой. Я хочу усыновить ребёнка.
— Сколько вам лет? — спрашивает Ирина Петровна.
— На фронтах погибали в семнадцать. Сколько женщин в семнадцать — матери?! Работать можно в семнадцать? У меня сын умер.
— А муж у вас есть? — спрашивает Ирина Петровна.
Римма набирает номер:
— Валерий Андреевич, привет. Ну, а кто ещё? Сирота, Сирота… Нет, сегодня приставать не буду. Тут с вами хотят поговорить.
Я сжимаю трубку так, что рука белеет. Через минуту набираю свой номер.
— Мама, я — в детском доме. Инна хочет взять двух девочек, и, если ей дадут жильё, у неё будут дочки.
— Ты — умница, — голос мамы. В голосе — напряжение. Моя умная мама уже догадалась, почему я звоню ей из детского дома. Но она как бы оттягивает то, что может и не хочет услышать. — Я всегда знала, ты — прирождённый психолог, ты точно реагируешь на ситуацию.
Всё-таки говорю о мальчике, сказавшем мне: «Ты — моя мама».
Мама молчит. Она молчит так долго, что мне становится не по себе.
— Ты здесь, мама? — спрашиваю я.
— Ты уверена, что готова всё своё свободное время, до капли, в течение двадцати лет отдать чужому ребёнку, что готова к рабству на всю жизнь? Ты уверена, что это именно тот ребёнок, которого ты хочешь? Может, этот более наглый, вот и кинулся, а есть, только ты не видела, кто-то, кто ближе тебе? Ты уверена, что никогда не захочешь родить своего ребёнка, с нашей с тобой кровью? Это очень серьёзное решение. Хочешь, чтобы я приехала к тебе?
— Я перезвоню.
Инна обнимает меня:
— Не спеши, Поля. У нас с тобой разные жизни. Ты ещё можешь родить своего. У меня нет выхода, это последний шанс. Мужчин я ненавижу, ты знаешь! — Инна громко шепчет мне в ухо. Я высвобождаюсь из её объятий, вырываюсь из её шёпота.
Звенит телефон.
— Алле, — говорит Ирина Петровна. — Сироту? — спрашивает удивлённо. — Можно Сироту. Ну, вас везде найдут.
Римма берёт трубку:
— Мария Евсеевна? Полина мать? Да, слушаю. Насчёт ночёвки не знаю. Если решится вопрос о жилье, поедут сегодня. Поезд ночной. Да, с детьми. Не знаю, что ответить. Безусловно, тяжёлое зрелище. Триста сирот, и каждый из них ждёт свою маму. Я согласна с вами. Можем оформить на вас. Ваше присутствие необходимо. Формальностей много.
— Нет, — кричу я, совсем как отец. — Нет, ничего не надо. Не надо.
— Не плачь! — Инна снова обнимает меня.
Я вырываюсь и кричу:
— Детей здесь бьют. Детям здесь плохо. Они — маленькие, беспомощные. Но я не могу…
— Ты не можешь спасти всех в мире! — кричит мне в тон Римма. — Вот, мама к телефону.
Голос мамы издалека — сквозь толщу воды:
— Если хочешь, я приеду, и мы усыновим ребёнка. Но мы можем взять одного, не триста. Мы не спасём всех.
Я бросаю трубку и бегу по коридору — к своему не родившемуся сыну. Родившемуся. Имя есть у моего сына — Боречка, самое любимое мужское имя. Моего сына зовут Боречка. Я спасу его. Я помогу ему не мучиться.
Навстречу мне крики. Несутся по коридору навстречу мне дети — мальчики и девочки. «Мама! — кричат они. — Мама!»
И я останавливаюсь. И я пячусь назад. Я не могу взять их всех. Я никого не могу спасти. У меня нет для всех них жилья. У меня нет для всех них еды. У меня нет сил на столько детей сразу.
Они тянут ко мне руки: «Мама!» Не вижу ни одного лица. Орда несчастных. Орда брошенных.
Я бегу от них. Бегу из последних сил и, влетев в кабинет директора, захлопываю дверь и наваливаюсь на неё.
Были дети или не были?
— Выпей-ка, — протягивает мне стакан с водой Римма. — Ты сама нуждаешься в помощи, тебе хорошо бы сходить к доктору.
Гул в ушах пропадает. Криков я больше не слышу. Сажусь и съёживаюсь в комок. Бежали мне навстречу дети или привиделись?
Жильё Инне нашли. Не бог весть какое. Однокомнатную квартиру, нуждающуюся в капитальном ремонте. Но кухня — большая.
— Сейчас мой секретарь оформит бумаги, вы их подпишете, — говорит Ирина Петровна Инне. — Но это только начало бюрократической волокиты. Остальные инстанции будете проходить в своём городе, и это может растянуться во времени на долгий срок.
Девочки ещё не знают, что у них теперь есть мама.
Мой мальчик узнал меня. Он похож на меня. Темные глаза, большой рот. А я предала его. Спасти всех не могу, но одного, своего, могу. Почему же я не беру его домой?
Девочку, которая назвала Инну мамой, зовут Зина. Входит в кабинет и опускает голову толи под тяжестью синей шишки на лбу, то ли шея слишком тонка, чтобы держать голову. Если бы рисовала картину «страх», я нарисовала бы Зину.
— Ты что так дрожишь? — спрашивает её Римма. — Ты чего так испугалась?
— Бить не надо, — говорит Зина.
У Ирины Петровны поджаты губы, сейчас она выстрелит в Зину из своих суженных глаз. Не та воспитательница, что оттолкнула Зину… определяет погоду в детском доме.
— Это клевета… — громко говорит Ирина Петровна. — Тебя не били.
А Римма подходит к Зине:
— Ты узнала свою маму. Что же ты не поздороваешься с ней?
Инна хотела было шагнуть к девочке, но взялась за спинку стула, с которого поспешно встала, и осталась стоять.
Зина смотрит на Инну, Инна смотрит на Зину.
— К тебе вернулась твоя мама. Она была далеко, она тяжело болела, а теперь выздоровела и вернулась.
— Моя мама умерла. Она лежала, лежала и умерла.
— Ты же видишь, не умерла. Видишь же, выздоровела, — говорит Римма.
Зина идёт к Инне и трогает её.
— Совсем выздоровела?
— Совсем выздоровела. Она нашла тебя. Она любит тебя. Вы теперь будете всегда жить вместе.
Инна склоняется к девочке, обнимает её.
— Я распоряжусь: мы дадим приданое — зимние, летние вещи. — Ирина Петровна выходит из кабинета.
— Я дошлю необходимые документы, и начнёте оформлять. Не получится сразу выбить и пособие. Вообще отнеситесь к бюрократической волоките терпеливо, — говорит Римма то же самое, что говорила Ирина Петровна, но другими словами.
Инна отрывается от Зины:
— Если Туся здесь останется, она умрёт, вы же видели её, ей нельзя оставаться здесь. — Инна смотрит на входящую в кабинет Ирину Петровну и резко говорит: — Пожалуйста, сделайте всё, чтобы мы увезли детей сегодня.
— Я уже оформила те бумаги, что зависят от меня, — улыбается любезно Ирина Петровна и вручает Инне целую пачку бумаг. — Подпишите, пожалуйста.
— Инна, мы во всём идём вам навстречу, я беру на свои плечи ответственность за то, что вы сегодня забираете детей, — говорит Сирота. — Вы должны написать мне доверенность, и я сделаю всё, что от меня зависит. Но на это уйдёт много времени.
Тусю Инна несёт на руках.
Мы идём по пустым коридорам. Куда делись дети? И почему так тихо в здании и во дворе?
Зина обеими руками держится за Иннину юбку.
Не успевает Римма открыть дверь своей квартиры, как к ней несутся по коридору беленькие девочка и мальчик с криком «мама приехала», Римма подхватывает их и сразу спрашивает:
— Какие книжки в саду читали, в какие игры играли?
Выходит и муж, приглашает нас к столу. У него через плечо полотенце.
Мы едим. Инна кормит Тусю с ложки, но кисель и пюре текут по подбородку. Туся безучастна, глаза её полузакрыты. Как её посадили на диван, так она и сидит, привалившись к спинке.
Риммины дети удивлённо смотрят на Туею.
Римма, как и её дети, удивлённо смотрит на Тусю.
— Неужели совсем задушили уколами и она не очнётся? — спрашивает непонятно кого и идёт в коридор, к телефону. — Какое лекарство вы кололи, какой срок действия? — спрашивает резко кого-то. — Говорите, иначе я прямо сейчас вызову «скорую» и отправлю девочку на обследование. Я вас под суд отдам! Ну и что, что кричала? Точное название, будьте любезны! — Римма возвращается и напряжённо вглядывается в Тусю.
Риммин муж уводит детей смотреть сказку.
— Ты не хочешь есть? — спрашивает Инна Зину.
— А ты не хочешь, мама?
— Меня беспокоит состояние твоей сестры.
— А разве у меня есть сестра?
— Вот твоя сестра. Но она, как видишь, больна.
— У меня не было сестры.
Инна растерянно смотрит на Римму.
— Разве ты не хочешь иметь сестру? — Римма гладит Зину по руке. — Она младше тебя, ты — старшая, и ты должна о ней заботиться.
— И всё отдавать ей? И во всём уступать? Я не хочу Пусть она сама о себе заботится. Пусть она мне уступает, я — старшая. Пусть она всё отдаёт мне, я не хочу, чтобы мне мало доставалось.
— А разве сейчас тебе мало еды? — Римма показывает на заставленный стол.
Девочка молчит.
— И игрушки у вас будут у каждой свои. Никто не станет отнимать твои. У тебя будет всё необходимое.
Звонит телефон. Римма говорит «Прости» и бежит в коридор.
— Что?! Доза?! Вы, может быть, уже убили её! Пойдёте под суд! — И тут же: — «Скорая»! Срочно! Ребёнок. Передозировка транквилизаторов. Около пяти лет. — Она диктует адрес.
Инна прижимает девочку к груди.
Через секунду мы снова несёмся: Туся с Инной — в «скорой», мы с Зиной и Риммой — в Римминой машине. В бешеной скорости «скорой» и её гуде проскакиваем красные светофоры. Потом Тусю уносят. Римма идёт следом. Инна стоит, прижавшись головой к жёлто-грязной стене, Зина дёргает её за юбку.
— Она умрёт? Она умрёт? — И в глазах — надежда.
Инна поворачивается к ней:
— Будем молиться, чтобы не умерла, будем молиться, чтобы выжила. Мы с тобой потерпим, правда, доченька? Иди ко мне! — Инна садится, берёт Зину себе на колени, та обхватывает Инну за шею.
Инна не видела алчной надежды Зины. Зина хочет Тусиной смерти.
Позывные детского дома, которые постепенно изживутся, или от природы Зина такая? И что тогда делать Инне? Как она справится с ревностью и злобой Зины?
Нет, я не хочу ребёнка из детского дома. Я хочу своего ребёнка. Я попрошу Дениса подарить мне ребёнка. Пусть он живёт с мамой, пусть в упор не видит меня, но может же он оставить мне на память ребёнка! Я буду растить нашего с ним ребенка, и ничего мне больше не нужно. Замуж не хочу. Не хочу такого брака, как у моих родителей, у родителей Инны, как у Ангелины Сысоевны. Знаю несколько супружеских пар, и нет среди них ни одной, которой я позавидовала бы. Не считать же счастьем мещанское благополучие родителей Дениса или Виктора? Замуж выходить нельзя! А вот обеспечить себе и своему ребёнку пропитание и для этого получить профессию — нужно.
Профессию выбрала — биологию, но неожиданно сегодняшние задачки мне кажутся интереснее: Туся и Зина, Ирина Петровна, воспитательница и дети. Я хочу решать такие задачки. Я хочу заниматься психологией.
Появляется Римма:
— Пока не приходит в себя. Ей промыли желудочно-кишечный тракт, сейчас работают с кровью. Если бы её отравили таблетками, было бы проще. Кровь очистить сложнее, но будем надеяться на лучшее.
Римма снова уходит, а Инна склоняется к Зине:
— Пожалуйста, доченька, давай помолимся за жизнь твоей сестрёнки. Скажи: «Господи, помоги, спаси Тусю, спаси, пусть она живёт!» Повтори, доченька!
— Я не хочу… Ты меня будешь мало любить, если Туся оживёт.
— Что ты говоришь? Почему ты так говоришь? Я буду любить вас одинаково.
— Я не хочу одинаково. Я хочу, чтобы ты любила только меня, как ты любила меня давно!
Инна молчит. Подбирает растерянные слова.
— Тебе хорошо было в детском доме? — спрашиваю я Зину.
Она поворачивает ко мне сердитое лицо.
— Ты сама знаешь, ты сама видела, там бьют, там всё отнимают те, кто старше.
— Стоп. Значит, ты тоже отнимала у тех, кто был младше?
— Конечно! — смеётся Зина.
— А что ты делала, когда старшие отнимали у тебя?
— Как что? Я же сказала, отнимала у младших.
— А если бы младших и более слабых не было, что бы ты делала?
Зина вытаращивает свои голубые, в самом деле похожие на Иннины, глазки.
— А если бы младших не было, что бы ты делала? — повторяю я свой вопрос.
Зина давно уже слезла с Инниных колен и стоит передо мной. Тощая, всклокоченная.
— Ревела бы!
— А теперь представь себе, ты — Туся, тебя накололи лекарствами, тебе переливают кровь, ты сейчас можешь умереть.
— Как же! Могу! Я стою перед тобой! Вот она я!
— Нет, это не ты, ты лежишь там. Так в жизни и бывает: сегодня плохо ей, завтра тебе. Плохо сейчас тебе!
Зина затопала ногами.
— Не хочу тебя слушать! Не могу умереть! Я вот я! Ты — плохая! Ты хочешь, чтобы я могла умереть.
— Ты хочешь, чтобы Туся умерла, — пожимаю я плечами. — Ты — плохая, недобрая!
Инна — статуя удивления и растерянности. Рот разинут. Она ничего не понимает.
— Вот тебе, вот! — Зина бьёт меня кулачками по коленям.
— Ты что, доченька, ты что? — приходит в себя Инна. — Разве можно бить человека?
— Все всех бьют. Я вся побитая.
— Только плохие бьют.
— Посмотрись в зеркало, вон, видишь, зеркало, какая ты красная, какая злая! — говорю я. — Ну же, иди посмотри. Ты нравишься себе? Чем ты лучше воспитательницы, которая била тебя?
— Я не хочу быть лучше! — кричит Зина и плачет. Она плачет обиженно, захлебываясь, и Инна кричит мне:
— Зачем ты раздражила её? Она плачет!
Я и так вижу, она — плачет, но, словно бес вселился в меня, говорю:
— Тебе больно. И Tyce будет больно, если ты обидишь её. Помолись за её жизнь! Будет хорошо Tyce, будет хорошо тебе. Злых никто не любит. Если мама поймёт, что ты злая, не будет любить.
— Зачем ты так?! — кричит на меня Инна. — Довела до слёз!
— Я тебе помогаю, неужели ты не понимаешь?
Римма несёт Тусю. Туся укутана в одеяло.
— Поехали. Она пришла в себя, но ей нужно спать. Ей обязательно нужно долго спать. Предложили оставить её в реанимации, но мне не понравилась обстановка в больнице: на двадцать детей одна завитая девица с равнодушным взглядом, я под расписку забрала Тусю. Теперь, Инна, вся ответственность ложится на тебя.
Инна берёт Тусю на руки, прижимает к себе.
Я веду за руку Зину:
— Я — твоя тётка. Тебе придётся слушать меня. Я — мамина сестра, слышишь? Меня зовут Поля. Ты постараешься полюбить Тусю, хорошо? Ты сильно постараешься помочь маме заботиться о Tyce, хорошо? Если ты станешь доброй, если не будешь обижать Тусю, у тебя сразу сложится большая семья, и ты уже никогда не будешь одна, и тебя никто не обидит. У тебя есть мама, сестра, тётя — это я, и ещё будет бабушка Маша. Если же ты останешься злая, то у тебя не будет ни сестры, ни тёти, ни бабушки Маши, а мама помучается с тобой, помучается и отдаст тебя обратно в детский дом.
Весь путь по коридорам, по улице к машине я шепчу Зине свои слова.
Этот июньский день никак не кончается. Но, слава богу, уже десять вечера. Если мы уедем сегодня, то уедем в одиннадцать. Поезд, как объяснила Римма, — долгоиграющий. До нашего города — пять часов езды, а он идёт всю ночь, восемь с половиной, специально чтобы люди могли выспаться.
— Тебе выгодно очень любить свою сестру, очень заботиться о ней, она тоже будет заботиться о тебе.
Ужин остыл, но Римма его не греет. Решается вопрос, мы едем сегодня или остаёмся ночевать.
— Врачи сказали, жизнь сейчас вне опасности, только нужно два-три дня отсыпаться — приходить в себя, — повторяет Римма.
Встречала нас Леонида.
Коротко стриженная, в мужском костюме, голос — густой, низкий.
— Здравствуй, — улыбается Леонида Инне. Видит, что Туся на её руках спит, и начинает говорить шёпотом: — Мы тебе тут собрали немного, на первый месяц, пока устроишься. — Подхватывает на руки Зину. — Привет, красавица. Теперь у тебя большая семья, в обиду не дадим.
Зина — сонная, кладёт голову на Леонидино плечо и дремлет.
Машина у Леониды не такая красивая, как у Риммы, но внутри — уютно: красный плюш, на зеркале болтается медвежонок.
Леонида смотрит на меня в упор, кладёт мне на колени сонную Зину.
— Куда едем, девушки?
Я говорю адрес. Куда ещё мы можем ехать с двумя детьми, как не в наш с мамой дом?!
Из машины Город кажется другим, чем когда идёшь вдоль высоких стен: дома видишь со стороны, они уходят вверх и вдоль улицы.
Дома, загораживающие солнце, тихий голос Леониды, рассказывающий об экстренном собрании, посвящённом Инниному, по словам Леониды, подвигу, тяжесть Зины… — это моя новая жизнь, я в ней участвую. У меня затекли руки, но на душе — тихо и спокойно.
Леонида родилась в семье священников. Дед был священником, отец — священник. И мать, регент хора, целые дни проводит в церкви.
Детство — в церкви.
— Закрой глаза, доченька, ощутишь, как ангелы касаются тебя своими крыльями, — говорила мать. — У тебя есть твой ангел, он защищает тебя. Закрой глаза, увидишь Свет, это Бог посылает его тебе!
Леонида закрывала глаза, и попадала в Свет, и видела ангелов. Они не касались её своими крыльями, потому что она летела рядом с ними в Свете, они были с обеих сторон. Она не чувствовала своего тела и сопротивления воздуха не чувствовала. Звучала музыка, совсем незнакомая, без инструментов, светом плескалась в глазах и в ушах.
— Очнись, доченька! — достигал её наконец шёпот матери. — Пора идти домой.
Леонида бежала в церковь, если разбивала коленку, шептала:
— Уйми, Боженька, боль.
Бежала в церковь, когда получала «двойку»:
— Помоги, Боженька, сделай так, чтобы папа не расстроился, я исправлю.
Папа — не только священник, он — просветитель.
Он раздаёт людям книги о религии, читает лекции в разных местах и в её школе.
Однажды сказал ей:
— Учись, дочь, хорошо, найдёшь себе умное дело на целую жизнь, будешь служить людям.
«Я хочу быть священником, как ты», — чуть не вырвалось у неё.
Отец хотел сына и назвать его хотел Леонидом — в честь своего отца. Родилась девочка, и врачи сказали матери, что больше детей у неё не будет. Леониду назвали в честь деда. «Жаль, что не будет у меня сына — продолжать моё дело», — как-то услышала она разговор отца по телефону.
Однажды, ей было тогда четырнадцать лет, она, как обычно, пришла в Церковь и — словно впервые увидела лик Христа. Ей показалось… глаза Христа чуть приоткрыты, на своих руках и ногах она ощутила Его боль, ощутила Его жажду, Его муку… Часто, с раннего детства, она представляла себе, как мучился Христос, как умер, как воскрес и как возносился в Свете к своему Отцу! И вдруг сейчас, в пустом Храме, она зажмурилась — такой Свет неожиданно возник вокруг лика Христа, и муки растворились в Свете. Увидела: глаза Христа раскрылись широко, и её ослепил Свет из Его глаз. Она бросилась перед Ним на колени и стала молиться о Нём, она радовалась за Него: что он больше не мучается, что ему теперь хорошо. Она благодарила Христа за то, что Он дал ей возможность увидеть Свет и Его в Свете, за то, что Он сейчас здесь, рядом с ней, за то, что Он дал ей таких родителей, она молилась истово, всю себя вкладывая в свои слова. А потом пожаловалась Ему: передала слова своего отца, отец расстроен, что прервётся их род и больше в нём не будет священников. «Что же мне теперь делать? Я хочу быть священником! Я хочу всю жизнь служить Тебе! — сказала она. И осмелилась — попросила: — Открой мне моё назначение на земле».
Голос, как ей показалось, родился из глаз Христа:
— Ты будешь священником. Иди и неси Моё Слово людям!
Подошёл отец.
Глаза Христа снова закрыты, и свет — обычный.
Отец опустился рядом и тоже стал молиться.
А когда они оба встали, она решилась, спросила:
— Папа, а почему, ты говорил, женщина не может быть священником?
— В 523 году был Вселенский Собор. Ты знаешь «Символ веры»? Помнишь слова: «Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца Небу и Земли… во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия Единороднаго, иже от Отца рожденнаго прежде всех век, Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша… Во едину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь». Последние слова говорят о том, что христианская Церковь — апостольская. Христос оставил своё учение апостолам, чтобы апостолы проповедовали Его учение на земле. Среди них — ни одной женщины. Поэтому рукополагать в сан священника имеют право только мужчины. Священник — преемник апостолов, он является рукой Господа Бога, и через него передаётся людям Божеская благодать. Сын Бога воплотился в человека, в мужчину, а не в женщину. Посмотри на икону «Тайная вечеря». Кто окружает Христа? Апостолы. Только мужчины.
— Я всё равно не понимаю. Почему же не может передать таинства священства женщина? — спросила Леонида. — Чем женщина хуже?
— Женщина не хуже, но женщина кормит тело, мужчина окормляет Дух. Женщине дана возможность воспроизводить тело — выносить, выкормить, вынянчить ребёнка.
— Ну и что? В чём противоречие? Почему женщина не может посвятить себя Богу так же, как и мужчина?
— Может. Женщина может стать диакониссой, игуменьей.
Прошло много лет после того разговора. Она читала богословские книги, она думала о том, что говорил ей отец. И — не понимала, не могла справиться с сомнением. Как же отец не видит: женщина в своей утробе выращивает мужчину?! Значит, она изначально более могущественная, чем мужчина. В школе по поведению мальчиков не скажешь, что их Дух намного выше. Разве можно сравнить хоть с одним из них хрупкую Веронику?!
Никто не сказал, что Бог — мужчина. Бог содержит в Себе и женское, и мужское начала. И женщина вовсе не из ребра Адама создана, а из боковины, что значит женщина — равная мужчине половина.
Леонида всё время как бы разговаривала с отцом. Опровергала его положения, свои мысли старалась аргументировать цитатами из книг. Чтобы понять отца, читала его лекции — их копии многослойными рядами лежали каждая в своей клетке большого стеллажа, с красными флажками заголовков. Тонким карандашом ставила она вопросительные знаки и чёрточки — её недоумение и её согласие. Читала она и книги, что стояли в отцовском книжном шкафу: о. Сергия Булгакова, X. Янарова, Георгия Флоровского…
В центральной библиотеке она услышала имя о. Владимира. Взяла его книгу, прочитала за одну ночь, взяла другую, третью. Книги эти сильно отличались от тех богословских книг, что она читала раньше: внутренней свободой, необыкновенной эрудицией, интеллигентностью. Она попросила отца прочитать их, надеялась: их мысли явятся аргументами в спорах с отцом. Отец прочитал и сказал лишь: «Не моё».
— Почему не твоё? Объясни, — попросила она.
Отец сказал, что ему не хочется об этом говорить.
Что-то произошло с отцом или что-то произошло с ней, но было очевидно: во многих важных вопросах они теперь не находят общего языка.
В девятом классе на зимние каникулы она поехала в столицу и пришла к о. Владимиру в храм. Там висело объявление о его лекции в клубе и адрес. Тема лекции: «Вопросы и ответы».
Первый вопрос ему задали: «Как бороться со Злом?»
— Цель — Добро, но порой достичь этой цели можно, лишь совершив Зло, — говорит худенькая девчушка, похожая своей хрупкостью на Веронику. — К примеру, нужно устранить диктатора, антихриста, погубившего много людей. Но на пути к достижению этой цели приходится убить много ни в чём не повинных людей! Как это согласовать? Одни убивают ради Зла, другие — ради Добра, но и в том, и в другом случае гибнут люди?!
О. Владимир сказал, что самым важным является именно то, какими средствами достигается Добро. Если ценой человеческих жизней или нечистыми методами, то самое понятие «Добро» обесценивается.
— Значит, надо позволить антихристу убивать людей и безропотно смотреть на то, как он делает это? — возразила девчушка.
— Нужно найти такой путь, при котором не будут гибнуть невинные, — ответил о. Владимир. — Вообще служить Добру и служить Богу — это одно и то же, ибо Бог — высшее Добро.
Тут же последовал вопрос: «А как может Бог допускать зверства, запланированные убийства, гибель невинных?»
— Бог, согласно Библии, не может быть источником Зла, — сказал о. Владимир. — В Писании мы находим образы чудовищ — Хаоса и Сатаны. Из этого следует, что катастрофа совершилась в мире духовном. Именно там возник мятеж против гармонии, и он отозвался на всей природе. — О. Владимир стал говорить о том, что силы, заложенные во Вселенную, не могут быть полностью парализованы властью Хаоса, что Библия учит Премудрости, которая есть отображение высшего Разума в творении. Он говорил о том, что «борьба — закон миротворения, диалектика становления твари». — Об этой борьбе говорят проникновенные слова поэта, — сказал о. Владимир и прочитал стихи Алексея Толстого:
Бог один есть свет без тени,
Неразрывно в Нём слита
Совокупность всех явлений,
Всех сияний полнота…
Но усильям духа злого
Вседержитель волю дал.
И свершается всё снова
Спор враждующих начал.
В битве смерти и рожденья
Основало Божество
Нескончаемость творенья,
Мирозданья продолженье,
Вечной жизни торжество.
Задали ему вопрос о Библии.
О. Владимир сказал, что Библия — единственная книга, автором которой является Бог. Но вместе с тем Библия и историко-литературный памятник прошлого, так как каждая из частей имеет и своего автора — человека, у которого сохраняется свобода в выражении открываемых ему Святым Духом мыслей.
— Почему большинство людей не видит никаких чудес и ничего особенного в окружающей жизни? — спросил немолодой мужчина.
— Прежде, чем видеть, необходимо в себе создать орган зрения, похожий на объект созерцания и равный ему… Душа никогда не увидит красоты, если она сама раньше не станет прекрасной, и каждый человек, желающий увидеть прекрасное и божественное, должен начать с того, чтобы самому сделаться прекрасным и божественным. Великие святые потому и были «боговидцами», что их души были действительно инструментами Богопознания.
Последним был вопрос об экуменизме.
О. Владимир рассказал о В. Соловьёве, о его работах и о том, что Соловьёв оказался родоначальником экуменизма.
— Объединение, воссоединение разных конфессий в одну Церковь я считаю очень важным, — сказал о. Владимир, — потому, что могут наконец исчезнуть или примириться противоречия, возникшие после Раскола Церкви в 1054 году. Конечно, на пути к объединению возникнет масса трудностей. Каждая религия проходит свой путь. Так, поразительной оказалась жизнеспособность Православной Церкви, выдержавшей в России ни с чем не сравнимые внешние и внутренние испытания. К сожалению, в Православной Церкви ещё много консерватизма. В ней существует изоляционизм — как правило, высшие служители Церкви боятся влияния извне и пытаются оградить свою паству от этого влияния. Конечно, существуют и исключения, например, митрополит Кирилл. Католики же в массе своей легко идут на диалог, они умеют с уважением отнестись к чужой точке зрения. Протестанты ко всяким догматам относятся просто: читайте Библию и поступайте так, как написано в Библии. Именно протестантская инициатива привела к созданию Всемирного Совета Церквей, что говорит о такой жажде общехристианского единства, какой ещё не знала история религии. И замечательно, что экуменизм зародился и живёт именно тогда, когда в мире усилились расовая нетерпимость и шовинизм. Думаю, возможно будет найти серьёзные аргументы в пользу объединения, — закончил своё выступление о. Владимир. — По крайней мере, я не теряю надежды.
Леонида ехала в поезде и пыталась вытащить из всего услышанного то, что может помочь ей.
«Протестанты говорят: читайте Библию и поступайте так, как написано в Библии».
Вот зерно.
В Библии нет ни слова о том, что женщина не может быть священником! О. Владимир не говорил о том, что женщина может быть священником, но он сказал, что в Тайной Вечери участвовали женщины тоже, так как это был праздник Пасхи.
Она выросла в Православной Церкви, и сама мысль, что женщина хочет быть священником, кощунственна. А для неё неприемлема мысль стать диакониссой или игуменьей! Она читала: в Австрии, в Америке есть женщины-священники. Но это у протестантов.
По словам о. Владимира получается: Протестантская Церковь менее консервативна, чем Православная.
Леониде очень понравилось то, что о. Владимир говорил об экуменизме. В самом деле, Бог для всех — один! И главное — это верить в Него, служить Ему, а не догмам.
Конечно, Всемирному Совету Церквей нужно поскорее объединить все конфессии!
Шла домой с поезда и никак не могла решить, рассказать отцу о лекции о. Владимира или нет? Леонида вдруг поняла: её отец относится к консервативной части Православной Церкви. Это открытие расстроило её. Она не может идти против воли отца. Но она не может и ослушаться Христа, она должна стать священником и понести людям Его слово.
Она ещё подумает пару месяцев и снова поедет к о. Владимиру. Придёт к нему на исповедь и попросит помощи: как ей быть? Он мудр, он не догматик, он даст ей совет.
Снова школьная жизнь. С каждым днём всё ближе необходимость решить, что делать ей со своей жизнью.
Противоречие лишает Леониду спокойствия.
Чтобы стать священником, надо много знать. Она кончит Семинарию, как её отец. Семинария даёт образование лучше, чем любой университет. И она принялась расспрашивать отца о предметах в семинарии. Ей казалось, что так она поступает честно: не прямыми словами говорит отцу о своём решении, а даёт ему возможность самому догадаться. Больше всего её привлекали философия, история религии и обычная история.
История — как сказки. Только не с хорошим концом. Она бродила по книгам о Нероне, о Леонардо да Винчи, о Петре и Медичи, как по комнате, трогала знакомые вещи, возражала Савонароле и королеве Елизавете. Читала Бердяева, Ницше, Конфуция.
Любимая учительница в школе — Мелиса Артуровна, преподаёт историю. Мелиса — такого же роста, как она, Леонида, только полная, с длинными большими ногами, с колтуном плохо причёсанных волос, с тяжёлой челюстью, похожей на Русланину, и круглыми, умными и наглыми глазами. Она похожа на мужчину, плохо играющего роль женщины. Её уроки — самые интересные в школе. Как в церкви Леонида ощутила однажды боль Христа от гвоздей в руках и ногах, так и на каждом Мелисином уроке она ощущала себя то закопанной в землю при Петре, то сгорающей в печи при Гитлере, то гибнущей на баррикадах…
Мелиса трактовала исторические события совсем не так, как отец.
Леонида пыталась понять, в какой связи Бог с историческим процессом? Почему Он допускает зло и страдания? Рассуждения о. Владимира в этом вопросе не удовлетворили её.
В шестнадцать лет Леониду подстерегла неожиданная беда, она совпала с возвращением из Москвы, Леонида перестала спать.
Поняла: она хочет мужчину.
Это был второй в её жизни конфликт с самой собой. Лежал открытый Шестов, лежали учебники. Привычно тянулся карандаш к книге или к записям Мелисиных лекций. Но Леонида не понимала, что читает. Выскакивала из дома и спешила в церковь, врывалась в Храм, с молитвой бросалась на колени перед ликом Христа и, судорожно дыша, прислушивалась к телу — ушло или не ушло желание?
И в тот день она прибежала в церковь.
«Закрой глаза и ощутишь, как ангелы касаются тебя…» — голос матери.
Глаза закрыла, но ангелы не полетели рядом.
Церковь была пуста. Только старенькая баба Лиза мела пол.
Баба Лиза никогда ни с кем не заговаривала: зашёл человек в церковь — значит, ему нужно. И в тот день баба Лиза самым будничным образом мела пол большой метлой, а в солнечном свете, сеющемся сверху, плясала пыль.
— Господи, — попросила Леонида, — сделай что-нибудь, защити меня от наваждения. Что со мной? Почему моя голова не работает? Почему я не попадаю в Свет? Как же я могу стать священником, если такое творится со мной и я не могу справиться с собой?
Дома она снова села за учебники и попыталась уговорить себя сосредоточиться.
Отец учил её справляться со всеми проблемами самостоятельно.
Как можно справиться с наваждением?
Девчонки из класса, ничуть не стесняясь, говорили о том, что живут с мальчишками, называя это словом «трахаться». Чтобы не забеременеть, пили таблетки.
Уроки в этот день она не сделала и поставила будильник на шесть — хоть задачи по геометрии успеть решить до школы.
Но уснуть не смогла почти до утра. Её ломало, как при высокой температуре: тело томилось, жаждало чего-то, пыталось что-то втолковать ей.
Первым уроком была история.
Войдя в класс, Мелиса почему-то сразу уставилась на неё и держала под прицелом весь урок.
В один из весенних дней задержала её после уроков.
— По-моему, ты хочешь со мной поговорить, — сказала она.
— Я?! С вами?!
— Ты — со мной! Учительская гудит: что происходит с нашей блестящей Леонидой? Ну вот, мы одни в классе, выкладывай, что превратило лучшую ученицу школы в существо, отключённое от учёбы? Не половое ли созревание?
Леонида плюхнулась на стул.
— Попала в яблочко? Какие там Пунические войны, разделы земель и свержения королей, когда мы воюем и не можем справиться с такой малостью, как собственные гормоны! Ну выходи из столбняка и подай знак: утопающий заглотнул порцию кислорода? По всей видимости — подыхает. Тогда слушай, девочка. Может, и не от всех болезней есть лекарство, но у меня для тебя от твоей болезни лекарство имеется. Оно — весть Прошлого, оно собрало солидную историю, оно — наука спасения. И я могу поделиться с тобой знанием. Не случайно же я, изгой в сегодняшней непонятной, мещанской, раздираемой противоречиями и жестокостью жизни, сбежала в историю. Хочу понять истоки и терроризма, и религиозной нетерпимости, и торговли людьми, хочу с помощью истории открыть — возможности спасения человечества. Хочу понять, как можно помочь людям увидеть истинные и ложные ценности. Не случайно же я не повесилась на крюке, не отравилась газом. Очень надеюсь разобраться и в собственной отверженности, хочу быть счастливой и научить других отверженных быть счастливыми. Твой выбор: полноценная жизнь или жизнь — отверженной?
— Почему «отверженной»? — пролепетала Леонида.
— Ну это уже получается разговор. Отверженной потому, что в России и во многих других странах женщина — существо второго сорта. О серьёзных вещах мужик с бабой, как правило, говорить не станет. Твоё место под звёздами определят твои зад, грудь, бёдра. И, если твои прелести не понравятся в этой жизни ни одному мужчине, ты не имеешь возможности получить физиологическое удовлетворение, — Мелиса пошла к окну.
На карнизе сидел голубь. Он не улетел, когда Мелиса подошла.
Сизый голубь, доверчиво, круглым рыжим глазом смотрящий на Мелису, подтверждал: Мелиса говорит правду.
— Ты можешь встать и уйти, дверь перед тобой. Я прошла свой путь унижений: не мужик, но и не кошечка для услады. Попробуй справиться с телом, попробуй справиться с водоворотом желаний, мыслей, планов.
Мелиса повернулась к Леониде, по её рыхлым щекам текли слёзы. Лицо некрасиво, сморщено в маску боли.
— Не жалей! — подняла Мелиса руку. — Я плачу не по своей жизни, а по несовершенству общества, не способного использовать собственные ресурсы. Если бы не парад бездарных, ограниченных, властных людей… — Она замолчала и после долгой паузы тихо сказала. — Хватит философствовать, я жду ответа: да или нет? Свою жизнь ты решаешь сама.
Они пришли к Мелисе.
В гостиной их встретило солнце. Не успела Леонида оглядеться, как Мелиса положила в её руки махровое, душистое, аккуратно сложенное полотенце.
— Сейчас мы по очереди примем душ. Иди первая и не задавай никаких вопросов, — приказала тоном, не допускающим возражений. — Ты пришла в гости, я угощаю тебя, а каковы мои угощения, скажешь потом.
Душ, сладко пахнущее полотенце, тихая музыка, с криком птиц, с плеском волн, и — Мелиса в бледно-зелёном халате с улыбающимися птицами, тоже сладко пахнущая, как и всё в этом доме.
Мелиса подошла к дивану и лёгким движением превратила его в громадную двуспальную постель, аккуратно натянула на матрас простыню. Повернулась к Леониде:
— До обеда я преподам тебе урок анатомии. Человек невежествен, а потому беспомощен. Он ищет помощи извне, а разве извне приходит помощь? Даже если и приходит, то вовсе не та, что нужна тебе. Только сам человек может помочь себе. Ну что ты так краснеешь? У тебя ещё есть возможность уйти и всю жизнь ждать принца, который к тебе не придёт, и на долгие годы остаться во власти своего неразгаданного тела, с заболоченной его желаниями головой. Есть возможность уйти, но есть и шанс овладеть своим телом. Закрой рот, отвалится челюсть. Расслабься и перестань трястись. Тебя хотят научить жить без подпорок. Даю тебе пять минут на размышления. Если принимаешь мой путь, раздевайся и ложись.
Голос, вкручивавшийся в Леониду штопором, заглушал музыку. Напор Мелисы лишил мыслей и слуха.
Но лишь Мелиса ушла на кухню, музыка зазвучала снова «Доверься», — звала она. «Доверься», — кричали птицы.
«Всю жизнь ждать принца, который к тебе не придёт…»
Она знает, что такое стенка. Стенка в актовом зале, с рикошетом звуков, с испариной от дыханий сотен человек. Подпирать стенку во время танцев — её удел. Ни разу за все танцевальные годы никто не пригласил её.
Низ живота сладко ныл. Он ныл теперь всегда, и из него рождались волны, окатывавшие её горячим потом.
Леонида присела на угол розовой простыни. Запах лаванды щекотал в носу.
У неё нет выбора.
Ушла Леонида от Мелисы совсем другим человеком, чем явилась к ней. Чуткие точки теперь подвластны ей. Теперь она сама может подарить наслаждение своему телу. Первый урок освободил её от её тела.
Переступила порог дома, улыбнулась родителям чуть припухшими губами, сказала им, что сыта, и рухнула в постель. Проспала до утра без снов. Утром голова работала лучше прежнего.
Встречи с Мелисой раз в неделю помогали ей не помнить о своём теле. Если оно давало о себе знать раньше встречи, Леонида с лёгкостью укрощала его теперь сама.
Мелисы было три. Одна — в постели, с огненными языком и руками, с осторожными движениями. Другая — в школе и за обедом после любви. Третья — воюющая с её отцом.
Мелиса приходила на все лекции её отца и, не успевал отец сказать последнее слово, начинала возражать.
Отец трактовал свободу воли как кроткое соблюдение нравственных законов и — выбор пути Бога, Мелиса — как бунт.
— Человек определяет свою судьбу сам, — напористо начинала своё выступление Мелиса, — творит её с первой сознательной минуты. Даже несчастные случаи он определяет сам, не говоря уж о том, быть в жизни счастливым или несчастным человеком. Возьмём действенного и пассивного человека. Один ждёт, что кто-то устроит его судьбу, другой ищет то, что нужно лично ему, и устраивает свою судьбу сам.
В другой раз она гремела своим басом:
— Я не согласна с Библией. «Не убий?» Это как же — «не убий»? А если на твоих глазах убивают ребёнка или пытают кого-то? Своими руками «убий», немедленно «убий», что же ещё остаётся? Иначе убийца, убийца по своей природе, будет убивать и убивать и погубит много людей. Необходимо уничтожить одного, чтобы не погибло сто безвинных. И врага, пришедшего убить тебя, убий!
— Нравственные законы — вещь прекрасная! — восклицала она. — Но вот слова «Не укради». А что понимать под ними? И как же человек может не воровать? Это противоречит сути его жизни. Мы вынуждены воровать у Природы её богатства. Ну ладно бы только злаки, овощи, допустим, это естественно, но мы убиваем животных, жрём их. Мы меняем русла рек, мы разрушаем недра земли, отравляем воздух, реки засыпаем отходами от химических заводов и фабрик — губим рыбу. Что же нам делать? Теперь подумайте: рядом с этим гибельным воровством что значит взять у кого-то какую-то вещь или деньги? Это же чушь собачья — на фоне глобального воровства и разрушительства.
Мелиса кричала на отца — при затаившем дыхание зале. А отец — улыбался.
Он, двухметровый, такой всесильный в своём храме, смотрел на неё мальчиком, а слушатели вытягивались к представлению: он что — блаженный, дурак, почему молчит, почему не заткнёт Мелисе глотку?
Каждый раз — та же самая игра. И — его тихий на фоне Мелисиного крика голос:
— И на это есть Божья воля — подвергать сомнению, думать самому.
— Отец, почему ты молчишь, почему не докажешь Мелисе, что она не права, почему не поспоришь с ней? — спросила как-то Леонида по дороге домой.
— А как я могу поспорить? Как могу показать, что учитель школы противоречит сам себе?
— В чём же противоречие?
— С одной стороны, Мелиса во многом права. Конечно, мы не имеем права разрушать природу: взрывать под землёй атомные бомбы, губить недра Земли, менять русла рек, отравлять воздух. И с «не убий» права. Не знаю, кто смог бы не кинуться на защиту убиваемого ребёнка, это происходит подсознательно: спасти жертву, убить убийцу! Но человек не может отнять у человека жизнь. Но Бог создал человека зависимым от Природы. Человек должен питаться, и то, что он ест дары Природы, — не грех. И как это «человек определяет свою судьбу сам»? Если бы судьба зависела только от человека, разве он устраивал бы себе землетрясения, извержения вулканов с гибелью целых городов?! А его собственная, порой трагическая, гибель в обыкновенной мирной жизни?! Может быть, и зависит от человека что-то, но далеко не всё. Мелиса, конечно, права в том, что бесцеремонное вторжение в Природу, разрушение её рано или поздно приведёт Землю к гибели, — повторил он. — Вообще всё имеет начало и конец.
— А как же Бог?
— Что «Бог»? Бог — над Землёй, над Природой вечен. Потому и служу Богу, что вечный только Он. А то, что мы вольно или невольно, со зла или не со зла, нарушаем Его заповеди, ведёт к разрушению нас, не Его.
Мелисе Леонида пересказала разговор с отцом. Та выслушала не перебивая и тихо спросила:
— Значит, я смешна в его глазах?
Леонида пожала плечами.
Мелиса ходила по гостиной, а потом остановилась перед Леонидой.
— Но ведь Его просто нет!
— Кого Его? — испугалась Леонида.
— Да Бога же! Нету, понимаешь?! Бога нет. Есть Вселенная.
— Что это такое? Разве это не Бог? Для меня это — Бог!
В этот день у них не получилось любви. Ужас Мелисы перед тайной, перед собственной беспомощностью, перед неминуемой смертью, страх Леониды перед кощунственными утверждениями Мелисы замкнули печатью отчуждения их встречу.
В церковь теперь она ходила чаще прежнего. Свет и ангелы, музыка являлись ей, как в детстве. Приближался день, в который она решила поехать к о. Владимиру.
О том, что о. Владимира убили, узнала в библиотеке.
Ей не нужны результаты следствия, она сама знает: убили потому, что он мечтал расширить рамки «классического святоотеческого богословия». Убили люди, считавшие, что он предал веру отцов, и не желавшие никаких изменений в структуре российской Церкви. Разве это истинно верующие, если они нарушают одну из главных заповедей — «Не убий»?
Прекрасное лицо о. Владимира, его простые и точные ответы, его книги… он живёт в её жизни так же, как отец и мать, как Вероника и Мелиса. Только теперь она не сможет исповедоваться и попросить у него совета. Она должна свою жизнь решить сама.
Отец не заговорил дома об убийстве о. Владимира. Может быть, не знает?
Несмотря на любовь к отцу, она должна поступить так, как велит Христос: её путь — служение Богу, а не людям.
Решение стать священником не исчезло к моменту окончания школы. Леонида для поступления в Семинарию достала программу и, готовясь к выпускным экзаменам в школе, одновременно готовилась к Семинарии. Она не знала, как и что будет делать, но знала: священником она станет.
Закон Божий со Священной историей, благодаря лекциям отца, она более или менее изучила. А вот «Церковную историю» и «Основы православного вероучения» не знает совсем.
С документами тоже проблема. Нужны свидетельство о рождении, справка о крещении, справка от врача о состоянии здоровья, рекомендация приходского священника, заверенная епархиальным архиереем, — не брать же у отца?!
Разговор с Мелисой произошёл по дороге из школы:
— Мне нужна ваша помощь. Я хочу стать священником, и мне надо поступить в Семинарию, в которой имеют право учиться только мужчины.
Мелиса остановилась и уставилась на Леониду своими умными глазами.
— Обмануть хочешь Церковь? — спросила с удовольствием. — Хочешь бросить вызов мужикам, захватившим и Бога? Помогу. Я отняла у мужиков любовь, ты — Бога, можно сказать, вернёшь Бога женщинам. Значит, так: фамилия у тебя — Вядра. И для мужчин и для женщин подходящая. Конечно, во всех документах написано, что ты женского рода. Но о документах не беспокойся, я достану тебе их. — Мелиса крупным шагом пошла дальше.
— А как же справка о крещении?
— И справку о крещении. За деньги сейчас можно купить всё! Ты только принеси мне все документы.
— Проблема не только в документах. Туалет.
— Какой ещё туалет?
— Общий.
— При чём он тут?
— Жить надо в общежитии. Там общий туши писсуары.
Мелиса захохотала:
— Ну, даёшь! В каком веке живёшь? Ты же идёшь не в армию, где туалет часто в поле! В любом туалете есть кабины, и они запираются, Слушай, а обязательно жить в Семинарии? Никак нельзя жить у меня?
— Никак. Это одно из условий. Молитвы — ранние, иногда ночные. Ещё проблема: мне придётся в общежитии жить в комнате на шесть-десять человек. Мужчина каждый день бреется!
— Есть мужчины с лицами девичьими, у них почти ничего не растёт.
— Почти! Даже если бы я попала в комнату для двоих, и такие там есть, всегда существует опасность быть разоблачённой.
— Ты хочешь на курорт или в бой? Будешь бдительна.
— Есть ещё одна сложность. Мне нужна рекомендация от священника.
— Ну, и какая сложность? Играть так играть. Найди церковь и ходи исправно на службы. Священник даст тебе рекомендацию. Почему бы не дать? Время у тебя есть. Только не вздумай признаться ему, что ты женщина.
— У меня ещё вопрос.
— Ну, и за чем остановка? Задавай.
Они уже пришли к Мелисе и стояли в гостиной.
— Есть серьёзная психологическая проблема: я не хочу причинить отцу боль. Порой мне кажется, отец высоко-высоко надо мной, он никогда ни в чём не нарушит нравственные и Божеские законы, я таких людей, как он, больше не знаю. Обмануть его никак нельзя. Но, если сообщу ему о своём выборе, никогда не стану священником: он запретит. А Бог повелевает мне быть священником.
— Давай сядем, — тихо сказала Мелиса и потребовала рассказать всю историю с самого начала: и о явлении Христа, и о лекции о. Владимира, и о его книгах и статьях.
— Одни только названия его книг каковы! «В поисках пути, истины и жизни»… Может быть, когда-нибудь поможет женщинам экуменизм. О. Владимир верил в объединение церквей. Истинное христианство не может быть только для мужчин, когда женщина ощущает себя существом второго сорта, или только для одной национальности, оно должно быть вселенским. И о. Владимир видит возможность единения католической и православной религии в Новой Европе. И в Америке сейчас выступают за единение очень активно. Много женщин борется за свои права: Элизабет Бер-Сижель, она французский учёный, Харрисон, Дебора Белоник, Кириаки Фитцджеральд и другие. Что вы молчите? — спросила Леонида после затянувшейся паузы.
— Разве я имею право что-нибудь сказать тебе? Может, правда, Бог есть?
— Есть, — подтвердила Леонида. — Я видела Свет от Него, я слышала Его голос, и Он всегда во мне, это Он руководит мною.
— Как же теперь мне жить? А то, что мы с тобой…
— Об этом не знаю. Он не дал мне никакого знака. Бог — не дед с бородой. В нём и женское, и мужское начало. — Леонида долго молчала, прислушивалась к себе. — Нет, знака не было, мы не нарушаем Его заповедей, мы сами себя спасаем.
— Не знаю, — сказала Мелиса, и в голосе её стояла печаль, как солнце в западном окне.
В тот день Мелиса избегала смотреть Леониде в глаза. И снова любви не получилось.
— Так что мне делать? Имею я право стать священником или нет? — уже стоя в дверях, спросила Леонида. — Обман это Бога или не обман?
— Ты же сказала, Бог велел тебе служить Ему! — твёрдо ответила Мелиса. — Как ты можешь ослушаться Его?
— Но это подделка! Это обман.
— Ты не обманываешь Бога, сама говоришь, Он призвал тебя. И, сама говоришь, Бог создал мужчину и женщину равными, ты обманываешь антибожеское общество, которое дискриминирует женщину, — медленно, словно выверяя свои слова, сказала Мелиса.
Разговор с Мелисой определил оставшиеся до окончания школы месяцы.
О. Варфоломея она нашла в тридцати минутах от города в небольшом храме. Выбрала она о. Варфоломея за старость и святость. Белая, уже и из старости выцветшая борода, блёклые, в сизых кругах, глаза, неторопкая, уставшая речь, преображение во время службы и в час, когда под его благословение подходят прихожане — в большинстве своём старухи окрестных сёл.
Сердцем она уже знала о. Варфоломея и знала: Бог привёл её к нему.
Службы о. Варфоломея она привычно легко выстаивала в толпе старух.
О. Варфоломей подошёл к ней сам:
— Сынок, хочу поговорить с тобой. Ты видишь, наше место — Богом забытое. Мужчин вокруг почти нет. Я протяну ещё года четыре. Могу поговорить с моим руководством, чтобы на моё место взяли тебя. — Они находились в храме одни, только Кланя ещё подсчитывала выручку от продажи свечей. — Что привело тебя ко мне? Исповедуйся.
Этому святому врать нельзя, что бы Мелиса ни говорила. Фиолетовые ободья зрачков, выпитые временем глаза…
— Человек ты скромный, но твёрдый. Знаю, не просто так ты очутился здесь.
И Леонида заговорила. Она рассказала об отце и о матери, об ангелах и святых, о том, как явился ей Бог и какие слова сказал. Рассказала о том, что она не мужчина, и о своих отношениях с Мелисой. Рассказала об их последнем разговоре, о своих сомнениях. Рассказала о желании поступить в Семинарию и о своей безвыходности: Бог посылает её на этот путь, а Православная Церковь не допускает. Когда она нарушит законы Православной Церкви, её проклянут и Церковь, и отец. Обо всём рассказала она о. Варфоломею и спросила, что ей делать.
О. Варфоломей не перебивал и не смотрел ей в глаза, а когда она закончила, опустил голову и долго молчал.
— Ну, я пойду. — Леонида встала.
— Сядь. — Теперь он пристально вглядывается в неё своими выцветшими глазами. — Хочу рассказать тебе свою жизнь. В молодости я учился в университете, потом преподавал там же историю. Преподавал я несколько десятилетий и выучил много людей. И вдруг пошёл учиться в Семинарию, решил стать священником. Не мальчишкой уже был, зрелым человеком. Честно говоря, смутил меня мой любимый ученик. Он учился у меня на вечернем факультете, а днём занимался в Семинарии. После занятий мы чуть не до полуночи ходили по городу, разговаривали и спорили. Кончилось дело тем, что я поступил в Семинарию, когда мой ученик уже покинул её стены. Не только закончил её, но и сам стал в ней преподавать. И вот тут случилось в моей жизни непонятное: я ушёл из Православия. Повлиял на это другой мой любимый ученик, теперь уже из Семинарии. Блестящий, талантливый человек, но… он оказался ярым фанатиком: он истово боролся с любыми сомнениями людей, с отклонениями в службе, он придерживался старых догм, он подавлял волю людей, насаждал насилие над душами. Мне это не нравилось. За долгие годы учительства я привык всё подвергать сомнению, всё анализировать и прежде всего уважать человеческую личность. Неожиданно в Протестантской религии я увидел для себя больше разумности и свободы. Я стал протестантом. Ты попала в храм протестантский.
— А как же здание? А как же службы? А как же Ваше одеяние?
— Так получилось, — тихо сказал о. Варфоломей. — Если ты внимательно приглядишься, мои службы не совсем типичные для православия, я провожу эксперимент. В Семинарии у меня остался очень близкий друг, отец Афанасий, он преподаёт там, но, мне кажется, втайне он ближе к моим убеждениям, чем к тем, что исповедует мой фанатик-ученик, от которого сейчас зависят и Семинария, и все православные приходы, он сделал быструю, головокружительную карьеру. Отец Афанасий, единственный, не осудил меня и остался моим другом, он с большим интересом относится к моему эксперименту.
— Что за эксперимент?
— Я соединяю разные конфессии. Беру самое важное и торжественное в службе от Православия, а вместе с тем многое от адвентистов Седьмого дня, от баптистов. У нас, как ты слышала, часты общие песнопения, мы все вместе изучаем Евангелие и Библию. Любой человек из моих прихожан может, если хочет, прочитать проповедь, и женщины в том числе. Многое пока, правда, остаётся нерешённым: так, не знаю, какое название выбрать для нас — дивизион, община, приход?! Как видишь, я пытаюсь делать как раз то, о чём говорил твой отец Владимир. Я читал его работы. В чём-то согласен с ним, в чём-то нет, очень многое беру из Православия.
Он долго молчал. Леонида смотрела на него не отрываясь.
— Насчёт консерватизма в Православной Церкви ты права, — снова заговорил он. — Нельзя не согласиться. Сохраняют его фанатики. И фанатиков сейчас очень много. Поэтому я и ушёл в Протестантизм! Конечно, мне очень трудно. Много противоречий… пытаюсь разобраться. Ты чувствуешь, в Боге начало и женское, и мужское. Говоришь, Бог не осуждает тебя за отношения с Мелисой. А ведь ты, наверное, знаешь, чем объясняют судьбу Содома и Гоморры! Якобы Бог разрушил эти города в наказание за занятие многих жителей гомосексуализмом.
О Содоме и Гоморре никогда не думала, выпало это из памяти, и всё.
— Но сейчас стало известно, гибель городов трактовали неверно. Жители этих городов поклонялись идолам, и в частности — Молоху. Самый у них почитаемый идол и самый ужасный из всех. Размер его изображения был огромен, руки его были протянуты вперёд, между ними зажигали огонь, а на них клали новорождённых младенцев и сжигали их заживо. Похоже, большинство людей, населявших те города, были одержимыми. Новые выводы подтверждаются текстами Библии. Описана там история Лота. Когда разъярённая толпа, в которой были и женщины, и дети («от молодого до старого, весь народ…»), потребовала у Лота отдать ей гостей, он предложил своих дочерей. Если бы речь шла о гомосексуальных наклонностях толпы, во-первых, вряд ли пришли бы все жители города, и женщины, и дети, а во-вторых, вряд ли бы Лот, живший там и знавший жизнь города, предложил толпе своих дочерей! Совсем другая версия! Не за гомосексуализм разрушены города, весьма вероятно, как раз за поклонение идолам!
Снова о. Варфоломей долго молчит.
Что здесь происходит? Решается вся её жизнь. Может она или не может стать священником.
Но и в том, и в другом случае — разрыв с отцом.
— Ты, наверное, хочешь понять различия. В Православии священник является проводником Устава Русской Церкви, церковного соборного сознания, а следовательно, является рукой Христа. Христос — мужчина, и, по версии православных догматиков, женское священство в Православной Церкви невозможно. Бог послал на землю Своего Сына, а не дочь, православные говорят: «Мы должны уважать Его волю». Тебе отец говорил про икону «Тайная вечеря» — изображены только мужчины. Но, по словам о, Владимира: были и женщины! Я читал много книг, изучал другие религии, и в них нет ничего об этом, — тихо говорил о. Варфоломей. — И я слышу тебя, и я верю в то, что именно Христос явился тебе, а не Дьявол пожелал смутить тебя. Я вижу тебя, твоя вера сильна. Твоё назначение — от Бога. — Он встал. — В Протестантской Церкви главное — Бог и человек, то есть церковное посредничество сведено до минимума, и женщины, и мужчины имеют право читать проповеди, — повторил он. — В Протестантской Церкви женщина может стать священником. Поступить на Богослужебное отделение в Духовную Семинарию помогу, отец Афанасий читает там лекции. Он поможет тебе поступить. Особой структуры человек, младенец, от Бога! Я благословляю тебя.
Раз в неделю приезжала она теперь к отцу Варфоломею. И он в небольшой чистой и светлой столовой своего дома помогал ей готовиться к экзаменам, толковал непонятные места Ветхого Завета. Ему она высказывала все свои сомнения. Однажды спросила о том, о чём ре спрашивала Мелису:
— Как же я буду жить в одной комнате с мужчиной? Разве он не догадается, что я не бреюсь… И вообще…
О. Варфоломей по своей привычке долго не отвечал, а потом тихо сказал:
— Попробую поговорить с отцом Афанасием, может быть, он сможет устроить сразу так, чтобы ты жила в отдельной комнате, а может, сделает это не сразу.
В один из дней ехала от о. Варфоломея на электричке. И пыталась понять своё состояние: что сегодня не так? Сомнений в том, что она решила делать, не было, но и привычного покоя тоже не было.
Это отец, поняла уже в автобусе. Она не лжёт отцу, но и не говорит правду. В умолчании какое-то глубокое нарушение всех её жизненных основ, ей необходимо благословение отца.
Леонида долго шла домой — бродила по улицам, сидела в парке. Как ей поступить? Как смотреть отцу в глаза? Как объяснить отцу, что она верит в соединение православия с протестантизмом?
И снова она пришла в Храм Православный.
Но не в свой, на окраине. От входа окинула взглядом иконы и сразу подошла к одной из них.
Прошло больше получаса, прежде чем Леонида смогла переключиться с уличной суеты на разговор с Богом. До рези в глазах вглядывалась она в закрытое страдальческое лицо Христа.
— Я больше не могу врать отцу, я не довольна собой, во мне нет покоя, — жаловалась она Христу на себя. — Скажи, что мне делать? Подай знак, — попросила она.
Христос не открывал глаз и никак не реагировал на её слова.
— Я скоро кончаю школу, — говорила она. — Я не ослушаюсь Тебя. Может быть, тот знак, что Ты подал мне раньше, — ошибочен или я неправильно поняла его. Помоги мне!
В храме не было службы, продавали свечи, иконки. Людей мало.
Возник страх — что, если в четырнадцать лет померещилось, а она на том своём видении строит всё своё будущее!
Она закрыла глаза. И сразу пропала внешняя жизнь. Нету людей, сумерек храма, её, есть Он, создавший людей и деревья. Есть Он, пославший Своего Сына помочь людям определить свой путь, что самое трудное в жизни. Сын Бога повёл людей за собой. Он пытался открыть им их назначение, передать им замысел своего Отца. Его предал человек. Его убили люди, к которым он пришёл с открытым сердцем.
Свет возник не сразу, как и в прошлый раз. Сначала возникла острая боль сострадания. Сначала её распяли, как Его: руки, ноги прибили к кресту. Ей не давали пить, её мучили. Его распяли. Его мучили!
— Перестаньте мучить Его, — просит она.
Она там, на Голгофе, она кинется сейчас на солдат, она собой пожертвует, только чтобы Он жил. Она чувствует, как больно Ему. Ещё миг, и она изменит ту минуту, она успеет — ещё можно спасти Его.
Он пришёл взять на себя грехи людей, искупить их. Его крест — Его судьба. Лишь своими страданиями, своей мукой Он растревожит миллионы людей, всколыхнёт их, определит смысл их жизни. Он должен страдать. И она должна страдать вместе с Ним.
— Мне нужно Твоё слово! — шепчет она, глядя, как открываются глаза Христа, как из страдальческих они становятся сияющими. Боль уходит. Отец послал Сыну Свет, чтобы Сын смог в этом Свете вернуться к Отцу — жить вечно. Свет заливает Голгофу, заливает боль, заливает сочувствующих и убийц. Есть только Он, возносящийся к Отцу. И Он находит время сказать ей:
— Моё слово тебе было. Твоё назначение — служить Богу. Ты можешь быть священником.
Слышит она или видит эти слова, они сотканы из Света, они предназначены ей. Она не смеет ослушаться. Отец, когда узнает, поймёт. Он не сможет помешать ей выполнить волю Бога.
Разговор с родителями произошёл в день окончания школы. За ужином, сразу после молитвы.
— Я поступлю в такой институт, в котором жить надо в общежитии, — говорит она.
— В какой институт ты решила поступать?
— Па, ты учил меня разбираться с моими проблемами самостоятельно. Я усвоила твою науку, — сказала она осторожно.
— Но это не проблемы, это профессия, вопрос жизни. Как же не сказать родителям?
— Я обязательно скажу родителям, но позже. Одно могу сказать: ничего плохого я не собираюсь делать.
— В этом мы с матерью и не сомневаемся.
После приёма в Духовную Семинарию они с о. Варфоломеем сидели друг против друга в столовой и молчали. Ели сельские подушечки-карамельки, обсыпанные какао.
— Вы говорили мне, что у вас были любимые ученики. Как сложились их жизни? — неожиданно для себя спросила Леонида.
— Два любимых, — сказал о. Варфоломей. — Один тот, что со времён университета, — истово верующий, другой — бунтующе верующий.
— Что это значит?
— Один слушает других, верит кротко, уважает чужие чувства. Другой — фанатик, я говорил тебе о нём, огнём и мечом готов принудить людей верить в то, во что сам верит, очень агрессивен, подавляет силой и властью, каждого в чём-то да упрекнёт: кого — в ереси, кого — в слабости веры.
— Не завидую его прихожанам.
— А он и не захотел взять приход, следовательно, у него нет и прихожан. Он сейчас архиерей нашей епархии. Уверен, не останется тут надолго, поднимется выше! Вот уж кто не потерпел бы твоих переодеваний! И меня отверг, отрубил одним взглядом, когда узнал, что я ушёл в Протестантство. Объявил вероотступником, врагом.
— После этого вы продолжаете любить его?
— Кроме того, что он очень обаятельный и умный, он очень любил меня! А мы любим тех, кто нас любит.
— Как же сейчас, когда он отверг вас?
— Никак. Мы не видимся, но в душе осталось что-то… это не объяснишь.
— Ну, а как сложилась судьба второго?
О. Варфоломей улыбнулся:
— В городе у него приход. Прихожане почитают его, как святого. Он и есть святой.
— А он бывает у вас?
— Как не бывать. Заезжает, раз в месяц обязательно, позванивает. Светлой души человек. Вот он не бросил меня, хотя явно не одобряет того, что я ушёл из Православия.
— Вы сумели убедить его в своём выборе?
— Похоже, нет, но умный человек шире своих убеждений — продолжает любить меня. Думаю, рано или поздно он разберётся. А вообще жизнь покажет.
Уходя, Леонида поцеловала о. Варфоломею руку, сказала:
— Не умирайте. Вы — мой духовник. Вы — мой учитель.
Он положил свою лёгкую, усыхающую руку на её склонённую голову.
— Дождусь тебя, дотерплю, не помру, пока не помогу тебе получить мою общину, мой приход. Может быть, ты захочешь продолжить моё дерзкое начинание?! Передам тебе свои надежды и пойду наконец к Богу.
Ей нравилось учиться, хотя большинство преподавателей, казалось, делали всё, чтобы отвратить от своего предмета. О. Афанасий, например, бормотал неразборчиво, и понять, о чём он бормочет, было невозможно. Но именно о нём говорил о. Варфоломей — «младенец, от Бога»! Да и всем своим видом о. Афанасий напоминал о. Варфоломея, хоть и был много моложе его: взглядом, направленным внутрь, и блаженной улыбкой. И ей о. Афанасий помог — её поселили в комнату на двоих с отрешённым от земных проблем Дмитрием! Для всех о. Афанасий — скучный, неинтересный, она же чувствует в нём ту же робость, что живёт в ней, и то же одиночество, изгойство, что воздвигает стену между нею и людьми. О. Афанасий неказист, угловат, слаб, захватан насмешливыми взглядами сильных, красивых мужчин. Не ходит, подпрыгивает бочком, как воробей. Но ей безразлично, каков он внешне и как он читает свои лекции, она ощущает его внутреннего. А материал знает из лекций отца.
Лекции отца — ярче, насыщеннее тех, что читают преподаватели Семинарии, и она использует их вовсю.
К родителям она приезжала раз-два в месяц. Говорила с ними о чём угодно, только не о религии. Чаще всего просила отца рассказывать о лекциях, которые он читает, сколько людей приходит, как они реагируют. Но смотреть в глаза родителям было очень трудно.
Она думала, занятия, молитвы успокоят её, однако конфликт с собой из-за отца усугублялся: нельзя строить жизнь на лжи. И кому она лжёт? Самому любимому человеку в жизни, святому! С детства, не осознавая, она подражала отцу, ради него и хотела стать священником.
Она спешила сократить свои визиты домой.
Сейчас, когда она далеко от отца, в себе она находит его черты: как встряхивает зубную щётку после чистки зубов, как раскладывает на столе бумаги, как работает с текстом — сначала прочитывает весь параграф, чтобы увидеть рассуждения в целом, а потом штудирует по фразе, ищет путь к выводу.
Ей нужно благословение отца. Она не имеет права скрывать от него самое главное в её жизни. Она должна рассказать ему о словах Христа, об о. Варфоломее.
Усугубляется конфликт её с собой и из-за Мелисы. Она чувствует: что-то ушло из их отношений, ей стыдно своей наготы, и сама близость больше не приносит удовлетворения и успокоения.
Почему? — спрашивала себя. — Разве грех — потушить желание и овладеть своим телом? Разве грех — любить другого человека? Ведь они с Мелисой не занимаются развратом! Они хотят доставить радость друг другу и хорошо чувствовать себя. Разве это их вина — в том, что у них нет надежды на жизнь с мужчиной? А может быть, в Мелисе мужских генов гораздо больше, чем женских?!
Себя уговаривала, что ничего плохого они не делают, а неловкость оставалась, она торопила Леониду поскорее уйти, разговоры не получались.
Частый пост, долгие службы, чтение книг до слепоты, усталость от постоянного недосыпания, лекции и семинары постепенно притупляли желание.
Большую роль в этом играл и Дмитрий, живший с ней в одной комнате!
Человек лет тридцати, измождённый, молчаливый. Казалось, он ничего не слышит и не видит, кроме Бога, с Которым общается напрямую и постоянно. Взгляд у него странный — человека, не живущего в настоящем. Первое время Леониде казалось, в комнате она — одна, Дмитрий не мешал ей бороться с самой собой. Казалось, он не обращает внимания на её метания… Но постепенно его молчаливое присутствие стало давить на неё. Особенно почему-то влияло на неё то, что Дмитрий иссушал свою плоть, отказывался от еды даже в обычные дни, а уж в пост и вовсе голодал. Она теперь постоянно думала о нём — он словно урок ей задавал: ну-ка, разберись в поставленной перед тобой задаче.
Глаза о. Варфоломея с фиолетовыми обводами, его жажда успеть довести до конца свой эксперимент, отрешённость о. Афанасия от земной суеты, его воробьиный скок, словно о. Афанасий спешит поскорее проскакать земную жизнь, чтобы наконец попасть к Богу, и особенно Дмитрий со своим устремлением к Богу словно стену воздвигли между нею и Мелисой. Почему-то она стала ощущать их отношения с Мелисой извращением. И появилось чувство вины. Это чувство вины обострялось, когда она видела о. Афанасия или Дмитрия.
Она перестала спать с Мелисой. Звонила же ей, как и родителям, ежедневно, дважды в месяц заходила. Но, когда заходила, тягостно молчала, не умея рассказать о Семинарии, не умея заговорить об ощущении конфликта с собой, о необходимости прекратить их встречи.
Первое время Мелиса пыталась вызвать её на откровенность, рассказывая о делах в школе и о статьях, над которыми она работает для учебника истории, говорила, что чувствует и понимает происходящие в Леониде изменения. Но никаких вопросов задавать не решалась. Леонида разговор не поддерживала, и он задыхался в молчании.
Естественно, их встречи не могли быть долгими. И Леонида с облегчением уходила. Она спешила к родителям. Видеть их, сидеть с ними за всегда праздничным столом — вот всё, что ей надо. Мать рассказывала о прихожанах, отец задавал ей вопросы об учёбе, она отвечала, что учится прилично. Но и с родителями разговор быстро иссякал. Между ними и ею стояла ложь, и эта ложь взбухала, как тесто на дрожжах.
И вот однажды она решила: всё, хватит лжи. Невозможно жить в конфликте с собой. Она соберётся с духом и прежде всего разорвёт отношения с Мелисой Согласие с самой собой — важнее. Вместе с плотской любовью Леонида изживала из себя и духовную тягу к Мелисе. Она сделала выбор: с Мелисой больше не встречается, а свою плоть усмирит изнурительными размышлениями и молитвами, как Дмитрий.
Наступил день, когда она Мелисе не позвонила.
Очередную сессию сдала лучше всех на своём факультете, и её премировали солидной суммой денег. Прежде, чем ехать домой, купила матери летнее платье, отцу — настольную Библию, в роскошной обложке с инкрустациями. В тот день она ехала домой с надеждой — поговорить с отцом. Пусть впрямую пока ничего не скажет, но задаст ему вопросы — об экуменизме, о том, что он думает о Протестантской Церкви, где женщина может быть священником.
Мать встретила её словами:
— Леночка, горе-то какое! Ваша Мелиса Артуровна покончила с собой.
Леонида не рухнула в обморок, не выронила свёртки, она прошла в кухню, налила себе воды, выпила залпом и села к столу. Спросила спокойным голосом:
— Что с ней случилось?
Мама поднесла рюмку с валерьянкой, отец сел напротив Леониды, сказал:
— Потерпи, пожалуйста, Лёнечка.
— Что открылось!.. — начала мать.
— Что открылось?
— Выпей ещё, Леночка! — Мать накапала вторую рюмку валерьянки.
— Она — лесбиянка, — сказал отец. — Она совращала своих учениц. Пожаловалась директору перепуганная и озлобленная десятиклассница: Мелиса хотела растлить её. Накануне суда Мелиса повесилась.
— Когда всё это случилось?
— Да дней восемь назад это и случилось. Сюда Руслана звонила — сообщить о похоронах. И Вероника звонила.
Отец говорил тихо. Следил за выражением её лица, и она легко читала в его кротких глазах тягостный вопрос: а ты, часом, не лесбиянка? Он не задал вопроса, но по тому, как сочувственно, с какой жалостью смотрели на неё он и мать, поняла: они обсуждали эту возможность. Поэтому и не сообщили о похоронах — не хотели её горя и не хотели её присутствия в эпицентре сплетен и расследования.
— Самое удивительное, — заговорила мать, когда отец замолчал, — в записке она попросила отца простить её и у её тела помолиться о спасении её души. Батюшка просидел с ней ночь, молился и просил Господа простить её. И ещё, представляешь себе, все свои книги, все свои бумаги она завещала отцу.
Родители не судили её — жалели, исходили сочувственной любовью. Она слышала их немой вопрос Богу: «За что Ты сделал нашу дочь похожей на мужчину?»
Отец мог бы гордиться — она точная копия его в молодости: и рост, и цвет волос, и глаза, и черты лица. Только кротости его в Леониде нет. И родители это чувствуют: она, как и Мелиса, — бунтарка.
— Прости, родная, что мы огорчили тебя. Ты хочешь есть? — Матушка пошла к холодильнику и стала выставлять на стол еду.
Молитвы, творимые в пустом ночном Храме Семинарии, не помогали Мелиса стояла перед ней живая, во весь рост, закрывая своим крупным телом свет и не давая выбраться к Богу.
— Ты же сама просила отца помолиться о тебе! Ты же сама пошла к Богу, — говорила ей Леонида. — Пусти и меня к Нему — помолиться о тебе, вымолить прощение, — просила она Мелису. Но ни лика Христа, ни Света не видела. — Чего ты хочешь от меня? Чтобы я осталась здесь или чтобы я бросила Семинарию, пошла преподавать историю и вернулась опять к тому, с чем так трудно порвала? Чего ты от меня хочешь? Или ты не можешь простить мне моего отказа от тебя?
Мелиса смотрит в упор, глаза в глаза. Мужская рубашка, пиджак, брюки — хотя в школе Мелиса ходила в юбке.
Холод церкви проникает внутрь вестником смерти, обжигает Леониду.
Вечер за вечером она идёт в Храм…
И тут в её жизни появился Артур.
Случайное совпадение или знак неба, она не знает. В один из поздних вечеров он тоже оказался в Храме.
На полголовы ниже Леониды. Рыхл и весел. На его лице всегда добрая глупая улыбка человека, который знает, что он неотразим, и шутка — ярко раскрашенной бабочкой — слетает с его уст к измученным семинаристам в ту самую минуту, когда это особенно им необходимо для поддержания сил.
Он не заметил Леониду в плохо освещённом углу Храма и бухнулся на колени посреди Храма, едва вошёл:
— Прости, Господи, отпусти грех, дай мне спать! Измучился.
Обычно легко подвижное, готовое к смеху, лицо в тусклом колыхании язычков свечей — белая маска.
Артур общался со всеми и не дружил ни с кем, никого не выделял, ни с кем не прогуливался по аллеям парка. Избегал и откровений, редко вспыхивающих в их аудитории. Доброжелательный, мягкий по характеру, любил услужить.
В этот час Артур явился спасением от Meлисы.
Учёба в Семинарии таила в себе подводный риф, о который Леонида могла разбиться, — отношения с сотней мужчин. Среди них она прослыла бирюком. И дело не только в том, что кто-то мог догадаться о её самозванстве, дело — в робости. Победить рабскую женскую психологию, сформированную в ней матерью, оказалось не под силу. Кроме того, она попала в чужой мир, совсем не знакомый ей.
А может быть, дело ещё в том, что из всех людей нравились ей лишь двое: о. Афанасий и Артур.
И вот они с Артуром вдвоём в пустом Храме.
— Господи, ты знаешь, моя вина велика, трудно простить, но… прости, чтобы мог жить дальше.
Обнаружить себя? Затаиться?
Не успела осознать ситуацию и выбрать решение, как Артур трезвым голосом спросил:
— Кто здесь есть? Выходи.
Леонида встала с колен и шагнула из тени в колеблющийся свет.
— Лёнька? А ты, святая душа, что тут делаешь? — спросил он. Игривость не получилась, получилась растерянность. И вдруг без перехода: — Ты — будущий священник, и ты — святой, я знаю, все знают. Спать не могу. Силой взял девчонку, подругу сестры, а ей всего шестнадцать. Отпусти грех.
— Не могу…
— Почему «не могу»? Грех велик или сана пока нет? Простишь, как друг, уже легче станет.
— Отпустить грех не могу, могу дать совет, — перевела Леонида разговор. — Женись на ней. Всё равно тебе рано или поздно надо жениться.
Потрескивали свечи, заселяли тишину жизнью.
— Я не люблю её.
— Тогда зачем… ты с ней?
Язык заплетался, изо всех сил Леонида прорывалась сквозь робость к равному разговору.
Но Артур не замечал ни её робости, ни борьбы, жрущей её силы, ни её бабского жалостливого взгляда.
— Она пришла к сестре, а сестры дома не было. Одни в квартире. Красивая девчонка и затворник. В котелке стучит, тело горит, сердце пляшет.
— А она почему сразу не ушла?
— Это ты у неё спроси. Таким ангельским голосом спрашивает: «Вы разрешите подождать?» А сама стоит передо мной. Головку откинула, грудь выставила, зубками блестит. «Ах, — говорит, — какой вы стали интересный».
— А вы раньше были знакомы?
— Ещё как знакомы. Она с семи лет в нашем доме болталась. Приставали они с сестрой ко мне, изо всех сил мешали заниматься, надоедали до смерти. А тут я сначала и не узнал её. Из вертлявой девчонки — красавица. Волосы — по плечам, в глазах… впрочем, понимаешь, что я увидел.
— А может, она сама тебя затянула? Может, сама и захотела?
Артур качнул головой:
— Отпихивала меня, верещала, а я потерял голову. Именно изнасиловал.
— Ну, ты хоть позвонил ей потом? Узнал, как она? Попросил прощения?
— Не могу. Ошалел. И удовольствия никакого не получил. До сих пор не пойму, что со мной случилось? Ты говоришь, жениться. Всю жизнь быть с ней? Развестись-то нельзя, сам знаешь. Страшно, Лёня, мне без любви. Я не знаю её: умная, злая, добрая, вздорная, терпеливая? И потом… я оскорбил девчонку.
— Я бы… — чуть не выскочило «позвонила», «пошла бы к ней», — позвонил бы, пошёл бы к ней. Я бы, прежде чем у Бога просить прощение, у неё попросил бы. Может, и умная, может, и добрая, может, и судьба, — не очень уверенно сказала Леонида. «Головку откинула, грудь выставила, зубками блестит».
Эта ночь положила начало их отношениям — Артур стал родным человеком, в нём те же чувства, что и в ней: вина, жажда быть праведным и — конфликт с самим собой. Теперь они ходили по аллеям парка и разговаривали.
Однажды стала Леонида пересказывать Артуру Мелисины уроки истории и споры с отцом.
— Что ты так нервничаешь? — спросил Артур.
— Она умерла, а ты словно взамен ей…
— Болела?
— Покончила с собой.
— Вот ужас. Почему? Сколько ей лет? Уж не влюблён ли ты был в неё? Я знаю, такое случается. У нас была химичка. Тощая, белобрысая, весёлая. Говорить начинала без «здравствуйте»: «Докладывайте, что изучили дома. Сейчас проверим, как поняли». Говорила, а руки уже работали: отбирали жидкости, лили в пробирки, сыпали порошки, кристаллы… а мы уже обступали её. Она любила, чтобы опыты смотрели с близкого расстояния. И она знала: шалостей не будет, а будет одно внимание — нам всем сразу после опыта писать контрольную — описывать опыт. Мне приходилось кантоваться в задних рядах, если бы подошёл поближе, ни слова не понял бы. Ты, небось, тоже по своей Мелисе пускал слюни?! Ну-ка, рассказывай от начала до конца… а то получается игра в одни ворота.
Под каким-то предлогом Леонида в тот день сбежала от разговора.
Конфликт с собой усугублялся. Идти рядом с Артуром, исподтишка ловить его детское дыхание, запах мужского тела, слушать его быстрый говор…
Она не имеет права на это. Между ними — её ложь.
Но без Артура она совсем одна.
Ночью бегала босиком по холодному ночному коридору, принимала ледяной душ по несколько раз в ночь — желание не пропадало. Хваталась за книги, пыталась молиться, но тело тянуло от молитв и книг прочь — к земному: она хотела Артура.
Ложь жила в стенах и книгах, в каждой клетке — динамитом, готовая в любую минуту взорваться и рассыпать её в прах.
Бежать из Семинарии или всё-таки закончить? Остаться — значит продолжать лгать. Тогда она должна придумать легенду своего прошлого, в которой Мелиса — хрупкая блондинка, предмет вожделения пылкого Леонида. Пойти на исповедь к о. Афанасию? О. Афанасий всё знает про неё, он друг о. Варфоломея, он поможет. Что-то она должна предпринять немедленно. Ноша лжи оказалась тяжела: лжёт отцу, лжёт Артуру, лжёт всей Семинарии.
Дмитрий иссушает свою плоть, часто постится, мало спит, много молится. Казалось, он вовсе и не замечает её ночных отлучек, бессонниц. Но как-то она поймала на себе его взгляд.
В эту ночь не спала ни минуты, во время службы не понимала ни слова и даже молиться не смогла. Дмитрий стоял от неё далеко, но она чувствовала на себе его бледный взгляд. Не глядя, как бы видела его: истощён до последней крайности, на громадном, чуть выпуклом, бледном лбу — мелкие капли пота.
Дмитрий потерял сознание в конце службы, упал, сильно стукнувшись головой о пол. Его увезли в больницу. Леонида осталась в комнате одна.
Как-то, поздним вечером, к ней постучали, и в комнату вошёл Артур.
Вошёл со своей лучезарной улыбкой, но то, что он спросил, вовсе не согласовывалось с той улыбкой:
— Она из-за тебя покончила с собой, да? И в этом причина твоей депрессии?
— Она покончила с собой из-за меня, — сказала Леонида, продолжая сидеть за столом, Если бы встала, сила, не зависимая от неё, бросила бы её к Артуру. Тупо глядела в раскрытую страницу.
— Я понимаю, словами не объяснишь. Я пришёл просить прощение за бестактность — полез грязными ногами в рану. Я понимаю, она полюбила тебя, а ты, как и я, соблазнил её и исчез.
Артур создавал легенду, удобную для Леониды. Соглашайся скорее!
Взглянуть… Всё ещё стоит радугой улыбка? Или лицо — то, ночное, когда он просил у Бога прощения?
— Как я, дурак, не сообразил? Что бы ты делал в храме поздним вечером?! Когда совесть чиста, спишь себе младенцем! Прости, старик, я вовсе не такой болван, просто впервые выворотился перед кем-то. Но и мне хочется твоей откровенности. Я пойду, ещё раз прости меня, дурака.
Не успела закрыться за Артуром дверь, как Леонида вскочила и принялась засовывать в сумку свои вещи. Мужские трусы, носки, майки… вытащила из-под матраса гигиенические пакеты. Священником она хочет быть, души собирается спасать!
— Господи, почему допускаешь меня лгать? Не лгать, Бог разрешил! — воскликнула и опустилась на кровать. И успокоилась.
Не Бог определил, кому разрешено быть священником, кому нет. Мужчины, слабые перед Богом, перед смертью и обстоятельствами, зачастую трусливые и мелочные, должны были придумать себе что-то, что поднимет их над человеческим родом и страхами. Им нужна была власть, они не хотели думать о самосовершенствовании, они не хотели проводить изнуряющей работы над собой, они не хотели осознать чуда жизни в гармонии женского и мужского начала.
Богу она не лжёт. Бог знает про неё всё.
И грех у неё главный: она бросила Мелису. Но искупить этот грех она уже не сможет никогда.
Голос Мелисы зазвучал в ухо, близко, Мелиса коснулась её головы своей крупной, нежной, женской рукой: «Твоей вины нет. Ни в том, что ты жила со мной, ни в том, что бросила. Ты любишь меня всегда, но я разрываю тебя на части, ты хочешь служить Богу…»
Очнулась от звона колоколов и от звона будильника.
Сколько она спала?
Проснулась лёгкая, свободная от сомнений. Никаких Божеских заповедей она не нарушает.
Перед Артуром она тоже ни в чём не виновата. Не сделала ему ничего дурного. И должна начать с ним говорить обо всём — об о. Владимире, об экуменизме. Друг так друг. Друг должен знать, что она читает, о чём она думает.
А сейчас, чтобы закрепить новое ощущение — она живёт! — ей бы исповедоваться. Рассказать о. Варфоломею об Артуре. Под его голосом, под его лёгкой изжитой рукой ложь рассыплется в прах. Но до каникул ещё месяц. Единственный выход — пойти к о. Афанасию: исповедаться, рассказать о Мелисе и попросить его что-то придумать, как-то помочь Мелисе, успокоить её! В конечном итоге это тоже предрассудок — от отчаяния покончила с собой Мелиса и сейчас её душа нуждается в прощении! О. Афанасий — человек чистый, поможет спасти Мелису.
А после службы они с Артуром помянут Мелису и сегодня же начнут говорить обо всём.
Когда они все явились на первую молитву, они узнали — умер о. Афанасий. За много лет ни одного дня не пропустил, никогда не болел.
Панихида получилась не по Мелисе — по о. Афанасию.
Следом за священником она произносит — «Отец Афанасий» и — закрывает глаза.
«…Миром помолимся… о спасении души… Приснопамятном… рабе Божием Афанасии… покоя, тишины блаженной памяти, его помолимся… Прости его всякое прегрешение, вольное и невольное…» «Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Афанасия…»
Рядом с лицом о. Афанасия Леонида видит лицо Мелисы. Не только о. Афанасия, отпевают Мелису тоже.
Не священник, она отпевает обоих.
Какой яркий свет! Ангелы… Душа Афанасия, душа Мелисы поднимаются рядом, выше, выше. Слова с именем «отец Афанасий» — вслух, эхом в ней — те же слова с именем «Мелиса».
Афанасию и Мелисе открывает она врата небесные, обоих ведёт в чертоги Божьи.
Поток света несёт Мелису к Богу, простившему её. Слова лёгкие, зыбкие, но точно обозначающие то, что творится в душе Леониды, летят под купол. Вслух говорит она — «раб Божий Афанасий», в ней звучит ещё и «раба Божия Мелиса», и сама она испрашивает — за себя, за о. Афанасия и за Мелису — прощение у Господа, и сама она вместе с ними плывёт в Свете.
«…Вечная память. Души их во благих водворятся, и память их в род и род… Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…»
Последние слова рассыпаются эхом. Она открывает глаза.
Прижавшись друг к другу плечами, стоят стеной мужчины, готовящиеся стать священниками.
Последние месяцы четвёртого курса проскочили одним днём. Службы. Экзамены.
Прощание с Артуром на каникулы оказалось коротким.
— Вот тебе телефон, — сказал он. — Надеюсь, увидимся? Ты — единственный, кто знает обо мне всё, у меня никогда не было друга.
— Могу повторить твои слова. — Леонида протянула ему руку.
— Ты — мировой парень, Лёнька. Лишнего слова из тебя не вытащишь, а я знаю тебя, как себя.
Потянулись дни бездействия и созерцательности: часами сидела она за своим письменным столом, делая вид, что читает, на самом деле пыталась понять, как жить дальше.
Прежде всего необходимо поговорить с отцом. И она обязана открыться Артуру. Одно дело, консервативно мыслящие чужие люди, другое дело — отец и друг.
Как воспримет её исповедь Артур? Повернётся и уйдёт?
Он очень внимательно слушал её рассказ об о. Владимире, об экуменизме, о женщинах, борющихся за право быть священниками, и то, что она прочитала ему: выдержки из последней научной работы Елизабет Бер-Сижель, учёной из Франции, и предисловие к работе, которое написал митрополит Антоний Блюм. Антоний Блюм отметил, что Русской Православной Церкви надо внимательно отнестись к этому новому явлению и доброжелательно обдумать вопрос.
Теперь, когда встретится с Артуром, она расскажет ему об архиепископе Каллисте Уэре, который признал, что за двадцать последних лет изменил своё отношение к идее женского священства с резко отрицательного на умеренно внимательное. Расскажет о своей встрече с Христом, об о. Варфоломее, о том, что кто-то должен быть первым. Пусть этому первому будет много тяжелее, чем последующим. И что значит её собственное желание по сравнению с волей Божией?! — скажет она Артуру.
Если же вдруг… если бы вдруг он полюбил её… она бы вместе с ним… как жена… служила бы Богу, и рухнула бы ложь сама собой. Но тогда рухнула бы и идея её миссии в этой жизни — она ослушалась бы Бога.
Нет, самой ей не выбраться из своего конфликта, ей нужна помощь Артура и отца.
День шёл за днём, она сидела за своим письменным столом, тупо смотрела в книгу и не могла ни на что решиться. Отец — Артур. Какую проблему она должна решить первой?
Она стала молиться. У Бога просила прощения и — совета.
Бог молчал.
Всё-таки решилась — позвонила Артуру.
Встретились они в парке ранним утром. Цвёл жасмин.
Без улыбки, без «здравствуй» Артур угрюмо буркнул: она требует, чтобы он, прежде чем женится на ней, изменил свою профессию, потому что она не верит в Бога, и ей не нужен муж-священник.
— Вот такая она! — Артур показал Леониде край ногтя на мизинце. — Узколобая мещанка.
— И что же теперь?
— Грандиозный скандал.
— Она беременна?
— Нет, но с неё станется.
— А другой девушки у тебя нет?
— Дай разобраться с этой. Моя сестрица со мной не разговаривает, война у меня в доме, друг, передовая линия.
Артур не задал ей вопроса, как дела у неё, попросил совета.
— Совет один: беги от неё прочь. А сейчас беги к ней. Скажи: дал обет, должен быть священником. Скажи, пьёшь запоем, страдаешь припадками, скажи, дерёшься со сна. Уговори её, откупись чем-нибудь.
— Думаешь, поверит?
Леонида пожала плечами:
— Она сама должна отступиться от тебя, отказаться от тебя!
— Позвони мне завтра. Спасибо за совет. Скажу всё дословно, что советуешь.
Не успела войти в дом, раздался звонок:
— Сынок, ты? Сынок, я, Кланя, плох наш Батюшка. Приезжай. Хочет поговорить с тобой.
Господи! Одно к одному! Помилуй!
Электричка, пешком двадцать минут.
Добралась до о. Варфоломея к вечеру.
Он спал, когда она приехала. И всё лицо было в мелких капельках пота. Леонида всю ночь обтирала его лицо водой, смачивала губы. Жар не спадал.
— Не умирайте, прошу вас, — молила.
Утром о. Варфоломей пришёл в себя, но никого не узнал и снова уснул. Теперь около него сидел старенький доктор, его друг юности: делал ему уколы и молился за него.
Кланя вызвала Леониду в гостевую комнату:
— Сынок, проведи службу вместо отца Варфоломея.
— Я не имею права, у меня ещё нет сана.
Кланя бухнулась перед ней на колени.
— Троица — святой праздник сынок, — плачет Кланя. — Полный храм людей! На сто километров одна церковь. Отец Варфоломей наверняка попросил бы тебя об этом тоже. Бог тебя простит. Пусть не служба, ты просто помолишься вместе с людьми!
Леонида подняла Кланю с колен.
— Я тебе, сынок, одежду приготовила, только чуть короче будет.
— Не могу, тётя Кланя, — твёрдо сказала Леонида.
Она закрыла глаза, как было с ней дважды в жизни, всей страстью своей, всей душой своей начала молиться об о. Варфоломее и звать Бога — помочь ему. И вдруг, как это уже было с ней, внутренним зрением увидела Свет, он струился сильным потоком сверху. И Его лик был Светом, и Свет был Его ликом.
— Спаси отца Варфоломея! — попросила она. И следом вырвалось: — Что ты повелишь мне?! — дрожа всем телом, спросила Леонида.
Он молчал, только Свет и Его лик сияли перед её взором.
— Я не хочу больше лжи. Я не хочу идти против Тебя. Дай ответ, — молила она. — Приказывай!
— Ты служишь Мне.
Услышала она или примерещился ей голос?
Лик Христа не отступал, мерцал ярким Светом.
— Ты со мной?
Её трясло, как в лихорадке.
Она открыла глаза. Испуганная баба Кланя во все глаза смотрела на неё.
— Что с тобой, сынок? Тебе тоже нехорошо?
Как во сне, Леонида взяла из рук бабы Клани одеяние — чужую, чуть коротковатую ей одежду. Как во сне, оделась. Как во сне, вышла к людям.
Внутренним зрением она продолжала видеть лицо Христа, и, ей казалось, лик Христа и Свет заполнили всё пространство Храма. Её продолжало трясти, как в лихорадке.
Первые слова молитвы сказала, всю себя вложив в них. И вдруг потеряла… своё тело, свою тяжесть, свою принадлежность к Земле.
Запах леса, зелень берёзовых веток… качают её, возносят к Свету и к Лику Христа. Она слышит голоса ангелов, музыку, голос Господа: «Служи мне, дочь моя! Благословляю тебя!»
Муки Христа, воскрешение и вознесение…
Из Света — мост с земли на небо. В свете — Христос. Выше, выше… Он возносится к своему Отцу.
На земле — пещера, пустые пелены. Лицо Магдалины, лица мироносиц, пришедших омыть мученика, проститься с ним. Ангел говорит:
«Идите и скажите ученикам, что Он воскрес».
Христос плывёт в небо, выше, выше. Сейчас Сын узрит Отца и соединится со Святым Духом.
— Пресвятая Троица, помилуй нас, Господи, очисти грехи наши, Владыко, прости беззакония наши… Имени Твоего ради, Господи, помилуй… Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, аминь!
— Верую во Единого Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божьего, Единородного, Иже от Отца рождённого прежде всех век; Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу…
— Ты вознёсся во славе, Христос, Бог наш, обрадовавши учеников своим обещанием Святого Духа, когда они через благословение Твоё совершенно убедились, что Ты есть Сын Божий, избавитель Мира.
Полный провал реальности случился совсем недавно. Когда отпевали о. Афанасия. Когда она отпевала одновременно и Мелису. И сейчас она осталась один на один с Создателем, не имеющим земного облика, недостижимым для оформления во взгляд, в слово, но излучающим поток Света, не виданного ею в реальной жизни. Свет стоял освобождением от нелюбимого тела и от боли и от конфликта с самой собой, он топил в себе суетное.
Возвращение к реальности — бездыханность и бездействие. Она вся выпита. Она всю себя отдала Богу, она живёт для Него, она служит Ему.
Люди двинулись к ней, один за другим. Целовали крест, целовали её руку. Их, как и её, раздувал свет, словно воздушные шарики — воздух.
И вдруг она видит своего отца.
Как, почему здесь оказался отец? Он должен быть в своём Храме. Как он оказался здесь? Почему стоит рядом с о. Варфоломеем? О. Варфоломей только что умирал, людей не узнавал, а теперь стоит на своих ногах?! Как они оказались рядом? Галлюцинация?
Почему плачет Кланя?
Отец подходит к ней, как все, целует ей руку. И удивлённо смотрит на неё. Поворачивается к о. Варфоломею, смотрит на него.
Леонида, едва переставляя ноги, идёт к выходу. Она больна. У неё галлюцинации. Ей срочно нужно к врачу. Она тронулась умом.
— Простите? — голос её отца за спиной.
Отец в самом деле здесь?! Как здесь очутился отец? И она поворачивается к нему и спрашивает:
— Ты доволен мной, папа? Сбылось твоё желание. Твой сын…
Она не договорила. Отец рухнул на землю.
Лица… запах ладана… запах валокордина… крик Клани, старенький доктор, что сидел возле о. Варфоломея, укол… «скорая», везущая отца и её в город. После долгих часов с калейдоскопом скачущих слов — «консилиум», «инфаркт», «реанимация», «покой»… в одноместной палате — его, её глаза на неё, едва слышный голос, разрывающий плоть её мозга:
— Я не хочу знать тебя… Против Бога.
Плачет мать, держит отца за руку.
— Не против Бога. Ты так мечтал, чтобы не прервался род… Я — Леонид, я твой Леонид.
Плачет мать. Стучит, останавливается, стучит, останавливается отцовское сердце.
— Мама, почему папа оказался у отца Варфоломея?
— Отец Варфоломей — его учитель. Кланя позвонила в Храм, сказала — умирает. Отец поехал проститься.
— Папа, послушай. Папа, пойми. Папа, прости! — Она хочет сказать отцу, что в сто раз ближе к Богу, чем большинство священников, что нигде не написано о невозможности женщины быть священником, что книги за Бога писали мужчины, им нужна была власть, и они узурпировали Бога. Она хочет сказать отцу: «Ты звал меня всегда «Лёнюшка», разве нет? А мама — «Ленушка». Тебе — сын, матери — дочь. Я хотела, чтобы продлился твой род священников. Я не сама. Бог призвал меня». Но она ничего не говорит отцу, она только молит: — Папа, прости! Папа, прости! Выживи!
Закрылись от неё глаза. Синеют губы. Неподвижна мать, бормочущая: «Спаси, Господи!»
— Только живи, папа! Господи, только даруй ему жизнь, — молит Леонида.
Самый любимый человек. Главный её учитель. Отец привёл к Богу.
— Господи, спаси моего отца! Всю жизнь я буду служить Тебе. Накажи меня, спаси моего отца! Уж он никак не заслужил такой гибели! Спаси отца! Накажи меня!
У отца никогда не было конфликтов с самим собой. Святой человек. Всего себя отдал Богу и людям.
Плачет мать, тихая служащая Бога, тихий отголосок отца.
— Господи, спаси моего отца! Даруй ему жизнь! Господи, спаси отца!
У матери посинели губы, сейчас тоже потеряет сознание. Отец и мать — единая плоть. Единый дух. Андроген. Тонка нить, держащая их живыми.
Первый раз она ночует дома одна.
Она убила отца ложью.
Книги Мелисы стоят рядом с книгами отца. Книги безбожницы, книги — служителя Бога. Отец прикупил полку для книг Мелисы, передвинул шкаф с одеждой к другой стене.
На кухне — блюдо с пирожками, в холодильнике — салат. Сегодня мог быть праздничный обед.
Она стала есть. Не так, как едят отец и мать, — каждую крошку прожёвывают, не так, как обычно ест она, а жадно, как ест Руслана: запихивала в рот сразу полпирога, глотала — не жуя. Голод рвал на части желудок, и она заветренными кусками прижигала места разрывов.
Отяжелела. Села к столу. И — заплакала.
В детстве она не плакала. То ли от природы в ней жил покой, то ли покой создавали в ней родители.
Ей нужна помощь: отцовское доверие.
У неё есть Артур. Подойти к телефону и позвонить.
Чем может помочь ей он? Он может с презрением отвернуться, как отец, и уйти от неё навсегда.
Гостиная словно пылью припорошена.
Артур похож на отца: чист, умён, но тоже консервативен. Он не потеряет сознание, когда услышит её исповедь, но — уйдёт.
Почему он уйдёт? Он должен понять её.
Зачем сейчас она думает об Артуре? Прежде всего отец.
Лекции отца, с красными язычками тем.
Открыла ту, в которой речь идёт о богослужении: так ли всё она сделала? Она не помнит, как молилась вместе с людьми.
Щёлкнул замок двери, и в гостиную вошла мать.
Её бледное, широкое лицо — луна, отражённый свет отца.
Отец умер? Мать пришла сообщить ей об этом? Леонида не успела спросить, мать сказала:
— Он спокойно спит.
Невстревоженный тон матери не обманет. Если бы он просто «спокойно спал», мать не оставила бы его. Для неё и смерть — сон: покой, вечная жизнь, она не боится смерти, она говорила об этом.
— Врач велел мне поспать несколько часов.
— Я пока пойду к нему. Его нельзя оставлять одного.
Мать не ответила и пошла к себе в комнату.
Осуждает её. Как и отец. Мать не может никого осуждать.
Мать мало читает. Мать — служанка дома, а в церкви она служит людям: выслушивает разговорчивых старушек, возится с маленькими детьми, шепчет им, как шептала ей: «Закрой глазки, своего ангела сейчас увидишь».
Леонида не знает своей матери. Есть же у неё собственные мысли, не отцовские! Есть же в ней другие слова, кроме «сядь покушай, доченька»… О чём она думает, когда делает свои бесконечные дела?
Высокая, но намного ниже её и отца, статная, косы скручены на затылке, кожа очень белая и — детские прозрачные глаза. Промытая до самой мелкой клетки, до донышка.
Ночь разогнала людей и машины. До больницы далеко. Леонида вызвала такси.
Что-то ещё держало её дома. Подошла к родительской комнате. Дверь чуть приотворена, мать на коленях перед иконой:
— Прости, Господи, заблудшую, не ведает, что творит. Прости, Господи, молю тебя. Прости её, спаси Отца нашего, Сергия. Дитя не понимает, прости её грех, обрушь гром на мою голову. Спаси моего мужа, отца нашего Сергия.
Детская молитва, беспомощный лепет. Но в ней — приговор: Леонида должна принести себя в жертву — забыть о своей мечте стать священником, чтобы отец не умер.
По пустому городу такси домчало до отца очень быстро.
Отец в самом деле спал. Его длинные, пушистые ресницы делали подглазья чёрными. Свет ночника синил кожу, и, если бы не рваное дыхание… мертвец, да и только.
Молитва явилась в узкую палату раньше мысли помолиться. Вместе со Светом, ворвавшимся в сумеречную палату:
— Творец, Создатель… Скорое свыше покажи посещение страждущему рабу Твоему, отцу моему. Твоим благословением спешно исправи, спаси отца моего, сына Твоего послушного. Избави от недуга, горькой болезни, спаси расслабленного на одре носимого… страждущего посети и исцели. Боже наш, Рабу Твоему силу с Небес ниспошли, прикоснися телеси, угаси боль, затяни рану… воздвигни его от одра болезненного целым и всесовершенным, даруй ему здоровье.
Она произносит слова просьбы любимого дитя к своему Отцу — Отцу Небесному, слова в Свете плывут вверх, нагружаются Божьей энергией и — возвращаются в палату, и звучат вновь, и врачуют рану больного. Свои горячие ладони Леонида держит на груди отца. Она чувствует, Отец Небесный допустил её до себя, Он передаёт ей свою силу: не её ладони — Его, не её сила — Его! Не она, высшее её «я», дух её — в потоке неземного Света — напрямую в себя впитывает Божью — Отцову благодать и всю её, без остатка, через ладони, передаёт отцу своему земному.
Ей сейчас не до того, чтобы что-то доказывать себе, отцу, матери, реабилитировать себя, она не в палате, она наедине с Богом. Она видит Его. И она — Его голос, Его воля. С ней — Его благословение.
Рассвет погасил последнее слово, снял её руки с груди отца.
Розовы щёки отца, розовы губы, дыхание — ровное.
Леонида выходит из палаты и из больницы.
Город ещё спит. Она идёт пешком по родному своему, тёплому, красивому, южному городу.
Не кончился, сегодня начался её путь.
Тела, длинного, тощего, с плохо развитой грудью и сильными ногами, нет, в ней — лишь то, что останется жить в вечной жизни: её высшее «я», её Дух. И её словно Свет несёт сейчас.
— Выпить нету?
Возле неё тормозит самосвал. Блёклое испитое лицо свесилось к ней.
Она достаёт деньги, протягивает.
— И-и… напоил. Ты мне пол-литру гони.
Она разводит руками.
— Дурак-человек, не понимает своего кайфа. Из ночи движется тверёзый! Я приму норму, и ангелы принимаются летать вокруг меня, а говорят — пить грех. Какой же грех, если Бог мне тут же подсылает ангелов. Тверёзому — никогда! А без ангелов — скучно, муторно, одна тошнота. А так ношусь по городу, за ангелами следом — очищаю помойки, чищу город. Благословение Божье, так или не так? Ты кто, приятель? Какую используешь профессию? А… какую ни используй, не слушай никого, кто будет врать тебе про грех. Разве грех, когда ангелы летают, махают крыльями? Как тебя, вижу их. Не дашь горючего, ладно, давай уж деньги, возьму. — Он суёт их в карман и исчезает — в облаке пыли и отработанного бензина.
«Надо было попросить довезти до дома», — запоздало подумала Леонида, но тут же усмехнулась: она не хочет ехать, она хочет идти и идти.
Напиться — грех или не грех?
Целый день возить на самосвале отбросы! И дома — скучная жена, измученная детьми и бесконечной работой. А тут… ангелы!
Ещё не полит город. Ещё не работает транспорт. Ещё не встало солнце.
Грех или не грех — помочь одиноким женщинам ощутить себя счастливыми?
Обратил бы на неё внимание Артур, если бы встретился с ней, как с женщиной?
Мелиса Артуровна. Артур. Случайность? Или знак свыше, который ей надо прочитать?
Матери дома не было. Наверное, уехала на такси к отцу. Не раздевшись, не приняв душа, Леонида уснула.
Ещё во сне, на последних минутах освобождения от усталости, снова попала в Свет, в тот, что во все переломные моменты её жизни являлся ей и сегодня осветил ночь. Звенит Свет незнакомым звоном в ушах. Она слепнет и глохнет от него.
Не открывать глаз. Не утерять этого Света.
Жива ли она? Поймала пульс.
Стучит сердце. Она жива.
Тела нет.
Шаги в доме? Мама в больнице у отца. Кто пришёл?
— Не могу поверить в чудо, — голос матери. — Умирал, сейчас здоров.
И снова — звон Света.
Знак. Благословение. Она спасла отца. Она имеет право быть священником!
Встать, выйти к родителям.
— Ты не спишь?
К ней в комнату входит отец. Она открывает глаза, и сразу Свет, наполнявший её, истекает в кончающийся июньский день.
Отец очень бледен, он садится на край её постели.
— Прости за то, что посмел осудить тебя. Бог наказал. Я просил у Него прощения, и, видишь, Он простил. Спасибо за ночь. Я слышал всё, я чувствовал исцеление.
Отец идёт из комнаты.
И Леонида встаёт.
Четыре года Семинарии, короткие встречи с родителями, когда табу наложено на темы, важные для неё, — средние века. Она начинает жить сейчас, потому что отец — с ней. Его выздоровление — знак свыше: женщина имеет право быть священником. И, если она не лжёт Богу и своему отцу-священнику, она может спать спокойно.
В этот вечер час за часом, день за днём Леонида провела родителей по годам Семинарии и по своим мукам.
— Почему ты не рассказывал мне никогда об отце Варфоломее? — спросила она.
Отец пожал плечами:
— Как-то не пришлось. Он сыграл в моей жизни большую роль, фактически мой единственный учитель.
— А ты встречался с отцом Варфоломеем после окончания Семинарии?
— Конечно. Раз в месяц, в два я обязательно езжу к нему.
— Он умирал, когда я приехала туда. Мне показалось или он был рядом с тобой?
— От уколов жар спал, и Кланя привела его в Храм, чтобы он услышал тебя. Он уверяет, что ты спасла его.
— Почему он ушёл из Православия?
— Не ушёл. Он пытается соединить Православие и Протестантизм.
— Как ты относишься к Протестантизму, к экуменизму и к тому, что делает отец Варфоломей?
Отец встал.
— Дай мне время разобраться и, может быть, победить консерватизм, — сказал он, уходя спать. — Мне надо хорошо подумать.
К отцу Варфоломею она поехала рано утром.
— Если бы я знал, что ты дочь Сергея! — встретил он её словами. — Как он?
— Хорошо. Что было бы? Не помогли бы мне? — Леонида рассказывает о ночи в больнице, об излечении отца, об их откровенном разговоре.
— Ну, слава Богу, услышал меня Господь, помог! Спасибо, Господи! — О. Варфоломей улыбается. — Господь дал тебе замечательного отца. Это любимый мой ученик!
— Тот, что — кроткий? — улыбнулась и Леонида.
— Кроткий, но в вере очень твёрдый.
О. Варфоломей бледен, худ. Но он готовится проводить службу.
— Сынок, чудо, — подходит к ней Кланя, когда о. Варфоломей уходит к людям. — Восстал наш батюшка из смерти. Как есть восстал. Спасибо, сынок. Вернул нам батюшку. — Кланя низко кланяется Леониде.
После службы они сидят за столом. Фиолетовые ободья зрачков. Над головой о. Варфоломея — край розового облачка.
— Мне давно уже пора к Господу, — говорит о. Варфоломей. — Я устал. Но не печалься обо мне. Доучись спокойно. Дождусь. Тебя Бог ко мне прислал, теперь знаю. Ты продолжишь моё дело. И тебе не нужно больше устраивать маскарад. Отпускай волосы, надевай юбку, начинай жить без лжи. Ты видишь, какие здесь люди. Заметила ли ты, что за последние годы чуть не вдвое увеличилось количество прихожан?! Мужчин много. Мы с тобой реализуем идею отца Владимира в жизнь! Мы с тобой будем первыми. Хочу успеть написать о нашем с тобой опыте…
Родители были дома, когда она вернулась.
Не успела после душа одеться, как позвонили в дверь.
— К тебе пришли, — зовёт её мать.
Входит Руслана. И, словно вчера расстались и сейчас начнут обсуждать завтрашнюю контрольную, говорит: «Привет».
— Привет, — машинально отвечает Леонида, идёт в кухню, Руслана — за ней.
— Обалдела? Ещё бы не обалдеть! Столько лет…
— Может, поесть хочешь? — спрашивает Леонида.
— Я всегда хочу есть, но у меня дела личные, хочу говорить вдвоём.
Мама тут же вышла из кухни.
Они уселись за стол, уставленный едой, и первые несколько минут Руслана ела. А отвалившись, развернулась к Леониде.
— Мне нужна твоя помощь. Я организовала женское движение в нашем городе, — сказала она и многозначительно уставилась на Леониду, ожидая вопроса: «Что это такое?» Леонида промолчала.
Интересно, верит Руслана в Бога или нет?
Активная, сильная. Почему в школе казалось, что она — склочная?
— Ты не слушаешь меня. Чего ты так напряглась? — Цепким взглядом Руслана трепала её лицо и тело, как собака — дичь. — Повторяю ещё раз: я организовала женское движение в нашем городе. Оно распадается на несколько разных сфер. Я хочу, чтобы ты помогала спасать женщин. — Леонида вздрогнула. — Мелиса на допросе сказала, что спасала некрасивых от одиночества, — Руслана осклабилась. — Ты ведь была её любимицей. Не бойся, тебя никуда не привлекут, это только я всё вижу: как ты смотрела на Мелису, как она — на тебя. Даже приблизительно знаю, когда ты с ней… — Руслана хохотнула. — Ты всегда была молчальница. Прости, на лекции твоего отца не ходила принципиально. Терпеть не могу агитации и пропаганды. Не дура же я, чтобы верить во все эти сказки: Боженька на небе, ангелы машут крылышками, ад, рай, — Руслана смеётся. — В Космосе летали космонавты, никакого Боженьку там не нашли и ангелов с крылышками не увидели. Научные исследования провели, не обнаружили ни ангелов, ни Бога. — Руслана снова хохотнула. — Так будешь помогать мне?
Какое счастье, что Руслана не была и не будет её подругой!
— Я не знаю, что ты имеешь в виду, намёков твоих не понимаю, — спокойно сказала Леонида. — Единственное, что я могу: выручить с транспортом. Отец подарил мне свою машину. Старенькая, конечно, но ездит. Кого куда привезти, отвезти, можешь рассчитывать на меня.
Леонида ведёт машину мягко. Смотрит на меня в зеркало. Не сводит с меня своего взгляда.
Что тут происходит? Придвигаюсь к девочке. Но взгляд Леониды следует за мной.
Она не видит дорогу. Разобьёт нас сейчас!
Инна и девочки смотрят в окно.
— Мама, какой круглый дом! Смотри, башенка. Там тоже живут?
Детский голос. Леонида смотрит на меня.
Наконец мы приехали.
Мама ещё не ушла на работу. Накрыт стол. Цветы, фрукты, сласти…
Зина хватает со стола веточку с двумя черешнями.
— Пойдём-ка со мной, помоем руки, и будешь есть всё, что захочешь! — поёт моя мама.
Леонида подходит ко мне.
— Нам надо поговорить, нам очень надо поговорить, — улыбается мне она. — Вы можете мне помочь.
— Помочь? Я? Слушаю вас.
— Мама, посмотри, кукла…
Инна качает Тусю и напевает ей песню.
Кукла виснет в руках Зины бутафорией, и всё вокруг — декорация.
— Садитесь, пожалуйста. Инночка, вот сюда сажай девочек.
— Слушаю. — Слово повисло, как кукла, на гвозде из воздуха.
— Леонида, проходите, пожалуйста, к столу.
— Спасибо, я спешу, я должна идти.
Леонида смотрит на меня.
— Садись сюда, доченька. — Мама за руку вытягивает меня из её взгляда, ставит на стол торт из мороженого. — Смотрите, девочки, я вам приготовила сюрприз!
Леонида уходит.
Без неё воздух снова сеется солнцем.
Инна живёт у нас уже два дня. Поднявшись с кровати, начинает петь. Я и не знала, что она умеет петь. Песни у неё лёгкие — о птицах, облаках, о шуршащих листьях… Умыв наконец детей, начинает качать Тусю.
Мама разговаривает с Зиной.
Зина быстро освоилась. Бегает из комнаты в комнату, берёт без спроса со стола всё, что ей захочется, и, не успеваешь войти в дом, начинает с тобой разговаривать. Играть с куклой или строить что-то из конструктора она может только в компании, ей нужно, чтобы кто-то слушал её, чтобы кто-то смотрел на неё и восхищался ею. Рисуя, Зина тут же громко сообщает, что круг, который она нарисовала, означает солнце, дома, падающие почему-то все в одну сторону, — жилища потерявшихся мам, это ветер сбивает их в одну сторону. Кукла хочет есть, поэтому её нужно часто кормить. А любит кукла больше всего конфеты и мороженое.
Мама любит разговаривать с Зиной, а я — нет. Мама расспрашивает её о книжках, которые им читала воспитательница, о зверушках на картинках, рассказывает ей о повадках зверей, о том, где и как звери живут. Зина зовёт её «бабушка» и любит расчёсывать мамины волосы.
Зина лезет бесцеремонно к каждому, кого видит, и сразу переключает его внимание на себя. На Тусю смотрит исподлобья, готова обидеть её при первом удобном случае.
Туся наконец встала.
Она пошла по комнате, по коридору, по кухне — прозрачная, — качается на тонких ножках.
— Скажи мне «мама», — просит её Инна. — Посмотри на меня. Почему ты не посмотришь на меня?
Девочка смотрит на неё.
— Ты меня видишь?
— Вижу.
— Скажи «мама».
— Ты не моя мама. Моя мама совсем другая. Отвези меня к ней, я хочу к маме.
Инна беспомощно смотрит на нас.
— Ты хочешь обратно в детский дом, в котором ты жила? — спрашиваю я её.
Она выставляет прозрачные ладошки и прячется за них от меня.
— Тебе с мамой Инной лучше, чем там? — спрашиваю я.
Выпитое до косточек личико, потерявшие цвет глазки.
— Она не мама, она — Инна.
— Вот и нет. Мама. Есть мама, что родит. Есть мама, что растит.
— Я хочу маму, что родит. Пусть меня растит она. Мама читала мне книжки и прыгала со мной, мама читала мне стихи. Она говорила: «Представь себе всё, о чём я читаю, и увидишь». Начнёт мама говорить стихи, и я вижу коня, гору… я всё вижу.
— Что ты врёшь? — вступает в разговор соскучившаяся Зина. — Видеть можно, только когда это есть перед тобой. Ты всё врёшь.
Инна беспомощно смотрит на нас.
— Один видит то, что есть, другой видит то, что представляет себе, — говорю я, и мой голос плюётся раздражением. — Тот, кто видит в воображении, видит больше, чем тот, кто видит просто глазами.
— Иди ко мне, маленькая. Ну-ка, закрой глаза, — говорит мама Зине. — Представь себе коня.
— Как я могу представить его себе, если не видела?
— И на картинке не видела?
— На картинке видела, он был жёлтый, похож на собаку.
— Тогда представь себе собаку, собаку-то видела!
— Видела. Белая, с чёрными пятнами.
— Шерсть длинная или короткая?
— Длинная, на ней висят комки.
— Ясно. Вот и представь себе такую собаку.
— Тебе легко говорить, она убежала, испугалась нас, мы шли по дороге.
— Но ты же видела её! Ты же только что описала её! Закрой глаза, представь себе, ты снова идёшь по дороге и снова видишь ту собаку.
Я склонилась к Tyce:
— Инна тоже будет читать тебе книжки и стихи. И тоже скажет тебе: «Представь себе всё, о чём я читаю тебе, и увидишь».
— Она скажет не таким голосом.
— Да, она скажет своим голосом, но она тоже будет любить тебя.
Инна сидит перед Тусей на корточках, и по её щекам ползут слёзы.
— Я тебе сошью платье, — говорит она. — Я умею шить красивые платья. Мы с тобой пойдём в зоопарк.
— Что такое зоопарк?
— В зоопарке живут звери.
— И кони? И птица сокол?
В этот день мы завтракали поздно.
В субботу мама не уходит в школу. И мы все едем в зоопарк.
Каждое мгновение мы с мамой тушим пожар.
Стоит Tyce сказать «Посмотри, у белки уши — короткие, значит, заяц слышит лучше, чем белка», как Зина начинает кричать на неё: «Что ты понимаешь, ты совсем дура. У белки сразу ухо, а к зайцу надо добраться, чтобы он услышал».
Стоит Tyce сказать, что она хочет снова к обезьянам, как Зина начинает топать ногами:
— Я хочу к пони.
Каждый раз Инна теряется и не знает, что делать. И, если бы не моя мама, лились бы слёзы весь день у всех троих.
— Внутри уши устроены почти у всех зверей и людей приблизительно одинаково. Что касается того, кто лучше, кто хуже слышит, вопрос сложный, потому что ни ты, ни я не были ни зайцем, ни белкой.
Сама Инна явно не может справиться ни с одной, ни с другой девочкой, и на её лице, как переводные картинки, проявляются растерянность и страх.
Вечером, когда девочки спят, Инна сидит на кухне и смотрит в окно. Деревья в листьях держат густой летний воздух, подсвеченный только что зажёгшимися фонарями. И, наверное, она молчала бы всю ночь, если бы я не налетела на неё:
— Ты боишься? Думаешь, не справишься. Жалеешь, что взяла Зину? Ты же сама хотела именно её! Ты раскисла, она тебя назвала «мама». Может, она всех называла «мама». Ты хотела бы только Тусю, а Туся хочет свою маму. И ты думаешь, ты — слабачка, не способна растить их?
И Инна начинает кричать без голоса:
— Да, я думаю, я слабачка. Да, я знаю, что я не справлюсь. Да, я хочу только одну, но она не хочет меня!
— А теперь, когда ты вышла из столбняка, с тобой можно разговаривать.
Мама моет посуду. Словно не слышит нас. Шум воды дразнит меня.
— Давай отвезём обратно и ту и другую, пока не поздно, — говорю я. — Римма поймёт. Пусть она поищет им другую маму, если найдёт, конечно. У неё тысячи знакомых, одиноких женщин.
— Ты скажи, что делать?
— Прежде всего читать, Инна. Самой учиться, — говорит моя мама. Она стоит перед Инной и вытирает руки полотенцем в ярких красных цветах. — Зину немедленно устроить в летний лагерь, чтобы она была занята. За то время, что она будет в лагере, сделать всё, что возможно, чтобы утешить, успокоить Тусю. Вдвоём их нельзя оставлять ни на минуту, пока не научишь их играть вместе. Лето — длинное, ты всё успеешь. К тому времени, как вернётся Зина из лагеря, подготовишься: ты подружишься с Тусей, приручишь её к себе и продумаешь игры для них обеих, научишь их — при себе — вместе играть.
— Я не смогу ничего. Не смогу учиться, не смогу научить их играть вместе.
— Отдай обратно.
— Погоди, Поля. Не дразни ты Инну, видишь, она не в себе. Учиться мы с Полей тебе поможем. Твою квартиру поменяем поближе к школе, Зина будет там учиться, пойдёт ко мне в биологический кружок, а я буду заниматься с ней не только биологией, попробую научить её читать книжки, видеть других людей…
— Я ничего не могу понять. — Инна трёт виски.
— Ты думала, ты в свободное от работы время будешь снимать детей с дивана, где они смирно сидят целый день, качать их на руках, а они будут лишь глазками моргать, как куклы, и говорить «мама».
— Поля, — мама кривится, сейчас заплачет.
Я сильно зла. Вторжение Инны в нашу с мамой жизнь, полное наше подчинение ей и девочкам разрушили нашу жизнь, не успевшую начаться. Опять мы не вдвоём. Опять мама должна жертвовать собой, своим временем. Опять она не для меня…
А мама… как с гуся вода… она вроде и довольна, что — нужна: диктует Инне список книг, объясняет Инне, какие вопросы задавать детям.
— Я сама ни одной этой книжки не читала.
— Прочитаешь.
— Я плохо училась.
— Пройдёшь все предметы с детьми.
— Я тупая.
— Не развитая. Разовьёшься.
Мама устроила Зину в лагерь.
Валерий Андреевич прислал к нам Алика. Алик обещает обменять квартиру в течение двух недель.
Я купила календарь, повесила на стенку в маминой комнате и стала замазывать чёрным каждый день, испорченный совместным житьём с Инной.
У Инны отпуск. Она даже получила отпускные. Целый день она или гуляет с Тусей, или читает ей. Навещают они в лагере Зину, везут ей фрукты и сласти, рассказывают о прочитанных с Тусей книжках. Инна выполняет мамину программу скрупулёзно.
В этот день мама — в школе, Инна — в лагере, у Зины, я готовлюсь к экзаменам.
Мамин стол застроен башнями из книг. Башен столько, сколько экзаменов. По мере того, как прочитываю учебники и выписываю незапоминающиеся формулировки, башня тает — книги перемещаются со стола на пол.
Деревья вроде и не дышат и не шевелятся — изо всех своих последних сил удерживают в себе влагу, чтобы ни капли не захватило солнце, а всё равно подсыхают, вянут листьями. Дождя давно нет. Окно к деревьям распахнуто, а дышать всё равно трудно.
Первый экзамен — биология. Как он будет проходить? Вывесят таблицы, картинки, или придётся шпарить всё по памяти?
Звонят в дверь.
Кто это может быть?
— Простите за вторжение. — Леонида входит в квартиру, и я сразу попадаю в её магнитное поле. Я слышала, Леонида, как и Руслана, — лесбиянка, только этого мне не хватало! — У вас есть возможность выслушать меня?
Пячусь в кухню, не в силах отвернуться от неё. Язык прилип, как к магниту, к нёбу, слова остаются внутри.
Леонида садится за стол.
— Если есть вода… жарко…
Она меня боится? Опять, как и в прошлую встречу, голос её вибрирует.
Я не могу повернуться к плите, стою перед ней безгласной рабой — что ей нужно от меня? Она старше на несколько лет. Она — из взрослой страны.
Она хочет пить. Всё-таки наливаю воду в чайник, зажигаю конфорку. И снова стою перед Леонидой — руки по швам.
Она спрашивает об Инне и девочках, я отвечаю.
Наконец чай вскипел. Наливаю Леониде в большую кружку, ставлю на стол еду. Но Леонида ничего не ест, чашку отставляет. На какое-то мгновение она выпускает меня из своего магнитного поля, и я дышу, как запыхавшийся щенок.
— Мне нужна матушка, — говорит свои первые слова Леонида.
У неё нет матери? А я при чём?
— Надеюсь, вы умеете хранить тайны. Я хочу исповедаться перед вами. Бога я увидела в раннем детстве. Он склонялся надо мной вместе с моим отцом перед тем, как я засыпала.
Леонида рассказывает мне о своих родителях, о вере в Бога, о Мелисе, о Семинарии, об эксперименте о. Варфоломея, об Артуре.
— Я неправильно выразилась, речь не о матушке, матушка мне вовсе не нужна, — говорит она. — В Протестантизме всё по-другому, чем в Православии, но мне нужна помощь.
— В чём? Судя по тому, что вы рассказали об отце Варфоломее, вам ничего не грозит: никаких тайн в вашей жизни больше нет. И в обществе происходят изменения, скоро станет нормой — женщина-священник! Правильно я поняла вас?
— До этого ещё далеко. У нас лишь робкий скромный эксперимент. Необходим долгий путь формирования новой общественной идеи.
Почему-то Леонида говорит со мной как с единомышленником, как с другом. И я решаю высказать ей то, что просится на язык:
— Мне говорили, вы — лесбиянка, поэтому я не хочу иметь с вами никаких отношений. Я не хочу жить с женщиной. Я хочу родить ребёнка. Я хочу жить под одной крышей с моей мамой, я не добрала детства и её любви.
Мой голос вибрирует от обиды — почему в моей жизни всё шиворот-навыворот?
— Я не лесбиянка, — говорит мне Леонида. — С этим давно и навсегда покончено, и тебе не грозит ничего дурного. Мне просто нужен преданный человек, который поможет мне продолжить дело отца Варфоломея. Надо сказать, если бы я стала священником в Православии, мне нужна была бы матушка, и я просила бы тебя стать ею. Но сейчас… сейчас мне просто страшно одной. Такой серьёзный эксперимент, от него столько зависит для России, да и не только для России. Отец Варфоломей не сегодня-завтра умрёт… мне нужна помощь, — повторяет она. — Почему я пришла за ней именно к тебе? Ты много пережила, так ведь? И ты сможешь увидеть чужую боль. Это во-первых. Во-вторых, ты очень ответственный, очень чёткий человек и сумеешь помочь мне организовать общину более широкого масштаба, чем сделал это отец Варфоломей. Я вижу громадные возможности для общества в этом эксперименте, — повторила она другими словами. — Но ты абсолютно свободна, тебе не грозит никакое насилие. И жить можешь дома. Я сама буду привозить тебя после работы к маме. Захочешь родить ребёнка, роди Это очень хорошо.
— Я хочу учиться.
— Это очень хорошо. Ты будешь учиться, но, мне кажется, ты глубоко верующая. То, что ты сделала для Инны, доказывает…
— То, что я сделала для Инны, вовсе не означает то, что я — верующая.
Леонида встаёт.
— Не отвечай мне сегодня, — говорит она. — Обстоятельства могут измениться, и ты сама захочешь помочь мне. Если ты решишь переехать ко мне, ты будешь жить на свежем воздухе и делать добрые дела. Ничего дурного тебе не грозит, — повторила она. — Я приду посте экзаменов. Я не хочу никого, кроме тебя. Тебе со мной будет интересно разговаривать. И тебе очень понравится помогать людям. Благотворительность — главная задача моей будущей общины, и ты возглавишь её. Я хочу помочь стать людям счастливыми.
Леонида давно ушла, а я всё стою, не в силах стряхнуть с себя её слова.
Звонит телефон.
— Здравствуй, доченька! Я так соскучилась по тебе. Расскажи, как ты живёшь?
Ору в трубку. О том, какая у нас квартира. О том, что готовлюсь на биофак, о том, что мама работает.
Запруда прорвалась.
— Я опять не могу жить с мамой вдвоём, — кричу в голос и рассказываю об Инне и девочках.
— Доченька, я хорошо слышу тебя, не напрягайся. Бедная моя! Но ведь она должна скоро переехать в свою квартиру и наконец вы останетесь вдвоем? — Ангелина Сысоевна утешает меня, и в её теплом напоре — освобождение от предложения Леониды.
— Твой отец в порядке, — слышу недоумение Ангелины Сысоевны. Она рассказывает об обеде, приготовленном им самим, о свечах и музыке, о лёгкой отцовской походке, о том, что Валентина согласилась поступать на химфак института в районном центре, и мой отец возит её на консультации. — Представляешь себе, сорок минут в один конец, сорок — в другой! Валентина отказалась спать с ним. «Я, — говорит, — свободная и строить свою жизнь буду как хочу. Спать стану только с тем, за кого выйду замуж! По-дружески пока помогаю, но моё право — уйти в любую минуту!» Я восхищена и не скрываю восхищения. Она ко мне приходит на процедуры, у неё кое-какие проблемы — посидела на холодном, и рассказывает обо всём. Климентий вас с мамой измучил, а вокруг неё пляшет: «Садись, занимайся», «Не хочешь ли прогуляться?».
— Значит, она теперь всё время живёт у отца? А как воспринимают это её родители? — пользуюсь я паузой.
— Скандал на весь Посёлок. Они не верят, что она с ним не спит. Собирались писать на него в высшие инстанции, да Валентина сказала им: «Окажетесь смешными в чужих глазах! Не он ко мне, а я к нему пришла сама. Школу я закончила, через полгода мне восемнадцать, и я хочу строить свою жизнь сама. Не хотите потерять меня, не вмешивайтесь».
— Это всё она вам сама сказала?
— Сама. Она приходит к концу моей смены, и мы вместе идём домой.
— Она знает, что вы всё передаёте мне?
— Конечно, знает. Но сама подумай. То, что она — девушка, — факт, хотя, глядя на неё, этого не скажешь. То, что Климентий блестит новой кастрюлей и тает свечкой, — факт. То, что Валентина определяет погоду, — факт. И вот как я тебе скажу: вернётся мама к нему, он снова опустится, превратится в капризное дитя. При Валентине он живёт сам. Нельзя служить мужику, нужно, чтобы мужик служил тебе. А мы с мамой — непроходимые дуры. Мама-то выглядит хорошо, у неё что-нибудь ещё да получится, а я расползлась и осела…
— Нет, вы тоже можете всё изменить и начать жить так, как хотите вы! Я знаю.
— Я и так благодаря тебе совершила революцию в своей жизни: пошла работать. Мужу пришлось взять себе секретаршу и платить ей большие деньги.
— Вы верите в Бога?
— Что это ты вдруг? Ни с того ни с сего. Верю не в Бога, а в какую-то высшую силу, что определяет жизнь. Верю в рок, в судьбу.
— А по судьбе мы с мамой должны были остаться или уехать?
— Уехать, чтобы не погибнуть, вам — жить.
— А вам, значит, — остаться?
— Я пока не знаю. Витя готовится, поедет сдавать. Смогу без него, останусь здесь, не смогу, поеду за ним.
— Если он к тому времени захочет жить с вами. Вы разоритесь, — вспоминаю я о расстоянии между нами.
— Это самые счастливые минуты за много дней, я говорю с тобой, а деньги — что?!
Не успеваю прочитать и абзаца, снова звонит телефон.
— Поля? Как хорошо, что ты дома. Я нашёл квартиру и срочно должен показать.
Алик землю роет носом, каждое мгновение или бежит, или уговаривает, или цепко впивается в газетную страницу объявлений. Он предложил уже три квартиры на обмен, но они у чёрта на куличках.
— Поверь, это то, что вам надо. К школе близко, потолки высокие, и если с доплатой, то получите две комнаты вместо одной. Соглашайся скорее, иначе уплывёт. Сегодня решаем, завтра переезжаем. Ты слышишь меня?
— Слышу, но ни мамы, ни Инны нет дома.
— А мне они и ни к чему. У меня есть Иннина доверенность, Инна — твоя подруга, сестра, кем она там тебе приходится, её нет, ты есть. Ну, едешь или нет?
— Еду.
— Записывай адрес.
Когда же я буду готовиться к экзаменам?
Алик ждёт меня на остановке автобуса.
— Скорее, бежим. Не представляешь себе меру везения.
Алик тощ и приёмист: он срывается с места мгновенно и развивает скорость самолёта. Я за ним не поспеваю.
— Ты чего играешь в старуху? Отрастила себе ноги, так беги. Ну, не соврал? Остановка в восьми минутах. Смотри, дом — кирпичный. Правда, этаж — третий, без лифта, за это и в выигрыше мы, но Инна — молодая, а девчонкам прыгать по ступенькам одно удовольствие, так?
— А что, в квартире старушка живёт?
— Какая старушка?! Парень! Ему, видишь ли, на работу ездить далеко. Дарит нам лишние шесть метров, зато получает замечательную квартиру прямо около работы, в самом-пресамом центре. Он очень спешит, времени, видишь, у него мало. Готов переезжать хоть сегодня. Согласен на ремонт. И у него уже есть с кем меняться.
Парень — Яков.
— Поля? Вот это сюрприз. Это вам с мамой квартира? Как мама?
— В какой-то степени нам с мамой, — я прикусываю язык, чтобы не брякнуть — мама тут в школе работает. — Моей подруге…
— В любом случае это — судьба. Теперь, надеюсь, вы не исчезнете, как исчезли из ресторана? Мне так нужно было поговорить с вами о Люше! Может быть, дадите свой номер телефона?
Диктую Якову телефон.
— Спасибо вам за вкусный ужин! Побаловали вы нас.
— Вы так хорошо улыбаетесь! Совсем как ваша мама!
— Мама, Яков, на всех производит сильное впечатление, — неожиданно для себя говорю я. — У меня замечательная мама.
— А у неё замечательная дочка.
— Работать будем? — прерывает наш странный разговор Алик. — Поля, смотри квартиру, выноси приговор и бей по рукам. Прежде всего кухня. Сядут все трое в кухне? Сядут. Да ещё и позовут двух гостей. Смотри, в кухню можно даже диванчик втиснуть. Светлая кухня? Светлая. Экскурсия продолжается. Вот тебе комната восьми метров. Маловата? Маловата. Но лучше её иметь или не иметь, так? Светлая? Светлая. Пошли дальше. Что видим? Большую комнату. Восемнадцать метров. В той, что я предлагаю молодому человеку, — двадцать метров. Значит, если мы сильны в арифметике, что получается? Шесть метров у молодого человека добавочные. Что хочет молодой человек? Получить за них денежку. Вот теперь я оставляю вас, и вы наедине решаете, сколько это выходит — добавочная площадь.
— Я не знаю, есть ли у Инны деньги.
Квартира, сдобренная Аликиными комментариями, мне очень понравилась, но где мы возьмём доплату? Почему мама должна платить за квартиру свои деньги? А она точно решит платить.
— У меня план, — говорит Яков, когда мы остаёмся вдвоём. — Вы мне будете отдавать в рассрочку. С голоду я не умираю, но после окончания института деньги мне понадобятся. За год вы отдадите мне, правда?
— А сколько вы хотите?
— Сколько стоит. Метр — шестьсот, шесть лишних — три шестьсот.
— Ответ сейчас или вечером?
— Вечером. Я позвоню вам сам.
Всю обратную дорогу Алик хвалит сам себя:
— Балериной надо родиться, вы согласны? И певцом надо родиться, это от Бога. А разве не от Бога — родиться дипломатом или агентом по недвижимости? Я родился дипломатом и агентом по недвижимости. В «Международные отношения» меня не взяли из-за роста: «Какой, — говорят, — ты — дипломат?! Никто не будет воспринимать тебя всерьёз». Небось, знаешь, туда отбирают по стати, как лошадей. Не так уж я и мал, если приглядеться. А может, не только из-за роста, а может, из-за национальности. Чистота расы. Не приняли во внимание, что я — патриот, что тут, на этой территории, откину копыта, не надо мне ничего другого. Дураки, что не взяли. Умён я необыкновенно, поверь мне. Точно знаю, с кем какое слово сказать. Игру проигрываю сразу на десять ходов вперёд. Понимаешь? Берусь подготовить любого человека к любому решению.
— А хоть какой-нибудь институт ты закончил?
— Ещё какой! Журналистику. Только одна загвоздка. Пишу-то я хорошо и печатаюсь даже, чего удивляешься? Но больше всего люблю работу с людьми.
— Наверное, получаешь много материала от общения…
— Ещё как! Сегодня, например, хочешь расскажу? Случай определяет судьбу — тема очерка.
— Какого ещё очерка?
— Как какого? Про Якова и Полину маму. Из вашего разговора я понял, что твоя мама сильно затронула Якова. То, что он живёт великими идеями, написано на его физиономии. То, что он откроет что-то очень важное для человечества, написано на его физиономии. И уж, конечно, я разберусь в его чувствах.
— Он работает официантом.
— А я агентом по недвижимости. Мало ли как человек зарабатывает на хлеб и как развлекается.
Алик проводил меня до дома. Зайти не захотел. Пробурчал: «Время — деньги, а сегодня ещё три клиента» — и вприпрыжку побежал к остановке автобуса.
Зачем провожал, если времени совсем нет?
Не закрыв дверь, я кинулась к телефону. Только бы застать Руслану, но трубку поднять не успела — раздался звонок.
Руслана.
Ну и день! Сплошные совпадения.
Не успела Руслана спросить, приживаются ли девочки, как я обрушила на неё поток просьб: может ли организация оплатить шесть лишних метров, может ли обставить квартиру? У Инны денег нет.
Руслана пожелала видеть меня. И вот я снова несусь по плавящемуся городу.
У Русланы — большая комната, метров двадцать пять. Большая тахта. Большой письменный стол. Большой журнальный столик. Большой телевизор. Крупный зверь живёт в этой комнате.
Встречает она меня в розовом, расписанном яркими рисунками халате, полураспахнутом, открывающем большие, красивые груди, налитые мощной силой, способной выкормить не одного ребёнка.
— Тебе повезло, я заскочила домой — принять душ и поесть. Садись за стол и пиши, что конкретно надо.
Я сажусь. Она подходит ко мне близко, склоняется, кладёт груди на стол, душит меня вкусным мылом и парфюмом.
— Ты уверена, что она сможет растить детей? Ей самой нужен проводник по жизни. Знаешь, кто такой проводник? Это тот, кто берёт тебя за руку и ведёт через все рифы и бури. Инна не способна принимать решений. У неё нет извилин. А значит — ни одной мысли.
— То, что она слушала вас открыв рот, не значит, что она — дура. Она влюблена в вас, она верила каждому вашему слову, а люди всегда глупы с теми, кого любят. Её «глупость» — свидетельство её способности страстно любить.
— А ты, часом, не на юридический идёшь? Из тебя получился бы блестящий защитник обиженных.
— Она вырастит прекрасных детей. Очень скоро она будет самостоятельно принимать решения.
Теперь я вру. Руслана права: Инна — беспомощный, ведомый человек. Но терпкий запах, прорывающийся сквозь парфюмерию, но — груди на столе… раздражают меня. Я беру ручку и начинаю быстро писать список того, что может понадобиться Инне на первых порах.
— Я ничего не обещаю, — говорит Руслана, — но обязательно сегодня же устрою собрание. Мне кажется, ей нужна в помощь пожилая женщина, одной тяжело с двумя детьми, попробую подыскать. «С миру по нитке, бедному рубаха», верно?
Я морщусь и начинаю писать быстрее.
Зачем она позвала меня к себе?
— Поля, я хочу сделать тебе предложение…
— Нет! — Я повисаю с ручкой над листом, бросаю ручку и отъезжаю со стулом от стола, наверняка оставляя полосы на полу. С меня хватит Леониды! — Нет! — встаю и уже поворачиваю к двери, как Руслана начинает хохотать. Она хохочет и бьёт себя по пышным бокам, как пляшущая цыганка.
— Чего ты испугалась? Чего так уставилась на меня? Вовсе не то, что ты подумала. Я хочу предложить тебе работу в нашей организации. Много платить не смогу, но хоть что-то. Тебе наверняка будут нужны свои деньги. И работа не сложная — вести протоколы собраний, держать в порядке бумажный хлам. — Она ещё не остыла от смеха, и голос её ещё потеет разрывами и сбоями.
— Я очень занята сейчас. Я не успеваю подготовиться, я не могу сейчас никуда ходить.
— А я и не про «сейчас», я про сентябрь. Летом всегда затишье. Женщины с детьми — на дачах, женщины-работницы — в отпусках. А собрания всегда вечерами, занятиям не помешают.
— Я подумаю о вашем предложении, но ответ дам только после экзаменов. Кто знает, останусь я в этом городе или нет.
Я знаю, останусь. Это мой Город, и я теперь плоть его.
От асфальта, от домов парит. И я вся — в испарине, очищаюсь от ощущений, налипших на меня.
Только бы Инна не вернулась, и никто не позвонил бы! Мне нужно заниматься.
Инна — дома. Она сидит в кухне и плачет. Туся спит.
Едва вхожу, Инна говорит:
— Ни на один вопрос я не могу ответить. Из чего облака? Куда уходит, откуда приходит солнце? Почему вода даёт жить рыбам, а люди жить в воде не могут? Мы ехали в лагерь на катере по речке…
— Тебе надо учиться.
— Как я теперь пойду учиться? С кем я буду оставлять детей?
— Руслана обещала поговорить с пенсионерками. А учиться можно и дома — читать книги, в них всё написано. Да и в детских книжках есть много познавательного.
— Ты что такая злая?
— Мне нужно заниматься.
— А я мешаю? Не буду, Поля. Прости меня. Ты мне давно говорила — надо учиться. Я думала, зачем? Сыты дети, и ладно. Откуда я знала, что это такой ужас — чувствовать себя дурой каждую минуту? Иди занимайся, а я сейчас приготовлю еду. Если останется время, сяду читать. Только ты давай мне книжки, только ты мне объясняй. Ты — счастливая — умная.
— И ты — умная. Только не развитая. — Иду к своим учебникам, но длинный день шумит дождём в голове, и я ничего не понимаю.
Совсем немного удаётся позаниматься.
— Здравствуй! — на пороге комнаты мама. — Инна говорит, ты чем-то расстроена.
Я рассказываю маме весь свой день.
Мама прожарена солнцем пришкольного участка. Нос и щёки шелушатся от загара. И руки — коричневые. Лицо припорошено пылью — мама не успела принять душ.
— И что ты ответила Леониде? — спрашивает наконец мама.
— Я ненавижу лесбийскую любовь. Я не хочу жить в глухомани. Я хочу жить с тобой в этом Городе и когда-нибудь выйти замуж нормально, за мужчину, и родить ребёнка.
— Ну, и что ты тогда так расстроилась? Выброси из головы и думай о чём-нибудь приятном.
— Как я могу думать о чём-нибудь приятном, если никак не получается добраться до книжек, я провалю экзамены. При Инне заниматься невозможно, она требует постоянного внимания, как Зина.
— Судя по твоим словам, квартира уже есть, и Инна скоро переедет.
— Как же есть? А где взять деньги на лишние метры? Пусть Яков предложил рассрочку, где возьмём лишние двести каждый месяц?
— Я отдам всё, что у меня есть!
— Нет, мама, пожалуйста. Ты не знаешь своего будущего. Сегодня астма уснула, а что будет завтра? Сколько может уйти на докторов? Сможешь ты всегда работать? Ради Бога, нет! Инна — прорва. Сама подумай. Деньги никогда к тебе не вернутся. А потом, если ты думаешь, что с переездом мы освободимся от Инны… наоборот, нам станет ещё тяжелее, когда будем жить в разных квартирах.
— Ты, как всегда, права. Откуда ты такая выросла рациональная?
— Математика меня вскормила.
— Мне кажется, ты — голодная, пойдём поедим, а потом я уведу Инну с Тусей из дома. И вообще перестань думать о её проблемах, думай только об экзаменах. И о Леониде забудь. Зачем тебе это? Да и она прекрасно справится без тебя.
В эхе маминых слов вспоминаю о звонке Ангелины Сысоевны.
Но что-то удерживает меня, и я не говорю маме о том, что Ангелина Сысоевна звонила.
Вероника впала в нашу жизнь — снопом света.
Слово «карма» в её тёплом голосе не пугает, хотя и означает — «возмездие». Карму человек может растопить сам. Так просто — распластай себя, пришпиль к полу в неподвижность и рассмотри себя, в себе открой причины своих бед и — бегства из Прошлого. Опусти руки в тёплый пепел Прошлого и развей его по воде.
Вероника говорит и вдруг замолчит и смотрит в пространство. Что видит? Почему улыбается и плачет одновременно? Вот она сидит с нами за ужином, словно птица на ветке, и я никак не могу удержать её тут, мне кажется, она сейчас исчезнет в своей никому не ведомой стране. Она не произносит слова «дух», она вообще громких слов не произносит, и нет многозначительности в её голосе, одно удивление, когда она говорит о карме или реинкарнации.
«Что с тобой? — хочу я спросить её порой. — Почему ты печалишься? Потому что знаешь то, чего не знаем мы и что очень грустно? Тебе открыто то, что закрыто всем остальным?»
«Не печалься, — хочу сказать ей. — Ещё минута, и я тоже пойму то, что знаешь ты».
Вероника говорит о том, как часто она видит себя сверху.
Тайна рассыпана пылью и духотой исходящего июньского дня.
— Что вы так побледнели? — Вероника встаёт и опускает ладони в пену маминых волос. — Я вас обидела? Я сказала что-нибудь не то?
Мама осторожно отводит Вероникины руки, встаёт, начинает делать бесконечные кухонные дела.
Вечер за вечером… Вероника рассказывает о Рерихе, о Блаватской, о Клизовском, иногда цитирует их:
«Абсолют есть Отец и Мать одновременно»,
«Мы можем расширить нашу жизнь до сотрудничества с космической жизнью, обладая столь высоким и светлым Учением, как Учение Христа, или сузить её до удовлетворения потребностей своей низшей природы»,
«Истинный смысл жизни может заключаться лишь в том, что само по себе вечно и никогда не погибает»,
«Только один путь — путь духовного совершенствования»…
«Творящему добро — воздаяние, творящему зло — наказание».
— Как же надо жить? — спрашивает мама.
— Как вы живёте. Разве вы не спасаете Инну? Разве вы не помогаете дочери? Разве вы не трудитесь с утра до ночи? Разве вы таите на кого-нибудь зло? Разве в вас есть зависть и эгоизм?
Вероника — молодой побег в старой листве.
Помню, Вероника говорит после женского собрания Руслане:
— Чего ты чванишься? Почему стремишься закричать мои слова? Разве я твоя соперница? Я — это тоже ты. И она, понимаешь, тоже ты. — Вероника смотрит на женщину, стоящую у выхода. — Зайду в её шкуру, выгляну из неё и всё понимаю. Пожалуйста, Руслана, оттай. Зачем тебе давить на людей, зачем тебе так нужно уничтожать мужчин? Экстремизм во все времена — гибель для окружающих и для живой жизни.
— Возле вас светло, — говорит мама Веронике.
— К сожалению, я пока лишь на одном из низших уровней, — отвечает Вероника маме. Она смотрит на ветку липы, лежащую на подоконнике.
Виктор явился неожиданно, не известив о приезде.
За три дня до этого пришло письмо Ангелины Сысоевны. И она ни словом не обмолвилась о том, что Виктор едет. Ни словом не обмолвилась и о себе, как всегда, она спешила поделиться со мной информацией об отце. Она пишет:
«Валентина сказала Климентию: «У меня план жизни. Станете партнёром, вперёд пойдём вместе. Нет — до свидания!», «Идти моим путём — это означает идти вашим личным путём». Валентина уговорила отца поступить в аспирантуру. Сначала даже документы не принимали. Исключение сделали потому, что Валентина пошла к декану.
Валентина сказала мне: «Я привыкла писать дневник, должна выверять на бумаге или на звук, что делаю так, что не так. Обед Климентий готовит сам. Хорошо? Для него хорошо, значит, так. Учиться пойдёт. Хорошо? Для него хорошо, значит, так. Бегаем по утрам. Хорошо? Для него хорошо. Значит, так. Хочу жить легко, чтобы не скапливалась на сердце тяжесть, таскать её будет тяжело. Он — хороший человек, только потерял направление…»
Вероника говорит: «Потерял путь».
Валентина творит чудеса, — пишет Ангелина Сысоевна. — Составила программу: в какие города будут ездить, какие книги читать, каких художников изучать».
Письмо Ангелины Сысоевны — длинное. Звучит её разговорами с Валентиной, её пробуждением. Валентина — колокольный звон, вырвавший из спячки и Ангелину Сысоевну.
«Пересмотрела свою жизнь. Я тоже хочу учиться, изучать живопись и архитектуру, ездить по городам. Конечно, я уже не девчонка, и нет у меня Валентины, которая поможет мне полностью освободиться от спячки.
Скажи маме, нельзя никому служить, с любимым человеком нужно смотреть в одну сторону и бежать в одну сторону, как бегут две пристяжные.
Скажи маме, нельзя ощущать себя рабой.
Скажи маме, её решение определяет направление её жизни».
На разные лады Ангелина Сысоевна долдонит одно и то же — уговаривает себя.
Отдать маме письмо или не отдать? Рассказать о телефонном разговоре или не рассказать? Расстроит маму письмо или подтолкнёт к своей жизни?
Но ведь и так «своя» жизнь у мамы уже началась.
Инна и её дети — мамина «своя» жизнь?
Почему Ангелина Сысоевна написала письмо мне, а не маме?
Перед тем днём, изменившим жизнь всех нас, Вероника осталась у нас ночевать. Легла на диване в кухне.
Почему-то я проснулась раньше обычного.
Вероника стояла у окна и шептала:
— Помоги ей, она не ведает, что творит. Вытяни из неё зло, доведи до её ума: она не смеет судить, она не смеет — «око за око, зуб за зуб», она не понимает, что увеличивает зло. Внуши ей бежать от того, кто ударит её. Внуши ей — не бить. Прошу Тебя, спаси её, как Ты спасаешь меня от моего горя: открываешь Свет, готовишь будущую встречу, помогаешь остаться жить.
Загадки в первой части речи нет, Вероника говорит о Руслане. Загадка в словах — «Ты спасаешь меня от моего горя: открываешь Свет, готовишь будущую встречу, помогаешь остаться жить».
Я вернулась в комнату и — вышла второй раз. Теперь шла не на цыпочках, а — шаркала шлёпками, как старуха.
Мы сели завтракать, когда в дверь позвонили. Мама пошла открывать и — ввела в кухню Виктора.
За время, что мы не виделись, он изменился: похудел ещё больше и ещё вытянулся.
— Мама прислала шторы, сама сделала, — сказал свои первые слова, будто оправдываясь, что явился в такую рань. — Здравствуйте всем. — Он смотрит на меня. — Тебе прислала костюм — сдавать экзамены. Говорит, в нём Поля сдаст всё блестяще.
Вероника встала.
— У нас хватит места, — обняла её мама за плечи, — вот же ещё табуретка.
Вероника пытается вывернуться из маминых рук.
— Познакомься, Витя, это Вероника, философ, историк и самый чистый, самый умный человек из всех, кого я знаю.
Хочу спросить маму, почему она Веронику так пышно представляет, почему так высоко поднимает над всеми нами. Но что-то происходит здесь гораздо более важное, чем то, что я постоянно ревную маму Вероника во все глаза смотрит на Виктора.
— Вероника, это Витя. Сын моей близкой подруги и Полин одноклассник. Он приехал поступать в институт.
— Мне надо идти, — говорит Вероника Виктору. — У меня занятия. Я веду занятия, ты же знаешь, не могу опоздать. Пожалуйста, проводи меня.
Виктор не понимает.
— До дверей…
— Но ты не позавтракала, — не понимает мама.
— Я не хочу.
По щекам Вероники текут слёзы.
Виктор возвращается в кухню через мгновение:
— Что с ней? Я обидел её?
— Не обидел. Она влюбилась в тебя, — небрежно говорю я и тут же осаждаю себя — нашла момент издеваться над Вероникой.
— Не думаю, — качает головой моя мама. — Такой человек, как Вероника, не может влюбиться с первого взгляда. Подумай, Витя, ты не встречал её раньше?
— Да нет, никогда не видел. Да я из своего Посёлка ни разу не выезжал!
Похоже, и сегодня я не смогу заниматься?
Но Виктор словно слышит меня:
— Мне надо спешить. Тётка может уйти на работу, что же мне тогда делать с моими чемоданами?
— А ты позвони ей, — говорит мама. — Позавтракаешь с нами и поедешь.
Инна со страхом смотрит на Виктора. Когда Виктор выходит в коридор звонить, говорит:
— У Вероники недавно погиб брат. Он похож на Виктора, как две капли воды. Мне тоже стало плохо, когда я увидела Виктора.
— У неё был брат?
— На шесть лет младше. Его задавила машина на тротуаре, за рулём был пьяный. Вероника очень любила брата, таскала за собой по театрам и кино, фактически она вырастила его.
Виктор возвращается:
— Позавтракать не разрешила. Говорит: «Я столько лет не видела тебя! Немедленно приезжай». Можно я к вам приду вечером?
Он вынимает из чемодана шторы. Я и не глядя знаю: они — оранжевые. Ангелина Сысоевна скучает по солнцу. А костюм мне, конечно, — голубой.
Мама вызывает Виктору такси и даёт деньги:
— Не спорь, пожалуйста, считай, я теперь тебе мать, ты должен слушаться меня. В шесть тридцать у нас ужин, ждём.
Мы с мамой провожаем Виктора до такси.
— Спасибо, — говорю я, но за что, сама не знаю: за то, что привёз нам вещи, или за то, что приехал?
Как может Вероника продолжать верить в высшую справедливость, если ни с того ни с сего погибает совсем ещё молодой, явно безгрешный человек? За прошлые жизни наказан? Но что такое прошлые жизни? Что остаётся от тех прошлых жизней, если не помнят о ней ни мозг, ни душа? Не помнят, значит — не было прошлой жизни!
— Мы пойдём сегодня в зоопарк? — звонкий голос Туси.
В отличие от Зины, она не вмешивается во взрослую жизнь и не привлекает к себе наше внимание. Поэтому её неожиданный голосок поворачивает нас всех к ней.
— Почему ты хочешь опять в зоопарк? — недоумённо спрашивает Инна. — Мы же совсем недавно были там.
— Давай принесём оттуда тёте Веронике лошадку. Помнишь, она говорила, она любит лошадок? Маленькую такую…
— Пони? — машинально говорит Инна и, всхлипнув, выбегает из кухни.
А я поднимаю Тусю и прижимаю её к себе:
— Как я хочу… с тобой вместе… в зоопарк!
Она стирает у меня со щёк слёзы. Смотрит на маму:
— Бабушка, ты тоже плачешь? Что я такого сказала? Все плачут, как дети.
Её тельце ничего не весит.
— Я пойду с тобой в зоопарк, — говорит мама. — К сожалению, лошадку мы там купить не сможем. Но, если бы даже и смогли, не получилось бы привести её к Веронике, потому что лошадке плохо жить в городской квартире: травы нет и нет возможности бегать.
Вероника помнит себя с трёх лет.
— Расскажи, что тебе сегодня приснилось?
— Придумай к слову «бежать» много слов с этим корнем.
— Закрой глаза и представь себе голубой город. Дома, люди, фонари и лужи… — всё голубое.
— Почему, бабушка, лужи?
— О, лужи — это не просто лужи, это посланцы океана, моря. Ты видишь себя в луже? А кто поит птиц и растит комаров? И это вовсе не главное. Ну-ка, идём. Одевайся-ка. Ты сейчас увидишь в луже своё будущее. Ну-ка, потопали.
Вероника своей бабушке — до пояса. Сама от горшка два вершка, а сознаёт — бабушка у неё маленького роста, всё равно что ребёнок. И глаза — как у ребёнка.
Бабушка взрастила её на воображении:
— Есть не то, что ты видишь вокруг, а то, что ты видишь в себе. Скалу видишь, розовую от солнца? Закрой глаза, увидишь. Ты на её вершине. Устройся поудобнее. На тебя льётся сверху свет, он поможет видеть. Тебе надо увидеть много всего. Не бойся. Не думай, что ты одна на скале. С тобой и я, и мама с папой, и корабли, видишь, плывут вдалеке, и рыбы, видишь, вылетают из воды, вспыхивают и пролетают сквозь воду — ко дну. И птицы с тобой — кричат тебе. Что кричат? Ну-ка, напрягись, услышь. Зовут. Лети с ними, не бойся. Шире руки, растворись в воздухе. А теперь выше, выше, над птицами.
Бабушка что-то делала с ней — растворяла в воде и в воздухе, замешивала снова, прочищала в ней какие-то каналы, по которым начинал бежать огонь.
Бабушку убили в день, когда должны были привезти из роддома только что народившегося мальчика. Бабушка бежала к ним по широкому тротуару познакомиться с внуком. Её вмазал в стену «Мерседес». Пьяный юнец буквально вывалился из машины и, сидя на тротуаре, стал громко кричать: «Спасите меня».
Бабушка не мучилась, она умерла сразу.
Молодая, лёгкая, совсем ребёнок, она жила бы и жила.
У мамы пропало молоко, стал дрожать правый глаз, словно мама всё время подмигивает.
Брат плакал и ночью, и днём. Он пытался вырваться из пелёнок, которыми мама туго пеленала его. Когда мама уходила на кухню, Вероника разворачивала пелёнки, одну за другой снимала их с брата, как листья с капустного кочана. И, голый, брат замолкал, начинал дрыгать ногами и улыбаться.
— Голик! Слушай, я расскажу тебе… — Она пыталась повторить бабушкин голос, бабушкины интонации, бабушкин взгляд.
Голик смотрел на неё и слушал.
Приходила из кухни мама с вечной бутылкой тёплого молока, и Вероника замолкала. Что, если мама закричит снова, как закричала, когда узнала о смерти бабушки?
Мама начинала снова запелёнывать Голика, недоумевая, как это она забыла запеленать его в прошлый раз. Запеленав, вкладывала ему в рот бутылку с молоком.
Голик смотрел не на маму, на Веронику.
«Мама, хочешь, я покормлю?» — хотела спросить и не спрашивала — мамин глаз перестаёт подмигивать, когда она кормит Голика.
Мама не может не работать. Она — начальник лаборатории. И занимается важным делом — изучением крови. Каждый день у неё новый эксперимент, и она должна сидеть целыми днями над микроскопом.
— Мама, не отдавай меня в детский сад, я буду кормить Голика, и играть с ним, и вывозить коляску на балкон. Бабушка… — она споткнулась на слове, закончила: — говорила, в старину становились няньками с шести лет.
— Ты сама ещё ребёнок, тебе самой ещё нужно играть в свои игры и гулять со сверстниками.
— Вот и нет. Мне нужно читать книжки, мне нужно быть с Голиком. Не бойся, мама, попробуй.
Мама попробовала. Оставила шесть бутылок с молоком, шесть сменных пелёнок.
В это утро Голик, как обычно, проснулся в восемь — едва за родителями хлопнула дверь.
— Вот и хорошо, вот и здравствуй, — запела Вероника бабушкиным голосом. — Сначала умоемся. Ты не думай, я тебя не оболью, я осторожно, — выпевала она бабушкины интонации и повторяла движения — обтирала влажным полотенцем Голика, как когда-то её обтирала бабушка.
Голику явно понравилась процедура, он улыбался и агукал.
— Вот тебе вода. Не спеши пить. Ну, а теперь подрыгаем руками и ногами. Согнули, выпрямили… Молодец. Вырастешь большой и сильный.
Звонок оторвал её от зарядки.
— Ну, что? — спросила мама.
— Всё хорошо, мама. Если что-нибудь, я позвоню. Работай спокойно, мы в порядке.
Бабушка отвечала такими словами, когда ей звонила мама.
Вероника никогда не играла в куклы. У них с бабушкой было много важных игр, связанных с воздухом, и с водой, и с небом, и со снегом. С трёх лет Вероника знала о круговороте воды и проводила опыты — замораживала воду, оттаивала. С трёх лет умела найти безошибочно своё место в комнате, где ей сиделось более спокойно. С трёх лет ощущала волны, накрывающие её с головой то радостью, то раздражением. И умела противостоять раздражению — закрывала глаза и попадала к морю.
К морю она уезжала с бабушкой в мае и расставалась с ним в конце августа. Море и небо и солнце — уже близко к Главному, к тому, во что вводила ее бабушка за руку — к Вечному Бытию, где нет злости и обид, где много Света. Вероника знала со дня рождения, что сама отвечает за свою жизнь здесь и за свою жизнь «там» — в Вечности. Слова «карма», «высшее я»… не произносятся вслух, но они — за каждым действием и каждым произносимым словом, и они определяют действия и слова.
Проскочил год. Подползал сентябрь, когда ей нужно было идти в школу. И мама готовилась к её сентябрю — записала в школу, купила форму, учебники, ранец, договорилась в яслях, что начнёт приносить сына с сентября.
За несколько дней до первого сентября, в субботнее утро, Вероника пришла к маме в постель. Отец убежал за детским питанием.
— Мама, — сказала Вероника, — бабушка говорила, что ясли уродуют детей. Я с бабушкой выучила букварь и умею писать. Почему я не могу учить уроки сама? Ты договорись с учительницей, и я буду ей сдавать тетрадки и читать что надо.
— Ты сошла с ума! — сказала мама шёпотом. У неё пропал голос и из глаз выкатились слёзы. — Ты сама ребёнок, тебе нужна твоя жизнь.
— Моя жизнь — Голик. Он ничему не мешает. Я читаю книги, я рисую, я прыгаю, я гуляю. Мы с Голиком вместе всё сделаем как надо. Одно «но», я не люблю готовить, ты мне будешь оставлять еду. Я уже прочитала половину «Родной речи» и прочла учебник русского языка. Ты или папа поможете мне с математикой. Природоведение я сама… Мне будет скучно в школе. Ну зачем мне в школу?
Мама не ответила ей. Вернулся папа, проснулся Голик, они сели завтракать. А потом поехали на водохранилище. И плавали, и загорали, и катались на лодке, и купали Голика.
Только перед сном мама, подсев к ней на кровать, сказала:
— Сегодня я не смогу ответить тебе. В понедельник сходим с тобой в школу и поговорим с директором и учительницей. — И снова из маминых глаз покатились слёзы.
Когда мама ушла спать, Вероника впервые со дня смерти бабушки ощутила своё реальное тело. Никакого высшего «я», никакого света и никакого светящегося простора в ней не было. Кто она? Девчонка на пороге школы. У неё хотят отнять Голика. Пойдёт Голик в ясли и потеряет себя, и её в себе.
Приснилась бабушка:
— Не плачь. Всё, что я говорила, есть, жизнь здесь. Твоя земная жизнь — экзамен, не ошибись, выбор должен быть правильным. От выбора слова, от выбора поступка — твоя вечная жизнь. Ты сказала своё слово, теперь жди ответа. Не плачь. Я всегда с тобой, я очень близко к тебе, я пока в Голике, я охраняю тебя, я берегу тебя.
Под бабушкиным лёгким голосом она уснула. И во сне они бежали с бабушкой наперегонки к розово-зелёному лугу. Маки, кашка, лепестки и стебли — луг. Сейчас они с бабушкой добегут. Но что это? Бабушка растворяется в воздухе и плывёт над ней лёгким облаком. А рядом с ней бежит Голик. Он бежит изо всех сил, старается догнать её, и она сдерживает свой бег.
— Не спеши, Голик, я подожду тебя, и мы вместе добежим до маков.
В понедельник они пришли в школу втроём — мама, Голик и она.
Директор вызвал к себе её учительницу, и мама им обоим сказала:
— Вероника прочитала почти всю «Родную речь» и почти весь учебник русского языка и природоведение. Я прошу вас разрешить ей заниматься дома. Раз в неделю мы будем сдавать выполненные задания.
Учительница, круглолицая толстушка, вздёрнула тонкие брови:
— А коллектив? А воспитательная работа?
— Подождите, Кира Петровна. Я думаю, сначала нужно попросить Веронику почитать нам.
Она чувствует, от него исходит согласие. Он сед и морщинист, хотя ещё молод. Вероника смотрит на него и улыбается ему.
Мама вкладывает ей в руки открытую книжку. И Вероника начинает читать: «Дети пошли собирать колосья…» Читает она легко, как говорит. Голик начинает гугукать, откликаясь на её голос.
— Достаточно, — останавливает её директор, когда она доходит до строк: «Маленькая девочка затерялась в колосьях, уснула, и её долго не могли найти». — Я думаю, Кира Петровна, Веронике нечего делать в первом классе. Дайте, пожалуйста, ей задание по арифметике и русскому. А я пойду поговорю с учителем французского языка. Я думаю, невредно дать вашей дочке первое задание и по французскому языку. У нас в школе практикуется особый подход к развитым детям, я думаю, Вероника пройдёт программу первого класса до Нового года, а там мы подумаем о втором.
Вероника читала Голику все задания и упражнения, которые задавали ей, все книжки, которые попадали ей под руку.
В школу она пошла сразу в четвёртый класс, когда Голику исполнилось три года.
Детский сад и школа были в соседних домах, и Вероника, едва кончался последний урок, спешила за Голиком.
Они вместе обедали и садились заниматься. Голик рисовал или читал, она готовила уроки.
А потом она говорила Голику:
— Закрой глаза. Ты увидишь невидимый мир.
Голик тоже пошёл сразу в четвёртый класс.
Он был самый младший и самый маленький в классе. И из замкнутого мира любви и покоя попал в мир злобы и торжества физической силы.
Вероника сначала не знала этого, пока Голик не сказал однажды утром: «В школу я больше не пойду».
У неё завтра занятия исторического кружка. Тема: «Петербург». Она делает доклад.
— Петербург — прекрасный город. Казалось бы, идеал красоты, значит — доброты. Но как совместить с красотой и добротой несчастье и гибель сотен, тысяч людей, создавших совершенство форм, вдохнувших в них жизнь? — спрашивает их на одном из уроков Мелиса. — Чуют или не чуют современные люди, рождённые из страдания и смерти, запахи крови и разложения трупов?
Мелисины уроки не кончаются в перемены, за Мелисой тащится шлейф подростков. По школе ухает Мелисин бас: «Одна капля крови», «одна жизнь». И её, Вероникин, тонкий, писк: «И вы — часть этого города, вы без него не можете…»
В докладе Вероника хочет показать, как и сколько людей погибло во время строительства города, какие великие люди родились в этом городе и каким средоточием духовной и интеллектуальной жизни был этот город на протяжении нескольких столетий…
— Почему ты не пойдёшь в школу? Что случилось? — спрашивает Вероника.
Голик уходит в свою комнату.
Теперь у него есть своя комната.
Наконец родители решили тронуть бабушкину квартиру и выменяли её вместе со своей на пятикомнатную.
Новостройка — в центре города, на месте старого сгоревшего здания.
Родители не сказали ей: «Ты слишком любишь Голика», «Нельзя жить мальчику и девочке в одной комнате»… — просто переехали в новую квартиру, где у каждого из четверых — по комнате.
Вероника не могла уснуть в первые дни одна. Дыхание Голика — её пища, воздух.
По-прежнему перед сном она приводила к Голику бабушку. И подтыкала бабушкиным движением ему одеяло, и бабушкиным голосом оплетала паутиной из покоя. «Спи, Голик»… — ладонью на глаза тушила его день.
А когда он, не успев осознать свою изолированность от неё, засыпал в привычной колыбели её слов, в волнах воздуха и света, идущих сверху, она оставалась одна. И некуда было себя пристроить: тыкалась в письменный стол, в тахту, в окно. При Голике вещи излучали свои прошлые жизни, какая — из леса, какая — из железа, без Голика — деревяшка и стекло, лишённые живых примет, подставляли ей свои углы и холод равнодушной цивилизации.
На другой день он не пошёл в школу.
Вместе делали зарядку. И за кашей сидели вместе. Но, когда она взялась за пальто, Голик ускользнул в свою комнату и навис над книжкой.
Она не стала уговаривать. Что она могла сказать Голику? Терпи, когда издеваются над тобой?
Над ней никто никогда не издевался, её никто никогда не дразнил, хотя она тоже была младшей в классе.
Почему? Потому ли, что не лезла выяснять отношения и не жаждала власти? А может, потому, что взглянувшего на неё одаривала бабушкиной улыбкой, не допускавшей земной вздорности?
В этот день она внесла бабушкину улыбку в Голиков класс.
Ор, беготня.
Её заметили, спросили, к кому пришла.
И тогда она — в мимолётную, зыбкую, любопытную тишину сказала:
— У брата сегодня праздник, вы придёте к нам пить чай! Он приглашает вас к пяти часам. Не опоздайте.
Она хотела узнать, кто изгнал Голика из школы. И — увидела: вот они — два законодателя местной власти. Они подошли к ней сами:
— С чем чай?
— С ореховым тортом.
— Кого он приглашает?
— Тебя. И тебя. И тебя. — Она расплёскивала бабушкины улыбки в лица недоуменных, растерявших своё могущество людей. — Кто хочет, приходите.
— А девчонки тоже?
— Кто хочет. — Она написала на доске адрес и мимо учительницы, под звонком, вышла из Голикова класса.
В этот день она тоже не пошла на уроки, она отправилась в магазин. Купила муки, яиц, орехов, масла.
Ореховый торт научила её печь бабушка. Пекли его вместе. Из-под любого пасмурного дня, из-под любого дурного настроения выныривала в запах ванили, промолотых орехов.
Голик ходил из комнаты в комнату, когда она вошла в дом. Хрупкий в большой квартире, среди столов и шкафов, он спросил издалека, из гостиной:
— Ты почему вернулась?
— Как «почему»? У нас сегодня праздник. Мы с тобой печём ореховый торт. Иди-ка, помоги мне.
Пуповина между ними натянута — не разорвать. Она — мать Голика. Она выносила его в себе и родила в муках.
— А твои уроки?
— Я тоже решила отдохнуть. Ты сможешь промолоть орехи? Идём мыть руки.
Они любили мыть руки под одной струёй тёплой воды, друг другу передавая её.
Она не спросила, что он делал те сорок минут один дома, пока она ходила в школу и за продуктами, сумел ли он почитать или так и бродил по квартире? Не спросила, о чём думал. Она начала рассказывать про Крайний Север, на сколько миллиметров подтаивает лёд летом, какие звери живут там и какие птицы.
— Ты же не любишь север, — сказал Голик, когда она замолчала.
— Именно поэтому я и читаю о нём. Хочу знать, может, есть там что-то такое, что можно любить.
Бабушка взглянула на неё глазами Голика. На полуслове Вероника замолчала.
Что случилось?
В окне — солнце поздней осени. Бабушка не умерла, она здесь, в рассыпанной на столе муке, в растопленном масле и запахе ванили. Голос её: «Поднимись над обидой, над зряшной суетой. Ты легко пройдёшь сквозь облака и атмосферу. Не спеши, никогда не суетись, тебе — к свету. Увидишь — благодаря ему — главное и неглавное…»
Голос дрожит, сеется солнечным светом, шуршит мясорубкой, мелющей орехи, позванивает морозным воздухом за окном.
— Ты что застыла?
— Ты что-нибудь слышишь?
— Ты говорила, если я поднимусь к Свету, я увижу главное и неглавное.
— Это не я говорила.
— Это ты говорила.
Шёпот Голика — бабушкины уловки. Она всегда переходила на шёпот, когда хотела, чтобы её особенно хорошо услышали.
— Наша учительница требует справку от врача, когда пропускаешь уроки. У тебя не будет неприятностей?
Бабушка исчезла, и Вероника вложила обе руки в зарождающееся тесто, начала смешивать муку с маслом и сметаной.
Торт был готов через два часа. Он занял полстола.
— Зачем нам такой большой? — спросил её Голик.
— Сегодня у тебя такой день. Праздник.
— Праздник чего?
— Искупления.
— Я ничего плохого, никому не сделал.
— Не твоего искупления.
— Ты говоришь загадками, а я не могу разгадать их.
— Мои загадки отгадать несложно. Скоро отгадаешь. Пойдём-ка с тобой гулять. У нас ещё много времени.
— Времени до чего?
— До искупления.
— А куда мы пойдём?
— Есть выбор. Можем пойти к реке. Замёрзли боковые стороны — ближе к берегу, а середина — чёрная, ещё борется. Можем пойти в парк. Там есть три сосенки, совсем ещё дети. Можем поехать в лес, но для леса у нас мало времени. Ты куда хочешь?
Он пожал плечами:
— Куда ты…
— Э нет, так не пойдёт. Реши для себя, куда хочешь ты. Сегодня твой день.
Где она, а где её бабушка с таким привычным — «Э нет, так не пойдёт»? Может, она превращается в бабушку? Бабушка не подавляла её, говорила: «Ощути себя, своё «я», свои «хочу». И она повторяет бабушкино брату: «Ощути себя, своё «я», свои «хочу».
Они идут к реке. И на заснеженной кромке берега, над пропастью черноты Голик кричит ей тонким голосом:
— Зачем ты меня мучаешь? Почему всё время подставляешь плечо? Кто тебе велел пропускать школу? Ты что, всю жизнь будешь за меня жить? Я устал от тебя!
Она пятится к дороге с несущимися машинами. У него лицо съехало в одну сторону, лишь кричащий рот и малиновые пятна щёк.
— Ты не даёшь мне ушибиться, ушибаешься за меня. Ты не даёшь мне узнать хоть каплю того, что — вокруг. Я не умею с людьми, я боюсь людей. Стой! — кричит он истошно и, схватив за руку, выволакивает ее из-под заскрежетавшей машины на снежную кромку берега. И под мат шофёра говорит: — Прости меня, Ника! — Он плачет, как плакал грудной, захлебываясь, дрожа, и больно тянет её руку вниз, чтобы она привычно склонилась к нему.
И она склоняется — снова пить за него его обиду, но наждачная бумага его крика сдирает в ней нутро, и саднят раны.
— Ты ни при чём, — плачет Голик. — Прости меня.
В тот час она не удивилась взрослости формулировок и анализа, проведённого братом, она не поняла, не осознала в тот час, что случилось. Осознала потом, когда один за другим входили обидчики в дом — есть ореховый торт. У неё отняли игрушку, совершенную по природе, которую она создавала в соответствии со своими идеалами. Слепота. Что надо Голику? Она не знает. Она знает, что надо ей: она скучает о бабке и им спасается. Бабкой приучена — всё для неё. Голик — для неё. Свет, вечная жизнь — игра, в которую они с бабкой играли. Но они с Голиком должны сначала прожить жизнь здесь, сейчас. При чём тут вечная жизнь, когда сейчас отморожен нос, когда на тебя сейчас накричал Голик?!
Различные комнаты. Пора определить свой путь и освободить Голика от себя. Он — под прессом. Его бунт непонятен ему самому. Не к тому моменту. Он прорывается быть самим собой. Задушила любовью. Подавила насилием.
— Ты что, заболел?
— Ты сам пёк торт?
Голик отступает в гостиную.
Его никто не собирается бить. К нему пришли разговаривать. Кинуться на помощь? Найти общую тему? До реки она влезла бы помогать, но сейчас… она бросает Голика одного. На поле битвы? На поле искупления?
— Эй, ты неровно режешь, дай мне.
— Чашек не хватит!
Сколько их пришло есть торт?
Какое сейчас лицо у Голика?
Это его жизнь. У них разные комнаты, разные оболочки, разные начинки. И она — одна. Бабка бросила её, и Голик — не взамен, Голик — сам по себе. Пуповина разорвана. Он что-то рассказывает?
Что?
Она подходит к двери своей комнаты, чуть приоткрывает её.
— По костям восстановили тело динозавра и определили, сколько веков назад он жил.
— Слабо! Как это «по костям»?
Он может прекрасно жить без неё.
«Дура, не реви!» — приказывает себе.
Она идёт к своему окну, в котором очень старая липа. Как ей удалось выжить в центре города, в режиме вечной стройки? Сейчас почти без листьев.
— Почему ты не идёшь к нам?
Извиняющаяся поза, выпяченные в обиде губы, а в глазах — по свечке, отклоняющейся то чуть влево, то чуть вправо. Свечку зажгла она. В своей комнате бабушка ставила свечку в праздник. Бабушка ставила свечку в день поминовения родителей. Свечка чуть колышется. Голик даже подрос за эти два часа, что ребята орут ему свою дружбу.
«Я иду к вам», — хочет сказать ему Вероника, а лезет противное:
— Уроков много.
— Ты вчера сделала уроки на сегодня, а сегодняшних у тебя нет.
И она идёт.
Никто не благодарит её за торт. Её едва замечают. Ребята орут:
— Ты бил пенальти? Я бил! Эти ворота скошены в одну сторону. Покажу! Был бы гол!
— Я съехал семь раз с горы без палок и не шмякнулся. А тебе слабо.
Зовут его Рыба. Он плавает часто, когда его вызывают отвечать. Но, похоже, ребятам всё равно, как он учится, он без палок — с горы!
Торт съеден до крошки. Мальчиков двенадцать. Голик — тринадцатый.
— Ты обещал рассказать про Геракла.
Голос Голика звонок, дразнит её, свечки и здесь, в гостиной, где нет зажжённой ею свечки, языки пламени заливают всю радужку брата, колышутся.
— Он совершил много подвигов. В одном из городов…
Язык — не её. Интонации — не её. Он вывернулся из-под её опеки!
Он пришёл к ней в комнату, когда родители ушли спать.
— Во-первых, хочу сказать тебе спасибо — за торт. Не за торт, за ребят. Они совсем не такие, как я думал, завтра я пойду в школу. Во-вторых, всё, что я кричал тебе, — враньё. Не плачь, я не могу, когда ты плачешь.
Ему не девять, ему — сто лет. Когда он вырос? Когда перерос её?
Он много читает. Но она знает книжки, которые он читает. Как, когда он узнал то, чего не знает она?
— Не бросай меня. Не я кричал. Надо мной издевались…
— Почему же ты не сказал мне? Почему же ты сегодня стал разговаривать с ними?
— Они думали, я — слабый, меня можно бить. Они поняли, нельзя. Я — сильный, потому что ты. Только не брось меня.
Он прилёг с ней рядом, обхватил её за шею и не шевельнулся больше. Сколько прошло: час, два, ночь?
Он спал, как спал маленький, чуть приоткрыв рот, ровно дышал, и из угла соприкасающихся губ текла тонкая струйка.
Значит, снова она всё придумала? Вот же как стянуты они в одно целое! Ей позволено опекать, нежить и баловать его, её ребёнка, её мальчика.
Он кончил школу в пятнадцать лет и поступил в институт.
К тому времени Вероника уже преподавала в их школе историю.
Голик возрос на истории и литературе, как на молоке. Но решил стать программистом. Модная специальность.
В институте он тоже был самый младший, но рост — 180, но плечи широки, как у спортсмена, занимающегося греблей, ему давали — восемнадцать.
Сходились они дома в четыре, и продолжалась их общая жизнь.
Обед готовили вместе: один чистил овощи, другой жарил рыбу или мясо. За это время надо было успеть рассказать всё о своём дне. Голик снова попадал в школу. У Вероники не бас, как у Мелисы, лёгкий голос, не раздражающий барабанных перепонок, но она, как и Мелиса, дразнит своих учеников и вызывает шквал возражений.
Голик поддаётся игре и начинает приводить свои аргументы:
— Нет, ты ответь мне, завоевание новых земель — прогресс или преступление? Завоеватели уничтожают коренных жителей. Да, чаще всего аборигены бескультурны по сравнению с завоевателями, но у них есть их жизнь, со своими законами. Что ты молчишь? Имеет право или не имеет цивилизованный мир разрушать жизнь отсталых народов?
— А если аборигены едят друг друга или калечат своих сыновей: отнимают в семь — десять лет у матерей, вышибают палками и пытками из детей женский дух. И пытки — страшные: разрезают пенис, пускают кровь? Таким образом воспитывают мужественность, пренебрежение к боли и к смерти. Что ты молчишь? Ну-ка, скажи, что лучше: письменность, торговля или традиции дикарей?
— Формулировка некорректна. Не «традиции дикарей», а уничтожение племени, смерть. Что ты молчишь?
Иногда отмалчивались, иногда кричали друг на друга в голос.
Голику было семнадцать, когда его вмазал в стену самосвал. И снова виноват был пьяный шофёр — он заехал на тротуар.
Смерть — та же, что у бабушки.
Никаких вопросов она себе не задала. Почему та же смерть? Почему Бог отнял у неё Голика, её ребёнка, её брата? Во что теперь верить? Как жить?
Вопросы плыли облаками над ней, её не касаясь. Свет, обливавший её сверху и вовлекавший её в жизнь вечную, потух. Механически она даёт уроки, едва различает лица, механически высиживает собрания женского клуба и даже спорит с Русланой, механически читает книги. Её плоть, её мозг справляют своё дежурство по жизни, но она словно ватой обёрнута, словно плотной водой отгорожена от того мира, которого была живой, созидающей частью.
Виктор приходит в шесть тридцать, минута в минуту. Стол накрыт, повешены новые шторы.
Не успеваем мы усесться, как звенит звонок в дверь.
Вероника. На пороге кухни.
— Ты вернулся ко мне, я знала, ты не можешь бросить меня одну навсегда. — Виктор встаёт и стоит перед ней — склонившись к её радости. — Пойдём домой. Я достала тебе горные лыжи, ты хотел поехать в горы, они ждут тебя. Я собрала тебе книги по астрологии, помнишь, ты хотел. Ты не верил, видишь, я была права, я звала тебя, так звала, что ты пришёл обратно. Твоя комната ждёт тебя. Всё так, как при тебе. Я не сказала родителям; что ты вернулся. Представляешь себе, какой праздник для них. Я убралась в твоей комнате. Я испекла твой любимый пирог с орехами и курагой. Пойдём домой.
Инна снова бежит из кухни, как утром.
Мама подносит Веронике воду.
— Пожалуйста… выпей. — В её руке чашка пляшет.
— Что вы все плачете? Разве я больна? Разве что-нибудь случилось плохое? Голик вернулся ко мне. Вы не знаете, это я назвала его «Голик». Он не любил пелёнок, хотел быть голым. «Георгий», конечно, далеко от «Голик». Но «Голик» — это моё, я купала его, я присыпала его, чтобы не подпревал, я носила его на руках, чтобы перестал плакать. Ты не помнишь? — Она смеётся, закинув голову. — Но тогда ты не был таким большим, конечно, ты помнить не можешь! — Она пьёт воду. — Ты не рад мне?
— Садись, пожалуйста, — просит её мама, — мне кажется, ты не ела целый день.
— Ты не рад мне? — повторяет Вероника.
И вдруг Виктор гладит её по голове и обнимает её.
Он всё понял. Носить на руках можно только младшего братишку. И этот братишка — погиб.
Вероника тонет в его руках.
Стучат часы-ходики, подаренные Валерием Андреевичем, капает вода.
Снова кто-то пришёл.
Мама идёт открывать.
К нам пришла Руслана. Увидев Виктора, застывает.
Виктор усаживает Веронику рядом с собой.
— Голька?! — шепчет Руслана.
Мама прикладывает палец к губам, едва качает головой.
Руслана поворачивается ко мне:
— Все деньги собрать не удалось, но две с половиной есть. — Она кладёт на стол толстый пакет. — Нашла женщину помогать: пенсионерка, одинокая, любит детей. Вот телефон. Мебель — с миру по нитке. Вот телефоны, имена и наименования — у кого что есть лишнее, объехать можно за раз. На общем собрании доберём остальное.
— Вы хотите есть? — Мама показывает на свободную табуретку.
— Всегда хочу, вы же знаете, но сейчас мне нужно бежать, у меня деловая встреча.
Инна не ест глазами Руслану — подхватывает Тусю на руки, едва входит Руслана, и заслоняется ею от Русланы, как щитом.
Руслана, не взглянув ни на Инну, ни на девочку, бросив лишь — ещё раз — недоуменный взгляд на Виктора, выходит.
Я слышу голос Виктора:
— Воскресение Христа поставлено под сомнение. Есть версия, что он не умирал, просто был в глубоком обмороке.
— Мне очень жаль, что ты веришь всяким глупым версиям. Ты хочешь сказать, что Христос вовсе не Сын Божий, а просто человек? Нет же, конечно же, он Сын Божий, и он умер, и воскрес, и вознёсся! Не хочешь же ты сказать мне, что не веришь в чудеса? Или ты хочешь сказать, что ты не мой брат… А кто же ты? Помнишь, мы плыли в лодке? И вдруг ты, прямо как был, в одежде, бросился в воду и поплыл. Вёсла погрузились в воду, лодка стояла на месте, а ты отфыркивался, как конь, и кругами плавал вокруг меня. Ты так и не сказал мне, почему ни с того ни с сего бросился в воду. Помнишь, как мы плавали вместе? Ты не умел, и я ещё не умела, и мы прицеплялись к папиным плечам. Маленький, ты любил купаться: плескался, хлопал по воде. Мама сердилась — после твоего купания чуть не по часу она собирала воду с полу. А мне нравилось стоять по щиколотку в воде.
— Пожалуйста, поешьте, обязательно надо поесть.
Вероника покорно что-то жуёт. Но сразу откладывает вилку.
— Почему ты зовёшь меня на «вы»?
— Потому что это не я. — Виктор кладёт руку на Вероникино плечо. — Мне очень больно. Я очень хотел бы, чтобы у меня была такая сестра. Я очень хотел бы, чтобы Георгий был жив, очень. — Он гладит Веронику, и она под его рукой съёживается.
— Я испекла пирог. Я убрала комнату…
Звонят в дверь.
— Старых друзей пускают?
Теперь входит в нашу кухню Валерий Андреевич.
— Чего вы все зарёванные? Надеюсь, не случилось ничего трагичного? — Он переводит взгляд с одного на другого.
— Познакомься. — Мама представляет всех по очереди Валерию Андреевичу и говорит: — Мой близкий друг, мы учились вместе в университете.
— Твой любимый пирог… — зыбкий голос Вероники. — Ты пришёл прожить жизнь. Ты попал на свой уровень и — вернулся.
— Я учился вместе с Полей. Мы с ней вместе учились с первого класса. — Виктор продолжает держать свою руку на плече Вероники.
Вероника проводит пальцем по его шее:
— Здесь была родинка. Нет родинки.
— Пожалуйста, поешьте.
— Слушайте, что я расскажу вам. Говорят, есть страна, где люди живут вторую жизнь. Каждый из них утверждает, что жил раньше, и рассказывает версию своей прошлой жизни, с деталями и с красками.
— Я говорила! Слышите? Я же говорила! А вы не верите. Я знаю, ты вернулся ко мне, только ты забыл свою прошлую жизнь. Мне нужно возвратить её тебе, ты вспомнишь.
— Валерий Андреевич выдумал, такой страны нет. Это сумасшедший дом, а не страна… — Я встаю и подхожу к Веронике. — Пожалуйста, не мучайте Виктора, я знаю его всю жизнь, его жизнь прошла у меня на глазах. У него никогда не было сестры. Он один у родителей. Пожалуйста, придите в себя. Я понимаю, такое горе… я тоже потеряла сына… его сына. Инна потеряла своего сына. Мы все всё понимаем. Отпустите Виктора, пожалуйста, он совсем измучен.
— Зачем ты так?! — жалобно говорит Инна. — Не надо.
— Не надо, пожалуйста, не надо! — Вероника берёт меня за руку. — Послушай человека, он годится тебе в отцы, он не станет врать. Не только две жизни живёт человек, много жизней. И твой сынок вернётся к тебе.
Виктор встаёт. Теперь он склоняется надо мной:
— Ты… ревнуешь? Ты… меня… ревнуешь? Ты боишься, что я… — Он расстёгивает рубашку, застёгивает, трёт грудь. — Я тебе не говорил, у меня болит сердце.
— Пожалуйста, — поднимает ко мне лицо Вероника, — пожалуйста, не отнимай у меня Виктора.
— Кажется, я затронул не ту тему, — говорит Валерий Андреевич. — Давайте о другом. Вы знаете, что такое трудные подростки? Силы непомерные, голова и душа не загружены. Они насилуют, грабят, убивают, а знаете, почему? У нас плохо поставлено образование. И программы надо вернуть старые, те, что были до Перестройки, и учителя нужны увлечённые. Да где их взять? Зарплаты — низкие, мужчины не хотят идти в учителя. А без мужчины мужчину не вырастишь. У нас много школ для трудных подростков, а знаете, что это такое? В обычном классе с одним трудным подростком не могут справиться, а тут их целая школа.
— Но у них, наверное, особая программа, — заставляет себя говорить мама.
— Я не ревную тебя. Откуда ты взял?
— Чего ты тогда злишься?
— Дело не только в особой программе. И даже не в хороших учителях. Я знаю умного, самоотверженного молодого человека, который пришёл работать в одну из спецшкол, чтобы спасти детей. Он ставил с ними спектакли, ходил с ними в походы, учил их лепить и строить модели самолётов. В общем, подарил им детство — сделал то, чего не сделали учителя обычных школ, хотя, конечно, в обычных школах уровень образования намного выше. Но вот дети разъехались после окончания школы по своим областям и городам и почти все погибли. Кто раньше пил под воздействием родителей или приятелей, снова стал пить, потому что никуда не делись ни родители, ни приятели. Кто воровал, снова стал воровать. Один мальчик покончил с собой, а большинство сейчас — по тюрьмам. Дети не смогли противостоять среде, тем людям, из-за которых они начали пить и воровать.
— Что стало с учителем, когда он узнал о судьбе своих учеников? — спрашивает мама.
— Бросил школу. Назвал своё подвижничество — «мартышкин труд». «Зачем я не спал ночей, забросил собственных детей? — спросил он меня. — Жену не видел неделями? Ночевал в школе? Во имя чего?» Весь день сегодня уговаривал его вернуться в школу. Не уговорил.
Вероника встаёт:
— Вы думаете, я сошла с ума? Вы думаете, у меня галлюцинации? Родинки нет. Я знаю, не Голик. Но это ведь знак? Или не знак? Я бы сказала, высший знак: то, что Виктор, как две капли, похож на Голика. Скажете, случайность, совпадение? Почему же случайности — на каждом шагу? Почему именно случайности определяют жизни? Люди встречаются именно в этой обстановке и в этот момент? Человек не выбирает, его выбирают. Чтобы родиться, нужно попасть именно в тот единственный момент, когда родишься ты. Не слушайте меня. Человек сам выбирает родителей, сам выбирает ситуацию, сам определяет свою жизнь. Не Голик, я знаю, я справлюсь. Простите, что замучила вас. Но всё равно, Виктор — знак! — Она идёт к двери.
Мама говорит:
— Может, останешься переночевать? У нас хватит места.
— Я и так испортила вам день. Простите меня. И большое спасибо. Мне стало легче.
В эту минуту Туся соскальзывает со стула и подходит к Веронике:
— Ты любишь лошадок. Пойдём в зоопарк. Они скачут, ты будешь смотреть на них. Я не мальчик, я девочка, но я тоже могу поплыть с тобой в воде, хочешь? Хочешь, я тебя утешу? — Она гладит Вероникину ногу. — Ты не будешь больше мучиться?
Вероника беспомощно смотрит на Виктора.
— Достоевщина какая-то, — говорит Валерий Андреевич.
Вероника гладит Тусю по голове:
— Большое спасибо тебе. Я очень хочу вместе с тобой смотреть на лошадок. В следующее воскресенье я к тебе приду, хорошо? — Вероника выходит в коридор.
— Я провожу. — Виктор идёт следом.
— Ты вернёшься? — спрашивает мама.
— Обязательно.
— Прямо достоевщина какая-то, — снова говорит Валерий Андреевич, когда хлопает дверь.
Инна с Тусей уходят к себе — читать книжку.
И за столом нас — трое.
Это уже было однажды. Почти нетронутая еда, и мы — втроём — за столом. Где? Когда? В какой из моих жизней? И зыбкий, словно простуженный голос Валерия Андреевича:
— Я разговаривал с деканом биофака. Если ты хорошо сдашь все экзамены, тебя могут взять в заочную аспирантуру. Будешь учиться, сможешь ставить свои эксперименты в лаборатории биофака.
— Я не понимаю, — робкий голос мамы. — Школа, аспирантура, лаборатория. Когда я буду работать в лаборатории?
— Два раза в неделю. Три дня будешь преподавать, два — в лаборатории. А там будет видно. Я же обещал, ты начинаешь жить заново, так, как хочешь ты, так, как задумала когда-то. Судя по сегодняшнему вечеру, ты уже в эпицентре жизни.
Виктор в этот вечер не вернулся. Не пришёл он и на второй день, и на третий.
Я жду Виктора? Я хочу видеть Виктора? Я ревную его? Что происходит?
Мама не успевает прийти из школы и поесть, начинает заниматься со мной:
— Слушай и представляй себе, память у тебя хорошая, само всё уляжется в голове.
Инна переехала на новую квартиру, устроила Тусю в детский сад. Зина — в лагере, и по воскресеньям мама с Инной и Тусей едут навещать Зину.
Сегодня воскресенье. Пять дней до экзамена. У мамы экзамены — в сентябре. Она уже набрала кучу книг и читает их в постели, перед сном.
Квартира продувается насквозь — все окна открыты. Сегодня я вижу слова, понимаю их смысл. Меня не размазывает медузой по стулу. Тычинки с пестиками и среда обитания млекопитающих, нервная система и устройство желудочно-кишечного тракта… располагаются по порядку в моей голове, я легко расскажу о них в любую минуту. Листаю учебники. Это помню. Это тоже помню. А это — в первый раз вижу. Читаю.
Звонят в дверь.
Корзина с цветами и — никого.
Вношу её в дом, открываю письмо.
«Желаю блестяще сдать экзамены. Не хочу мешать Вам, зная, как Вы заняты.
Думаю о Вас беспрестанно.
Очень верю в то, что Вы поможете мне и людям.
С глубоким почтением,
Леонида».
Обычные, пышные, головастые, гвоздики — красивы, но не пахнут. Эти — мелкие, не прошли пути перерождения в более совершенные, терпки. Закрываю глаза — поле гвоздик.
Снова звонят в дверь.
— Прости, что врываюсь, не хотел по телефону.
На пороге — Яков.
— Один из моих приятелей — в комиссии, — говорит с порога Яков. — Иди отвечать первая, и тогда он будет спрашивать тебя. Пробелы обходи, говори уверенно и спокойно.
— Разве меня будет спрашивать только один преподаватель? Я думала, зоологию, ботанику, анатомию надо сдавать разным.
— Каждое учебное заведение сходит с ума по-своему, — пожимает плечами Яков.
— Хочешь чаю?
Яков кивает, и мы идём в кухню. Он рассказывает мне о своём приятеле, о своей курсовой и вдруг спрашивает:
— А где мама?
И я понимаю, он специально подгадал — пришёл, чтобы застать дома маму. Спросил и покраснел.
— Ты что, тоже влюблён в неё?
— Почему — «тоже»? Кто ещё влюблён в неё?
— Есть такой. А вообще в неё влюблены все. Ты можешь открыть мне секрет, в чём тайна?
— Могу. Она — тёплая, а ты — холодная. Ты ведь об этом спрашиваешь меня? Из тебя торчат шипы: не подходи, проколю, в любой момент можешь взорваться. А в маме — тихо, в ней — штиль, в ней — покой.
— Это не скучно?
— Нет, это не скучно. Она привносит в жизнь каждого покой. Людям нужно равновесие. Вместе с тем она умна, внимательна к каждому человеку, много знает.
— Когда ты успел так хорошо изучить её?
— Я заканчиваю психологический факультет, моя профессия — психология. Я — великий психолог. Мне достаточно побыть несколько минут с человеком, как я уже понимаю, что с ним происходит.
— Ну, и что происходит со мной?
Яков молчит.
— Не понимаешь, что со мной?
— Понимаю.
— Почему же не говоришь?
— Боюсь взрыва, боюсь обидеть тебя, боюсь твоих шипов. Ведь если ты мне откажешь от дома, я не смогу видеть Марию Евсеевну, а мне очень нужно видеть её. У меня планы.
— Какие планы?
— Через год я закончу университет, поступлю в аспирантуру и тут же начну одно исследование.
— Какое исследование?
— Я хочу провести исследование в сумасшедшем доме и с людьми обычными. Меня интересует видение мира — со сдвинутым сознанием и с якобы нормальным. Конечно, пока это только предположение, но мне кажется, сумасшедшие люди ближе к пониманию невидимого мира, чем нормальные, они просто не справляются с тем, что происходит в них. Эксперимент будет чистый. Их на время перестанут пичкать лекарствами.
— А при чём тут моя мама?
— Мама при всём. Во-первых, я хочу попросить её помочь мне с этим экспериментом. Во-вторых, как только я получу деньги за эксперимент, я сделаю ей предложение.
— Какое предложение?
— Руки и сердца.
— Ей уже сделали. И она наверняка выйдет в обозримом будущем замуж.
— Откуда ты знаешь?
— Так ты скажешь мне обо мне?
Яков сник.
— Может, всё-таки скажешь?
— Ты уверена, что мама выйдет замуж именно за него?
Я пожимаю плечами. Зачем говорить ему, что уверена?
— Скажи, пожалуйста. Я не откажу тебе от дома. Мне с тобой хорошо.
— Ты уязвлена. Не так складывается, как ты ждала. Что делать, не знаешь, и твоя беспомощность тебя разрушает. Кроме того, ты не можешь решить и ещё один вопрос, какой, не знаю.
— Ты не психолог, ты — цыганка. Откуда ты всё это знаешь?
Яков пожимает плечами:
— Если бы я был цыганкой, как ты говоришь, или ясновидящим, я увидел бы, что у мамы кто-то есть. С тобой всё просто. Уязвлённость, обида, раздражение — в лице, углы губ опущены. Цветы и письмо свидетельствуют о чём-то важном для тебя, но ты растеряна.
— Попробуй блинчики с творогом. Вкусные.
— Мама делала?
— Мама. Не грусти, Яков. Ты совсем ещё молодой, и вполне вероятно, на твоём пути ещё появится замечательная женщина.
— Конечно. Обязательно. Передай маме привет и моё восхищение блинчиками. Женщины у меня есть всегда. Но, как ты понимаешь, мы говорим о твоей маме, она человек особенный. Спасибо за откровенность. Я всё равно хочу попросить её помочь мне с экспериментом.
— Мама будет очень занята. Она поступает в аспирантуру, у неё школа с учениками и — лаборатория.
— Что за лаборатория?
— В аспирантуре и лаборатории она будет заниматься тем, чем хотела заниматься в юности.
— Ты очень сердишься на меня?
— За «уязвлена», за «беспомощность», за «шипы»? Нет, я не откажу тебе от дома. Я договорила за тебя. Я — эгоистична, недобра, я — самодур. Всё это правда. И, несмотря на свои пороки, я люблю правду Ты — мой друг с этого дня. Годится?
— Годится. Я очень рад. У меня пока не было подружки, с которой я откровенен.
Мы давно стоим около двери, взявшись за руки.
С нами рядом, между нами — Люша. Целая жизнь, наверное, понадобится мне, чтобы искупить вину моего отца перед ней.
— И, может быть, ты так же откровенно, как я тебе, когда-нибудь расскажешь о своих проблемах и о своих планах, — говорит Яков.
Я сжимаю его руки и едва слышно произношу:
— С нами Люша, так?
Яков бледнеет.
— Ты её брат, значит, и мой брат, так?
Яков обнимает меня, и мы стоим и стоим.
— Желаю тебе поступить, — говорит мне на прощанье Яков.
Экзамен я сдала блестяще, мои пробелы никак не проявились. Приятель Якова, улыбающийся очкарик, слушал мою трескотню не прерывая, а я, по совету Якова, вываливала ему всё, что знала: просто пересказывала мамины лекции. Стрекотала я ровно двадцать минут, после чего очкарик вписал в мой экзаменационный лист высший балл и сказал:
— Блестяще!
На ступеньках лестницы перед нашей с мамой квартирой сидел Виктор.
Он встал, увидев меня, молча, следом за мной, вошёл в квартиру и сказал:
— Дай мне, пожалуйста, чаю и сядь, я пришёл исповедаться перед тобой.
Я молча поставила перед ним чай.
Он молча выпил. И, когда я села, встал:
— Так мне легче. Я спал с Вероникой. Несколько раз. Я люблю только тебя и буду любить всю жизнь, но, что будет со мной дальше, не знаю. Вероника любит меня. Не успеваю войти в дом, она вцепляется в меня. Вот смотри. — Он отвёл ворот рубашки, и я увидела десять синих полос от Вероникиных пальцев.
— Сядь, пожалуйста. Как относятся к тебе её родители?
— Прямо в точку. Конечно, ещё и в них дело. «Сынок» да «сынок». Однажды прихожу, а ее мать — плюх передо мной на колени прямо в передней. «Комната у тебя есть, — говорит, — живи, ради Бога, дома. Служить буду, кормить буду, детей растить буду. Только не уходи». С ума они все сошли от горя!
— Ты пришёл ко мне за советом — переезжать к ним или нет?
— Не за советом, за разрешением. Я, Поля, не сплю ночей, не готовлюсь к экзаменам. У меня через два дня первый. Я разорван: ты и она. Она — беспомощный ребёнок, которому я нужен. Не от мира сего. Тебя люблю больше жизни. Люблю в тебе всё: самостоятельность, обиду на меня, твою боль, твою индивидуальность, нашего не родившегося сына. Я знаю, перед тобой большое будущее. Я знаю, ты очень талантливый человек. Я так люблю тебя!.. У меня всё время сердце болит, как нарыв. Я предал тебя.
— Не предал. — Теперь встаю я и смотрю, не видя, в окно. — Ты меня не предал. И ты близкий мой человек. И, может быть, я обращусь к тебе с просьбой.
Конечно, предал, и я хочу убить его сейчас.
— С какой просьбой? Я готов выполнить любую. Я сделаю для тебя всё!
— Не сейчас, потом. А теперь иди, мне нужно привыкнуть к тому, что ты женишься.
— Но я не женюсь.
— Ты женишься, Витя, потому что Вероника — из тех женщин, на которых только женятся, с ними так просто спать нельзя. И ты сделаешь правильно, если женишься на Веронике.
— Я хочу жениться только на тебе.
— Как ты думаешь, с точки зрения Высшего Замысла, ты встретился с Вероникой случайно или не случайно? Молчишь. И молчи. Ты встретился с Вероникой не случайно. Ты искупаешь тем самым свою вину передо мной — спасаешь другого человека.
— Я хочу спасать тебя.
— Меня ты спасти не можешь, потому что ты — причина моей второй жизни, этой… Ты ведь понимаешь… я была одним человеком до насыпи, сейчас — другой.
— Ты была кроткая, робкая, добрая…
— А теперь я — стерва и злая и никому не позволю властвовать над собой. Вопрос можно поставить так: что лучше — кроткая, но с рабской психологией, или стерва?
— Прости меня, — тихо сказал Виктор. — Прости, если можешь. Мне так больно, что я сломал тебя, что надругался, что твою душу…
— Успокойся. Я себе больше нравлюсь сейчас. Приходи ко мне почаще. А сейчас я очень хочу спать. Я не спала две ночи.
Ангелина Сысоевна позвонила, когда я вернулась с последнего экзамена.
— Ты не знаешь, что происходит с Виктором? Его никогда нет дома. Сестра понятия не имеет, где он ночует, где проводит дни. Он является раз в неделю. На её вопросы отвечает — «всё в порядке», говорит, что готовится к экзаменам.
— Я знаю, где он и что с ним, он скоро женится. Женщина — необычная, умная, образованная. Ему с ней будет интересно и хорошо.
— Этого не может быть, он любит только тебя.
— Он любит меня. Но он любит ещё и её. Её нельзя не любить.
Разговоры мамы с Вероникой, выступление Вероники на женском собрании, сцена у нас дома… я говорю медленно, со стороны снова вижу то, о чём говорю.
А потом мы молчим.
— Вы здесь? — наконец не выдерживаю я.
— Тебе… тяжело?
— Я осталась вашей «доченькой», если, конечно, вы этого хотите. Витя ко мне приходит. Он сдал два экзамена. Остался ещё один. Вы не переживайте так сильно. Для всех нас получилось правильно. Потерпите немного, пожалуйста.
Не успеваю положить трубку, звонок — в дверь.
На пороге — Денис.
Мы смотрим друг на друга — разделённые чертой порога. А потом я оседаю на пол.
И Денис садится передо мной на корточки.
— Прости меня, ради Бога, я понимаю: тебе трудно так же, как и мне. Я пришёл к тебе за помощью. Я поступил в институт, но в другом городе. Могу перевестись сюда… одно твоё слово. Я понимаю, ты хочешь жить с мамой, ты ещё не насладилась общением с ней. Только от тебя зависит моя судьба.
— Одно условие: я хочу от тебя ребёнка.
— Ребёнка?!
— Мне нужен ребёнок от тебя, на тебя похожий. И я уйду из дома. Никогда никто не узнает, что ребёнок — твой. У него будет полноценная жизнь. Но ты… даришь мне ребёнка и женишься на моей матери.
— А если и у нас с ней родится ребёнок?
— Вот и хорошо, что у вас родится ребёнок. Он будет родным тому, которого рожу я, хотя бы потому, что мы с мамой, а значит, и с тобой, если вы поженитесь, остаёмся в родстве, не так ли?
Теперь мы стоим в коридоре, и Денис смотрит в распахнутую дверь кухни — с золотистыми занавесками.
— Когда мама приходит с работы?
— В четыре. Сейчас час.
— У тебя есть чай?
Они с Виктором помешались на чае.
Мы сидим за столом в кухне.
Мы могли бы сидеть так каждый день, утром и вечером.
— Это измена.
— Нет. Ты спасёшь меня, мне очень нужен ребёнок от тебя, — повторяю я. — Что-нибудь зависит в этой жизни от женщины? Может женщина определить сама свою жизнь? Люблю я только тебя всю свою жизнь. И так моя жизнь была взорвана мужчиной — сначала отцом, потом Виктором: они определили мою судьбу. Что же зависит от меня? Я прошу у тебя того, без чего не смогу выжить. Ты можешь в ту же минуту забыть обо мне и о ребёнке.
— Как это могу забыть, если я буду знать, что я — отец твоего ребёнка?
— Не будешь. Я не скажу тебе, что этот ребёнок — твой.
— А зачем тогда я буду с тобой близок?
— Ты будешь со мной близок затем, чтобы я сумела построить свою жизнь. Ты поможешь сразу четырём людям — вам с мамой, мне и ещё одному хорошему человеку.
— Но это в какой-то степени насилие надо мной!
— А то, что ты хочешь отнять у меня мать, которую я фактически только что обрела, — не насилие надо мной? Знаешь ли ты, что значит для меня утро с мамой? Смешить её, смеяться вместе с ней? Знаешь ли ты, что значит — спешить к её приходу приготовить еду и слышать её восклицание «как вкусно!»? Что значит до полуночи разговаривать с ней? Разве не насилие — отнять у меня единственного родного человека, без которого я не могу жить? Фактически я опять приношу себя в жертву, разве нет? Или ты принимаешь моё условие, или уходи, я буду жить с мамой и ждать того, кого полюблю после тебя. А сколько это может продлиться, никто не знает. Я приношу себя тебе в жертву, — повторяю. — Я хочу сама определить свою жизнь, понимаешь?
И в эту минуту мне становится страшно: я не хочу помогать Леониде, я не готова помогать другим людям.
Узкие озёра — к вискам. Я плыву в них, как в несостоявшемся детстве.
Звонит телефон. Наверное, мама хочет узнать, сдала ли я экзамен? Я смотрю в озёра — под звон.
Когда замолкает звонок, Денис говорит:
— Но это ложь на всю жизнь. Я должен ей лгать?
— А моя жизнь — не ложь? Ведь это из-за тебя я собираюсь искалечить её, уйти из дома.
С последним словом я встаю. Сквозь водоросли продираюсь, преодолеваю воду Шушиного океана, бреду в свою комнату. Кажется, я говорю Денису — «уходи», «ты свободен». А может, и не говорю. Кажется, я раздвигаю воду и водоросли руками. Ложь погружает меня на дно. Я не желаю даже думать о Леониде. Я не желаю помогать ей. И мой Бог остался в Храме моего детства, потому что отец заставлял меня каяться Ему. Освободившись от власти отца, я освободилась и от Него. Хватаю воздух ртом. Щиплет глаза. Хлюпает во мне, как в болоте.
Бессонная ночь, путь во лжи… едва добредаю до своей кровати.
Звон колоколов. Пробуждение.
Узкие озёра.
— Ради Бога, прости меня. Я эгоист. Я не думал, что ты так всё чувствуешь… — Он топчется словами по моему пробуждению, гладит меня, как ребёнка, по голове.
Я отвожу его руки от себя.
Уходи, — хочу сказать я Денису. — Я не хочу лжи. Я не поеду помогать Леониде. Я не хочу ребёнка от тебя. Уходи.
Нет, я не говорю ему «женись на моей маме», но это подразумевается. Я так слаба, словно жертва уже принесена, и я уже отдала Денису мою маму.
Воздух.
Мы не замечаем воздуха, когда дышим им.
Месяц вдвоём с матерью… Я не объяснялась ей в любви. И не говорили мы друг другу красивых слов, а просто обе дышали. У мамы не было ни одного приступа астмы, хотя в этом городе очень душно летом.
Воздух.
Он незаметно, без скрипа, без смазки, проникает внутрь, и живёшь. Смеёшься, бежишь рядом по улице, крепко спишь, когда утром не надо сдавать экзамена.
Мама — мой воздух. И даже то, что нам мешают быть вдвоём, не отнимает у меня маму. Быстрый заговорщицкий взгляд — «ты так же думаешь?» или «чушь какая-то, нет?» — мне, улыбка — мне, «спокойной ночи», «с добрым утром» — мне.
Мне — стихи — под ночь, под сон:
Не волнуйся, не плачь, не труди
Сил иссякших и сердца не мучай.
Ты жива, ты во мне, ты в груди,
Как опора, как друг и как случай…
…Мне снилась осень в полусвете стёкол,
Друзья и ты в их шутовской гурьбе.
И, как с небес добывший крови сокол,
Спускалось сердце на руку к тебе…
— Я никуда не уйду. Если и ты и я знаем, что это во имя жизни, я согласен, это не ложь, это выход. — Денис целует меня в губы, а моё тело — не отзывается. Спит? Устало? Денис целует меня! Сколько лет я ждала… Денис — впереди, я — за ним. В гору, по степи.
Его руки… не жгут. Вата. Я хочу спать.
Из-под рук, из-под губ выныриваю к телефонному звонку.
— Мама, я сдала. Всё хорошо.
Голос — вспышка дня.
— Пожалуйста, Денис, уходи.
Я не спрашиваю его, где он остановился и есть ли ему где ночевать, мне всё равно.
— Ты хочешь спать. Перед экзаменом всегда ночь — бессонная. Сейчас реакция. Дай мне, пожалуйста, Витин телефон.
Я беру записную книжку, диктую ему номера Викторовой тётки и Вероники.
В борьбе с Денисом я проиграла Дениса, я опустошила себя, я заломила непомерную цену за то, чего нет.
— Я приду завтра утром, как только Мария Евсеевна уйдёт на работу.
— Не приходи. Ко мне не приходи. Я пошутила. Я передумала.
— Пожалуйста, ляг поспи. Всё решим завтра, пожалуйста.
Звонят колокола. Звонят настырно, громко, они зовут меня в Храм. Они навязывают мне Бога. И Бог приходит ко мне в сон — тот, которого я придумала себе в детстве. У него очень большие глаза — солнца, они истекают плавящимся огнём.
— Доченька, ты горишь! У тебя температура! Ты бредишь? — Я утыкаюсь в мамины шершавые, мозолистые руки, пахнущие пришкольным участком — землёй и травой. Они тоже жгут. — На-ка, выпей горячего с мёдом и микстуру. Это моя. Уже вечер. Может, поешь? Я сварила суп.
— Мама, — зову я.
Мама, я отпускаю тебя. Мама, иди к Денису. Мама, мы больше не можем жить вместе, снова тебя у меня отнимают.
Ничего этого я не говорю маме. Ничего этого я не думаю.
Так уже было. Я тяжело заболела, когда замаячила разлука с мамой.
Обеими руками я вцепляюсь в мамину шею.
Синие полосы на шее Виктора. У мамы тоже будут синие полосы. Но я вишу на её шее.
— Что с тобой приключилось? Я никуда не денусь от тебя. Чего ты так испугалась? А жар меньше. Смотри-ка, действует. Микстура — чудодейственная.
Мама нарочно говорит и говорит, чтобы сбить пафос нашей любви, чтобы не захлебнуться друг другом.
У меня есть моя мама. Она принадлежит только мне. Она не может предать меня. Она не может бросить меня. Она живёт для меня. Кто-то в этой жизни живёт для меня. Моя мама. Так много — целый мир — мама живёт для меня.
— Теперь я засяду за свой экзамен. Пока ты спала, я проскочила целую главу. Неужели и правда возможно — работать в лаборатории, учить детей и жить с тобой под одной крышей?
Звонят в дверь.
К нам кто-то пришёл. Кто? Виктор? Яков? Валерий Андреевич? Инна с Тусей? А может быть, вернулся Денис? Пришёл прямо к маме?
Надо открыть дверь, а я впиваюсь в мамину шею, как Вероника — в Витину. Не отпустить.
В институт Валентина поступила.
Теперь Климушка готовится в аспирантуру.
Сегодня Климушка уехал в райцентр — за программой для аспирантуры и за путёвками в дом отдыха.
Валентина ходит по пустому дому. Добротная надёжная мебель толпится в нём, съедает воздух, занимает место, а дом — пуст.
Здесь жила Мария Евсеевна. Она любила Климушку, она сильно любила Климушку, так любила, что прощала ему измены. Так любила, что не смела обращать внимания на свою дочь, проводить с ней время. Так любила, что тяжело заболела. От терпения. От полного забвения себя. От необходимости служить другому.
Бежала от Климушки, как бегут с поля сражения, бросив свою амуницию. Вот её вещи. Махровый халат, тапки, платья в шкафу. Что же взяла с собой?
Она взяла книги и справочники, которые приносила в класс и которыми учила пользоваться. Книги и справочники — тяжёлые. Она взяла то, что смогла поднять. Многочисленные лекарства, которые изготавливала сама из трав и о которых рассказывала нам, своим ученикам, щедро дарила свои секреты. Это много пузырьков. Наверное, целый чемодан пузырьков.
Когда бегут с поля боя, не оглядываются.
Никакого боя не было. Мария Евсеевна не восстала против Климушки, не поперечила, она не отстаивала своих прав и ничего не требовала от Климушки, она просто бежала от него.
Её бегство — знак того, что путь служения и послушания ошибочен.
Мария Евсеевна ведёт свой тихий урок. В нём нет патетики, в нём нет нравоучения, и голос её не поднимается до страсти. Он всегда тих.
«Нельзя разрешить разрушить свою личность, нельзя никогда никому служить», — говорит Валентине Мария Евсеевна.
Игры не получается. Валентина не играет. Не может больше играть. Это не Мария Евсеевна, это она — на поле боя. Она сама расставила фигуры, она определяет ходы, проигрыши и выигрыши. Уступила Климушке — поступила не в столичный университет, а в институт райцентра. Это её проигрыш. А то, что она, в неестественных условиях готовившаяся к экзаменам, всё-таки поступила: выигрыш.
Ей даром достался Климушка. Климушка — муж Марии Евсеевны. Её наследство. Мария Евсеевна любила его больше себя, раз служила ему. Что в нём спрятано? Почему лучшая в мире женщина так сильно любила его?
То, что он красив и талантлив, — для парада, не для жизни.
Валентина берёт в руки серое платье Марии Евсеевны, с чёрными ромбами по груди и по подолу. Это платье — из того Прошлого, когда голоса Марии Евсеевны почти никто не слышал, когда ребята забивали её голос своими безжалостными. Зоологический период жизни Валентины.
Мария Евсеевна всё равно говорила. Ей, Валентине. Валентина садилась на первую парту, чтобы слышать каждое слово Марии Евсеевны:
«Волки никогда не загрызут зверя просто так, только если очень голодны. Отец и мать распределяют обязанности: волк добывает пищу, волчица учит волчат жить…»
Что было в рассказах Марии Евсеевны и в ней самой такого, что заставляло её, Валентину, и ещё нескольких ребят неотрывно смотреть в её золотистые глаза, ловить каждое её слово?
Это платье — свидетель позора Марии Евсеевны. И свидетель её могущества. Из тех уроков биологии она, Валентина, сейчас прорастает в себя. Не слушают, орут, играют, болтают ребята, когда Мария Евсеевна говорит. Пусть. Это их вопрос, это их выбор. Всё равно Мария Евсеевна говорит. Тем, кто слышит её. Всё равно она ведёт свою мелодию. Не парадную, не для всех. Быть избранным — слушать Марию Евсеевну и — попадать в братья и сёстры к зверям, к растениям, ощущать себя частью живой жизни. Вещающий на публику, блестящий, сверкающий каждым словом, каждой паузой Климушка и — Мария Евсеевна, с живой жизнью Природы. А вместе с ней и те, кто слушают её, приобщаются к чему-то такому, от чего замирает Дух.
Валентина прижимает к себе скромное платье. Идёт к телефону, набирает номер, который дала ей Ангелина Сысоевна.
Сейчас ещё очень рано — Мария Евсеевна не успела уйти на работу.
Тихий голос произносит «аллё».
— Аллё, — говорит Валентина этому тихому голосу. — Простите, что беспокою вас, Мария Евсеевна. — Она называет себя и молчит, ожидая реакции. Но реакции нет, есть лёгкие слова «я слушаю». — Больше всех учителей в школе я любила вас. Я помню каждое ваше слово. Меня попросили помочь вашему мужу пережить ваш уход, я не хотела…
— Я вам очень благодарна. Мне сказали.
— Не зовите меня на «вы», пожалуйста. Я навсегда ваша, и только ваша, ученица. Я почитаю вас. Я люблю вас.
Слова текут сами — вместе со слезами, падают на платье Марии Евсеевны.
— Не надо, Валюша, пожалуйста, не надо. Как он сейчас?
— С ним всё в порядке. Он поступает в аспирантуру, он бегает по утрам. Он — хорошо. И поэтому я звоню вам. Я не знаю, что мне делать, и мне нужен ваш совет. Я выполнила задание. Но он просит меня выйти за него замуж. Если я уйду от него, он может сорваться снова.
— Вы любите его? — тихий голос.
— Я не знаю этого. Я люблю вас и в нём — часть вас, то, что вы любили в нём столько лет! Мне было поначалу любопытно, почему все девчонки в классе в него влюблены? Сейчас — перелом: или я должна начать с ним жить, или уйти.
— А разве вы с ним не жили до сих пор?
— Нет, конечно. Я не могла предать вас. Мне нужен ваш совет.
— Ты любишь его? — тихий голос.
Совсем по-другому звучит этот вопрос.
— Я не знаю, — повторяет Валентина. — Мне с ним хорошо. Он — весёлый.
— Весёлый?!
— Он заботится обо мне, помогал с экзаменами.
— Помогал?!
Тихое эхо. Разрыв бомбы.
Валентина замолчала. Он не был весёлый с Марией Евсеевной. Он не помогал Марии Евсеевне.
Что удивительного? Она, Валентина, не кроткая. Она, Валентина, не хочет служить. Она, Валентина, не хочет всю себя, до донышка, отдать мужчине.
— Какого совета ты ждёшь от меня? Выйти ли за него замуж или просто начать с ним жить? Как я могу дать тебе совет? Что чувствуешь ты? Хочешь ты с ним жить?
— Я не об этом спрашиваю. Я спрашиваю, любите ли вы его, жалеете ли о том, что ушли от него, хотите ли вернуться?
— Нет, Валя. Я не люблю его. Я не жалею, что ушла от нет. И ни в коем случае не хочу вернуться к нему И меня совсем не расстроит, если у него будет женщина. Даже, больше того, я хочу, чтобы он был счастлив. Мне очень надо, чтобы он был счастлив, это спасает меня, освобождает от обета и обязательств.
— Каких? Кому вы дали обет? О каких обязательствах вы говорите?
— Себе, Богу.
— Что это значит? — пытается понять Валентина.
— Когда женщина выходит замуж, она даёт обет Богу заботиться о своём муже, и она берёт на свои плечи обязательства.
— Помните, Мария Евсеевна, как вы пришли в класс после долгого отсутствия — очередной раз вас Велик выгонял? В розовом длинном платье. Ребята ещё не знали, что с вами что-то произошло, по-прежнему смеялись, болтали. А вы… засмеялись тоже. Стояли перед нами и смеялись. А когда наши дураки наконец заткнулись, вы вызвали к доске тех, кто никогда не слушал вас, вызвали сразу пять человек, а остальных — своим тихим голосом — попросили достать листочки и приготовиться писать рецензии на ответы тех пятерых. Пожалуйста, скажите честно, вы в тот день ушли от него, да? Не захотели больше служить, да? Мне очень важно понять это.
— Наверное, да, Валя. Я почувствовала себя.
— Почувствовали, что не хотите больше, чтобы вас, именно вас, не слышали больше?
— Наверное, так, Валя.
— И то, что вы разрешаете мне строить мою жизнь с вашим мужем, — не жертва, которую вы снова хотите принести?
— Во-первых, ты уже построила с ним жизнь: для тебя он поступает в аспирантуру, он с тобой — весёлый, он тебе готовит обед… Во-вторых, никакой жертвы я не приношу никому. Я наконец живу сама, так, как хочу. Я тоже поступаю в аспирантуру. И я тоже весёлая, очень весёлая. Спасибо, Валя, за звонок. Я очень благодарна тебе за Климентия, ты привела его в чувство, ты, видимо, научила его видеть кого-то, кроме него.
— Ещё один, только один вопрос: за что вы так сильно любили его, что наступили на себя, что позволили себе не жить?
— Разве можно сказать, за что мы любим или не любим? В юности был момент… он нёс меня на руках по лесу. Он был такой большой и сильный, я растворилась, растаяла в его руках. Бог — не человек. А что делают, когда чувствуют Бога? Растворяются в мироздании. Служат Богу.
— Сколько лет вам понадобилось, чтобы понять, что он не Бог?
— Очень много. Он поднял руку на Полю, и я очнулась и поняла: он искалечил Полю, искалечил меня. Моя астма совсем прошла с той минуты, как я от него уехала. Астма — лакмусовая бумажка. Моё тело знало, что Климентий меня убивает, астма пыталась объяснить мне. Я, дура, не понимала. С тобой он — другой, потому что ты не увидела в нём Бога.
— Увидела. Давно. В школе. Но благодаря вам это в школе и прошло. Я услышала вас. То, что вы говорили о зверях, о растениях, о человеке… мы все вместе, один — часть другого. Услышала, но тогда, конечно, ничего не понимала. Поняла только сейчас. То, что вы говорили, и то, что вы — высоко…
— Сколько тебе лет? — прервала её мама.
— Почти восемнадцать.
— Я бы дала тебе сто, ты мудра, как старый, долго живший человек.
— Просто я раннего развития. Я люблю вас, Мария Евсеевна, я очень люблю вас. Я не знаю, выйду я замуж за Климушку или нет, но перестану мучиться: как это я — на вашем месте — с ним…
— Ты — на своём месте. И я благословляю тебя!
Мама всё ещё держит трубку, когда в ней уже давно гудки.
Здесь, в коридоре, под грохот гудков, я отдаю ей аккуратным почерком написанные письма с разговорами Ангелины Сысоевны и Валентины, пересказываю «отчёты» Ангелины Сысоевны по телефону. Она слушает и читает, я сквозь заросли её утренних непричёсанных волос пытаюсь поймать всполохи сожаления. Но завеса вьющейся кудели плотна.
— Ты только не мучайся, — прошу я.
— Такая мудрая женщина… Совсем ещё ребёнок. Ты только подумай, именно мудрая. Почему ты не дала мне их раньше? Чего ты боишься? Я спокойна, видишь? Не думаешь же ты, что я собака на сене. У меня — моя жизнь, с тобой вместе. Нам ведь хорошо вместе, правда? Что с тобой? Ты переволновалась за меня. Не из-за этого же прекрасного звонка? Ну же, пожалуйста, сдвинься с места. — Мама кладёт письма на тумбочку, связывает волосы сзади, берёт меня за руку, ведёт на кухню. — Я понимаю, ты очень устала. С этими экзаменами… Хочешь, я возьму сегодня отгул и мы проведём день вместе?
— Нет!
— Ты пугаешь меня. Почему нет? Не каторжная же я, правда? Фактически вспахала участок, сейчас делаю кабинет. Достаю наглядные пособия, выбиваю проектор, необходимые слайды… ношусь по городу. Я тоже устала. Поедем к морю?
— Не сегодня.
— А что у тебя сегодня?
— Формальности, мелочи, библиотека… и буду спать весь день.
— Так «спать» или делать дела? Почему ты дрожишь? Не заболела ли ты? Неужели реакция после экзаменов? Или ты по какой-то причине не спала ночь?
— Не спала ночь.
— Ты что, всерьёз думаешь о том, чтобы ехать жить к Леониде и помогать людям? Но ведь это безумие — заживо похоронить себя. Непомерная жертва. — Свистит чайник, мама передёргивает плечами. Ей тоже холодно? — Но ведь ты… не всерьёз? Но ведь мы с тобой вместе?! Разве тебе плохо жить со мной? — Мама слышит наконец чайник, выключает. — Пожалуйста, выбрось эту идею из головы.
Я говорю «хорошо», и мама начинает собираться на работу.
Мама, не уходи. Мама, возьми Дениса и пусть у нас с ним ничего сегодня не будет. Я не хочу близости с Денисом.
Он был близок с моей мамой. Я не хочу. Что-то есть кощунственное в этом. И вообще я не хочу быть с ним близкой. Не только из-за мамы. Между нами — гора снега. Протянешь руку — по локоть утопишь её в снегу. По грудь — снег. Снег не рассыпается, не тает, он скатался в комки, и комки заледеневают, едва коснувшись груди.
Снегопад в Посёлке был в Люшин день. Я шла за отцом по снегу, и снег, коснувшись лица, замерзал коркой. Пока я дошла до Люши, я — звенела. И, когда упала, отброшенная отцом, не рассыпалась на мелкие осколки, а заледенела вместе с землёй, стала частью жёсткой корки, прихватившей землю.
— В последний раз спрашиваю, может, возьму отгул?
— Послезавтра, мама. Мне нужны эти два дня.
Денис пришёл в ту минуту, как мама села в автобус на нашей остановке.
— Я видел её! Понимаешь?!
Он застыл в коридоре глупым торшером. Стосвечовая лампа не осветит так ярко пыль в углах, письма Ангелины, толкотню туфель, тапок и босоножек Под вешалкой.
Мамины тапки — золотистого цвета. Я подарила их маме уже здесь, в первые дни. Заразилась от Ангелины Сысоевны — солнцем. Сейчас они отсвечивают стосвечовый накал Денисова лица.
— Я пришёл к тебе, я решил, это не будет обман. Я всегда тебя тоже любил, я с тобой был вместе больше, чем с кем бы то ни было в жизни. Ты — часть меня, родной человек. Пожалуйста…
— Уходи! — тушу я нелепый торшер. — Ты придёшь потом, к маме, спать с тобой я не хочу.
Тапки потухли. И я ухожу из коридора в кухню-столовую.
Обман — не в том, что я не имею права вторгнуться в отношения моей мамы с Денисом и родить ребёнка, которого я так хотела родить от Дениса, а — перед самой собой. Я, именно я, не могу воровать. Это — чужое, не моё. Я, именно я, не хочу ничьего одолжения. Дело не в этом. Дело — в том, что я не в состоянии своими силами справиться с сугробом, съевшим пространство между нами — снегу навалило столько, что ни руками не разгрести, чтобы прорыть ход друг к другу; ни дыханием не растопить.
— Ты помнишь, как мы потерялись в лесу? И Бег нас вывел? Я сказал ему: «Бег, домой». Помнишь? Он фыркнул, встряхнулся и — пошёл своим скоком. Ты совсем не испугалась, что мы потерялись и что — сумерки.
Верхушка сугроба сморщилась, стала пористой, но при этом затвердела коркой.
— Пожалуйста, прошу тебя, уходи. Я передумала. Я не хочу Прости меня, пожалуйста.
— Я сегодня ночевал у Виктора. Ты знаешь, что он женится? Вероника весь вечер читала нам с ним из книги «Основы миропонимания новой эпохи». Кое-что запомнил. «Господь не занимается слежкой за тем, кто что делает, но мудрый космический закон отмечает каждый человеческий поступок, каждое его слово, каждую его мысль в соответствующих мирах причин, которые неизменно и неизбежно приведут в тех же мирах к соответствующим следствиям, которые вернутся к человеку либо в виде наказания и страдания, либо в виде счастья и радости». «Закон причин и следствий осуществляет высшую справедливость». «Человек сам творит свою карму. Всегда. Занимаемся умственным трудом — мы творим карму, обрабатываем свой сад — творим карму, занимаемся торговлей — творим карму, предаёмся удовольствиям — творим карму, предаёмся лени, ничего не делаем — творим карму. Творим карму хорошую или плохую в зависимости от того, что делаем».
— Пожалуйста, Денис, уходи. Я не понимаю ни слова.
И тогда Денис закричал:
— Если ты думаешь, что мне не больно видеть тебя такой, то ошибаешься. Мне больно. Ты не только дочь Марии Евсеевны, это, конечно, тоже, но ты — просто ты. Понимаешь? У нас с тобой целая общая жизнь. История. Ну-ка, назови мне моих друзей. Ты да Витька. Всё, слышишь?! — Он застучал себе в грудь. — Подумала обо мне? У меня всё погибает. Вспомни моих зверей. Думаешь, легко пережить такое? Ты уходишь от меня. Почему? Почему ты уходишь от меня? Потому, что я люблю твою мать? Но ты есть ты. Ты — часть меня, понимаешь? Я не хочу, я не могу жить без тебя. Я хочу быть с тобой всю жизнь. Я думал. Я понял. Ребёнок — это цемент. Это на всю жизнь. На всю жизнь мы с тобой останемся родными людьми.
— Я не хочу.
— Чего «не хочу»? Чтобы мы остались друзьями на всю жизнь?
— Я не хочу с тобой… я не хочу от тебя ребёнка.
— Ты лжёшь! Если ты любишь меня, ты хочешь от меня ребёнка. Если ты придумала, что любишь, тогда…
— Я придумала. А теперь уходи. Мы всё выяснили.
Но Денис налил себе чаю, сел к столу.
Он пил чай и не смотрел на меня.
Вот так же мы сидели за одним общим столом в нашей с Инной комнате.
— Посмотри на меня, — сказала я. — Ты хочешь, чтобы я честно вывалила перед тобой всю правду? А ты не боишься оглохнуть от неё? Ты — наглый, ты не только вторгся в чужую жизнь, ты взорвал её! Ты видел только себя, свои чувства! Ты посмел навязать себя другим! Кроме того, ты — вор, твой ореол…
— Только потому, что я люблю не тебя? — Денис встал.
Я хотела объяснить ему про сугроб. Не тает. А произнесла обвинительную речь.
— Не здесь… из слов Вероники я понял… не здесь решается, как нам жить. Скажи, откуда это пришло в меня? — Он снова склонился надо мной и — включил свет. Ни тени обиды. — Не сам же я придумал… рядом с ней… светло и так много всего… не разложишь по полочкам, не объяснишь. Я боролся. Я сказал себе точно такие слова: «наглый», «вор». Но как я могу выбросить из себя это «много»? Я пытался анализировать, но не могу ухватить это «много»… Если и в тебе столько, ты понимаешь. Думаешь, я не знаю, что Мария Евсеевна — щедро, от своего богатства, не чувствуя ко мне ничего подобного, просто в дар… себя. Почему же она может, а я — нет?
— Уходи. Пожалуйста!
— Ты не поняла. Она ещё не знает, я знаю за неё, она меня тоже любит. Любит и ненавидит. Ненавидит — за то, что я гожусь ей в сыновья, за то, что я — вор, наглый, за то, что она прошла через унижение… за то, что я вторгся в её жизнь.
— По твоей логике получается, что и ты меня любишь, только не знаешь об этом. Ну?
Денис снова сел на мамино место — как точно он определил его! Он смотрит на меня. И — тает снег, течёт между нами речка. Это уже было. Я помню это ощущение — истекает свет и дыхание, и тебя несёт в невесомость.
Он встаёт, осторожно склоняется ко мне и подхватывает меня со стула, и несёт меня в комнату, шлёпая по тёплой воде. А я истекаю светом и дыханием. Я не бьюсь в его руках и не отпихиваю его, я — в невесомости, ничего общего не имеющей с жаждой тела. Запахи леса, солнца… — долго я шла за ним по лесу, и вылетали из-под ног птенцы, о которых рассказывала мама.
Последняя кромка реальности — шершавое покрывало. Обеими руками я вцепляюсь в него.
Мы в невесомости вместе, как дети, когда вместе несёшься по воздуху, а тело растаяло. Оно молчит.
Я не хочу тебя, Денис. Я не могу жить без тебя. Воздух, свет, невесомость.
Брат. Не чужой мужчина. Что я делаю? Я не хочу, Денис, не надо, пожалуйста.
Но… это так мне нужно — вместе нестись в невесомости и непорочности…
Я истекаю в реку, в стремительную реку растаявшего снега, она меня несёт… в Шушин океан.
Запах снега, воды, водорослей, травы…
— Ты совсем ребёнок, — голос Дениса из Будущего. Оно, это Будущее, не наступило, я всё ещё на пути к океану, я ещё не влилась в него и не ощутила свой исток, свою колыбель. Я всегда знала, я — со дна океана. — Ты была права. Конечно, я просто не знал, что люблю тебя как часть себя. Я — с тобой навсегда. Это как разрезать руку и своей кровью, раной… побрататься.
Что он говорит? Чушь. Он болтает? Зачем он болтает?
Он качает меня на волне. Он — океан. Он — Денис. Он — лес. Непорочное зачатие. Без потной душной страсти. Без желания. Две клетки — я и Денис — слились в одну — в вечную жизнь. Кровью… побрататься. А ребёнок — клетка слившихся нас?
Звонят в дверь. Руки Дениса продолжают укрывать меня волной.
— Ты будешь открывать?
Это — Будущее. Я вступаю в него босиком. Натягиваю на голое тело голубой костюм, присланный мне Ангелиной Сысоевной, определивший мою удачу в сдаче экзаменов, и иду к двери. Теперь у нас есть глазок. И в глазке — Леонида.
Я принимаю твоё предложение, Леонида: я поеду жить в твою глухомань, мне больше негде жить. Я буду помогать тебе заниматься благотворительностью.
Звонит звонок.
Будущее трезвой назойливостью напоминает — я сама назначила Леониде это число, это время. И я открываю дверь. И я впускаю в свою жизнь Леониду.
Мы сидим втроём за одним столом: Денис, я и Леонида. Леонида рассказывает о Семинарии — о строгом распорядке, о предметах, которые изучает…
Денис слушает и ест. Он очень голоден. Ест мамины вчерашние котлеты и дышит, как после пробежки. Леонида не видит, как дышит Денис. Денис ест, как ест нормальный человек. Это знаем он и я — что он задыхается. Я тоже задыхаюсь. Волной океана, прибившей нас с Денисом к своей тайне, к своей колыбели.
И я говорю ему: «Пожалуйста, успокойся. Мы будем все четверо растить нашего ребёнка. Мы будем все вместе. И я не ревную тебя. И я люблю тебя. И ты ничем не обязан мне. И я люблю маму. И она ни в чём не виновата передо мной. И я хочу, чтобы мама не была одна. Успокойся, пожалуйста. От непорочного зачатия, при котором тело молчало, стартует Будущее четырёх людей и — маленького пятого. Ты говорил, или Вероника говорила: что мы ни делаем, мы творим карму, мы творим будущее. Вот оно. Не хватает только мамы, моей мамы за этим столом. И семья — в сборе».
Леонида поняла, что я сбегаю от своей жизни потому, что теряю всех, кого люблю, потому, что нуждаюсь в ней, потому, что хочу помочь ей, и, глядя на Дениса, спрашивает меня:
— Когда ты дашь ответ?
— Я согласна помочь тебе, — говорю я и смотрю на Дениса.
Моё лёгкое «ты» разрушает барьер разницы в возрасте, свидетельствует о моём доверии к Леониде — я буду жить свою жизнь.
Леонида уходит, а я пишу Денису адрес маминой школы. Не успеваю дописать последнюю цифру, снова звонят в дверь.
— Что за паломничество такое?
Снова кухня. Виктор смотрит то на меня, то на Дениса. Мы помирились? Мы общаемся как люди?
— Ты можешь подождать секунду? — спрашиваю Виктора и увожу Дениса в свою комнату. — Пожалуйста, не иди к маме сегодня. Дай мне сначала поговорить с ней. Я должна сказать ей о том, что выхожу замуж. На самом деле я не выхожу замуж. Но дай мне сегодня и завтра. Завтра мы хотели поехать с ней к морю. Дай мне два дня, пожалуйста.
— Я подожду Витьку здесь, можно? Посмотрю кое-что. — Он берёт с полки мамин справочник, ещё не уехавший после экзамена в мамину комнату.
— Ты что, пришёл пригласить меня на свадьбу? — спрашиваю Виктора.
— Какая свадьба? Вероника пока не хочет. — Виктор стоит у окна кухни и держит в руках ветку липы. — Смотри, цветёт. Скоро осень.
— Нескоро. Совсем нескоро осень.
Виктор поворачивается ко мне. Во рту сразу же — сладость Пыжовой конфеты и горечь моей слюны, по позвоночнику течёт пот.
— Что мы будем делать дальше? — Виктор кладёт свою руку на моё плечо, и плечо бьёт электрическим током. — Одно твоё слово, и мы с тобой поженимся. Я объясню Веронике.
Нас обоих трясёт током, и я выползаю из-под его руки.
— Ты лжёшь и мне, и самому себе, твоя жена — Вероника.
— Но я хочу тебя. Я хочу быть рядом с тобой.
— Может быть, Витя. Потом. Когда-нибудь. Обязательно. Я обещаю тебе, Витя, только ты, пожалуйста, женись поскорее. Я не твоя жена.
— Чья? У тебя есть кто-то?
Звонит телефон.
— Мама? Хорошо, что ты звонишь, мама. Я? В порядке. Да, я в порядке. Ты не можешь удрать с работы? Прямо сейчас. Мы пойдём с тобой гулять. Я готова видеть тебя.
А в этот момент Леонида встречается с Артуром.
Они идут в парк и садятся на скамью. И Артур рассказывает Леониде, что он дословно сказал девице всё, что Леонида посоветовала сказать. И девица бежала от него, подхватив вьющийся пышный подол юбки.
Артур смеётся и говорит:
— Теперь я твой должник. И не только с девицей. Я прочитал роман отца Владимира, о котором ты говорил мне. У меня есть к тебе вопросы.
Леонида поворачивается к Артуру и просит:
— Можно потом, а? Нам надо поговорить. Ты единственный мой друг во всей моей жизни. И я не могу лгать тебе.
Всё повторяется. Она говорит теми же словами всё то, что когда-то говорила о. Варфоломею: о явившемся ей Свете и Боге, о Мелисе, о своём кощунственном для Православной Церкви решении, о решении уйти в Протестантство, о той работе, которую она проводила все эти годы над собой, о конфликтах с собой из-за Мелисы, из-за отца и из-за него, Артура. Говорит и о том, что любит его. И о том, что нашла молодую женщину, готовую работать вместе с ней, чтобы не было так одиноко и неуютно.
Артур встаёт, когда она произносит последнее слово.
«Сейчас он уйдёт», — понимает Леонида.
А он садится.
Снова встаёт.
— Я не готов к разговору, — говорит он. — У меня тоже не было друга. И терять его…
— Почему терять? Что изменилось? Почему я не могу остаться тебе другом? Потому, что я лгала? Но лгала я обществу, не способному вырваться из консерватизма. Я не лгала отцу Варфоломею. И я не знала, что мы с тобой станем друг другу нужны. Как только я до конца поняла это, я…
— Я пойду, — говорит Артур. — Мне нужно побыть одному. — Он идёт прочь.
А она остаётся сидеть на скамье под сеющимися сквозь листву лучами. Она смотрит вслед Артуру. Вот и потеряла она своего единственного друга. Артур идёт медленно, как лунатик, вслепую. И она за него чувствует, ему больно.
«Почему?!» — чуть не вслух восклицает она.
Разве она стала глупее, разве она не ощущает его душу, разве она не готова отдать ему себя? Что изменилось? Только то, что она — баба?! Артур как все. Артур не чувствует её душу. Ему не нужна она.
Артур останавливается и — идёт назад. Подходит.
— Прости меня. Я не знаю, как теперь называть тебя. Так неожиданно. И — несправедливо. Разве ты стала сразу глупее или менее доброй? Или ты стала мне чужой? Прости меня. Что изменилось? Я должен подумать. Может быть… Я не знаю, что сказать тебе, что сделать. — Он смотрит в её лицо, и впервые она видит так близко его глаза: в них, серых, много светлых точек. — Ты всегда казался мне — казалась немного странной. Что-то в тебе было хрупкое, что мне хотелось в тебе оберечь, мне хотелось защитить тебя, я не понимал.
Она зажмуривается, так близко его глаза, его губы.
— Что же теперь делать? — говорит Артур и садится рядом с ней.
Мы с мамой идём по Городу Он звенит троллейбусами, гудит машинами, бежит людьми.
День завалился за свою половину.
Мой живот ещё не знает о том, что очень скоро станет океаном — пристанищем новой жизни, колыбелью новой жизни, он ещё тоскует о своём мальчике.
— Сегодня я познакомилась с одним из будущих учеников. Он сидел на окне кабинета, свесив ноги на улицу. На четвёртом этаже. Представляешь себе? Что делать в такой момент? Позовёшь, испугается и может упасть. Не позовёшь, тоже может упасть.
Это мой будущий мальчик такой?
— Что ты сделала? Сколько ему лет?
— Села на стул — серой мышкой, сидела не дыша. Ждала. Надоест же ему когда-нибудь проверять свою волю!
— Дождалась?
Мы с мамой идём по нашему Городу.
— Конечно. Он спрыгнул в класс, увидел меня, спросил: «Это ваши штучки?» «Какие штучки?» — спросила я. Он махнул рукой на мои лозунги.
— Какие ещё лозунги? — спрашиваю я удивлённо. — С каких пор ты пишешь лозунги?
— Обыкновенные: «Я — клетка океана, вулкана, горы, я — клетка птицы, дерева…» — говорит моя мама.
Я даже останавливаюсь.
— Ты что так смотришь на меня? Может, и глупо, конечно, но мне очень важно, чтобы они сразу ощутили связь себя с целым. Идём к Яше, я сейчас умру с голоду.
Мы — в центре города. Совсем недалеко площадь, вокруг которой все главные учреждения Города: и Мэрия, и гороно, и Комитет культуры — в нём сидит Валерий Андреевич.
Валерий Андреевич — член моей семьи. У меня никогда не было ни дяди, ни тёти, ни бабушки, ни дедушки. В дедушки он мне не годится, он годится мне в дяди.
— Ну, так вот, подходит ко мне мальчик и говорит: «Объясните, что это значит. Я плавал в море, я лазил в горы, я видел птиц и деревья, но все они сами по себе, а я сам по себе. Дорос до седьмого класса, а сроду не слышал такую чушь. И вообще я — не клетка, у меня тьма клеток, все они — мои, а я — царь зверей». Он усмехнулся и нахмурился одновременно. Такое странное у него лицо, сразу столько разных чувств!
— Мам, давай зайдём к Валерию Андреевичу, я хочу посмотреть на него.
— Может, после обеда?
Я послушно иду мимо Комитета культуры к Яшиному ресторану.
Я уже давно поняла: мальчик любит биологию и задаёт те же вопросы, что задавал Денис.
Мама соскучилась по Денису. Ей не хватает его вопросов и его назойливости.
Потерпи, мама, ещё два дня!
Яков подлетает к нам со словами:
— Только что привезли форель.
Всё то же: тот же час случайного нашего обеда, что в первый раз, тот же улыбающийся Яков.
Всё не так, как в прошлый раз.
Яков — член семьи, он помог мне сдать трудный экзамен. Сейчас пересменок, и мы в зале одни. Он приносит бутылку вина, закуски и садится с нами.
— Я ждал вас, — говорит он. — Ты не знаешь? Ты поступила. Я был в приёмной комиссии сегодня, просмотрел списки, ты там есть. Мы теперь с тобой учимся в одном институте. Давайте праздновать. Сегодня я угощаю! Сейчас будут готовы жульены и заливной поросёнок.
— А если бы мы не пришли сегодня?
— Какая разница! Всё это благополучно приехало бы к вам домой. И мы пировали бы попозже вечером, когда меня сменят. Мне нравится, честно говоря, работать с двенадцати до семи. Публика особая. Вечером — тузы, те, кто умеет делать деньги и любит выпить. Повадки другие. Конечно, именно они кормят нас, сами понимаете, главные деньги — от них. А днём кто только у нас здесь ни обедает! Есть режиссёр театра. Она — тощая, нервная, лицо у неё чуть перекошено, но какие спектакли она ставит! Меня приглашает на все премьеры. Такие же они нервные, немного перекошенные, но не отвлечёшься ни на секунду. Она не любит перерывов. Говорит: «Перерыв рушит настрой, а мне нужен настрой». Сами подумайте, может такая приходить вечерами? Вечерами у неё самая работа!
Мама снова начинает рассказывать о мальчике: какие вопросы он задавал и как она на них отвечала.
Она скучает по Денису. Не просто скучает, он нужен ей.
— Что же, вы так весь день и разговаривали с мальчиком? — спрашивает Яков.
— Именно весь день. Ничего не делала. Зато он обещал помочь мне с кабинетом. А завтра я беру выходной, и мы с Полей поедем к морю.
— Можно я с вами?
— Нет! — говорю я. — Если можно, нет. Прости, Яков. Очень скоро вместе поедем. Пожалуйста.
Мама смотрит на меня.
Смотри, мама, завтра мы прощаемся с тобой. Завтра последний день иллюзии нашей общей жизни. Мне суждено жить без тебя, мама. Даже здесь, в Городе, где нет отца, где, казалось бы, мы совсем вдвоём, под одной крышей, мы ни одного вечера не были вдвоём. Валерий Андреевич, Вероника, Алик, Яков, Инна, дети… калейдоскоп людей. Я всех их очень люблю. Но все они — между мной и мамой, а к тому времени, как они уходят, я хочу спать. Я не могу полежать с мамой и поболтать, я не могу опутать себя её волосами, я едва добираюсь до своей тахты и проваливаюсь в сон. Между нами — люди, экзамены…
— Завтра мы поедем вдвоём, прости, Яков, — повторяю я. — Я очень соскучилась по маме, мы совсем не бываем вдвоём.
Яков смеётся:
— Я хорошо понимаю тебя. — Он убегает на кухню.
— Ты согласилась на предложение Леониды?
Я киваю.
— Это серьёзно? — В глазах мамы ужас. — И когда… ты переезжаешь к ней?
— На днях.
— Может быть, ты назовёшь хоть одну причину…
Я пожимаю плечами.
— А я как же?
Отвечаю про себя: «Ты, мама, выходишь замуж. Это ты, мама, уходишь от меня».
— Но это спектакль, это просто игра? И ты остаёшься жить дома? Она говорила: ты не каждый день там нужна… Ты ведь будешь со мной? Почему ты не отвечаешь? Почему ты отводишь глаза?
Подходит Яков с подносом.
Мы пьём вино за моё поступление. Мы пьём вино за мамино здоровье. И звон бокалов — гонг будущего — наша с мамой разлука. По нашему негласному джентльменскому соглашению с Денисом я должна оставить ему пространство рядом с мамой.
В эту минуту я ещё не знаю, что Леонида встретилась с Артуром и сказала ему, что любит его.
Но я почему-то говорю:
— Там видно будет, мама! Сегодня не надо об этом думать. Сегодня и завтра мы с тобой вдвоём.
— То-то я смотрю, Мария Евсеевна, вы потухли. Поля уезжает куда-то? Или выходит замуж?
— Замуж, — говорю я. — Ты, Яков, попал в точку. Я очень скоро выхожу замуж.
— И кто счастливец, Полюша?
Яков всё ещё не верит, играет — лёгкой игрой.
— Священник, — говорю. — Я выхожу замуж за священника.
— Ты… религиозна?
Мама спешит мне на выручку:
— Несколько лет назад я прочитала книжку о снах, о природе снов, о значении снов.
Яков смотрит на меня, на маму и — включается в новую игру. Священник так священник. Сны так сны, тоже интересно.
Мы выходим в конец рабочего дня с сумками — в них дары Якова.
— Ты хотела увидеть Валеру? Бежим-ка, он недолго засиживается.
Вместо утреннего запаха чистоты, воды, мыла — запах пота. Люди бегут мимо — они только что выскочили из душегубок раскалённых учреждений, из душегубок автобусов и троллейбусов. Поры выбрасывают яды организма, выделенные за целый день, пот пахнет болезнями и обжорством, недоеданием и одиночеством.
С Валерием Андреевичем мы сталкиваемся у подъезда его учреждения.
— Вы ко мне, девочки? — Кинув чемоданчик к ноге, он обнимает сразу нас обеих.
— Можете меня поздравить, поступила, — рапортую я и с жадностью ловлю его радость. Трусь о его висок щекой.
— Надо праздновать. Когда зовёте?
Мама смотрит на меня.
— Завтра вечером, — говорю я. — Нет, послезавтра вечером, — поправляюсь тут же. Пусть за столом будет и Денис. Валерий Андреевич тоже должен понять ситуацию — нет у него надежды на маму, мама не одна, мама скоро выйдет замуж. Если он хочет включить нас в свою семью, пусть включает так — со всем нашим колхозом.
— Ну, Маша, поздравляю и тебя. Это и твоё поступление. Девочки, у меня через пятнадцать минут встреча, я позвоню вам. Обещаю достойно подготовиться к празднованию великого события. Спасибо, что зашли. — Он как-то по-детски всхлипнул. — Я ведь тебя тоже, как родную, люблю.
— Она тебя тоже, — говорит моя мама. Это она захотела зайти к тебе похвастаться.
Не успевает отъехать от дверей машина с Валерием Андреевичем, как мы слышим гул, топот ног и отдельные выкрики.
Крики исходят слева, из улицы, вливающейся в площадь Правительства. И почти сразу на площадь выкатывается толпа женщин.
Транспаранты с метровыми буквами: «Долой мужчин с постов», «Дорогу к власти женщинам!».
Крики, разноцветие одежды, красота и уродство.
— Это Руслана! — Я прижимаюсь к стене здания.
— Да, это она! — Мама тоже прислоняется к стене, рядом со мной.
Мужчины, вышедшие на площадь из учреждений, спешат в свои машины или к автобусам — прочь от своры разъярённых баб, пока те не преградили им путь.
— Террористы! Убийцы! Самодуры! Эгоисты! — не музыкальные, не нежные, злые голоса женщин.
Теперь и я вижу Руслану. Она — впереди — вождём. Амазонка с копьём. Не копьё, конечно, — транспарант с надписью: «Власть женщинам!»
Сколько их, ополоумевших? Сто, двести? Где набрала их Руслана? Она же говорила, летом все, разъезжаются! Как уговорила выйти на позорище? Неужели у всей этой своры нет ни одного доброго, умного мужчины рядом — ни брата, ни отца, ни дяди, ни сына? Неужели все мужчины — убийцы? А что делать с Валерием Андреевичем, Денисом, Виктором, Яковом?
И вдруг моя мама бежит навстречу Руслане.
Что она хочет? Своим тихим голосом перекричать толпу? Своим хрупким телом закрыть от толпы всех мужчин конца рабочего дня, уставших кормильцев-мужчин, в жаре проработавших много часов? Разве может моя мама остановить свору оголтелых экстремисток?!
Я бегу за мамой. Главное — не потерять её в этом столпотворении!
Сумки болтаются в маминых руках — гирями, мешают. Но мама не бросает их.
Всё ближе — потные, злые, взбудораженные женщины. Чем опоила их Руслана? Какими словами привела в исступление?
Женщины бегут. Волосы, юбки развеваются. Они сейчас сомнут мою маму.
— Мама! — кричу я, не в силах догнать её.
Но вот мама буквально врезается в Руслану и, бросив сумки на асфальт, обнимает её.
Руслана тормозит толпу.
Мама что-то говорит Руслане. Волосы — потоком до пояса, закинута голова.
Что она говорит? Почему Руслана слушает, склонив к маме лоснящееся потом, круглое, красное лицо?
Поскорее вдохнуть воздуха в обедневшие, высушенные криком и бегом лёгкие — мама остановила мгновение.
Я подбегаю к словам: «Ветер собьёт пыль».
Что значат эти слова? О чём говорила своим тихим голосом мама?
Мама гладит Руслану по потной щеке.
«Ты могла бы не родиться. И все мы могли бы не родиться, если бы не мужчины. Не было бы цивилизации, если бы не было мужчин. Почти все открытия, которыми жива жизнь, совершили мужчины…» — говорю я про себя Руслане. Эти слова сказала Руслане моя мама?
Руслана под мамиными руками просыхает — приходит в себя.
— Покричала, и будет. Пробежалась, и будет. — Я говорю это, или моя мама, или кто-то со стороны?
Остановившееся мгновение изменило ситуацию.
Против женщин — мужчины в форме, с оружием. Как забором, обносят женскую толпу.
— Бегите прочь, — шепчу я Руслане.
Журналисты крутят камеры, ловят миг удачи — надписи на транспарантах, лица.
Мужчины против женщин. Мужчины в форме придвигаются всё ближе и ближе.
— Ещё есть шанс, бегите, — говорю я.
— Я хочу сказать. — Руслана делает шаг к журналистке, молодой женщине с камерой. — Да, без помощи мужчин мы все не родились бы. Да, мужчины играли и играют важную роль в развитии цивилизации. — Это мои неотразимые аргументы или она повторяет то, что ей сказала мама? — Но мы лишены власти, но мы лишены равных прав.
— За что вы ненавидите мужчин? — подносит к Руслане камеру один из журналистов.
— Я только что объяснила. Они лишили нас всех прав.
— Вы были влюблены? — интересуется другой.
Руслана откидывает голову, разворачивает плечи:
— Какое отношение это имеет к проблеме?
— Прямое. Ущемлённое самолюбие, неустроенная личная жизнь. Психология замкнутого пространства. Вам понадобилась площадь, потому что не реализована ваша женская природа. С вами всё ясно.
— У меня — реализована. У меня двое детей и муж. Однако я считаю, перемена в обществе необходима.
— Муж обижает вас? — Камера — вплотную к женщине. — Бьёт? Издевается?
— Нет, конечно. Почему это?
— Если у вас хороший муж, зачем вы явились сюда? — Камера — возле другой женщины. — А у вас есть муж?
— Был да сплыл. Нашёл помоложе.
— А по-моему, вы ещё очень молодая и красивая.
— Вы объясните это ему.
— Ясно, а у вас какая причина?
Другой журналист задаёт женщинам приблизительно те же вопросы.
Мама берёт меня за руку и ведёт прочь. Сквозь строй мужчин в форме. Нас пропускают. То ли видели, что именно мама остановила толпу, то ли потому, что в планы властей вообще не входит задерживать женщин. Охраняют порядок, и это — всё.
Мама едва бредёт. Мы попадаем в узкую улицу, почти пустую.
— Что ты сказала Руслане?
— «Спасибо», доченька.
— «Спасибо»? За что это?
— За то, что собрала столько женщин и заставила их задуматься над своими проблемами. Важно однажды осознать, что ты не рабыня.
Мама не говорит «Климентия бы сюда», она говорит:
— Когда изо дня в день, из года в год живёшь согнувшись, подавляешь в себе своё «я», нужна Руслана. Её роль на первом этапе неоценима. Посмотри, скольким она открыла их «я». Бунт важен. Не убили же они никого, не обидели. Победили свою робость. Криком выбросили из себя обиду. Это бунт против себя. Если бы в своё время вот такая Руслана встряхнула меня и дала выкричаться, я бы гораздо раньше начала жить. Столько лет пропало!
— Если ты её благодарила, почему же она не пошла дальше?
— Куда и зачем? Они хотели привлечь к себе внимание. Они сделали это. Завтра все газеты будут напичканы интервью с участницами. Зачем шли? Выкричаться, выбросить из себя обиды, рабство. Что плохого в этом «бунте»?
— Они нарушили покой, ритм…
— Покой чей? Ритм чего? Они никого не убили, — повторяет мама. — А мужчинам… что ж, очень полезно задуматься… им тоже есть о чём задуматься.
— Ты делаешь из Русланы героиню.
— Нет, просто понимаю её. Скажи, ты можешь прямо сейчас пойти на четвереньках?
Я даже останавливаюсь.
— Что ты так смотришь на меня? Не можешь, правда? А Руслана может. Ты зажата пока ещё, скованна и всё-таки ещё робка, ты ещё не освободилась полностью от послушания…
— Руслана просто наглая. Она просто лютая эгоистка. Экстремистка.
— Да, она — эгоистка и экстремистка. И — наглая. Да, она человек скорее плохой, чем хороший. Да, она перегибает палку. Но она ничем не скована, и она развернула плечи.
— Это мы видели на примере Инны.
— С Инной — другое. Руслана не может любить Инну. Инна вообще тяжёлый случай.
На другой день мы едем с мамой к морю. И лежим на песке, и плаваем, и катаемся на лодке. И — розовеем на глазах.
Мы не говорим о Леониде.
Мама рассказывает о «кустах» биологии.
— У тебя впереди два года — чтобы определиться. Не найдёшь себя в биологии, можешь уйти в психологию. Мне почему-то кажется, из тебя получится хороший психолог.
— А почему ты выбираешь микробиологию? Что привлекает тебя?
— Хрупкость человека. Беспомощность перед болезнями. Если мне удастся, если я смогу разработать тему… ну, то, о чём говорил Валера, я помогу очень многим.
Мы обедаем в ресторане на берегу. Едим рыбу — под хлюпанье и бормотание воды, под мелодию старого вальса.
Я не заметила этого мгновения. Только что мама, в своём розовом девичьем сарафане, сидела рядом, и вдруг она — розовым всполохом — посередине зала на танцевальной площадке… Глаза закрыты. Она кружит под мелодию вальса, и я не успеваю разглядеть её лица.
Середина дня, ни оркестра, ни танцев, люди обедают.
Сейчас все они повёрнуты к маме.
Я вскакиваю — кинуться к маме, схватить её за тонкую руку, увести с площадки — от позорища. Но мелодия звучит последним тактом, мама сама застывает на месте. И — раздаются аплодисменты. Люди встают, хлопают, кричат «браво».
Мама открывает глаза. Она горит посреди площадки — розовым пламенем. Ей подносят бокал вина, к ней подлетает молодой человек в шортах и тенниске, что-то говорит.
Да, она вовсе не смущена своим порывом: словно так и надо — на сцене перед всеми!
Я утираюсь салфеткой, я — как из-под душа, вся мокрая. Ну и учудила моя мама!
Неожиданность выдернула меня из летнего дня, из океана, в котором сейчас сливаются две клетки в одну, из моего пути в Будущее.
Мама учудила, а я не учудила — собралась посвятить свою жизнь Богу, в которого не верю, связать судьбу свою с женщиной?! В чём разница? Я — тайком, мама — открыто. Спит с учеником, фактически сыном, танцует на сцене.
Я добралась до Шушиного океана. Я — клетка, выплеснутая им — жить. Почему же я не живу? Почему же входит в зал и подходит к нашему столу… Люша, со своим неродившимся ребёнком в утробе? Тот ребёнок — мой брат или сестра. Почему же я слышу голос Шушу: «Человек способен жить так, как он хочет. Ну-ка, опустимся на дно океана и попробуем открыть его тайны».
— Я свободна, доченька. Я народилась жить. — Мама садится на своё место, пьёт воду. — Это ты освободила меня. Принадлежу только себе. Выбираю. Ты и я — вместе. Мне кажется, — она закрывает глаза, — я качаю тебя… ты качаешь меня… волны качают нас. Ты — моя мама, ты похожа на неё. Я твоя мама. — Мама улыбается. Её тихий голос гремит на весь зал. Лица повёрнуты к нам, уши ловят мамины слова, я ёжусь под ними и чужими, восхищёнными, раздражёнными, недоумевающими взглядами. — Никогда, даже в юности, я не чувствовала такого, чтобы с кем-то… мы с тобой одно целое, одна плоть. Мы с тобой будем всегда вместе. И свободны от мужчин. Мне не нужен мужчина, мне нужна только ты. Что ты так на меня смотришь? Ты осуждаешь меня? Тебе за меня стыдно? Что с тобой? Ты опять плачешь? А сейчас почему ты плачешь? Тебе не нравится моё поведение? Ты совсем по-другому чувствуешь? Ты не довольна, что и ты, и я начинаем жить? Мы же с тобой вместе… навсегда. Не разрушит же нас Леонида! Вы договорились… не каждый же день. Ты остаёшься со мной, так? Мы всегда будем вместе. Что же ты плачешь, объясни!
Насыпь. Льёт дождь. За спиной — мой Посёлок, в котором я родилась. За спиной — отец, мама, Денис, Виктор, Ангелина Сысоевна. Ещё жива Люша, и отец не начал с ней спать. Я ещё ничего не знаю о своём будущем.
Если Виктор не совершит своей агрессии и я не забеременею и не приму в себя всё Зло Вечности, открывающей мне судьбы людей, и не стану источником лжи для многих людей, как сложится моя жизнь? Вберу я в себя боль Люши или никогда так и не узнаю, отчего у неё разорвалось сердце? Поженятся ли мама с Денисом или разрыв мамы с отцом, которому я буду способствовать в большой степени, не произойдёт и мама не станет свободной, а погибнет в молодости, задохнувшись однажды в безвоздушье? Что будет с Инной? Возьмёт она себе дочек из детского дома или навеки останется одна? Кого выберет Леонида себе в помощницы? Откроется ли её обман?
И вопрос главный: можно ли строить свою жизнь на лжи?
Что зависит в моей жизни от меня, что от сил, руководящих нами?
Мне — шестнадцать, и ещё ничего не случилось.
Стучит дождь по рельсам, уходят рельсы в неведомую жизнь…
Я люблю представлять себе жизни людей, придумывать их. И я придумала себе людей и ситуации, в которые они могли бы попасть. Вот почему реалии не играют никакой роли в моих психологических упражнениях.
Бостон — Мичуринец
1997–1998
Бунт женщины, мечтающей стать СВОБОДНОЙ и СЧАСТЛИВОЙ…
Отчаянный бунт девочки-старшеклассницы, униженной жестоким отцом и наглым «бойфрендом»…
«Профессиональный» бунт феминистки-экстремалки — и повседневный, ежечасный бунт феминистки «духовной»…
Бунт интеллектуалки, открывшей для себя Бога, — и бунт «вечной бабы», истерзанной любовником-«мачо»…
КАЖДАЯ из них однажды отказалась быть «человеком второго сорта». Но — КАК ЖЕ НЕЛЕГКО обрести НАСТОЯЩУЮ СВОБОДУ, НАСТОЯЩУЮ ЛЮБОВЬ, НАСТОЯЩЕЕ МЕСТО В ЖИЗНИ!..