VI

Вот так ночка им выпала, ну и страхи — будто нарочно подгадало к уходу деда Савоси. Будто тайга его одного и побаивалась. И дождалась своего часа, чтобы закуролесить, сорваться с места.

День-то прошёл славно, хотя они и провели его возле сайбы, как строго-настрого наказывал дед: «В тайгу ни шагу, ни девчонкам, ни тебе, Тихоныч! Избёнки держитесь, костра, ключа, валежника — вот ваши пограничные знаки…»

И обед прошёл скучней, чем при дедке. Похлёбка, которую они варили втроём, была не так хороша, как у деда Савоси, хотя дома в городе сами готовили, приучены. Всё так, но дед добавлял в кипящий суп корешки, травки, листочки — то просушенные, из мешочков, то свежие, только сорванные: дикого чесноку — черемши, полевого лука — мангира, клубня сараны, — и даже постный суп имел при такой заправке вкус рыбы, мяса, дичи, до того вкусно, пряно, сытно. А к супчику ещё дедкины присказки, которым хоть верь, хоть не верь: «Раз пришёл с обхода, гляжу: медведица на дыбках, ухватила котелок обеими лапами и дует мою похлёбку задарма, даже разогреть не потрудилась, морда умильная…» Поверишь той побасёнке, если Лерка по две миски выхлёбывает! Правда, и своё варево тоже умяли, суп пшённый, с чёрным подсохшим хлебом…

Вот бурундук ел — не спрашивал, кто поварит: они или дедушка. После обеда нанесли ему, навалили на пенёк картошек с хлебом, а сами ушли за сайбу, схоронились за выпиравшие из пазов брёвна. И папу сманили с собой. Недолго ждали на этот раз.

Кузя выскочил на макушку валежника, покрутил мордой, поогляделся и махнул на пенёк, на краешек, ни крошки не смахнул. Раз-раз-раз! — щёки смешно вспухают и опадают, очистил пенёк — здорово, сидючи в своей норе, оголодал! — а остатки за щеку, так туго набил, аж мордочка вздулась, стала похожа на полированный шар, на котором поблёскивали тёмные, точно подведённые чёрной тушью глаза.

Взмахнул длинным жёлто-бурым хвостом — и нет бурундука на пеньке, и на валежнике нету, где-то в сторонке, за колодиной тенью мелькнуло тонкое юркое тельце.

Папа с налёту кинулся грудью оземь — как только не расшибся! — вглядываясь в то место, где прострочил бурундучок. Встал, весь в земле, травинках, хвое, волосы встрёпаны, глаза искрятся — ну совсем мальчишка, а не взрослый человек. Так седенькая бабушка папе выговаривает, когда приезжает в гости. «Мы ж, мама, геологи, все немного шальные — без этого мы разве нашли бы то, что ищем?»

— Вон туда он, девчонки, под бурелом юркнул. Там у него домишко, там живёт-проживает. Ну что, пойдём к Кузе в гости?

А что же? Пойдём. Он теперь, наверное, подобрее стал, после угощения, Кузя.

Шагах в двадцати от хворостинника лежали рядом две поваленные ветром сосны. Падая, они крепко обнялись, сплели ветви и хвою, так и полегли — не различишь, чья одёжка кому принадлежит, сплошной покров, густой и колючий, но местами хвоя осыпалась, ветки переломились и видать стволы, какие они стройные да прямые, только кора пооббита при падении…

На четвереньках, ползком, в разных концах, накалываясь о хвою, ударяясь о сучья, искали они Кузину нору. Лера и Уля даже раз так зазевались, так увлеклись, что сшиблись лбами, а папа поцарапал колено.

Они уже «прочесали», как сказал папа, всю площадку вокруг стволов, под стволами по два раза, вдоль и поперёк, туда и обратно. Папа, притомившись, встал с колен, стряхивая со своих побелевших от старости джинсов грязь и хвоинки. Уля присела на ствол, а терпеливая и упрямая Лера всё-то ползала и шарила меж ветвей. Мог бы и подсказать, Кузя, мог бы и встретить, разве так гостей принимают!

— Нашла! — Леркин голос, словно из подземелья, из-под гущи ветвей. — Дырочку нашла какую-то, только в неё и мышка не пролезет!

Папа с Улей бросились на голос.

Дырочка была похожа на удлинённую букву «О», и такая узенькая, такая махонькая — только мышка-полёвка, змейка или ящерица могли пролезть в этот лазок.

Неужели в эту чёрную продолговатую яминку, в это игольное отверстие мог проскользнуть Кузя? Эй, где ты там? Отзовись, свистни! Затаился, небось прислушивается, а может, рассердился, что его тревожат, — вот высунет морду и цапнет.

Уля даже руки убрала за спину.

Она смотрела на приманчивый щелястый вход в Кузину квартиру и вспоминала, как намедни дедушка прутиком рисовал по слою остывшего пепла, как выглядит бурундучья норка! От входной щёлки ход сначала прямо, это хитрость, потому что коридорчик вдруг ныряет вниз, вглубь, а там новый проулок ведёт к круглой зале, это Кузина кладовка, а за нею тянется коридор дальше, и там тоже в конце тупичка комната шаром — здесь Кузя почивает, как дед сказал, — тут квартире конец. Но Кузя любит жить просторно, удобно, чисто и по бокам коридора понастроил всякие ответки-тупички: «Там у него душ, там уборная, да не одна, там комната отдыха — и никакой тебе квартплаты». Это всё шутки, а по всему — чистюля наш Кузя, опрятно бурундучок живёт, и это сёстрам по душе, поскольку плескаться у ключа — их любимое занятие…

Уля глядела в узкое отверстие: Кузя, где ты? Наводишь порядок в кладовке? Устилаешь полы в коридорах берёзовыми пахучими листьями? Свернулся калачиком, прикрывшись хвостом, в своей круглой спаленке? Или умываешься в тупичке? Превратиться бы в иголочку, в жучка, в мураша — и туда, в норку, поглядеть, как Кузя живёт и чем он занимается!

А вдруг он у входа, в темноте, притаился, пощёлкивая зубками, — хвать Улю за нос!

Но бурундук не показывался: напугали они его, и ужин, положенный ему на пенёк сёстрами, остался нетронутым.

…Нет, не они напугали бурундука.

Не из-за сестричек Кузя не вылезал из норки.

Из-за кого же?

И утром и днём было тихо вокруг сайбы. Только отдалённый гул снизу, от реки.

А вечером, когда они втроём сидели у костра, началось. Спереди шелестнуло. Сбоку пискнуло. Сзади треснуло. Шорохи, голоса, возня. Отблески огня на стволах деревьев, на сосновых лапах, на ветках кустарников, на траве заколебались, замельтешили, — их рассекали, прерывали, затемняли быстро проскользавшие, пролетавшие живые тени…

Уле было и жутко и весело. Дома они запрыгнут на диван с ногами, прижмутся к отцу: «Сказку нам, да пострашней!» Сердце ёкает, когда Красная Шапочка одна по лесу к бабушке или когда Черномор вихрем с неба…

А тут не книжкины сказки. Тут будто тайга собралась сказку рассказывать, и будто они с Лерой где-то в самой глубине сказки, и вокруг бродят царевичи и царевны, лешие и серые волки, колдуны и ведьмы — вот сейчас ворон с дерева каркнет человечьим голосом!

А Лера пододвинулась к ней, охватила крепкими руками, точно защищая, оберегая… От кого? От чего?

Папа подгонял сестёр с ужином: поскорее в сайбу, спать, спать — и не только заложил тяжёлую, из толстых лиственничных плах дверь на крючок, но ещё и перекрыл её изнутри наискосок здоровенной жердиной.

Уле показалось, что едва она закрыла глаза, тотчас и открыла.

Первое, что она подумала: плывём, уносит нас вместе с плоскокрышей избёнкой, как лодку по волнам бросает. Покачивает, швыряет, крутит. Значит, и сюда дошла река, до горы, — чёрная, вздувшаяся, с мокрой разъятой пастью — дошла, добралась, смывая всё по пути, — сначала деревню, дом с огородом, деда Савосю и бабку Фёклу, а теперь их сайбу, и несёт их вместе с листвягами, камнями, кучами хвороста, кулёмками и плашками, зверями и птицами, несёт их к Амуру, прямо в океан… И где-то рядом, работая проворными лапками, плывёт вымытый потоком из норки-квартирки бурундук Кузя…

И Уля крепче зажмурила глаза, представив себе их лёгкий бревенчатый «корабль» — беспомощный, одинокий, затерявшийся среди огромных вздымающихся волн! Жуть какая!

Потом она поняла, что сайба стоит на месте. Ни волн, ни покачивания. Это вокруг, это сбоку, понизу и поверх их избёнки что-то крутится, вертится, шныряет, пробегает, пролетает — непрерывно, во множестве, голосисто. И брёвна сайбы словно подрагивали, и всё строение точно встряхивало от шума, топота, свиста, визга, рёва, завываний, будто сайба мешает, поперёк стоит этому движению, и её сейчас снесут, собьют, перевернут кверху тормашками! Все звери изо всех сказок!

Лера, тоже проснувшись, плотно прижалась к Уле, и у самой Улиной щеки испуганно блестели округлившиеся глаза старшей сестры… Ну и карусель! Будто вся тайга сорвалась с места и мчится неизвестно куда!

А папа с дедушкиным ружьём в руках — то у дверей, то у крохотного, с носовой платок, окошка — в трусах, босиком, и в голубоватой тьме мелькают пятнами его спина, длинные ноги и светловолосая голова. Вот, не надо было отпускать дедушку, лежал бы он у костра с ружьём и ножиком — никто бы и не подумал потревожить нас, напасть на нас! А теперь вот проверяй крючок, накинутый на толстый, вбитый кольцом гвоздь, дёргай жердины, пытай, прочно ли продёрнуты сквозь дверную скобу…

— Ничего, — говорит папа. — Надёжно. Оба конца как вросли в косяки — не оторвать, и запор крепкий, и плахи толстенные, и брёвна как крепостные… Дедушка по-военному строил — дзот, а не сайба!

А всё же жутко стало, когда кто-то, тяжело ступая, зашебаршил вокруг сайбы, шумно вдыхая и выдыхая воздух, пыхтя и фукая, сунулся к дверям, затемнил окошко. Папа, ухнув во всю силу лёгких, шибанул голой ногой по чайнику, ткнул в дверь прикладом, девчонки тоже заголосили — пичканье тяжёлых лап оборвалось, зверь кинулся прочь.

— Без гостей обошлось, — сказал папа и, хотя лицо у него зелёное, ухмыльнулся.

— Это тот медведь, — прошептала Лера, — тот самый, что приходил к деду пообедать, из котелка шарбу хлебал…

— Ага, — ответила Уля, — дедушкин знакомый: здравствуй, паря, и до свидания.

Стало светать, и вокруг сайбы всё замерло.

Ни звука.

Лера и Уля заснули, прижавшись друг к другу.

А когда проснулись, увидели папу, скорчившегося с ружьём в руках на краю нар против двери.

А вышли из сайбы — небо синее, ясное, солнце над хребтом, недвижна и спокойна зелёная тайга, лишь на земле, на траве сотни больших и малых следов, вокруг деревьев и кустов обломанные ветки, там и сям разбросанные сучья сушняка-валежника…

Значит, было, значит, не приснилось, не из сказки — прошло тут ночью мимо сайбы деда Савоси огромное звериное войско…

Загрузка...