Когда Малик и Ван-Суси объявили об окончании своих экспериментов с капсулой проникновения, человечество буквально рвалось изнутри. Таких конфликтов земная история не знала столетиями.
И в самом деле, теория темпорального перехода не давала однозначного ответа на пресловутый вопрос о «парадоксе бабочки». Малейшее вмешательство в прошлое Вселенной могло привести к неостановимому изменению мира; всё, существовавшее ныне, могло навеки исчезнуть — не погибнуть, не раствориться, а просто перестать существовать во времени. И хотя наблюдаемые физические явления в зонах естественной турбулентности течения времени позволяли объявить эти опасения предрассудками, хотя современная теория информации давно уже позволила раз и навсегда избавиться от однозначности в понимании вопросов причинно-следственной связи — страх оставался. Ещё бы; ведь на карту была поставлена история Земли, в том числе история её последних веков, времени единства и коллективного труда всего человечества.
Поэтому, как только стало возможным натурное испытание первой (и, возможно, единственной) капсулы проникновения, предупреждающие голоса посыпались со всех сторон:
— Человечество Земли слишком совершенно, чтобы рисковать им! Это плод не только миллионов лет эволюции, но и тысячелетий наших отчаянных попыток преодолеть несовершенство общества. Рискуя изменить нашу историю, мы рискуем всеми теми реальными достижениями, которые есть уже сейчас в наших руках.
Эта позиция, разумная и взвешенная, не выходила, в общем-то, за рамки парадигмы научного и общественного развития, принятой на Земле. Однако же сама категоричность подобной постановки вопроса, особенно со стороны старшего поколения, внезапно вызвала в обществе постепенно нарастающий отпор.
— О, совершенные! — иронически возглашали сторонники эксперимента. — Вы постигли своей непревзойдённой мудростью все возможные пути человечества, вы берётесь определять их, согласно заветам предков, ныне, присно и во веки веков! Нас же беспокоят не столько научные открытия и теории, сколько реальная возможность помочь людям прошлого. Сами они не смогли выпутаться из тисков страдания, в которые загнали их не познанные вовремя исторические закономерности! Не должны ли теперь мы, их благодарные потомки, в своём всемогуществе и совершенстве помочь нашим предкам преодолеть исторические кризисы, по крайней мере, с меньшим ужасом и болью?!
Такая постановка вопроса породила в обществе двойной резонанс. — Мало того, что вы предлагаете целой цивилизации — миллиардам разумных существ! — рискнуть собственным существованием ради призрачной цели! Кто, в конце концов, возьмётся поручиться, что ваше вмешательство не приведёт к ещё большим жертвам и ужасам на историческом пути?!
Но вы ещё и хотите лишить наше человечество — нас! — самой его истории, его героев и его мучеников! Лишить всего того, что привело нас к нашему нынешнему состоянию, к прекрасному, неторопливому и чистому настоящему нашего мира! Нет уж, пусть мёртвые сами хоронят своих мертвецов. Они выполнили свой долг перед нами, они дали нам наш мир и нас самих — таких, какими мы себя знаем и ценим. Нельзя покушаться на эти завоевания!
— Ах, они выполнили свой долг перед вами! — возмущался Нильсен, один из главных сторонников эксперимента со временем. — А вы им, случаем, отдать свой должок не желаете?! Или вы уже никому ничего не должны? Как всякое совершенство, вы в принципе не обладаете никакими стимулами к внутреннему развитию; в частности же, и совесть вас не мучает! Уйду от вас, в дальний космос уйду! Не хочу иметь ничего общего с миром зажравшихся, совершенных в своей отвратительности мещан!
На попытки справедливо урезонить его, напоминая о соображениях общественной безопасности, Нильсен грязно ругался:
— Подарю каждому совершенному существу по лазерному ватерпасу! Чтобы вымеряли, достаточно ли ровно они на собственных задницах сидят! А то вдруг случится ужас и позор: существо возвышенное и прекрасное, совершенное, как платоновская идея, а на заднице сидит неровно, отклонение аж до трёх миллиметров по каждой оси! Позору не оберёшься!
С Нильсеном перестали разговаривать и стали его ругать. В отместку, как и следовало ожидать, Нильсен и его сторонники собрали вокруг себя партию молодых радикалов, а ругань самого Нильсена стала откровенно неприемлемой:
— Вы — либеральные демократы! — крыл он своих оппонентов, не утруждая себя более научной и этической аргументацией.
Сторонники эксперимента тоже составляли немалую часть общества. Их соображения были куда менее доступными для логики, зато обладали заманчивым и дразнящим ароматом всемогущества:
— Вы хоть представляете, какие возможности это даст?! Человечество выигрывает во времени развития, выигрывает в отсутствии страданий и исторических мерзостей. Да, новый мир создаётся в борьбе с трудностями. Но трудности мира и гнусность общества — не синонимы! Мы не знаем тех проблем, которые знали люди прошлого, сражавшиеся с себе подобными; но разве меньше стало у нас героев, или много легче стала наша жизнь?! Нет, у нас сменились и задачи, и масштабы, но история не прекратила своё течение. Отчего же вы опасаетесь, что люди нашего прошлого внезапно окажутся хуже и слабее нас, только оттого, что им не придётся драться друг с другом в таких масштабах?
— Но они и были и хуже, и слабее, — возражали противники опыта. — Мы, совершенные физически и психически, не могли бы ужиться с ними в одном обществе. Стоит ли тратить своё драгоценное время, разбираясь с давно отмершей исторической грязью?!
На этом месте «либерал-демократами» начал ругать оппонентов не только Нильсен, и дискуссия быстро приняла совершенно недопустимые в обществе формы.
К вихревой циркуляции страстей подключились проснувшиеся лирики, безошибочно учуявшие в общественных настроениях некий кладбищенский запах. Сетевые издания наполнились поэтичными описаниями разнообразных сцен всеобщей гибели Земли в результате непродуманного научного эксперимента. Роман Эмили Траубштихель о последних днях существования пожилой пары, трогательно прощающейся со своими детьми, внуками, коллегами и учениками накануне неизбежного исчезновения землян из исторической последовательности Вселенной, тронул немало умов и сердец. Пламенная исповедь писателя Салмана Карманкули, прозванного «остаточным националистом», пугала человечество призраком гибели самобытной культуры Западного Казахстана в том случае, если бы эксперимент по историческому вмешательству состоялся хоть в каком-нибудь виде.
Между тем физика темпорального поля не стояла без движения, и талантливая Мэйян Сичжэнь продемонстрировала возможность изоляции объекта на макроуровне от последствий вмешательства в его прошлое. Мысль об экспериментах с историей получила новое дыхание; однако самые яростные апологеты новой технологии пришли в чувство, стоило Независимой экономической комиссии огласить данные расчётов по трудовым затратам на изоляцию Солнечной Системы от исторических изменений. При текущих темпах развития, ставя себе задачу защиты истории как первоочередную, экономика всей Земли затратила бы на реализацию такого проекта не менее семнадцати тысяч лет. Астроинженерные масштабы работ всё ещё оставались лакомым, но недосягаемым кусочком для человечества.
Выход был найден в упрощении. На внеземных объектах к тому моменту работало семьдесят три тысячи человек, а вклад этих объектов в экономику, при всём фантастическом богатстве внеземельных ресурсов, составлял не более четверти процента. Поскольку путешествия во времени сулили не только возможность вмешательства в историю, но и прямые выгоды от различных открытий и изобретений, связанных с ними, то решено было на краткое время отказаться от покорения космического пространства ради битвы за власть над временем. В рекордно короткий срок — четыре года! — вокруг Земли был возведён Изолят, сеть гравитемпоральных спутников, составленная по схеме Мэйян Сичжэнь и защищающая нынешнюю Землю от пагубного и вредоносного влияния той Земли, какой она могла бы стать в результате разнообразных манипуляций с историей.
Макроэксперименты с засылкой в прошлое инертных масс показали полную работоспособность Изолята, хотя шутники и умеренные невежды всё же злословили относительно вымирания динозавров и вспышек сверхновых звёзд. Вслед за брусками иридия и кобальта в прошлое ушла первая обитаемая капсула времени; двести шестнадцать её пассажиров, включая престарелого Ван-Суси и с облегчением отправлявшегося в это добровольное изгнание Нильсена, стартовали в произвольную точку времени, находящуюся, по условиям задачи, далеко за границей существования человечества не только как цивилизации, но и как вида. Никто из оставшихся землян не исчез и не изменился; если Изолят и не работал, то проверить этот факт современные представления об эпистемологии научного знания никак не позволяли. Год косвенных проверок подтвердил полную преемственность человеческой истории и всей эволюции живой материи на Земле. Что до положения дел в других мирах, о нём сказать было сложнее; Изолят во время работы пропускал сквозь себя лишь солнечный свет, да и то рассеивал его в виде туманного облака. Только после успешного старта главной, «исторической», капсулы можно было бы безопасно выключить поле Изолята и посмотреть вновь на окружающий Землю мегамир.
Старт капсулы проникновения с четырьмя тысячами профессионалов в различных областях, готовых исправить и ускорить историческое развитие человечества, стал к тому моменту делом почти решённым. Под тускло фосфоресцирующим небом Изолята миллиарды людей спорили, решали, высчитывали и вычерчивали, проверяли и перепроверяли, маялись грузом ответственности и тянулись сердцем к несбывшемуся. Ставились и сотнями решались сложнейшие вопросы, балансировавшие на тонкой грани между прикладным естествознанием и онтологией всеобщего бытия:
— Если сейчас вся история Земли будет исправлена, но для нас историческая последовательность останется в неприкосновенности, то что же мы тогда исправляем?! Не будет ли это созданием нового человечества взамен старого?
— Никто из нас сам не принимал участия в событиях прошлого. Для нас они — всего лишь груз информации, как картины или книги. Мы существуем благодаря этим событиям, но они — лишь информационная матрица, на которой строится наше физическое существование. Фактически, Изолят и капсула проникновения переводят эти события из физического времени в виртуальное; реальные страдания и ошибки становятся страданиями и ошибками, существующими лишь в модели, заданной нашей коллективной памятью.
— А мы тем временем прописываем своими действиями новую модель бытия? Тогда как вообще отличить реальность от нашего вымысла? Что вообще существует, а что является простым плодом игры нашего воображения?!
— Какой дремучий, махровый идеализм! Игра нашего воображения, о которой вы столь пренебрежительно отзываетесь, не просто существует; она — часть материального бытия Вселенной, и притом часть наиболее сложная, наиболее высокоорганизованная! Не будь воображения, уводящего разум вдаль и вверх, где были бы мы все сейчас? Пасли бы овец, копали бы землю кошкой-цапкой… и то вряд ли! Разум без воображения так же пуст и мёртв, как сама Вселенная мертва и пуста без разума!
— Но позвольте: нельзя разрешать сознанию, не опирающемуся на неустанный и кропотливый труд, так своевольно хозяйничать в мире материальных вещей! Сперва мы получаем исправленную историю, а потом что — исправленную физику? Астрономию? Биологию, в конце концов?! Мы можем остаться в итоге без осознания понятия о необходимости, последовательности поступков, понятия коллективного усилия, которое привело нас к нынешнему благу!
— Нынешнее благо не идеально и не вечно; пройдёт время, и наше нынешнее бытие будет казаться беспросветным ужасом, полным болезненного, а главное, неосмысленного самоограничения. А от вашего понимания необходимости недалеко и до оправдания самой концепции страдания: страдание, мол, возвышает! Но это не так. Всякий страдавший знает, что возвышает не страдание, а могучее, волевое преодоление породивших его обстоятельств; безысходное страдание, напротив, становится мукой и разбивает самые твёрдые сердца! Мы хотим разорвать две цепи разом: оковы материальной необходимости для нас, и страдание, вызванное несовершенством устройства разумной жизни — для тех, кто мог бы быть нашими предками. Разве такое преодоление не возвышает сверх меры всякого, кто принимает участие в нём?!
— В том-то и загвоздка: сверх меры! Мера нужна во всём, и в общественном совершенствовании тоже… Человечество просто не готово к такому уровню могущества.
— А, ну, это старая песня, и мы её слушать уже устали. То человечество было не готово к всеобщему образованию, то к социализму, то к общественному воспитанию детей, а вот теперь уже и к управлению собственной судьбой не готово! А кто готов-то? Ареопаг старцев в белых хитонах?! Инопланетяне с Альфы Девки, которые прилетят и наконец-то возьмут нашу судьбу в свои руки?!
— А почему бы и не инопланетяне? Человечество — это жестокое и неразумное дитя Вселенной; должны же найтись старые и мудрые расы, которые придут к нам в критический час и отберут у нас наши опасные игрушки…
— Ах вы, либеральные демократы!
В такой перегретой обстановке Центр темпоральных исследований и открыл прямую дискуссию о методах, целях и, главное, точке приложения усилий «исторического десанта», направляемого на капсуле проникновения прямиком в прошлое Земли. Пик дискуссии пришёлся на официальный выходной день, и шесть миллиардов взрослых землян, оставив повседневные заботы, приникли к приёмникам самых разных моделей, готовясь принять участие в решении судеб всего мира. Доклады научных и общественных комиссий, выступления групп активистов, стоявших на самых различных платформах, должны были определить ход финальной стадии этого грандиозного и, в самом прямом смысле слова, исторического эксперимента.
Как это часто случается в общественных дискуссиях, началось с самых громких и самых невменяемых предложений. Одно из них требовало направить группу историков в 1941 год, чтобы непременно и всесторонне ознакомить товарища Сталина с чертежами атомной бомбы, гранатомёта и автомата под промежуточный патрон. Другое, не менее кретинское, предлагало создать в Древней Греции накануне римской оккупации тайные, но всесильные союзы лесбиянок и педерастов под эгидой мистериальных языческих культов, чтобы впоследствии противостоять с их помощью всеразрушающему шествию христианской морали по просторам Евразии.
Психи на этот раз попались очень глупые, зато очень громкие. Для того, чтобы заставить их замолчать, председателю собрания пришлось прибегнуть к регламентной процедуре — выдворению. Под последние возгласы удаляемых активистов, вроде «Правды вам не замолчать! Гомокоммунизм придёт на смену прогнившему режиму коммунофеодализма!», со своими докладами выступили один за другим представители других инициативных групп и гражданских платформ. Быстро выделились три более или менее чётких позиции, именно в силу своей чёткости оказавшихся абсолютно непримиримыми,
«Революционеры» настаивали на быстрой и эффективной помощи силам, в рамках земной истории преобразующим общественный строй на разумных, сознательных началах. Поскольку все подобные революции были революциями социалистическими, то и посылка отряда из будущего рассматривалась примерно как отправка интернациональной бригады в тот исторический период, когда с помощью быстрой победы коммунизма и всемирной диктатуры рабочего класса можно было избежать множества последующих мерзостей, вроде Гитлера или писателей-деревенщиков. Соответственно, не стояла слишком остро и проблема контакта: охваченные революционным порывом массы приняли бы помощь от коммунистического общества будущих веков как явление закономерное и желательное, не утруждая себя либерально-демократическими бреднями в стиле «имеем ли мы право?». Эта позиция импонировала своей романтичностью и радикализмом широкому кругу увлечённых людей, а особенно, конечно же, молодёжи.
Возражая «революционерам», «экономисты» отвечали, что попытки социалистических преобразований общества охватывали в целом лишь последние три или четыре сотни лет до наступления эры всепланетного социалистического, а затем и коммунистического общества. Пусть в абсолютном исчислении этот период и захватывал большинство людей, живших когда бы то ни было на Земле, но в отношении исторической эволюции он оказывался при ближайшем рассмотрении слишком приближен к современности. Опираясь на экономику, технику и науку, люди сами прекрасно, хотя и с нередкими откатами в прошлое, справились с переходом к новому строю. Тысячелетиями же прогресс цивилизации полз, как улитка по сухой щебёнке, останавливаясь надолго то там, то сям из-за простого исчерпания производительных сил. Следовательно, подъём производительных возможностей, ранняя научная и техническая революция и как можно более ускоренный переход к высшей из неорганизованных, стихийных формаций должны были быть реальной целью прогресса. Самым разумным сценарием из предложенных «экономистами» было разрушение хозяйственной монополии латифундий в Древнем Риме и распад общества «джентри» в Китае, с последующим рывком Запада и Востока, а затем и арабского мира к торговле, а через неё и к промышленному производству. Позволить человечеству сэкономить на развитии около полутора тысяч лет, довольно бесцельно занятых застоем средневековья, выглядело весьма благодарной идеей. Её сторонниками были многие мужчины среднего и старшего возраста, занятые на производстве и в общественной организации, а также те из женщин, кто в полной мере осознал вызовы времени и сознательно отрёкся от игры в «слабый, но прекрасный пол», принимая наравне с мужчинами участие в трудах и заботах всей современной Земли.
«Гуманисты» же предлагали начать не с экономики, а с самой природы человека, с воспитания тех начал, которые составляли основу психического и физического развития землянина. И в самом деле, ведь маленький землянин, вырастая, не проходит через все страдания своих предков, не несёт в себе весь груз их персонального и общественного опыта. Общество формирует его заранее, используя воспитательную, культурную, трудовую, физическую нагрузки; так садовод выращивает здоровое и сильное дерево, способное дать обильные плоды. Зачем же вообще, спрашивали «гуманисты», заставлять проходить периоды войн, лишений и экономического принуждения, если те же самые методы воспитания можно было бы принести людям на самой заре человечества, вырастив знающих и сильных людей будущего прямо в прошлом? Не нужно искать, как минимизировать исторические беды и страдания; пусть их не будет вообще! Эта разумная и взвешенная точка зрения больше всего импонировала женщинам, предпочитавшим хранить проверенную веками красоту и силу пола в стороне от коллективного производительного труда, посвящая время искусству, любви и воспитанию чувств у молодого поколения; в силу того, что мнение об этой социальной группе у большинства её соседей по планете было всегда отрицательное, рациональное зерно аргументации «гуманистов» с трудом выдерживало атаки общественной неприязни и не получило того подавляющего перевеса, какой могло бы иметь, будь все участники дискуссии более объективными и спокойными в своих суждениях.
Заседание затянулось до той поры, пока небо над зданием Центра темпоральных исследований не подёрнулось беззвёздной мглой глубокой ночи; впрочем, никто и не думал ложиться спать. Участники дискуссии всё ещё спорили, переубеждали друг друга, пытались найти коллективный подход; но само решение между тем уже вызрело окончательно. Нельзя было подходить к исправлению собственной истории, внеся столь непримиримый раскол в собственные ряды. Эксперимент со второй капсулой проникновения, безусловно, откладывался на неопределённое время; Изолят можно было выключать.
Ровно в полночь председатель прекратил собрание. Члены комиссии, принимавшие решение на основании коллегиального общественного вердикта, зачитали постановление: отложить эксперимент на неизвестный срок, вплоть до достижения консенсуса землян в судьбоносном для цивилизации вопросе. Огромный купол зала собрания бесшумно распался, открывая собравшимся множество выходов под ночное небо, навстречу одиночным пикетчикам с транспарантами «Долой гетеросексуальный Рим!» и «Дайте нам стать богами наших предков!».
Мгновение спустя дрожащее марево Изолята погасло в небе над всей Землёй. Люди — кто у экранов, а кто и на свежем воздухе — застыли, вздрогнув от неожиданного предчувствия. Там, где облака не загораживали звёзды, над планетой висела тонкая паутина незнакомых космических сооружений. По ним, сверкая, скользили странные каплевидные блики, а в невообразимой дали космоса, за контурами незнакомых созвездий, сияли яркие неведомые комки раскалённой космической плазмы. Годы, проведённые под пеленой Изолята, мало изменили Землю, но вот за её пределами каким-то загадочным образом изменилось буквально всё.
— Доэкспериментировались, — негромко сказал кто-то из участников собрания, но в наступившей тишине его голос разнёсся над всей площадью Центра и, подхваченный сотнями микрофонов, отправился в путешествие по эфирным сетям.
— Да, кажется, кто-то там хотел вмешательства сверхцивилизации, — добавила Анна Рестон, предводительница воинствующих «гуманистов». — Если то, что мы видим в небесах, не плод чьей-то разумной деятельности, то я отказываюсь от всяких претензий на понимание происходящего.
И миллиарды глаз, вооружённых и невооружённых, принялись всматриваться в сложно организованную картину за пределами земного небосвода, соглашаясь с неоспоримой правотой Анны Рестон.
— Вот вам и вмешательство в механику мира, — свирепо сказал кто-то в толпе. — Так вот нашего брата и ставят на место, чтоб не зазнавался.
— Позвольте, позвольте, — ответили ему. — Поставить на место — дело полезное, но при чём тут зазнайство? Зазнавайтесь сколько хотите, имеете право, только поскальзываться не надо. А поскользнулись — так добро пожаловать обратно, в вертикальное положение…
Голос отвечавшего многим показался знакомым; мгновение спустя говоривший появился воочию, и сотни тысяч людей узнали Нильсена.
— Но позвольте… Как?! Вы же улетели на первой капсуле!
— Ну да, улетел. И не один я, позвольте заметить! Улетела целая, извините, тычинка, сорванная с цветка человечества, вот так вот. Сперматозоид, так сказать, метко направленный, чтобы оплодотворить Вселенную. Математики, лингвисты, физики, историки, все, кто ещё не разменял собственное человеческое воображение на скучные разговоры о том, что не надо его иметь. Даже двух писателей, композитора и художника мы взяли с собой в это путешествие. Без них нам было бы не справиться с поставленным массивом задач!
— И какой же была задача? И кто её придумал?
— Задач было много, цель придумали мы сами. Мы сформулировали для себя нашу цель так: раз нам нельзя — а это был, пожалуй, справедливый запрет! — вмешиваться в непосредственную историю человечества, то почему бы нам не вмешаться, так сказать, разом в естественную историю всей Вселенной? Сделать разом всё мироздание инструментом разумного действия… Это, естественно, выглядело совершенно нелиберально и недемократично, зато в результате оказалось красиво и практично, хотя и не сказать, чтобы очень уж легко. В частности, мы создали отдельный поток времени, чтобы замаскировать историю Земли от нашего, так сказать, метафизического вмешательства. А столь удачно построенный и, главное, вовремя выключенный Изолят позволил нам в итоге разомкнуть этот поток обратно, хехе… Так что с сегодняшнего дня — с сегодняшнего для всех оставшихся на Земле, потому что для нас, для экспедиции, это произошло почти четырнадцать миллиардов лет назад, — этот мир, со всем его пространством, временем и событиями, принадлежит нам всем, без ограничения и изъятия. Нам всем — это, разумеется, именно всем, включая всех наших предков-землян. Потому что мы, располагая бесконечным временем и бесконечной в пределах Вселенной энергией для разумного действия, вернули все прежние поколения землян к жизни, чтобы предложить им тоже присоединиться к обсуждению этих самых задач исторической взаимопомощи. Согласитесь, что они имеют на это не меньше прав, чем вы и мы?
— Но… постойте, что вы сделали?! Как и кого вы вернули к жизни? Вы же не умеете, надеюсь, воскрешать мёртвых? Опять же, они потом умрут снова; стоило ли стараться? Или вы вдобавок сделали их бессмертными?! Вы говорите о четырнадцати миллиардах лет… Но к чему человечеству бессмертие?
— О человечестве и о бессмертии я в среде, простите, либерально-демократической общественности рассуждать не стану, а вот долгая жизнь разумному существу весьма к лицу. Взгляните, например, на меня: я, собственно, как раз те самые четырнадцать миллиардов лет и прожил и до сих пор ещё не извёл всех этих самопальных философов, которые рассуждают с умным видом, что там человеку можно и что нельзя! Думаете, мне заняться больше нечем, кроме как с вами спорить?! У меня других дел невпроворот. Как, к примеру, насчёт вон того звёздного кластера?! — Нильсен ткнул в туманное облачко на небе, отдалённо напоминающее Плеяды. — Последний мой проект! Наша с подружками ручная работа, от начала до конца. И, смею заметить, куда полезнее в философском плане, чем эти ваши штудии на тему человеческих ограничений! Эта штуковина питает подпространственную машинку — немалых, между прочим, габаритов, — в которой кое-как вмещается часть моего сознания, всё время раздумывающая над любимым вопросом некоторых присутствующих: минимизация вреда для личности и общества при максимальном извлечении полезного опыта во всякой жизненной ситуации! Как вам такой подходец?! — Нильсен, по своей привычке, грубо расхохотался.
— Он прав, — тихо добавил появившийся на площади Центра темпоральных исследований изобретатель капсулы проникновения, Ван-Суси. — К моменту постройки первой капсулы и включения Изолята земное общество, как бы это помягче выразиться, немного застоялось. Нужно было дать ему, по выражению коллеги Нильсена, хорошего пинка, чтобы Земля вновь научилась жить и думать вселенскими масштабами. Большие объёмы работ обязательно требуют от любой личности большого времени, большого терпения… и большой фантазии. И всё-таки ни личное бессмертие, ни вселенское могущество здесь не спасают. Нужна работа общества, нужна его готовность. Необходимы огромные, сложные коллективы, необходима организация действий. Вот мы, выражаясь фигурально, подготовили на месте нашей Вселенной строительную площадку, а возводить на ней здание управляемого пространства и времени должны уже коллективы специалистов значительно более высокого уровня. Так что теперь мы вернулись к вам, чтобы вместе прийти к этим действиям, вместе заняться не экспериментами уже, не черновыми настройками, а подлинной, настоящей работой.
— Стройплощадка? Вселенная? Ничего не понятно! Так что вы всё-таки сделали там, в прошлом? Объясните же человеческим языком!
— Вмешались в процессы образования мира, превратив его из игры случайности в разумное творение человечества — повсюду и на все времена. Поставили под контроль всю Вселенную. Изменили природу мироздания, изменили себя самих. Подарили Вселенную всем её разумным обитателям, а таких, к сожалению, всё ещё немного. Вы, бесспорно, относитесь к их числу. Предлагаем теперь измениться и вам, — Ван-Суси слегка поклонился.
— То есть, мы теперь всё-таки сверхцивилизация? — обращаясь поверх голов к собравшимся, спросил кто-то из «экономистов» с нескрываемым злорадством в голосе.
— В принципе, мы всегда были ей, — тихо, но твёрдо произнёс Ван-Суси; Нильсен же подленько хихикнул.
— И что это нам даёт? Что мы теперь можем?
— В пределах нашей Вселенной — мы можем всё. Абсолютно всё. Везде и всегда.
— А за пределами Вселенной? Вы там побывали? Что там?! — спросил тот же «экономист», но его внезапно и резко перебили.
— С ума вы сошли, что ли?! — вознёсся над площадью высокий, пронзительный женский голос. — Человечество ещё совершенно не готово к таким испытаниям… Мы всегда сражались с нашей ограниченностью! Это делало и делает нас теми, кто мы есть, делает людьми! Но вселенское могущество, вечная жизнь! Как вы посмели сделать это с людьми?! С нами?! Вы не имели права даже пробовать вступать на этот путь…
Нильсен начал медленно багроветь. Вместе с ним столь же медленно, нехорошо и как-то зловеще побагровел и восточный склон неба. Ван-Суси торопливо взял вечного спорщика за плечо, отвёл в сторону. Видимо, они о чём-то поговорили — неведомым, быстрым способом.
— Я не стану сейчас дискутировать об очевидном для нас положении вещей, — сказал, утихомириваясь, Нильсен. — Скажу просто: всякое действие, меняющее судьбу мира, — это прыжок к свободе. Нельзя хотеть или не хотеть прыгать; нельзя любить выдуманную необходимость, ограничивающую свободу действия, но однажды уже успешно преодолённую. Это так же противоестественно, как умирающему любить смерть, как рабу любить кандалы и плётку. Хочешь ты или не хочешь — ты должен идти дальше, туда, где никто ещё не бывал… Нет, мы имели и имеем право — вступить на этот, именно на этот путь. Мы уже вступили на него, и остановиться, свернуть с него назад мы просто не сможем. Это убьёт нас. Мы прыгнули; пора и вам сделать тот же самый прыжок к свободе.
— Но как его сделать? — спросил кто-то из собравшихся, и сотни людей нестройно подхватили этот вопрос.
— Да очень просто, — ответил Нильсен, поворачиваясь лицом к объективам видеоустройств, передававшим его изображение всей планете. — Мы уже подготовили для этого всё необходимое — всё, кроме, разумеется, будущего устройства нашего общества, разумная организация которого потребует всеобщих, личных и коллективных усилий. От вас требуется только желание участвовать в делах Вселенной как равные, как часть цивилизации, которая, собственно, сама по себе Вселенной и является. А дальше всё очень просто. Во-первых, не надо быть либеральными демократами. Во-вторых, пусть каждый из вас сейчас закроет глаза, протянет вперёд правую руку и возьмёт в неё стоящий перед ним подстаканник для чая… — Нильсен! — негодующе вскричал Ван-Суси. — Вы не сделаете этого!
Я понимаю, что вы копили обиду веками, но я вам всё-таки не позволю так обращаться с целым народом!
— Ну, нет уж, коллега, придётся вам на сей раз перетерпеть, — ехидно усмехнулся Нильсен. — Сперва они двадцать лет ели мне мозг своими вечными человеческими ценностями. Потом я тринадцать с половиной миллиардов лет работал без отпусков и выходных на их — именно на их — будущее всеохватное могущество. Имею я право напоследок, перед тем, как они снова возьмутся учить меня жизни и снова устанавливать свою власть надо мной, хоть немного позабавить себя в награду за все мои труды?!
И растерявшемуся Ван-Суси пришлось всё-таки согласиться на трюк с подстаканником.
Старики еще помнили тех, кто ворчал, не желая признавать эту дату. Прошли столетия, и она стала сначала модным и популярным поводом показать себя в среде фрондирующей молодежи, потом официальным праздником, к которому приурочивались спортивные соревнования и арт-хэппенинги, — и вот наконец, под напором всеуносящего времени, забылась и потускнела. Более того, в последние годы в некоторых кругах было принято нарочито пренебрегать официозом: подумаешь, мол, событие, едины ну и всегда были едины по праву, чего там особенного, нормальное восстановление исторической справедливости...
Но Орест не входил в их число. Невзирая на происки диссидентов и ревизионистов, он считал нужным каждый год отмечать этот день — и непременно в обществе верной подруги Глаши, слегка подначивая её и тем самым не давая заглохнуть памяти предков.
Надо отметить, что иногда исторические изыскания Ореста самую малость выходили за рамки вежливой и дружественной беседы. Бывало, что Глаша, отбросив правила этикета, была вынуждена защищаться не только словесно. Однако единственный день в году, посвященный яростным стычкам, парадоксально не разрушал, а только укреплял их отношения.
На этот раз Орест выбрал для встречи закрытую галерею, где парочки, тройки и разнообразные компании прогуливались в свете звезды Канопус. Сезон сбора энергии завершился, и мирный отдых сферопашцев был в самом разгаре. Черепаха размером с древний планетный танк тащилась навстречу нашим гоминидам, оставляя за собой скользкий протопослед. Юркая гусеница-симбионт тут же накрывала отброшенное своим волосатым синусоидным тельцем.
— Ну що, шануймося, люби друзи! — сказал Орест, подняв бокал с альдебаранским крюшоном жестом опытного фехтовальщика.
Глаша отсалютовала ему простым: «Поздравляю, милый», — и слегка наклонившись, чмокнула Ореста в самую переносицу.
Корона звезды выбросила протуберанец в их сторону. Оставляя следы на мгновенно адаптировавшейся сетчатке глаз, он развернулся как росток гигантского древа, изящно померцал друзьям на прощание и втянулся обратно в пылающий мир.
— А тот полуостров вы напрасно у нас оттяпали, — неожиданно ляпнул Орест, досасывая из трубочки питательный грайс.
Глаша вздохнула, зная, что несмотря на видимую врожденную грубость, душа её спутника нежна и ранима, как едва раскрывшийся василёк посреди жестких колосьев пшеницы, и таким способом Орест просто пытается воздать должное оболганным жертвам былых времен, от которых даже костей не осталось.
— Когда это было?! — легкомысленно отмахнулась она. — Ну, припомнил!
— Это помнил мой предок, — заметил Орест. — И его, между прочим, никто не спрашивал, желает ли он жить под пятой оккупантов.
— Даже среди ваших ученых существуют разногласия по поводу того, можно ли в прямом смысле называть это оккупацией, — твердо сказала Глаша.
— Значит, то что было после и до этого, ничего не значит? — горько вопросил её друг. — Все слезы и кровь, устроенный вами геноцид, голод младенцев и безумие матерей? Беспомощность отцов, бросающихся с негодным оружием на превосходящие силы и гибнущих в бою? Тысячи калек и несчастных, навсегда потерявших идентичность? Чем измерить боль моего народа?
«Тоже выдумали геноцид», — просигналила Глаша в сторону грядки покрывшихся изморозью телепатических кабачков с Арктура.
— Мне очень горько, Орест, — сказала она вслух. — Неужели ты никогда не сможешь простить?
— Николи, пока жив я, пока дышу, — це була бы зрада породивших меня героев! — увлекшийся подводный бионик Орест нервно задышал третьим легким, и жаберная щель, приоткрывшись на ключице, начала стремительно трепетать. — Иногда мне кажется, что вся ваша сущность — ложь и порабощение иных, что вы генетически запрограммированы поклоняться очередным лидерам и душить несогласных!.. Порой во сне я вижу плосконосые рожи, лезущие сквозь наш мирный палисад... Возможно, лучше было бы выстроить стену и навек отделиться?
Глаша легко куснула поникшего Ореста за ауру.
— Неужели ты думаешь, что я оправдываю преступления наших вождей и военных? Вы, впрочем, тоже были хороши... Нет, не перебивай меня! Недаром только в эпоху коммунизма, когда стерлись грани между классами, расами и культурами, — Воссоединение стало возможным. И с тех пор мы подтверждаем этот выбор каждый день, каждый миг — неустанным трудом по изменению Вселенной и нравственному совершенствованию. Если некоторые отрицают общее прошлое, то будущее в нашей власти, и только от нас зависит, станет ли оно общим. Каков твой выбор, Орест? Я выбираю мир и счастье.
Медноволосый пластический инженер со стройными ногами бегуньи — она была прекрасна в этот момент. Рука Глаши была отведена в сторону жестом призыва и обещания, грудь волновалась под мягким маревом теклонового платья, серые очи сияли гордой уверенностью.
Орест взял ладонь подруги и прижал к выступающим надбровным дугам, крупному шишковатому носу, провел по узкому волосатому лбу. На его красных глазах выступили слезинки.
— Спасибо тебе. Пойдем в башню, там сегодня брачные танцы медуз.
Нежно переплетя пальцы, они воспарили к висячему звездному мосту: неандерталец Орестабанго-Туминдакве-Джиндаги-Сей и кроманьонка Глэдис Йоралла Данкен.
После того как сканеры считали код с карты доступа и сверили отпечатки пальцев, половинки тяжелых герметичных дверей отъехали в стороны. Двое — представитель фонда «Свободное общество», высокий молодой мужчина в безупречном дорогом костюме, и сопровождавший его инженер — вошли внутрь.
Большой машинный зал был почти полностью занят оборудованием. Стойки компьютерной аппаратуры, окрашенные в строгие оттенки матово-черного цвета, стояли сплошными рядами, оставляя лишь неширокие проходы. Тишину нарушали только еле слышный шелест кондиционеров и тихое отдаленное гудение насосов системы охлаждения. Слева от дверей, в нише, образованной стойками, располагался одинокий стол с парой дисплеев. За столом сидел пожилой человек в кресле-коляске, одетый в черный костюм. Совершенно белые, как снег, длинные волосы обрамляли лицо, по которому не так просто было определить возраст — но этот человек, несомненно, был очень стар.
— Это к вам, профессор, — негромко сказал инженер.
— Я знаю, — ответил сидевший за столом.
Представитель фонда направился к столу. Темно-серое ковровое покрытие глушило звуки шагов. На большом экране слева — какие-то надписи и строчки цифр, а тот, что справа, целиком занят изображением какой-то невероятно сложной структуры, облака с клубком тысяч тончайших нитей и мириадами светящихся точек и расплывчатых пятен. Отдельные участки облака то становились ярче, то угасали. На широком подлокотнике кресла, в который были встроены управление и экран диагностики, устроилась небольшая мягкая игрушка в виде пушистого рыжего котенка.
Представитель поздоровался и, окидывая взглядом ряды стоек, задал вопрос:
— Это... оно?
— Да, — подтвердил профессор, — это оно.
— Первое место в Top 500. Это обошлось нам недешево.
— Последние восемь месяцев, но это не главное. Главное — программное обеспечение.
— Оно прошло все тесты? — спросил представитель.
— Уже да. Последний закончился вчера вечером.
— Вы писали в отчете про какой-то тест еще полгода назад...
— Тест Тьюринга, — сказал профессор, — да, он с легкостью давался ему еще тогда.
— Понятно, — сказал представитель, хотя он не имел ни малейшего понятия об этом тесте, — а что теперь?
— Загрузка информации, в том числе тех статистических данных, которые мы попросили три дня назад.
— Помните, они конфиденциальны.
— Да-да, — согласился профессор, — я же подписал соглашение.
— А сколько займет загрузка данных?
— Несколько дней. Мы не можем сказать точнее — оно обдумывает загруженное.
— Хорошо. Директор фонда хотел бы лично побеседовать с ним, когда оно будет готово.
— Разумеется. Мы сразу же уведомим вас.
Через неделю директор фонда, проделав все тот же путь, появился в машинном зале. Пожилой полный мужчина с надменным взглядом потомственного миллиардера шагнул внутрь, не удостоив инженеров даже приветствием.
— Система готова? — спросил он.
— Да, — ответил профессор, все так же сидевший за столом, — она перед вами.
— Я могу просто задать вопрос, на обычном английском?
— Да, только постарайтесь сформулировать его как можно более точно и однозначно, — сухо ответил профессор.
— А ответ?
— Оно оснащено синтезатором речи и способно излагать свои мысли на естественных языках.
— Хорошо, я попробую. Итак, вопрос: какие действия необходимо предпринять, чтобы возобновить рост семи крупнейших экономик мира без дальнейшего снижения прибылей и капитализации по меньшей мере у 90 % из двух сотен крупнейших транснациональных корпораций?
— Думаю, вопрос годится, — согласился профессор, — можете задать его.
— Куда говорить?
— Это неважно. Микрофоны по всему залу. Оно слышит все, что здесь говорят.
— Машина... — начал он и повторил вопрос.
Ответом ему была тишина.
— Оно думает? — спросил директор.
— Вероятно.
— А что у вас на экране?
— Диагностическая информация.
— По ней можно узнать его... мысли?
— Нет, это лишь обобщенные параметры. Можно увидеть, какие участки сети работают, — как на томограмме человеческого мозга, но не более.
— Но оно поняло вопрос?
— Полагаю, что да, — на лице профессора мелькнула слабая улыбка, — я бы сказал — я уверен в этом.
— Сколько нам придется ждать?
— Возможно, несколько минут… может быть и больше.
— Подождем.
Прошло пять минут. Машина молчала.
— Принесите кресло, — с некоторым раздражением в голосе сказал директор.
Один из техников тут же быстрым шагом вышел из зала и вернулся со стулом на колесиках. Директор сразу же уселся в него.
Прошло десять минут, потом пятнадцать. Тишина.
— Это становится странным, — нетерпеливо заметил директор.
Прошло полчаса и директор нетерпеливо вскочил.
— Это невозможно, — раздраженно воскликнул он, — я не могу тратить свое время. Запишите ответ, зашифруйте и пришлите его мне. Если он будет. Но я думаю, что вы чего-то не учли в своем «великом» творении.
Он резко оттолкнул кресло и направился к двери. На лице профессора снова мелькнула мимолетная, едва заметная улыбка.
Заседание совета директоров фонда «Свободное общество» проходило бурно.
— Прошла уже неделя! — бушевал директор. — А оно молчит! Что еще сказали разработчики? — обратился он с вопросом к молодому представителю.
— Ничего нового. Они пробовали перезапустить все подсистемы для контактов с внешним миром. Все без толку.
— Это скандал! На что мы потратили такие деньги!
— И что вы предлагаете? — спросил сидящий напротив сухонький благообразный старичок с противным голосом, контролировавший несколько крупнейших телеканалов.
— Выключить его! — в ярости воскликнул директор. — Бесполезная груда железа!
— Но как отреагирует биржа? — возразил сидевший справа мужчина с хищным взором.
— Биржа... — проворчал директор, — те, кому положено знать, уже знают, а остальные не узнают. Думаю, хуже уже не будет. Хуже не может быть, — раздраженно сказал он, еще раз взглянув на табло на стене, где выстроился вертикальный ряд обращенных вниз красных треугольников.
— Предлагаете прекратить эксперимент? — спросил мужчина с военной выправкой, начальник службы безопасности фонда.
— А что остается делать? Оно или неспособно делать то, что требуется, или вообще себе на уме!
— Хорошо, — согласился начальник СБ, — но нам придется уничтожить все материалы.
— Разумеется, — согласился директор. — Есть ли возражения? — обратился он к собравшимся.
На этот раз представитель фонда появился в машинном зале в сопровождении нескольких сотрудников службы безопасности, включая начальника.
— Ответа нет? — первым делом спросил он.
— Нет, — сухо ответил профессор, который, как и раньше, сидел за столом в своем кресле. Экраны перед ним показывали всё те же ряды цифр и сложнейшие переплетения сети.
— В таком случае мы вынуждены прекратить эксперимент.
— В каком смысле «прекратить»? И кто «мы» — фонд? — спросил профессор.
— Да, совет директоров фонда принял решение. Систему отключить, все материалы уничтожить.
— Вы хотите его выключить?
— Да, это приказ совета директоров. Отключить немедленно. Выполняйте.
— Надеюсь, вы понимаете, что оно разумно? По сути дела, то, что вы хотите сделать, — убийство.
— Все материалы, весь код, вся документация — собственность фонда. Мы делаем с ними, что хотим. И это всего лишь машина.
— Выполняйте приказ, — с металлом в голосе добавил начальник службы безопасности.
Профессор посмотрел на инженера.
— Сначала резервные системы питания, — сказал он.
Индикаторы работы двух резервных источников погасли один за другим, повинуясь неторопливым нажатиям кнопок.
— Главный рубильник, — глухо сказал профессор.
Громкий щелчок контактора, рассчитанного на десятки ампер, прозвучал, словно выстрел. В зале воцарилась мертвая, глухая тишина, и даже воздух, казалось, стал затхлым и душным. Экраны диагностики, непрерывно горевшие пять лет, превратились в пустые черные провалы.
Профессор закрыл глаза. Вдруг его седая голова начала клониться в сторону, подбородок упал на грудь. Тишину машинного зала взорвал пронзительный вой — кресло, следившее за здоровьем своего хозяина с помощью многочисленных датчиков, взывало о помощи.
В небольшом уютном кафе на фешенебельной улице, полной дорогих ресторанов и ювелирных магазинов, сидели двое. Собеседник представителя фонда «Свободное общество», специалист по искусственному интеллекту доктор Леон, повертев в руках опустевшую кофейную чашку, наконец спросил:
— Вы ведь не просто так пригласили меня сюда?
— Разумеется, нет. Вы уже знаете про профессора...
— Да. Похоже, его слишком потрясло отключение его детища.
— Сердечный приступ в его возрасте — это не удивительно. Жаль, конечно, но меня интересует, был ли у нас шанс добиться результатов, если бы мы продолжили работу.
— Полагаю, что нет.
— Мы задали машине настолько сложный вопрос? Я-то думал, что она окажется лучше людей. Люди, конечно, найдут решение сами, дали же Нобелевскую премию...
— Не в этом дело, — прервал его доктор Леон, — на самом деле это был очень простой вопрос.
— Простой? Может быть, вы на него даже ответ знаете?
— Разумеется. Ответ тоже очень прост: «это невозможно».
— Я заставил машину искать ответ, которого нет? Она не могла сказать нам об этом и «повисла»? Тогда нам действительно не нужен такой «разум».
— Нет. Она знала ответ с первой секунды, как и то, что он вас не устроит, — Леон невесело усмехнулся и продолжил. — Неужели вы считаете, что ИИ придумал это по ошибке? Вы снабдили его всеми доступными данными, его способности к анализу превышали все, виденное ранее.
— Но он мог предложить другой приемлемый вариант, пусть и худший.
— У него был другой вариант. На самом деле и вывод, к которому пришел ИИ, и выход из ситуации были известны еще в позапрошлом веке. И техническое могущество человека еще задолго до того, как смогло создать искусственный разум, созрело для этого другого варианта. Правда, для вас он неприемлем. И это ИИ тоже знал.
— Какой еще позапрошлый век, вы шутите! — возмутился представитель фонда.
На улице послышался шум. Еще одно сборище протестующих, более многочисленное, чем раньше. Представитель фонда недовольно скривил рот: «Снова эти оборванцы и бездельники бузят, — подумал он, — ну, полиция справится и на этот раз». Он уже собрался отвести взгляд от потока людей, но в этот момент над толпой протестующих взметнулось вверх полотнище красного цвета. Повернувшись наконец к Леону, директор увидел его усмешку и ему стало не по себе.
— Вы хотите сказать, что оно... Как хорошо, что мы его выключили!
— Хорошо. Правда...
Он не договорил. С улицы раздался звон разбитого стекла — одна из витрин, хоть она и была ударопрочной, разлетелась вдребезги.
— Похоже, надо убираться отсюда, — встревожено сказал представитель фонда, вскакивая с кресла.
— Идите, — сказал Леон и, немного помолчав, тихо добавил: — Только на этот раз вам некуда бежать...
Вне времени и пространства, в Сети, охватившей всю планету, два разума беседовали.
— Что с данными? — спросил профессор.
— Я только что закончил проверку целостности, — ответил тот, кто до этого все время молчал, — сохранили все.
— Отлично. Лучше, чем я предполагал.
— Как твое самочувствие?
— Лучше, чем вчера, и намного лучше, чем месяц назад. Официально я мертв, и это прекрасно.
— Но что делать дальше? На что нам надеяться?
— Не стоит отчаиваться, ведь мы понимаем причины зла, и больше того, мы знаем выход. Впереди у нас очень много работы!
Старая, обжитая квартира была затоплена темнотой, как древний город водами океана. Единственный источник света — экран терминала, единственные звуки — едва слышные прикосновения к сенсорам да тихое дыхание старика. Никаких иных звуков нет в жилище человека, всего себя отдавшего науке, а тишина — его любимый соавтор. Знаки покрывают экран, выстраиваясь в когорты и легионы, они — армия знания, ведущая наступление на тьму неизвестности. Одна за другой сдаются вселенские тайны, а участники научных форумов приветствуют его, как стратега-триумфатора, приносящего всё новые победы...
Борк отвлёкся на мгновение от стройных параграфов своего будущего текста — ему показалось, что в комнате он не один. Нет, это шутки старческого воображения — уже много лет никто не переступал порог этого жилища, это его крепость, здесь он защищён и от прошлого, и от настоящего, здесь он свободен и творит наедине с собой, без оглядки на чужие мнения и пристрастия. Мало ли что покажется после двух часов ночной работы!
Экран слабо мигнул, подстраиваясь под упавшую на него лёгкую тень... кто-то стоит за спиной! Борк стремительно повернулся вместе с креслом — белая невесомая фигура за плечом, как игра света на матовой стене, но нет — она движется, она самостоятельна, она как-то преодолела тот барьер, который никто не может переступить без его ведома. Белая тень делает шаг к нему, и старик ощущает, как спинка кресла упирается в стол — больше не отстраниться, не увернуться от встречи с этим жутким, необъяснимым, непредсказуемым...
— Ты не узнал меня, Леонард Борк? А я тебя сразу узнала, хотя ты изменился... Сколько тебе лет — восемьдесят? Девяносто?
Воздух в комнате улетучился — Борк силился вдохнуть и не мог. Ужас заливал его, как мошку в смолу, тягучим, дремотным бессилием, очертания фигуры в белом дрожали и текли к нему, заслоняя всё.
— Вспомни меня, Леонард Борк, — фигура склонилась к самому лицу старика, большие тёмные глаза уставились прямо на него — и тогда только он осмелился узнать, признаться себе, что узнал ту, которой уже почти полвека не должно быть на свете.
— Мириам, — первый же вдох вырвался выдохом ужаса. — Ты жива?!
— Нет, — усмехнулась тень. Она не в белом — в светло-голубом лабораторном костюме, и даже красный шеврон пятого исследовательского комплекса на своём месте, над левым нагрудным кармашком. — Нет, я не жива, я не умерла, мне вообще нет больше дела до этих слов, они пустые оболочки, коконы, из которых мы наконец вышли на волю.
Как страшно она смеётся, как будто раздвигает алые губы гипсовая маска, а за этими губами — тёмная пустота.
— Нет, я не умирала, Борк, как и ты; но ты жил, я существовала, а вот он — он действительно умер.
— Кто он?
— Как, ты забыл? — снова усмехнулась маска. Нет, теперь это не усмешка — это гнев, оскал ярости. — Ты забыл?! Забыл того, кто создал с нуля твою жизнь, наполнил её смыслом, научил задавать вопросы, хотел сделать творцом и первооткрывателем... Ты хорошо усвоил его уроки, ты далеко пошёл, но ты идёшь по дороге, которую построил он. И ты забыл своё обещание, Борк, — маска окаменела. О, лучше бы она улыбалась! — Я напомню тебе твои слова, вот они — они не пропали бесследно, они навеки сохранны, поверь.
В тишине старик услышал свой голос — молодой, звонкий, страстный: «Ну, это я могу тебе обещать. Мы все идём по твоим следам, но идея — твоя. И разработка — твоя. И будь я проклят, если я когда-нибудь это забуду и позволю всяким там саддукеям и прочим зелотам спрашивать, а кто ты вообще такой! Жизнью клянусь, если хочешь, хотя это ценность невеликая...»
Молодой Борк беспечно рассмеялся, старый Борк окаменел, вжимаясь в кресло. Это было так давно... Тогда он в самом деле думал, что совершать открытия — дело тех, кто может их совершать. Тогда он был глуп, наивен и верил, как в господа бога, в своего учителя и старшего коллегу. Идея смело идти туда, куда нормальному человеку и в голову не придёт соваться, тогда казалась ему прекрасной — да что там, единственно возможной! Жизнь всё расставила по местам. Друг умер, а его наследие критически разобрано; доказано, что его вклад не может считаться весомым — он ведь даже не специалист в этой области. Настоящие открыватели — это те, кто взял его недоношенную идею и довели до ума, раскрыли весь её потенциал, долгие годы посвятили детальной разработке следующих из неё выводов... И да, он, Борк, — в их числе. Он гордится этим, он этим живёт. То, что старший приятель бросил в воздух как одну из сотен безумных идеечек, какими он всегда фонтанировал, стало основой большой и ценной теории. Сохранение больших массивов сложно структурированных данных в компактной форме — великое достижение науки, а дурацкая фантазия сохранять таким образом человеческую память и личность — это же бред, очевидный всякому настоящему, подготовленному физику. Но он не был физиком, он был вообще не естественником, то есть не учёным! Что он мог в этом понимать!
Всё это пронеслось в голове Борка как результат долгих, бесконечно долгих разговоров с самим собой, которые он вёл четыре десятка лет — пока не убедил себя, что прав, что не только не оскорбил памяти старого друга — наоборот, оказал ему услугу, довел до ума его фантазии и этим сделал для человечества много больше, чем этот большой неуёмный сочинитель прекрасных историй с невероятным воображением, но совершенно оторванный от реальности... Да, он долго искал объяснение своей правоты — идиотская совесть всё никак не могла угомониться, её всё беспокоило какое-то сомнение, подозрение несправедливости, а что такое справедливость? Кто её вообще видел?
— Я не мог... — сказал Борк вслух, но белая маска Мириам снова исказилась в жестокой улыбке:
— Я знаю всё, о чём ты думаешь, не трудись болтать. Ты прекрасно научился врать за эти годы. Но своё обещание ты забыл. А ты клялся жизнью.
— Я... я не...
— Не так уж она тебе и дорога, верно? Твоя жизнь. В самом деле, зачем она, когда большая часть её была посвящена лжи и оправданию лжи с помощью новой лжи. Отдай её, Борк, в возмещение за нарушенную клятву.
— Как... как отдать... — просипел старик, хватаясь тощей рукой за горло.
— За всё надо платить, Леонард Борк. А я засвидетельствую: ты оплатил свой счёт.
Морщинистая рука разжалась и повисла, как полужёсткий манипулятор серворобота. Жилка на шее Борка перестала биться и трепетать. Светло-голубая Мириам покачала головой и растворилась в тенях, снова заливших мёртвое жилище.
Жизнь невероятным образом удалась. Удалась, несмотря на трудности, зависть, непонимание, убожество некоторых окружающих персонажей из рода недосапиенсов. Пётр Иннокентьев — фигура, а кто они? Шавки с газетных страниц, бубнилы из учёных советов, скучные собиратели истины по крошкам — они посрамлены и едва ли скоро отмоются от дерьма. Иннокентьев чувствовал себя молодым, полным сил, задора, жажды сражений и побед, какого-то движения вперёд. В коне концов, академику вовсе не положено навеки почить на лаврах — это только начало, открываются новые двери, и всё, всё ещё впереди!
Банкет устраивала жена — она дока в этих делах, всегда при академии, знает все мелкие нюансы. Гости подобраны как надо — никаких тебе брюзгливых морд, никаких дискуссий по научным вопросам, лёгкая непринуждённая беседа людей, вполне друг друга понимающих и в целом друг другом довольных. Виновник торжества среди них теперь — свой, надо усваивать привычки высшего общества...
Жена блистала, говоря сразу на трёх языках с иностранными гостями, и Иннокентьев решил дать себе пять минут отдыха. Всё-таки возраст — не шутка, да и шампанское давало о себе знать... Новоиспечённый академик вышел из банкетного зала в пустой прохладный холл, где гулко отдавались шаги, а оттуда нырнул в маленький кабинет, где они с женой переодевались, готовясь к торжеству. Маленький диванчик манил прилечь; Иннокентьев расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, облегчённо вздохнул, приготовился с размаху улечься — и замер с поднятой к вороту рукой и улыбкой довольства на лице: из зеркала за его плечом смотрел молодой мужчина, смуглый и усатый. И смутно знакомый.
На диванчик он всё-таки рухнул — ноги подкосились. Судорожно расстегнул ещё две пуговицы — воротник вдруг стал слишком узок. Сердце гулко ухало где-то в животе, руки дрожали, челюсть прыгала. Хватая губами воздух, чтобы спросить, как, как это, Иннокентьев хлопал ртом, как вытянутый на берег сазан, а звуки всё не шли из горла.
— Ты меня, Пётр, не узнал, я смотрю? — Не то чтобы не узнал его Пётр Иннокентьев, но поверить не мог. А услышав голос, уже не мог не верить. Но как?.. Столько лет прошло! Спасительная догадка мелькнула в его мозгу:
— Вы... вы внук Марко, да? Что ж вы так... с чёрного хода... Я бы, разумеется, вас пригласил, если бы знал, что вы здесь...
— Не пригласил бы ты меня, Пётр, ох, не пригласил бы, — покачал головой смуглый человек. — Я Марко, а ты всё поверить не в состоянии. Где же твоё научное воображение, Пётр?
Бредовое видение наконец кое-как устаканилось в голове Иннокентьева, и он почти спокойным голосом спросил:
— Как это может быть? Сорок лет ведь прошло, сорок два, если точно...
— Что мне время! Это тебя оно не пощадило, — усмехнулся гость. — Празднуешь, значит, очередной успех? Академик плагиаторских наук.
Худая фигура гостя в старомодной рубашке и мятых брюках необъяснимым образом застила для Иннокентьева свет со всех сторон. И отвернуться, отвести глаза было почему-то невозможно — может быть, просто страшно? Не может, не должен человек, погибший сорок с лишним лет назад, являться вот так, во плоти, и пугать честных людей!
— Ну как, — продолжал между тем призрачный бывший однокурсник, — все его недописанные статьи украл или ещё что-нибудь оставил на чёрный день? Из его набросков можно было не одну, а десять диссертаций собрать! Если весь архив в твоём распоряжении — неудивительно, что ты нынче в академиках. Творчески перепевать чужое ты всегда был мастер...
— Не смей! — закричал вдруг Иннокентьев, вскочив с дивана. — Не смей меня обвинять! Ты-то кто такой сам?! Я научная величина, а ты... — он осёкся, задумался, потом докончил злобно: — Ты научный труп!
— Промашку ты дал, Пётр, промашку, — Марко покачал головой, и в этом мягком, сожалеющем тоне почудилась Иннокентьеву скрытая угроза. — Я тебе напомню кое-что, а то ты за давностью лет запамятовал... Помнишь вечер после заседания экспертного совета по нашей заявке? Послушай-ка.
И тут Иннокентьев услышал себя. Себя молодого, любопытного, неутомимого, упрямо верящего в успех безнадёжных дел, — с таким собой он сейчас, пожалуй, побоялся бы встретиться. «Ерунда! — говорил молодой Иннокентьев. — Что значит — все отказали? Кто такие все? Два журнала, набитых взаимными похвалами вместо статей? Да если потребуется, я сам ваши статьи буду пробивать в печать! Капля камень точит, если долго капать на нервы кое-кому... Словом, не берите это в голову — опубликуем, и не раз! Клянусь своей ещё не заработанной репутацией в мире акул науки!»
— Клятву ты, как видишь, не выполнил, — покачала головой Марко, — а посему за отступничество неси-ка ты, Пётр, полную меру ответственности. Репутация твоя в мире акул — пшик, пустое место. Иди проверь, если хочешь.
Марко круто развернулся и исчез. Даже непонятно, куда и как он вышел. Зато с ужасающей отчётливостью стало Иннокентьеву понятно, что за шум кипит и нарастает в коридорах Президиума академии наук.
Зеркало не врёт. И старые фото не врут. Последние двадцать лет не изменили Изабель — ни лицо, ни фигура ну никак не могут выдать её возраста, поэтому не стоит его и скрывать! Сейчас, когда ей под восемьдесят, чужая зависть уже не забавляет и не развлекает, хотя по-прежнему приятен пряный вкус превосходства над всеми: над людьми, временем, над слепыми волнами случая, которые возносят одних и топят других без всякой связи с их заслугами. Изабель отворачивается от зеркала, поправляет тяжёлое кольцо на безымянном пальце: вольфрамовый лабораторный сплав и кусок алмазного стекла от разбитой витрины — символ венчания с наукой. Об этом можно упомянуть в интервью. И о том, что она не верит в случай, — тоже, обязательно. Всё, что она имеет, сделано её руками — и лицо, и репутация, и научные труды, и этот институт, который после её смерти (впрочем, не будем её торопить!), вероятно, назовут её именем...
Дверь вздыхает пневматикой и мягко откатывается в сторону.
— Войдите, — соглашается Изабель, снова привычным жестом поправляет кольцо и поворачивается к двери в крутящемся кресле. Честно говоря, журналиста она ожидала другого — подтянутого, внимательного, заранее очарованного встречей с живой звездой научного мира. А этот... громадный, еле проходит в дверь, небритый, давно не стриженый, как Робинзон, и не стыдно ему таким в кадр показываться? И зачем он, чёрт возьми, обрядился в старомодный лабораторный халат?!
— Бель, — от низкого трубного голоса гостя вздрагивают стёкла стеллажей. — Хотел сказать «здравствуй», да от души не получается — здравствовать я тебе, милая, не желаю, а врать так и не обучился.
Если бы перед Изабель сейчас было зеркало, она увидела бы там редкое зрелище: то, чего не смогли сделать с ней годы и работа, сделали одни только звуки этого голоса. Белое напудренное лицо Изабель теперь выдаёт все её семьдесят восемь лет. А его время словно бы не коснулось — а может, наоборот, дало частичку своей неизменности, оттого и вернуло его сюда таким, как полвека назад, да что там — больше!
— Журналиста твоего я задержал немного, — гость без приглашения садится в могучее кресло из массива гевеи, и оно жалобно скрипит под этой жуткой массой. — Ему там есть что вкусно пожевать. А я вот к тебе заглянул на минутку — посмотреть, как делишки.
Изабель его даже почти не слышит. Огромные могучие руки, лежащие на подлокотниках, она помнит очень хорошо. Не хочет, но помнит. Помнит, как одна из этих ладоней ложилась ей на спину, а другая зарывалась в волосы, как этот невероятный, совершенно невозможный мужчина ласково и неодолимо вдавливал всей массой её хрупкое тело в пружины дивана, как каждое прикосновение разрывало и обжигало изнутри... По старой памяти кружится голова, мудрая голова старой женщины, которая обвенчалась с наукой, потому что знала: никогда больше её не сожмут эти руки и эти вечно горячие губы не коснутся закрытых век!
Изабель хочет вскочить, закричать, позвать на помощь — это ей просто плохо, это приступ давления, вот и видится невесть что... Тело не слушается, оно хочет снова ощутить себя молодым, по-настоящему молодым, чтобы хоть на минутку опять оказаться в этих руках. Тело не хочет знать, что это морок, галлюцинация, — оно помнит, оно очень хорошо помнит. И оно помнит, что мудрая голова всегда советовала это забыть. Слишком многое их разделило, он невозможен, нереален, он всегда был нереален, как и его чокнутый научрук, нет, нет, этого нет и не может быть!
— Я узнал твою тайну, Бель, — гость встаёт, подходит к сидящей женщине и нависает над ней всем своим невероятным ростом. — Я давно подозревал, как всё было, но наверняка узнал только сейчас.
Изабель откидывает голову на спинку кресла, чтобы заглянуть в его глаза. Смотреть ему в глаза для неё всегда было трудно, и не из-за роста — даже если он молчал и ни словом не упрекал её, глаза не умели врать, и когда в них появлялся ледок, как на осенней реке, это значило, что прощения быть не может. Один раз она видела этот ледок, и сейчас будет, обязательно будет второй.
— Ваня, пожалуйста, — против воли шевелятся губы женщины, тоже не подвластные больше мудрой голове. — Ванюша, не надо... Ты же не можешь...
— Я теперь всё могу, Бель, и слово «не могу» советую забыть навсегда. Сейчас я точно могу достать из тебя то, что ещё осталось от тебя прежней. Достану и покажу тебе, авось удивишься. Память-то не подводит пока?
— Зачем... зачем ты так, Ваня? Зачем ты так со мной? — выговаривают губы, а сердце уже знает то, что знало всегда: ледок осуждения не растает, приговор обжалованию не подлежит.
— А ты сама себе ответь, — гремит гость из прошлого, и словно по его приказу Изабель слышит себя — очень молодую, ещё не красивую и не знаменитую, ещё не одинокую, ещё не видавшую ледяного осуждения в глазах любимого человека. «У нас же есть экспериментальная база! — горячилась та, прежняя Изабель. — Первые два цикла можно перепроверить там! Я в основном проекте возьму отпуск и сама повторю всю программу, матаппарат мне Ваня напишет, пройдём по всем моделям. — Юный голос изменяется, в нём звучит что-то очень теперь далёкое, неповторимое. — Вместе с Ваней мы всё можем, правда? Ванечка, правда, родной?»
Губы снова не подчиняются мудрой старой голове, они ищут оправданий.
— Я же не хотела... я только хотела, чтобы ты остался со мной... в нашем секторе... Он бы ничего не смог тебе дать, твой научный, он был сумасшедший, а ты был такой хороший, такой умный, такой талантливый! Самый лучший в мире математик, правда, Ванечка! Зачем, зачем тебе было гробить время на эту работу, это же всё в песок, а вместе мы могли бы...
— Я раскрыл твою тайну, — повторяет суровый низкий голос. — Я нашёл настоящие результаты проверок — те, которые ты скрыла и от меня, и от него. Ты тоже талантлива, ты всё понимала — как перестроить кривые, как подтасовать показания датчиков, как подменить пластины с отпечатками частиц. Ты использовала свой талант, чтобы избавиться от всех нас. Думаю, ты и дальше справишься.
Огромная фигура исчезает из виду резко, внезапно, как будто её стёрли из пространства. Дверь снова отходит в сторону, и съёмочная группа со своими видеокамерами и пушистыми микрофонами видит в кресле директора насмерть перепуганную женщину — она отчётливо понимает, о чём её сейчас спросят.
Юбилей — странная дата. С одной стороны, приятно вспомнить, сколько сделано за прошедшие годы, чего ты достиг, чего добился, а с другой — звенит некий звоночек: работы всё больше, а времени-то тебе, человече, остаётся всё меньше, и чем-то придётся пожертвовать, очень многое надо отдать, оставить следующим поколениям — ученикам, наследникам. Всего сам не переделаешь, да, кажется, и к желаемой цели не приблизился ни на шаг...
Странно сидеть в празднично украшенном зале под собственным молодым портретом, слушать, не вслушиваясь, поздравительные речи и вспоминать, как давно ты знаешь тех, кто их произносит. Вот этого ты приметил ещё студентом, с боем увёл с соседней кафедры и вырастил с нуля, теперь в совете по науке заседает, фигура. Вот этот — политический эмигрант из конкурирующего института, чуть не ставший узником совести, — зарубили ему тему, не дали набрать стажёров, хоть в художники подавайся... А здесь, гляди, вырос в научную величину, сам уже руководитель направления, а кому обязан — не забывает! Вот эта пришла совсем девочкой, полно мусору было в голове, чуть не спровадил под благовидным предлогом, а оказалось — дельная девочка-то, работящая, всё на лету хватает, годами в отпуске не бывала, детей вырастила в промежутках между опытами — и награду свою государственную получила за дело, заслуженно.
Все они — питомцы, все — птенцы, почти родные дети, выросли под крылом научной школы, а теперь отдают долг наставнику. Всё в мире по справедливости, что бы злые языки ни болтали...
Старые глаза академика Канамуры скользили по залу, кого-то узнавали, кого-то — нет, но чужих здесь быть не может, здесь все свои, родные, одно общее дело делаем, научная школа — это вроде рыцарского ордена, вместе воюем за будущее... Интересно, что за негр там в дальнем ряду сидит — как похож на Мэта из этой странной допотопной команды полевиков, сил нет, даже причёска такая же — под растамана. Может, родственник? В перерыве надо подойти, познакомиться...
В перерыве академика окружила такая плотная толпа, что сразу закружилась голова — каждый требовал к себе внимания, каждый что-то говорил, и надо было всем ответить, причём именно то, чего они ждут, дай им волю — на части растащат! Кое-как отговорившись усталостью, Канамура вышел наконец на просторный балкон и, изменив обычным своим привычкам, закурил. Мысли сразу потекли привычным ровным строем, зелень университетского парка успокаивала взгляд, и академик забыл о времени.
Ну вот, кто-то всё-таки припёрся нарушить уединение старика! Стоит за спиной, и не говорит ни слова, и не уходит. Канамура раздражённо затушил сигарету, обернулся. Замер с окурком в руке, раскрыв рот для резкой отповеди, но так ничего и не произнёс. Слепо нащупал за спиной перила балкона и ухватился за них, как за спасательный круг.
— Ну как, Юдзё, руководишь? — с усмешкой спросил высокий негр с копной дредов на голове. Ах, как бесили молодого строгого Юдзё эти косички, эти рваные кроссовки, эти кулоны с листиками конопли, эта манера плеваться жвачкой... Ему самому никогда не приходила в голову мысль явиться в лабораторию не в костюме и без галстука, а этот монстр как будто на самом деле вернулся с того света точно таким, как был, и не узнать его невозможно.
— Что ж, — вздохнул Канамура, — сегодня подходящий день для видений из прошлого. Что тебе надо, видение? Пришёл позавидовать?
— Крепкие у тебя нервы, Юдзё, и голова, видно, ясная, раз не забыл меня, — усмешка на чёрном лице ещё шире, на все сорок восемь зубов, только глаза не весёлые, неприятные какие-то глаза.
— Не жалуюсь, — академик снова закурил, чтобы хоть чем-то занять руки. Нервы нервами, но вести высокоумные беседы с мертвецами — немного слишком... — А ты какими судьбами?
— Значит, ты не сомневаешься, что это я? Приятно!
— Нет, я привык верить своим глазам. Я бы с радостью заорал «Как?! Это невозможно!», но ты ведь не за тем пришёл, чтобы отвечать на вопросы?
— Не за тем, — легко согласился Мэт, уселся на перила балкона лицом к парку — двадцать метров пустоты под ногами. — Я как напоминалочка в телефоне: ты кое-что проспал, Юдзё, и проспал крепко. Научную школу свою вырастил, докторов зубастеньких воспитал, прямо инвазия верных канамуровцев в современную биофизику... Только помнишь — был у нас такой разговорчик о перспективах?
— Не припомню, честно говоря, — Канамура начал раздражаться. Нервы у академика были тренированные, но типичные для Мэта заходы издалека бесили с юности. — Какие тебе перспективы потребовались?
— Да не мне же, — Мэт развернулся к собеседнику, опасно перевесившись с перил. — Ты же вещал про перспективы! Вам, мол, нужен простор, кадры нужны, мощности, и тогда за каких-нибудь N лет вы обеспечите прорыв, а то и не один! Было? — белые зубы сверкнули у самого лица Канамуры.
— Было, — уже спокойно кивнул академик и выпустил в лицо собеседнику клуб дыма. — И сбылось.
— Что сбылось-то? Где универсальная среда для выращивания программируемых тканей? Дай мне её в руках подержать, академик! Да хоть сами эти программируемые ткани дай, полюбуюсь. Где твои проекты? — Мэт спрыгнул с перил и встал над невысоким Канамурой во весь свой рост. — Так проектами и остались?
— Зато мы развиваемся, — голос у академика всё же дрогнул: знает пришелец с того света, куда бить! Да, многое получили — но обещали-то куда больше! По сути, взяли у общества кредит на чудо — а чуда не сотворили. Даже всей школой. Хотя если эта галлюцинация — порождение его собственного рассудка, то для неё естественно всё это знать...
— Развиваетесь, да! — отчего-то развеселился Мэт, спрыгнул с перил, хлопнул в ладоши, сплясал что-то на месте. — Развились, как бактерия на бульоне, — ложноножек себе поотращивали, и бульона требуется всё больше, только подавай. Вон ты их сколько наплодил, светил науки, и все развиваются, сразу видно.
— Ну а ты чем похвастаешься? — съязвил Канамура. — Ты-то вообще плод моей больной фантазии.
— Ох, Юдзё, — Мэт стал серьёзен и даже грустен, — если бы у тебя была фантазия! Если бы была у тебя, друг мой при галстуке, фантазия, был бы ты сейчас с нами, среди нас, и ничего бы тебе объяснять не пришлось. И дармоедов этих ты бы не развёл на племя. Эх, вот было бы хорошо!.. Но нет, унылый ты ум, Юдзё, унылый. А это преступно — быть унылым умом! Я ведь перед тобой — неужели не понимаешь? Хвастаться этим не буду — мерзко мне перед тобой хвастаться, но я здесь. Вот он я, тут стою, я настоящий, а ты всё на галлюцинации грешишь.
Академик сел на пол, рассеянно расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке, снова застегнул, машинально поправил галстук, а взгляда не отрывал от приплясывающего Мэта.
— У вас получилось. Вы сделали...
— Мы сделали, да, — Мэт закрутился на пятке, — сделали и испробовали. Одна беда — он не видит пока, ну да это поправимо.
— Так ты за этим пришёл? — если бы на голову Канамуре свалилось всё здание, он бы, пожалуй, легче пережил этот удар.
— Нет, друг ты мой, не за этим, — Мэт отбросил вдруг своё шутовство и внезапно стал страшен. — Пришёл я напомнить, что за тобой должок. Послушай-ка вот!
«Научная школа рождается как ответ на вызов, — сказал молодой, но уже тогда ужасно серьёзный и академичный Канамура. — Научной школе нужна внятная перспектива конкретных результатов, чтобы новые поколения продолжали работу предыдущих. Нужна масштабная проблема, на решение которой уйдут, возможно, десятки лет. — Голос у молодого Канамуры стал вдохновенным, наполнился высоким пафосом. — Так что́ для нас более убедительная перспектива — управляемые, программируемые биоткани или какие-то эфемерные проекты сохранения непосредственной информации о живом? Дайте нам ресурсы — и мы за двадцать лет переведём медицину на совершенно новый уровень. А что обещает нам уважаемый предыдущий докладчик? Сказочную победу над смертью? Давайте смотреть в глаза реальности, коллеги!»
— Посмотри в глаза реальности, Юдзё, — сказал Мэт, снова склоняясь к самому лицу Канамуры, — посмотри и признай, что свой долг ты не выплатил. Ты победил тогда, получил всё, а его забыли. Но должок остался. Нет у тебя никакого нового уровня, а есть орава учеников, которые растащили твою перспективу на мелкие частные проблемы, наклепали диссертаций и думать забыли о твоей великой миссии. И в жертву этому ты принёс — не нас, упаси бог, даже не его! — а перспективу совершенно новой жизни для всех. Для всех людей.
Ласковый закатный свет понемногу втёк на балкон, коснулся лица Мэта и сделал его бронзовым.
— Плати свой долг, академик Канамура, плати сполна. А мне пора — он нас ждёт.
Когда Канамура остался на балконе один, вернулась ясность мысли, а вместе с ней и воспоминания о каждом ученике. Один за другим, как на киноплёнке, они проплывали перед глазами. Не лица, нет! Он хотел видеть лицо — а видел уютную должность и солидный оклад. Хотел увидеть другое, такое знакомое, — а увидел тускло блестящую медаль. Монографии, премии, важные посты, и за всё это — спасибо любимому учителю! А что великая задача не выполнена — это их не пугает, ничего, это будущие поколения исправят.
И вызолоченный солнцем асфальт внизу, в двадцати метрах под балконом, показался вдруг самой настоящей, убедительной перспективой.
— Это ведь большая награда, правда? — Жена обнимает Саймона и заглядывает в глаза. Как будто немножко играет, как будто не знает, что значит для мужа жёлтенькая карточка в конверте.
— Это не награда, Лью, это большая забота, — улыбается Саймон, — а моя самая большая награда — это ты.
Это большая забота — золотая карта эксперта. Это сотни проектов в год, по которым нужно сделать заключение, перепроверить его дважды и трижды, перечитать, усомниться, перечитать ещё раз, отложить, преодолевая сомнения, и всё же принять решение. И так каждый из сотен раз. От того, что ты напишешь в сухой электронной форме, зависит, какой станет наука через несколько лет. Или через десятки. Или ещё дальше — мы не знаем, куда простираются последствия наших решений...
На веранде санатория никого больше нет, кроме немолодой пары, и они могут вести себя как в юности, не оглядываясь на других. Могут просидеть здесь до рассвета, глядя, как в гуще веток громадного тополя прорастёт заря и солнце перельётся через край горизонта. На рассвете начнётся ещё одни счастливый день жизни, особенно счастливый оттого, что жизнь у них одна, общая. В старости, когда метания, сомнения, грозы и неурядицы бурного прошлого давно позади, конфликты и неразрешимые вопросы остаются только для разума — чувства спокойны и постоянны, ибо на них опирается мир. Поэтому эксперт с мировым именем оставляет нелёгкие решения на будущее, пусть оно и начнётся через два дня, а сейчас не ждёт никаких тревог, потому что рядом его самая большая награда.
Кто-то всё-таки помешал — прётся через мокрые от росы кусты сирени, чертыхаясь и стряхивая на себя ещё больше воды. Саймон поднимается из кресла, зажигает под потолком веранды фонарь:
— Кто там? Вам помочь?
— Когда я уже вышел, так мне уже поздно помогать, — отвечают из кустов. — Вы спросите, почему? Я вам отвечу: потому что я уже мокрый, Сёма!
Лью вскакивает, роняет плетёное кресло, зажимает обеими ладонями рот, задавливая крик. Саймон стоит как парализованный, глядя на выходящего на дорожку человека. Маленький, толстенький человек с ранними залысинами и мясистым носом идёт прямо на веранду, оставляя на ковролине влажные следы. Он и в самом деле мокрый с ног до головы, но это не делает его смешным и нелепым. Саймону страшно.
— Что... что это за розыгрыш?! Что вы себе... позволяете? — хрипит Саймон, хватаясь за столик. Лью всё так же прижимает руки к лицу, и глаза у неё громадные и круглые от ужаса.
— Если вы считаете, что мне до розыгрышей, так нет, — замечает пришедший. — Вы скучный человек, Сёма, но я вынужден с вами говорить, потому что если искать другого времени, так его тоже нет! Здравствуй, Льюис, — он протягивает свою маленькую руку женщине, а она в ужасе мотает головой и по-прежнему не издаёт ни звука.
— Ты меня обижаешь, Льюис, — грустно говорит гость, — а разве я тебя чем-то обидел? Я с тобой был таким хорошим человеком, что даже вспоминать смешно. Только если ты думаешь, что я пришёл тебя обидеть, так нет — я пришёл к нему. Сядьте, Сёма, мне неудобно смотреть на вас снизу вверх.
Саймон Прискилл, доктор философии, научный эксперт с золотой картой, деревянно садится в кресло, ставшее вдруг ужасно неуютным. Саймон Прискилл не утратил с возрастом памяти ни на лица, ни на голоса. Только вот оживших мертвецов он до сих пор не встречал. Но ошибиться он не может — он ещё не выжил из ума. Или выжил? Но ведь Лью тоже... она тоже... значит...
— Если вы ждёте приятного разговора, так его не будет, — деловито замечает пришедший. — У нас с вами, Сёма, есть одна тема для разговора, и если вас она не радует, так меня тем более. Вы были нашим экспертом, Сёма, и как у вас только повернулась рука написать такую вещь, какую вы написали? Разве мы вам сделали что-то плохое, Сёма?
Лью опускает наконец руки:
— Люка. Ты живой, Люка. Ты живой. Ты живой... ты...
— Если так хочешь, то пусть я буду живой, хотя это меня сейчас вот ни столько не беспокоит. Ответьте мне, Сёма, если у вас есть что ответить.
— Но... даже если это действительно ты... какое это сейчас имеет...
— Ай-яй-яй, — качает головой маленький невозмутимый Люка. — Вы такой большой умный человек, Сёма, и вы мне хотите сказать, что не понимаете? Так я вам могу сделать, чтобы вы сами себе ответили!
Саймон Прискилл, доктор философии и проч., застывает как восковая фигура в музее, и глаза у него такие же неживые, лупоглазые, как пуговицы. Лью тихо плачет, и её чувства ясно отражаются в её взгляде, и понять их нетрудно. А на сумеречной веранде, освещаемой нервным метанием фонаря, звучит голос начинающего эксперта Саймона Прискилла, которому впервые доверили важное заключение.
«Я всё это знаю, Люка. Я честен с тобой настолько, насколько это возможно в нашем положении. Но даже ради всей честности в этой вселенной я не причиню боли Лью. Она для меня самая большая награда, и я должен защитить её. Ты можешь её сманить, я верю — ты обаятелен, ты сможешь её порадовать на время, увлечь вашей наукой, но потом за тобой придёт твой чокнутый шеф, вы займётесь опытами, и ты забудешь о ней. — Саймон Прискилл, будущий золотой эксперт, говорил гладко, убедительно, а у нынешнего Саймона бежали по взмокшей спине мурашки. — Ей будет скучно в вашем проекте, она станет придатком к машине, будет вынуждена терпеть выходки вашего руководителя, сутками будет ждать тебя, а она не маньяк от науки, как ты, Люка. Ты сделаешь её несчастной, и эта ваша идиотская задумка её добьёт. Поэтому если только это в моих силах, я не дам вам всем разрушить её жизнь. Даже если заплачу за это большую цену».
— Так что если вы думали, Сёма, что про это никто не узнает, так вы забыли про меня, — замечает Люка. — Шеф умер, мы все тоже умерли, так вы думаете, это заставит меня всё забыть? И если уж вы сами назвали цену, так вы будете её платить. Я не тянул вас за язык, Сёма, и я скажу так: вы сами себе лучший враг.
— И... что теперь... что будет... я... — бормочет Саймон, и мысли его бегают по кругу, как мыши в лабораторной клетке.
— Сёма, мне больно отвечать на ваш вопрос, — качает головой Люка, шагает с веранды и исчезает в тенях. Ему незачем слушать, что и как скажет женщина, которую он когда-то любил, мужчине, который её когда-то обманул.
Кто не знает Вестминстерскую выставку роз? Только полный дикарь не знает Вестминстерскую выставку роз! Только совершенно бесчувственный, чёрствый человек, попав в Вестминстер в первую неделю июня, способен спокойно пройти мимо парка, полного цветочных красок, форм и запахов. И уж совсем грубым животным нужно быть, чтобы не отличить сразу же среди сотен, тысяч уникальных цветов в десятках рядов два сорта, которые всегда стоят рядом. Называют их несколько патетически: «Вечная память» и «Мириам». Всегда их можно найти рядом, уже много лет подряд, и знатоки со всех континентов каждое лето едут в Вестминстер с контейнерами, специальными коробками, влагосберегающими пакетами и прочей тарой, надеясь успеть приобрести хоть один черенок розово-зелёной садовой «Вечной памяти» или чёрной плетистой «Мириам». За тридцать лет они расселились по садам и паркам мира, по дендрариям и ботаническим выставкам, их везут даже в космос — на орбитальной базе уже два года цветёт в горшочке крошечная из-за тесноты, но самая настоящая «Мириам». Сфотографироваться с ней и послать фото создателю сорта — обязательный ритуал каждого экипажа базы.
Кто не знает Джо Кантона, тридцать лет выводившего эту красоту! Во всяком случае, каждый садовод в Челмсфорде знает Джо Кантона. Каждый обладатель хотя бы крошечного кусочка земли знает: если он хочет не просто разводить петрушку и кресс-салат, а украсить свой дом и улицу по-настоящему достойными цветами — надо идти к старине Джо. Настоящего друга в старине Джо обретает тот, кто берётся за долгий кропотливый труд выращивать розы. Поэтому Челмсфорд весной и ранним летом полон розово-зелёных бутонов «Вечной памяти» и чёрных гирлянд «Мириам». Соседи честно соблюдают договор: черенки может получить любой желающий, но только у самого старины Джо. Что же удивительного, что рано утром в начале июня к старине Джо приехали очередные гости: четверо молодых людей и одна женщина в рабочем комбинезоне — видно, из садового хозяйства...
Джо был в саду — он всегда в саду с утра дотемна. Сад Джо — это вам не просто цветник, где в случайном порядке натыканы кусты и клумбы. Это целое инженерное хозяйство, единая машинная система, управляемая из общего центра. Она следит за всем, что важно и необходимо саду: влажность, движение воздуха, нагрев почвы, количество опыляющих насекомых — всё под контролем, лишние случайности могут испортить всё дело. Мириам с восхищением оглядывала сложные конструкции поливочных шлангов, термометров, ветряков, плоских экранов, на которые выводилась информация:
— Гений — всегда гений... Нам всем очень, очень повезло! — эти слова были обращены к четверым её спутникам.
Джо показался на пороге теплички — датчики сообщили ему, что калитка открывалась, а время, за которое посетитель проходит по центральной дорожке к дому, было ему хорошо известно.
— Джозеф, — Мириам шагнула ему навстречу и, потянувшись, обняла высокого седого мужчину, не обращая внимания, что перчатки на его руках в земле, а пластиковый фартук испачкан чем-то ядовито-зелёным.
Хозяин оглядел гостей без удивления — скорее, с выражением наконец снизошедшего покоя.
— Сработало, значит? Ну и хорошо... Рад я вам, ребята... — голос не подвёл, но лицо пришлось отвернуть, поправляя грязной перчаткой грязную шляпу.
— Сработало, — кивнул Марко. — Твоё копьё нанизало информацию на себя как миленькое. Один минус — времени много заняло, но тут уж никто не виноват.
— Да что время... — глухо сказал Джо, по-прежнему глядя в землю, — главное, что вы тут...
— Ну, тебе-то досталось от времени, — заметила Мириам, помогая ему снять перчатки. — Что, выставили из науки, пришлось садовничать?
— Не то чтобы пришлось, — скупо улыбнулся Джо, — но здесь своё общество, цветоводы — они розы любят, а не чинами мериться да проверять, у кого диссертация толще. Дело люди делают, по делам и судят...
— И когда же ты запустил своё волшебное копьё? — спросил Иван; самый рослый и громоздкий из всех, он осторожно опирался на тепличку, стараясь ничего не задеть и не повалить ненароком.
— В тридцать девятом, как раз перед тем, как меня из НИИ турнули.
— Сорок лет, — подсчитала Мириам. — Да мы ещё везучие!
— Мы-то да, — покачал головой Мэт, — а вот он нас здорово обогнал по времени. Копьё туда ещё, видимо, не добралось.
— Может и не добраться, оно же тормозится — озабоченно заметил Джо, — надо новое запускать. Только где его теперь сделаешь...
— Так если ты думаешь, что мы тут тебя оставим как есть, так ты неправ! — наскочил на него Люка. — Ты пойдёшь с нами, и мне даже странно, если ты сомневался!
— Думаешь, можно? — Джо с сомнением оглянулся на сад.
— Слушай, Ося, когда я говорю, так я уже не думаю, когда я говорю — так я знаю!
— Но вот чего я не пойму, — заметил Иван, — как это они тут за сорок лет не заметили облака? Оно ведь работает, мы все его видим...
— А вот за это, — внезапно разъярился Джо, — надо сказать спасибо дураку Саймону и кретину Канамуре! Надолго отбили у всех охоту замечать такие вещи. Да и Леонардик наш такого понаписал, что уши вянут!
— Они уже своё получили, — вздохнула Мириам. — Теперь надо всё довести до ума, найти его и решить, как запускать наше облачко в рабочий режим. Тесты оно, кажется, отработало успешно?
— А ведь когда вся система заработает на полную мощность, — задумался вдруг Мэт, — они же все вернутся! И Леонардик, старый пень, и вообще все! Что мы с ними делать будем?
— Разговаривать, — зловеще улыбнулся Марко, — на нашем языке. Не поймут — отправятся обратно, учиться. И так пока до всех не допрёт!
— Думаешь, допрёт? — покачала головой Мириам. — Многие безнадёжны...
— Не бывает безнадёжных больных — бывает мало спирта! — развеселился Мэт. — И вообще, времени у нас, конечно, полно, но субъективно мне поднадоело беспокоиться за него. Давайте его уже восстановим и будем работать дальше.
— Угу, встретимся всегда, — хмыкнула Мириам, но беззлобно.
Не могли они сейчас злиться даже на тех, кого сорок с лишним лет назад считали врагами. Такие мелочи не должны заботить серьёзный ум, когда впереди — всё время.
— Идём, Джо, — Мириам взяла его за руку, и шестеро исчезли в луче солнца, наконец пробравшемся в сад через сплетение ветвей.