Генри Лайон Олди Бык из машины

Как бык, секирой насмерть поражен,

Рвет свой аркан, но к бегу неспособен

И только скачет, болью оглушен,

Так Минотавр метался, дик и злобен;

И зоркий вождь мне крикнул: «Вниз беги!

Пока он в гневе, миг как раз удобен».

Мы под уклон направили шаги,

И часто камень угрожал обвалом

Под новой тяжестью моей ноги.

Данте Алигъери

«Божественная комедия»

Пролог

– Не надо!

В ответ – смех. Нет, не смех – гогот.

– Помогите!

Уже не гогот – ржание. Счастливый конский храп.

Полифем смеялся громче всех. Это он умел. Ну откуда здесь помощь, кроме нашей? Трус в одиночку, о чем знали все, мозгляк и жила, в компании Полифем преображался, киксовал с полоборота, о чем тоже знали все. Первым лез на рожон, бил тоже первым. Казалось, братки – хочешь, не хочешь – скидываются Полифему на снос башни, и абзац, приехали, вставай на базу.

– Оставьте меня!

Ага, разогналась. Мы только завелись.

Дождь звонко цокал по асфальту тротуара, по булыжникам старого, мощеного тыщу лет назад Вакхова спуска. Каплями сбегал по граффити «ARGO чемпион!», исполненному в сине-серебристых тонах – цветах команды. На щербатом, грязном кирпиче стены надпись смотрелась мощным слоем инея, упавшего не в срок. Мяучила кошка под дверью банки, ржавой халупы из великого множества здешних гаражей – пустых, заброшенных, запертых навсегда. Окна панельной пятиэтажки, одиноко торчащей напротив стоянки, будто зуб в старческой пасти, светились желтым. Но нет, ни одна живая душа не торопилась высунуть нос в форточку, справиться, в чем дело, или наорать на шумную компанию. Тайком вызвать полицию? Дураков нет, «синяки» приедут и уедут, а байкеры останутся, и ты, козлина, останешься в своей зачуханной хате, ты дождешься, блин, если не съедешь наутро в другой район, понял?

Это Полифем изобрел покатушки голяком. Однажды выяснилось, что времена, мать их, изменились: трахнуть свежепойманную, вопящую, удерживаемую братками тёлку Полифему стало не в кайф, и добро бы просто не в кайф, а то ведь не стои́т, не лезет, хоть плачь. Смотреть же, как тёлку трахают другие, держать и смотреть, наспех сочиняя дешевые отмазки, чтобы не выставить себя на позор – это было не просто не в кайф, а в такой некайф, что хоть криком кричи. Дело шло к обидному зашквару, прозвище «Дристамед», за которое бьют смертным боем, успело прозвучать – поначалу в шутку, но знаем мы эти шуточки! – и вот в очередной раз, когда тёлочку ободрали наголо, перекидывая мячиком от братка к братку, страдальца Полифема осенила гениальная идея. Рискуя получить кулаком в ухо, он вырвал тёлку из татуированных ручищ Эпаминонда, прыгнул в седло «Химеры», кинул добычу перед собой, звонко шлепнул ладонью по телячьей заднице – и заорал, вихрем срываясь с места:

«За мной!»

Уговаривать никого не пришлось. Братки дали газу, устремляясь за Полифемовой «Химерой» – кто чуял новую игру, кто хотел вернуть тёлку, а Эпаминонд, бычара-тупарь, ревел благим матом, расписывая, как станет бить придурка, на раз подломившего веселье. Тёлочка, жаркая и потная, билась на коленях у Полифема, вскидывая задом, визжала от ужаса, аж заходясь, когда пальцы ног на крутом вираже чиркали по мостовой. Полифем откликался трубным ревом, в котором без слов звучало: «Встаёт! Мать его дери, встаёт! Стои́т!..» – и едва сто восемьдесят пять лошадок, бегущих в моторе Эпаминондова «Тифона», домчали «Тифон» куда надо и притерли к «Химере», Полифем внаглую швырнул тёлку Эпаминонду и велел, как будто имел на это право:

«Гони!»

Эпаминонд не сразу сообразил, что происходит. Тёлочку он поймал, с его здоровьем и не поймать – забросил за спину, на манер честной шалавы, умолившей прокатить ее с ветерком, и голая тёлка, обезумев от страха, мертвой хваткой вцепилась в Эпаминонда, обвила руками, прижалась грудью и животом, как если бы дурела от любви.

«Го-го-го!» – заржал бычара.

На скорости он выронил, выплюнул, потерял второй слог от слова «гони».

Полифем пристроился в хвост. Братки поднажали, и шумная орда, время от времени перебрасываясь тёлкой, как баскетболисты – мячом, вылетела на проспект Кекропа, в темноте полосуя мрак фарами, рванула к аэропорту, но не доехала, распугивая мирные тачки, свернула у мясокомбината в новострой, заплясала меж серыми, молчаливыми домами, превращая спальный микрорайон в бессонный, бранящийся, горланящий с балконов – дальше, дальше, к реке, вдоль набережной, в парк, к колесу обозрения, мимо стадиона, немых трибун, беговых дорожек… Они грели резину, катаясь от обочины к обочине, пьяные в слюни от внезапного восторга. Козлили на задних колесах, дро́нили ручки газа, рыча двигателями. Колбасили без цели и направления; давили креста́, откидываясь всем телом назад и широко разводя руки. Тёлка сорвала голос: хрипела, сипела, кашляла. Ею обменивались, её усаживали, укладывали, лапали, шлепали, щипали. Похоже, в тёлке крылись неисчерпаемые запасы испуга, бьющего по мозгам круче наркоты: пей, браток, кури, нюхай, ширяйся на здоровье! За стадионом, на склонах, густо заросших дикой травой, где по утрам выгуливали собак, табун встал на прикол. Возбужденно гомоня, байкеры собрались было все-таки трахнуть тёлочку – не пропадать же добру? – но передумали.

«Гуляй, подруга! – разрешил Эпаминонд. – Заслужила!»

Никто не возразил. Грудой парного мяса тёлка сползла с седла, встала на четвереньки – вид ее сейчас нисколько не возбуждал братков – и сучкой, которую хозяин выгнал из дома, потащилась куда-то. Кажется, она плакала, а может, стонала. Полифем не вслушивался. У Полифема все было хорошо, лучше лучшего. Плевал он на всех тёлочек мира, плевал и сплёвывал. Теперь он знал, что делать, если не стои́т.

«Покатушки!» – выкрикнул он.

«Го-го-го! – откликнулись братки. – Покатушки! Срыв с катушки!»

«Покатушки голяком!»

«Го-го-го! Го-голяком!»

Так и прижилось. А братки, когда назавтра табун собрался вместе, хвастались, как ловко и бесконечно имели своих девчонок, которые доброволицы, по согласию. Едва вспомнишь тёлку, дурняком летающую из седла в седло, и хоть бетон долби, честное слово! Голова у тебя, Полифем! Оригинально мыслишь, брат, с подходцем!

– Не надо!

Эпаминонд отпасовал тёлку Полифему, и тот принял пас в прыжке. Сегодняшнюю тёлочку отловили в плавучих доках, на эстакаде между пирсом и понтоном – дурища отбилась от подруг, возвращавшихся после смены. Вне сомнений, она была метечкой, малоазийской переселенкой, а может, беженкой из Халпы. Все они такие: ребра наружу, а корма мощная, устойчивая, что твоя баржа. И сиськи ничего, торчат. Метечек Полифем определял без документов, наощупь. Облапав тёлку по быстрячку, для визгу, Полифем стащил с неё косынку – последнее, что оставалось на метечке – и, прихватив тонкое, пульсирующее от крика горло согнутым локтем, повязал косынку себе на манер банданы.

Табун взревел от восторга. Этот фокус не удавался никому, даже ловкачу Хомаду, центровому табуна «Лизимахов». Все удерживали тёлок по-простецки, в обхват, левой рукой, и обламывались, пытаясь справиться с банданой одной правой. Полифем же нашел рабочий способ, позволяющий и тёлочку держать, и все десять пальцев для дела освободить. Тут главное было, вывязывая узел на затылке, не придушить хрипящую забаву насмерть, но это уже вопрос решаемый, если вслушиваться в хрип – и не пропустить момент, когда он переходит в сипение и бульканье.

Иногда Полифем полагал, что из него вышел бы славный дирижер оркестра. В байкерах веселее, но искусство требует жертв!

– Отпусти ее.

Сперва Полифем не въехал. Решил, что передержал тёлочку, время делать пас, а то братки заждались, хотят в седла. Он надавил покрепче, сверху вниз, чтобы тёлка упала на колени, открывая обзор – и завертел головой: кто тут бухтит? кто?!

– Отпусти, говорю.

Тут Полифем и увидел его. Крендель стоял на углу Козьего въезда, в тридцати шагах от табуна, привалясь плечом к столбу с мигающим фонарем. Крендель разговаривал с Полифемом так, словно, мать его дери, был Полифемовым отчимом, скорым на расправу, и держал в руках солдатский ремень. С тринадцати лет, с радостного дня, когда Полифем раскроил отчиму башку кувшином для цветов, полным воды и увядших тюльпанов, байкер никому не позволял командовать собой. Ну хорошо, с глазу на глаз позволял, случалось, а в компании – ни-ни!

– Иди сюда, – бросил крендель тёлочке.

Полифем хмыкнул:

– Ага. Беги, подруга. Со всех ног.

И намотал телячьи волосы на кулак.

– Я велел: отпусти, – напомнил крендель. Голос его был скучен, как протокол в участке. – Оглох?

Полифем, может, и оглох, а табун уж точно окаменел. Не вмешиваясь, дрожа от предвкушения, все ждали, когда же Полифем разберется с наглым не по чину кренделем. Такие пижоны время от времени забредали на базы табуна: угощали пивом, набивались в братки, по пьяному делу вспоминали, что и они, крендельки, гоняли байки по трассам, да вот, жена, дети, начальники… Полифема бросило в жар. Чувствуя, как дождь закипает, едва коснувшись его воспаленной кожи, он изучал кренделя мутным от ярости взглядом. Красавчик, да. Жаль будет портить. Плащец такой моднявый, цвета мокрого песка: короткий, до середины бедра, с поясом. Шляпа из коричневого фетра: поля опущены, тулья примята. Вокруг тульи – «змеиная» лента с пряжкой. Модельные туфли-плетенки. На лицо из-под шляпы падает длинный, вьющийся на конце локон. Блондин, что ли? Фонарь перестал мигать, разгорелся как следует, и Полифем уверился: блондин. Отчим был блондином. Отчим был натуральным, а этот, мамой клянусь, крашеный.

Ненавижу, подумал Полифем.

Он толкнул тёлку ногой, и та шустро отползла к гаражу, где до сих пор мяучила кошка. Нырнула в щель между банками, сгинула. Поползи она к красавчику, и Полифем прибил бы заразу без колебаний.

– Ты попал, – разъяснил ситуацию Полифем. – Давай, я жду.

Красавчик сделал шаг, другой. Дождь усилился, порывом ветра с красавчика сорвало шляпу. Стригся крендель не по-людски: если не брать в расчет один-единственный локон, весь его лоб был выбрит до макушки. Волосы сзади отросли на манер тёлочкиных, волной падая на плечи. Ну, это если распустить, тогда бы волной, а сейчас крендель собрал волосы в похабный хвост.

Полифем хохотнул:

– Девочка! Любишь байкеров, девочка?

Крендель наклонился к шляпе, но поднимать раздумал. Наверное, решил, что если после оскорбительной «девочки» покроет голову, это даст Полифему какое-то преимущество. Он прошел дальше, к мотоциклам, остановился у Полифемовой «Химеры», словно чуял, кому принадлежит этот байк. Положил руку на седло, с нажимом провел ногтями по туго натянутой коже. Скрип болью отдался в сердце Полифема, и боль переплавилась в бешенство.

– Не тронь байк, – посоветовал он кренделю. – Убью.

И осклабился:

– Покатушки голяком, а?

Кажется, Полифем изобрел новое развлечение.

Крендель словно и не слышал. Сучий потрох, он по-хозяйски сунул руку под седло, туда, где сидение крепилось к раме – лучше бы он сунулся Полифему между ног! – а второй, правой рукой взялся за переднюю вилку. Убью, молча повторил Полифем, уже зная, что убьет, без вариантов.

– Эй! – буркнул Эпаминонд. – Эй, ты чего?

В вопросе тупаря звучала непривычная робость.

Вместо ответа крендель присел и встал, но уже вместе с «Химерой». Байк он держал легко, без напряжения, как жених невесту, лишь самую малость приняв вес мотоцикла на грудь. Сухая масса, вспомнил Полифем, полтора центнера, снаряженная – в районе двух. Плащ безнадежно испачкался в масле и грязи, размытой струями дождя, но вряд ли это, судя по лицу, тревожило красавчика. Ярость вытекла из Полифема, и бешенство вытекло, и еще кое-что, кажется, вытекло, но Полифему было не до стыда, и уж точно не до угрызений совести. Медленно, сантиметр за сантиметром, крендель поднимал «Химеру» все выше. Дыхание его оставалось ровным, как у спящего младенца, щеки – бледными, и когда локти кренделя, считай, выпрямились – полуприсед, толчок, и байк отправился в полет, решив, что родился аэропланом.

Летела «Химера» недолго.

Полифем едва успел отскочить назад. Грохнулся байк с дребезгом и лязгом, глушитель отлетел прочь, спугнув кошку, еще недавно – бесстрашную к насилию, гоготу и телячьим воплям; отломилась подножка, отвратительно погнулось переднее крыло, а с ним за компанию и кронштейн крепления руля. «Химера», любимица «Химера», хищница и стерва, бесстыже валялась перед всем табуном грудой дохлятины, и Полифем внезапно засомневался, что кренделя удастся ободрать до нитки, втоптать в лужу пижонский плащик с туфельками и шляпой, а насчет швырять кренделя из седла в седло на полном ходу – и вовсе под вопросом, и вообще покатушки голяком – не такая клёвая идея, как казалось раньше.

– Я тебя знаю, – внезапно сказал Эпаминонд.

В хриплом рыке тупаря звучала радость, незамутненная детская радость. Казалось, он встретил родного брата, с которым Эпаминонда разлучили при рождении.

– Ты Тезей, борец. Ты борешься в «Элевсине», у Керкиона.

– Я Тезей, – кивнул крендель.

– Я ставил на тебя против Скирона. Против Перифета. Против Кромионца-Кабана, в прошлую субботу.

– Много выиграл?

– Мало. На тебя ставки низкие.

– Ставил бы на Кабана.

– Против тебя? Я что, дебил?

Крендель молчал.

– Нет, – настаивал Эпаминонд, – нет, ты скажи! Я похож на дебила?

Крендель неопределенно пожал плечами.

– Я твой фанат, парень.

Эпаминонд сиял. Эпаминонд лыбился. Эпаминонд потрясал кулаками:

– Ты чемпион, а я твой фанат. Деньги – пыль, говно. Сколько ни заработал, на выпивку хватит.

Байкер достал фляжку:

– Угостить тебя?

Они разговаривали так, словно Полифема тут не было. Да что Полифема – табуна не было, мать их дери!

– В другой раз.

– Клянешься?

– Выиграешь на мне пять раз подряд, тогда и проставишься.

– Заметано! Ты что пьешь?

– Всё.

Крендель огляделся. Убедившись, что тёлка сбежала, а значит, конфликт исчерпан, он поднял шляпу, отряхнул ее и нацепил на голову. Упрямая прядь волос опять выбилась наружу, упала вниз, разделила лицо на две косые неравные части. Уходил крендель, не оглядываясь: знал, что преследовать не будут, а может, чихать хотел на преследователей.

– Борец, – глупо повторил Полифем.

– Борец, – согласился центровой Хомад. – У Керкиона борется.

– В «Элевсине»…

– Скирона завалил.

– Скирона!

– Перифета завалил. Блин, Перифета-Дубинщика…

– Ага! – Эпаминонд осклабился, демонстрируя фатальную недостачу зубов. – Голыми руками. Я еще думал, не поставить ли против Тезея. Лучший бой месяца! Перифет резиновой дубинкой дрался, а он его – раз!..

Эпаминонд показал, как крендель Перифета – раз. Получилось убедительно. Наверное, в исполнении кренделя это было еще убедительней. Оригинал всегда лучше копии. Вряд ли Перифет был тяжелей «Химеры» в снаряженном состоянии. Лязг, вспомнил Полифем. Дребезг. Глушитель отлетел. Крыло погнулось, рулевой кронштейн. Даже не хочется думать, что отвалилось у бедняги Дубинщика.

– Кромионца завалил…

– Ага! Кабан ему в ноги, а он сверху. И локтем, локтем…

– Локтем – это круто…

– Кабан лег, храпит. Слюни по полу…

С каждой секундой, с каждым словом, произнесенным вслух, Полифем чувствовал себя уверенней. Нет, не трус. Не чмо позорное. Не Дристамед, добра полные штаны. Мы если кому и уступим, так только чемпиону. Перифета завалил, Скирона, Кабана, вот уже и мы в хорошей компании. А «Химеру» починим, без проблем. Руки, слава богу, не из жопы растут. Связался бы с чемпионом, он бы нам руки точно туда запихал. И локтем, локтем!..

Фляжка Эпаминонда пошла по кругу. Яблочный самогон обжигал глотки, кулаком пробивал пищеводы, комком огня ворочался в луженых желудках. У Хомада в заначке нашлась вторая фляжка, с можжевеловой водкой. Полифем расщедрился на последнюю баклажку пива, которую собирался прикончить без чужих ртов, на ночь. Жизнь удалась. Еще минуту назад все складывалось хуже некуда, и глядите-ка – удалась!

– Скирон!

– Перифет!

– Кабан!

– Завалил…

– Говорит: выиграешь пять раз…

– Завалил…

Про «Химеру» не вспоминали. Байк лежал, где упал, но призрак мотоцикла, брошенного под ноги Полифему, ездил рядом, накручивал круги, рычал двигателем, придавая разговору таинственную подоплеку. Ни словом, ни намеком братки не затрагивали случившееся. Впору было поверить, что байк взлетел сам, и упал сам, и хватит об этом. Полифем видел, что братки втихомолку подмигивают ему, ему одному – не перемигиваются, а подмигивают! – кивают на «Химеру», со смыслом поджимают губы, и на лицах видна значительность события, такая офигенная, прут ей в рот, значительность, что отблеск славы ложится на Полифема, превращая неудачника в героя.

– …тогда, мол, проставишься…

– …резиновой дубинкой…

– Голыми руками!

– Керкион абы кого не выпускает.

– Ха! У Керкиона опыт…

– У него чуйка…

– Эй! Братва!

– Вернулась?!

У банки стояла давешняя тёлочка. В чем мать родила, она стояла без малейшего стеснения, даже не думая прикрыться. Взгляд тёлочки липким слизнем переползал с одного байкера на другого. Когда она уставилась на Полифема, тот содрогнулся. Люди так не смотрят, и кошки с собаками не смотрят. Башню, что ли, снесло? Ну ее в пень, не до покатушек сегодня.

После знакомства с кренделем, оказавшимся вовсе не кренделем, а борцом Тезеем, Полифем подозревал, что у него не встанет даже на секс-бомбу со справкой, прыгни та нагишом к нему в седло. Да и «Химера», блин, не на ходу…

– Вали отсюда!

Он ждал возражений, но табун, похоже, был согласен.

– Вали, пока мы добрые!

Тёлочка стояла. Смотрела. Облизывала губы.

– На, держи!

Полифем сорвал косынку, бросил в тёлку. Не добросил: косынка упала в лужу. Эпаминонд поднял с земли юбку: мокрая, грязная, юбка разошлась по шву. Смял в кулаке, швырнул хозяйке. Хомад запустил в дуру курточкой:

– Оденься! И вали, вали!..

Тёлочка кивнула: не байкерам, скорее каким-то своим мыслям. И, тряся сиськами, направилась к Эпаминонду. Шла она не торопясь, но до изумления быстро: вот еще у банки, а вот уже рядом с тупарем. Протянув руку, тёлочка погладила Эпаминонда по колючей щеке. Полифем увидел темные волосы у нее под мышкой; опустил взгляд ниже, отметил курчавый треугольник в паху, на который раньше не обратил внимания. Точно, малоазийка, из Халпы. Этих бриться силой не заставишь. Была у Полифема девчонка-халпийка, так он язык стер, уговаривая. Колется ей, видите ли, и раздражение…

Тёлочка гладила и гладила. Ногти ее слегка поскрипывали на жесткой щетине, покрывавшей щеки байкера. Не двигаясь, словно боясь спугнуть диво-дивное, Эпаминонд тайком подмигнул браткам: видали? Девки западали на Эпаминонда, все знали об этом. Но чтобы вернуться, когда только что вопила, как резаная? Полифем успел пожалеть, что Тезей отвалил до срока – вот была бы потеха! – но жалел он недолго, потому что тёлочка опустила руку ниже, скользнув кончиками пальцев по квадратному подбородку тупаря, затем непринужденно взялась, словно так и надо, и вырвала Эпаминонду кадык. Когда пальцы ее сомкнулись за кадыком, стоявший рядом Полифем услышал слабый хруст, а во время рывка – влажный чмокающий треск.

Эпаминонд булькнул. Стало видно, что кадык его на месте, никуда не делся. Показалось, с облегчением вздохнул Полифем. Поверить в происходящее ему было труднее, чем знакомой халпийке побриться в интимных местах. Едва-едва поверишь, убедишь себя в реальности, а оно, значит, колется и раздражает, сил нет. Эпаминонд все булькал и булькал, на манер баклажки пива, которую разливают по кружкам, потом упал на колени и забулькал громче, тщетно пытаясь справиться с повреждением хрящей гортани и начинающимся травматическим отеком в области голосовых связок. Тёлочка тоже встала на колени, еще раз погладила байкера по щеке, мощным рывком свернула Эпаминонду шею, будто цыпленку, и оттуда, с колен, в прыжке боднула Полифема головой в живот.

Мир взорвался.

Осколки забили горло кляпом.

Целую вечность Полифем учился дышать заново. Это было мучительно. Это было хуже всего, что случалось с Полифемом в его короткой, насыщенной событиями жизни. Он корчился в луже, разбрызгивая грязную воду с радужными кляксами бензина. Из носа текло, изо рта текло, живот превратился в топливный бак, куда сунули горящую тряпку, и этот бак взрывался снова и снова, как если бы взрыв засняли для кино и поставили на повтор. На вдохе спазм перекрывал путь воздуху, выдох разбрызгивал сопли и слюни. Полифема рвало желчью, мозг слал панические сигналы рукам и ногам – руки хватали, ноги загребали, отчего лёгкие сморщивались, высыхали, превращались в плотный комочек. Какой-то другой, нездешний Полифем висел в воздухе, на метр от страдальца, и бессмысленно хихикал, понимая, что абзац, приехали, вставай на базу. Вокруг что-то происходило, что-то важное, быстрое, шумное и неприятное, но свались на Кекрополь атомная бомба, и она не отвлекла бы Полифема от мук удушья.

В паху затвердело. Живительный воздух ворвался в лёгкие. Полифем зашелся диким кашлем, попытался встать на четыре кости, но его толкнули в грудь, веля лежать смирно, а главное, на спине. С отстраненным удивлением, как если бы он был зрителем, а не участником, Полифем обнаружил, что тёлочка внаглую стянула с него штаны – Эпаминонд сдох бы от зависти! или он и без зависти сдох? – и сейчас возбуждает его рукой, а Полифемов дружок, мать его дери, откликается на это безбожное насилие. Когда возбуждение достигло предела, тёлка перетянула предмет ее интереса, обвязала у самого корня тонким шнурком, на котором раньше висела счастливая монета, амулет центрового Хомада, взгромоздилась на Полифема, словно он был наикрутейшим байком, и рванула с места, погнала по колдобинам.

Не вырубись Полифем на третьем повороте, он бы знал, как это назвать. Покатушки голяком, да. Сам придумал.

Загрузка...