Среди многих тысяч писем, полученных мною в 1957–1958 годах после серии передач по Всесоюзному радио с рассказами о поисках героев Брестской крепости, было письмо медицинской сестры Оксаны Трофимовны Романченко из села Веприк Гадячского района Полтавской области. Из него я впервые и узнал краткую историю госпиталя в Еремеевке. Позднее я рассказал об этом госпитале в одном из дальнейших радиовыступлений и тогда пришли десятки новых писем от многочисленных участников и очевидцев событий. С некоторыми из этих людей мне потом довелось встретиться и лично, а лет пять тому назад я побывал на месте действия, в селе Еремеевке, вблизи Кременчуга, где и сейчас живут несколько действующих лиц моего рассказа.
Теперь обстоятельства этой волнующей истории вполне ясны, и я могу описать ее читателю со всеми подробностями. Пусть же с этим рассказом в историю Великой Отечественной войны войдет еще один яркий эпизод борьбы советских людей против фашистских захватчиков, и Родина почтит память славного героя, подвиг которого доныне оставался неизвестным.
В сентябре 1941 года, после упорных боев на подступах к Киеву, советские войска оставили столицу Украины и отошли на левый берег Днепра. Но противник продолжал наступление. Две мощные танковые группы немцев, прорвав нашу оборону на флангах фронта, проникали все дальше на восток. Клинья этого немецкого наступления сходились все ближе и сомкнулись в районе городов Ромны и Лохвица. Основные силы Юго-Западного фронта оказались во вражеском кольце. На левобережном Приднепровье разыгралась тяжелая трагедия.
Лишь части наших войск удалось прорваться из окружения, остальные были уничтожены в боях или пленены. Погиб командующий фронтом генерал-полковник Кирнопос, погибали пли попадали в руки врага штабы частей и соединений, тыловые подразделения, медсанбаты и госпитали, полные раненых. Кольцо врага день ото дня суживалось, и, наконец, наступил финал этой трагедии, центром которого стали село Оржица Полтавской области и прилегающий к нему район.
Оржица — большое село, раскинувшееся на берегу реки того же названия. Один берег этой реки высокий и крутон, а другой — низменный и болотистый. Болота, гиблые и непроходимые, особенно во время осенних дождей, тянутся далеко на восток, и единственная дорога здесь пролегала по гребню широкой и длинной земляной дамбы, построенной как мост через эти топи. Вся масса войск, сдавленных в тугой петле вражеского окружения, со своим транспортом и техникой устремились сюда, на дамбу, надеясь вырваться из кольца, но путь этот практически был уже закрыт.
Немецкие орудия и пулеметы держали дамбу под непрерывным огнем, и она на всем протяжении была усеяна сгоревшими или подбитыми машинами, опрокинутыми повозками, трупами людей, убитыми лошадьми. Но каждый день все новые отряды окруженных шли на прорыв по этой дороге смерти или пытались пробраться к своим напрямую через болота. Лишь немногим это удалось — большинство людей погибало под вражеским огнем, тонуло в глубокой трясине или попадало в плен. И наступил день, когда кольцо сжалось до предела и в Оржице уже не было наших войск: все, кто мог ходить, даже легкораненные, ушли на прорыв.
Но и после этого часть села оставалась недосягаемой для немцев. На окраине Оржицы, у высокого берега, изрытого окопами и траншеями, продолжался бой. И когда немецкие разведчики донесли своему командованию, кто ведет этот бой, генералы не сразу поверили — слишком уж невероятным казалось донесение. Там, в окопах над рекой, залегли те советские бойцы и командиры, которые физически не могли уйти вместе со своими товарищами, — люди тяжело раненные или раненные в ноги.
Одни из них уже не могли передвигаться и только стреляли, лежа на месте. Другие еще были в состоянии ползать и под прикрытием огня товарищей то и дело пробирались к окраинным улицам деревни, где стояли брошенные обозные повозки, нагруженные патронами, также ползком возвращались обратно, волоча за собой тяжелые патронные ящики или куски мяса, отрезанные от туш убитых лошадей.
Здесь, на этой выгодной позиции, можно было продержаться долго, и раненые приняли молчаливое решение дорого продать свою жизнь и погибнуть в бою, но не сдаться в плен. Обреченные на смерть, истекающие кровью, обмотанные грязными бинтами, из последних сил сжимающие в руках приклад винтовки пли рукояти пулемета, лежащие под бесконечным осенним дождем на раскисшей земле, в залитых водой окопах, эти люди уже спокойно смотрели навстречу своей неизбежной судьбе и старались не поддаваться унынию. Они даже смеялись и шутили. Они окрестили свою высокую удобную позицию "галеркой", а противоположный низкий берег — "партером", и, как только на этом "партере" или же со стороны деревни показывались зеленые цепи атакующих немцев, меткий огонь раненых вычесывал ряды гитлеровцев и заставлял их снова, залечь.
Несмотря на обстрел из пушек и минометов, которые подтянул сюда противник, неравная борьба все же продолжалась несколько дней. Рассказывают, что самолеты, летая на бреющем полете над берегом, разбрасывали листовки, отпечатанные на машинке в немецком штабе.
"Безногие солдаты Оржицы! — говорилось в этих листовках. — Ваше сопротивление бессмысленно. Немецкая армия вступила в Москву и в Петербург. Красная Армия разбита. Спасайте свою жизнь и сдавайтесь в плен. Немецкое командование немедленно обеспечит вас протезами и хорошим питанием".
Но на эти призывы из окопов все также отвечали огнем, который, впрочем, слабел с каждым часом. Сопротивление прекратилось, когда почти все защитники "галерки" были убиты.
Лишь несколько "безногих солдат Оржицы", ело живых, лишившихся сознания, попало в плен.
Так закончилась трагедия на левобережном Приднепровье. По еще долго после итого на всем обширном пространстве, где недавно кипела битва, валялись неубранные трупы, и повсюду — в полях и в болотах, на огородах и в придорожных кустарниках — под осенним дождем в грязи стонали, умоляя о помощи или о смерти, тяжело раненные люди, которых гитлеровцы безжалостно обрекли на медленную и мучительную гибель.
Начало нашего рассказа относится к последним дням этой оржицкой трагедии.
Неподалеку от Оржицы лежит другое большое село — Крестителево. Противник овладел им после упорного боя, и цепи немецкой пехоты, методически прочесывая одну улицу за другой, вышли к окраине села, где на отшибе от хат стояло несколько длинных колхозных сараев. Опасаясь засады, автоматчики приближались к ним осторожно и недоверчиво, время от времени выпуская очереди по этим постройкам.
И тогда в дверях одного из сараев появился человек. Он по-немецки закричал солдатам, чтобы они не стреляли, потому что в сараях находятся только раненые.
Человек был высокого роста, широкоплечий и сильный. Он носил гимнастерку командира Красной Армии, но без знаков различия на петлицах. На голове у него был кожаный летный шлем. Видимо, раненный, он заметно прихрамывал, опираясь на палку.
Когда автоматчики прекратили огонь, этот человек, припадая на раненую ногу, пошел навстречу фельдфебелю, который командовал немецким отрядом. Выбросив вперед вытянутую руку, он по всем правилам отдал фашистское приветствие, гаркнул "Хайль Гитлер!", а потом на превосходном немецком языке объяснил, что он врач и просит отвести его для переговоров к кому-нибудь из старших офицеров. Спокойные, уверенные манеры незнакомца и отличное знание языка произвели на фельдфебеля впечатление, и он приказал одному из солдат проводить русского врача в штаб части.
Оказавшись пород старшими немецкими офицерами, человек отрекомендовался доктором Леонидом Андреевичем Силиным. Поздравив их с победой, он недвусмысленно дал понять, что радуется успехам германских войск и сам является ярым сторонником немцев. Потом он сказал, что обращается к немецкому командованию с просьбой разрешить ему организовать госпиталь для раненых советских пленных.
По его словам, он уже собрал в сараях на окраине Крестителева несколько десятков бойцов и командиров, получивших ранения, а кроме того, на полях вокруг села валяется множество тяжело раненных людей, и им по международным законам следует оказать медицинскую помощь.
Доктор Силин просил позволить ему отобрать из попавших в плен русских группу врачей, медицинских сестер и санитарок, с их помощью перенести лежавших под открытым небом тяжелораненых в те же сараи на окраине Крестителева и там создать импровизированный госпиталь. "Я могу дать подписку и готов отвечать своей головой, — добавил он, — что ни один человек из раненых или из медицинского персонала не попытается бежать".
Русский врач явно понравился немцам. Несколькими вскользь брошенными словами он сумел польстить их самолюбию, его почтительный, даже заискивающий тон был приятен им, а когда в ответ на вопрос, откуда он знает так хорошо немецкий язык, доктор Силин ответил, что его мать была чистокровной немкой, он окончательно расположил офицеров в свою пользу. Командир части позвонил по телефону генералу, и разрешение на организацию госпиталя было дано. Но при этом немцы поставили врачу несколько категорических условий.
Во-первых, Силина предупреждали, что он понесет самую строгую ответственность, если кто-нибудь из его будущих подчиненных или пациентов попытается бежать из плена. Во-вторых, ему запрещалось подбирать с поля боя и принимать в свой госпиталь тяжело раненных коммунистов, командиров Красной Армии, евреев и русских. Он имел право оказывать медицинскую помощь только беспартийным, украинцам по национальности и в звании солдата или сержанта. В-третьих, немецкое командование ставило в известность врача, что оно не намерено снабжать будущий госпиталь ни продуктами питания, ни медикаментами и все это Силину и его помощникам предстоит добывать самим.
В ответ доктор рассыпался в похвалах великодушию немцев, заявил, что все поставленные ому условии будут точнейшим образом выполнены, и просил разрешения немедленно приступить к делу. Немецкому офицеру поручили сопровождать его, и Силин отправился вместе с ним в ближайший лагерь для советских военнопленных, чтобы там подобрать медицинский персонал для своего госпиталя.
Лагерь для пленных находился неподалеку от Крестителева. Это был просто большой участок земли, огороженный колючей проволокой, и там под открытым небом, с которого день и ночь сыпался мелкий осенний дождь, в холоде, голоде и грязи томились десятки тысяч человек. Здесь оказался и медицинский персонал полового госпиталя одной из наших армий, захваченный гитлеровцами. Разыскав группу девушек — медицинских сестер и санитарок, Силин представился им и предложил работать в будущем госпитале.
— Предупреждаю, девушки, работать придется много и тяжело, — сказал он. — Я буду строго требовать от каждого из вас добросовестного выполнения обязанностей. Но вы медики, а на полях сейчас умирают от тяжелых ран сотни наших людей. Этим, — он кивнул на сопровождавшего его немецкого офицера. — на них наплевать, а мы с вами должны снасти их от смерти, сохранить для Родины.
Девушки, истомившиеся за несколько дней в лагере, с радостью приняли это предложение. Потом Силин отправился разыскивать врачей. В новом госпитале согласились работать пожилой опытный хирург из Одессы Михаил Александрович Добровольский, хирурги Михаил Салазкин из Москвы и Николай Калюжный из Киева, женщины-врачи Федорова и Молчанова и другие. Силину даже удалось уговорить немцев отдать ему из лагеря двух обреченных на смерть евреев — ростовского хирурга Портнова и днепропетровского окулиста Геккера. Ему разрешили взять их на работу в госпиталь при условии, что они тотчас будут расстреляны, как только все раненые окажутся вылеченными.
В тот же день врачей и медицинских сестер выпустили из лагеря, и Силин собрал весь персонал своего госпиталя в одном из сараев на окраине Крестителева.
Он предупредил, что никто не должен пытаться бежать из госпиталя, иначе немцы расстреляют его самого, а с ним, может быть, и других. Потом он объявил, что назначает главным врачом госпиталя доктора Михаила Добровольского, а каждый из остальных врачей-хирургов получил в свое ведение "палату" — один из сараев, а в подчинение — группу медицинских сестер и санитарок. В заключение Силин рассказал о том, какие жесткие требования поставили немцы в отношении раненых.
— Мы должны брать всех тяжелораненых, — пояснил он. — Но в нашем госпитале не должно быть ни одного коммуниста, командира, еврея или русского. Надеюсь, вам ясно, что я имею в виду?
Он так многозначительно сказал это, что все поняли его без дальнейших объяснений. И тут же врачи и сестры, вооружившись примитивными носилками, отправились в окрестные поля искать тяжелораненых. Они подбирали подряд всех, кто нуждался в помощи, и никого ни о чем не спрашивали. Но когда раненых приносили в сарай и регистратор заносил их имена в госпитальный журнал, биографические данные каждого претерпевали существенные изменения. Иванова записывали в книгу учета как Иваненко, Семенова — как Семенюка. Если человек был командиром Красной Армии, с него тотчас же снимали офицерскую гимнастерку и взамен надевали солдатское обмундирование, а в список он заносился как солдат или сержант. И спустя два или три дня, когда в госпитале было уже несколько сот раненых и Силин представил немецкому командованию список своих пациентов, там не значилось ни одной русской фамилии, не было ни одного командира, еврея или коммуниста. Немцы остались весьма довольны тем, что врач так дотошно выполнил их требования.
Ни о койках, ни о постельных принадлежностях не приходилось и мечтать. Раненых укладывали прямо на соломе, расстеленной на земляном полу сараев, стараясь положить их так, чтобы сквозь дырявые соломенные крыши на них не лил дождь. В госпитале не было никакого оборудования, не было лекарств и перевязочных средств, и Силин с врачами отправился на поле недавнего сражения. Они осматривали броню иные обозные повозки, санитарные фургоны, госпитальные машины и искали бинты, медикаменты, медицинский инструмент. Кое-что они нашли, и, хотя медсестрам приходилось, меняя повязки, стирать бинты и снова пускать их в дело, хотя лекарств было недостаточно, а врачи при операциях порой должны были по очереди пользоваться одним и тем же инструментом, все же эти находки дали возможность оперировать и лечить людей. Госпиталь начал работать.
Надо было подумать о питании раненых, и Силин со своими помощниками пошел в Крестителево и в окрестные села. Они обходили хату за хатой, беседовали с колхозниками, рассказывая им о госпитале и прося их добровольной помощи. И все отзывались на эти просьбы с величайшей охотой — кто давал пару кринок молока, кто несколько караваев хлеба домашней выпечки, кто добрый кусок сала, кто ведро картошки или других овощей. Конечно, не легко было на эти пожертвования кормить несколько сот человек, но все же люди были спасены от голодной смерти, обеспечены кое-каким лечением и мало-помалу начинали поправляться. На примитивных, грубо сколоченных операционных столах врачи госпиталя при тусклом, колеблющемся свете коптилок ухитрялись делать сложнейшие операции. Особенно славился своим искусством хирург Михаил Добровольский — немецкие военные медики нередко специально приходили в сарай посмотреть на его операции и громко выражали свое восхищение.
Силин как-то сразу сумел установить самые тесные приятельские отношения и с офицерами воинской части и с чинами организованной в Крестителеве немецкой комендатуры. Он заметил, что большинство гитлеровцев падко на похвалы в свой адрес, и, пользуясь этим, расточал им самую грубую лесть, которая иногда даже коробила его товарищей-врачей. Вдобавок он был веселым собутыльником и знал массу забавных анекдотов, которые мастерски рассказывал, часами заставляя немцев надрывать животы от хохота. Офицеры удивлялись тому, как он знает их язык, и порой признавались, что Силин говорит по-немецки лучше, чем они сами. Кроме того, им нравилась суровая дисциплина, которую Силин установил в своем госпитале, и его властная, требовательная манера обращения с подчиненными.
Наши врачи и раненые с недоумением и недоверием наблюдали за этим непонятным для них человеком. С одной стороны, все понимали, что они обязаны ему, знали, что он спасает их от смерти, избавляет от тяжких страданий в гитлеровских лагерях для военнопленных. Они поражались его изобретательности, энергии, выдающимся организаторским способностям. С другой стороны, поведение Силина, казалось, характеризовало его как верного фашистского прихвостня. Стоило ему появиться в госпитале в сопровождении немцев, как он набрасывался с ругательствами на врачей и медсестер, грубо кричал на раненых, выказывал явное презрение к советским людям и тут же, всячески заискивая перед гитлеровцами, подобострастно принимал их снисходительные похвалы, сыпал в ответ комплиментами, рассказывал анекдоты и сам дружески смеялся вместе с офицерами. Зато когда он приходил один, то становился совсем другим — заботливым и ласковым с ранеными, по-товарищески дружелюбным с врачами.
Поведение начальника госпиталя было таким противоречивым и странным, что многие врачи и раненые долго относились к нему с настороженностью и подозрением и считали его предателем. Другие недоумевали: какое же лицо Силина является действительным и какое — только маской? Третьи уже начинали понимать, что этот человек ведет с врагом тонкую и опасную игру.
К этому времени кое-кто из врачей, и прежде всего Михаил Добровольский, который, как главный хирург, чаще других общался с начальником госпиталя, стали подозревать, что Силин не тот, за кого себя выдает. Добровольский обратил внимание на то, что он никогда не осматривает раненых один, а всякий раз делает это в сопровождении кого-нибудь из других докторов. Ни разу не случалось так, чтобы Силин сам поставил диагноз или оспаривал заключения других врачей, — он всегда одобрял методы лечения, предложенные ими.
Был ли этот человек настоящим медиком? Несколько раз, чтобы незаметно проверить свои подозрения, Добровольский, совершая обход раненых вдвоем с Силиным, нарочно высказывал суждения, самые нелепые с точки зрения медицины, и всегда Силин соглашался с ним. В конце концов хирург понял, что его начальник по имеет специального образовании, ничего не понимает в медицине, но более или менее ловко скрывает свое незнание.
Лишь спустя некоторое время, когда Силин присмотрелся к главному хирургу и понял, что может вполне доверить этому человеку, он однажды в дружеском разговоре с Добровольским чистосердечно признался в своем обмане и рассказал ему свою настоящую биографию. Да, Леонид Андреевич Силин вовсе не был врачом. Юрист из Москвы, он хотел добровольно на фронт, стал секретарем и членом военного трибунала одной из наших стрелковых дивизий, которая попала в окружение неподалеку от Крестителева, а оказавшись в плену, решил спасать раненых и выдал себя за медика. В его жилах вовсе не было немецкой крови, как ом уверил в этом немцев, а превосходное знание языка объяснялось весьма просто.
Силин родился в Риге, в семье мелкого служащего, и вырос в том районе города, где жило много немецких семей. С детства, играя вместе с немецкими мальчиками, он изучил их язык и владел им совершенно свободно. В юности он стал активным комсомольцем, служил на флоте в Севастополе, а потом по тяжелой болезни сердца был освобожден от военной службы, перебрался в Москву, здесь работал на заводе "Шарикоподшипник" и одновременно поступил на заочное отделение Московского юридического института. По окончании института он служил в Москве как юрист, а когда началась война, вступил добровольцем в армию, но вскоре был демобилизован — скрыть от врачей болезнь сердца не удалось. С большим трудом он добился, чтобы его вторично послали на фронт, в дивизионный трибунал, и почти сразу после этого вместе со своей дивизией попал в окружение и очутился в плену. Силин рассказывал Добровольскому, что в Москве у него остались жена Анна и двое маленьких сыновей — Леонид и Геннадий, о которых вспоминал с любовью и тоской. Он признался хирургу, что всей душой ненавидит немцев и его поведение с ними было только ловкой игрой.
С этих пор Силин и Добровольский стали настоящими близкими друзьями и уже не скрывали друг от друга ничего. По просьбе Сплина хирург начал заниматься с ним по вечерам медициной, чтобы начальнику госпиталя, чего доброго, в критический момент не пришлось попасть впросак перед немцами. И Силин теперь никогда не упускал случая бросить перед немецкими врачами какой-нибудь специальный термин или собственноручно выписать рецепт, чтобы лишний раз убедить их в своей полной компетентности.
Эта дружба укрепилась еще больше благодаря одному происшествию. Случилось так, что опасно заболел кто-то из эсэсовцев, служивших в немецкой комендатуре Крестителева. У больного был гнойный аппендицит, который перешел в воспаление брюшины. Немецкий врач заявил, что он отказывается делать операцию — случай был, по его мнению, безнадежным. Тогда комендант Крестителева обратился за помощью к Силину. Тот сразу же понял, какие выгоды сулит это дело в случае успеха, и кинулся к Добровольскому.
— Ты должен во что бы то ни стало спасти этого эсэсовца. Это для нас очень важно, — убеждал он хирурга.
И хотя случай был очень тяжелый, действительно почти безнадежный, и риск слишком велик, все же Добровольский сделал операцию, и она оказалась успешной. Эсэсовец выздоровел, немцы были поражены искусством русского врача, и по просьбе Сплина комендант тут же выдал Добровольскому бумагу, в которой от имени оккупационных властей хирургу объявлялась благодарность за спасение жизни немецкого солдата. Этой бумагой Силин потом ловко пользовался в интересах госпиталя, а значительно позднее, уже через год, она спасла от расстрела, самого Добровольского.
И может быть, именно благодаря этой успешной операции немцы не расправились с госпиталем Силина, когда случилось вскоре другое, уже весьма неприятное происшествие. Из госпиталя, нарушив уговор, бежал один фельдшер.
Как только это стало известно, явился немецкий комендант с солдатами. Весь медицинский персонал во главе с Силиным был выстроен около сараев, и комендант сказал, что за этот побег будет расстрелян каждый пятый. Все свое влияние и красноречие Силину пришлось употребить, чтобы отговорить немцев от такого намерения. В конце концов они все же вывели из строя другого фельдшера, привязали нго к дереву и расстреляли на глазах у товарищей. А комендант заявил, что отныне в госпитале вводится круговая порука. Все врачи, медсестры и раненые были поделены на пятерки и предупреждены, что, если один из пятерки убежит, остальные четверо будут расстреляны.
Эта расправа окончательно убедила Силина в том, что госпиталю нельзя оставаться в Крестителево. Большое соло, лежавшее на перекрестке дорог, всегда было полно немцев, здесь находились комендатура и жандармерия, а такое соседство не сулило ничего доброго. Силин уже давно говорил Добровольскому, что надо бы разместить госпиталь где-нибудь в стороне от больших дорог, в глубинке, подальше от немецких оккупационных властей.
Перед немецкими властями можно было выдвинуть весьма основательный предлог для такого переезда. Госпиталю пора было подумать о зимних квартирах. Стояла поздняя осень, холодные утренники предвещали близкую зиму, и оставаться дольше в неотапливаемых сараях с дырявыми соломенными крышами было просто невозможно. Силину, наконец, удалось доказать это коменданту, и тот разрешил ему съездить в Кременчуг к высшему немецкому начальству.
И тут связи и знание языка помогли Сплину добиться успеха. Ему позволили поискать в окрестных селах подходящее помещение для госпиталя, и он после многодневной поездки нашел место, которое вполне отвечало его замыслам, — село Еремеевку.
Еремеевка лежала в стороне от больших проезжих дорог, почти на самом берегу Днепра. Так как она находилась на отшибе, то здесь не было ни комендатуры, ни жандармерии, и единственным представителем немцев являлся староста Мамлыга, осуществлявший свою власть с помощью нескольких полицаев — жителей того же села. Село было богатым — до войны здесь работали двенадцать колхозов и рыболовецкая артель, и, поскольку немцы показывались тут сравнительно редко, жители Еремеевки пострадали от оккупации меньше, чем крестьяне других сел. Это было немаловажным обстоятельством — от него зависело питание раненых, и Силин мог надеяться, что ему удастся наладить бесперебойное снабжение госпиталя продуктами. И главное, здесь, в Еремеевке, было очень подходящее для госпиталя помещение — двухэтажное, кирпичное здание бывшей школы, стоявшее на краю большой сельской площади, где по воскресеньям собирался базар, на который съезжались крестьяне со всей округи. Словом, это село оказалось для Силина тем идеальным местом, которое он искал.
Он заручился согласием старосты, получил в Кременчуге разрешение на переезд и, вернувшись в Крестителево, тут же начал готовить раненых в дорогу. В окрестных селах было мобилизовано несколько десятков крестьянских телег, и в последних числах ноября длинный конный обоз госпиталя двинулся в двухдневный путь из Крестителева в Еремеевку.
На новом месте раненых ждала трогательная встреча. Заранее извещенные о приезде госпиталя, колхозники толпой собрались у здания школы. Многие принесли с собой гостинцы, и специально к этому дню не одна еремеевская хозяйка напекла пирогов. И как только обоз въехал на школьный двор, женщины бросились к повозкам, и стали завязываться знакомства, начались расспросы, проливались слезы сочувствия. При этом раненым насовали столько всяческой снеди, что пришлось вмешаться врачам.
Встреча взволновала всех и заставила раненых как бы на время забыть о своем беспомощном состоянии и о том, что они находятся во власти оккупантов, словно эти люди сегодня снова попали на родную, свободную советскую землю.
И для жителей Еремеевки приезд госпиталя был лучиком света в мрачном царстве гитлеровской оккупации. Эти израненные люди в красноармейских гимнастерках были для них символом прежней, довоенной жизни, напоминанием о родных и близких, ушедших с Красной Армией на восток, и живым свидетельством того, что там, на востоке, продолжается упорная, жестокая борьба, исход которой вопреки хвастливым заявлениям гитлеровцев еще не решен. Госпиталь Силина с момента приезда стал центром внимания всего села, и люди по жалели ничего, чтобы помочь раненым.
Теперь палаты госпиталя размещались в теплых, просторных и светлых классах двухэтажной школы. Сначала, как и в Крестилеве, раненых положили просто на солому, расстеленную на полу. Но Силин достал у крестьян кровати, организовал изготовление деревянных коек, а затем появились соломенные тюфяки, подушки и, наконец, даже постельное белье. При этом Силин, показывая пример подчиненным, продолжал спать в своем кабинете на соломе, накрывшись шинелью, пока каждый из раненых, а за ними и все врачи и медицинские сестры не были обеспечены кроватями и бельем. Только тогда он разрешил поставить и в своем кабинете кровать.
Что же касается питания раненых, то в Еремеевке благодаря помощи колхозников оно стало таким обильным, что это даже приходилось скрывать от немцев. Если в обеденное время в госпиталь приезжал из районного центра Градижска или из Кременчуга какой-нибудь представитель оккупационных властей, Силин тотчас же посылал незаметный сигнал в кухню, и начальство, обходя палаты, видело, что раненым разносят на обед какую-то сомнительную и мутную похлебку, напоминающую лагерную баланду, и скудную порцию жидкой каши. Но как только начальство уезжало, в палатах снова появлялись и молоко, и жирный, наваристый борщ, и густая каша с мясом. И эта хорошая, сытная пища в сочетании с заботливым уходом и лечением способствовали тому, что раненые начали быстрее поправляться.
Но здесь возникла другая опасность. Выздоровевшие подлежали отправке в лагерь для военнопленных в Кременчуге, где, как было известно, ежедневно сотни людей умирали от голода и тифа, где за малейшую провинность виновного ждали побои, а то и пуля охранника. Спасти людей от смерти в Еремеевке, чтобы обречь их на гибель в Кременчуге, — это вовсе не входило в намерения Силина. И до поры до времени ему ловко удавалось водить за нос гитлеровцев.
Время от времени немцы присылали в госпиталь комиссию, которая должна была определить, кто из раненых выздоровел и может быть переведен в лагерь. И каждый раз повторялось одно и то же. Членов комиссии встречал сам Силин, изливался перед ними в любезностях, сыпал шутками и анекдотами и первым делом вел к себе в кабинет. Вызвав своих помощников, он вполголоса давал им какие-то распоряжения, и вскоре на столе в кабинете появлялись бутылки с самогоном, всевозможная закуска, и гости, проголодавшиеся с дороги, конечно, не могли отказать хлебосольному хозяину и усаживались закусить чем бог послал. А пока Силин усердно потчевал немцев, подливая в их стаканы самогон, и заставлял их смеяться над своими анекдотами, во всех палатах госпиталя шла лихорадочная, торопливая работа. Медсестры, фельдшеры, врачи хлопотали вокруг уже выздоровевших людей, делали им перевязки, прибинтовывали шины к невредимым рукам и ногам. И когда после угощения уже изрядно захмелевшая комиссия в сопровождении Сплина обходила палаты, оказывалось, что все раненые еще находятся в довольно тяжелом состоянии и отправить в лагерь никого нельзя. Немцы уезжали ни с чем, но, впрочем, весьма довольные оказанным приемом.
В Еремеевке Силин однажды посвятил Михаила Александровича Добровольского в свои дальнейшие планы. Обманывая гитлеровцев и задерживая у себя выздоравливающих, он надеялся дотянуть до того момента, когда подавляющее большинство раненых встанет на ноги. По его расчетам, это должно было произойти в конце весны или в начале лета. И тогда в один прекрасный день весь госпиталь во главе с самим Силиным — излеченные раненые, и врачи, и медсестры — уйдет в глубину окрестных приднепровских лесов, превратится в партизанский отряд и в ожидании подхода наших войск начнет вооруженную борьбу против немцев. Тем, кто не сможет или не захочет идти в партизаны, придется тогда же бежать из Еремеевки и укрыться в других местах. И лишь несколько человек, у которых были особенно тяжкие ранения, пришлось бы при этом оставить, но Силин предполагал спрятать их у надежных людей в Еремеевке или в соседних селах.
К счастью, таких тяжелораненых было немного. Среди них особенно выделялся подполковник Константин Николаевич Богородицкий, единственный командир, содержавшийся в госпитале легально. В свое время он наотрез отказался сиять гимнастерку со знаками различия подполковника и изменить фамилию. Силину с трудом удалось добиться разрешения нем-цев, чтобы оставить его на лечение. Они дозволили только потому, что знали, как тяжело искалечен этот человек. У Богородицкого была ампутирована правая нога, выбит один глаз, поврежден позвоночник, он испытывал тяжелые физические страдания, но при этом сохранял ясность ума, бодрость духа и удивительную веру в то, что в конце концов враг будет разбит. Гимнастерка его с тремя шпалами на петлицах всегда была на нем или висела на спинке кровати у изголовья. Этот офицер пользовался большим уважением и у раненых и у врачей, сам Силин нередко приходил советоваться к нему, и они подолгу вполголоса разговаривали между собой. Видимо, советы подполковника Богородицкого, старого коммуниста, опытного командира, много повидавшего человека, но раз помогали Силину в его нелегкой работе и ловкой игре с немцами.
Здесь, в Еремеевке, госпиталь Силина окончательно превратился в маленькую советскую колонию. За это время люди — и раненые, и врачи, и сестры — сжились, лучше познакомились друг с другом, и общность сложной судьбы сделала их дружным, спаянным коллективом. Уже никто из них не сомневался в Сплине, и все понимали, какую трудную и дерзкую игру с врагом вел этот человек. И он, лучше узнав своих подчиненных и пациентов, уже не таился от них. Приходя в палаты и беседуя с ранеными, он теперь прямо говорил нм, что они должны скорее поправиться, чтобы снова взять в руки оружие и бороться с фашистами, приближая момент своего освобождения. Он неустанно твердил, что Германия неминуемо будет разгромлена, внушал товарищам веру в то, что победа Красной Армии не за горами, и не терял эту веру даже тогда, когда с фронта приходили совсем неутешительные известия. Он был прирожденным агитатором, умел подобрать к своим доводам очень яркие примеры, говорил так красноречиво и убежденно, что у людей невольно рождалась надежда на близкое освобождение, пропадало отчаяние, появлялось желание жить и бороться.
31 декабря, в канун нового, 1942 года, Сплин организовал раненым праздник, который навсегда остался для них памятным днем. В этот вечер все они получили ужин, о котором даже не мечтали, — по две большие мясные котлеты и по чарке самогона. Незадолго до полуночи Силин вышел из своего кабинета, одетый в полную командирскую форму, с красной звездочкой на околыше фуражки. В сопровождении всех врачей он обходил одну палату госпиталя за другой и в каждой обращался к раненым с краткой речью. Он поздравлял их с наступающим Новым годом, желал здоровья и выражал уверенность в том, что этот год принесет им желанное освобождение от фашистской власти. Потом он велел открыть двери всех палат, ведущие в коридор, снова скрылся в кабинете и вышел оттуда опять, когда часы уже били двенадцать. В руках у него был играющий патефон. По всему госпиталю разнеслись давно не слышанные звуки "Интернационала". Силин ухитрился достать пластинку с "Интернационалом" неведомо где, и сейчас пролетарский гимн звучал в далеком украинском селе у берегов Днепра, в глубоком тылу гитлеровских войск так же, как звучал он в эти минуты над Москвой, над всей свободной территорией Советского Союза.
Это был такой необычный и такой дорогой для всех новогодний подарок. При звуках гимна одни вскочили с постелей и стояли "смирно", как положено бойцу и командиру, в торжественном молчании слушая знакомые музыку и слова. Другие, прикованные к кровати, только вытянулись и приподняли головы с подушек. И все плакали открыто, не стесняясь этих слез, полных тоски и радости, боли и надежды. А патефон носили из палаты в палату, он снова и снова играл "Интернационал", и долго не могли заснуть люди в эту ночь, охваченные необычайным волнением, отдавшиеся дорогим для каждого воспоминаниям, полные тревожных мыслей о судьбах Родины и о своей нелегкой судьбе. И с темп же воспоминаниями и мыслями, с теми же надеждами и тревогами встречали вступающий на заметенные снегом улицы села новый, 1942 год жители Еремеевки.
В селе у Силина было уже немало друзей. Энергичный, общительный, веселый, он с первых же дней перезнакомился с доброй половиной местных жителей и был желанным гостем во многих домах. Исподволь, с пристальным вниманием приглядывался он к людям, определяя, кому из них можно верить, и с одними говорил прямо и откровенно, сразу же устанавливая дружеский контакт, а перед другими ловко разыгрывал на себя немецкого прихвостня. В короткое время он сумел стать заметной фигурой в селе, и честные, смелые люди с радостью принялись помогать Силину, а предатели и немецкие пособники завидовали ему и явно опасались его влияния, возраставшего с каждым днем.
Жители Еремеевки вскоре увидели в Сплине своего покровителя и защитника. При этом он действовал так умело и тонко, что доверие немцев к нему все время росло, и Силину порой удавались весьма рискованные и дерзкие замыслы. Конечно, большую роль здесь играло отличное знание немецкого языка.
Хотя в Еремеевке не было ни комендатуры, ни жандармерии, немецкое начальство нередко наезжало сюда из соседнего большого села Жовнина или из города Золотоноши. Сам комендант района подполковник Тесске, штаб-квартира которого была в Золотоноше, частенько жаловал в Еремеевку собственной персоной, то произнося речи перед жителями села, то принимая в помещении сельской управы заявления и жалобы крестьян. Сначала он приезжал со своим толмачом-немцем, но у того были явные нелады с русским языком, я, познакомившись с Силиным, подполковник Тесске сделал его своим постоянным переводчиком в Еремеевке — Силину приходилось и переводить речи коменданта перед народом и вместе с ним принимать в сельской управе посетителей. Нечего и говорить, что он ловко пользовался представившимися ему возможностями.
Еремеевские колхозники вспоминают, как однажды Тесске, приехав в село, велел созвать всех жителей на площадь перед сельуправой и с крыльца дома обратился к ним с особенно длинной и торжественной речью, переводить которую должен был Силин, несмотря на то что личный переводчик пана коменданта находился тут же. Тесске пространно и прочувственно говорил о тех благодеяниях, что принесла с собой немецкая власть украинскому народу, и Силин добросовестно пересказывал фразу за фразой. И вдруг многие в толпе почувствовали что-то неладное — речь коменданта в переводе Силина стала звучать как-то удивительно глупо и нелепо. Силин переводил сказанное вполне точно, но при этом делал какие-то странные ударения во фразах, меняй интонацию так, что самые торжественные и высокопарные тирады Тесске вдруг приобретали совсем иной, иронический и смешной смысл.
Переводчик коменданта, недостаточно хорошо знавший русский язык, не мог, разумеется, почувствовать этих тонких оттенков в речи Силина и только согласно кивал головой, вполне одобряя точность перевода своего коллеги. А те люди в толпе, которые поняли, чего добивается Силин, стали с напряженным вниманием следить за его сложной игрой, и комендант, заметив это внимание, приписал его, конечно, своим ораторским способностям и тому, что русский доктор очень хорошо перевел его речь. Все это прошло незамеченным и только укрепило доверие коменданта к Силину.
Иногда Силин решался на еще больший риск, чтобы помочь еремеевским колхозникам спасти их от расправы или от грабежа. Так, один раз, когда он в качестве переводчика вместе с комендантом принимал в сельской управе посетителей, сюда явился приехавший в село бывший еремеевский кулак Яков Копейка. В годы коллективизации у этого кулака отобрали принадлежавший ему дом, и теперь в нем жила семья бойца Красной Армии, сражавшегося на фронте, — колхозница Анастасия Шендрия с несколькими детьми. Копейка уже давно поселился в Черкассах, но сейчас приехал в Еремеевку, надеясь с помощью немцев возвратить себе прежнюю хату, и для этого привел к коменданту плачущую Анастасию.
Через Силина Копейка стал объяснять Тесске, в чем дело: он покорнейше просил немецкое командование выселить из его бывшего дома жену красноармейца и возвратить ему все имущество. Однако в переводе на немецкий язык просьба зазвучала совсем по-другому. Силин изобразил коменданту дело так, что этот человек, имеющий в Черкассах прекрасный дом, теперь приехал требовать принадлежавшую ему когда-то старую хату и хочет выбросить на улицу бедную вдову с детьми. По его словам, Копейка заявил, будто немецкие власти обязаны немедленно вернуть ему прежний дом, а если, мол, комендант откажется удовлетворить эту претензию, он будет жаловаться на него высшему начальству. Словом, покорнейшая просьба Копейки была представлена как категорическое, наглое и непочтительное требование жадного хапуги. Взбешенный такой наглостью, Тесске вскочил из-за стола, схватил тяжелое пресс-папье и стукнул Копейку по голове. Потом он приказал Силану, чтобы этот человек в двадцать четыре часа убрался из села, иначе он прикажет расстрелять его. Нечего и говорить, что Копейка поспешил исполнить предписание коменданта, а Анастасия Шендрия, счастливая, вернулась в свои дом.
В другой раз во время очередного приема к коменданту явилась одна из жительниц села, антисоветски настроенная баба, захотевшая выслужиться перед фашистскими властями. Она принесла составленный ею список, где значилось десятка полтора фамилий бывших сельских активистов, которые, по ее словам, были враждебно настроены к новому немецкому порядку. Все ото она объяснила Силину, а когда Тесске спросил у него, чего хочет эта женщина, то Силин ответил, что она принесла список крестьян, которые желали бы записаться в украинскую полицию. Он предупредительно добавил, что, дескать, господин подполковник может не заниматься такими пустяками, а он сам возьмет список и передаст его потом начальнику районной полиции Ющенко. С этими словами Силин спокойно взял бумагу из рук женщины и положил ее к себе в карман. В тот же день список был уничтожен. А когда в следующий приезд коменданта эта женщина явилась узнать, какие меры приняты по ее доносу, Силин устроил так, что Тесске выгнал ее и запретил впредь показываться в управе.
Уже с первых дней пребывания госпиталя в Еремеевке Силин, присматриваясь к старосте села Мамлыге, увидел, что на помощь этого человека ему не приходится рассчитывать. Безвольный и трусоватый, Мамлыга всячески старался угодить гитлеровцам. Зато совсем другим человеком был его заместитель Иван Константинович Калашник. Он сразу же стал энергично помогать Силину, и, узнав друг друга, они вскоре подружились. Иван Калашник, один из сельских активистов, оставленный здесь для подпольной работы, принял должность заместителя старосты по совету своих товарищей только для того, чтобы помогать односельчанам и саботировать немецкие распоряжения. Калашник познакомил Силина с сельскими активистами Иваном Кузьменко и Василием Фесенко, работавшими в сельпо, с братом и сестрой Николаем и Марией Рубачевыми, с Петром Шарым и многими другими. В Еремеевке оказалась большая группа вполне надежных людей, преданных партии и Советской власти и готовых действовать вместе с Силиным.
Окончательно убедившись, что Мамлыга будет только мешать его замыслам, и посоветовавшись с новыми друзьями, Силин решил добиваться смещения старосты. Ему удалось внушить гитлеровцам подозрения, будто бы Мамлыга связан с коммунистами. Позднее он подсунул коменданту заранее сфабрикованные документы, косвенно уличавшие старосту. Мамлыгу, наконец, сместили, и вместо него на эту должность был назначен Иван Константинович Калашник. Теперь действовать стало значительно легче — Силин и Калашник работали в полном контакте друг с другом.
С помощью нового старосты удалось окончательно разрешить нелегкую проблему снабжения госпиталя. Силин добился от немецкой комендатуры позволения производить сбор добровольных пожертвований в пользу раненых не только в самой Еремеевке, но и в окрестных селах — Гусином, Москаленках, Матвеевне, Галицком и других. Удалось даже добыть у гитлеровцев кое-какие продукты — госпиталю разрешено было получать горелое зерно, оставшееся после пожара на кременчугском элеваторе, и выписать со склада несколько маленьких поросят. Вместе с Калашником Сплин потом обменял это жженое зерно в колхозах на хорошую муку, а маленьких поросят — на больших откормленных кабанов, обеспечив тем самым свой госпиталь на некоторое время хлебом и мясом. Он договорился с еремеевскими колхозниками, и теперь каждого из выздоровевших раненых по воскресеньям приглашала к себе в гости какая-нибудь семья. Это давало возможность человеку провести день в уже забытой семейной обстановке и, с другой стороны, облегчало проблему питания. Добился Силин и того, что врачам госпиталя разрешили оказывать медицинскую помощь крестьянам. В госпитале установили определенные дни для приема колхозников, а так как жители окрестных сел до того времени оставались без медицинского обслуживания, то в посетителях не было недостатка. Каждый из пациентов, конечно, приносил врачам что-нибудь в благодарность за лечение, а эти продукты тоже шли главным образом на питание раненых.
Наконец, Силин и Калашник нашли еще один способ добывании средств для госпиталя. Они убедили немецкого коменданта разрешить открыть в село клуб, доход от которого должен был идти в пользу раненых. При клубе создали драмкружок, ставивший пьесы из украинского классическою репертуара — "Он, не хода, Грыцю", "Наталка-Полтавка", "Наймичка" и другие. Артистами были и колхозники, и врачи, и медсестры. Люди, уже истосковавшиеся без всякой культуры за долгие месяцы гитлеровской оккупации, сейчас с удовольствием шли по вечерам в клуб поразвлечься. Плата была скромной, а после спектакля нередко сам Индии или кто-нибудь из "артистов" обходили с шапками присутствующих, собирая пожертвования в пользу раненых. Этот клуб давал каждую поделю две-три тысячи рублей дохода и стал важной статьей в бюджете госпиталя.
Но рядом с этой открытой, легальной деятельностью все время продолжалась и ширилась подпольная работа Силина и его друзей. После того как оборудование госпиталя было закончено, Силин перешел жить в село, в хату одного старика, который зарабатывал себе на жизнь, изготовляя иконы, кресты и другие религиозные принадлежности. Так, в этом доме, с помощью выздоровевшего раненого Алексея Аржанова, связиста по специальности, установили радиоприемник. И сам приемник и провода, идущие от него, были тщательно замаскированы в стене. По просьбе Силина его хозяин сделал ему большой нагрудный крест на длинной металлической цепочке. Теперь, как только в село приезжали гитлеровцы, Силин встречал их, надев этот крест поверх полушубка, — представляясь религиозным человеком, он внушал им еще большее доверие к себе. Но это "оборудование", как называл его шутя Силин, имело и вполне практический смысл. Когда на его квартире включали радиоприемник, то цепочка служила антенной, а сам крест — заземлением. Теперь Силин и его товарищи регулярно принимали из Москвы сводки Советского Информбюро и были вполне осведомлены о положении на фронтах. Эти сводки Силин каждый день пересказывал своим раненым и врачам, и их содержание становилось также известным и колхозникам Еремеевки.
Время от времени подпольщики затевали и прямые диверсии. То исчезнут со склада местного "Заготзерна" несколько сот мешков приготовленной для отправки в Германию пшеницы. То кто-то выроет и тщательно замаскирует на середине дороги глубокую яму, куда попадает грузовик, полный солдат, и в результате несколько автоматчиков получают тяжелые увечья. То остановившиеся на ночлег в соседнем селе шоферы фашистской автоколонны утром неожиданно обнаруживают, что на колесах машин из покрышек и камер кто-то вырезал большие куски резины и надо менять все баллоны. То у напившихся полицаев пропадают винтовки или автоматы.
Это были пока лишь совсем небольшие, отдельные акты сопротивления врагу — Силин и его товарищи лишь пробовали силы, готовясь к будущей партизанской борьбе. Их подпольная деятельность только начиналась, и приходилось быть очень осторожными, осуществляя каждую из этих мелких диверсий, чтобы не привлечь внимания гестапо к Еремеевке и не возбудить подозрений своих врагов в самом селе.
Силин имел в Еремеевке очень опасного и злобного врага. Это был старший полицай Иван Атамась, по прозвищу "Дракон". Человек без чести и без совести, жестокий и жадный, он готов был на все ради своей карьеры и лез из кожи вон, стараясь выслужиться перед фашистами. Самой сокровенной мечтой его была должность следователя районной полиции, и он прилагал все усилия, чтобы добиться ее. Он давно уже присматривался к Сплину, завидовал его влиянию среди гитлеровцев и явно что-то подозревал. Но до поры до времени у Атамася не было никаких улик против этого человека.
Однажды Дракон подал начальнику районной полиции Ющенко список с фамилиями двадцати семи сельских активистов Еремеевки, которые, по его словам, были здесь оставлены специально для партизанской борьбы. Но Ющенко уже успел подружиться с Силиным и нередко оказывал еремеевским подпольщикам важные услуги, вовремя предупреждая их о тех или иных намерениях немцев. Ющенко передал этот список Сплину, а тот показал Калашнику и просил старосту предупредить всех, кто был перечислен в доносе Атамася, чтобы они соблюдали осторожность и в случае необходимости могли бы быстро скрыться. Список же в конце концов Силин уничтожил.
Но, видимо, Атамась, не ограничился только этим доносом. В декабре 1941 года в село неожиданно приехала группа фашистских солдат во главе с офицером, и сейчас же были схвачены шестеро сельских активистов из числа тех, что значились в списке Атамася. Остальным удалось вовремя спрятаться. Шестерых арестованных заперли в помещении сельской управы, и Силину стало известно от гитлеровцев, что на рассвете они будут расстреляны здесь, во дворе. Тут же, связавшись с Калашником, Силин вместо с ним выработал план спасения этих людей.
Прежде всего он свел дружбу с немецким: офицером, возглавлявшим карателен, и за бутылкой самогона они с Калашником стали доказывать немцу, что было бы неправильно расстреливать приговоренных во дворе сельской управы, в самом центре села. Это, говорил Силин, произведет неприятное впечатление на всех крестьян и может повредить в их глазах немецким властям. Он даже указал на более удобное место для расстрела — за окраиной села, и офицер, согласившись, послал туда полицаев, чтобы заранее выкопать могилы приговоренным. Удалось убедить гитлеровца и в том, что не стоит расстреливать на рассвете, когда многие из крестьян уже не спят, а лучше сделать это глубокой ночью, после полуночи. Так и было решено.
Силин с Калашником продолжали поспешно осуществлять свои план.
По всему селу было объявлено, что сегодня в клубе состоится большой торжественный вечер, посвященный организации украинской полиции. По поручению Силина Калашник раздобыл самогона и обильную закуску — после торжества предполагалось устроить вечернику. На вечернику пригласили всех немцев во главе с офицером, а также полицаев, которым было поручено расстрелять приговоренных. Еще днем Силин предупредил нескольких красивых молодых девушек и женщин, что они обязательно должны быть на празднике, любезничать с немцами и задержать их как можно дольше в клубе. Среди этих женщин были учительницы Мария Рубачева и Александра Шевченко — жена одного из арестованных. Когда Шевченко стала отказываться от участия в вечеринке, говоря, что она не может веселиться в то время, как самому близкому для нее человеку грозит смерть, Силин прямо сказал ей: "Если ты хочешь спасти мужа, ты должна прийти в клуб — нить, плясать и веселиться". Ближе к вечеру Силину и Калашнику удалось также предупредить заключенных о том, как им следует вести себя по дороге на расстрел.
Вечер был не очень многолюдным, но все прошло как надо. А потом приглашенные уселись за столы, немцев и полицаев усердно стали угощать самогоном, и офицер со своими солдатами охотно танцевали с девушками. Время подходило к полуночи, и Силин все чаще поглядывал на часы. Затруднение заключалось в том, что ночь оказалась безоблачной и светила полная луна. Бежать в такую светлую ночь было бы гораздо труднее. Однако луна должна была зайти после часу ночи, и Силин всячески старался затянуть вечеринку, чтобы задержать немцев и полицаев. По его поручению Мария Рубачева то и дело приглашала танцевать немецкого офицера, а потом попросила проводить ее домой. Она нарочно выбрала самый длинный, кружной путь к своему дому и отделалась от спутника, лишь когда луна была совсем уже на заходе.
Освободившись, офицер пришел в сельуправу и приказал полицаям вести осужденных на расстрел. Конвоиры были порядком-таки пьяны, и им пришлось дать в провожатые еще двух немецких солдат. Когда они подходили к окраине села, осужденные внезапно сбили на землю обоих немцев и бросились бежать в разные стороны. В то время как пьяные полицаи наугад стали палить в темноту, беглецы успели скрыться. Только один из них — бывший военнопленный Попов, который был ранен в ногу, не смог убежать и остался на месте. Остальным удалось надежно спрятаться в крестьянских хатах, в заранее подготовленных тайных убежищах.
Немцы были взбешены этим побегом. Наутро они решили расстрелять каждого пятого в селе и для устрашения жителей сжечь десятка два домов. Несколько часов потратили Силин и Калашник, убеждая офицера, что этого не следует делать. Они свалили всю вину на перепившихся полицаев, снова устроили для немцев угощение и задобрили их всевозможными подарками. В конце концов гитлеровцы удовлетворились тем, что расстреляли раненого Попова во дворе сельуправы, а Силин обещал им сказать в комендатуре, что все сельские активисты были казнены. С трудом, но все же удалось выпроводить карателей, и Еремеевка на этот раз не йострадала.
И все же игра, которую вел Силин с фашистами, была слишком смелой и рискованной. Рано или поздно это должно было плохо кончиться для него и его товарищей, Атамась не спускал с Силина глаз, следил за всеми его поступками и настойчиво и прилежно собирал улики против этого человека. Видимо, нашелся и предатель в самом госпитале. Роковой час все же наступил.
Ночью 1 марта Силин разбудил несколько врачей и выздоровевших раненых, с которыми был особенно дружен. Он сообщил им: получены тревожные сведения. Ему дали знать, что к немцам поступил донос, в котором он обвинялся в укрывательстве евреев и коммунистов в госпитале. Он посоветовал товарищам подготовиться к побегу и предупредил, что, возможно, он и сам попробует убежать. Но когда наступило утро, оказалось, что уже поздно. Госпиталь с рассветом был окружен приехавшими из районного центра немецкими солдатами и украинской полицией.
Вскоре явилась немецкая медицинская комиссия. На этот раз Силин уже ничего не мог сделать — всех раненых подвергли осмотру, отбирая выздоровевших для отправки в лагерь. Вместе с ними отобрали всех коммунистов, командиров, евреев и часть русских — судя по этому, доносчик хорошо знал коллектив раненых и предал всех, кого мог. Арестован был и Силин — ему запретили выходить из своего кабинета в госпитале.
И все же вечером следующего дня Силин вместе с врачом Михаилом Салазкиным бежал из госпиталя. Это бегство было заранее предусмотрено его друзьями. На окраине села в одной из хат для Силина была приготовлена гражданская одежда и лошадь с повозкой, на которой он мог уехать в безопасное место. Чтобы облегчить побег, его друзья организовали в селе вечеринку, на которую был приглашен и Иван Атамась. И хотя Атамася усердно потчевали самогоном, все заметило, что в этот вечер он пил мало и то и дело прислушивался, точно ожидал чего-то.
Действительно, поздно ночью раздался стук в окно — Атамася вызвал его ближайший помощник полицай Сергей Паленый. Дракон ушел тотчас же с вечеринки и вернулся спустя полчаса, довольно потирая руки. "Силин хотел бежать, — сказал он присутствующим, — но я поймал его. Теперь он у меня ужо не вырвется".
Увы, ото было горькой правдой. Силин сумел незамеченным выйти из госпиталя, перерезать телефонные провода, ведущие в сельскую управу, и добраться до окраины Еремеевки, Но Сергей Паленый, которому Атамась приказал неусыпно наблюдать за Силиным, выследил его и донес своему начальнику. Доктору Салазкину удалось бежать, а Силина Дракон застиг в тот самый момент, когда тот переодевался в крестьянское платье. Угрожая пистолетом, Атамась повел беглеца назад в госпиталь. Он сам рассказывал потом, что по дороге Силин уговаривал его позволить ему бежать. "Если ты отпустишь меня, это послужит в твою пользу, когда придут наши, — говорил он. — А если ты выдашь меня немцам, люди припомнят это, и тебе не миновать виселицы". Но Дракон только смеялся в ответ и обещал застрелить Силина, как только тот попытается бежать. Он снова передал беглеца немецкой охране у школы. Сплина связали и заперли до утра в его кабинете.
На другой день, 3 марта 1942 года, около сорока отобранных немцами раненых и врачей увозили из госпиталя в Кременчугский лагерь. Был базарный день, и ранним утром на площади перед школой открылся базар, на который съехались сотни крестьян из окрестных сел. Когда к школе, охраняемой немецкими солдатами и полицаями, подъехало десятка полтора саней и на крыльцо стали выводить раненых, все, кто был на базаре, толпой хлынули к госпиталю, и с разных концов Еремеевки сюда побежали люди.
Одни раненые выходили сами, других выволакивали и бросали в розвальни немцы и полицаи. Все уже понимали, что их везут на смерть, и, заметив в толпе знакомые лица, люди громко прощались с друзьями, выкрикивали свои адреса, чтобы жители Еремеевки смогли сообщить семьям об их гибели. Из толпы неслись ответные крики, слышались женские рыдания, детский плач, и вдруг все разом стихло.
Последним, вслед за врачами Геккером и Портновым, на крыльцо вышел Силин. Его сопровождал Атамась с двумя пистолетами в руках. Силин был без шинели, в своем кожаном шлеме и гимнастерке и со связанными назад руками. Кто-то набросил ему на плечи рваный овчинный полушубок, но он тут же упал на крыльцо. Толпа зашумела, закричала, требуя, чтобы Сплину освободили руки. Немецкий офицер молча кивнул в знак согласия. Атамась распутал узел, но тут же связал Силину руки уже впереди и накинул на него полушубок.
Силин молча оглядел собравшуюся толпу, раненых, лежащих на санях, а потом обернулся и посмотрел на окна госпиталя. Они были открыты и оттуда выглядывали оставшиеся раненые, врачи и немецкие солдаты с фотоаппаратами, снимавшие эту сцепу. Потом он обратился к офицеру и попросил разрешить ему попрощаться с товарищами. Получив разрешение, он подошел к краю крыльца и медленно начал говорить, обращаясь и к тем, кто глядел из окоп, и к тем, кто лежал на санях.
— Дорогие мои друзья и товарищи! — говорил он. — Я сделал для вас все, что мог. Я старался спасти вас от смерти и организовал этот госпиталь, превратив ого в советскую колонию в тылу врага. Но мне не удалось до конца уберечь ни жизней многих из вас, ни своей жизни. Я знаю, что меня расстреляют, а потому сейчас слагаю с себя дальнейшую ответственность за вас и каждому передаю в руки его собственную судьбу. Спасибо вам за все, и не поминайте меня лихом.
Потом он обратился к толпе:
— И вам, дорогие товарищи из Еремеевки и из других сел, большое спасибо! Спасибо за помощь, за доброе, сердечное отношение к раненым солдатам и командирам. Помните, вам уже недолго осталось страдать под проклятой властью врага. Расстреляют меня, может быть, расстреляют других моих товарищей, но таких, как мы, миллионы, и всех нас не могут расстрелять. Красная Армия уже разбила врага под Москвой, она скоро погонит его на запад, освободит и вашу украинскую землю, и вы снова станете свободными советскими людьми. Когда наступит этот радостный час и сюда придут советские войска, не забудьте помянуть нас, которые погибли в борьбе. Вспомните нас так, словно все мы живыми вернулись сюда вместе с нашей родной Красной Армией. И еще одна моя просьба. У меня остаются в Москве жена и два сына. Напишите нм, как я погиб, скажите моим сыновьям, что в Красном знамени нашей Родины есть и капля крови их отца.
Голос его слегка дрожал от волнения, но он говорил необычайно проникновенно, с бьющей в душу силой. И вся толпа — несколько сот мужчин и женщин, — слушая его, плакали навзрыд.
Фашистский офицер, видя, какое действие на людей оказывает эта прощальная речь, сделал знак Атамасю. Тот толкнул Силина, приказывая ему замолчать и идти к саням.
— Прощайте, дорогие товарищи! — сказал обращаясь ко всем Силин и низко поклонился народу. Потом он сошел с крыльца и сел на последние сани.
Рядом с ним поместились Атамась и еще два полицая. Все еще громко плачущая толпа придвинулась ближе. Немцы и полицаи угрожающе взяли на изготовку автоматы.
И вдруг все увидели, как Силин связанными впереди руками неловко полез к себе в карман и вытащил оттуда белый носовой платок. Потом быстрым движением он поднес руки ко рту и прокусил себе вену. Полилась тонкая струйка крови, и он подставил под нее платок. Когда на белом полотне расплылось большое красное пятно, он, высоко подняв обе руки, бросил платок в толпу, крича: "Передайте это на память моим сыновьям".
— И мне! — раздался чей-то возглас из плачущей толпы, и на колени Силина упал еще один белый платок. Он смочил его своей кровью и бросил обратно. И тотчас же десятки платков с разных сторон полетели к нему.
— И мне! И мне! — слышались взволнованные голоса, и он хватал эти платки, прижимал к своей окровавленной руке и бросал назад тем, кто хотел сохранить как самую дорогую память следы горячей крови этого смелого борца и мученика, бестрепетно идущего сейчас на смерть.
Немцы заторопились, чтобы скорее прервать эту сцену, конвой вскочил на сани, раздалась команда офицера, и обоз тронулся в путь. Толпа, все еще плача, закричала и побежала вслед за санями, и полицаи предупреждающе стали стрелять в воздух. Лошади пошли рысью, а люди все еще бежали следом.
Силин стоял на коленях в последних санях и, подняв над головой связанные руки, прощально махал ими.
Потом обоз поравнялся с постаментом, на котором до войны стояла статуя Ленина, позднее разрушенная оккупантами. И еще издали увидели, как Силин, показывая на этот постамент, начал что-то грозно кричать, обращаясь к немцам и полицаям. Атамась толкнул его в бок, заставил лечь в сани, лошади прибавили шагу, и вся колонна скрылась из виду за поворотом.
Госпиталь продолжал существовать, но ощущение большой, непоправимой беды охватило всех — и раненых и врачей. И в селе настроение было подавленным, тяжелым, словно из жизни людей исчезло что-то важное и незаменимое. Собираясь весенними вечерами у ворот, еремеевские женщины то и дело начинали вспоминать Силина, снова переживать сцену прощания с ним и с другими ранеными и вытирали платками повлажневшие глаза. Опустевший стоял вечерами клуб, помрачнел, посуровел староста Иван Калашник, и, когда теперь наезжали в Еремеевку немцы, село притихало в страхе и тревоге. Не стало у людей их ловкого, умелого заступника.
Восьмого марта Мария Рубачева и еще одна девушка из села отправились пешком в Кременчуг, собрав кое-какие продукты, — они надеялись повидать Силина и его товарищей. Они отыскали в лагере знакомого полицая, и тот за бутылку водки сообщил им, что Силин накануне был расстрелян, и показал даже место, где это произошло. Вместе с ним ту же участь разделили врачи Портнов и Геккер, подполковник Константин Богородицкий и многие другие его товарищи. С этими печальными вестями девушки вернулись назад в Еремеевку.
А на другой день поздно вечером к медицинской сестре госпиталя Оксане Романченко пришел человек, бежавший из Кременчугского лагеря. Он передал ей короткую записку, нацарапанную карандашом на клочке бумаги. Это было прощальное письмо Силина, адресованное его жене и детям. Он написал его, идя на расстрел, незаметно сунул этому пленному и наказал ему при первой возможности отдать Романченко, с тем, чтобы, когда Еремеевка будет освобождена Красной Армией, она переслала его последний привет семье по адресу, заранее оставленному им.
А по селу в те дни передавали из хаты в хату другой исписанный листок — стихи, посвященные Леониду Андреевичу Силину, которые написал находившийся в госпитале боец и молодой поэт Григорий Заболотный. Люди переписывали это стихотворение, как последнюю память о своем погибшем друге. Оно кончалось такими строчками:
Нет Силина, но в памяти народной,
В глазах народа и в его сердцах
Навеки жив твой образ благородный,
Бесстрашного советского борца.
Но только гораздо позднее, когда в Еремеевку вернулся один из тех раненых, что были увезены вместе с Силиным, Павел Иванов, люди узнали о том, как погиб Леонид Андреевич.
Павел Иванов был русским, из Калининской области. Когда, раненным, он попал в плен под Оржицей и оказался в госпитале у Силина, ему, как и другим, дали украинскую фамилию, и он стал Павлом Иваненко. Это до некоторой степени и спасло ему жизнь.
По словам Иванова, во все время пути, пока раненых везли в районный центр Градижск, а оттуда в Кременчугский лагерь, Силин уже не заботился о себе, не сомневаясь в том, какая участь ему уготована, но старался придумать что-нибудь для спасения своих товарищей. На одном из перегонов они оказались в санях вместе, и Силин шепотом давал Иванову последние инструкции.
— Имей в виду, ты можешь спастись, — сказал он. — Ты записан в списках как Иваненко, и в лагере, вероятно, не будут знать, что ты бывший солдат. Поэтому говори все время, что ты житель Еремеевки, никогда не служил в армии, а только выпекал хлеб для раненых в госпитале. Если будешь твердо стоять на своем, может быть, тебе удастся спастись.
В Кременчугском лагере Силина отделили от остальных пленных и увели куда-то. Иванов увидел его уже спустя несколько дней, когда восемнадцать человек из еремеевского госпиталя были выведены на расстрел. Их поставили в ряд у кирпичной стены, около глубокой ямы, и потом откуда-то привели Силина с непокрытой головой и со следами побоев на лице. Но держался он с достоинством, гордо и независимо. Фашистский офицер, руководивший казнью, почему-то приказал каждому из приговоренных перед расстрелом назвать свою фамилию, национальность, место рождения, местожительство и военное звание. Иванов ответил все точно так, как учил его Силин. Тогда офицер, немного подумав, приказал ему выйти из строя и стать в стороне. Когда очередь дошла до Силина, Леонид Андреевич в ответ на вопрос офицера только резко дернул головой и сквозь зубы презрительно бросил: "Продолжайте дальше!" Он не пожелал разговаривать со своими палачами.
На глазах у Иванова всем приговоренным приказали раздеться, заставили их спуститься в яму и там перестреляли из автоматов. А потом его отправили в барак и, видимо, на время забыли о нем. Он вскоре заболел тифом и, когда выздоровел, был, как местный житель, отпущен назад в Еремеевку. Уже умирая, Силин своим советом все-таки спас жизнь этому человеку.
И хотя Леонида Андреевича уже не было в госпитале и в селе и даже не было в живых, но он словно и после смерти продолжал влиять на своих друзей, воспитывать их волю, подсказывать им смелые и решительные поступки. В ночь на Первое мая оставшиеся в госпитале раненые, внезапно обезоружили и связали полицейских, которые охраняли их, и совершили побег. Часть из них была потом поймана и казнена, по многим удалось скрыться в Еремеевке или в соседних селах. После этого немцы окончательно расформировали госпиталь и оставшихся раненых, врачей и медсестер отправили в лагеря.
Едва не погиб в эти дни доктор Михаил Добровольский. Полицай Пилипенко, заменивший в село Атамася, которого отправили учиться на курсы следователей, обвинил его в организации побега. Он избил врача, вымогая у него признание, а потом заставил раздеться, поставил лицом к стене и стрелял в кирпичи над его головой. Но расстрелять Добровольского без немцев он все-таки не решился. А когда на другой день в село приехал немецкий следователь, Добровольский показал ему ту бумажку, которую в свое время добыл для него Леонид Андреевич Силин, — благодарность немецкого командования за успешную операцию, спасшую жизнь эсэсовца в Крестителеве. Документ произвел впечатление, и следователь ударил Пилипенко за его самоуправство и велел немедленно освободить врача из-под стражи. Так и после смерти Силин продолжал спасать своих друзей.
Дело, начатое Леонидом Андреевнчем Сплиным в селе, тоже продолжалось. По-прежнему бывший раненый Алексей Аржанов, устроившийся жить в Еремеевке, слушал радио и распространял сводки Совинформбюро. Вместе с другими подпольщиками — Андреем Россиевым, Шарым и с бежавшим из плена командиром Сергеем Полищуком они в 1943 году организовали небольшой партизанский отряд, базой которого был заросший лесом остров Желтая Коса, лежавший на Днепре почти против Еремеевки. Командовать этим отрядом стал Сергей Полищук, и партизаны атаковывали обозы немцев на дорогах, выводили из строя телефонную и телеграфную связь врага, устраивали всевозможные диверсии. Напрасно старался выследить партизан Иван Атамась, сделавшийся к этому времени следователем районной полиции, напрасно охотились за ними еремеевские полицаи — отряд Полищука действовал до тех пор, пока в эти места осенью 1943 года не пришла Советская Армия.
Атамасю не удалось бежать со своими хозяевами — он был пойман и привезен в Еремеевку. Там его судил военный трибунал. Именами его многочисленных жертв, и прежде всего именем Леонида Андреевича Силина, обвиняли Дракона в его преступлениях еремеевские колхозники. И как предсказывал Силин, Атамась получил по заслугам — по приговору трибунала он был повешен.
Медицинская сестра Оксана Романченко бережно хранила у себя маленькую записку, присланную ей Силиным из лагеря. Как только Полтавщина была освобождена и в Еремеевку пришли наши войска, она отправила письмо Силина в Москву по адресу, который он ей оставил. Перед этим она сняла для себя копию с этой волнующей записки.
Четырнадцать лет спустя, в 1957 году, Романченко вместо со своим рассказом о госпитале в Еремеевке прислала мне и копию с прощальной записки Силина. К сожалению, Оксана Трофимовна уже не помнила адреса его семьи, но которому когда-то отослала оригинал, и таким образом я не мог сразу же отыскать родных Леонида Андреевича.
Как уже говорилось, я включил ее рассказ в одно из своих выступлений по радио и в заключение прочитал слушателям последнее письмо Силина. А на другой день в Московскую радиостудию пришла взволнованная, плачущая женщина. Это была вдова Силина Анна Леоновна. Оказалось, что накануне один из ее сыновей случайно включил радиоприемник и семья вдруг услышала адресованные ей фразы из последнего письма их отца и мужа, словно спустя восемнадцать лет долетел до них живой голос Леонида Андреевича.
Так я встретился с семьей героя. Вскоре я побывал в маленькой комнатке на Хорошевском шоссе, которую занимала Анна Леоновна и её сыновья Леонид и Геннадий. Здесь я впервые увидел фотографию Леонида Андреевича Силина и услышал рассказ о том, как все эти послевоенные годы жила его семья. Анна Леоновна заведовала буфетом в одном из московских театров, и, как ни трудно норой приходилось ей, матери-одиночке, она сумела вырастить обоих сыновей достойными, честными людьми и дать им образование — когда я встретился с ними впервые, оба мальчика уже были студентами. Они жили дружно и хорошо, но каждый раз как наступал трудный момент в жизни этой маленькой семьи, Анна Леоновна доставала бережно хранимые два документа, написанные рукой ее мужа, и читала их вслух сыновьям. Одним из этих документов была та самая записка, набросанная второпях карандашом, которую Леонид Андреевич написал перед расстрелом и которая затем была переслана его семье Оксаной Романченко. Но хранился в семье и другой замечательный документ. О существовании его я до этого времени ничего не знал.
Оказалось, что задолго до того, как Силины получили из Еремеевки последнюю записку их отца и мужа, в адрес семьи еще в конце 1941 года пришел большой пакет, написанный рукой Леонида Андреевича. Письмо было адресовано всем троим: Анне Леоновне Силиной, Леониду Леонидовичу Силину и Геннадию Леонидовичу Силину. Внизу стояла приписка: "Вскрыть после получения извещения из штаба части о смерти Л. А. Силина". На обратной стороне конверта была надпись: "Военная цензура, после проверки тщательно заклеить".
Строго выполняя наказ, семья в продолжение двух лет хранила пакет нераспечатанным, надеясь, что нм не придется вскрывать его вообще и что после войны Леонид Андреевич вернется живым и здоровым. Лишь когда в конце 1943 года пришло письмо Оксаны Романченко, а за ним и свидетельства других товарищей Силина, когда уже не осталось никаких сомнений в том, что Леонид Андреевич погиб, Анна Леоновна и ее сыновья, собравшись вместе, с волнением распечатали этот пакет. В нем находилось большое письмо-завещание Силина, адресованное его семье, документ большой человеческой силы, который я привожу ниже с незначительными и несущественными сокращениями:
"Здравствуйте, мои родные!
Здравствуйте, хотя, когда вы будете читать это мое письмо, меня не будет в живых.
Но и через смерть, через небытие я обнимаю вас, мои родные, я целую вас, и не как привидение, а как живой и родной вам папка.
Мальчики и Аня! Не думайте, что я ушел на эту страшную войну из-за желания "блеснуть" своей храбростью.
Я знал, что иду на почти верную смерть.
Больше всего я люблю жизнь, но больше жизни любил я вас, Аня и мальчики.
И зная, какой ужас, какие издевательства ждут вас, если победит Гитлер, зная, как будут мучить вас, как будут издеваться над вашей матерью, зная, как высохнет ваша мать, а вы превратитесь в маленьких скелетиков, я, любя вас, должен уйти от вас, желая быть с вами, должен уйти на войну.
Я иду на войну, то есть на смерть, во имя вашей жизни.
Это совсем не прекрасные слова. Для меня сейчас — это слова, облеченные в плоть и кровь, в мою кровь.
Аннушка, родная! Знаю, что тебе будет тяжелее всех. Знаю. Но за то, чтобы ты была в безопасности, я иду в огонь…
Мне нечего больше к этому прибавить. Скажу лишь, что нет в мире человека, которого бы я так любил и которого бы мне было так тяжело оставлять навсегда, оставлять одинокой, как тебя, любимая!
Леня! Мой старший сын и заместитель!
Тебя зовут Леня, как и меня. Значит, ты — это я, когда меня уже не будет.
Наша славная, добрая мамка, так много она в жизни страдала, так мечтала о хорошей, спокойной жизни, но ой это было не суждено со мной. Пусть же ты дашь ой счастье.
Пусть в тебе она видит лучшего своего друга и помощника. Я знаю: тяжело детям расти без отца, особенно мальчикам. По ведь я умер ради того, чтобы вы, мои мальчики, росли — тяжело ли, легко ли, но росли, — а не погибали под германскими бомбами.
Я умер, как подобает умирать мужчине, защищая своих детей, свою жену, свой дом, свою землю.
Живи же и ты, как жил и умер твой отец.
Помни, я никогда не брал чужого. Я уважал свой и чужой труд. Я понимал, что чужая вещь — это результат чужого тяжелого труда. Быть вором стыдно, страшно и позорно.
Нет ничего страшнее, чем заслужить название преступника.
Я бы встал из могилы, проклял бы тебя и задушил бы своими собственными руками, если бы ты оказался преступником.
Помни, ты оскорбляешь память своего отца и убиваешь свою мать, если совершишь преступление — украдешь, ограбишь.
Помни, как противно смотреть на пьяную свинью, лежащую под забором. Никогда — спроси маму, она все знает, — я никогда не был пьяным. Не пей и не хулигань. Я никогда не делал этого. Запомни!
Помни еще: мама — мой лучший друг, ближе мамы у меня никого не было. Поэтому мама знает, что хорошо и что плохо, что я делал и чего я не делал, за что я похвалил бы, а за что и поругал.
Всегда, во всем советуйся со своей мамой, но скрывай от нее ничего, делись с ней всем, всем.
Это ничего, что мама женщина, она особенная женщина, она наша мама, наша любимая, умная мамочка. Она все поймет.
Ох, Леня! Многое мне нужно тебе сказать, да всего не скажешь, да и многого ты не поймешь!
У меня есть много, много, о чем рассказать тебе в жизни, но обо всем расскажет тебе мать.
Мои к тебе последние слова: помни маму, заботься о маме, всю жизнь заботься, Леня Силин. Люби и слушай всегда во всем свою маму.
Леня Силин, мой заместитель и старший сын, прощай, сынка, и не забывай!
Геня! Мой младший сын и помощник!
Я тебя оставляю совсем маленького. Ты даже не запомнишь лица и голоса твоего отца. Но твой старший брат — мой старший сын и заместитель Леня Силин тебе расскажет, как жил твой отец, как он вас любил, он расскажет тебе про твоего папку. Наша мама тебе расскажет, как жил, работал и боролся за лучшую жизнь твой отец.
Все, что я на писал твоему старшему брату, относится и к тебе. Слушай Леню Силина и маму, и тогда, я верю, ты будешь хорошим, смелым и честным человеком.
Мальчики Леня и Геня!
Учитесь хорошо, изучите тщательно немецкий язык, немецкую культуру, немецкие науки. И все это вы должны употребить на гибель и уничтожение немецкого фашизма.
Старайтесь перенять у немцев их самое грозное и страшное оружие — организованность и четкость.
И когда почувствуете себя сильными, пустите все это в ход против фашистов. Помните, сыновья мои, пока существует фашистская Германия как государство, пока существует хотя бы один вооруженный фашист, пока бесконтрольно работает хотя бы одна немецкая лаборатория или завод, До тех пор Европе, миру, человечеству, и вам лично, и вашей маме, вашим женам и детям грозит смертельная, страшная опасность.
Помните, фашизм вообще, а германский в особенности, — это смертельная, кошмарная проказа, коричневая чума, которая грозит всему человечеству…
Пусть же кровь вашего отца, пусть же пепел вашего отца стучит в ваши маленькие сердца, мой мальчики, и пусть последний вооруженный фашист почувствует вашу страшную месть!
Мальчики и Аня! Главное без меня — спокойная и внимательно-четкая организация жизни и поступков.
Нас, и меня, в частности, погубили зазнайство — болтливая система "на авось", скверная организация и неспособность некоторых командиров, плохо знающих технику и недооценивавших врага.
Я верю, что враг будет разбит и что победа будет за нами. Если же нет — уничтожайте врага, где и как сможете.
Мальчики, слушайте нашу милую, любимую, родную мамочку, она мой самый родной, близкий и любимый друг.
Аннушка, родная, прощай!
Любимая, солнышко мое! Вырасти мне сыновей таких, чтобы я даже в небытии ими гордился и радовался на крепких, смелых и жизнерадостных моих мальчиков, мстителей с врагами и ласково-добрых к людям.
Будьте вы счастливы, здоровы и живы!
Прощайте, целую и обнимаю в последний раз. Тебя, Геночка, тебя, Леньча. Тебя, Анночка. Прощайте! Ваш отец. Всегда ваш Леня Силин-старший.
30 августа 1941 года".
И как трагическое заключение этого письма-завещания звучала последняя прощальная записка Силина, та самая записка, которую переслала семье Оксана Романченко:
"Дорогие, родные мои, жена Анна и мальчики Леня и Геннадий!
Я вас целую и обнимаю в последний раз. Сегодня я буду расстрелян немецким командованием. Мальчики! Вырастите и страшно отомстите всем фашистам за меня. Я целую вас и завещаю вам священную ненависть к проклятому и подлому врагу, бороться с ним до последнего фашиста. Я честно жил, честно боролся и честно умер. Я умираю за Родину, за нашу партию, за великий русский, украинский, белорусский и другие народы нашей Родины, за вас! Любите Родину, как я ее любил, боритесь за нее, как я, а если понадобится — умрите, как я. Мальчики! Любите, уважайте и слушайте вашу мать, ей будет так тяжело нас воспитывать, но Родина и товарищи, которых я спас, вас не оставят. Помните, у каждого бойца должен быть один лозунг: погибаю, но не сдаюсь. Я не сдавался, я был контужен, не мог ходить, без оружия и не был вправе бросать своих тяжело раненных бойцов. Из плена я им создал советскую колонию и многим спас жизнь. Оставаясь с ними до последней минуты, я принес пользу Родине. Время не ждет. Родные мои, будьте честными советскими людьми, вырастите большевиками! Анна, прощай! Леня и Геннадий, прощайте! Да здравствует Родина! Целую! Ваш муж и отец".
Я думаю, оба эти документа говорят сами за себя и не нуждаются ни в каких комментариях.
Несколько раз спешные дела мешали мне совершить давно задуманную поездку в село Еремеевку, на место действия рассказанной выше истории. Однако в конце концов я получил оттуда известия, которые заставили меня ускорить выезд. Дело в том, что старой Еремеевке суждено было вскоре исчезнуть. Шло строительство мощной Кременчугской ГЭС на Днепре, и в 1960 году должно было начаться заполнение нового, Кременчугского моря. Еремеевка была одним из тех сел, которому предстояло оказаться на дне этого будущего моря.
Я приехал в село летом 1959 года. Еремеевка еще находилась на прежнем месте, но с каждым днем все больше редели ее густые сады, вырубаемые в связи с затоплением, были разобраны многие старые хаты, и подводы с домашним скарбом колхозников, переезжающих на новое место жительства, то и дело тянулись к окраине села. К счастью, оставались пока нетронутыми каменное здание школы, где помещался в 1941 и 1942 годах госпиталь Силина, дом бывшей сельской управы и еще жили на старых местах, в своих прежних хатах некоторые участники интересующих меня событий. Я встретился здесь с Марией Рубачевой, с бывшим кооператором Иваном Кузьменко, с колхозником Павлом Ивановым, тем самым, что когда-то оказался очевидцем расстрела Силина в Кременчугском лагере, и, наконец, с бывшим сельским старостой, другом и помощником Силина Иваном Константиновичем Калашником. Судьба этого человека сложилась драматически — он испытал на себе ту политику, которую после войны проводил враг народа Берия и его приспешники. И. К. Калашник был несправедливо обвинен в пособничестве врагу и несколько лет отбывал незаслуженное наказание. Он вернулся в село лишь незадолго до моего приезда туда.
Но, пожалуй, самой интересной для меня была неожиданная встреча с бывшим главным врачом госпиталя Михаилом Александровичем Добровольским, который тоже оказался в Еремеевке. Старому врачу, столько испытавшему в годы оккупации, довелось пережить еще одну большую личную трагедию — он узнал, что вся его семья, оставшаяся в Одессе, была расстреляна гитлеровцами. После войны он уехал в Одесскую область и несколько лет работал там в медицинских учреждениях. Но его все время тянуло сюда, в Еремеевку, на место памятных ему событий, и в конце концов он вернулся в это ставшее ему родным село и поступил работать в местную больницу. Я записал подробно его воспоминания, записал рассказы других участников событий, мы вместе с ними ходили по селу, и они показывали мне все, что было связано с историей госпиталя Силина.
А потом я побывал и там, где рождалась будущая Еремеевка. К западу от села местность резко поднимается, словно крутым уступом, и вот на гребне этих высот, куда не достигнут волны Кременчугского моря, возникал новый поселок. Вдоль дороги ровным рядом стояли удобные, добротные дома с широкими окнами, дома, в которые с удовольствием переезжали из своих старых и подслеповатых хатенок еремеевские колхозники. Уже стояла водонапорная башня, строилось здание больницы, поднимались стены будущего сельского клуба. Только в отличие от старого села новая Еремеевка еще не была укутана в зелень садов и стояла на открытом, голом месте. Впрочем, это не омрачало радости новоселов — они уверенно говорили, что за пять-шесть лет разведут здесь такие же сады и Еремеевка снова станет зеленой и тенистой.
И я, бродя по этому новому селу и представляя, каким оно станет через несколько лет, думал о том, что в его жизнь должен обязательно войти подвиг, совершенный здесь советскими людьми в 1941–1942 годах. Лишь теперь, спустя много лет, этот подвиг становится широко известным нашему народу, и нет сомнения, что он будет достойно отмечен.
Весной 1962 года я подробно рассказал о госпитале в Еремеевке и подвиге Леонида Андреевича Силина в нескольких выступлениях по Московскому телевидению. В последней передаче, посвященной этой истории, со мной вместе выступили перед телезрителями жена Силина Анна Леоновна и его сыновья Леонид и Геннадий. Эта передача вызвала многочисленные отклики — сотни людей прислали свои письма в адрес телестудии, выражая восхищение подвигом героя, посылая слова сочувствия и привета его семье. Московский Совет депутатов трудящихся и Краснопресненский райсовет, узнав, что семья Силина нуждается в жилплощади, предоставили новую квартиру его жене Анне Леоновне и младшему сыну Геннадию, в то время еще студенту одного из московских технических вузов. Новую квартиру получил и старший сын, который к этому времени обзавелся своей собственной семьей.
Двадцать лет тому назад московский, юрист Леонид Силин назвался доктором Леонидом Силиным и организовал госпиталь в тылу врага. Это была благородная ложь — она помогла спасти сотни жизней раненых советских воинов, попавших в гитлеровский плен.
Но теперь на земле есть настоящий доктор Леонид Силин. Это старший сын героя — Леонид Леонидович, окончивший Московский медицинский институт и сейчас работающий над своей кандидатской диссертацией. История госпиталя в Еремеевке подсказала ему выбор своей профессии. Его младший брат недавно стал инженером, и оба молодых Силина, только вступающие на самостоятельный жизненный путь, всегда имеют перед собою великолепный пример в жизни и труде — светлый образ своего героически погибшего отца.