Я открыл глаза и посмотрел на окно. Наверное, совсем рано. Утренняя серость ещё ничего не могла поделать с настоянной за ночь темнотой комнаты.
Я скосил глаза на будильник, но стрелки неясно расплывались по циферблату. Бог с ним, всё равно ещё не вставать. И здесь я почувствовал спросонья какую-то странность. То, что я проснулся в своей квартире, рядом со своей женой, было более чем естественно. Но тем не менее странность была. Нечто явно неуместное в маленькой комнатке, из которой ещё не вытекла ночная тёплая тьма.
Несколько секунд эта странность барахталась в моём просыпающемся мозгу, затем окрепла и, осознанная, превратилась в какое-то удивительное состояние духа.
Я изумился. Никаких особых причин для такого радостного настроения, да ещё часов в пять утра, у меня не было. Не было поводов для огорчений, это верно, но разве отсутствие поводов для огорчений — это повод для радости? Когда двадцатипятилетний учитель английского языка просыпается в своей кровати и прислушивается к ровному дыханию жены, этого, согласитесь, для неожиданной радости всё-таки маловато.
Разумеется, ничего плохого в этом не было. Можно было даже испытать чувство сладостного предвкушения: ещё рано, часа два сна впереди. Ты здоров, тьфу, чтоб не сглазить. Жена тоже. Всё в порядке, жизнь идёт. Когда-то, совсем маленьким, я испытывал иногда беспричинную радость, радость жеребёнка, прыгающего на солнечном лугу. Но острая, неожиданная, непонятная радость взрослого человека в пять утра… Может быть, что-нибудь в школе? Нет, в школе тоже ничего сверхъестественного не произошло.
И вдруг я понял. Радость исходила от сна. И сновидение всплыло на поверхность моей памяти. Чёткое и ясное. Окрашенное в янтарные тона. Цвет, которым вспыхивает ствол сосны, когда перед закатом в него вдруг неожиданно ударяет из-за сизой тучи луч солнца.
Янтарный сон! Поразительно чёткий, объёмный. Чувство полёта. Но дух не захватывает. Желудок не устремляется вверх, как при падении. Спокойный полёт. И под взором разворачивается янтарный пейзаж. Чередование гор, скорее холмов. Гладких, округлых, спокойных. Долины с трещинками. То ли дороги, то ли реки.
Нырок вниз. Такой же бесшумный и стремительный, как полёт. Цвет становится ярче. Янтарь наполняется пронзительной охрой…
— Ты что ворочаешься? — сиплым со сна голосом пробормотала Галя. — Не спишь?
— Не сплю, — сказал я и почувствовал к Гале благодарность за то, что она проснулась и что ей сейчас можно будет рассказать про удивительный сон.
— Не заболел?
— Нет, Люш, не беспокойся. Я здоров. Просто мне приснился такой сон… — Я замолчал, подыскивая слова, чтобы передать ей яркость сновидения.
В глубине моего сознания слова были такими же яркими и праздничными, как сам сон, но — удивительное дело! — пока они попадали мне на язык, они высыхали, теряли нарядный блеск, становились скучными и сухими, как собранные на пляже и высохшие по дороге домой разноцветные камешки, как рассвет за окном.
— Ты понимаешь, прежде всего цвет… Необыкновенный цвет, — начал было я, но услышал в паузе между словами ровное Галино дыхание. Слишком ровное.
Она спала, посапывая. Я собрался было обидеться, но так и не собрался, потому что сновидение снова разворачивалось подо мною огромной янтарной панорамой. Сон и не сон. Картина была чёткой, ясной, полной деталей. Ощущение не сна, а просмотра цветных слайдов, которые плавно проходят перед тобой.
Ну хорошо, такой яркий сон, подумал я, встрепенувшись, но откуда эта детская радость? Может быть, сон вовсе ни при чём? При чём, ответил я себе убеждённо. Каким-то странным образом ночной полёт над Янтарной планетой явно давал мне чувство острой, неожиданной радости.
Это чувство сохранялось у меня целый день, окрашивая всё вокруг в праздничные, яркие цвета.
— Что ты улыбаешься? — спросила Галя, когда я делал зарядку. — Что смешного?
Я положил гантели на пол, выпрямился и посмотрел на Галино лицо с плотно сжатыми губами. По утрам она всегда сурова. Вообще она милая женщина, и я нисколько не жалею, что женился на ней. Но откуда у неё эта неприступность по утрам, эта холодность? А может быть, просто она просыпается раньше своих эмоций? Руки и ноги двигаются, стелют кровать, делают упражнения по системе йогов, открывают кран душа, ставят на плиту чайник, а эмоции спят, тихо, сладко спят.
Что ж, вполне убедительная теория, потому что часа через два, если мы не расстаёмся, уходя на работу, Галя начинает нежнеть на глазах. Из лица постепенно вытаивает суровая неприступность, черты смягчаются, слова перестают носить чисто информационный характер. И я из Юрия и Юры превращаюсь в Юрчу, Юрчонка и прочее.
— Что смешного? — снова спросила Галя тоном служащего испанской инквизиции.
— Не знаю, — сказал я. — Может быть, я улыбаюсь потому, что видел какой-то необыкновенный сон… Понимаешь…
Жена крайне неодобрительно посмотрела на меня.
— Яичницу будешь? — спросила она неприязненно и, не ожидая ответа, пошла на кухню.
Господи, подумал я, если мы разведёмся когда-нибудь, это будет, наверное, именно из-за того, что по утрам она не умеет улыбаться, а я в это время, наоборот, особенно любвеобилен.
«Ну хорошо, Юрий Михайлович, — скажет судья и внимательно посмотрит на меня из-под очков в тонкой металлической оправе, — а какова всё-таки причина, по которой вы хотите развестись с супругой? Разрушить молодую семью…» — «Понимаете, товарищ судья, — скажу я, волнуясь и нервно подёргивая пальцы до хруста в суставах, — всё дело в том, что моя жена никогда не улыбается по утрам». Немолодой судья с усталыми умными глазами вздохнёт глубоко, печально и понимающе и скажет: «Да… Это тяжёлый случай… А вы пробовали рассмешить её?» — «Ещё бы, товарищ судья! Я буквально засыпал её анекдотами, гримасничал, паясничал…» — «И что же?» — «Всё бессмысленно, товарищ судья. По утрам она не улыбается». — «Да, боюсь, что юстиция в данном случае бессильна», — скажет судья и смахнёт украдкой скупую судейскую слезу.
По дороге в школу я встретил Вечного Встречного. Так я окрестил про себя средних лет человека, с которым всегда встречаюсь по утрам около аптеки. Плюс-минус двадцать шагов. Я работаю в школе уже три года и три года встречаю около аптеки Вечного Встречного. За эти три года он изрядно пополнел, и портфель его соответственно стал вдвое толще. Полнота его была приятна, солидна, лицо — почти удовлетворённое жизнью. По-видимому, он успешно продвигался по службе, хотя до персональной машины ещё не дорос. И хорошо, думал я эгоистически, потому что мне было бы немножко грустно расстаться с ним. День, начатый без него, потерял бы свою законченность.
Как-то я не видел его недели две подряд и всё гадал, проходя мимо аптеки, получил ли он повышение или заболел. А потом, увидев издали знакомую фигуру со знакомым портфелем, обрадовался так, словно он был моим ближайшим другом. Но не поздоровался. По какому-то тайному соглашению мы не только не здоровались, но даже не кивали друг другу. Два атома в городской толпе, орбиты которых пересекаются у аптеки в восемь восемнадцать, максимум восемь девятнадцать утра.
Сегодня я поздоровался с Вечным Встречным. Я, конечно, не назвал его так. Просто, когда мы сошлись у аптеки, у средней витрины, в которой стояли запылённые и выцветшие коробки с лекарственными травами, я улыбнулся и сказал:
— Доброе утро. Я думаю, нам пора уже начать здороваться.
Боже, какую реакцию вызвали мои слова! Вечный Встречный вздрогнул, остановился, расплылся в широчайшей улыбке, даже его очки, казалось, расплылись вместе с лицом, и сказал неожиданно высоким голоском:
— Здравствуйте, мой дорогой, и спасибо вам.
— За что же? — удивился я.
— Три года я думаю над тем, как поздороваться с вами, а вы это сделали так легко и просто! Благодарю вас, вы сняли у меня груз с плеч!
— Пожалуйста, пожалуйста. Если нужно снять ещё какой-нибудь груз… — улыбнулся я, чувствуя себя сильным, добрым и мудрым.
Мы пожали друг другу руки и разошлись.
В учительскую я вошёл в восемь двадцать пять — на минуту позже, чем обычно. Минута ушла на беседу с Вечным Встречным. Прекрасно проведённая минута. Минута, которую не жалко потерять.
Я достал сигарету и закурил. Следующие три минуты я обычно неторопливо курил, думая о том, что надо, чёрт возьми, собрать волю в кулак и бросить наконец курить. От этих мыслей первая утренняя сигарета приобретала особый сладостный вкус греховности.
Но сегодня я не думал о силе воли. Воображение моё всё ещё занимал ночной сон, бесшумный и стремительный полет над янтарными горами, каждую из которых я видел перед собой так отчётливо, словно всю сознательную жизнь парил над ними.
Я понимал, что настойчивость, с которой мой мозг всё время возвращался к сновидению, была нелепой, может быть даже маниакальной, но ничего поделать с собой не мог. И не хотел. Подобно тому как сновидение дало мне почему-то радость, так и воспоминание о нём было приятно. Я отдавал себе отчёт в странности этого, но она не пугала меня. В странности не было ничего болезненного. Просто была некая весёлая странность, окрасившая будни в яркие и неожиданные праздничные тона. Словно стены учительской вдруг оказались выкрашенными не в скучный коричневый цвет, а в какой-нибудь лиловый с золотом. Или тишайший наш математик Семён Александрович явился бы не в своём вечном сером костюмчике, а в золотом камзоле, ботфортах и при шпаге.
Мне снова остро захотелось рассказать о сне кому-нибудь, и я обвёл глазами учительскую. Математик Семён Александрович сидел в кресле, полузакрыв глаза, и держал на коленях журнал с аккуратной кляксой в правом верхнем углу. Восьмой "Б". Вид у него при этом был такой напряжённо-мученический, как будто он был ранним христианином и через несколько минут его должны были бросить в яму со львами. Впрочем, в некотором отношении восьмой "Б" хуже ямы со львами. Львы свирепы, но не болтливы, чего нельзя сказать о восьмом "Б".
Подойти к нему и сказать: «Семён Александрович, а я сон видел интересный…» Я усмехнулся. Естественнее было бы, например, закукарекать, взмахнуть руками и взлететь на шкаф, на котором стоит сломанный глобус с геологическими напластованиями пыли.
Химик Мария Константиновна переписывала что-то из журнала в крохотную записную книжечку. Сама она была столь велика и обильна, а книжечка такая крохотная, что, казалось, ей не удержать такую малость в руках. Вся школа знала, что Мария Константиновна ровным счётом ничего не помнит и поэтому всё записывает в многочисленные записные книжечки. Отметки учеников и дни рождения учителей, профсоюзные долги и расписание уроков — всё было в её книжечках. Система, разработанная ею, должно быть, отличалась большой эффектностью, потому что на самом деле она никогда ничего не забывала. А может быть, она всё отлично помнила и жаловалась на память из кокетства.
А что, взять да рассказать ей о сне. Интересно, запишет она сон в маленькую записную книжечку? Или вместо этого напомнит о задолженности по профвзносам?
Зазвенел звонок, и я отправился в седьмой "А". Нельзя сказать, чтобы ребята меня слишком боялись, но дисциплина на уроках у меня, тьфу, чтоб не сглазить, вполне пристойная. Я обвёл глазами класс. Удивительно, прошло уже несколько часов со времени моего сновидения, а мир по-прежнему был освещён тёплым янтарным светом и казался поэтому веселее, приятнее и трогательнее, чем обычно. Вон, например, Слава Жестков. Комбинация сонливости и брезгливости на его лице всегда казалась мне удивительно противной. Но сегодня и его лицо выглядело почти приятным. А Алла Владимирова становится прямо красавицей, как я мог раньше этого не замечать… Что она умница — это я знал всегда. Светлая головка. Но как же она похорошела с прошлого года! Высокая, тоненькая, глазищи в пол-лица, берегитесь, мальчики! На мгновение мне стало грустно, как бывает всегда, когда я вижу красивых девушек, за которыми никогда не буду ухаживать, которым никогда не скажу «Я люблю тебя», на которых никогда не женюсь. Нет, нет, я не исступлённый ловелас, не донжуан на сдельщине, даю слово. Просто когда-то, ещё совсем мальчишкой, я прочёл в одном рассказе Чехова про грусть, которая охватывает при виде красоты. Я вообще люблю Чехова, а это замечание так поразило меня своей правдивостью, тонкостью, что я запомнил его навсегда.
Я попросил класс раскрыть тетради с домашними упражнениями и быстро прошёл по рядам. Артикли, артикли — поймут они когда-нибудь разницу между определённым и неопределённым артиклем? С тем, что Слава Жестков свершит, по-видимому, свой жизненный путь, так и не вникнув в тонкости употребления английских артиклей, я готов был скрепя сердце примириться. Но Алла Владимирова…
— Милые дети, — сказал я по-английски со скоростью засыпающей улитки, и ребята заулыбались. (Куда охотнее моей жены, отметил я.) — Милые дети! Представьте себе, что вы — единственные очевидцы автомобильной аварии. Машина-нарушитель скрылась. Суровый лондонский бобби достаёт книжечку (как у Марии Константиновны, хотел добавить я, но удержался) и просит вас на более или менее чистом английском языке рассказать об удравшей машине. Начнём наше описание. Ну, скажем, что машина была серого цвета! Только обращайте внимание на артикли! Евграфов, please!
— It was a grey car! — выпалил круглолицый и краснощёкий малыш, обладавший огромным даром внушения. Не было ещё случая, чтобы он не мог убедить меня, что не подготовился по уважительной причине.
— Отлично, — сказал я. — Машин серого цвета, как вы, наверное, догадываетесь, в Лондоне много, и определение «серый» ещё не даёт нам права употребить определённый артикль. Ну-с, что ещё можно сказать о нарушителе лондонского уличного движения?
Нет, что бы ни говорили циники, подумал я, а в преподавательской работе есть свои радости. Одна из них — частокол взметнувшихся рук.
— Мисс Котикова, please.
Аня Котикова необычайно спокойна, выдержанна и недоступна мирской суете. Она поднялась медленно и торжественно, подумала и сказала:
— It was a little grey car.
— Прекрасно, — сказал я. — Как видите, оба определения: и то, что машина была серая, и то, что она маленькая, ещё не гарантируют её уникальности, неповторимости. А как по-вашему, может быть у машины такое определение, которое сразу выделит её из класса всех похожих машин и даст нам право соответственно употребить определённый артикль?
— Номер, — сказал басом Сергей Антошин, пробудившись на мгновение от летаргического сна, в котором пребывал с первого класса.
— Браво! — сказал я. — Прощаю тебе за остроту ума и то, что ты не поднял руку и ответил по-русски. Может быть, кто-нибудь знает, как будет по-английски «номер», номер машины?
«Ну, Алла Владимирова, — подумал я, — окажись на высоте. Сегодня всё должно быть необычно».
И Алла Владимирова подняла руку:
— Licence plate.
«Спасибо, Алла», — растроганно подумал я.
На перемене я всё-таки подошёл к преподавательнице химии.
— Мария Константиновна, — сказал я, — я хотел…
— Что, Юрочка? — спросила Мария Константиновна, извлекая из кармана одну из своих записных книжечек.
— Я видел сон, — сказал я, — представляете себе…
— Да, Юрочка. Но вы знаете, у вас не уплачены профвзносы за два последних месяца.
— Да, — виновато понурил я голову, — и это меня страшно угнетает.
— Но в чём же дело? — вскричала Мария Константиновна и в своём профсоюзном волнении стала на мгновение почти красивой. — Заплатите. Сейчас я достану ведомость.
— Э, Мария Константиновна, если бы всё было так просто…
— Но в чём же дело? У вас, вероятно, нет денег?
— Вероятно? Не вероятно, а безусловно! — простонал я, и Мария Константиновна погрозила мне пальцем.
Это становилось навязчивой идеей. Неужели же я не найду человека, которому мог бы рассказать о необычном сне? А может быть, и незачем рассказывать? Бегает взрослый, солидный человек по городу и пристаёт ко всем со своим сном. Ну сон, ну Янтарная планета. И слава богу. Двадцатый век на исходе. Раньше снились выпавшие зубы, чёрные собаки и деньги, теперь сны становятся космические. Ничего странного. Тем более, что деньги мне даже не снятся, настолько их нет.
Но снова и снова я вспоминал ни с чем не сравнимое чувство бесшумного полёта над янтарной панорамой, округлые, плавные холмы, языки долин с трещинками не то ручьёв или рек, не то дорог.
Ну, да бог с ней, с планетой, вздохнул я и взял журнал восьмого "Б". С круглой кляксой в правом верхнем углу.
Следующая ночь снова вернула меня к Янтарной планете. Но на этот раз полёт был совсем другим. Вернее, вначале он в точности повторял то же бесшумное скольжение над оранжевыми, янтарными и охристыми просторами, но потом что-то произошло.
Я долго думал наутро, как объяснить это словами. Я впервые в жизни понял, как, должно быть, нелёгок писательский хлеб, если нужно изо дня в день судорожно и мучительно копаться в грудах слов, выбирая то единственное, которое точно и без зазоров ляжет рядом с другими. Нет, это я говорю неверно. Груда слов — это штамп. Как только нужно выразить словами нечто более или менее необычное, слов катастрофически не хватает. И боюсь, я не смогу даже приблизительно описать свои ощущения. Но тем не менее попробую.
Итак, я снова бесшумно парил над янтарными плавными холмами. Мне было хорошо, покойно и радостно видеть эти холмы. Их неторопливое чередование, сама их форма сливались в некую молчаливую гармонию, которая отчётливо звучала в моём мозгу.
Внезапный взрыв. Ночь, освещённая миллионами прожекторов. Миллион объективов, сразу наведённых на фокус, миллион телевизоров, сразу настроенных на резкость поворотом одной ручки.
Голова моя огромна, как храм. Я всесилен. Я знаю всё. Мелодия янтарных холмов усложнилась тысячекратно, и она принесла мне знание. Я знаю, что меня зовут У. Я знаю, что принадлежу к жителям Янтарной планеты. Я знаю, что я одновременно отдельный индивидуум У и часть другого организма. В моём мозгу звучат мои мысли и мысли других. Я могу сосредоточиться на своих мыслях, и тогда я начинаю ощущать себя У, или могу раствориться, превратившись в часть огромного существа, которое состоит из моих братьев.
Переключаться вовсе не трудно. Если ты решаешь какую-то конкретную задачу, ты обретаешь свою индивидуальность. Как, например, сейчас. Я отдельное существо по имени У. Я прекращаю полёт. Это очень просто. Я не дёргаю ни за какие рычаги, не нажимаю педали, не вдавливаю кнопки. Я хочу опуститься. И я опускаюсь. Я плавно скатываюсь вниз с невидимой горки. Янтарная панорама стремительно увеличивается, заполняя собой горизонт, приближается. И вот я уже на твёрдой земле.
Я не могу объяснить вам, как я летаю над поющими янтарными холмами. Я знаю только, что не было никаких летательных аппаратов. Ничего не крутилось, не жужжало, не пульсировало. Было бесшумное, свободное скольжение по невидимым горкам, наклоны которых я изменял по своему желанию.
А потом У лежал на тёплой янтарной скале и смотрел в желтоватое небо, в котором быстро скользили странные лёгкие облака, похожие на длинные стрелы. Он был полон поющей радости, и он не был теперь только У. Он был частью, клеточкой другого, большего существа, и его мысли и чувства были мыслями и чувствами этого большего существа, которое и было народом Янтарной планеты.
Быть может, этот сон покажется вам нелепым, тягостным, непонятным. Может быть, вам свойственно рациональное мышление и всякий флёр мистики раздражает вас. Может быть. Но я, проснувшись, испытал то же радостное, светлое ощущение, то же мальчишеское ожидание чего-то очень хорошего, бодрость, прилив сил. Предвкушение. Канун праздника в детстве, когда твёрдо знаешь, что впереди радость.
В конце концов, почему я должен был беспокоиться, если мне снился многосерийный научно-фантастический сон? Чем, спрашивается, он хуже любого другого сна? Определённо даже лучше, потому что приносит мне приятные ощущения и, кроме того, интересен.
Как, например, может быть, что У — и отдельное существо и вместе с тем часть другого существа? И как они всё-таки скользят в небе?
Я улыбнулся сам себе. Что значит родиться во второй половине XX века! Я вижу сказочные сны и думаю о том, как и почему происходят чудеса. Почему летает Конёк-горбунок? Какая у него подъёмная сила? Как стабилизируется полёт ковра-самолёта? Каково сопротивление на разрыв скатерти-самобранки? Или разрыв-травы?
Я вздохнул. Три часа дня. Надо расстаться с У и вместо него поговорить с матерью Сергея Антошина. Может быть, это не так интересно, но, увы, нужнее.
Она опоздала ровно на двадцать минут. Наверное, сонливость у них чисто семейная черта. Как, впрочем, и редкое умение всегда чувствовать себя правым. Она решительно бросила на стол сумку.
— Что будем делать с Сергеем? — строго спросила она меня, садясь без разрешения и закуривая.
— Не знаю, — честно признался я.
— Вы классный руководитель, — веско сказала товарищ Антошина, — вы должны знать.
«Сейчас добавит „вам за это деньги платят“, — подумал я. — И я, покраснев, буду лепетать, что платят, увы, не так уж много».
Мне стало стыдно. Должен знать — и не знаю.
— Понимаете, Сергей парень толковый, — сказал я, — несмотря на отвратительную успеваемость. Или скажем так: несмотря на прекрасную неуспеваемость, все преподаватели считают его не лишённым способностей…
— Не вижу здесь ничего смешного.
— Я тоже. Я просто хотел подчеркнуть, что неуспеваемость у вашего сына какая-то нарочитая, что ли. Даже абсолютно ничего не делая дома, и то можно было бы учиться лучше, чем он. Мне иногда кажется, что он изо всех сил старается не вылезать из двоек.
Мать Антошина начала медленно багроветь на моих глазах. Резким, решительным движением она расправилась с окурком, раздавив его в пепельнице, и посмотрела на меня:
— Вы хотите сказать…
Я молча смотрел на неё. Я не знал, что я хочу сказать.
— Вы хотите сказать, что мой сын специально учится плохо?
— Не знаю, специально ли, но порой, повторяю, у меня такое впечатление… Какие у вас отношения?
— Отношения? — Антошина посмотрела на меня с неодобрительным недоумением. Какие, мол, ещё могут быть отношения у матери с сыном? — Отношения у нас в семье нормальные.
— Вы наказываете Сергея?
— Отец, бывает, поучит. И я тоже. — В её голосе звучала такая свирепая вера в свою правоту, что я начал понимать Сергея.
— Можете ли вы обещать мне одну вещь? — спросил я.
— Какую? — Антошина подозрительно посмотрела на меня.
— Не наказывать вашего сына. Понимаете, он в таком возрасте, когда…
— А что же, Юрий Михайлович, — она произнесла моё имя и отчество с таким сарказмом, что я готов был устыдиться его, — прикажете нам делать? По головке его гладить? Отец работает, я тоже, а он…
— Нет, я вас вовсе не прошу гладить Сергея по головке, как вы говорите. Просто… не бейте его.
— А мы его не бьём. С чего вы взяли?
— Вы же только что сказали, что отец, бывает, поучит. И вы тоже. Чем же вы его учите?
Антошина пожала плечами. Экие глупые учителя пошли, таких вещей не понимают!
— Ну, стукнет раз для острастки, а вы — бить…
— Ладно, не будем с вами спорить о терминах. Я вас прошу: не бейте, не ругайте его, забудьте хотя бы на месяц о своих воспитательных обязанностях. Договорились?
— Гм! Посмотрим, Юрий Михайлович, — обиженно сказала Антошина. — Вы, конечно, педагог…
— А сейчас, когда выйдете, попросите зайти Сергея.
— Сергей, — сказал я Антошину, когда он вошёл в учительскую, — ты можешь чуточку меньше стараться?
Сонливость исчезла на мгновение с лица Сергея. Он подозрительно посмотрел на меня.
— Да, Серёжа, я совершенно не шучу. Я пришёл к выводу, что ты чересчур стараешься, а перенапряжение в твоём возрасте опасно. Молодой, растущий организм… и так далее.
Я чувствовал себя Песталоцци и Ушинским одновременно. Мерзкое самодовольство охватывало меня. Эдак можно вдруг начать относиться к самому себе с величайшим почтением.
— Что-то я не пойму вас, Юрий Михайлович, — пробормотал Антошин. В его мире ирония была явно вещью непривычной, и она вызывала в нём неясное беспокойство, как капкан на тропе у зверька.
— Я только что уверял твою матушку, мой юный друг, что ты стараешься изо всех сил… (Сергей вопросительно-недоумённо посмотрел на меня.) Стараешься учиться плохо. Я договорился с ней, что месяц они тебя не будут трогать. — Лицо Сергея густо покраснело, и я опустил взгляд на журнал, чтобы не смущать его. — А ты этот месяц постарайся никому ничего не доказывать. Прошу тебя как о личном одолжении. И никому ни слова. Идёт?
— Идёт, — без особого убеждения в голосе сказал Антошин. Боже, если бы кто-нибудь мог сосчитать, сколько раз он давал обещания! — Можно мне идти?
— Конечно, — сказал я. — Только я хотел спросить у тебя одну вещь…
Сергей подозрительно посмотрел на меня.
— Допустим, обычный человек вдруг начинает видеть необычные сны…
— Как это — необычные?
— Ну, необыкновенные сны…
— Так ведь все сны необычные. На то они и сны, — рассудительно и убедительно сказал Сергей.
— Я понимаю. Но я говорю о совсем необычных снах.
— В чём необычные?
— По содержанию. Какие-то космические сны. Чужая планета и так далее.
— Ну и что?
— Понимаешь, сны так похожи на реальность…
— Простите, Юрий Михайлович, какая же реальность, если вы говорите — чужая планета?
— Да, конечно, ты прав. Дело не в этом. Просто сны очень яркие, логичные по-своему и как бы серийные. Один сон переходит в другой…
— А это у кого так? Я что-то такой фантастики не помню…
— Я тоже. Сугубо между нами, Сергей, это происходит со мной.
— Честно, Юрий Михайлович, или это вы ко мне такой педагогический приём применяете?
— Ах ты юный негодяй! — рассмеялся я. — Приём… Что я тебе, бросок через бедро провожу? Или двойной захват? Даю честное слово, что не вру, не воспитываю и вообще не знаю, зачем тебе это рассказываю, поскольку сам подрываю свой педагогический авторитет.
Сергей тонко улыбнулся. Что он хотел сказать? Что никакого авторитета у меня нет и подрывать, стало быть, мне нечего? Или наоборот: что авторитет мой столь гранитен, что даже мысль о его подрыве уже смехотворна? Гм, хотелось бы думать, что этот вариант ближе к истине.
Мы поговорили с Сергеем ещё минут пять и расстались, более или менее довольные друг другом. По поводу снов мы решили, что они основаны на впечатлениях, полученных от чтения научной фантастики, и что следует подождать следующих серий, если, конечно, они будут.
Вечером мы собирались с Галей в гости.
— Надень замшевую куртку, — сказала она.
— Пожалуйста.
Галя внимательно посмотрела на меня, подумала и спросила:
— Как ты себя чувствуешь? Ты здоров?
— Вполне. А что, почему ты спрашиваешь?
— Обычно, когда я прошу тебя надеть эту куртку, ты находишь сто причин, чтобы отказаться. А сегодня сразу согласился. Это странно. Вообще-то послушный муж — это, наверное, здорово, но ты уж оставайся таким, каким был, а то я начинаю нервничать и пугаться…
— Но куртку-то надеть?
— Надень.
— И коричневый галстук в клеточку?
Жена подошла ко мне сзади, положила руки мне на плечи и потёрлась щекой о спину.
— Я боюсь, когда ты становишься вдруг таким послушным, — вздохнула она.
— Ладно, не буду тебя огорчать. Куртку не надену, галстук в клеточку не надену. Ботфорты и кожаный колет.
Я посмотрел на часы. Уже без четверти восемь.
— Люш, мы, как обычно, опаздываем. Пока доедем, будет уже полдевятого.
— Не ворчи. Человек в ботфортах и колете не должен ворчать. Мушкетёры не ворчали.
— А ты откуда знаешь? — подозрительно спросил я. — Ты с ними встречаешься?
Галя потупила глаза:
— Я не хотела тебе говорить…
— Д'Артаньян? — застонал я.
— Атос, — прошептала Галя, но тут же не выдержала и прыснула.
Я присоединился к ней.
— Так ворчу я или не ворчу? — спросил я.
— Увы…
— Но я же надел куртку, которую терпеть не могу. Священная жертва, принесённая на алтарь семейного счастья. Пошли, пошли, а то надо ещё такси найти.
— Ка-кое такси? — грозно спросила Галя. — Разве мы не поедем на машине?
— Люшенька, — жалобно сказал я, — мне надоело наливать себе в гостях пузырьковую водку. Люди пьют горячительные напитки, начинают говорить громко и красиво, а я сижу с боржомом в рюмке и стараюсь смеяться громче всех над шутками, которые могут рассмешить только выпившего.
— Я поведу машину обратно, — сказала твёрдо Галя. — В отличие от некоторых я не страдаю от отсутствия алкоголя. Зато, выйдя на улицу, мы не будем бросаться с поднятой рукой к каждой проезжающей машине. Мы спокойно сойдём вниз, сядем в свой верный старый «Москвич», заведём верный старый двигатель…
— …и въедем в старый добрый столб.
— Ты всегда старался развивать во мне комплекс автомобильной неполноценности. Но всё, хватит! Я восстаю против автодомостроя. Отныне ты будешь просить ключ у меня. Твоя школа в двух остановках, а я езжу в институт с двумя пересадками.
— Браво, мадам! — вскричал я. — В гневе вы прекрасны. Я только боюсь, что мне придётся искать себе другую жену. У вас есть какие-нибудь рекомендации на этот счёт?
— Почему? — нахмурилась Галя.
Как истая женщина она не любит, когда я даже в шутку говорю о разводе.
— Потому что ты и автомобиль противопоказаны друг другу.
— Глупости! Вон Ира, она такая теха, и то прекрасно научилась ездить. Что я, хуже её?
— О нет! — закричал я. — Нет, нет и нет! Нисколько не хуже. У тебя даже красивее уши. Разница только в том, что она умеет водить машину, а когда тебе выдавали права, работники ГАИ отворачивались и краснели от стыда.
— Хорошо, — ледяным тоном сказала Галя, — посмотрим, у кого красивее уши и кто в конце концов будет краснеть от стыда.
Поехали мы, разумеется, на машине. Когда «Москвич» простудно кашлял и чихал, не желая заводиться, я вспомнил о полёте над янтарными холмами. Что делать, разные уровни техники.
Галя злорадно спросила, не подтолкнуть ли ей машину, и я вздохнул. Мне так хотелось напомнить ей тот день, когда она, сияя, показала мне новенькие права.
— Пошли, я продемонстрирую тебе, как я езжу, — снисходительно сказала она, и мы спустились во двор.
Она действительно лихо сделала круг, снова въехала во двор, аккуратно подъехала к нашей обычной стоянке против стены и нажала вместо тормоза на педаль газа. Три дня после этого я искал новую фару и выправлял крыло, а Галя готовила на обед изысканные блюда и называла меня «милый».
Мы, конечно, опоздали. И, конечно, никто не хотел и слушать, что я за рулём и что сейчас проходит очередной месячник безопасности движения и инспекторы, словно коршуны, бросаются на несчастных выпивших водителей.
Мне это, как я уже сказал, не впервой, и я ловко подменил большую рюмку с водкой такой же рюмкой с минеральной водой. К счастью, рюмки были тёмно-синие, и пузырьки были незаметны.
Было шумно, накурено и, наверное, весело, потому что все громко смеялись, и я смеялся вместе со всеми, а может быть, даже громче всех. Над чем я смеялся, я не знаю, потому что снова вспоминал У, ни с чем не сравнимое чувство растворения, когда он смотрел в жёлтое небо на длинные, похожие на стрелы облака и в его сознании с лёгким шуршанием прибоя роились мысли его братьев. Он был ими, а они были им. И сознание его было огромным и гулким, словно величественный храм, наполненный лёгким шуршанием прибоя. И храм этот не был холоден и пустынен. Он был полон тёплой радостью, похожей на ту, что я испытывал, просыпаясь два утра подряд. Только во сто крат сильнее и острее. И я, вспоминая мироощущение У, снова испытал лёгкий укол светлой грусти.
— Юрка, старик, ты чего задумался? — наклонился ко мне хозяин дома, мой старинный друг Вася Жигалин.
Человек он обстоятельный, целеустремлённый, волевой, поэтому если уж решал выпить, то делал это со свойственной ему энергией.
— Господь с тобой, Вась! Разве я могу думать? Это вы, журналисты, должны думать.
— Э-э, не-ет, — погрозил мне пальцем Вася, — ты, старик, меня не проведёшь. По глазам вижу, что задумался. Ты когда задумаешься, у тебя глаза пустеют. — Он поцеловал меня в ухо громко и сочно. — Не об-бижайся, старик. Ты же знаешь, я тебя люблю, потому что ты блаженный. Понял? Бла-женный.
— В каком же смысле?
— А в таком. Ты — учитель и нисколько от этого не страдаешь. Не грызёт тебя, чёрт побери, червь тщеславия. А? Грызёт или не грызёт? Толь-ко как на духу! Понял? Друг я тебе или не друг? Раскрой душу другу и закрой её за ним. Понял?
— Понял, Вась.
— Ну, вот и прекрасно. Давай, старичок, выпьем за кротких и тихих.
— А может, Вась, хватит тебе, а? Вон Валька на нас аспидом смотрит. Тебе ничего, побьёт тебя, и всё, а мне каково? Ты-то привычный, тебя Валя всё время бьёт…
Вася посмотрел на меня с пьяной сосредоточенностью и вдруг всхлипнул:
— Бьёт, Юрочка, не то слово. Истязает. Мучает. Все думают, что она меня лю-бит… — Вася замолчал, закрыл глаза, но, отдохнув, продолжал: — А она меня те-те… ро-ррризирует. Понял? Садистка. Савонарола. Выпьем за мою Савонаролочку…
— Вась, может, правда хватит?
Неожиданно Вася совсем осмысленно подмигнул мне:
— Я же на семь девятых валяю дурака. Хочешь, по половице пройду?
— У тебя половиц нет.
— Таблицу умножения продекламирую.
— Ты её и трезвый нетвёрдо знаешь. У тебя же по арифметике выше тройки сроду отметки не было.
Вася вдруг рассмеялся и совсем трезвым голосом сказал:
— Ты думаешь, я не видел, что ты минеральную воду вместо водки пил?
— Неужели видел? Ах, какой ужас! Как же я снова посмотрю в твои пьяные глаза?
— Перестань издеваться над близким другом, не развивай в себе жестокость. Лучше будь блаженным, понял? Тебе юродивость идёт. К лицу она тебе. Понял?
— Так точно, господин вахмистр! — выкрикнул я, забыв на мгновение, что я разоблачён.
— А это уже нехорошо, — вдруг всхлипнул Вася, — быть трезвым и притворяться пьяным — это аморально, безнравственно и вообще дурно. Делай, как я. Я пьян немножко, а притворяюсь трезвым. Это по-мужски. Но ты ведь, собака, так мне и не сказал, о чём думаешь. Ты вот и сейчас со мной разговариваешь, а сам где-то витаешь…
Слегка выпив, Вася всегда становится необычайно проницателен. Попал он в точку и теперь. Как раз в этот момент я пытался воспроизвести мелодию, которую создавали на Янтарной планете плавные, округлые холмы, когда У пролетал над ними. Нет, мелодия была слишком сложна, чтобы я мог её вспомнить. Я помнил лишь ощущение бесконечной гармонии, мудрой и успокаивающей, вечной и прекрасной.
Как, как я мог рассказать кому-нибудь об этом? Где найти слова, которые хоть как-то могли бы передать то, что ими передать невозможно? И вместе с тем Янтарная планета переполняла меня. Я был словно накачан этими двумя сновидениями, и они так и рвались из меня.
— Вась, — сказал я, — ты можешь хоть минутку помолчать?
— А для чего? Раз я болтаю — значит, я существую. Это ещё древние говорили.
— Честно.
— Честно, могу. Слушаю тебя. Но будь краток, ибо сказано в писании: краткость — сестра таланта.
Как, как пробить мне эти защитные поля, которые окружают людей? Они все словно в кольчугах и шлемах. Они неуязвимы. До них невозможно добраться. Как до начальника ЖЭКа. Как рассказать начальнику ЖЭКа о Янтарной планете?
Конечно, конечно, в сотый раз говорил я себе, взрослый культурный человек не должен приставать к близким в конце XX века с россказнями о снах. Кого интересуют сны учителя английского языка Юрия Михайловича Чернова? И что за самомнение думать, что они кого-то вообще могут заинтересовать?
Умом, повторяю, я всё это понимал самым наипрекраснейшим образом, но яркость, красота и необычность снов делали их в моем представлении сокровищами, которые просто грех было бы замуровать в моей черепной коробке. Разные есть люди. Одни могут смотреть футбол или хоккей в одиночку, другие — нет. Я отношусь к числу последних. Когда предстоит интересный матч, я иду к Васе, к Илье, к кому-нибудь из знакомых, лишь бы можно было радоваться или огорчаться вместе с кем-то. «У тебя психология дикаря, — подшучивала Галя, — ты не дорос до телевизионной эры». Сама она обожает спортивные передачи и любит смотреть их в одиночку.
Я посмотрел на своего друга:
— Вася, если я буду смешон, скажи мне об этом.
— Старик, ты никогда не был смешон, ибо ты никогда не тщился выскочить из собственной шкуры, чем мно-о-гие страдают. Ты не представляешь, сколько шкур от этого лопается. Ну, давай, Юраня, выкладывай. Мои уши в твоём распоряжении.
— Ты только не смейся.
— Да ты что, стихи, что ли, свои первые читать будешь? Чего ты стесняешься?
— Вась, мне снятся странные сны. Вот уже две ночи подряд мне снится какая-то планета, которую я называю Янтарной…
— Прости, старик… Валь! — крикнул он своей жене. — Юраня тут всё ноет, что выпить нечего! Принеси, дитя, заветную бутылочку из холодильника.
— Да вы что, сдурели, алкаши? — спросила басом Валя. — Перед вами почти полная бутылка.
— Гм, а Юраня утверждает, что это минеральная вода. Так ты думаешь, он ошибается? Поди к нам, дитя, поцелуй своего папочку.
Валентина сантиметров на пять выше Васи и килограммов на десять тяжелее. От одного её взгляда мужчины цепенеют, а шофёры такси становятся вежливыми.
— Прости, старик, ты мне что-то начал про янтарь рассказывать. Янтарь… Окаменевшие слезы деревьев. Какова пошлость! А? Верно, здорово?
Кончилось тем, что я всё-таки сдался и выпил рюмку. За руль сел я, но взял с Гали клятву, что, если нас остановят, мы быстро поменяемся местами и права предъявит она.
Никто нас в два часа ночи не остановил, и мы благополучно добрались домой.
Я продолжал жить в двух мирах. Днём я ходил на работу, встречал у аптеки Вечного Встречного (теперь мы здоровались, как самые близкие друзья), вызывал к доске, ставил отметки, разговаривал с Галей. Одним словом, был Юрием Михайловичем Черновым, учителем английского языка.
По ночам я оказывался на Янтарной планете. Каждый следующий сон что-то добавлял к предыдущим.
С каждым прошедшим днём я всё более привыкал к нелепой, на первый взгляд, мысли, что Янтарная планета вовсе не порождение моих ночных фантазий. Она жила своей жизнью, и я медленно, шажок за шажком, знакомился с народом У, таким странным и не похожим на нас. Не понимая, недоумевая, не веря, но знакомился.
Нет, нет, не думайте, что я полностью утратил самоконтроль и превратился в некоего наркомана, для которого единственная реальность — мир его фантасмагорий. Я полностью осознавал всё. Единственное, повторяю, с чем я никак не мог согласиться, — это то, что мои сны были просто снами. Не могло этого быть. Ни с какой точки зрения. Сны не могут тянуться один за другим, в строгой последовательности. Они не могут стыковаться один с другим столь строго. Они не могут быть так логичны, пусть фантастическо-логичны, но логичны. Мой спящий мозг не мог воссоздавать ночь за ночью картины жизни неведомой планеты. Я понимал, что другим это утверждение могло показаться далеко не бесспорным, но я-то знал. Я знал, я чувствовал, я был уверен, что мои путешествия на Янтарную планету не могли быть просто снами. Если бы вы парили вместе со мной над поющими холмами или я мог бы по-настоящему рассказать вам о полёте, вы бы поняли меня.
Но что тогда? Тогда оставалось два варианта. Или я сошёл с ума и всё, что мне кажется, — плод моей заболевшей психики, или… Даже сейчас, спустя много времени после всего, что случилось, я поражаюсь, как я нашёл в себе интеллектуальное мужество прийти к ещё одной возможности. Поверьте, я не хвастаюсь. Всю свою сознательную жизнь я относился к себе достаточно скептически. Я никогда не был особенно умён, храбр, предприимчив. И знал это. Я легко смирялся с тем, что посылала мне судьба. И когда Галя упрекала меня в том, что я не борец, я вынужден был со вздохом соглашаться с ней. Я действительно не борец.
Казалось бы, легче всего мне было решить, что Янтарная планета — своего рода заболевание. Для более или менее рационально мыслящего ума такой вариант представлялся бы наиболее правдоподобным. Но я был уверен в другом. Я был уверен, что каким-то образом принимаю информацию, посылаемую У и его народом.
Представим себе, рассуждал я, стараясь оставаться спокойным, что какой-нибудь владелец телевизора где-нибудь, скажем под Курском, вдруг видит на экране своего «Рубина» или «Темпа» передачу из Рима. Или из Хельсинки. А перевода почему-то нет. Он — к соседям:
«Марь Иванна, что-то вчера вечером футбол передавали из Рима, а перевода не было. И не поймёшь, кто играл».
«Да ты что, — говорит соседка, — какой футбол? Какой Рим? Восемнадцатая серия была этого… ну, как его… Ну, сам знаешь… И „Артлото“. Ты что же, меня разыгрываешь?»
«Да нет… — тянет он. — Нет…»
Больше никто передачи из Рима не видел. Телевизионный приёмник, как известно, принимает передачи только в пределах прямой видимости телепередатчика. А Курск, как известно из учебников географии и повседневного опыта, в пределах прямой видимости из Рима не пребывает.
Что же должен подумать владелец злосчастного «Рубина»? Или что он рехнулся, или что в результате каких-то неясных ему обстоятельств его приёмник вдруг начал принимать передачи римского телевидения. Тем более, что редко, очень редко, но подобные случаи наблюдались.
Со мной дело обстояло приблизительно так же. С той только разницей, что Янтарная планета — не Рим, голова моя — не «Рубин» и ничего похожего, насколько мне известно, никогда ни с кем не случалось.
Вечером я решил поговорить с Галей. На этот раз она слушала меня, не перебивая. Когда я кончил, она обняла меня и потёрлась носом о мою щёку.
— Ты колюч, — сказала она, — но всё равно я тебя люблю.
Обычно, когда Галя обнимает меня, я чувствую себя большим двадцатипятилетним котёнком, которому хочется мурлыкать и прогибаться под прикосновением ласковой и знакомой руки. Но сегодня я был насторожён, как зверь. Невольно я присматривался, стараясь понять, что она думает на самом деле.
Подозрительность — самовозбуждающееся состояние. Стоит сделать первый шаг в этом направлении, как второй окажется легче. Мне уже казалось, что Галин нос холоден и фальшив, что голос её неискренен, что она разговаривает со мной, как с больным.
— Всё будет хорошо, — сказала Галя, — тебе нужно просто отдохнуть. Может быть, поговорить в школе и тебя отпустят на недельку? В конце концов, ты подменял Раечку, когда она выходила замуж… Съездишь на недельку в Заветы Ильича к тёте Нюре, побродишь, подышишь чистым воздухом и приедешь совсем здоровым.
— Здоровым. Значит, сейчас я болен?
— Я не говорю, что ты болен, но…
— Я тебя понимаю. Я тебя прекрасно понимаю. Если бы ты рассказала мне, что видишь сны, идущие к тебе из космоса, я бы наверняка тоже отправил тебя к тёте Нюре. Тётка — женщина земная, сны видит, наверное, сугубо реалистические, скорее всего посёлкового масштаба…
— Ты напрасно сердишься. Я ведь желаю тебе только добра.
— Я не сержусь, Люш. Клянусь! Если ты заметила, у меня с начала янтарных снов стало прекрасное настроение. Но скажи, неужели ты не допускаешь, что я могу оказаться прав? А вдруг? А вдруг в привычных буднях мелькает лучик необычного? А ты его — к тёте Нюре, на свежий воздух.
Галя вздохнула, и на лице её вдруг появилась утренняя суровая неприступность.
— Ну хорошо, — сказала она, — допустим на минуточку, что я верю тебе. Даже не верю, это не то слово, — просто ты убедил меня. Ты, Юра Чернов, Юрий Михайлович Чернов, учитель английского языка в школе, — в Галином голосе появился легчайший сарказм, — оказался тем избранником, которого нашли твои космические друзья. Допустим. И что тогда? Ты обожаешь в разговоре представлять, что было бы, если бы… Один раз и я попытаюсь это сделать. Ты придёшь… ну, допустим, в Академию наук и скажешь: «Здрасте, я учитель английского языка Юрий Михайлович Чернов. Я, знаете, принимаю сигналы из космоса. Во сне». Ты вот пожимаешь плечами. Может быть, тебе безразлично, что о тебе думают окружающие, а я не хочу, чтобы моего мужа считали психом. Ты меня понимаешь?
Галины щёки раскраснелись, глаза блестели. Я взглянул на её руки. Они были сжаты в кулаки. Она была готова к бою. За здравый смысл, за меня, за то, чтобы никто за моей спиной не стучал пальцем по лбу.
— Ты молчишь, — продолжала Галя. — Да и что ты можешь мне возразить? Ничего. Тебе всегда легко выбрать вариант, при котором ничего не нужно делать. Чтобы всё устроилось само собой, а ты бы лежал на тахте сложа ручки…
По всей видимости, мне бы следовало рассердиться и высказать Гале свои соображения по поводу того, за кого ей следовало бы выйти замуж. Но странное дело: отблеск радости, приносимой снами, по-прежнему лежал на всём вокруг, даже на Галином лице со ставшими колючими глазами. Я лишь вздохнул. В том, что она говорила, был здравый смысл. Торжествующий здравый смысл миллионов. Спасающий и уничтожающий всё на своём пути. Боже упаси оказаться под гусеницами здравого смысла. Атака здравого смысла неудержима. На его стороне сила и поддержка большинства. И ты стоишь один, вооружившись хрупкими, странными идеями, в которые сам-то веришь не до конца.
— Наверное, ты по-своему права, Люш. Но что же ты мне посоветуешь, кроме тёти Нюры?
— Может быть, показаться врачу? Хорошему психиатру, который мог бы объяснить твоё состояние. У Вали есть прекрасный врач…
— Ты уже спрашивала?
Галя на мгновение задумалась — соврать или сказать правду.
— Да… Я видела, что с тобой что-то происходит… Пойми, Юрча, — Галины глаза снова потеплели, а когда они тёплые, я смотрел бы в них не отрываясь, — пойми, это ерунда, это пройдёт. Но не нужно запускать болезнь. Вылечить вначале всегда легче, чем потом. Ты пойдёшь к врачу?
— Пойду.
А что мне ещё оставалось сказать? Что не пойду? И ещё больше укрепить её в уверенности, что я помешался? И смотреть, как она начнёт прятать от меня острые предметы?
А может быть, она действительно права? Может быть, моя глубокая уверенность, что я здоров, — тоже один из симптомов надвигающегося безумия? Может быть, я уже давно болен? Задолго до появления янтарных снов? Склонность к рефлексиям. Привычка вечно фантазировать, что было бы, если бы… Если бы да кабы, да во рту росли грибы… Грибы у меня во рту пока как будто не росли, но на всякий случай я обшарил его языком. Я испугался. На мгновение грань между действительностью и забавной шуткой стала зыбкой. В шутку ли я провёл языком по нёбу и дёснам? Или всерьёз?
Я вспомнил своего друга Илью Плошкина. Ещё в институте он любил называть меня слабоумным. Не был ли он пророком? И не скрывалась ли в шутке крупица истины? Или даже не крупица, а вся истина?
— И не волнуйся, милый, — сказала Галя, — всё будет хорошо.
В голосе её зазвучала свирепая решимость хранительницы очага отстоять свою крепость. Уж что-что, а решимости Гале не занимать. Как только в её маленькой головке созреет какое-нибудь решение, она начинает проводить его в жизнь со всесокрушающей энергией.
— Хочешь, я пойду с тобой? — спросила она.
— Люшенька, давай решим, полный ли я инвалид или ещё в состоянии передвигаться. Если я могу двигаться без няньки, даже такой симпатичной, как ты, я бы предпочёл поехать сам. Адрес у тебя есть?
— Вот он. Ничего ему по телефону не объясняй. Скажи, что говорит Чернов от Валентины Егоровны…
Я нажал кнопку одиннадцатого этажа и, пока ехал наверх, прочёл на стенках лифта всю недолгую летопись дома-новостройки. «Олег плюс Света»… Дай бог им счастья. Та-ак. «Лёнька дурак. Оля дура». Будем надеяться, что это клевета. Может быть, и их просто не понимают, им просто не верят.
Сто восемьдесят пятая квартира была в правом загончике, в котором царила кромешная тьма. Я пошарил руками по стенке, нащупал какой-то звонок и позвонил. Звонок был мелодичный, и у меня вдруг на душе стало покойно и хорошо, как все эти дни. Дверь открылась резко и сразу, будто кто-то дёрнул её изнутри изо всех сил. Так оно, похоже, и было, потому что за ней стоял огромный детина с рыжей короткой бородой и в майке.
— Простите, — пробормотал я, чувствуя себя рядом с этой бородатой горой маленьким и беззащитным, — это квартира сто восемьдесят пять?
— Она, — с глубокой уверенностью ответил басом человек в майке. — А вы, должно быть, от Валентины Егоровны?
— Он. — Я постарался, чтобы в голосе у меня прозвучала такая же уверенность, как и у врача.
— Ну и прекрасно. Простите, что я в майке. Циклевал, знаете, пол. Пошли ко мне.
Человек-гора ввёл меня в крошечную комнатку, половину которой занимал письменный стол.
— Одну минуточку, — сказал он. — Я, с вашего разрешения, надену рубашку, а то врач в майке — это не врач, а циклёвщик полов, чёрт бы их подрал. Я имею в виду и полы и циклёвщиков. Особенно последних. Вам когда-нибудь приходилось циклевать полы?
Мне стало стыдно, что я до двадцати пяти лет так и не держал в руках циклю или как она там называется.
— Нет, — покачал головой я, — не приходилось. Только в литературе читал. У классиков. — Доктор ухмыльнулся, а я спросил его: — Вот я сказал: читал у классиков. И вы сразу знаете — этот, мол, шутит, а этот болен?
— Ну уж сразу. Сразу не сразу, но кое-что мы всё-таки умеем определять. Ну, расскажите, на что вы жалуетесь.
— Я, к сожалению, ни на что не жалуюсь.
Я произнёс эту фразу и подумал, что не следовало бы шутить здесь. Бог его знает, как он воспримет мою манеру разговаривать.
— Ну хорошо, расскажите, на что вы не жалуетесь.
О господи! Отступать было некуда, и я коротко рассказал врачу о сновидениях. Он слушал меня, не перебивая, время от времени забирал в кулак свою рыжую бородёнку и подёргивал её, словно пробуя, хорошо ли держится.
Затем он расспросил меня о самочувствии, о том, как я засыпаю, об отношениях с родными и сослуживцами, о том, чем я болел, и тому подобное. Когда я ответил на последний вопрос, он начал яростно жевать нижнюю губу. Я подумал, что он её, по всей видимости, сейчас откусит, но всё обошлось благополучно. Губу он оставил в покое, но принялся вдруг чесаться. Он скрёб голову, затылок, щёки, нос, подбородок.
Если кто-нибудь и нуждается здесь в помощи, подумал я, так это наш милый доктор.
— Ну и что? — спросил я, не выдержав.
Доктор не ответил, а принялся чесаться с ещё большим ожесточением.
— Вам не помочь? — как можно более кротко спросил я.
Я просто не мог видеть, как человек пытается голыми руками снять с себя скальп.
— Что? — вскинулся доктор. — А, это у меня такая скверная привычка. Впрочем, знаете, есть теория, по которой почёсывание головы способствует лучшей циркуляции крови и, соответственно, лучшему мыслительному процессу.
Я засмеялся.
— Смешно?
— Простите, доктор, я понял, почему я с детства обожал, когда мне почёсывали голову.
— О господи! — вздохнул доктор. — Что же вам сказать? С одной стороны, вы абсолютно нормальный человек, прекрасно ориентирующийся во внешнем мире и в своей личности…
— Благодарю вас, — важно и с достоинством наклонил я голову.
Но доктор продолжал:
— С другой стороны, в ваших сновидениях есть, похоже, элементы парафренного синдрома. Но только, повторяю, элементы. Я имею в виду сам факт общения с вашими человечками… Довольно странная комбинация, я бы сказал.
— Простите, доктор, за настойчивость. Допустим, я бы ничего не рассказывал вам о Янтарной планете. Создалось бы у вас впечатление, что у меня нарушена психика?
— Безусловно и стопроцентно нет.
— Вы говорите, в моих снах есть элементы, как вы называете, парафренного синдрома. В снах. Допустим. Но во мне, в моей бодрствующей личности, они есть, эти элементы?
— Как вам сказать… Пожалуй, нет. Но опять же всё не так просто. Для этого синдрома характерны чувства самодовольства, блаженства, весёлости, эйфории. Ну-с, отбросим самодовольство. Оно, по-видимому, вообще не характерно для вас. Блаженство, пожалуй, тоже можно вывести за скобки. А вот весёлость, эйфория — это как раз примерно то описание вашего состояния после сновидений, которое вы мне дали. Вообще-то сновидения для парафренного синдрома не характерны. Речь идёт, скорее, о галлюцинациях. С другой стороны, космические мотивы довольно часто встречаются в наше время у больных парафренным синдромом. Как, впрочем, и при онейроидном синдроме…
Начав пользоваться привычной терминологией, доктор значительно повеселел. Что значит хороший костыль для хромого!
— А это ещё что такое?
— Онейроидный — сноподобный. Это как бы кульминация острого фантастического бреда. Яркие чувственные впечатления…
Боже правый, подумал я, это уже ближе.
— …Они как бы зримы, эти впечатления, ярко выраженный эффект присутствия. И тоже часто встречаются космические мотивы.
— Похоже, — пробормотал я.
— Возможно, было бы похоже, если б не одна маленькая зацепочка.
— Какая же?
— И при том и при другом синдромах всегда наблюдаются определённые сдвиги в психике. Недавно у меня лежал больной с этим же диагнозом. Прекрасный, милый человек, который терпеливо объяснял всем, что он ответствен за судьбы Вселенной, поскольку все нити от всех звёзд и планет он держит в руках. Иногда он очень вежливо просил кого-нибудь подержать, допустим, Альдебаран, поскольку звезда очень большая, держать её трудно и у него устала рука. А не держать ниточку нельзя — улетит. Вселенная и так разлетается… Очень начитанный и интеллигентный человек.
— И как, вылечили вы его?
— Более или менее.
— Ну, а что же мне делать?
— Пока ничего. Абсолютно ничего. Если можете, отдохните немного. Спорт.
Я улыбнулся.
— Вы напрасно улыбаетесь. Если бы вы знали, какие громадные у нас резервы саморегуляции, вы бы не улыбались.
— Простите, доктор, я улыбнулся, потому что моя жена тоже уговаривала меня отдохнуть. У нас под Москвой в Заветах Ильича есть родственница…
— Ну и прекрасно.
— Простите, доктор, ещё раз за настырность. Допустим, вы проводите всякие там исследования…
— Вам не нужны никакие исследования.
— Я говорю, допустим. И допустим, вы приходите к твёрдому убеждению, что я психически здоров. А сны будут продолжаться…
— Ну и смотрите их на здоровье, если они вам не мешают. Тем более, вы говорите, что чувствуете себя по утрам выспавшимся, отдохнувшим.
— А вообще-то в психиатрии известны случаи таких серийных снов?
— Строго говоря, это уже не психиатрия. Это скорее психология. Есть ведь, знаете, специалисты по сну. Они бы, конечно, дали вам более исчерпывающий ответ. Но, по-моему, такие случаи известны, хотя и не часты. Но, как правило, это однотемные сновидения, когда снова и снова снится одно и то же. Или сны-компенсации, когда человек переживает в сновидении всё то, чего он не имеет в реальной жизни. Сновидение — не прямое выражение компенсации, а искажённые символы, требующие интерпретации. Подавление побуждений обеспечивает силу для построения сновидений, а память — сырьём, осадком дня. Это точка зрения Фрейда, который называл сновидение «фейерверком, который требует так много времени на подготовку, но сгорает в одно мгновение». Но Фрейд, как известно, слишком увлекался побуждениями пола. Я же в ваших сновидениях эротического мотива не усматриваю. Адлер же считал, что человек видит сны, когда его что-то беспокоит. Не случайно неприятных снов больше. Если не ошибаюсь, их пятьдесят семь процентов, а приятные вещи снятся в два раза реже. Наш Сеченов называл сновидения небывалой комбинацией бывалых впечатлений…
— Но ведь в моём случае…
— Поймите, мозг — это чудовищно сложная машина. Личность человека практически неповторима, как отпечатки пальцев. Классически ясные случаи встречаются чаще в учебниках, чем в жизни. Вполне возможно, что у вас серийный, как вы выражаетесь, сон носит характер переработки, почерпнутой из научно-фантастической информации.
Гм, подумал я, бородач повторяет предположения семиклассника Антошина. Только тот пришёл к ним значительно быстрее.
— А как вы относитесь к возможности, о которой я вам уже говорил, доктор? То, что я каким-то образом принимаю информацию, посылаемую из космоса?
— Именно поэтому-то я с вами разговариваю. Строго говоря, это единственный реальный симптом, заставляющий вообще задумываться. Иначе я бы давно распрощался с вами.
Бессмысленно. Силовое поле здравого смысла непроницаемо. Рыжему врачу легче посчитать здорового человека больным, чем приоткрыть дверь для неведомого. Впрочем, его можно понять. Это действительно легче. Когда человек держит в руках нити от всех звёзд и планет, как продавец воздушных шариков, легче, конечно, прийти к выводу, что его нужно лечить, чем отнестись к нитям серьёзно.
— Спасибо большое, доктор. — Я достал из кармана приготовленный конверт с деньгами и попытался неловко всунуть его в огромную ручищу доктора. Рука была покрыта короткими рыжими волосками. — Это вам, — пробормотал я.
— Деньги? — деловито спросил психиатр.
— Да, — признался я.
— Спасибо, но я не беру. Я вообще не имею частной практики. Меня попросила Валентина Егоровна, а она такая женщина, которой не отказывают. Вы её знаете?
— Конечно, она жена моего близкого друга.
— Передавайте ей привет. Желаю вам отдохнуть. Знаете, что я вам могу ещё порекомендовать? Циклюйте полы. Великолепная трудотерапия.
По дороге домой я вдруг вспомнил о своём друге Илюше Плошкине. Я не видел его уже несколько месяцев.
Мы учились вместе в Институте иностранных языков, но у него было странное хобби — психиатрия. Он сыпал психиатрическими терминами направо и налево. Меня он называл в зависимости от своего настроения олигофреном вообще, дементным, имбецилом и дебилом, подробно объясняя все эти градации слабоумия. Обижаться на него было нельзя, потому что Илья — самый добрый человек на свете. На грани юродивости, говорил он сам о себе.
Я долго перетряхивал карманы, пока не нашёл двухкопеечную монетку. По моим расчётам, Илья должен был быть ещё на работе. Там он и оказался.
— Это ты, олигофрен? — радостно забулькала трубка на другом конце провода, и у меня сразу потеплело на душе.
— Я. Как живёшь?
— Не паясничай! — ещё громче закричал Илья, так что в трубке задрожала мембрана. — Не лги себе и мне. Тебе что-то нужно от меня. Скажи честно и прямо.
— Есть у тебя какая-нибудь более или менее популярная книжка по психиатрии?
— Ты что, смеёшься? Есть, конечно. И книжки и учебники. Ты же знаешь, психиатрия — моё хобби. Ты помнишь диагнозы, которые я тебе ставил?
— Помню. Олигофрен, идиот, дементный, имбецил и дебил сразу.
— Что значит запало в душу человеку! Ну и как, оправдываешь ты диагноз?
— Стараюсь, Илюша. Ты когда будешь дома?
— Через час.
— Если ты не возражаешь, я зайду к тебе и возьму что-нибудь. Учебник или книжку по психиатрии.
— Не пойдёт.
— Почему?
— А потому, что в таком случае я закрываю лавку и освобождаюсь через тридцать секунд. Обмен технической информацией будет продолжаться и без моего личного руководства.
— А с работы тебя не выгонят?
— Меня?
— Тебя.
— Меня нельзя выгнать.
— Почему?
— Потому что у меня ужасная репутация. Все знают, что я разгильдяй, а разгильдяев не увольняют. Разгильдяев жалеют.
— Мне стучат в дверь.
— Ладно, ты где?
Я назвал свои координаты, и мы договорились встретиться через полчаса.
Илюша был всё таким же. Толстым, уютно-измятым и полным энтузиазма.
Каждый раз, когда я вижу его после мало-мальски длительного перерыва, я боюсь, что он вдруг похудеет и перестанет походить на Пьера Безухова. Но он, к счастью, не худеет. Скорее наоборот.
Он долго и ласково выбивал пыль из моего пиджака, изо всех сил похлопывая по спине, тряс, жал, крутил, вертел, рассматривал и наконец удовлетворённо кивнул:
— Пока вроде ты ничего.
— В каком смысле, Илюша?
— Признаков синдрома ИО нет как будто. Впрочем, два месяца — слишком малый срок для такого анамнеза.
— А это что такое?
— ИО? Я разве тебе не говорил? Синдром Ионыча. Помнишь такой рассказ Антона Павловича? Я так называю тех, кто начинает дубеть и прокисать. Симптомы: свинцовость во взгляде, замедленная реакция на нижестоящих, расширение и уплощение зада…
Однокомнатная Илюшина квартира являет собой абсолютный беспорядок, первозданный хаос. Вселенную до сгущения пылевых облаков и образования звёзд. Однако пыль здесь в отличие от Вселенной сгуститься не может, потому что покрывает ровным толстым слоем почти всё в квартире, за исключением протоптанной хозяином тропинки.
— Ты уж меня прости, — вздохнул Илья. — Ты же знаешь, это у меня психическое заболевание такое. Всё собираюсь описать его, да времени не хватает. Я страдаю навязчивой идеей, что чистота в конце концов погубит человечество. Природа не терпит чистоты и мстит человеку за стремление к чистоте и гигиене. Здесь, на маленьком островке в море противоестественной стерильности, я живу в гармонии с природой. Погоди, сейчас есть будем.
— Здесь? — искренне изумился я. — Здесь есть?
— Здесь, к сожалению, нельзя, — вздохнул Илья.
— Почему? — спросил я.
— Пробовал я…
— Ну и что?
— Скрипит очень.
— Что скрипит? Стол?
— Пыль, глупый. Пыль скрипит на зубах. Да громко так, соседи стучат.
— Пошёл ты к чёрту!
— Видишь, как ограничен твой мозг. Чуть выберешься из болота банальности, а ты уже с палкой стоишь — пошёл к черту. Ах, Юра, Юра, бедный мой маленький имбецилик! Ладно, пошли на кухню. А пока я буду готовить, вот тебе учебник психиатрии. Держи.
Боже, я никогда не видел столь обстоятельно проработанной книги! Каждая вторая строчка была подчёркнута, против абзацев стояли каббаллистические знаки, а некоторые страницы пестрели таинственными цифрами, выведенными Илюшиной рукой.
Вербальные иллюзии, слуховые галлюцинации… Гм… Описаны В. Х. Кандинским ещё в XIX веке. Больной уверен, что его мысли принадлежат не ему самому, а кому-то другому и вложены ему… Так, так… Больные жалуются на «сделанные» воспоминания, сновидения… Ага, это уже ближе, подумал я.
Странно, но я нисколько не волновался. В глубине души я был уверен, что совершенно здоров.
Сделанные сновидения. Ну, допустим. Что ещё здесь? Псевдогаллюцинации в сочетании с ощущением чуждости и «сделанности» собственных мыслей, их открытость носят название синдрома психического автоматизма Кандинского-Клерамбо.
Увы, подумал я, до психического автоматизма мне далеко. Никаких сделанных мыслей, никакой открытости. Двинемся дальше. Навязчивые идеи. Мысли, от которых человек не может, хотя и хочет, освободиться.
Освободиться от мыслей о Янтарной планете я действительно не могу. Но я и не хочу.
Сверхценные идеи. Это ещё что такое? Мысли не носят нелепого характера, но больной неправильно оценивает их, придаёт чрезмерно большое значение, которого объективно они не имеют. В отличие от навязчивых идей сверхценные идеи не сопровождаются тягостным чувством навязчивости и желанием освободиться от неправильного образа мышления.
А что, это уже довольно близко ко мне. Тягостного чувства нет, желания освободиться нет, а мысль о том, что впервые в истории человечества какая-то другая цивилизация пытается сообщить нам что-то о себе, — так это же явно пустяковая мысль, которой… как там говорится?.. Придают чрезмерно большое значение, которого объективно мысль не имеет.
Ладно, эдак утонешь в толстенном томе. Ага, вот мои любимые клички — олигофрены, дебилы, имбецилы, идиоты.
А вот и мой собственный парафренный бред. Я начал внимательно читать: «Больной часто считает себя святым, сверхчеловеком, призванным решать судьбу человечества».
Святой ли я? Увы, нет. На сверхчеловека, пожалуй, тоже не тяну. Не та весовая категория. С судьбами человечества — уже ближе.
«Парафренный синдром, — продолжал я читать, — отличается от параноидного фантастического бреда. Однако этот критерий нельзя признать вполне удачным. Вероятно, более правильно рассматривать переход бреда на ступень парафрении как дальнейшее углубление процесса дезавтономизации структуры личности. Личность при этом путает свою биографию с чужой, легко присваивает данные чужой жизни».
Боже, подумал я, какая неточная наука! Дезавтономизация структуры личности. Путаю я свою биографию с чужой? Пока ещё нет.
— Ты ещё не тронулся? — послышался из кухни голос Илюши.
— Держусь из последних сил, — буркнул я.
— Тогда иди есть.
Кухня, к моему изумлению, оказалась чище, чем была в прошлый раз, а яичница с жареной колбасой выглядела просто великолепно.
— Выпьем по рюмочке? — спросил Илюша.
— Мне предписано отдыхать и циклевать полы, а ты провоцируешь меня рюмочкой. Товарищ, друг называется!..
— Уймись, — ласково пробормотал Илья и налил в рюмки что-то похожее по цвету на лимонную настойку.
Мы чокнулись и выпили. Водка, настоянная на лимонных корках, была хороша.
— Ну, так что с тобой стряслось, мой бедный друг?
— А терпения у тебя хватит выслушать меня?
— Не морочь голову. На что ещё годятся друзья? Только чтобы выслушивать.
Я начал рассказывать. Илья доел яичницу и слушал меня, полузакрыв глаза. Мне показалось даже, что он задремал, но он серьёзно покачал головой, когда я спросил, разбудить ли его к ужину.
Я рассказывал и остро, всей своей шкурой, всем своим нутром, понимал, как нелепо звучит мой рассказ. Стражам здравого смысла даже не приходится отбиваться от меня. Одного их вида достаточно, чтобы мои истории замерли, остановились, потеряли краски, высохли и превратились в серую пыль. Подобно той, из которой сгущались звёзды и которая лежала толстым слоем в Илюшиной комнате.
Но Янтарная планета всё равно пела во мне, бесстрашно рвалась наружу, и я рассказывал, рассказывал, стараясь вложить в слова хоть частицу оранжевого отблеска, в котором жил У и его братья.
Когда я замолчал, я почувствовал странное ликование. Мне почудилось на мгновение, что Илья поверил мне. Он сидел, по-прежнему полузакрыв глаза, и не шевелился. А может быть, он всё-таки заснул?
Пауза всё росла, набухала огромным пузырём. Наконец он открыл глаза и посмотрел на меня.
— Юра, — сказал он, — я хочу задать тебе пошлый вопрос.
— Задавай.
— Это правда? То, что ты мне рассказал?
— Да.
— Тогда ты совершенно напрасно ходил к врачу и читал психиатрию.
— Почему?
— Потому что ты здоров. Если, конечно, не считать лёгкого слабоумия, которым ты страдал всегда. Во всяком случае, с тех пор, как я тебя знаю. Хочешь, я удивлю тебя?
— Хочу.
— Я верю тебе.
— Правда? — спросил я и почувствовал, как предательски дрожит у меня голос.
— Правда.
— Спасибо, Илюша. — Не знаю почему, на глаза у меня навернулись слёзы.
— Не говори глупостей. Понимаешь, я верю тебе. Это… это фантастично! Но я ловлю себя на мысли, что реагирую на твои слова не так, как должен был, наверное. Ты сам-то понимаешь, что произошло? Контакт! Первый контакт с братьями по разуму, первая весточка от другой цивилизации! Величайшее, грандиознейшее событие в истории человечества! Бежать, кричать, звонить в колокола! Праздник людей, праздник планеты! А вместо этого мы сидим в этой маленькой грязной квартирке и более или менее спокойно разговариваем. А ты знаешь, почему? Потому что даже ты сам не до конца уверен, что это всё так. И я. Что ты думаешь, напрасно, что ли, наш мозг так натренировался в рациональном мышлении? О нет! Всё, что он пропускает сквозь себя, он стремится объяснить, объяснить рационально. А как объяснить твои сны? Рацио-то в этом случае дохленькое, хиленькое, похожее на какую-нибудь научно-фантастическую повесть. Ну хорошо, будем холодны и неторопливы, как судьи. Какие у нас есть доказательства? Рассказ Юрия Михайловича Чернова. Он хороший, честное слово, он хороший. Вот, пожалуйста, характеристика из школы: «За время работы… как квалифицированный, дисциплинированный» и тэдэ. Отзывы знакомых. Свидетельство жены: «Он, знаете, мне почти никогда не лгал. Так, больше по пустякам». Что ещё?
Я глубоко вздохнул.
— Вот то-то и оно-то, — продолжал Илья. — Ты спросишь: «А как же ты сказал, что веришь мне?» Я верю. Я верю и не верю. Я верю, потому что знаю тебя. Но не это главное. Верю, потому что хочу верить. Я идиот и романтик. Я не вырос. Я задержался в умственном и эмоциональном развитии. Я ребёнок. Глупый ребёнок. Мне хочется праздника. Чудес. Неожиданных, ярмарочных чудес, которые показали бы кукиш размеренным будням, размеренным, умным людям. Поэтому я верю тебе. Точнее, даже не верю, а хочу верить. Понимаешь, хо-чу! А диплом мой, кора больших полушарий — они упрямятся. «Позвольте-с, — мямлит кора, — эдак-с всякий начнёт утверждать, что он с ангелами по ночам беседует, всевышнего в виде горящего куста видел». И что ей возразить, коре-то? Кора хитра, ой как хитра! И сильна! За ней культура, за ней наука. А против — маленький дурачок, которому хочется чуда. И второй дурачок, который это чудо ему обещает.
— Прости, — сказал я, вставая. Мне стало грустно, но всё равно я не мог сердиться на него.
— Мой маленький бедный дебил! — сказал Илья с такой пронзительной нежностью и дружеским участием, что сердце моё трепыхнулось от тёплой благодарности и потянулось навстречу толстому человеку в очках, сидевшему напротив меня. — Не валяй дурака. Сиди и слушай умные речи. Всё, брат, сводится к маленькому, пустяковому вопросику. Совсем пустяковому вопросику. Нужно получить объективные доказательства того, что ты принимаешь во сне какую-то информацию.
— Только и всего?
— Только и всего. И ты мне позвонишь завтра или послезавтра. И за это время я что-нибудь придумаю.
— Если бы ты мог! — сказал я с таким жаром, что Илья почему-то закрыл глаза и несколько раз энергично кивнул головой.
— Смогу, — сказал он. — Ты ведь знаешь, я гений.
— Знаю, — сказал я.
Он действительно гений, мой нелепый, толстый и измятый друг. Если бы он только так не разбрасывался. Я, кажется, уже и думаю, как Галя, пронеслось у меня в голове.
— Ты думаешь, я стараюсь только из любви к однокашнику?
— Нет, наверное.
— Ты прав. Я хитрый. Я эгоист и всё время думаю; а вдруг Юрка и вправду входит в историю? А тогда и я эдакой Ариной Родионовной шмыг — и проскочил вместе с тобой. И твои биографы двадцать первого или тридцать первого века будут отмечать, что первым, кто поверил посланнику небес, был его друг Илья Плошкин, человек неряшливый, но огромного интеллектуального мужества. Ну как, берёшь меня в Арины Родионовны? В историю берёшь?
— Беру, Арина Родионовна, беру. Собирайтесь.
Галя, разумеется, обрадовалась, что и врач порекомендовал мне отдохнуть.
— Ты сам договоришься в школе?
— Нет, Люш, ни я не буду договариваться, ни ты тем более, — сказал я мягко, но твёрдо.
— Почему? — Галя посмотрела на меня с лёгким недоумением.
Если говорить честно, она не привыкла, чтобы я говорил «нет». То есть иногда я, конечно, говорю слово «нет», но в расчёт оно не принимается.
— Потому что ни от чего отдыхать мне не нужно. Я совершенно здоров. И Илья Плошкин подтвердил это. А он величайший из психиатров-самоучек, которых я знаю.
Галя не удостоила Плошкина даже фразой. Она его не очень долюбливает. Может быть, она подсознательно ревнует меня к нему. Может быть, она содрогается при мысли о хаосе в его квартире, а скорей всего, в ней говорит инстинктивное недоверие замужних женщин к холостым друзьям мужа.
Мне вдруг стало жалко жену. Бьётся она, бьётся со мной, пытается сделать из меня взрослого, солидного человека, а он фортель за фортелем выкидывает. То от аспирантуры отказался, то по ночам с маленькими человечками беседует. И не хочет при этом отдохнуть у тёти Нюры.
— Люш, — виновато вздохнул я, — я, так и быть, согласен полечиться. (Галя бросила на меня быстрый подозрительный взгляд.) Он порекомендовал мне циклевать полы. Узнай, кому из знакомых нужно недорого отциклевать паркет.
— Идиот! — сказала жена.
Боже правый, что они, все сговорились, что ли, называть меня идиотом, дебилом, имбецилом? А может быть, устами друзей и близких глаголет истина?
— Почему? Разве физический труд не облагораживает человека? Вон Лев Николаевич Толстой пахал, почему же я не могу циклевать полы? Может быть, в них я как раз и найду истинное призвание. Ты всё время сама подзуживаешь меня, чтобы я ушёл из школы… Мы разбогатеем, купим арабский гарнитур. Нас будут звать в гости заинтересованные заказчики…
Удивительное дело, я испытывал сегодня какое-то сладостное чувство, поддразнивая Галю. Словно мстил ей. А может быть, я и мстил ей подсознательно за то, что она не верила мне?
— Успокойся. Если ты думаешь, что я ввяжусь в ссору с тобой, — клиническим тоном сказала Галя, и глаза её стали утренне-суровы и колючи, — ты ошибаешься. Телевизор и то интереснее…
Сегодня я узнал ещё одну деталь из жизни Янтарной планеты. Оказывается, У и его братья постоянно связаны некоей телепатической (а может быть, и не телепатической) связью с… запасным мозгом. Да, да, именно так. Я видел своими глазами, то есть, я хочу сказать, глазами У, длинное низкое здание со множеством ниш в стене, как в колумбарии. И в каждой нише — матово мерцающий металлический кубик.
Если с У или с кем-нибудь из его братьев что-нибудь случится, запасной мозг всегда наготове. Берётся новое тело, в него вставляется запасной мозг, который всё время накапливал ту информацию, которой обладал погибший мозг, и умерший преспокойно продолжает жить и работать, а место в нише занимает новая запчасть.
Изготовляются ли эти мозги или они как-то рождаются, металлические они или только кажутся такими, этого я ещё не знаю.
Я жду каждой ночи с нетерпением наркомана. Мне пришло в голову, что я напрасно ничего не записываю. Хотя каждая, буквально каждая чёрточка, каждая деталь того, что я видел на Янтарной планете, врезается мне в память, лучше всё-таки записывать виденное.
Не откладывая свой замысел в долгий ящик, я тут же положил перед собой чистый лист бумаги, взял ручку, написал слова «Янтарная планета» и оцепенел.
В голове моей в первозданной своей яркости и чёткости проплывали плавные, округлые холмы и звучала их мелодия, но слов, чтобы рассказать о них, у меня не было. Был лишь чистый лист бумаги, и чем больше я на него смотрел, тем больше убеждался, что никогда ни за что не смогу покрыть его странными маленькими загогулинками, которые называются буквами и которые теоретически могут рождать самые необыкновенные, тонкие, изысканные, трепещущие слова, способные описать все на свете. Нет, для этого нужно было обладать каким-то волшебством, знать заветное петушиное слово, а у меня была лишь грусть, смешанная с каким-то облегчением. Наверное, потому, подумал я, что мне в глубине души и не хотелось записывать на бумаге своё знакомство с народцем У. Наверное, я боялся, что, перенесённые на бумагу, чары исчезнут, нить порвётся и я потеряю Янтарную планету.
— Антошин, — сказал я и посмотрел на последнюю парту, где сидел Сергей, — ты готов сегодня отвечать?
— Yes, — сказал Антошин, и все тридцать шесть голов в классе, мальчишечьи и девичьи, светлые, тёмные и шатенистые, причёсанные и лохматые, разом повернулись к Сергею.
Впервые в письменной истории класса он выказал по доброй воле готовность отвечать, причём сказал это по-английски. Пусть одним словом, но по-английски. Должно быть, он и сам понимал необычность этого момента, потому что явно покраснел и насупился, отчего стал сразу интереснее.
Класс замер, все хотели быть свидетелями чуда, чтобы потом рассказывать о нём своим детям и внукам: "Как же, как сейчас помню, это было в тот год, когда Сергей Антошин сказал на уроке «Yes».
Антошин ответил на тройку. Но я поставил в журнал с чистой совестью четвёрку. Подошёл и молча пожал ему руку. Если бы я что-нибудь при этом сказал, всё пошло бы прахом. Но я молча пожал ему руку, и впервые на лице Сергея вместо брезгливой сонливости сияла тихая гордость.
Чёрт возьми, как легко отмыкаются ребячьи души и как трудно, найти ключик, который бы к ним подходил! Два года я не знал, что делать с Сергеем. Два года.
В перерыве телефон в учительской каким-то чудом оказался свободным, и я, веря в то, что такой день должен быть удачным во всех отношениях, позвонил Илье.
— А я как раз тебе собирался звонить, но никак не мог вспомнить, в какой школе ты терроризируешь детей неправильными английскими глаголами. Бери карандаш и записывай.
— Что, глаголы?
— Запиши телефон и адрес. — Он продиктовал мне: — «Нина Сергеевна. Кандидат медицинских наук Нина Сергеевна Кербель». Записал? Ни пуха ни пера.
— Подожди! Что такое Нина Сергеевна Кербель? Что она делает?
— Она изучает сон и сновидения. Привет от Арины Родионовны. Не обессудьте, батюшка, ежели што не так.
Он засмеялся и положил трубку. Ну что ж, Нина Сергеевна так Нина Сергеевна.
Когда я позвонил ей, она долго молчала, вздыхала в трубку, чем-то шелестела и вдруг спросила:
— А сегодня вы приехать не можете?
Я сказал, что могу. Она снова молчала, дышала в трубку, и я подумал, что, если и научные проблемы она решает с такой же скоростью, тайны сна и сновидений ещё долго будут волновать человечество. Наконец она решилась и попросила меня приехать к пяти часам.
Оказалась Нина Сергеевна красивой молодой женщиной с огромными серыми глазами.
— Да, да, — сказала она, пожимая мне руку, — мне звонил наш шеф. Сам. Вы хорошо знаете Валерия Николаевича?
Я неопределённо пожал плечами. Жест должен был обозначить — так себе. Конечно, это было лёгкое преувеличение, поскольку я первый раз слышал его имя, но мне так не хотелось огорчать Нину Сергеевну. Не знаю почему, но я вдруг посмотрел на её пальцы. Мне было приятно, что обручального кольца я не увидел.
— Валерий Николаевич мне сказал, что вы журналист…
— Вообще-то… Но я к вам вовсе не по журналистскому делу…
Ай да ловкач Илюша! Журналист…
Нина Сергеевна вопросительно посмотрела на меня:
— А я поняла, что вы журналист. Гм… Ну, раз вы здесь, слушаю вас.
Это был самый трудный момент. Порог, за который так легко зацепиться ногой и шлёпнуться лицом вниз. А мне совсем не хотелось падать перед этой стройной женщиной в белом, ловко сидящем на ней халате. Интересно, есть под ним платье или нет? Какая чушь! Но в голову мне лезли самые нелепые вопросы, лишь бы оттянуть страшный миг. Мне захотелось спросить, трудно ли изучать сон и сновидения, как она относится к теории Фрейда, почему халат на ней сидит как влитой, без единой складочки, а на других висит вялыми, жёваными хламидами, что ей снится самой.
Но отступать было поздно. Нина Сергеевна терпеливо и молча смотрела на меня, и я увидел, как в её огромных серых глазищах начинает тлеть недоумение.
Я зажмурился и прыгнул в холодную, страшную воду.
— Нина Сергеевна, то, что я собираюсь вам рассказать, будет звучать совершенно фантастически. Я это знаю и отдаю себе в этом отчёт. И я не обижусь, если в любой момент вы скажете: простите, я занята, у меня много работы. Я вздохну, извинюсь и уйду, унося… и так далее.
Нина Сергеевна слабо улыбнулась и сказала:
— Я действительно занята, но после такого вступления я просто должна выслушать вас.
— Спасибо, — сказал я.
Весь мой ужас испарился, и я смело посмотрел на специалистку по сну. Она снова еле заметно улыбнулась и принялась рассматривать свои пальцы. Пальцы были узкие и длинные.
Я начал рассказывать. Я был краток и, как мне казалось, убедителен. Я рассказал о сновидениях, о посещении психиатра. Она оторвалась от своих пальцев. Лицо её ничего не выражало.
— Ну, а что мы можем для вас сделать?
— Мне сказали, что вы занимаетесь сном.
— Да, наша лаборатория занимается сном.
— Я думал…
— Понимаете, никто в мире никакими приборами не может зарегистрировать, что именно снится человеку. Мы можем определить момент, когда человек начинает видеть сны, но что он видит, мы не знаем. Это может быть сон о вашей планете, а может быть сон самый обычный и земной. Физиологически они одинаковы.
Должно быть, на лице моём было написано такое разочарование, что она добавила:
— Поверьте, мы бы с удовольствием помогли вам, но я просто не знаю…
В её глазах не было ни насмешки, ни брезгливого равнодушия. И за это я уже был ей благодарен.
— Простите, Нина Сергеевна, я отнял у вас столько времени.
Я протянул ей руку и на долю секунды задержал её ладонь в своей. Она внимательно посмотрела на меня, и по лицу её снова скользнула слабая улыбка.
— До свидания, — сказала она.
Я подумал, выходя, что был бы рад, если бы её слова оказались вещими. До свидания, Нина Сергеевна.
День был холодный. Снег ещё не лёг, и голый асфальт стыл на морозе, и от вида его серой наготы было особенно зябко.
Мне должно было бы быть грустно. И оттого, что лаборатория сна помочь мне ничем не могла, и оттого, что у неё такие прекрасные глаза, и оттого, что на пальце у неё нет обручального кольца, а у меня есть, и оттого, что свинцовое небо совсем неохотно цедило скупой зимний свет. Но мне не было грустно. Мой маленький друг протягивал мне с Янтарной планеты не только зыбкую паутину сновидений. Он посылал мне бодрость и веру, и я почувствовал, что начинаю любить далёкий и неведомый народец, такой не похожий на нас и такой похожий.
Это случилось утром. Когда я шёл в школу. Я подходил к аптеке и увидел метрах в ста Вечного Встречного. Лентяй сегодня опаздывал немножко. Я подумал, что улыбаться ему ещё рано — всё равно не увидит на таком расстоянии. И вдруг почувствовал в голове… как бы это назвать… ну, лёгкую щекотку, что ли. Мгновенный зуд, но вовсе не неприятный. Не на коже, не в корнях волос, а где-то внутри, в мозгу. Тут же этот зуд перешёл в неясное бормотание. Я по инерции продолжал идти навстречу Вечному Встречному, и с каждым нашим шагом, сокращавшим расстояние между нами, бормотание становилось громче, чище, явственнее, словно голова моя была приёмником и кто-то подкручивал ручку настройки. Когда Вечный Встречный был уже в нескольких метрах от меня и мы улыбались друг другу, я услышал чёткие слова: «Какой симпатичный молодой человек!»
До самых последних часов своей жизни я буду помнить эти слова!
Я не могу описать вам голос, который я услышал. Это был явно не голос Вечного Встречного. Голос был как бы бесплотный, мой, внутренний голос, без тембра, звука, без окраски, но он чётко произнёс слова «какой симпатичный молодой человек», и я слышал эти слова.
С невообразимой скоростью у меня перед глазами замелькали термины учебника психиатрии. Вербальные иллюзии, слуховые галлюцинации, псевдогаллюцинации…
На мгновение мне стало страшно. В груди образовалась пустота, властно всосала в себя желудок, сердце пропустило такт. Значит, я всё-таки схожу с ума, подумал я и понял тут же, что это неправда. Нет, это неправда. Мне уже не было страшно. Мною овладело детское ощущение, что происходит что-то интересное. Что из фотоаппарата вдруг действительно вылетела птичка и сказала «здрасте».
Я обернулся. Вечный Встречный был уже метрах в ста позади меня. Я помчался за ним, размахивая портфелем, в котором лежал проверенный накануне диктант. Из сорока одной работы семь двоек. Не блестяще, прямо скажем.
— Простите, — сказал я, запыхавшись, и Вечный Встречный посмотрел на меня с недоумевающей улыбкой. — Что вы подумали только что, проходя мимо меня? Это очень важно. Поверьте мне, это…
Вечный Встречный весело рассмеялся:
— Что я подумал? Я подумал: «Какой симпатичный молодой человек». И, ей-богу, это не комплимент, я в этом действительно уверен.
Я быстро обнял своего незнакомого знакомца и чмокнул его в тугую сизую щёку и помчался в школу. Теперь уже в обратном порядке я услышал слова: «Странный мальчик». Сначала они прозвучали чисто и сильно, а затем через несколько шагов слились в неясное бормотание и погасли.
Странный мальчик. По крайней мере один-то человек уже точно знает, что я рехнулся.
А мне было весело. Меня захлёстывало радостное ожидание чего-то, детское предвкушение праздника. Птичка ярмарочного фотографа вилась вокруг моей головы, обещая удивительные события и необыкновенные встречи. Мне казалось, что внизу подо мной, в шумной гавани, покачивается на бутылочных волнах мой галеон, который вот-вот отправится в неведомые страны. А может быть, это вовсе не гавань и не галеон, а космодром и ракета. И я иду один по бескрайнему полю к серебристой игле, нацеленной в зенит.
Я посмотрел на часы. Двадцать восемь минут девятого. Сигарету выкурить я, конечно, не успею, но можно не торопиться. Но я не мог идти спокойно. Забыв о педагогической солидности, я галопом взлетел по лестнице, ворвался в учительскую и почти пропел «доброе утро».
Семён Александрович испуганно посмотрел на меня и поднял журнал, словно хотел загородиться этим педагогическим щитом, и я явственно услышал: «Уж не пьян ли он?»
— Нет, нет, — покачал я головой и увидел, как, увеличенное стёклами очков, в выцветших бледно-голубых глазах математика медленно поднималось облачко изумления.
Я схватил журнал и помчался в восьмой "А" раздавать диктант с семью двойками.
Вечером я решил проделать серию экспериментов. Солидных, корректных, как говорят учёные мужи, экспериментов.
— Люш, — сказал я жене, — ты можешь произнести про себя какую-нибудь фразу и записать её на листке бумаги?
— А для чего?
— Для эксперимента.
— Фокус, что ли?
— Я ж тебе говорю: эксперимент. Только, пожалуйста, что-нибудь пооригинальнее. А то напишешь «Юрка дурак», и мне будет неинтересно угадывать.
— Зато это будет правда.
— Люшенька, жена моя, спутница жизни, правда правдой, а эксперимент экспериментом. Ты же женщина. Ты должна быть любопытна и недоверчива, как сорока. Не слезай с тахты. Вот тебе карандаш, вот листок бумаги. Когда будешь писать, прикрой листок рукой, чтобы я ненароком не подсмотрел.
— Дай что-нибудь подложить.
Я протянул ей номер «Науки и жизни». Теперь сосредоточиться. Я уже установил, что бесплотный голос в моём мозгу звучит чище и громче, когда я сосредотачиваюсь, прислушиваюсь к нему. И наоборот, когда я занят чем-нибудь, голос исчезает.
Быстрый, летучий зуд, приятная щекотка. Ощущение включённого приёмника. Он включён, но передача ещё не началась. И вот голос: «Что б написать… Что ему надо отдохнуть? Просто очень. Он просил пооригинальнее. Какую-нибудь стихотворную строчку… Зима! Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…»
Я не удержался. Я хотел написать услышанное тоже на листке бумаги и сравнить потом. Вместо этого я пропел:
— "Зима! Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…"
Галя уставилась на меня, слегка приоткрыв рот, и я услышал, как она подумала: «Как это он… Фокус какой-нибудь…»
— Угадал? — спросил я.
— Да-а, — словно не веря себе, протянула Галя. — А как ты это делаешь?
— Очень просто, — небрежно и слегка покровительственно объяснил я. — Я смотрю на тебя и слышу твои мысли. В этот момент, например, никаких ясных мыслей у тебя нет. Но давай-ка поставим ещё один опыт.
«Что бы такое придумать, чтоб он не догадался… Какие-нибудь имена… Знакомых… Нет, знакомых он может угадать… Чушь какая, как он может… О, есть! Напишу фамилии сотрудников соседней лаборатории. Зав — Сидорчук, потом этот симпатичный молодой доктор Леонтьев, Малыкина, Ишанова… Как фамилия этого хромого? Ш-ш… А, Шулятицкий. Кто ещё? Полищук и Нина Сыч, которые никак не поженятся… Хватит, пожалуй».
— Хватит, — кивнул я, и Галя нерешительно посмотрела на меня.
У меня было такое впечатление, что она ещё не решила: то ли удивляться, то ли восхищаться, то ли обругать меня. А для такой решительной особы, как Галя, неопределённость — состояние противоестественное.
— Записала? — спросил я.
— Да.
— Читаю, — сказал я. — А ты следи по своему списку, не пропустил ли я кого-нибудь: «Сидорчук». Дальше у меня записано «с.м.д. Леонтьев». Если я правильно помню, гражданка Чернова, с.м.д. — это симпатичный молодой доктор. — Я вздохнул, изображая отчаянную ревность. — «Малыкина, Ишанова».
— Ешанова, — поправила Галя.
— Хорошо. Я великодушен. Я разрешаю этой даме быть отныне не Ишановой, а Ешановой.
— Она не дама. Она девушка.
— Передай ей мои поздравления. Продолжаю. «Шулятицкий, Полищук и Нина Сыч». Правильно?
— Правильно. Здорово ты это делаешь!.. Будем ужинать?
— Ужинать? — переспросил я.
— Не завтракать же.
Боже, она только что была свидетелем чуда. Самого настоящего чуда. Маленького настоящего волшебства. И зовёт ужинать. Вместо того чтобы упасть на колени и обратить ко мне простёртые длани, она зовёт меня ужинать. У-жи-нать! Слово-то какое нелепое — у-жинать. И этот человек, с которым я живу под одной крышей, работает ещё в научно-исследовательском институте. Исследовательском. Научном.
Она вся была в этом. Всё, что она не могла контролировать, всё, что не могла держать в своих маленьких, цепких лапках, она отбрасывала прочь. Ей не нужно было чуда, потому что для созерцания чуда нужна смиренность, а смиренностью моя жена не отличается.
— Галя, — сказал я, — ты — младший научный сотрудник. У тебя готова треть диссертации. Ты знаешь про пищеварение плоских червей больше всех на свете. Ты начинающий учёный. И ты так спокойно отнеслась к тому, что я тебе показал? Как это может быть?
— А что я должна была делать? — Галя сползла с тахты, потянулась, выгнувшись по-кошачьи. — Что сегодня по телевизору, ты не знаешь?
— Люшенька, — жалобно простонал я, — как я это делал? Объясни мне.
— Откуда я знаю? Ну что ты хочешь от меня? Фокус какой-нибудь…
— Какой фокус? — загремел я. — Ну какой это фокус?
— А-что это? — необычайно вежливо спросила Галя.
— Это чтение мыслей, вот что это.
— Чтение мыслей, материализация духов и раздача слонов.
— Боже мой, какая эрудиция! Ты даже читала Ильфа и Петрова. Ну хорошо, а если бы я сейчас взлетел в воздух и вылетел в окно?
— Я бы поплакала полгода и вышла, наверное, за другого.
— Спасибо, Люш, за полгода. На самом деле тебе, наверное, хватило бы для слёз и полмесяца или полдня. Но я имел в виду благополучный полёт. Предположим, я бы полетал и сел на подоконник. И ты бы тоже спросила меня, что сегодня по телевизору?
«С ним всё-таки что-то происходит, — услышал я её мысли. — Попросить Валентину, чтобы она ещё раз поговорила с этим врачом…»
— Попроси, попроси! — крикнул я и подумал, что кричать, вообще-то, глупо и я, наверное, на её месте вёл бы себя так же.
— Что — попроси? — Теперь, в первый раз за вечер, из Галиных глаз исчез домашний ленивый покой, и вместо него я увидел поднимающееся изумление.
— Попроси Валентину, чтобы она ещё раз поговорила с этим врачом! — Я знал, что зря распаляюсь, но уже ничего не мог поделать с собой. — Ты абсолютно права. Как только встретишь что-то непонятное, не укладывающееся в принятые схемы, давай к психиатру! Последняя линия окопов! Раньше — на костёр инквизиции, а теперь — в кабинет к психиатру! Если бы я утверждал, что у тебя на голове рожки, ты бы могла подумать, что у меня галлюцинации. Но ведь это не галлюцинации. Сравни две бумажки. Сидорчук, Леонтьев, Малыкина, Ешанова или Ишанова, как там её… Или это тоже галлюцинация? Семейная галлюцинация? Ладно, когда я пытался рассказать тебе о своих снах и ты оставалась вежливо-равнодушной, я ещё мог тебя понять. Какая-то планета, какой-то человечек У с запасной металлической головой, — мало ли что кому снится! Но сегодня… Объясни мне… Это же… Это же чудо! Это телепатия, которой не существует! А ты говоришь — ужинать!
Галя подошла ко мне и обняла меня. Знакомое тёплое прикосновение. Слабый знакомый запах её духов. Знакомая комната. Чуть криво висящий эстамп с букетом сирени. Сколько раз я собирался вбить новый гвоздик…
— Ну что ты, Юрча, — нежно сказала Галя и потёрлась кончиком носа о мою щёку.
Кончик был мягкий и тёплый, и я, несмотря на раздражение, почувствовал прилив нежности к этому существу, которое я безжалостно волок за собой из её привычного тёплого мирка к далёкой Янтарной планете.
— Не нервничай, хорошо? — сказала она. — Наверное, ты прав. Наверное, я дурочка. Но что же делать, если господь обидел меня разумом? Но ведь ты тоже глупенький. Как ребёночек. Как по-твоему, что я сейчас думаю?
— "Всё-таки я его люблю!"
— Правильно, — засмеялась Галя.
Это уже было нечто более понятное, чем можно было привычно распоряжаться. Можно было снова почувствовать себя хозяйкой.
Я не сердился на неё. Одни жаждут чуда, другие бегут его. Мне было только чуть-чуть стыдно за неё. Перед У. И чувство это не было для меня смешным.
Галя ушла на кухню, а я подумал, что лучше всего, наверное, было бы забыть о Янтарной планете и начать выступать с так называемыми психологическими опытами. «А сейчас феномен природы, заслуженный артист республики, продемонстрирует опыты чтения мыслей, основанные на учении Ивана Петровича Павлова…» А я в сатанинском чёрном фраке, бледный, с горящими глазами выхожу на эстраду, небрежно раскланиваюсь, замечаю во втором ряду сказочной красоты блондинку, подхожу к ней и пристально смотрю на неё. Бедняжка дрожит и не может оторвать от меня завороженного взгляда. Я прошу её написать на бумажке два предложения и передать в жюри, а сам, отвернувшись, называю их. Зал гремит овациями, блондинка уже не дрожит, а вибрирует, а я продолжаю психологические опыты, основанные на учении Ивана Петровича Павлова.
Я улыбнулся. Нет, я не предам своего друга У и его дар ни за какие деньги, эстраду и заворожённый взгляд блондинки. Не я хозяин дара и не для заработка протянули мне братья У серебряную ниточку сквозь бесконечные просторы космоса.
Вдруг удивительно громко и неожиданно зазвонил телефон. Галя взяла трубку.
— Привет, Илюшенька… Да, дома, даю трубку.
Я взял трубку.
— Ты можешь ко мне приехать? Прямо сейчас? — выпалил одним духом Илья.
— Что-нибудь случилось? — спросил я.
— О имбецил! Стараешься для него, ломаешь голову, а он спрашивает, не случилось ли что-нибудь!
— Хорошо, Илюша, сейчас приеду.
Галя вопросительно посмотрела на меня:
— Уезжаешь?
— Съезжу к Илье.
— Надолго?
— Нет, часа через два буду дома.
— Езжай, только осторожно. Я сегодня видела такую страшную аварию у Белорусского… Маршрутка и троллейбус…
Илья, наверное, высматривал меня в окно, потому что не успел я захлопнуть дверцу лифта, как он тут же распахнул дверь своей квартиры. Он схватил меня за руку и втащил на кухню, где зло шипел на плите чайник.
— Прости меня, Юрочка, но я действительно не ошибался, считая тебя олигофреном.
— Спасибо.
— И себя тоже. Вчера и сегодня я изнасиловал всех, кто имеет хоть какое-нибудь отношение к кибернетике.
— К кибернетике?
— Вот-вот. Именно здесь и проявляется твоё клиническое слабоумие. Что такое твои сновидения, если ты не разыгрываешь нас? Это сигналы, несущие какую-то информацию. Так?
— Очевидно.
— "Очевидно"! Я думаю, очевидно. Всем изнасилованным в нашем институте я задавал один и тот же вопрос: если, скажем, одна цивилизация пытается передавать в первый раз информацию другой цивилизации, как она может привлечь внимание к своим сигналам? И все кибернетики в один голос отвечали: чтобы привлечь внимание к своим сигналам, они должны постараться подчеркнуть их искусственный характер.
— А как?
— Вот именно, а как? И все изнасилованные ответили одно и то же: варьируя сами сигналы или интервалы между ними. Скажем, если сигналы поступают с интервалами в две, четыре, шесть и так далее единиц времени, можно быть абсолютно уверенным, что интервалы эти не носят случайного характера. Или, допустим, интервалы меняются в геометрической прогрессии: два, четыре, восемь, шестнадцать… То же самое можно сказать о длине или силе самих сигналов. Ты меня понимаешь?
— Как будто.
— А раз так, то мы можем сделать вывод. Твои людишки безусловно носители разума. Они должны понимать, что те, кто принимает их сигналы, захотят их проверить…
— Но их сигналы ведь не нужно расшифровывать. Это ж не какие-нибудь там точки и тире или кривые. Это кинофильм. Многосерийный учебный кинофильм.
— Да, но… — Илья задумался, но тут же встрепенулся. — Они должны понимать, что само содержание сновидений зафиксировать нельзя.
— Почему они обязательно должны так думать? Я не знаю, спят ли они вообще, видят ли сны. Этого я, повторяю, не знаю. Но я же тебе объяснял, что они не знают, что такое мои мысли и чужие мысли. Их мысли свободно циркулируют между всеми братьями У. И для них поэтому необходимость доказать кому-то, что я думал то-то и то-то, а не то-то и то-то, абсурдна и не укладывается в сознание. Ты понимаешь, они не могут знать, что такое ложь. А раз они не знают, что такое ложь, они не могут знать, что такое проверка.
— Да, ты, наверное, прав, — как-то сник Илья. — Хотя попробовать всё-таки стоит.
— А что именно?
— То, о чём говорили кибернетики. Частоту сигналов.
— Но сон…
— Сновидение — это и есть сигнал. Ты ж говорил мне, что в лаборатории сна умеют объективно фиксировать начало сновидений.
— Да, так мне сказали. Но что такое сон? Заснул…
— В отличие от тебя я предприимчив и любознателен. Я сегодня прочёл пять книжечек о сне. Сон, дорогой мой слабоумный друг, дело не простое. Там есть свои фазы и так далее. Пойди в лабораторию, упади в профессорские ноги…
— Там изумительные ножки…
— Профессорские?
— Почти. И глаза. Серые. Потрясающей формы. И узкие, длинные ладони. Её зовут Нина Сергеевна.
— Да, это тебе не Янтарная планета. Здесь ты сразу становишься красноречив. С ней ты, я надеюсь, договоришься о сне.
— Не говори пошлостей.
— Боже мой, боже мой, какое воспитание, какие манеры! Пардон, мсье. Я, знаете, забылся. Экскьюз ми, сэр…
Илья что-то ещё продолжал бормотать, а я вдруг вспомнил, что забыл сказать ему о телепатии. Это было невероятно. Как я мог забыть?
— Илюшенька, — сказал я, — а ты знаешь, мне кажется, что они дают нам ещё одно подтверждение своего существования.
— Какое?
— Они каким-то образом наделили меня способностью улавливать чужие мысли.
Илья встал и выключил газ под плевавшимся паром и негодующе клокотавшим чайником.
— Неостроумно.
— Я не пытаюсь острить. Подумай о чём-нибудь. Отвернись от меня на всякий случай. Ну, думай же, думай, если умеешь.
«Разыгрывает или нет?»
— Да нет, Илюша, не разыгрываю. Думай всерьёз. Назови про себя хотя бы какие-нибудь цифры.
«Семь… сто три… пятнадцать…»
— Семь, — сказал я, — сто три, пятнадцать…
Илья повернулся ко мне, снял очки, подышал на стёкла, потом долго и тщательно протирал их полой пиджака.
Мне стало жаль его.
— Давай ещё. Я думаю, — пробормотал он.
— "По улицам ходила большая крокодила".
— Ещё, — сказал Илья.
— "Гутта кават ляпидем нон ви…" Если я не забыл, это значит по-латыни: «Капля точит камень не силой».
— Ещё, — жёстко сказал Илья. — Только не повторяй вслух, а запиши на листке бумаги. И я запишу. Давай.
Я написал: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда».
Он взял листок и долго, мучительно долго читал то, что я написал. Потом то, что написал он. Потом положил рядом оба листка.
— Юрочка, как же так? Ты можешь ущипнуть меня, ударить, укусить, порезать, но не очень сильно? Как же так? Этого же не может быть. Понимаешь? Не может быть. Нет ни одного случая чётко зафиксированной передачи мыслей на расстояние. Ты это понимаешь?
— Я это «понимаешь».
— Так что же ты стоишь?
— А что мне делать?
— О боже, почему мой друг так дементен? Это же… это же… это событие, значение которого не укладывается в сознании. Нет, Юрка, это всё правда? Если я не сплю, в честь такого события я клянусь убрать квартиру, покрыть полы польским лаком и выучить наизусть календарь. Что я сейчас подумал?
— Что я стою, как кол, начисто лишённый фантазии.
— С ума сойти! Я уж даже не знаю, как отметить… По рюмочке?
— Нет, мой друг, — важно ответил я. — В отличие от некоторых я не могу относиться к своей голове безответственно. А вдруг алкоголь разрушает способность к телепатии?
— Во имя науки, — жалобно сказал Илья.
— Я тебе дам науку, алкаш! — строго сказал я. — К тому же я за рулём.
— Ладно, бог с тобой. Я вот сейчас подумал… Хотя зачем мне тебе говорить, раз ты и так читаешь мои мысли…
— Разговаривать всё-таки привычнее.
— Знаешь, Юраня, пока ты особенно не распространяйся о чтении мыслей.
— Почему?
— Это всё слишком серьёзно. Не надо делать из этого цирк. Галя знает?
— Да.
— А кто ещё?
— Никто.
— Возьми с неё слово, что она никому не скажет. Обещаешь?
— Да.
— А я тоже подумаю, что нам делать дальше.
Педагог есть педагог. Я просто не мог отказать себе в маленьком удовольствии. К тому же я, если говорить откровенно, всё-таки тщеславен.
— Так, подумаем, кого бы сейчас вызвать, — сказал я и встал из-за стола.
Седьмой "А" затаил дыхание. Я медленно пошёл между партами, заложив руки за спину.
«Не спросит, прошлый раз с места вызывал», — юркнула мысль Коли Сафонова.
— Ты в этом уверен? — спросил я, останавливаясь.
— В чём, Юрий Михайлович? — вскочил ставосьмидесятисантиметровый акселерат.
— В том, что не спрошу тебя, поскольку прошлый раз с места вызывал.
Сафонов несмело улыбнулся.
— Ну что ж, уверенность — прекрасная вещь. Раз ты уверен, не спрошу. Садись, мой юный друг.
Сафонов сел, недоумённо моргая прекрасными пушистыми ресницами.
«А я не выучила!» — испуганно подумала Аня Засыпко, маленькая чистенькая, беленькая девочка, у которой была самая длинная и толстая коса в классе, а может быть, и в мире.
— Печально, Анечка, печально, — сказал я и посмотрел на неё.
Класс встрепенулся. В мире нет более отзывчивой аудитории, чем школьный класс. Бездельники почувствовали, что на их глазах происходит что-то интересное, и на всех лицах, кроме беленького личика Ани Засыпко, был написан живейший интерес.
Аня стояла молча, маленькая чистенькая, беленькая девочка с длинной, толстой косой.
— Ты ведь не выучила на сегодня? — играл я с ученической мышкой эдаким учительским котом.
Аня ещё больше потупилась и густо покраснела, отчего сразу стала похожа на дымковскую игрушку.
— Садись, Аня. Я твёрдо знаю, что ты не готова, я это знал с той минуты, когда только вошёл в класс, но не буду тебя спрашивать. Я не садист, я не получаю удовольствия от двоек и записей в дневнике. Вот Сафонов только сейчас подумал: «Как это он узнал?» Верно, мой юный друг?
Сафонов сделал судорожное глотательное движение и так выразительно кивнул, что класс дружно рассмеялся.
— Вы видите, милые детки, сколь тщетны ваши попытки ускользнуть из моих сетей. Видите?
Класс печально кивнул. Я их понимал. Плохо, когда ты в сети. Я посмотрел на Антошина. Мне показалось, что в глазах у него тлеет заговорщический огонёк. Я подошёл к нему. «Хоть бы меня спросил», — подумал Антошин. Даю вам слово, у меня на глаза чуть не навернулись слёзы благодарности.
— У меня такое впечатление, что Сергей Антошин не прочь бы ответить. Так, Сергей?
Антошин встал:
— Я учил, Юрий Михайлович.
Он действительно выучил, мой милый Антошин. Он отвечал на «четыре», но я с наслаждением поставил ему «пять». В журнале и в дневнике.
Нина Сергеевна Кербель встретила меня у входа в лабораторию.
— Я не думала, что вы так быстро приедете.
— Вы назначили мне аудиенцию в четыре, а сейчас ровно четыре.
— Неужели уже четыре? Пройдёмте сюда, вот в эту комнатку. Пока заведующего нет, я здесь обосновалась.
Нина Сергеевна села за стол, закрыла глаза и помассировала себе веки. На носу были заметны крошечные вмятинки от очков. Я молчал и смотрел на неё. Она, должно быть, совсем забыла обо мне. Наконец она встрепенулась, открыла глаза и виновато улыбнулась:
— Простите, я что-то устала сегодня…
— Господь с вами…
— Слушаю вас.
Она, должно быть, не хотела, чтобы я услышал её вздох, но я услышал его. Я не хотел этого делать, но уже не мог остановиться.
— Нина Сергеевна, подумайте о чём-нибудь, — сказал я.
Она подняла свои прекрасные серые глаза и посмотрела на меня:
— В каком смысле?
— В буквальном. О чём угодно. Произнесите про себя какую-нибудь фразу.
— Для чего?
— Нина Сергеевна, будьте иногда покорной женщиной, подчиняющей свою волю мужской.
— Вы думаете, я никогда этого не делала? — Она улыбнулась своей слабой, неуловимой улыбкой. — Ну хорошо. Задумала.
— Простите меня, но это банально. Вы подумали: «Что он от меня хочет?»
Нина Сергеевна чуть-чуть покраснела и пожала плечами.
— Ещё раз. Что-нибудь более специальное, чтобы свести к минимуму случайное совпадение… Ага, вот это лучше. Вы произнесли про себя фразу: «Быстрый сон был открыт в 1953 году Юджином Азеринским из Чикаго». Угадал?
— Как вы это делаете?
— Не знаю. Я думаю, что это как-то связано с тем, что я рассказывал вам в прошлый раз.
— С вашими сновидениями?
— Да.
— И когда вы впервые обнаружили в себе такую способность? — Манеры Нины Сергеевны сразу стали напористыми, энергичными. Передо мной был уже исследователь.
— Вчера.
— Гм!.. И вы действительно слышите мои мысли?
— Когда нахожусь достаточно близко и концентрирую внимание. Нина Сергеевна, я ведь пришёл к вам, честно говоря, не для того, чтобы продемонстрировать свои телепатические способности…
— О чём вы говорите, я вас не отпущу! Вы даже не представляете себе, как это интересно…
— И тем не менее не это главное. Вы давеча говорили мне, что умеете фиксировать своими приборами начало и конец сновидений.
— Совершенно верно. По странному совпадению я только что задумывала фразу, которую вы услышали… Помните, о быстром сне? Так вот, как раз быстрый сон, иногда его называют парадоксальный сон, ремсон или ромбэнцефалический сон — видите, сколько названий, — этот сон и есть сон, во время которого мы видим сновидения.
— И вы можете фиксировать этот сон?
— О да, несколькими способами.
— Хорошо, Нина Сергеевна. Представьте себе на секундочку, что я не сумасшедший…
— Я…
— Я понимаю. Не надо извинений. Представьте себе на секундочку, что мои рассказы о Янтарной планете истинны. Истинны в том смысле, что такая планета существует в реальности, а не в моем воображении. И что мои сны — это информация, которую эта цивилизация посылает нам. Я повторяю — допустим. Так вот, кибернетики говорят, что при передаче сигналов любая цивилизация постарается сделать так, чтобы эти сигналы можно было легко выделить, чтобы виден был их искусственный характер.
— Вы хотите сказать…
— Совершенно верно. Если считать сны сигналами, может случиться, что периодичность их или интервалы между ними будут подчиняться какой-то явной зависимости. Вы меня понимаете?
— Вполне…
— Я прошу вас об эксперименте как о личном одолжении. Если всё это окажется чистой фантазией, мы просто забудем об этом. А если нет…
— А если нет?
— Тогда подумаем.
— А мне бы хотелось посмотреть на вашу энцефалограмму во время чтения мыслей. Это может быть интересно. Во всяком случае, таких работ никто никогда, по-моему, не делал. Хотя бы потому, что телепатии, как известно, не существует.
— Ну и прекрасно, Нина Сергеевна. Вы кандидат?
— Да.
— Вы станете доктором. Потом заведующей лабораторией. Потом вас выберут членом-корреспондентом. Вы будете самым красивым членкором. И все будут говорить: «А, это та, интересная, открывшая телепатию…» — «Подумаешь, повезло просто. Попади этот Чернов ко мне в руки, я бы уж академиком стал…» — «Всё равно она интересная дама…»
— Благодарю вас. — Нина Сергеевна улыбнулась уже совсем весело.
— За что?
— За самого красивого членкора и за определение «интересная».
— Не стоит.
— А я-то уже сейчас считала себя красивой…
— И я это считаю, — сказал я очень серьёзно, и Нина Сергеевна быстро взглянула на меня. — Так вы обещаете?
— Ну, раз вы гарантируете мне членкора, я поговорю с шефом, он как раз завтра выходит после отпуска.
— А он…
— Попробую уговорить.
Нина Сергеевна шефа не уговорила, но попросила меня приехать и попробовать поговорить с ним самому.
Шеф, Борис Константинович Данилин, оказался невысоким, коренастым человеком лет шестидесяти, с лицом бывшего боксёра и настороженными глазами участкового уполномоченного. Он был настолько выутюжен и накрахмален, что даже при малейшем движении издавал лёгкий жестяной шорох.
Я представился и попросил прощения за вторжение.
— Да, да, — неохотно сказал заведующий лабораторией, — Нина Сергеевна мне говорила о вас. Но у нас ведь научное учреждение, а не спиритическое общество. Хотите вызвать духов — ваше дело. Соберите приятную компанию и занимайтесь столоверчением на здоровье. Но мы-то здесь при чём?
Я почувствовал острое желание повернуться и выйти из комнаты. Но это было легче всего. Обида — защита слабых, а я не хотел быть слабым. К тому же я сражался не за себя. За себя я никогда по-настоящему постоять не умел. Рохля — назвала меня однажды Галя. Это было жестоко, но довольно точно. Но сейчас за мной были У и его братья, и я держал в руке дрожащую серебряную паутинку. Я отвечал за неё. Я не мог её выпустить, если бы даже передо мной были десять тысяч Борисов Константиновичей и все они могучим хором предлагали мне заниматься столоверчением и вызовом духов.
— Борис Константинович, я не спирит и не прошу вас участвовать в спиритическом сеансе. Я прошу проделать один научный эксперимент.
— Какой эксперимент? — брезгливо сказал заведующий лабораторией и стал раскатывать сигарету между пальцами. — О чём вы говорите? Эксперименты ставят тогда, когда они имеют отношение к науке. Пусть самое отдалённое, но всё-таки имеют. А вы, простите меня, приходите не то с телепатией, не то со спиритизмом, не то с теософией. Это же, дорогой мой, чепуха. Абсолютная и раз навсегда решённая че-пу-ха!
Я сделал такой скорбный вздох, что Борис Константинович чуточку смягчился.
— Поймите, если бы ко мне пришёл самый симпатичный мне человек и попросил проверить работу изобретённого им вечного двигателя, я бы не стал этого делать, как не стал бы этого делать ни один учёный, слышавший о законе сохранения энергии. Вы тоже пришли ко мне со своего рода вечным двигателем. Не знаю уж, как вы сбили с толку Нину Сергеевну, она вообще человек мягкий, — голос Бориса Константиновича стал сердитым, — но я разрешения на шарлатанские фокусы дать не могу.
Борис Константинович сердился, а я, наоборот, совершенно успокоился. Наверное, и я бы на его месте вёл себя так же. Но просто любой нормальный человек должен обладать хоть каплей детского любопытства. Самое страшное существо на свете — это человек, начисто лишённый любопытства. Неужели же учёный может быть настолько лишён этого чувства? А может быть, именно потому он и учёный, что не хочет и слышать о вещах, выходящих за рамки его представлений?
Заведующий лабораторией прекратил катать сигарету между пальцами, очень внимательно и придирчиво осмотрел со всех сторон, не прятались ли за ней спириты и телепаты, торжественно вставил её себе в рот и вынул замысловатую зажигалку.
Почему-то я обратил внимание на его пальцы. Они были короткие, мощные, а аккуратно подстриженные ногти были покрыты бесцветным лаком.
Не согласится, подумал я. Человек, лишённый любопытства, но кроющий ногти бесцветным лаком, — это нелёгкая комбинация. Ну и бог с ним. Во мне поднималось прежнее настроение безудержного оптимизма, и суровое, словно отлитое в литейном цехе лицо заведующего лабораторией показалось мне не таким уж металлоломным.
— Борис Константинович, — сказал я, — я знаю, что телепатии не существует. Но можете вы задумать какую-нибудь фразу, или фразы, или числа и записать их на листке бумаги, произнеся лишь их про себя?
— Нет, не могу.
— Почему, Борис Константинович?
— Потому что никакого чтения мыслей на расстоянии не существует.
— А если я докажу вам, что существует?
— Вы ничего не можете мне доказать. Вы не можете доказать то, что не существует.
— Борис Константинович, для чего нам спорить? Насколько проще было бы проделать этот крошечный опыт, о котором я только что говорил. Да давайте даже не проделывать его. Только что вы подумали: «Вот ещё напасть на мою голову!» Да или нет?
Заведующий лабораторией сделал губы кружочком и выпустил несколько колец дыма редкостной правильности. Кольца казались такими же жёсткими, упругими и металлическими, как и весь он.
Он поднял глаза и посмотрел на меня:
— Вы не ошиблись, и я прошу извинения за слово «напасть», которое пришло мне в голову, хотя обычно за то, что думают, не извиняются. Но вы меня ни в чём не убедили. Абсолютно ни в чём. Сам характер нашей беседы, — Борис Константинович выразительно развёл руками, словно говоря: я же в этом не виноват, — характер нашей беседы таков, что вам не составляло особого труда догадаться о моих мыслях.
Я улыбнулся. Во мне проснулся охотничий азарт. Неужели я не загоню его в угол?
— Согласен, Борис Константинович, я действительно навязался на вашу учёную голову. И я вас прекрасно понимаю. Но с другой стороны: отвяжитесь же от этой напасти, от этого настырного протеже слишком доброй Нины Сергеевны. Уважьте его прихоть!
Заведующий лабораторией улыбнулся. Для этого ему пришлось затратить немало усилий, потому что его металлическое лицо никак не хотело складываться даже в самую бледную улыбку.
— Теперь-то я понимаю, как вы заморочили голову моей заместительнице. Будь я женщиной, я бы тоже, наверное, не выдержал такой интенсивной осады.
На мгновение я представил себе Бориса Константиновича дамой и содрогнулся от ужаса.
— Но поймите же вы, молодой человек, никакого чтения мыслей, никакой телепатии не существует. Да сто раз угадайте вы задуманное мною — я лишь пожму вашу руку и скажу, что вы прекрасный иллюзионист.
— И у вас не возникнет желания узнать, как я это делаю?
— Может быть, и возникнет. Но я подавлю его. Если бы я занялся изучением искусства фокуса и иллюзий, тогда я бы не отпустил вас. Я бы запер вас. Я любыми способами постарался бы раскрыть, как вы проделываете свой трюк. Я же занимаюсь проблемами сна и сновидений. Я даже не буду спорить, что интереснее. Каждому своё. Одним — перепиливание дам на манеже цирка, другим — наука. Наверное, перепиливать дам интереснее, вполне допускаю это. Во всяком случае, аплодисментов наверняка больше. Но так или иначе, я выбрал науку. Зачем мне тайны иллюзионистов? Посудите сами. Среди моих знакомых иллюзионистов нет. Это было бы некой интеллектуальной суетой, которая мне в высшей степени неприятна. Эдакие всезнайки, которые ничего не могут пропустить мимо себя. Люди, которые чувствуют себя оскорблёнными, если кто-то знает что-то лучше их. Хоккей? Пожалуйста, они объяснят вам закулисную сторону последнего перехода известного мастера из команды в команду. Кино? Пожалуйста. Этот получил столько-то за свой последний фильм, а та развелась с мужем из-за того-то и того-то. Иллюзия? Пожалуйста. Всё дело во флюидах. Знаете, исходят такие флюиды, и иллюзионист запросто в них разбирается.
Я почувствовал, что суровый Борис Константинович начинает мне нравиться.
— Ваша логика безупречна, и мне совершенно нечего возразить вам, но неужели же в вас нет самого что ни на есть детского любопытства? Любопытства малыша, который ждёт вылетающей из аппарата птички? Ладно, не хотите иллюзий — не надо. Но птичку? Неужели и птичку вам посмотреть неинтересно?
— Я вырос, — мягко сказал Борис Константинович.
А может быть, он вовсе не вырос? Может быть, он так яростно сражается против детского любопытства именно потому, что не вырос?
Нет, подумал я. Это, разумеется, было бы очень психологично и очень литературно, но Борис Константинович никогда не был мальчиком. Он родился одетым, при галстуке и никогда в жизни не писал в штаны.
Мы оба замолчали. Заведующий лабораторией посмотрел на часы. Взгляд был корректный. Достаточно быстрый и брошенный украдкой, чтобы не казаться грубым напоминанием. И достаточно в то же время заметным, чтобы я устыдился затянувшегося интервью.
Теперь во мне начала разгораться весёлая ярость древних воинов, которой они раскаляли себя перед боем.
— А знаете, Борис Константинович, я не уйду отсюда.
— Как не уйдёте?
— А так. Не уйду, пока вы не проделаете маленький опыт, который вам так неприятен.
— Оставайтесь. — Борис Константинович развёл руками жестом человека, который снимает с себя всякую ответственность. — А я, с вашего разрешения, откланяюсь.
— А я и вас не пущу, — улыбнулся я, вставая.
— Прямо не пустите?
— Прямо не пущу.
— А если я всё-таки попытаюсь уйти?
— Вот видите, а вы говорили, что лишены детского любопытства. Что будет? Мы начнём возиться, упадём на пол, перепачкаемся, ушибёмся. На грохот переворачиваемых стульев прибежит Нина Сергеевна и другие сотрудники. Меня, конечно, отправят в милицию и дадут суток десять, но, знаете, изобретатели вечного двигателя ведь маньяки. Препятствия только остервеняют их. Посмотрите на меня — я же типичный маньяк. И очень опасный. Я бы лично с таким не связывался. Ну его к чёрту. Лишь бы выпроводить как-нибудь.
Борис Константинович вдруг засмеялся. Неловко, неумело, каким-то квакающим смехом.
— Вы всё-таки удивительный человек. Если бы вы только были психологом, биологом или даже врачом, я вас тут же пригласил бы в лабораторию. С вашей настойчивостью мы бы выбили себе оборудование, которого нет ни у кого.
— Увы, я учитель английского языка.
— Знаю. Нина Сергеевна говорила мне. Интересно, если это не секрет, как вы заморочили голову Валерию Николаевичу Ногинцеву?
— Во-первых, это не я, а мой приятель. Во-вторых, я был представлен как журналист, пишущий о науке. Как видите, я не останавливаюсь ни перед чем.
— Это-то я вижу, — покачал головой Борис Константинович. — Так что, вы твёрдо решили меня не выпускать?
— Твёрдо.
— Ну ладно, уступаю грубой силе.
Заведующий лабораторией уже, кажется, начал постигать искусство улыбки, потому что на этот раз его металлическое лицо сложилось в её подобие почти без скрипа.
— Спасибо, профессор, — с чувством сказал я. — Но не пытайтесь бежать. Отечественная наука о сне может понести невосполнимый урон.
— Знаете что? — сказал Борис Константинович. — Я думаю, я смогу вас взять старшим лаборантом. Какая была бы в лаборатории дисциплина!
— Я не всегда такой, к сожалению. Скажу вам больше: я разгильдяй. И даже рохля. Это я сегодня такой.
Если бы Галя видела меня сейчас, подумал я. Наверное, даже она с её напором не смогла бы уломать его.
— Жаль, жаль. Ну ладно. Но если уж проводить маленький опыт, то давайте, по возможности, построже. Я останусь здесь, а вы пройдите в комнату налево. Согласны?
— Вполне.
— Держите листок бумаги. Чем писать у вас есть?
— Я учитель, — обиженно сказал я. — Я сплю с четырёхцветной шариковой ручкой.
— Прекрасно. Когда я позову вас, возвращайтесь.
— А вы честно не удерёте, профессор? — спросил я и улыбнулся самой обезоруживающей улыбкой, которая есть в моём мимическом арсенале.
— Даю слово.
Я прошёл в соседнюю комнату, в которой стояли какие-то незнакомые мне приборы, поздоровался с совсем юной девой, которая тщательно рассматривала свои выгнутые дугами тонкие бровки в зеркальце, и сел за шаткий столик. Дева едва заметно кивнула и даже не отвела взгляда от зеркальца. Чувствовалось, что она гордится бровями, этим творением рук своих, и никогда уже не сможет от них оторваться.
Я качнул столик локтями. Он застонал, но не развалился. Пожалуй, сегодняшний день ещё простоит. Я сосредоточился. Подумал вдруг, что через стенку я ещё никогда не читал мыслей. Получится ли? Легчайшая щекотка, зуд, секунда гудящей тишины и голос: «Ровные как будто. А Машка говорит, что тонковаты, дура». Это бормотание дурочки, всё ещё стоявшей с зеркальцем в руках. Ещё сосредоточиться. Шорох слов: «Таким образом… корреляция… локализуется… дважды проверенные нами… электроэнцефалограмма дублировалась… многоканальном… даёт основание…» Только бы успеть записать.
Скрипнула дверь. Зеркальце в руках девицы испарилось, и в ничтожную долю секунды она приняла позу прилежно работающего человека.
— Готовы? — спросил профессор.
— Да, иду.
— Ну как, что-нибудь получилось?
— Вот, — сказал я и протянул заведующему лабораторией листок.
— Ну, давайте посмотрим, молодой человек. Но договоримся: если не получилось, на объективные причины не ссылаться. Идёт?
— Идёт, идёт.
Борис Константинович уселся за стол, неторопливо надел очки в тонкой золотой оправе, взял мой листок и положил его рядом с другим листком. Потом ручкой начал подчёркивать слова по очереди на одном листке и на другом. Закончив, он снял очки, подышал на стёкла, достал из кармана белоснежный платок, очень медленно и очень тщательно протёр их, снова надел их и снова начал подчёркивать слова.
— Вы не возражаете, если мы повторим? — вдруг спросил он.
— С удовольствием, профессор.
Я снова прошёл в соседнюю комнату. Боже, мы тут спорим о принципиальной возможности чтения мыслей на расстоянии, горячимся, а юная лаборантка с выщипанными бровями уже давно пользуется ею в повседневной жизни. Когда дверь открыл профессор, её как ветром подхватило. Когда вошёл я, она даже не посмотрела в мою сторону. Как она могла знать, кто откроет сейчас дверь?
Теперь она была занята не бровями, а губами, которые подкрашивала с необычайным тщанием и чисто восточной отрешённостью от житейской суеты. Если она ещё не замужем, подумал я, из неё выйдет превосходная жена. Во время самой яростной ссоры ей нужно только сунуть в руки зеркальце, и, подобно слою масла, успокаивающему бушующие волны, оно сразу погасит её самый воинственный пыл.
И снова шорох слов. Теперь цифры:
«Два и семнадцать сотых… Четыре… шесть и тридцать две тысячных… одиннадцать… одиннадцать и одна десятая».
На этот раз профессор почти выхватил мой листок. Но читать сразу не стал, а медленно положил на стол. Чем-то он вдруг напомнил мне азартного картёжника, томительно медленно сдвигающего карты, чтобы не спугнуть удачу.
Наконец он отодвинул оба листка.
— Я не считал, но, по теории вероятности, случайное угадывание в этих обоих случаях равно ничтожно малой величине, которой можно пренебречь. Стало быть… — Он побарабанил пальцами по столу и вздохнул: — Стало быть, — повторил он, — приходится признать, что вы действительно мастер иллюзии.
— О боже правый! — простонал я. — Какая может быть иллюзия? Я — в одной комнате, вы — в другой. Откуда я могу знать, какие слова, фразы или цифры вы произносите про себя?
— И всё же. Знаете, я вдруг вспомнил опыт, наделавший в своё время много шума. Один врач посадил двух медиумов-телепатов в двух комнатах, расположенных в разных концах здания. Одному из телепатов врач сообщал какое-нибудь слово или фразу. Затем телепат клал руки врачу на плечи и долго смотрел в глаза, запечатлевая в них это слово. Врач шёл в другую комнату, где второй телепат тоже клал ему руки на плечи, впивался взглядом в глаза и наконец произносил безошибочно слово, задуманное врачом. Доктор был потрясён. И знаете, что выяснилось?
— Нет.
— Когда врач называл слово первому телепату, тот незаметно писал его в кармане на липком листочке. Кладя руки на плечи врачу, он приклеивал сзади к пиджаку этот листочек, а второй телепат снимал его. Врач, в сущности, был курьером.
— Остроумно, но у нас же никто не ходит из комнаты в комнату. И я не пишу в кармане. Вы можете в этом прекрасно убедиться, посадив меня рядом с собой и диктуя мне мысленно.
— Гм!.. А что… давайте попробуем.
— Спасибо, Борис Константинович. Только вы сначала напишите то, что продиктуете мне, на листке бумаги. А то потом вы будете искать текст, который я приклеил к вашей спине.
Профессор на мгновение задумался.
— Я, с вашего разрешения, отвернусь, — сказал я.
— Да, пожалуйста.
В одной комнате, почти рядом, мысли профессора звучали громко и чисто. Я без малейшего труда написал фразу, которую заготовил Борис Константинович.
Он подпёр голову рукой и прикрыл глаза. На лице его застыла мучительная гримаса. Профессор мужественно сражался за свои убеждения, но вынужден был отступать под напором превосходящих сил противника.
Мне стало жаль его. В сущности, непонятно, почему большинство людей так яростно обороняется против любой новой идеи. Это же праздник, поездка в незнакомую страну.
— Я не могу объяснить то, что вы делаете, — наконец сказал Борис Константинович.
— Но вы верите своим чувствам?
— Значительно меньше, чем данным науки. А телепатии, понимаете, не существует. Не су-щест-вует! Нет ни одного убедительного опыта, есть только слухи, болтовня, непроверенные россказни. Поэтому я выбираю науку. Я не верю своим глазам. Мои глаза могут ошибаться, а вся наука не ошибается. Конан Дойл был вполне рациональным писателем. Но он был искренне убеждён, что не раз видел в своём саду танцы фей и эльфов.
— Я не фея и эльф, — как можно мягче сказал я, — и я вовсе не утверждаю, что я телепат. Больше того, я с вами согласен, что никакой телепатии и прочих чудес не существует.
— Значит, вы признаётесь, что это ловкая иллюзия?
— Если бы! — вздохнул я. — Представляете, как я бы зарабатывал, выступая в цирке и на эстраде…
— Это идея. Вместо того чтобы насиловать меня здесь…
— Профессор, вы, надеюсь, понимаете, что такое чувство долга. Так вот, я мучаю вас исключительно из чувства долга.
— Перед кем же?
— Перед народом Янтарной планеты и перед всеми людьми. Я вижу торжествующую улыбку на ваших губах. Слава богу, думаете вы, всё стало на своё место: больной человек. Кстати, если бы я даже был болен, листки на вашем столе не стали бы от этого менее реальными… Дорогой Борис Константинович, ответьте мне на один вопрос: если бы объективные показания ваших приборов доказывали, что мой спящий мозг принимает сигналы, посылаемые какой-то цивилизацией…
— Хватит! — крикнул профессор и вскочил с места. — Хватит! Вы что, издеваетесь надо мной?
— Нисколько, клянусь вам! Вы потеряли столько времени, потеряйте ещё десять минут. И всё время смотрите на листки бумаги на вашем столе. Борис Константинович, вы не простите себе, если прогоните меня сейчас. И до конца дней в душе вашей будет копошиться червячок сомнения.
Профессор молча закурил. На этот раз он забыл о кольцах и затягивался жадно и торопливо. Он закрыл глаза, покачал головой, снова открыл их и посмотрел на меня. Разочарованно вздохнул. Бедняга надеялся, наверно, что я вдруг растворюсь исчезну и он сможет пробормотать с облегчением: что-то я заработался сегодня, всякая чертовщина мерещится.
— Знаете что, — вдруг сказал он, — давайте ещё. Одно слово. — Глаза профессура засветились маниакальным блеском.
— С удовольствием. Только вы произнесли про себя не одно, а три слова, даже четыре «Вышел месяц из тумана»… Это что, стихи?
— Считалка! — простонал специалист по сну и закрыл лицо руками. — «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана…» — Профессор застенчиво улыбнулся и посмотрел на меня.
Я молчал. Он тоже.
Через пять минут он согласился на проведение эксперимента, взяв с меня страшную клятву, что ни одна живая душа на свете не должна знать о нашем договоре. Когда мы прощались, на него жалко было смотреть. Весь он как-то смягчился, как накрахмаленный воротничок после стирки, а глаза были уже не глазами участкового уполномоченного, а человека, убегающего от него.
Я сидел в учительской после конца занятий и беседовал с преподавательницей литературы Ларисой Семёновной о смысле жизни. В дверь вдруг просунул голову Вася Жигалин. В элегантном рыжем кожаном пальто Вася был очень эффектен, и Лариса Семёновна сразу забыла о смысле жизни.
— Кто это? — театральным шёпотом спросила она.
— У него семеро детей. Если вы отобьёте его у жены, вам придётся их всех обслуживать, потому что крошки обожают папочку и не расстанутся с ним. А жена его, кстати, весит около восьмидесяти килограммов, и все хулиганы микрорайона прячутся под детские грибочки, когда она выходит из подъезда. Ну как, знакомить?
— Ещё одно разочарование, — тяжко вздохнула Лариса Семёновна.
Ей шестьдесят один год, но она обладает живым, молодым умом, обожает шутки и полна какой-то интеллектуальной элегантности.
— Вы по поводу своих детей, товарищ Жигалин? — сурово спросил я.
Вася бочком пролез через полуоткрытую дверь учительской, низко поклонился нам и сказал:
— Спасибо, батюшко, за науку-то…
— Ты на машине? — спросил я.
— На ей, родимой. — Вася снова поклонился.
— Лариса Семёновна, может быть, разрешите подвезти вас? Василий — мужик тверёзый, мигом домчит.
— Спасибо, Юрочка, я пройдусь, две остановки всего.
— Тогда разрешите хоть представить вам моего друга Василия… Вась, как твоё отчество?
— Ромуальдович. Старик Ромуальдыч кличут меня.
Лариса Семёновна пожала мужественную руку старика Ромуальдыча, тяжелоатлетическим рывком подняла чудовищный свой портфель и ушла.
— Что случилось, Вась? — спросил я. — Что-нибудь дома? В газете?
— Да нет, просто проезжал мимо, дай, думаю, зайду, посмотрю, как там Юрочка.
— Вась, — сказал я, — у тебя и без того блудливые глаза, а сейчас на них просто смотреть непристойно. Давай выкладывай, зачем пришёл.
Мы шли по непривычно тихому школьному коридору, и Вася с лживым интересом рассматривал портреты великих писателей на стенах.
Классики неодобрительно косились на него и молчали.
— Понимаешь, в определённых кругах и сферах считается, что единственный человек, который пользуется у тебя непререкаемым авторитетом, — это я. Ничего в этом удивительного, разумеется, нет. Как известно, я умён, рассудителен не по годам, крайне эрудирован и вообще…
— Вась, у меня сегодня было шесть часов, и уши изрядно устали от болтовни.
— Ладно, Юраня. Не буду. Понимаешь, Галя твоя беспокоится за тебя. Ты переутомился, у тебя расстроена нервная система. Она предлагает, чтобы ты отдохнул хотя бы две недельки в Заветах, а ты отказываешься. Она поговорила с моей Валькой, а та снарядила меня. Вот и всё. Ты, старик, не обижайся. Если тебе этот разговор неприятен, я тут же замолчу. Но ты же знаешь, как я к тебе отношусь…
Вася — стихийный эгоист. И если он может говорить о ком-то, кроме себя, это значит, что он любит этого человека. А на моей памяти за последние четыре или пять лет Вася уже второй раз говорит со мной не о себе, а обо мне.
— А в чём моя переутомлённость, тебе сказали?
— Странные навязчивые сновидения, нелепые идеи… Пойми, старик, это не моя точка зрения. У меня, как ты знаешь, своих точек зрения нет. Не держим-с. И тебе не советую. Накладное дело. Защищай их, следи за ними — хуже детей.
— Не трепись. Почему ты всегда стараешься играть роль циника?
— А ты не догадался?
— Нет.
— Чтобы скрыть за напускным цинизмом легко ранимую душу. Ранимую душу кого?
— Не знаю.
— Идеалиста и романтика. Я идеалист и романтик цинического направления. Или циник романтического склада?
— Вася, ты знаешь, как ты умрёшь? Ты погибнешь под обвалом собственных слов.
— Это была бы прекрасная смерть, смерть журналиста.
Мы вышли из школы. Шёл мелкий колючий снежок, сухой и похожий на манную крупу. На землю он не ложился и исчезал неведомо куда.
Мы сели в Васину машину. «Жигуль» был совсем новенький и девственно пах свежей краской. Не то что мой дребезжащий ветеран.
— У тебя есть часок или полтора? — спросил Вася.
— Есть.
— Знаешь что? Давай поедем куда-нибудь за город и побродим хоть чуть-чуть по лесу. А?
— С удовольствием.
В машине было тепло. Вася молчал, и я думал о Янтарной планете, о Нине Сергеевне, о профессоре, о чтении мыслей. Неужели вся эта чертовщина происходит со мной? Да не может этого быть! Я вдруг увидел себя со стороны. Связной с незнакомой цивилизацией. Учитель английского языка Ю. М. Чернов берётся связать человечество с народцем Янтарной планеты.
И вся нелепость, смехотворность ситуации стала явной. Это же чушь! Бред! Почему я? Разве это может быть? Разве этому есть место в привычном моем мире? В моём мире есть Сергей Антошин с его мамашей, математик Семён Александрович с журналом, прижатым к груди, задолженность по профвзносам, дни зарплаты, Галина тёплая и пахучая шея, которую так приятно целовать, первозданная пыль холостяцкой квартиры Илюшки Плошкина… Какая планета, какая цивилизация, какие сны? О чём вы говорите? Не на машине меня за город возить нужно, а лечить от парафенного синдрома с элементами сверхценных идей и онейроидного синдрома.
Я видел себя мысленным взором в центре огромной толпы, и все показывали на меня пальцами, поднимали детей и смеялись: «Он установил связь с чужой цивилизацией! Смотрите на этого учителишку!»
Стоп, сказал я себе. А как же чужие мысли? Или это тоже химера? И железный Борис Константинович, давший трещину?
Я сосредоточился и вместо метания и кружения своих мыслей услышал неторопливый, покойный шорох слов, копошившихся в Васиной голове:
«Хорошо тянет… хотя, похоже, клапанок постукивает… Не забыть во время профилактики. А может быть, не связываться с этим очерком? Мороки много… Хорошо, к Юрке заехал… Жаль, так редко видимся… Друг…»
Спасибо, Вася. Если человек называет человека другом даже в тайнике своих мыслей, значит, он действительно считает его другом. Хорошо, у меня друзья. И вообще меня окружают удивительные люди. И даже профессор оказался вовсе не таким жестяным, каким представлялся сначала.
Я глубоко вздохнул. Вася скосил на меня один глаз:
— Чего вздыхаешь?
— Так… Что у тебя нового в газете?
— Главный вдруг почему-то проникся ко мне. Отличает и голубит.
— Поздравляю.
— Ты что, смеёшься, старичок? Это же несчастье.
— Почему?
— Ах ты, святая простота, классный руководитель! Я кто? Спецкор. Надо мной кто? Кому не лень! Его привечает главный? Значит, надо сделать так, чтоб не привечал. Зачем лишний конкурент? Осторожненько, конечно, не торопясь. Классик-то умнее тебя был, товарищ презент перфект.
— Какой классик?
— А этот… тот, кто сказал: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь». Товарищ Грибоедов, если не ошибаюсь.
Нет, Галя всё-таки права, подумал я. Я не борец по натуре. Доверчив, неэнергичен, всегда готов идти на компромисс с действительностью и самим собой.
Наверное, Вася преувеличивает. А может быть, и нет. Он весь в каких-то интригах, сложнейших интригах, суть которых я никогда не мог понять. Он делает вид, что страдает от них, но на самом деле он купается в них, плавает, как рыба. Я бы не мог. Я ничего не понимаю в людях. Я по-детски доверчив. Я не умею разговаривать с начальством.
Жизнь казалась мне огромной, сложной, полной запутанных лабиринтов, ловушек, капканов.
— Может быть, остановимся здесь?
— Давай.
Лесок начинался метрах в ста от шоссе. Ели казались вырезанными из тёмно-зелёного, почти чёрного бархата и приклеенными к серому низкому небу. Мы шли по нагой, не прикрытой ещё снегом смёрзшейся земле. Опавшие листья шуршали жестяно и печально. И всё-таки это правда. Она реальна, эта тончайшая нить, протянувшаяся из невообразимой дали ко мне. Я здесь ни при чём. Я не претендую ни на какие лавры, чины, звания, награды. По каким-то неведомым причинам нить пришла ко мне…
Я вдруг вспомнил рассказ психиатра о человеке, в руках которого сходились нити от всей Вселенной. Бедный. Если я чувствую на плечах груз, нести который мне помогают У и его братья, что же должен был чувствовать этот несчастный человек в клинике? Ведь нити от Вселенной в его руках — для него абсолютная реальность. Они реальны, как реален для меня У, как реален этот чахлый пришоссейный лесок, припудренный холодной позднеосенней пылью.
И снова я почувствовал себя на ничейной земле между явью и фантазией, в зыбком, неясном тумане.
— Вась, — сказал я, — произнеси про себя какую-нибудь фразу. Чтобы я не мог догадаться какую.
Вася остановился и посмотрел на меня. Рыжее кожаное пальто казалось удивительно красивым и богатым на фоне голых берёзок и мохнатых елей. Да и сам он был хорош — широкоплечий, уверенный в себе, сильный.
— Почему все люди так банальны? — спросил я. — «Приближалась довольно скучная пора, стоял ноябрь уж у двора». Почти все вспоминают стихи.
Вася бросил на меня быстрый взгляд и неуверенно хмыкнул.
— Давай ещё раз.
Вася наморщил лоб. «Что бы придумать… Как это он делает? — слышал я. — Ага. Очерк писать не буду. С ним слишком много мороки».
— И не надо, — сказал я. — Не пиши этот очерк, если с ним столько мороки.
— Юрка, — вдруг крикнул Вася, — значит, это правда?
— Что? — испуганно спросил я.
— То, что ты телепат. Читаешь мысли. Валька мне говорила что-то, но я пропустил мимо ушей, бабья болтовня. Юрочка, дитя, ты хоть понимаешь, что это такое?
— Не очень.
— Идиот! Маленький бедный идиот! Да ты… да ты на секундочку представь, что это такое! Это же колоссально! Можешь ещё раз?
Я ещё трижды называл Васе произнесённые им про себя фразы, и он пришёл в совершеннейший экстаз. Он носился по лесочку как угорелый и всё причитал, что я идиот и ничего не понимаю. Может быть, я и действительно идиот, раз так много людей с таким пылом убеждают меня в этом?
Вдруг Вася разом успокоился и задумчиво посмотрел на меня.
— Юрка, а многим ты уже показывал эти фокусы? — спросил он.
— Ну, нескольким людям.
— А они не будут трепать языком?
Я пожал плечами. К чему он клонит?
— Не знаю…
— Я подумал, что это не такая простая штука, как может показаться с первого взгляда. Обладая таким даром, ты перестаёшь быть тем блаженненьким Юрием Михайловичем, которым был раньше…
— Почему?
— Да потому, что ты всесилен! Ты знаешь, что люди готовы отдать, чтобы узнать мысли ближнего своего? Ты, наконец, становишься просто опасным элементом, которого необходимо всё время держать под контролем. Ты можешь быть кем угодно, начиная от вокзального вора…
— Вокзального вора?
— Конечно. Стой у багажных автоматов и слушай, как люди повторяют про себя комбинацию цифр, когда засовывают в автомат чемоданы. А потом выбирай, что понравилось.
— Спасибо, Вась, ты открываешь мне глаза.
— Тобою может заинтересоваться милиция, органы госбезопасности.
— Понимаешь, это не моя собственность, и я не могу ею распоряжаться.
— Что не твоя собственность?
— Эта способность читать чужие мысли.
— А чья же, моя?
— Нет. Это доказательство, посланное мне, чтобы я мог убедить людей в том, в чём убедить невозможно.
Вася остановился, положил мне руку на плечо и пристально посмотрел в глаза:
— Что с тобой, Юрка? Неужели Галка твоя всё-таки права? Да ты не волнуйся, ты не представляешь, как они сейчас лечат людей. Валька поможет, всё сделаем. Попринимаешь какой-нибудь дряни, отдохнёшь…
Я засмеялся. Как, в сущности, люди похожи друг на друга, какая одинаковая реакция!
Вася смотрел на меня с таким страхом, с таким состраданием в глазах, что тёплая волна благодарности прямо нахлынула на меня, чуть не выжав из глаз слёзы.
— Не смотри на меня так, друг Вася. И не оплакивай. Ты журналист и должен ценить необычные истории. Послушай самую необычную историю из всех, что ты когда-нибудь слышал. Или услышишь. Я уже раз пытался рассказать тебе, но ты был пьян и слишком занят собой.
Я рассказал ему о сновидениях, о Янтарной планете, об У.
Я не знаю, поверил Вася мне или нет, потому что он стал непривычно тихим и почти печальным.
Когда мы вышли из леса и подошли к машине, он вдруг протянул мне ключи:
— Ты можешь вести машину?
— А почему же нет?
— Садись тогда за руль. Я не могу. Я должен переварить хоть как-то твой рассказ.
Я понимал его. Если, несмотря на отблеск Янтарной планеты, несмотря на заряды бодрости, посылаемые У, и мне минутами сердце сжимает печаль, что же должны чувствовать другие? Печаль, невыразимую печаль, ибо Вселенная прекрасна и бесконечна, а мы малы и смертны, и гул вечности заставляет сжиматься сердце, как сжимается сердце при виде совершенной красоты. Чехов знал это.
Когда я пришёл домой, Галя уже ждала меня.
— Где ты был так поздно? — спросила она.
Фальшь в её голосе резала слух. Она же прекрасно знала, что Вася заехал за мной.
— Вася ко мне заезжал.
Галя неважная актриса. Ей, наверное, казалось, что она играет роль молодой женщины, разговаривающей, как обычно, со своим мужем, играет эту роль хорошо, в стиле лучших традиций Художественного театра. А я видел, как она напряжена, как неестественны и вымученны её движения, голос, слова.
Симпатия, не говоря уж о любви, — хрупкая штука. Это волшебный зелёный луч, который на мгновение изредка вспыхивает при закате. Чуть изменилось что-то, и вместо сказочной зелени — обычный закат.
Я смотрел на жену и тщетно пытался дождаться хотя бы маленького зелёного лучика, который так часто вспыхивал раньше. Зелёного лучика не было. Была двадцатичетырехлетняя среднего роста женщина с довольно обычными чертами лица, с более крупными, чем следовало бы, руками. Сколько раз она заявляла, что садится на диету, белковую, яблочную, капустную, молочную, кишмишную, мясную, очковую и бог знает какую ещё, а килограммчиков пять лишних у неё так и осталось, подумал я, глядя, как обтянули её домашние брюки.
Мне вдруг стало стыдно. Я смотрю на свою жену и выискиваю в ней недостатки, выискиваю придирчиво, некрасиво. Что я делаю? Это же Галя, Люша, то самое существо, которое совсем недавно наполняло моё сердце томительной сладостью, стоило мне только посмотреть на неё.
Мы познакомились в метро. Я даже помню, где это было. На кольцевой между «Белорусской» и «Новослободской». Я смотрел на ноги людей, сидевших напротив. Я люблю смотреть на ноги. В отличие от рук ноги очень выразительны. Усталые, нетерпеливые, кокетливые, самоуверенные… Какие красивые ножки, подумал я. Именно этими довольно пошлыми, но точными словами. И начал скользить взглядом от чёрных туфелек на толстой подошве вверх, к округлым коленкам, к серой юбке и серой кофточке, к прекрасному овалу лица под серой же маленькой шапочкой. Глаз я не увидел, потому что глаза были опущены на толстенную книжку, которую она держала в руках. Если бы она была менее красива, я бы попытался догадаться, что за книгу она читает. Но книга меня не занимала. Меня занимали её глаза. У этой девушки, подумал я, должны быть и глаза красивые.
И она подняла глаза. И они были красивые. И она вся была как раз такая, какой должна была быть. И я улыбнулся. Просто так. Потому что она была такая, какой должна была быть. А она сморщила носик и снова уткнулась в книгу.
Перед «Курской» она встала. Я встал за ней. Я видел её в стекле дверей, на которых написано: «Не прислоняться». Она посмотрела на моё отражение и снова смешно вздёрнула носик, и я улыбнулся. Мимо нас с грохотом проносились яркие лампы на стенах тоннеля, змеились кабели, а я всё ждал, пока снова увижу в стекле, как она морщит нос.
Мы вышли вместе; Я шёл за ней на расстоянии шага, но она не оборачивалась. Я так не мог бы. Я не мог бы идти, не оборачиваясь, зная, что за мной идёт человек, который смотрит на меня восхищёнными глазами. А она могла. В этом и состояла разница между нами.
Я трусоват по натуре, хотя всячески маскирую это. Преимущественно отчаянно храбрыми поступками. Я так боялся, что потеряю в следующее мгновение эту девушку, что сказал ей:
— Это бессмысленно.
Она обернулась, а я ускорил шаг и оказался уже рядом с ней.
— Что бессмысленно?
— Бессмысленно вам пытаться уйти от меня.
— Почему?
— Потому что вы такая, какой должны быть.
Впоследствии Галя меня уверяла, что это была гениальная фраза, что ни одна женщина на свете не смогла бы противиться соблазну узнать, что это значит. Через полгода мы поженились.
И вот теперь я ловлю на себе её настороженный взгляд и всем своим существом чувствую, знаю, что она не такая, какой должна была быть. Она не выдержала испытания Янтарной планетой и чтением мыслей.
Может быть, не протянись ко мне паутинка от У, она не смотрела бы на меня так, как смотрит сейчас. Не знаю. Я знаю, что мне снова грустно, потому что я слышу Галины слова, которые она не произносит. Возможно, профессор был прав, когда говорил, что за непроизнесенные слова не извиняются. Но я слышал Галины слова, и они были мне неприятны.
— И со всеми этими штуковинами я должен буду спать? — спросил я Нину Сергеевну, кивая на датчики электроэнцефалографа.
— Обязательно. Мало того, раз вы уж сами так настаивали, Борис Константинович и я решили провести максимально точные исследования. Поэтому мы будем не только снимать энцефалограмму, но и замерять БДГ.
— Это ещё что такое?
Я никак не мог найти для себя верный тон в разговорах с Ниной Сергеевной. То мне казалось, что голос мой сух, как листок из старого гербария, то я ловил себя на эдакой разухабистой развязности. А мне хотелось быть с ней умным, тактичным, тонким, находчивым…
— Это наши сокращения. Быстрые движения глаз, по-английски rapid eye movement или REM.
— Это во сне? Быстрые движения глаз во сне? Я же сплю с закрытыми глазами.
— Конечно. Просто исследователи заметили, что в определённых фазах сна глаза быстро двигаются под закрытыми веками. Впоследствии, как я, по-моему, вам уже говорила, эту фазу назвали быстрым сном. Именно во время быстрого сна человек видит сны.
— Значит, вы будете регистрировать мой быстрый сон?
— Совершенно верно. Самописцы энцефалографа отметят появление волн, характерных для этой фазы, а система регистрации БДГ сработает со своей стороны.
— А как же вы следите за движениями глаз, да ещё у спящего, под закрытыми веками?
— Мы приклеим вам на веки кусочки зеркальной фольги, и, когда вы заснёте, эта фольга будет отражать свет. Быстрые дрожания этого зайчика и будут соответствовать вашим БДГ. Видите, я вам целую лекцию прочла.
— Спасибо, Нина Сергеевна. Но как же вы? Я буду дрыхнуть, обклеенный датчиками, как космонавт, а вы…
— А я буду работать. Когда я пришла в лабораторию сна, муж всё шутил, что я превращусь в соню. Оказалось всё наоборот. Большинство опытов со спящими…
Я не слушал, что она говорила. Муж. Я сразу представил его. Отвратительный самоуверенный тип. Холодный и эгоистичный. Тиран и самодур. Мелкая, ничтожная личность. Разве он может оценить такую женщину? А она, как она может жить с этим чудовищем? Для чего ей терпеть вечные скандалы, придирки, оскорбительные издевательства — весь арсенал утончённого садиста?
— А как теперь, привык он? — спросил я и ужаснулся фальшивости своего голоса.
Она щёлкнула одним выключателем, потом вторым, третьим. Потом просто сказала:
— Мы разошлись. Два года назад.
Мне захотелось крикнуть: «Умница! Браво! Мо-лодец! Правильно! Так ему и надо!» Вместо этого я неуклюже пробормотал:
— Простите…
— Не за что. Дела давно минувших дней… Ну, Юрий Михайлович, пора укладываться, уже полдвенадцатого.
— Ещё немножко, — жалобно попросил я, и Нина Сергеевна улыбнулась.
Должно быть, я напомнил ей большого глупого ребёнка, который никак не хочет укладываться. Прекрасный способ понравиться женщине — играть роль умственно отсталого ребёнка. Ухаживать, засунув большой палец в рот. Я посмотрел на неё. Она наклонилась над самописцем, заправляя в него рулон бумаги. Лицо её было красивым, сосредоточенным и необыкновенно далёким. От кого далёким, от меня? А какое, собственно говоря, я имел право на близость? И всё равно на душе у меня было весело и озорно. Всё ещё впереди. Всё ещё будет. И во всём этом обязательно будет женщина, которая захлопнула крышку самописца и сказала мне со слабой улыбкой:
— Пора, пора. Вы же сами говорили, что обычно ложитесь в это время.
— Хорошо, — нарочито театрально вздохнул я. — А фольгу вы мне наклеите?
— Я.
— Тогда я закрываю глаза.
Я лёг на неудобное и неуютное лабораторное ложе. Так, наверное, подумал я, ложатся на стол лабораторные собаки, мыши, кролики — великая армия безвестных служителей науки.
Сердце моё билось. Нет, я не боялся. Я даже не нервничал. Я был полон радостного ожидания, ощущения кануна праздника, во время которого я снова стану У, увижу янтарно-золотой отблеск моей далёкой планеты. И самописцы обязательно зарегистрируют что-нибудь необычное. Такое, что заставит нас снова встретиться с Ниной Сергеевной. И её улыбка окрепнет, станет живой и тёплой, как её пальцы, что прикоснулись к моим векам. Удивительные пальцы. Боже, как, в сущности, мало нужно человеку для счастья! И как много. Лежать на нелепом казённом топчане опутанным проводами, в погоне за далёкой химерой, но ощущать при этом прикосновение её пальцев к векам — как это было прекрасно! Спасибо, У.
На веко мне упала холодная капелька. Нет, это, конечно, не слеза брошенной мужем-негодяем Нины Сергеевны. Это, наверное, капелька клея. Клей начал расплываться, склеивать глаза. Руки Нины Сергеевны приносили сон. Я не сопротивлялся ему. Сон нёс с собой детские ожидания, новогоднее нетерпение, обещание праздника.
Я вплывал в сон спокойно, как в тёплую маленькую лагуну, и рядом со мной плыла Нина Сергеевна. Веки у неё были серебряные, и я понял, что это фольга, чтобы отражать мои взгляды. Я посмотрел на неё, но она начала исчезать, потому что меня звал У.
Это было удивительное сновидение. Я шёл вместе со своими братьями по янтарной земле. Мы шли к низкому длинному зданию, которое я уже видел. Здание, в котором хранились запасные мозги жителей планеты.
Мы вошли в зал. Бесчисленные ниши на стенах, и над каждой — маленький красный огонёк, рубиновая тлеющая точка.
Я знаю, для чего мы пришли. Мы прощаемся с Ао, который погиб при взрыве. И мы приветствуем Ао, который снова рождается сегодня. Я полон поющей радости. Я — одно целое с моими братьями. И прибой их мыслей и чувств во мне делают меня всемогущим и вечным. Я — струйка в потоке, я — частица атомного ядра, связанная невидимыми, но могущественными узами с другими частицами. Каждую секунду, каждое мгновение я ощущаю себя единым целым с моими братьями.
Но вот я улавливаю скорбь. Я улавливаю её и излучаю её. Потому что все мы думаем сейчас об Ао. Мы все знаем, как он погиб. Смерть его была почти мгновенной. Он не успел подумать о ней. Он ничего не испытал. Взрыв установки, с которой он работал, разметал всё вокруг. Он не успел попрощаться с нами. Он не успел осознать, что уходит от нас. И мы поняли, что его нет, потому что ниточка его связи с нами всеми вдруг исчезла из того Узора, что и есть наше братство, наш мир. И Узор обеднел, и мы сразу осознали это, потому что даже без одной нити среди множества других нитей Узор не может быть полным.
И вот мы пришли сюда, в место, которое называют Хранилищем, чтобы снова дать жизнь Ао, ибо Узор не может жить даже без одной-единственной нити.
И в нас звучала мелодия Завершения Узора, особая мелодия, которую мы создаём и слышим каждый раз, когда Завершаем Узор. Это самая торжественная и самая прекрасная из всех наших мелодий, потому что Завершение Узора — самое торжественное из всех наших дел и событий.
Прилетают и уходят в бархатную тьму пространства наши корабли, протягиваются паутинки братства в далёкие миры, но Завершение Узора — самый любимый наш праздник. И никогда ни одна мелодия не звучит в наших душах с такой грозной и яростной нежностью, как мелодия Завершения Узора. Гроза и ярость — это наше непрекращающееся сражение с временем, с этим чудовищем, которое пожирает всё, от звёзд до любви. А нежность — наше чувство, когда мы побеждаем его, это прожорливое время.
Из боковой двери вынесли новое тело. Двое избранных положили его в центре зала и направились к нише, над которой — единственной в зале — не тлел рубиновый огонёк. Этот огонёк перестаёт тлеть, как только рвётся нить, связывающая мозг каждого из нас с мозгом в Хранилище.
Избранные вынули тускло мерцающий мозг из ниши и вложили туда другой. Тот, что они вынули, они поднесли к лежавшему в центре зала телу и вложили в его голову. И сразу же над нишей Ао начал тлеть рубиновый огонёк.
Мелодия Завершения Узора всь поднималась и поднималась к вершинам бесконечно печальной и бесконечно радостной гармонии. Она печальна и радостна одновременно, ибо высшая гармония объединяет в себе всё. Мелодия поднималась, пока наконец не взорвалась торжествующим фейерверком. Узор был Завершён.
Тело в центре зала шевельнулось раз, другой, и новый Ао встал. Его нить вплелась в наш Узор. Мы одержали ещё одну победу над всепоглощающим временем, вырвали из его лап нашего брата.
Когда я открыл глаза в лаборатории сна, я услышал слабое шуршание самописца. В комнату неохотно вползало серенькое утро.
Я почувствовал себя таким счастливым, таким бодрым, что мне стало стыдно. Если бы я только мог сделать так, чтобы и другие услышали мелодию Завершения Узора!.. Если бы её могла услышать Нина Сергеевна… «Где она?» — подумал я.
Я осторожно сел. Что-то мешало глазам. Ах да, это же фольга, которую мне приклеивала Нина Сергеевна на веки. Наверное, её можно снять. Я содрал с век серебряные пластиночки, похожие на рыбью чешую. Снял с себя электроды, потянулся и вдруг увидел Нину Сергеевну. Она спала, сидя в кресле. Голова её лежала на спинке, и вся она казалась такой маленькой, несчастной и усталой, что мне захотелось взять её на руки, отнести на кровать и уложить рядом с любимой куклой.
Я стоял и смотрел на неё и слушал, как шуршит самописец и как поскрипывает его перо. Внезапно она открыла глаза и посмотрела на меня. Она не вскочила на ноги, не стала извиняться, что заснула, что плохо выглядит после бессонной ночи, не стала ничего спрашивать. Она смотрела на меня и вдруг улыбнулась всё той же слабой, неопределённой улыбкой, какой я не видел ни у кого, кроме неё.
— Как сладко я прикорнула! — вздохнула она. — Сколько времени?
— Половина восьмого уже.
— О боже, я продрыхла в кресле часа два! Как только прекратила регистрировать БДГ, решила отдохнуть немного. Ну, а как вы, Юрий Михайлович?
— О Нина! — сказал я с таким чувством, что она вздрогнула и выпрямилась в кресле. — Если бы вы только знали, как это было прекрасно!
— Что?
— Нет… потом. Я не смогу вам рассказать. Где я возьму слова, чтобы описать вам мелодию Завершения Узора? И не существует таких слов…
Нина Сергеевна посмотрела на меня, и в сереньком ноябрьском утре глаза её были огромны, темны и печальны.
— Вам грустно? — спросил я.
— Да, — кивнула она.
— Почему?
— Не знаю… — Она энергично встряхнула головой, и волосы её негодующе метнулись.
— Нина… Сергеевна, у меня к вам просьба.
— Слушаю, Юрий Михайлович.
— Могу я вас называть просто Нина?
Нина Сергеевна подумала и серьёзно кивнула мне:
— Да, конечно.
— Спасибо, Нина! — вскричал я, и она засмеялась.
Я тоже засмеялся. Стоит человек в лаборатории сна в пёстренькой глупой пижаме, стоит перед женщиной в белом халате и кричит ей спасибо.
Нина встала, томно, по-кошачьи, потянулась, умылась кошачьими лапками и сказала:
— Ну-ка, посмотрим, что там наскребли самописцы. А вы одевайтесь пока. Борис Константинович взял с меня слово, что к восьми тридцати духа вашего здесь не будет.
Я пошёл в маленькую комнатку, где я мучил профессора, и начал одеваться. Какое это счастье — сидеть в маленькой пустой комнатке, натягивать на себя брюки и думать о детски незащищённом лице Нины, когда она спала в кресле. И слышать мелодию Завершения Узора. Спасибо, Нина, спасибо, У, спасибо, Борис Константинович, спасибо всем моим друзьям и знакомым за то, что они создали мир, который так добр ко мне.
— Юрий Михайлович! — крикнула Нина из соседней комнаты, и я вскочил, запутавшись ногой в брючине.
— Что?
— Идите быстрее сюда, взгляните!
Босой, застёгивая на бегу пуговицы, я влетел в лабораторию. Нина держала в руках длинный рулон миллиметровки с волнистыми линиями. Я стал рядом с ней и уставился на бумагу.
— Вот, смотрите.
Я смотрел на волны и зубчики. Волны и зубчики. Зубчики и волны.
— Вы видите?
Нина бросила на меня быстрый боковой взгляд и засмеялась. По крайней мере, она должна быть благодарна, что я так веселю её. Босой имбецил, смотрящий на миллиметровку с видом барана, изучающего новые ворота. Очень смешно.
— Сейчас я вам всё объясню. Видите, вот эти зубчики мы называем альфа-ритмом. Здесь вот, в самом начале. Он соответствует состоянию расслабленности, пассивного бодрствования. Понимаете, Юра?
Юра! Она назвала меня Юрой! Да здравствует альфа-ритм, да здравствует пассивное бодрствование! Отныне я всегда буду пассивно бодрствовать, лишь бы она называла меня Юрой!
— Понимаю, — с жаром сказал я.
— Ну и прекрасно. Идём дальше. Амплитуда ритма снижается, периодически он исчезает.
Зубчики действительно снижались. А может быть, и нет. Я не очень смотрел на них. Я смотрел на Нинин палец, тонкий и длинный палец. Совсем детский палец. А может, это мне просто хочется видеть её беззащитной и хрупкой и соответственно воспринимать себя самого бесстрашным рыцарем, закованным в эдакие пудовые латы — мечту ребят, собирающих металлолом.
— Юра, вы смотрите?
— Да, да, Нина, клянусь вам! Никогда ни на что я не смотрел с таким интересом…
— Юра, а вы… всегда такой… как бы выразиться…
— Дементный? — опросил кротко я. — Не стесняйтесь, у меня есть близкий друг, которого я очень люблю. Он ещё много лет назад нашёл у меня все симптомы и признаки слабоумия.
— Не болтайте, я вовсе не то хотела сказать…
— А что же?
— Не знаю… или, может быть… ага, нашла слово: небудничный? Небудничный. Конечно.
— Только по праздникам. Но сегодня у меня двойной, а может быть, и тройной праздник: я был на Янтарной планете, я с вами, и мы сейчас увидим что-нибудь интересное. Какие же это будни? Помилуйте-с, сударыня!
— Спасибо.
— За что?
— За всё. А теперь смотрите на бумагу. — Голос Нины стал нарочито суровым. Похоже было, что она пряталась сейчас за ним. — Мы с вами остановились на стадии "А", это самое начало сна. Она у вас очень короткая, но не настолько, чтобы это что-то значило. Двигаемся дальше. Наступает дремота, альфа-ритм всё уплощается, появляются нерегулярные, совсем медленные волны в тета- и дельта-диапазонах. Видите?
— Вижу.
— Это вторая стадия, "В", переходит в сон средней глубины. Стадия "С".
— Это уже сон?
— Конечно. Видите вот эти почти прямые участочки?
— Вижу.
— Это так называемые сонные веретена.
— Это я так сплю?
— Спите, Юра. И не мешайте, когда вам объясняют, как вы спите. Тем более, что мы уже в стадии "Д". Стадия "Д" — это глубокий сон.
— Сновидения здесь?
— Нет, практически в стадии глубокого сна сновидений нет. А если и бывают, то они вялы, неярки. Смотрите на волны. Видите, какая высокая амплитуда? Это регулярные дельта-волны и те же сонные веретёнца.
— Боже, кто бы мог подумать, что сон — такое сложное дело!
— Всё на свете сложно, только дуракам всё кажется ясно. Дуракам и ещё, может быть, гениям… — Нина вздохнула и тряхнула головой, словно прогоняла от себя образы дураков и гениев. — И вот наконец стадия "Е". Совсем редкая дельта-активность.
— Смотрите, снова зубчики, — сказал я, как идиот.
— Это и есть быстрый сон. Быстрые и частые волны. Очень похожи на ритм бодрствования. Сейчас посмотрим время. Ага, примерно двенадцать сорок. Итак, в двенадцать сорок вы начали видеть сны. Проверим по БДГ. — Она взяла другой рулончик, поменьше. — Вот всплеск. Время, время… двенадцать сорок. Совпадение полное.
— А что же здесь необычного? — спросил я.
— Сейчас увидите. Вот ваш быстрый сон кончается. Занял он всего пять минут.
— Это много или мало?
— В начале ночного сна это обычно. Быстрый сон ведь бывает три, четыре, пять раз за ночь. К утру продолжительность периодов быстрого сна может доходить до получаса.
— И за такие коротенькие сеансы люди успевают увидеть столько интересного?
— Вообще-то в большинстве случаев протяжённость события во сне более или менее соответствует протяжённости такого же события в реальной жизни. Но бывают и исключения. Во всех учебниках описывается один шотландский математик, который во сне часто пережигал за тридцать секунд музыкальный отрывок, который обычно длится полчаса. Но дело сейчас не в этом. — Нина снова подняла длинную змею миллиметровки. — Вот коротенький промежуток, и снова период быстрого сна. Это уже не совсем обычно.
— Что не совсем обычно?
— Очень маленький интервал. И главное — второй ваш быстрый сон тоже длился ровно пять минут.
— А должен сколько?
— Что значит «должен»? Обычно продолжительность периодов быстрого сна увеличивается к утру. А у вас — нет. Мало того, Юра. Смотрите. Вот, вот, вот… Вы видите?
— Что? То, что их длина одинакова?
— Вот именно. У вас было десять периодов быстрого сна, и все совершенно одинаковые — по пять минут. Я такой ЭЭГ не видела ни разу. Странная картина…
Что это, думал я, сигналы или не сигналы? Наверное, сигналы. А может быть, так уж я просто сплю?
— Нина, скажите, а может эта картина иметь естественное происхождение? Я имею в виду десять своих снов.
Нина наморщила лоб.
— Не знаю. Надо подумать, показать Борису Константиновичу. Но эти десять периодов… И даже не то, что обычно число этих периодов редко бывает больше шести за ночь… Меня поражает их одинаковость. Ничего похожего никогда не видела…
Нина смотрела на змейку, вычерченную самописцем. Змейка то благодушно распрямлялась, то собиралась в мелкие злые складочки.
— Что-нибудь ещё, Нина? — спросил я и осторожно дотронулся до её локтя.
Локоть был тёплый и упругий. Стать позади неё. Поддеть ладонями оба её локтя. Привлечь к себе.
— Я сразу и не обратила внимания.
— На что?
— На интервалы между быстрыми снами. Девять интервалов, и всё время они растут.
— Интервалы?
— Угу.
— А что это значит?
— Не знаю, Юра. Могу вам только сказать, что ЭЭГ совершенно не похожа на нормальную картину сна. — Нина посмотрела на часы: — Юра, вам пора.
— А вы остаётесь?
— Мне ещё нужно кое-что привести в порядок. До свидания.
Это было нечестно. Она не могла так просто сказать «до свидания» и выставить меня. После всего, что случилось… «А что, собственно, случилось?» — спросил я себя. То, что я спал в одной комнате с Ниной, не давало мне ровным счётом никаких прав на особые отношения. Что ещё? Коснулся рукой локтя? И всё.
— Нина, — сказал я тоном хнычущего дебила, — неужели же нам не придётся повторить эксперимент?
Нина улыбнулась своей далёкой слабой улыбкой. Лицо у неё после бессонной ночи было усталое и слегка побледневшее. А может быть, мне оно лишь казалось таким в свете серого ноябрьского утра. Но оно было прекрасно, её лицо, и у меня сжалось сердце от нахлынувшей вдруг нежности. Если бы и у меня был свой Узор, как на Янтарной планете, я бы понял, наверное, что мне не завершить его без неё.
Спасибо, У, спасибо, странный далёкий брат. Спасибо за радость общения и за радость, которую я испытываю, глядя на это побледневшее и осунувшееся женское лицо с большими серыми глазами. Спасибо за янтарный торжествующий отблеск, который подкрашивает скучное и бесцветное, из бледной размытой туши, начало дня. Спасибо за десять маленьких быстрых снов, в которых ты познакомил меня с Завершением Узора. И что бы ни случилось со мной впредь, я уже побывал в Пространстве, и никто никогда не отнимет у меня вашего привета.
— До свидания, Нина.
Она ничего не ответила. Она стояла и держала в руках бесконечную ленту миллиметровки, и лоб её был нахмурен.
Мы сидели с Галей в кино. На вечернем сеансе, на который я купил билеты, когда возвращался из школы. Старая французская комедия с покойным Фернанделем в главной роли. Трогательные в своей наивной незащищённости трюки.
Где-то я читал, что волк, желая избежать схватки с более сильным соперником, подставляет под его клыки в знак смирения шею, и тот не трогает его. Так и фильм. Вот моя шея, я сдаюсь.
Галя просунула руку под мою, и её ладошка легла на мою ладонь. Тёплая волна нежности нахлынула на меня. А может быть, не столько нежности, сколько вины и угрызений совести. Но кто знает, что вернее цементирует отношения двух людей…
— Люш, — тихонечко прошептал я.
Она не ответила. Она лишь быстро прижала свою ладошку к моей. Жест успокаивающий, ободряющий. Ничего, Юра, всё будет в порядке. Я тебя всё-таки уговорю, ты поедешь к тёте Нюре в Заветы, в её уютный домик на самом краю посёлка, будешь пить каждый день парное молоко и забудешь про свои фантазии…
Если бы она только не была так уверена в своей правоте, подумал я и резко вырвал свою ладонь из-под ладони Гали. Два дня я не слышал чужих мыслей и совсем было забыл о них. А сейчас, сидя рядом с женой в тёмном зале кинотеатра, я незаметно для себя включился в неторопливый поток её мыслей. Подключился по-воровски, как электровор подключается к сети, минуя счётчик. Нет, Юрий Михайлович, по счётчику нужно платить.
Это она думала о тёте Нюре, и моя виноватая нежность снова упёрлась в плотину её здравого смысла. Слишком здравого.
Если бы она только могла понять, если бы только треснул её стальной панцирь непогрешимости… А что тогда? Да и хочу ли я, чтобы этот панцирь лопнул? Если быть честным с собой?
И снова чувство вины начало понемножку подтягивать из моего сердца резервы нежности. И снова её рука ободряюще похлопала мою. И снова я услышал медленный и уверенный хруст её мыслей:
«Ему, видно, совсем плохо… бедный… А всё из-за упрямства».
Мне захотелось крикнуть ей во весь голос:
«Мне хорошо, не жалей меня! Это я должен жалеть тебя!»
И снова поднявшаяся было теплота ушла в какую-то яму. В моей руке лежала её чересчур крупная для её роста рука. Неприятно холодная.
Когда мы возвращались домой, Галя была весела и оживлённа. Если уж она решает что-нибудь, она никогда не останавливается на полпути. Она — как снаряд, летящий к цели. Он может попасть в неё или промахнуться, но остановиться или повернуть назад — никогда.
А она твёрдо решила не подавать виду, не раздражать больного мужа. При душевных расстройствах и психических заболеваниях главное — чуткость родных и близких.
— А что, если сделать на ужин картофельные оладьи? — спросила Галя. — Натрём сейчас десяток картофелин…
Картофельные оладьи — моё любимое блюдо. Но поскольку оно, как известно, довольно трудоёмко, изготовляет его Галя не так-то часто.
Я чистил картошку, а Галя натирала её на тёрке. Потом мы поменялись ролями. Горка сероватой кашицы всё росла и росла в тарелке, темнела, а я думал, что не всё на свете, к сожалению, можно исправить при помощи картофельных оладий.
— Юрочка, — сказала мне на большой перемене Лариса Семёновна, — что стало с вашим Антошиным?
— А что такое?
— Метаморфоза. Получил у меня сегодня четвёрку.
— О, Лариса Семёновна, боюсь сглазить. Сергея как подменили.
— Но всё-таки, как это вам удалось?
— Мне?
— Вы же классный руководитель. И отвечаете за всё на свете, от успеваемости до первой любви, от отношений с родителями до увлечения спортом.
— Вы знаете, есть такой старинный английский анекдот. В семье родился мальчик. Внешне совершенно здоровый, но и в год, и в два, и в три он так и не заговорил. Ребёнка таскали по всем врачам — и всё напрасно. Родители смирились. Глухонемой так глухонемой, что же делать? И вдруг однажды, когда ему было лет восемь, мальчик говорит за столом: «А гренки-то подгорели». Родители — в слёзы. Как, что, почему же ты раньше не говорил. «А о чём говорить? Раньше всё было нормально».
— Гм! И что же ваша бородатая притча должна означать?
— А то, что Антошин столько лет продремал, что в конце концов выспался и проснулся.
— Да ну вас, Юрочка, к бесу!.. Ваша скромность носит вызывающий характер. Истинная скромность состоит знаете в чём?
— Нет, не знаю.
— В признании своих заслуг, вот в чём.
Лариса Семёновна как-то очень ловко и лукаво подмигнула мне, и я подумал, что не одно, наверное, сердце начинало в своё время биться от её подмигиваний.
— Ладно, Лариса Семёновна, раз вы уже разгадали меня, открою вам свою тайну. Чур, только, никому ни гу-гу.
— Идёт.
— Я незаконный сын Ушинского. Именно от него я унаследовал незаурядный педагогический талант.
— То-то я смотрю, вы на него похожи… Вы с вашими, говорят, в Планетарий собрались?
— Вы наш Талейран и наш Фуше. От вас ничего не скрыть. Сегодня после занятий.
Я люблю ходить со своими охламонами на разные экскурсии. В школе они все ученики. Стоит им выйти на улицу, как они мгновенно преображаются. Девочки сразу взрослеют и хорошеют, мальчики обретают юношескую степенность. Они немножко стесняются организованности экскурсии и быстро разбиваются на группки в два-три человека.
Однажды нас увидел на улице математик Семён Александрович. Не помню уж, куда мы шли. По-моему, в Третьяковку. Он посмотрел на меня, и в глазах его мерцал ужас. Назавтра я спросил, что так поразило его.
«А разве можно ходить не строем?» — посмотрел он на меня.
Ах ты милый мой Беликов, современный ты человек в футляре, хотел я сказать ему, но вовремя удержался. Рождённый ходить строем, иначе ходить не умеет.
Мы вышли из школы. Наконец-то первый раз в этом году пошёл настоящий снег. Пушистые, театральные, нарядные снежинки… Просто жалко было смотреть, как гибнут такие шедевры под колёсами машин и ногами прохожих.
Алла Владимирова шла вместе с Сергеем Антошиным. Так, так, так. Похоже, что Сергей подымается по социальной лестнице класса, перепрыгивая через ступеньки. Идти рядом с Аллой Владимировой — это даётся не каждому. Господи, да я сам бы с удовольствием взял её под руку. Щёки её горят на ветру, на длиннющих ресницах тают новогодние снежинки. Ей бы закружиться сейчас в вихре вальса, вылететь на середину улицы, и вся улица замерла бы от восхищения.
А Сергей цвёл и цвёл от тихой гордости. Он и выше стал, и плечи отведены немножко назад, и грудь колесом под стареньким демисезонным пальтишком. Милый мой Серёжа, как я рад, что ты наконец проснулся. И всё у тебя будет хорошо, только не засни опять.
Мы доехали на метро до «Краснопресненской», а потом дошли пешком до Планетария. Я уже не первый раз сижу под его куполом, но сегодня я смотрел на звёздное небо совсем с особым чувством. Где они, мои далёкие братья? В какой части безбрежного космоса?
Тонкая световая указка лектора легко скользила по ночному небу над тёмными силуэтами домов по его краям. Моя указка была чуточку длиннее.
И снова, как уже случалось, на меня нахлынуло ощущение чуда. Я, Юрий Михайлович Чернов, добившийся в жизни только, пожалуй, того, что Сергей Антошин шёл в Планетарий рядом с Аллой Владимировой, я оказался избранником, в кого почему-то упёрлась указка, сотканная из сновидений, посланных откуда-то из неведомых далей.
Интересно, как чувствуют себя настоящие избранники судьбы? Как несут своё бремя славы? Неужели привыкают к нему? Главное моё чувство — это чувство нереальности. Не может быть. Не должно быть. А потом я думаю, что всё-таки есть. И я знаю ещё, что я сам ни при чём. Я просто та точка, в которую упёрся луч сновидений. Из альфы Центавра, или Тау Кита, или откуда-нибудь ещё с таким же красивым названием…
Первый раз, когда я шёл на ночь в лабораторию сна, я заранее сказал об этом Гале.
— А что, есть такая лаборатория? — спросила она. — И туда ходят со своими пижамами? Раньше это называлось по-другому.
На этот раз я сказал ей, что буду ночевать у Ильи. Она ничего не сказала. Пожала лишь плечами. Наверное, мы уже пересекли черту, из-за которой не возвращаются. Эдакий брачный рубикон.
В лаборатории меня встретили Нина и Борис Константинович. Нет, положительно он изменился. Куда девался металл, из которого он был выкован? Живой человек с растерянными глазами. И симпатичный от этого.
— Главное — часы, — говорил он Нине.
— Но, Борис Константинович, я ведь и прошлый раз заметила время включения приборов.
— По каким часам?
— По своим, конечно.
— Давайте найдём что-нибудь поточнее. Как вы думаете, у кого могут быть более или менее точные часы? В лаборатории Бабашьянца?
— Сомневаюсь.
— Если вам не трудно, посмотрите, что-нибудь у них должно быть.
— Борис Константинович, — сказал я, — я ещё раз прошу прощения, что доставил вам столько хлопот…
— Перестаньте! — Профессор досадливо махнул рукой. — Что-то я не заметил раньше у вас особой деликатности.
— Только ради научной истины. В присутствии истины я буквально стервенею.
— Ну, ну, — пробормотал профессор без улыбки. По-видимому, особой симпатией ко мне он так и не проникся.
Уснул я буквально через несколько минут после того, как улёгся на уже знакомое мне ложе. Помимо всего прочего, я здорово устал за эти дни. Последнее, что я услышал, были слова Бориса Константиновича: «Как — спит!» Это обо мне, подумал я, и мысль растворилась.
И пришёл сон, посланный мне У. И я снова, летал. Но не так, как раньше. О, это был совсем другой полет! У стоял на каменистой площадке, и вдруг ощущение своего веса исчезло. Он стал невесом, и лёгкий ветерок, тянувший с залитого солнцем холма или низенькой горы, раскачивал его, как травинку. Он оттолкнулся ногой и начал подниматься прямо вверх, как ныряльщик поднимается к поверхности воды, как поднимается воздушный шар.
Чувство лёгкости, свободы. У слегка наклонился в сторону, и горизонт послушно встал дыбом. Мы парили в золотисто-жёлтом небе, поднимаясь всё выше и выше, и я слышал мелодию холмов.
А потом У скользнул вниз. Быстрее и быстрее. Свист воздуха вплёлся в мелодию. Страха не было. Было весёлое, озорное чувство всевластья над стихиями. Над янтарными холмами внизу, над желтоватым небом с длинными, стрелоподобными облаками. Над силой тяжести, которая сейчас тянула нас вниз и которая вовсе не была чужой и злобной, а была ручной и доброй, как собака. И у самой земли падение прекратилось. И мы снова поднялись вверх. И скатывались по крутым невидимым горкам неведомых силовых полей. И встретили в небе ещё одного. Его имя было Эо. А может быть, его имя звучало вовсе не так, но он остался в моей памяти как Эо. И мы играли в небе, как птицы, как играли бы щенки, умей они летать.
И вдруг мы оба скользнули на землю. Нас позвали. Коа столкнулся с неполадками на энергетической станции, в которых он не мог разобраться.
И на помощь ему мысленно спешили братья. Сначала те, кто был ближе других к нему и кто был не слишком занят, потому что это был Малый Зов. И те, кто был ближе других к Коа, включались в его мозг. И их мозг и его мозг становились единым целым, работавшим в едином ритме.
Нам не нужно было объяснять, что случилось на станции, на которой был Коа. Мы знали всё, что знал он. Мы были частью его, а он был нами. Но задача была сложна. Я не могу сказать, в чём она состояла, ибо мозг мой не смог усвоить технические образы, циркулировавшие в кольце Малого Зова. Они были слишком сложны и незнакомы мне.
И всё новые братья вплавлялись в общий мозг, росший в кольце Малого Зова. И самосознание наше всё расширялось и расширялось, пока не стало похоже на громадный, безбрежный храм, в котором тысячекратным эхом билась, сплеталась и расплеталась наша общая мысль. И эхо вибрировало и дрожало от нашей общей мощи. И мы поняли, что случилось с машинами Коа и что нужно сделать, чтобы избежать аварии. Но никто не мог бы сказать, что это понял он. Только мы, ибо внутри кольца Малого Зова не было меня, тебя, его. Были только мы.
И как только задача была решена, кольцо распалось, и У снова стал У, существом, протянувшим мне лучик сновидений сквозь бесконечную тьму космического пространства.
И я начал понимать, почему на Янтарной планете всегда сияет радостный отблеск…
— Когда, вы говорите, начался вчера первый цикл? — услышал я, просыпаясь, голос профессора.
— Быстрого сна? — переспросила Нина. — Сейчас посмотрим… Вот. В двенадцать сорок.
— Сегодня?
— В двенадцать сорок.
— Значит, совпадение полное?
— Нет, Борис Константинович. Вчера было десять периодов быстрого сна, а сегодня одиннадцать.
— И этот дополнительный?..
— Тоже пятиминутный.
— А интервалы?
— Надо замерить. Сейчас я займусь.
Я встал.
— Вы что, всю ночь бодрствовали надо мной? — спросил я.
— Нет, — сухо ответил профессор. — Я ездил домой.
— Боже, и всё это из-за одного человека…
— Вы здесь ни при чём, — неприязненно сказал Борис Константинович.
— Интервалы точно такие же, как и прошлый раз. Совпадение полное. Дополнительный одиннадцатый цикл приходится на интервал между пятым и шестым периодами быстрого сна.
Профессор посмотрел на ленту.
— Действительно, интервалы всё время увеличиваются. Смотрите, последний интервал раз в тридцать — сорок больше первого. Нелепость какая-то…
— А что, если составить график по времени быстрых снов и интервалов?
— Конечно, Нина Сергеевна. Не надо будет, по крайней мере, перематывать каждый раз этот рулон…
Я был здесь больше не нужен. Подопытный кролик сделал своё дело, подопытный кролик может уйти. Жаловаться не приходилось. Спасибо им и за это.
На следующий день я позвонил Нине и попросил разрешения проводить её домой. Она опять долго дышала в трубку, молчала и наконец согласилась.
Я приехал на пятнадцать минут раньше срока. По дороге я с трудом подавил в себе желание купить букет цветов. Я уже подошёл было к старушке в тоннельчике у Белорусского вокзала и полез в карман за деньгами, как вдруг представил себя у входа в институт. Жених. Имбецил с букетом. Я вздохнул. Старушка соблазнительно встряхнула свои кладбищенские чахлые цветочки и зазывно посмотрела на меня. Я вынул руку из кармана, так и не вытащив денег, и в глазах продавщицы засветилось радостное презрение. Так тебе и надо, говорили они. Ты с цветами был бы не очень-то, а уж без них и вовсе нечего ходить на свидание. Ноги только бить. Сидел бы в обнимку с телевизором.
А может быть, всё-таки надо было купить цветочки? Скромный букетик, преподнесённый исследователю благодарным кроликом.
Похоже было, что в их институте никто никому никогда не назначал свиданий, потому что каждый второй выходящий с глубоким интересом рассматривал меня. А может быть, это я вздрагивал и поворачивался, когда взвизгивала тяжеленная дверь и выпускала в облачке пара очередного мэнээса или лаборанта.
Нину я не узнал. Я сообразил, что она стоит подле меня, только тогда, когда она сказала:
— Здравствуйте…
Я засмеялся.
— Господи, — сказал я, — я же ждал женщину в белом халате. Я вас видел только в белом халате. Простите меня.
Нина взяла меня под руку.
— Жалко, что у меня нет портфеля, — вздохнула она.
— Почему?
— В девятом и десятом классах я ходила домой вместе с одним мальчиком, и он всегда нёс мой портфель. Свой и мой.
— Счастливый мальчик!..
Нина неторопливо и внимательно посмотрела на меня сбоку, словно изучала, гожусь ли и я на роль мальчика, несущего портфель. Господи, только что я смотрел на гордого Серёжу Антошина, который шёл рядом с Аллой Владимировой и кис от счастья. И вот я иду рядом со своей Аллой и тоже молю небо, чтобы подольше идти так по холодной ноябрьской слякоти, ощущая лёгкое прикосновение её руки к моей.
— И что стало со счастливым мальчиком? — спросил я.
— Он стал моим мужем, — медленно, словно вспоминая, как это было, сказала Нина. — А потом… потом, когда носить портфель было больше не нужно, выяснилось, что нас мало что связывает… — Нина невесело усмехнулась. Её лицо сразу постарело на несколько лет.
Я молчал. Всей своей шкурой болтуна я знал, что надо промолчать. Любое слово было бы пошлым. Любой жест был бы оскорбительным, даже лёгкое пожатие её руки. Никто не бывает так чуток к реакции на свои слова, как болтуны. Слишком часто они говорят не то и не тогда, когда нужно.
Нина вдруг остановилась у освещённой витрины. В витрине стоял манекен-женщина в длинном чёрном платье с расшитым серебром подолом. У «женщины» было напряжённо-несчастное пластмассовое лицо. Наверное, ей было холодно и её не радовало чёрное платье за сто четырнадцать рублей тридцать копеек.
— Красиво? — спросил я.
— Что? Ах, вы про платье? Наверное, красивое…
Мы отошли от витрины.
— Что говорит Борис Константинович? — спросил я.
— Вы должны понять его. — Нина словно обрадовалась, что разговор выбрался с её прошлого на твёрдую землю нашего эксперимента. — Он видит, конечно, что ЭЭГ получается фантастическая. Ничего похожего никогда никем не было замечено. И поразительно точное совпадение начала первого быстрого сна, и одинаковая продолжительность всех быстрых снов, и увеличивающиеся интервалы между ними. С другой стороны, что всё это могло бы значить? Можно утверждать, что в паттерне вашего сна… Простите, я сказала «паттерн»…
— Я понимаю, Нина, это же английское слово. Образец, схема…
— Совершенно верно. Так можно ли утверждать, что паттерн этот служит безусловным доказательством искусственности, наведенности периодов быстрых снов и соответственно ваших сновидений? Соблазн велик, конечно, но убедительны ли будут наши рассуждения? Да, скажут мужи, ЭЭГ в высшей степени странная, слов нет, но при чём тут космическая мистика? И нам нечего будет ответить. Знаете, Борис Константинович — очень осторожный человек. Это не значит, что он трус…
— Судя по тому, как я должен был его уламывать…
— Вам и меня пришлось уламывать… Поймите же, мозг учёного — это главным образом сепаратор.
— В каком смысле?
— В самом элементарном. Думая, пытаясь истолковать результаты опытов, ты занят в основном отсевом, отбраковкой негодных предположений. Мозг учёного приучен безжалостно отбрасывать всю чепуху. А вы приходите и настаиваете, чтобы мы занимались как раз тем, что всегда отбрасывали как чепуху. Попробуйте, влезьте в шкуру шефа… Но он, повторяю, не трус. Да, он человек суховатый, упрямый, но если он уж приходит к какому-то заключению, он не отступит от него, даже если придётся идти напролом.
— Значит, пока вы не пришли ни к какому выводу?
— Пока нет. Вначале мы подумали, что, может быть, само число быстрых снов — десять — что-то может значить. Это гораздо больше, чем наблюдается обычно. Обычно их бывает пять-шесть. Но во втором опыте, как вы слышали, их было уже не десять, а одиннадцать. Что будет в следующем? Может быть, двенадцать, а может быть, шесть. У нас мало материала. С такими данными нельзя делать никаких утверждений. Я построила самый примитивный график. Вот он, вы просили, чтобы я вам его принесла. — Она достала из сумочки листок бумаги. — Он ничего не говорит. Десять и одиннадцать точек на разном расстоянии друг от друга. Расстояния эти, правда, увеличиваются, но случайно ли увеличение или подчиняется какой-то зависимости, мы пока не знаем. Нужны новые серии экспериментов.
— Нина, — вскричал я с пылом, — я готов переехать в вашу лабораторию! Навсегда. Мы купим портфель, и я буду всегда носить его вам… Будь проклят мой язык! Я всё-таки ляпнул глупость. Нинина рука в моей сжалась. Я почувствовал, как она вся съёжилась. Впервые за весь вечер я услышал её мысли. «Не надо, — повторяла она про себя. — Только не надо».
— Простите, Нина.
Она промолчала. Она была ранима, как… Я хотел было подумать «как цветок», но сравнение было пошлым. Нина обладала удивительным качеством отфильтровывать пошлость. Наверное, счастливый мальчик с двумя портфелями не прошёл через этот фильтр.
— Мне в метро, — сказала Нина.
— Я провожу вас до дому.
— Не нужно, Юра, — мягко сказала она.
— Я не хотел вас обидеть.
— Я знаю. Я нисколько не обижена на вас. Разве что на себя. До свидания.
По лицу её скользнула слабая, бледная улыбка, она кивнула мне, повернулась и исчезла в облаке яркого пара, всосанная человеческим водоворотом, бурлившим у входа в метро. Я бросился было за ней, но остановился. Две ошибки за вечер — это было бы многовато.
Уже не спеша я вошёл в метро, постоял зачем-то в очереди за «вечёркой», нетерпеливо развернул её, словно ждал тиража вещевой лотереи или последних известий с Янтарной планеты, и вместо этого прочёл вопрос некой И. Г. Харитоновой, которая спрашивала, где можно приобрести квалификацию садовника-декоратора. Бедная Ирина Гавриловна или Ираида Густавовна! Разве счастье в квалификации? А может быть, она и права. Может быть, садовники-декораторы всегда счастливы. Во всяком случае они наверняка счастливее меня. По крайней мере в этот вечер.
Я вышел на своей остановке и понял, что мне не хочется идти домой. Видеть Галю, ловить на себе её участливые взгляды. Нет, она ни в чём не виновата передо мной, и в этом и состояла её главная вина. Люди прощают виновных. Но невиновных — никогда.
Она заботилась обо мне и хотела, чтобы я был здоров. Ужасное преступление для жены. Я вздохнул. Ощущение предательства — не самое приятное ощущение. Кому-то оно, может быть, и приятно. Не знаю.
Я позвонил Илье. Он был дома и через полчаса уже втаскивал меня к себе.
— Ну? — закричал он. — Есть что-нибудь?
— Да нет, Илюша. Ничего окончательного.
— Что за тон? Что за интеллигентские штучки? Что за физиономия опечаленного олигофрена?
— Да понимаешь, старик…
— Я тебе не старик. И брось этот жигалинский лексикон. Выкладывай, что случилось.
С Ильёй нельзя кривить душой. В его присутствии даже самая мягкая душа никак не может кривиться.
— Илюша, я чувствую, что мы с Галей неудержимо расходимся. Мы идём разными курсами…
— Подожди, при чём тут Галя? При чём ваша семейная жизнь? Я часто называл тебя олигофреном шутя, но я вижу, в каждой шутке есть доля правды. Какая семейная жизнь, какой развод? Как ты смеешь говорить об этом, когда твою дурную голову избрали в качестве приёмника братья по разуму? Одно из величайших событий в истории человечества, гимн материалистическому, атеистическому восприятию мира, а ты подсовываешь свою семейную жизнь! Да разве это соизмеримые величины? Да будь ты падишахом с гаремом в тысячу жён и поссорься ты со всеми сразу — и то это была бы микропылинка рядом с горой. Ты хоть понимаешь, осознаешь свою эгоистическую глупость?
Мне стало стыдно. Илья был прав. Но умение мыслить большими категориями — удел больших людей. Улетай я завтра на Янтарную планету, я бы и тогда убивался бы из-за того, что запутался в двух женщинах.
Я посмотрел на себя Илюшкиными глазами. Он был абсолютно прав. Зрелище не из приятных. Хныкающий идиот.
— Ладно, эмоции потом. Я тебе говорил по телефону, что они решили проделать второй эксперимент. Я спал у них ещё раз.
— И как?
Илья сделал неосторожное движение ногой, и с пачки книг, лежавших на полу, взметнулся столбик пыли.
— Пошли на кухню.
Я рассказал Илье о втором эксперименте.
— Нина Сергеевна дала мне график. Вот он, я ещё сам его не видел.
На листке бумаги на горизонтальной оси были отложены точки. Первые три — почти рядом друг с другом. Остальные — на всё большем и большем расстоянии.
— А почему эта точка отмечена особо? — спросил Илья, показывая на шестую точку.
— Потому что в первом эксперименте её не было. В первом было десять точек, во втором — одиннадцать.
— Чепуха! Почему именно эта? Почему вы не отметили, скажем, вторую или одиннадцатую точку?
— Не знаю, я как-то не подумал об этом.
— "Не подумал"! Господи, я всегда этого боялся больше всего. Братья по разуму протягивают нам руку и попадают в идиота!
— Можно подумать, что ты только и делаешь, что ждёшь братьев по разуму.
— Юрочка, — сделал забавную гримасу Илья, — что я вижу? Ты огрызаешься? Старшим?
— Пошёл к чёрту!
Илья захлопал в ладоши:
— Браво, Чернов! Правильно: не можешь лаять на директора школы — лай на друзей, это безопаснее.
— Илья, хочешь, я тебе врежу как следует?
— Ты? Мне? — Илья нарочито скорчился от хохота, качнулся. Стул, на котором он сидел, зловеще хрустнул, и Илья успел вскочить как раз в тот момент, когда он начал рассыпаться.
— То-то, — сказал я. — Так будет с каждым, кто покусится…
— На что?
— Вообще покусится.
— Слушай, Юраня, — вдруг сказал Илья, и лицо его стало серьёзным, — ты хоть фамилию своей Нины Сергеевны знаешь?
— Знаю. Кербель.
— Вот тебе телефон. Ты набираешь ноль девять. Всего две цифры, это не трудно, уверяю тебя. А когда ответит женский голос, ты произнесёшь всего три слова: «Личный телефон, пожалуйста». Со временем тебе ответит ещё один женский голос. Ты скажешь: «Нина Сергеевна Кербель», и она назовёт тебе номер телефона. Это не так уж сложно. Хороший попугай, если бы он мог держать трубку, сумел бы сделать это. Звони.
— Я не попугай. Я не могу.
— Почему? Ты брезгуешь? Трубка чистая, я вытираю её ухом по несколько раз в день.
— Я с Ниной Сергеевной…
— О боже! — простонал Илья, закрыл глаза и принялся раскачиваться из стороны в сторону. — Судьба послала мне в друзья ловеласа, донжуана, казанову. Не пропустит ни одной женщины, с каждой ухитрится поссориться. — Илья вдруг пристально посмотрел на меня: — Это… это как-то связано с Галей?
Такой толстый шумный человек — и такой проницательный.
— Да, — сказал я.
— Я позвоню сам.
Он довольно быстро дозвонился до справочной и получил телефон Нины Сергеевны. Хоть бы её не было дома, она же подумает, что это мои детские штучки. Попросить позвонить товарища. Хлопнуть портфелем по спине. Дёрнуть за косу.
— Нина Сергеевна? — спросил Илья. — С вами говорит некто Плошкин. У меня сейчас мой друг Юрий Михайлович Чернов, и мы как раз рассматривали график… Он сам? Он пытается вырвать у меня трубку.
Илья протянул мне трубку и некрасиво подмигнул.
— Нина… — промямлил я в трубку. Сердце билось, словно я заканчивал марафонскую дистанцию.
— Юра, вы, наверное… — Нина замолчала, и я услышал в трубке её дыхание. — Вы, наверное, рассердились. Я не хотела обидеть вас…
— Нет, что вы! — закричал я, и Илья выразительно постучал себе пальцем по лбу. — Я не обижен.
Маленькую Илюшину кухню заливал янтарный свет. Цвет, в который красит стволы сосен вечернее солнце, продираясь сквозь сизые июльские тучи.
— Ваш товарищ что-то хотел спросить…
— Дай мне, — сказал Илья и вырвал у меня трубку. — Нина Сергеевна, у моего друга стало почему-то такое выражение лица, что я не могу доверить ему серьёзные научные переговоры. Нина Сергеевна, мы не могли понять на вашем графике, почему вы новую, одиннадцатую, точку во время второго опыта поместили не в конце, например, а между пятой и шестой? — Илья слушал и кивал головой. — Ага, понял. Я так и подумал. Спасибо, Нина Сергеевна.
Илья положил трубку.
— Понимаешь, расстояние между всеми точками осталось во втором опыте точно таким же, как в первом, и новая точка, похоже, вклинилась между пятой и шестой. Гм, интересно…
Илья положил перед собой график и тихонько загмыкал. Гмыкал он долго, но ничего, очевидно, не выгмыкал, потому что повернулся ко мне и спросил:
— Есть будешь?
— А что у тебя?
— Жульен из дичи, ваше сиятельство. Также рекомендую вашему вниманию седло дикой серны и варёные медвежьи губы. Но больше всего, ваше сиятельство, мы гордимся нашим фирменным блюдом — пельменями!
— Два жульена, хам! И серну целиком. И седло и чересседельник.
— Почтительно рекомендую пельмени, ваше сиятельство.
Илья поставил на огонь кастрюльку с водой, подождал, пока она не начала бурлить, и высыпал в неё пельмени. Пельмени булькнули и утонули и сразу успокоили расходившуюся воду.
— Ваше сиятельство, как только какая-нибудь из утопленниц вынырнет на поверхность, бросайте ей спасательный круг.
Кого благодарить за такого друга, как Илья? Не знаю, чего б я не сделал ради него.
Мы ели пельмени, молчали, и я ни о чём не хотел думать.
Мы проделали ещё два опыта. Они в точности повторяли результаты двух предыдущих, за исключением одной детали. Эта проклятая лишняя точка то появлялась, то исчезала, просто подмигивала нам с графика. Нина Сергеевна и профессор решили продолжать опыты на следующей неделе.
Я смотрел по телевизору спортивную программу. Где-то на другом конце света наши борцы припечатывали к ковру противников. Они долго толкались, упёршись лбами друг в друга, пока один из борцов вдруг не хватал противника за ноги…
Галя сидела около меня. Она любит спортивные передачи гораздо больше меня, ни одной не пропускает. Я незаметно посмотрел на неё сбоку. Лицо сосредоточенное, серьёзное, собранное — она и зрителем была энергичным. На ней был её голубенький стёганый халат, который ей очень идёт. Я вдруг подумал, что никогда, наверное, не видел её неряшливо одетой или непричёсанной. Галя. Га-ля. Я попробовал имя на язык. Имя было мягкое. Такое же, как и имя, которое я ей дал. Люша. Люш. В чём же она виновата? Она виновата только в том, что я пытаюсь столкнуть на неё ответственность за Нину. Нет, не я, видите ли, разлюбил её, нет, нет, нет, это она сама виновата. Слишком заботилась о моём здоровье.
Бедная Люша, она этого не заслужила. Разве она виновата, что маленькой её головке легче думать о простых, ясных делах, которые можно решить, сделать, чем о неясных, романтических и космических фантазиях?
Старый, как мир, спор между реалистами и романтиками. Я поймал себя на том, что мысленно умиляюсь своему романтизму. Опасный симптом. Ещё шаг — и начнёшь вообще восторгаться собой. Романтик, знающий, что он романтик, — уже не романтик.
Га-ля. Га-ля. Я повторил имя жены несколько раз про себя. Но волшебство звуков не вызывало привычной нежности. А я хотел, я ждал, пока из глубин сердца подымется тёплая, таинственная нежность к этому маленькому существу, что сидело рядом со мной и зачем-то смотрело на всё толкавшихся лбами борцов.
Я знал, что поступаю нечестно, но я положил руку на Галино плечо. Я почувствовал, как она сжалась. Она всё понимала. Она никогда не обманывала себя. Она всегда отважно выходила навстречу фактам — один на один, ибо часто я бывал ей в этих сражениях слишком плохим помощником. «Ты страус-оптимист, — говорила она. — Ты прячешь голову в песок и надеешься, что всё как-нибудь обойдётся».
Да, она не ошибалась сейчас, как не ошибалась почти никогда. Я всё ещё продолжал упрямо надеяться, что всё образуется, утрясётся, устроится.
Она взяла мою руку и мягко, почти ласково сняла со своего плеча.
Зазвенел дверной звонок. Я открыл дверь, и в прихожую вихрем ворвался Илья.
— Солнечная система! — крикнул он так, как никто ещё никогда не кричал в нашем кооперативном доме-новостройке. Мы слишком дорожили им. Дом содрогнулся, но устоял.
— Что? Илюша, что случилось? — вскочила Галя.
— Это Солнечная система, Галка, вот что! Ты понимаешь, что я говорю? Солнечная система.
Он схватил мою жену, поднял на руки и попытался подбросить её вверх, но она уцепилась за его шею.
— Ты что, сдурел?
— Сдурел, не сдурел, какое это имеет значение? — продолжал исступлённо вопить Илья. Лицо его раскраснелось, глаза блуждали. — Одевайся немедленно! Едем!
— Куда? Что случилось? Да приди же в себя! — в свою очередь, начала кричать Галя.
Случилось в конце концов то, что должно было случиться, пронеслось у меня в голове. Человек, который видит спасение человечества в грязи, должен был раньше или позже соскочить с катушек.
— Точки! — взвизгнул Илья. — Вы олигофрены! Вы одновременно идиоты, имбецилы и дебилы! Я ж вам говорю: точки! Десять точек!
— Успокойся, Илюшенька, — ласково сказал я. — Сколько тебе нужно точек, столько дадим. Купим, достанем. Отдохнёшь недельку-другую за городом, походишь на лыжах, авось и обойдётся. А там, глядишь, и перейдёшь потихонечку на запятые…
— Галя, как ты можешь нести такой крест? — уже несколько спокойнее проговорил Илья. — Жить под одной крышей с таким тупицей! Ты график помнишь? — обернулся он ко мне.
Я почувствовал, как сердце у меня в груди рванулось, как спринтер на старте. Я всё понял.
— Точки на графике?
— Да. Десять точек — Солнце и девять планет.
— Но ведь…
— Интервалы соответствуют расстояниям между Солнцем и планетами. Абсолютно те же пропорции. Ты понимаешь, что это значит? Я тебя спрашиваю, ты понимаешь? Это же всё. Это то, о чём мы только могли мечтать! Случайность полностью исключается. Вероятность случайного совпадения десяти чисел — это астрономическая величина с минусовым знаком. Это то, чего мы ждали, Юраня! Они не только действительно существуют — они знают, где мы!
Галя как заворожённая смотрела на Илью. Вдруг она начала дрожать.
— Что с тобой? — спросил я.
— Ни-че-го, — не попадая зуб на зуб, пробормотала она.
— Ты, может быть, ляжешь?
— Не-ет, Илья, — сказала она, и я почувствовал, что Галя напряглась, как борцы, которые всё ещё медленно ворочали друг друга на ковре. — Илья, ты не шутишь?
— Нет, — торжественно сказал Илья. — Шутить в исторические минуты могут лишь профессионалы-остряки.
— И это правда? — с яростной настойчивостью продолжала атаковать его Галя.
— Что правда? Что ты спрашиваешь, о чём ты говоришь?
— Всё, что говорил Юрка… Сны, телепатия… Это правда?
— О боже! — застонал Илья и застучал себе кулаком по лбу.
— Значит, это правда, — всхлипнула Галя и повалилась на тахту головой вниз.
Плечи её вздрагивали. Одна домашняя туфля упала на пол, и маленькая её пятка казалась совсем детской и беззащитной. И случилось чудо. То, чего я не мог сделать уже столько дней, сделала эта пятка. Меня захлестнул поток нежности. Эта дурочка всё время была уверена, что я схожу с ума. Нежность моя смешалась с Солнечной системой и выжала из глаз слёзы.
— Не нужно, Люш. — Я погладил её плечо под голубым стёганым халатом.
— О боже, боже! — снова запричитал хором греческой трагедии Илья. — В такую минуту выяснять отношения… Нет предела человеческой глупости!
— Илья, — сказал я, продолжая поглаживать всё ещё вздрагивавшее Галино плечо, — а как же одиннадцатая точка? Или это ещё не открытая планета?
— Ну, хоть вопрос догадался задать! Одиннадцатая точка непостоянна. Она то появляется, то исчезает, но всегда на одном и том же месте, между орбитами Марса и Юпитера. Тем самым нам говорят: это не планета, она непостоянна. Что же это? Это их корабль, который прилетел в нашу Солнечную систему. Ну? Ну? Хватит с вас, обезьянки? Можете вы прекратить вашу микроскопическую возню? Или вы на это неспособны? Одевайтесь немедленно!
— Зачем?
— Мы едем.
— Куда?
Илья скрипнул зубами, схватил меня своими ручищами и основательно тряхнул:
— К твоей Нине Сергеевне.
У меня закружилась голова. Зачем ехать к Нине Сергеевне? Выяснять отношения? Ах нет, это же по поводу графика. И я вдруг понял всем своим нутром, что говорит Илья. Он прав. Не дотянул я. Не тем оказался человеком. Мы получили доказательство контакта, первое объективное доказательство существования разумной внеземной жизни, а я, вместо того чтобы осознать все величие момента, копошусь в каких-то мелочах.
— Уже десять. Начало одиннадцатого.
— Какое это имеет значение? Десять, одиннадцать… Десять и одиннадцать точек — вот что имеет значение.
Прав, прав Илья. Какое нам дело до времени? Его сумасшедший азарт начал передаваться и мне. Уходили назад, теряли резкость волнения последних дней. Нина, Галя. Галя, Нина. Илья прав. Тысячу раз прав!
— Вставай! — крикнул я Гале. — Илья прав, надо ехать, немедленно!
— К этой Нине Сергеевне?
— К ней.
— Я…
— Ну! — сжал кулаки Илья. — Брось свои бабские штучки! Ты же выше этих глупостей! Ты же человек, а не кухонное животное!
Галя вскочила на ноги и вдруг чмокнула Илью в щёку. О боже, мир положительно непознаваем.
— Я люблю тебя! — пропела Галя и умчалась в ванную.
Я начал натягивать на себя брюки.
— Как ты догадался? — спросил я Илью.
— Если бы я… Это не я. Я разговаривал с одним приятелем по телефону. Так, о делах. Он физик. А в голове всё время сидит график. Мы кончили, он мне говорит «пока», а я говорю: «Боря, что могли бы значить десять точек, интервалы между которыми всё увеличиваются?» Он говорит: «Не знаю. Планет, например, девять, а что такое десять — не знаю!» И смеётся, дубина. Сострил. Я кладу трубку, достаю график и начинаю смотреть на него. Десять точек. И интервалы слева направо всё увеличиваются. И точки как планеты, только все одинаковые. И тогда, как в трансе, я взял карандаш и нарисовал новый график. Первая точка, первая слева, — Солнце. За ней, почти рядом, — крошечный Меркурий, дальше — Венера, Земля, Марс, Юпитер и так далее. Сердце у меня заколотилось, на лбу выступила испарина. Но расстояния, расстояния между планетами? Мне вспомнилось, что где-то у меня валяется не то «Занимательная астрономия», не то что-то в этом духе. Я рухнул на четвереньки и начал по-собачьи перерывать все книги. Первый и последний раз в жизни я пожалел, что у меня нет книжного шкафа. Я нашёл книги, которые считал потерянными. Я нашёл книжку Данема «Еретики и герои», из-за которой поссорился с Венькой Дерибиным: я обвинил его, что он не вернул мне эту книгу. Ни занимательной, ни какой-либо другой астрономии у меня не было. Я выскочил из квартиры и помчался вниз по лестнице. Люди шарахались от меня, дети начинали плакать. На бегу я посмотрел на себя. Я был покрыт пылью, как паломник, пришедший пешком в Мекку из Австралии. Но отряхиваться было некогда.
Я бросился под колёса автокрана. Машина затормозила, я молниеносно вознёсся в кабину и крикнул адрес своего института. У нас есть там библиотека. Шофёр посмотрел на меня с ужасом и состраданием.
«Рожает?» — спросил он.
«Что рожает?» — в свою очередь спросил я.
«Жена».
«Нет, у меня нет жены. Мне нужна Солнечная система».
Водитель опасливо отодвинулся, но не особенно далеко, всё-таки надо было вести машину.
В институте никого уже не было. Одна вахтёрша.
«Марья Гавриловна, — говорю я, — мне нужно в библиотеку».
«Да что вы, товарищ Плошкин, — отвечает Марья Гавриловна, — давно всё закрыто».
«Марья Гавриловна, мне очень нужно в библиотеку».
Марья Гавриловна поправляет пояс, на котором висит пустая кобура, и повторяет, что библиотека закрыта.
Тогда я опускаюсь на колени и слёзно прошу её пройти ровно на три минуты вместе со мной в библиотеку и вместе со мной оттуда выйти.
Вахтёрша вдруг всхлипнула:
«Вот и Ванечка мой такой же настырненький. В армии он сейчас. Вот как войдёт ему что в голову, вынь да положь. Раз, ещё в классу в седьмом был, говорит мне: буду, мол, мама, учёным-физиком».
«Ну и что?» — спрашиваю я, всё ещё стоя на коленях.
«Стал, — радостно всхлипнула Марья Гавриловна. — Из аспирантуры в армию-то взяли. Ну что мне с вами, товарищ Плошкин, делать? Пошли».
Я забыл, что покрыт пылью, и бросился целовать вахтёршу так пылко, как не целовали, наверно, ни одного вахтёра при исполнении служебных обязанностей.
— Я готова, — пропела звонким голоском Галя, входя в комнату.
Я посмотрел на неё и ахнул. Давно уж она не казалась мне такой победно красивой.
Я запер квартиру, мы пошли вниз к машине, а Илья продолжал рассказывать:
— Что вам сказать, мои маленькие, глупые друзья? Я нашёл старую добрую «Занимательную астрономию» старого доброго Перельмана, да будет земля ему пухом, и выписал оттуда расстояние планет от Солнца в астрономических единицах. Астрономическая единица, если вы помните, — это расстояние от Земли до Солнца. Приблизительно сто пятьдесят миллионов километров. Меркурий — ноль целых тридцать девять сотых, Венера — ноль семьдесят две и так далее до Плутона, который отстоит…
— Илья, а куда ехать? — перебил я его.
— Улица Зорге. Знаешь, где это?
— Где-то около Новопесчаной или, как она теперь называется, улица Ульбрихта. Там найдём… А как ты узнал адрес?
— У неё самой. Я измерил расстояние между точками на графике и сравнил с таблицей, которую выписал из Перельмана. Пропорции абсолютно те же.
— Илюша, ты гений! Пыльный, но гений, — сказала с твёрдой убеждённостью в голосе Галя.
— Другой стал бы спорить, — шумно, по-коровьи вздохнул мой друг.
Было около нуля, я это знал точно, потому что снежинки таяли на ветровом стекле «Москвича» и тут же снова замерзали. Я попробовал включить обдув. Нет, двигатель ещё толком не прогрелся.
Дом мы нашли быстрее, чем я рассчитывал.
— Я быстро, — сказал Илья.
— А мы? — спросила Галя.
Сегодня был её час. Сегодня она чувствовала себя победительницей. Сегодня она взяла в союзницы Солнечную систему. Ах, Галка, Галка, экая ты воительница!
Я повернул голову и посмотрел на жену. Она посмотрела на меня. Может быть, мне показалось, а может быть, у неё действительно сверкнула в глазу крошечным бриллиантиком слезинка.
— Люш, — сказал я.
— Тш-ш, — прошептала Галя, — молчи…
Я замолчал, а она положила свою голову мне на плечо. Я вдруг подумал, что это глупо — Илья пошёл к Нине Сергеевне, а я сижу с Галей в машине. Но всё в этот вечер потеряло смысл или приобрело — кто знает.
Илья открыл дверцу, и я вздрогнул от неожиданности.
— Знакомьтесь, — сказал Илья. — Юру Чернова вам представлять не надо, а это Галя, его жена. Нина Сергеевна — старший научный сотрудник.
Только теперь, продемонстрировав свои права на меня и нашу близость, Галя быстро подняла голову, пробормотала: «Простите», и обернулась к Нине. Ах ты маленькая хитрая дрянь, подумал я. Вопреки ожиданию, я не чувствовал себя несчастным, сидя с этими двумя женщинами. Наоборот, мне стало легко и весело. Я был в точке, где притяжения с двух сторон взаимно уравновешивают друг друга, и плавал в невесомости, как У в одном из последних снов.
— Как ехать, Нина Сергеевна? — спросил Илья.
— А вы… уверены? Мы ведь будем у профессора в полдвенадцатого… Так поздно…
— И вы тоже… Учёный называется! Великие открытия делаются от одиннадцати до часу по четвергам.
Нина засмеялась:
— Наверное, вы правы. Поехали. Ах да, я же не объяснила, куда ехать. Улица Дмитрия Ульянова. Вы знаете, где это, Юрий Михайлович?
Не Юра, а Юрий Михайлович. О женское чутьё! О женский такт!
— Знаю, — сказал я. — Я всё знаю. Вы хоть позвонили бы профессору.
— Господи, — сказала Нина, — я не сообразила в этой суматохе!
Вначале они минут пять или десять спорили, звонить или не звонить. Затем подряд два автомата оказались неисправными. На углу Красной Пресни автомат работал, но было занято. В результате мы приехали на улицу Ульянова без звонка. Был уже двенадцатый час в начале.
— Идём все вместе, — строго сказал Илья и быстро погнал нас, как стадо гусей, к подъезду.
Кнопку звонка нажал он. Никто не ответил.
— Не может быть, — пробормотала Нина, — ведь я же сама звонила. Было занято.
За дверью, обитой коричневым дерматином, послышались шаги. Вспыхнул глазок и тут же потемнел — должно быть, в него посмотрели.
Дверь открылась. Профессор стоял в пижаме и смотрел на нас. Пижама была выглажена почти столь же тщательно, как и костюм, в котором я его видел. Редкие лёгкие волосы тщательно причёсаны. Интересно, промелькнуло у меня в голове, он спит лёжа или стоя?
— Простите, Борис Константинович, — нервно сказала Нина. — Уже поздно, я понимаю…
Профессор молча осмотрел нас всех. Настороженность в его глазах постепенно испарилась. А может быть, он просто просыпался.
— Добрый вечер, — сказал он и сделал приглашающий жест рукой.
Мы вошли в комнату, но не сели.
— Борис Константинович, позвольте вам представить, — сказала Нина, — это жена Юрия Михайловича, а это его друг…
Нина замешкалась, и я понял, что она даже не запомнила имени Ильи.
— И чему же я обязан столь неожиданным визитом? — сухо спросил профессор, так и не кивнув и не пригласив нас сесть.
— Только что выяснилось, что точки на графике быстрого сна Юрия Михайловича полностью соответствуют расстоянию планет Солнечной системы от Солнца, — быстро проговорила Нина Сергеевна.
— И кто же это выяснил, позвольте узнать? — спросил профессор.
— Я, с вашего разрешения, — сказал Илья и полупоклонился. Большой, пыльный, помятый, он всё равно являл собой зрелище внушительное.
— Где график? — строго спросил профессор.
— Вот. — Илья стащил с себя куртку, швырнул её, не глядя, на кресло в чехле и вытащил из кармана листок бумаги. — А это — расстояния планет от Солнца в астрономических единицах. Вот пропорция, которую я составил. Вот пересчёт.
— Линейка у вас есть? — спросил всё так же строго профессор.
— Нет.
— Машенька, — сказал, не повышая голоса, профессор, и в комнату тут же влетела крошечная немолодая женщина.
Я готов был поклясться, что она караулила у двери, ожидая, пока её позовут. Женщина стыдливо кивнула нам и замерла, глядя на Бориса Константиновича. Похоже, что она робот, подумал я.
— Машенька, — не отрывая взгляда от графика, сказал профессор, — Витя дома?
— Нет, — пробормотала профессорша испуганно.
— Посмотри, пожалуйста, в его комнате, нет ли у него линейки и готовальни. Или хотя бы линейки.
Так же стремительно, как вошла, профессорша выскочила из комнаты. Старая школа, подумал я, теперь таких жён не выпускают.
Профессор сел за стол, не глядя протянул руку, в которую запыхавшаяся профессорша вложила линейку, и принялся измерять расстояния на графике.
Мы молча стояли вокруг стола. Профессорша тихонько отошла к двери — наверное, её обычное место — и тоже замерла. На серванте торопливо тикали старинные бронзовые часы. Кусок циферблата был отбит. Как раз на двенадцати — времени, к которому стрелки подходили уже вплотную.
— Вы теорию вероятности знаете? — спросил наконец Борис Константинович Илью.
— Нет, я, знаете, по образованию гуманитарий.
— Так вот, вероятность случайного совпадения равна практически нулю.
— Значит… — тихо сказала Нина, и профессор внимательно посмотрел на неё, словно видел в первый раз.
— Значит, мы сейчас будем пить чай, — сказал профессор и вдруг засмеялся. — Я подумал о том, какая будет физиономия у Штакетникова… Машенька!
Профессорша-робот застыла по стойке «смирно».
— Машенька, организуй, пожалуйста, нам чай и посмотри у Вити, есть ли у него что-нибудь выпить.
Профессор опять неумело прыснул и повернулся к Нине:
— Нет, Нина Сергеевна, вы представляете себе, какая будет физиономия у Штакетникова?
Боже правый и милосердный, подумал я, как люди по-разному реагируют на великие события! Одни подбрасывают к потолку чужих жён, другие плачут, а третьи думают о выражении лица Штакетникова. Нет, я ошибся. Профессорша не могла быть роботом. Роботы не могут работать с такой скоростью. За одну минуту стол накрылся скатертью, скатерть — тарелками с сыром, колбасой, вареньем двух сортов, рюмками и едва начатой бутылкой коньяка, не говоря уж о чайнике. Молодец Витя. Всё-то у тебя есть, от линейки до коньяка. Мне бы такого Витю…
— Сядь с нами, Машенька, — сказал профессор и принялся разливать коньяк по рюмкам.
Машенька стремительно бросилась к столу и застыла на краешке стула. Когда профессор выйдет на пенсию, он сможет неплохо зарабатывать. Демонстрация высшей дрессуры супруги.
Профессор поднял рюмку:
— Один мой знакомый американский психолог говорил мне, что самые доверчивые люди на свете — учёные. Никого нельзя так легко одурачить, как учёного. И действительно, сколько учёных мужей попадалось на удочку всяческих шарлатанов! А почему? Потому что учёный привык доверять фактам. И как бы ни были необычны факты, он вынужден принять их. Но если бы учёные не были доверчивы, не было бы науки, ибо всё новое всегда кажется абсурдным, как казалось, например, абсурдным Французской академии идея, что с неба могут падать камни. Когда Юрий Михайлович в первый раз пришёл ко мне, я не хотел слушать его. То, что он говорил, было фантастично. Но теперь это факты. И я должен им верить. И должен заставить верить других. Ибо учёный — это ещё и миссионер, который должен всегда стремиться обращать людей в свою веру. Выпьем за великие факты, свидетелями которых мы с вами стали, выпьем за веру в науку.
Мы все выпили. Профессорша тоже выпила свой коньяк, не сводя взгляда с мужа. Пила она синхронно с ним.
Потом мы выпили за интеллектуальное бесстрашие и за братьев по разуму. Потом за Контакт.
— Машенька, — сказал профессор, — посмотри у Вити, нет ли у него чего-нибудь ещё… эдакого…
Старушку как ветром сдуло и принесло обратно уже с бутылкой рома «Гавана-клуб». Профессорша прижимала бутылку к груди.
— Борис Константинович, — сказал я, — знаете, как я определил про себя ваши глаза?
— Как?
— Я решил, что у вас глаза участкового уполномоченного.
— По-ра-зи-тельно! — крикнул профессор.
— Почему?
— Потому что я в молодости работал в милиции.
Мы выпили за нашу милицию. Илья что-то шептал Гале на ухо, и она мелко тряслась от смеха.
— Дорогой профессор! — сказал я и почувствовал, что профессор вот-вот раздвоится и что надо его предупредить об этом. — Дорогой Борис Константинович! Я хотел вас предупредить… — Я забыл, о чём хотел предупредить профессора, но он уже не слушал меня.
— Машень-ка! — позвал он, и мне показалось, что голос его звучит уже не так, как раньше. А может быть, это я уже плохо слышал. — Машень-ка! Посмотри, нет ли у Вити чего-нибудь… Ром не годится.
Я посмотрел на бутылку «Гавана-клуб». Она была пуста.
Ночь постепенно теряла чёткие очертания. Машенька ещё дважды ходила к Вите, и Витин дух послал нам бутылку «Экстры» и бутылку «Саперави». Эту бутылку профессорша чуть не уронила, так как споткнулась об Илюшину ногу, и Илья поймал её на лету.
Потом пришёл какой-то немолодой лысоватый человек, назвавшийся Витей, и я доказывал ему, что Витей он быть не может, потому что Витя — это ребёнок, мальчик такой ма-а-аленький, которому негде спать, так как злые родители заставили всю его комнату бутылками.
Лысоватый человек почему-то пожал мне руку и со слезами на глазах признался, что он всё-таки профессорский сын и сам профессор.
Я сказал ему, что профессорский сын и профессор — совсем разные вещи, но он пошёл в свою комнату, принёс оттуда бутылку венгерского джина и какую-то книжечку, которую он всё порывался показать мне, уверяя, что из неё я узнаю о его звании.
Потом он танцевал с Ниной, и Нина сбросила туфли, и мне было смешно и грустно одновременно, потому что все были такими милыми, что сердце у меня сжималось от любви к ним всем.
Нина позвонила мне домой и передала просьбу Бориса Константиновича приехать к трём часам в институт. Оказалось, что он идёт к директору и хочет, чтобы я был наготове.
— Посидите в приёмной с Ниной Сергеевной. Может быть, вам придётся продемонстрировать ещё раз свои способности, — сказал профессор, когда я примчался к нему.
Мы пошли к кабинету директора института. Впереди — решительный Борис Константинович, за ним — Нина, а за ней уже и я.
— Оленька, Валерий Николаевич у себя? — кивнул профессор на дверь, на которой красовалась табличка «В. Н. Ногинцев». — Он назначил мне аудиенцию ровно на три.
Оленька, существо лет восемнадцати с ниспадающими на плечи русыми волосами, подняла глаза от книжки, которая лежала на пишущей машинке, и кивнула.
— Сейчас, Борис Константинович. — Она нажала на какой-то рычажок и сказала: — Валерий Николаевич, к вам Борис Константинович Данилин.
— Попроси его, пожалуйста, — послышался из динамика низкий мужской голос.
Именно такими голосами должны обладать, по моему глубокому убеждению, обитатели больших кабинетов, перед которыми сидят секретарши с длинными русыми волосами.
Борис Константинович коротко кивнул нам и исчез за обитой черным дерматином дверью.
— Здравствуйте, Борис Константинович, — послышалось в динамике.
— Добрый день, Валерий Николаевич, — ответил голос профессора.
Русоволосое существо потянулось к рычажку, и я вдруг неожиданно для самого себя сказал:
— Оленька, дитя моё, а зачем лишать нас маленького удовольствия? Дайте нам послушать, о чём будут говорить учёные мужи.
— Нельзя, — сказала Оленька, но динамик не выключила.
— А такой красивой быть можно? — спросил я и сам покраснел от бесстыжести своей лести.
Оленька прыснула и посмотрела на Нину Сергеевну.
— Да ничего, он свой. — Нина кивнула в мою сторону с видом заговорщика.
— Ладно, только никому ни слова, а то Валерий Николаевич знаете что мне сделает…
Я не знал, что он сделает Оленьке, но особенно за неё не волновался. Судя по её манерам, ещё большой вопрос, кто кому больше сделать может — директор Оленьке или Оленька директору.
— Валерий Николаевич, я к вам по не совсем обычному делу, — сказал Борис Константинович, и, даже пропущенный через сито динамика, голос его звучал напряжённо.
— Слушаю вас.
— В нашу лабораторию сна пришёл молодой человек, двадцати пяти лет, и попросил, чтобы мы определили, какой характер носят его сновидения.
— И что же снится молодым людям в наши дни? — мягко забулькал директорский бархатный бас. — Неужели не то, что снилось нам?
— Нет, Валерий Николаевич, — твёрдо, без улыбки в голосе сказал профессор, сразу же уводя разговор в сторону от предложенной директором слегка шуточной тропинки. — Юрию Михайловичу Чернову снится незнакомая планета, которую он называет Янтарной, так как именно этот цвет преобладает там. Юрий Михайлович уверен, что эти сновидения — не что иное, как мысленная связь, установленная с ним обитателями этой планеты.
Мне стало зябко, и по спине пробежал озноб. Только сейчас я понял до конца, кем должен выглядеть в глазах нормального человека.
— Гм, гм! — басовито кашлянул директор, и в глухих раскатах его голоса можно было уловить приличествующее случаю сочувствие. — Нужно ему помочь?
— Да. Но речь идёт вовсе не о психиатрической клинике. Дело в том, Валерий Николаевич, что идеи Юрия Михайловича — не заболевание и не иллюзия.
— То есть?.. — Голос директора прозвучал чуть суше, словно влажный и мягкий его бас слегка подсушило нетерпение.
Я почувствовал, что изо всех сил сжимаю подлокотники зелёного кресла. Каково же сейчас Борису Константиновичу? Милый, несимпатичный, упрямый и несгибаемый профессор.
— Мы имеем все основания считать, что Юрий Михайлович не ошибается, что с ним установили связь представители некой внеземной цивилизации.
— Очень мило, — облегчённо засмеялся директор. — Я, признаться, не подозревал, уважаемый Борис Константинович, что вы у нас шутник-с…
— Я понимаю вас, — сухо и твёрдо произнёс профессор. — Я полностью отдаю себе отчёт в том, какое у вас должно сейчас сложиться мнение обо мне вообще и о моих умственных способностях в частности. Я сам прошёл через это, и ваш скептицизм вполне понятен.
— О чём вы говорите, какой скептицизм? — с легчайшим налётом раздражения спросил директор. — Если вы для чего-то решили подшутить надо мной, то при чём тут скептицизм? Помилуйте, уважаемый коллега…
— Валерий Николаевич, я вас не разыгрываю и не шучу с вами. Как вы, возможно, заметили, я вообще не очень склонен шутить. В нашей лаборатории проведены исследования, которые на сто процентов подтверждают вывод, о котором я уже имел честь вам сообщить.
— Да вы что, смеётесь, дорогой Борис Константинович? — В бас директора вплелись негодующие нотки.
— Я не смеюсь. Я вам уже сказал, что не смеюсь и не разыгрываю вас. Вы знаете, что за двадцать три года работы в институте я никогда не позволил себе никаких шуточек и никаких розыгрышей. Я повторяю: я не сошёл с ума и не шучу. Я прошу вас только выслушать меня.
— Хорошо, — со вздохом сказал директор, и я представил себе, как он откидывается с жертвенным видом в кресле и полузакрывает глаза.
— Мы провели четыре ночных исследования Юрия Михайловича во время сна. Мы получали электроэнцефалограмму, которую дублировали регистрацией БДГ. Вот график быстрого сна испытуемого в первую ночь, во вторую, в третью и четвёртую. Обратите внимание, что все периоды быстрого сна начинаются в одно и то же время и продолжаются ровно по пять минут. Вы видели когда-нибудь такую ЭЭГ?
— Довольно странная картина, согласен, но…
— Мы обратили внимание на то, что Юрий Михайлович в отличие от нормы прекрасно помнит все сновидения, во всех деталях и что сновидения последовательно знакомят его с жизнью Янтарной планеты.
— Борис Константинович!..
— Прошу прощения, Валерий Николаевич, я ещё не кончил…
— Я вовсе не настаиваю, чтобы вы продолжали этот странный разговор…
— Товарищ директор, я заведующий лабораторией. Я пришёл к своему директору. Я, наконец, учёный и пришёл к коллеге. Выслушайте же меня спокойно…
— Хорошо, Борис Константинович, если вы настаиваете, я, разумеется, выслушаю вас до конца. Но поймите…
— Поймите вы, что я никогда не пришёл бы к вам, если бы не был уверен в том, что говорю. Вы думаете, я не представляю себе, что у вас должно сейчас вертеться в голове? Старый идиот, выжил из ума, этого ещё не хватало, и так далее…
— Борис Константинович, я, по-моему, не давал вам…
— Я вас ни в чём не обвиняю. Я лишь прошу, чтобы вы спокойно и беспристрастно посмотрели на графики, лежащие перед вами. Как вы видите, интервалы между короткими периодами быстрого сна всё возрастают слева направо, от первого периода до десятого. В двух случаях между пятым и шестым циклами появляется ещё один, дополнительный период. Так вот, пропорция интервалов в точности соответствует пропорциям расстояний от Солнца до девяти планет. Дополнительная же точка между Марсом и Юпитером, которая то появляется, то исчезает, является, по-видимому, космическим кораблём, посланным этой Янтарной планетой. Я обратился к двум математикам с вопросом, какова вероятность случайного совпадения десяти цифр. Такая вероятность исчезающе мала…
Пауза, которая последовала за последними словами Бориса Константиновича, всё росла и росла, пока наконец директор не спросил с глубоким вздохом:
— Вы хотите уверить меня, что речь идёт о телепатической связи между некой внеземной цивилизацией и вашим испытуемым. Так?
— Так.
— И вы рассчитывали, что убедите меня в реальности такой связи?
— Рассчитывал, — сказал Борис Константинович.
— Но вы же прекрасно знаете, что телепатия — это миф, фикция, выдумки шарлатанов. Для чего возвращаться к этим мифам?
— Это не миф. Перед вами на столе лежит реальность в виде графиков, составленных абсолютно корректно на основании абсолютно корректных опытов. Опыт повторён четыре раза. Возможность ошибки исключена.
— Вы читали работы, где исследуется вопрос, какова должна быть мощность мозга, чтобы он излучал сигналы, способные достигать мозга реципиента? Это же чушь, раз навсегда установленная чушь. Нет ни одной известной нам формы энергии, при помощи которой можно было бы передавать телепатическую информацию. На нашем с вами уровне обсуждать вопрос о телепатии просто несерьёзно. Если бы мы с вами были двумя дикарями, тогда, может быть, мы бы могли говорить о подобной чепухе. Не буду скрывать от вас, Борис Константинович, электроэнцефалограмма действительно весьма занятная, спору нет. Но что касается всего остального… Я даже не могу подобрать слов…
— Валерий Николаевич, в вашей приёмной сидит наш испытуемый. Я не хотел говорить раньше об этом, но он может продемонстрировать вам те самые телепатические способности, которые, как мы с вами знаем, не существуют.
Оленька с любопытством посмотрела на меня, чуть склонив голову набок, как собачонка, и тяжёлые её русые волосы тоже опрокинулись набок.
— Борис Константинович, вы взрослый человек, и не мне вас воспитывать. Если вы решили пропагандировать телепатию, это ваше частное дело. Но как сотрудника нашего института, как заведующего лабораторией нашего института я бы попросил вас воздержаться от столь странного хобби. Тем более, что это вовсе не ваша специальность. Вы можете выставлять себя на посмешище, ежели того желаете, но скреплять печатью научного учреждения ваши фантазии — нет, извольте уж, коллега, простить старика. Своим именем и именем института я как-то, знаете, не привык покрывать разного рода… шарлатанство.
— Валерий Николаевич, вы обвиняете меня в шарлатанстве?
— Вы сами себя обвиняете. Спасибо, что избавили меня от столь неприятной миссии.
— Прекрасно, товарищ директор. Допустим, я старый шарлатан. Прекрасно. Благодарю вас. Но вы директор института. Вы учёный. Вы член-корреспондент Академии наук. Поймайте нас на шарлатанстве. Неужели вы думаете, я не понимаю вас? Когда Юрий Михайлович впервые пришёл ко мне, я тоже ничего не хотел слушать. Я говорил ему о проектах вечного двигателя, которые ни один грамотный человек не будет рассматривать. И всё же он убедил меня, потому что знания не должны быть шорами на глазах.
— Не уговаривайте меня, я никогда ни за что не соглашусь участвовать в шарлатанских трюках.
— Но какая же у нас корысть…
— Дело не в корысти. Вы можете быть даже искренне уверены вместе с вашим подопечным в своей честности…
— Благодарю вас, Валерий Николаевич. Это уже большая похвала…
— Оставьте, Борис Константинович. Закончим этот тягостный разговор и давайте забудем, что мы его вели. Мы знакомы лет тридцать, наверное, и я никогда не давал вам повода сомневаться в моём добром к вам отношении.
В директорском басе снова появились очаровывающие бархатные нотки.
Надо было спасать бесстрашного Бориса Константиновича. Я встал, и Оленька испуганно взглянула на меня.
— Куда вы? — пискнула она. — Нельзя!
Но я уже входил в директорский кабинет.
Директор оказался точно таким, каким я его себе представлял: крупным седым красавцем, стареющим львом.
— Простите, я занят, — коротко бросил он, удостоив меня одной десятой взгляда.
— Я знаю, Валерий Николаевич, что вы заняты. Я как раз тот человек, из-за которого весь сыр-бор.
Директор откинулся в кресле и внимательно посмотрел на меня. Он был так велик, благообразно красив и респектабелен, что я почувствовал себя маленькой мышкой, которая пришла на приём к коту. Борис Константинович молча хмурил брови. Вид у него был встрёпанный и сердитый. И вдруг мне так остро захотелось взорвать неприступную директорскую броню, что у меня зачесалось в голове. И вместе с зудом пришёл шорох слов, сухой шорох струящихся мыслей. И мысли директора были такие же солидные и респектабельные, как он сам. Такие же корректные и чисто вымытые. Немолодые, но хорошо сохранившиеся мысли:
«Нелепая история… наваждение… Позвать Оленьку…»
— Вы уверены, что это нелепая история, — сказал я, — вы уверены, что это наваждение. Вы даже хотите позвать вашу прелестную девочку, чтобы она выставила меня вон…
«Чушь какая-то… Цирковой трюк…»
— Теперь вы утверждаете, что это чушь какая-то, цирковой трюк.
Краем глаза я заметил, что суровое, взволнованное лицо Бориса Константиновича тронула едва заметная улыбка, и он неумело подмигнул мне.
— Че-пу-ха! — вдруг выкрикнул Валерий Николаевич, и голос его неожиданно стал выше и пронзительнее. — Же де сосьете!
— Уверяю вас, это не салонные игры, как вы говорите. Настолько французский я знаю. Я просто слышу, что вы думаете.
«А может быть, проверить? Ловко он это делает», — пронеслось в голове у директора.
— Конечно, проверьте.
— Что проверить? — вскричал директор.
Его невозмутимая респектабельность исчезала прямо на глазах. Он становился старше, меньше, крикливее, торопливее и суетливее. Он уже больше не был львом. Даже котом, к которому пришла на поклон мышка.
— Проверьте, как ловко я это делаю.
— Не смейте! — уже совсем тонким голосом взвизгнул директор.
Прошелестела дверь. Я обернулся. В дверях стояли Оленька и Нина Сергеевна. Я подмигнул им. Я уже не нервничал и не боялся. Весёлая, озорная волна подхватила меня. Опьяняющая радостная невесомость, в которую погружал меня У.
— Что не сметь?
— Не смейте читать мои мысли!
— Да позвольте же, Валерий Николаевич, разве читать чужие мысли возможно? Вы же уже полчаса утверждаете обратное. Или вы теперь согласны с тем, что я слышу чужие мысли?
— Я ни с чем не согласен, — уже несколько спокойнее отчеканил директор. Должно быть, Оленька вливала в него силы. — Это элементарный трюк. Цирк. Вы видите моё лицо, вы знаете, о чём идёт речь, вам вовсе не трудно догадаться, что я думаю. Я этого тем более не скрываю.
Последняя мысль, по-видимому, несколько поддержала директора, потому что он начал снова увеличиваться в размерах, опять заполняя собой вращающееся немецкое креслице.
— Вот именно, — сказал я и почувствовал, что держу аудиторию в своих руках, что рядом со мной Нина, что её большие серые глаза смотрят на меня с восторгом и ужасом, что, наконец, на меня смотрит длинноволосая Оленька, которая, наверное, и не представляла, что с её всемогущим шефом можно так разговаривать. — Вот именно, — повторил я. — Что же может быть проще? Я сейчас выйду из комнаты, вы напишите на листке бумаги какие-нибудь две-три фразы, вложите листок в конверт. Я вернусь в комнату и назову эти фразы. Или не назову их. И всё станет ясным.
Все замолчали. И вдруг раздался Оленькин голосок:
— Ой, Валерий Николаевич, сделайте правда так?
Спасибо, Оля! Дай бог тебе хорошего мужа, а если потом дойдёт до развода, то быстрого и безболезненного.
Директор института пожал плечами:
— Для того, чтобы покончить с этой нелепой сценой.
Я вышел в приёмную, уселся в кресло, в котором уже сидел. Зелёная искусственная кожа на правом подлокотнике лопнула, и сквозь трещинку видна была какая-то набивка. На пишущей Оленькиной машинке всё так же лежала открытая книга. Я встал и посмотрел на неё. Биология. Не поступила, наверное, готовится снова.
Я сосредоточился. Надо было отсеять ненужные слова, принадлежавшие Борису Константиновичу, Нине и Оленьке. Убей меня бог, чтобы я мог объяснить, как я это делаю.
Я услышал сухой шорох директорских мыслей: «Что бы такое написать… чтобы покончить с этой комедией?.. Кто бы мог подумать, что Данилин способен на такое… Не будем отвлекаться… Что-нибудь такое, чтобы он не мог догадаться по ситуации. Что-нибудь такое, что не имеет отношения к этой сцене… Ну-с, например, что-нибудь вроде этого… „Наш институт…“ Нет, это глупо. Нельзя даже упоминать институт в связи с этим шарлатанством… Однако надо что-то написать… Это становится смешно… Они смотрят на меня… Какие-нибудь стихи, может быть? Прекрасно. Что-нибудь школьное, что Оленька знает… „Ты жива ещё, моя старушка?“ А почему бы и нет? Пишем. „Ты жива ещё, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет. Пусть струится над твоей избушкой…“ Какой там свет? Какой-то там свет? Бог с ним. Достаточно».
Пора. Я медленно вошёл в директорский кабинет. Все головы повернулись ко мне. Первый раз в жизни я почувствовал себя артистом. Я закрыл глаза и приложил руку ко лбу. Нельзя же разочаровывать девушку с такими необыкновенными волосами.
— "Ты жива ещё, моя старушка? — начал декламировать я чужим, деревянным голосом. — Жив и я. Привет тебе, привет. Пусть струится над твоей избушкой…" Строка не окончена. Не Есениным, а Валерием Николаевичем. — Я подошёл к столу. — Можно конверт?
Директор автоматически взял конверт и протянул его мне. На мгновение мне стало даже жалко его.
— Ольга! — театральным голосом сказал я и протянул конверт Оленьке. — Прошу вскрыть и прочесть вслух.
Словно заворожённая, не спуская с меня широко раскрытых глаз, Оленька протянула руку, медленно взяла конверт, открыла его, достала листок, бросила на него быстрый взгляд и громко и явственно сказала:
— Ой!
— Что «ой», дитя моё? — спросил я, самым тщеславным образом упиваясь и Оленькиным «оем», и едва сдерживаемым торжеством милого Бориса Константиновича, и слабой улыбкой Нины.
— "Ты… жива… ещё… моя… старушка…" — с трудом, запинаясь, начала Оленька.
— Смелее, дитя, это же не экзамен.
— Хватит! — крикнул директор. — Я даже не спрашиваю, как вы это делаете. Телепатии не существует…
— Вообще-то, наверное, да, но в этом случае… — начал было Борис Константинович.
— Никаких «наверное», никаких «этих» и «тех» случаев! Передача мыслей на расстояние невозможна…
— Но должно же существовать какое-нибудь разумное объяснение тому, что сейчас наблюдали четыре человека? — спросил Борис Константинович. — Или оно не обязательно?
— Для меня не обязательно! — крикнул директор. — Я не цирковой режиссёр, с вашего разрешения. Эффектный трюк, не спорю.
— Значит, вы не изменили своей точки зрения? — спросил Борис Константинович.
— Нет, и не изменю, пока я в здравом уме.
— Благодарю вас за любезность, товарищ директор. Хочу вас предупредить, что вынужден буду обратиться выше…
— Можете обращаться к кому угодно, уважаемый Борис Константинович, но меня от ваших бредней извольте уволить-с!
— С удовольствием! Когда ребёнок капризничает, его лучше всего оставить в покое.
Директор сделал глубокий вдох и медленно со свистом выпустил воздух. Руки его изо всех сил сжимали подлокотники креслица, словно он собирался сделать стойку.
Борис Константинович пошёл к выходу. Мы — за ним.
Армия отступала, сохраняя боевые порядки.
Уверовавший во что-то скептик — человек, которого остановить нельзя. Борис Константинович бросился на штурм вышестоящих научных инстанций с такой яростью, что стены здравого смысла не выдержали и рухнули. Была создана специальная комиссия, в которую вошли учёные разных специальностей. Комиссия должна была изучить феномен под названием «Юрий Михайлович Чернов».
Жизнь моя окончательно вышла из привычных берегов. Меня подхватили, понесли, закружили какие-то грозно-озорные водовороты. В весёлой и странной круговерти мелькали школа, Галя, Нина, Илья. Днём я отвечал на бесконечные вопросы членов комиссии, наговаривал на магнитную плёнку содержание своих сновидений, а по ночам спал в лабораториях, опутанный датчиками и проводами.
В комиссию входил астроном Арам Суренович Вартанян, который был уверен, что главную ценность для науки представляют не мои сны, а информация, передаваемая с Янтарной планеты с помощью чередования периодов быстрого сна и интервалов между ними.
Высокий, смуглый и слегка кокетливый, он всё время повторял:
— Меня не интересуют ваши сны, Юра. Это всё разные там Четьи-Минеи и прочие толкователи вещих сновидений. Это не наука. Очень мило, очень романтично, очень красиво, но не нужно. Наука начинается с графика. Когда мне показали первые графики вашего сна, я понял, что это То. То, чего ждёшь всю жизнь, если ты учёный, а не учёный канцелярист.
Тишайший и нежнейший Сенечка, биофизик лет тридцати, похожий на Иисуса Христа, если не считать земских очков в тонкой металлической оправе, окружал меня по ночам различными экранами, а однажды устроил мою постель в металлической трубе, которую использовали в каком-то институте для насыщения тканей больных кислородом.
Два психолога ежедневно терзали меня своими вопросами и тестами, пока я не догадался стравить их друг с другом, и они начали спор, который продолжался уже вторую неделю.
Примерно через день появлялся председатель комиссии академик Петелин. Академик был маленький, седенький человечек, в котором постоянно бурлила чудовищная энергия. По-моему, никакой проблемы получения термоядерной энергии не существует — существует проблема академика Петелина. Достаточно узнать, как в таком малом теле генерируется такое фантастическое количество энергии, и энергетическая проблема человечества была бы решена раз и навсегда.
Как только мы слышали за дверью стук палки Павла Дмитриевича, мы непроизвольно начинали улыбаться. Павел Дмитриевич влетал в дверь и начинал кружиться по комнате. Казалось, он с трудом удерживается, чтобы не взлететь к потолку. Кружась, он успевал всё осмотреть, всё спросить, всё выслушать, всё понять, всё запомнить и всё решить.
У меня своя теория, почему Павел Дмитриевич сразу поверил в меня, принял результаты первых опытов Бориса Константиновича и согласился стать председателем специальной комиссии. У меня есть серьёзные основания подозревать, что старый волшебник тоже мыслит не совсем обычным образом. Сколько раз он смотрел мне в глаза и говорил, о чём я думаю. Не с такой точностью, конечно, как я, но попадание в цель бывало неизменным. Когда я спрашивал его об этом, он заливался мелким бесовским смешком и подмигивал мне.
— Люди, — говорил он, — в сущности, довольно однообразные объекты, куда однообразнее, чем объекты, скажем, астрономические. А я — весьма старый хрыч и неплохо изучил их. Вот ты сейчас, похоже, думаешь, что старый хрыч кокетничает…
— Павел Дмитриевич, как вы можете…
— Ага, попал! Один ноль в пользу академии.
Павел Дмитриевич хитро щурился и спрашивал:
— Хотите, я открою вам секрет, как я сделал научную карьеру?
— Хочу, Павел Дмитриевич.
— Прежде всего я по натуре страшный лентяй и бездельник. Да-да, Юрий Михайлович, я не шучу. Но сколько я себя помню, я всегда был человеком энергичным. Энергия, помноженная на лень, даёт, как правило, незаурядные результаты. Кроме того, я легко классифицируюсь. Чудак профессор, сумасброд. Это же тип. Клише. Стандарт. А в наш унифицированный век что может быть лучше и приятнее, чем человеческое клише? Не надо думать, кто он и что он, чем дышит и что носит за пазухой. Это как поздравительная телеграмма. Номер три — розочки. Номер семь — голубки на карнизе. Номер десять — чудак профессор. И все рады. Ага, Петелин? Да это же номер десять.
— Павел Дмитриевич, вы меня разыгрываете.
— Конечно, разыгрываю. Неужели я буду говорить с вами серьёзно? Серьёзно я говорю только со своими врагами.
— А у вас есть враги?
— Учёный, у которого нет врагов, не имеет права называться учёным.
— И много их у вас?
— Много, ох, как много! Знаете, что меня спасает?
— Что?
— Их количество. Враги опасны лишь в небольшом количестве. Когда их становится очень много, они обязательно начинают враждовать друг с другом. А враги твоих врагов — это уже почти друзья. — Академик лихо подмигнул мне и добавил: — А потом вот эта палка! Ну его, думают мои враги, ещё врежет, старый дурак.
Академик снова раскатывал горох озорного смешка.
И семейная моя жизнь тоже стала какой-то зыбкой и неопределённой. Галя была той же и одновременно другой. То ли это объяснялось недавними нашими размолвками, то ли она никак не могла привыкнуть к мысли, что живёт под одной крышей с космическим телепатом, — не знаю. Внешне отношения наши были вполне нормальными, но у меня всё время было ощущение, что мы идём по тонкому льду. То ли выдержит, то ли треснет. А когда подсознательно ждёшь всё время зловещего хруста, ты, естественно, напряжён. А напряжённое состояние никак не способствует благополучному плаванию семейного корабля.
И с Ниной я продолжал видеться регулярно, так как она и Борис Константинович тоже входили в комиссию академика Петелина. По какому-то молчаливому соглашению мы избегали разговоров на личные темы, но порой мне казалось, что это только этап в наших отношениях, железнодорожный перегон, на котором поезд идёт без остановок. Но остановки будут, они впереди.
Нина была такой же красивой, как и раньше, а может быть, даже стала ещё красивей, и своим обострённым чутьём собаки, развалившейся на сене, я начал замечать пылкие взгляды элегантного Арама Суреновича в её сторону.
В школе, разумеется, ничего не знали о моих делах. Академик Петелин в первый же день, когда собралась комиссия, сказал, что во избежание ненужной шумихи, сенсаций, кривотолков принято решение пока сохранять работу в тайне, и попросил нас соблюдать её.
Но поскольку мне почти каждый день нужно было куда-то бежать, я то и дело вынужден был переносить свои уроки, отменять классные собрания и избегать наиболее энергичных родителей.
В один из дней наша директриса Вера Константиновна призвала меня к себе в кабинет.
— Садитесь, Юрий Михайлович, — кивнула она мне и принялась перекладывать бумаги на столе с места на место.
Я сел и вопросительно посмотрел на неё.
— Юрий Михайлович, нам предстоит не совсем приятный разговор. Вы догадываетесь, о чём?
Я вздохнул шумно и виновато.
— Конечно, Вера Константиновна. И не только догадываюсь, я полностью разделяю мысли и чувства, которые владеют вами.
Суровое лицо директрисы, которого никогда не касалась никакая косметика, начало медленно багроветь, и я подумал, что цвет этот очень идёт к её седеющим волосам, туго стянутым в аскетический наробразовский узел.
— И вы ещё позволяете себе… — начала было она.
Но я её прервал:
— Я ничего не хочу позволять себе. Я сам прекрасно понимаю и вполне согласен с вами, что Чернов очень изменился, причём в худшую сторону.
Вера Константиновна достала из кармана носовой платок и трубно высморкалась. Звук был чистый и сильный. У неё не было никакого насморка, ей просто хотелось выиграть время.
— И что же, вы с этим согласны? — Платок она не убрала, держала в руке наготове, чтобы в случае необходимости снова выиграть время.
— Я уже сказал вам, что полностью разделяю ваши мысли и чувства. У меня сейчас просто в жизни трудный период… — Я на мгновение остановился, чтобы выбрать между несуществующей аспирантурой и несуществующими болезнями, и выбрал аспирантуру. — Я поступаю в аспирантуру…
— В очную?
— Нет, в заочную. Вы представляете, какие это хлопоты, особенно для учителя…
Тонкие губы Веры Константиновны были по-прежнему неодобрительно поджаты.
— Уверяю вас, мне самому неприятно, что я вынужден так манкировать своими обязанностями. В ближайшее время я надеюсь освободиться…
— Хорошо, Юрий Михайлович. Я подожду. Но, надеюсь, вы понимаете, что долго так продолжаться не может…
Это случилось на перемене между первым и вторым уроками. Я сидел на своём обычном месте между шкафом с математическими наглядными пособиями, ключ от которого был потерян ещё предыдущими поколениями учителей, и весьма развинченным невысоким скелетом, каждый год терявшим по нескольку костей. На шкафу, как раз на уровне моих глаз, был прибит овальный инвентарный номерок. Семнадцать тридцать один. Я сосредоточенно смотрел на номер и думал, что более нелепых цифр не придумаешь. Ни на что их не разделишь, а перемножить их в уме я безуспешно пытался уже несколько лет.
И вдруг что-то произошло в моей голове. Я услышал звук включённого, но не настроенного на станцию приёмника. Звук тишины, которая вот-вот должна прорваться звуком. Но звука не было. Вместо него в этой гулкой тишине моей черепной коробки начала копошиться какая-то мысль. Даже не мысль, а мыслишка. Нечто крошечное, неясное, но беспокойное. Она всё ворочалась, крутилась, не находя себе места, постепенно росла и крепла. Но к сознанию ещё не всплывала. Быть может, не обладай я опытом Янтарной планеты, я бы не обратил внимания на своё состояние. Мало ли что у кого зреет в голове. От теории относительности до решения написать анонимку. Но я прислушивался к себе, как больной, ловящий малейшие симптомы. И мысль наконец оторвалась от дна подсознания и начала медленно подниматься к поверхности. И превратилась уже в нечто, что я знал и ощущал.
А знал я, что на Земле есть ещё кто-то, кто обладает такими же способностями, что и я, и кто связан той же нитью с Янтарной планетой, что и я. Не спрашивайте меня, как я это знал. Я не смогу ответить на этот вопрос. Я знал. Я был уверен. Во мне не было ни малейшего сомнения.
И знание это было приятно. Только в этот момент я осознал до конца, каким одиноким я был до сих пор. Один. Один среди миллиардов, выбранный У. Да, меня окружали люди, которые не отвернулись, поддержали, поверив в невероятное, но они полагались только на мои слова. А слова не могли передать ни гармонии плавных янтарных холмов, которую слышишь, паря над ними, ни полного растворения в братьях в Кольце Зова, ни мелодии Завершения Узора, ни самого цвета Янтарной планеты. Слова были слишком грубым инструментом, не рассчитанным на незнакомый мир. И я был в плену Янтарной планеты, отгороженный от людей стеной пустых слов, которые я пробовал и отбрасывал, убедившись в их слабости, тусклости, сухости.
И вот теперь где-то на Земле объявилась живая душа, и мне не нужно будет слов, чтобы разделить с ней счастье знакомства с народом У. Мне стало так хорошо, так радостно, что я тут же впервые в жизни перемножил в уме семнадцать и тридцать один — волшебные цифры с таинственного инвентарного номерка. Пятьсот двадцать семь — какое прекрасное число!
В кресле сидел математик Семён Александрович. Почему всегда в какие-то очень важные для меня минуты взгляд мой обращается на нашего математика? Милый Семён Александрович, отнимите классный журнал от груди, и тогда с вами тоже случится что-нибудь удивительное. Может быть, вам пронзит сердце стрела Амура, прикинувшегося нашим школьным скелетом без половины костей. Амур попадёт в вас, и вы влюбитесь в нашу директрису Веру Константиновну. А она в вас. И вместо педагогического сурового пучка на голове сделает себе необыкновенную причёску. А вы придёте в пёстрой модной рубашке с широким галстуком.
Нет, это, к сожалению, была маловероятная картина. Не из-за Амура, нет. Амур — это просто. Но вот пучок Веры Константиновны — тут и трёх Амуров было бы мало.
И всё-таки мне нестерпимо хотелось приобщить Семёна Александровича к счастью. Я подошёл к нему.
— Семён Александрович, — спросил я его, чувствуя себя посланцем судьбы, — хотите, я открою ваш шкаф с вашими усечёнными пирамидами?
Математик ушёл в глубь кресла и выход из него забаррикадировал классным журналом с чернильной кляксой в правом верхнем углу.
— Э… ключа у нас нет…
— Может быть, закажем новый?
Семён Александрович посмотрел на меня с испугом, будто я предложил ему взорвать школу и ограбить кассу взаимопомощи.
Я подошёл к шкафу. Синяя цветная бумага за стеклянными дверцами давно выгорела. Я взялся за ручку и несильно дёрнул. С печальным скрипом, с которым рушатся легенды, дверца открылась.
— Вот, Семён Александрович, — гордо и великодушно сказал я, — вам подарок. От нас двоих.
Прозвенел звонок, но Семён Александрович не шёл на урок. Мелкими шажками он бочком, по-крабьи, подходил к шкафу и вдруг коршуном бросился к нему. С блуждающей улыбкой тайного развратника он выхватывал из его пыльных глубин пирамиды и кубы, прямоугольники и параллелепипеды и дрожащей рукой стирал с них густую школьную пыль.
Девятый "А" я не слишком долюбливаю. Брезгливые снобы, делающие мне одолжение уже своим присутствием. Но сегодня и они показались мне милыми.
— Сегодня объявляется однодневный мораторий на двойки в честь выдающегося события, только что происшедшего в нашей школе, — голосом Левитана сказал я.
— Какого? — заверещали девицы девятого "А", славящиеся своим сорочьим любопытством.
— Был открыт шкаф с математическими пособиями.
Девицы разочарованно хмыкнули. Конечно, они бы предпочли объявление о помолвке Веры Константиновны и Семёна Александровича, но, увы, этого я им предложить не мог.
Из школы я пошёл домой пешком. Потеплело. Снег весь растаял, шёл мельчайший дождь. Даже не дождь, а водяная пыль. И никуда она не шла, а висела в воздухе. Две малышки, пританцовывая, промчались мимо меня. С портфельчиками на спине, с косичками, висящими из-под шапочек. А почему бы и мне не пойти пританцовывающим шагом?
Я зашёл в булочную, купил наш дневной хлебный рацион, захватил из овощного магазина пакет картофеля и принялся разогревать себе обед.
И вдруг снова гулкая тишина в голове. Ожидание, что я не один. И что тот второй знает, что есть я. Неважно, знает ли он, кто я и где я, но он знает, что я есть. Я в этом уверен так же, как и в том, что тот второй знает о Янтарной планете. Уверен, знаю.
Я посмотрел на часы. Уже четыре. В пять часов на комиссию должен был прийти Павел Дмитриевич.
Я не стал мыть посуду и помчался в институт, где нам было выделено две комнатки.
— Павел Дмитриевич, — сказал я, когда он влетел в дверь ровно в пять ноль-ноль, — произошло ещё одно событие.
Все повернулись ко мне, а председатель комиссии вкусно облизнулся, словно предвкушая что-то интересное.
— Что же, Юрий Михайлович?
— Сегодня я узнал, что на Земле есть ещё один человек, который, как и я, принимает сигналы с Янтарной планеты.
— Где он? — Павел Дмитриевич сделал видимое усилие, чтобы не взлететь со стула вверх.
— Не знаю.
— Откуда же вам известно о его существовании?
— Я получил сигнал. Я просто понял, узнал, что такой человек есть. Если вас интересует, я могу даже точно назвать вам время. Так… Это произошло на перемене между первым и вторым уроком. Значит, было это примерно в девять двадцать.
— Какого рода сигнал? — спросил Арам Суренович и почему-то взглянул на Нину, сидевшую у окна.
— Не могу сказать вам точно. Такое ощущение… будто включили приёмник, а на станцию не настроили. Тишина, которая таит в себе звук, так, что ли. Гулкая тишина. И какая-то копошащаяся мыслишка. Неясная. И сразу знание. Уверенность.
— Чёткая? — застенчиво спросил биофизик Сенечка.
— Что чёткая? Уверенность? Абсолютно. Как таблица умножения.
— А что, кто, где? — спросил Павел Дмитриевич.
— Ничего не знаю. Знаю только, что такой человек существует. Знаю, что это человек. Знаю, что он знает обо мне. И всё.
— Ах, как было бы хорошо найти его! — вздохнул председатель комиссии. — Представляете, что бы это значило? Если и этот человек получает информацию в форме сновидений и если эта информация совпадает с информацией, которую получает Юрий Михайлович, это значит, что отпадают последние сомнения в существовании такой информации.
— Мы бы посмотрели тогда, как запищали бы скептики вроде Ногинцева, — мечтательно сказал Борис Константинович.
— Ногинцев пищать не может, — сказал Павел Дмитриевич. — У него бас.
— Пускай пищит басом, — предложил Арам Суренович и победно посмотрел на Нину.
— Мы смогли бы опубликовать свои работы, — стыдливо пробормотал биофизик Сенечка и, чтобы не видеть собственного смущения, снял свои земские очки в металлической оправе.
Почему я мысленно называл его очки земскими, объяснить не могу. Земская управа, земский врач, врач Чехов. Не знаю.
— Пока об этом не может быть и речи, — отрубил Павел Дмитриевич и поставил точку, стукнув палкой об пол. Точка получилась мягкая, наконечник на палке был резиновый. — Не может быть и речи! Это было одним из условий при организации комиссии, и я с ним полностью согласен. Вы представляете, какой шум начался бы? Нашего Юру разорвали бы на кусочки. А он нам пока нужен целиком… Послушайте, а вот эти два сигнала — сигнал о том, что есть человек, знающий о Янтарной планете, и что этот человек знает о вашем существовании, — вы их получили одновременно?
— Нет. Сначала я узнал о его существовании, а потом, уже около четырёх часов, когда я собирался выйти из дому, я получил второй сигнал.
— Характер тот же, что и утром?
— Вы имеете в виду субъективные ощущения? Да.
— Будем надеяться, что Юра сможет уточнить информацию. Это было бы просто замечательно…
— Ногинцев… — начал было Борис Константинович.
Но Петелин оборвал его:
— Что-то я не пойму, друзья мои, чем мы здесь заняты. Выяснением, не осуществился ли первый контакт с внеземной цивилизацией, или утиранием носа уважаемому Валерию Николаевичу Ногинцеву?
— Одно не исключает другого, Павел Дмитриевич, — сказал Арам Суренович.
— Вы правы, дорогой мой, — улыбнулся председатель комиссии. — Если в малом великое найти нелегко, в великом малое, как правило, можно обнаружить без особого труда. Так, Борис Константинович? Карфаген должен быть разрушен. Ногинцеву должен быть утёрт нос?
— Должен, — с яростной уверенностью мстителя кивнул Борис Константинович.
— Ого, темперамент, однако, у вас! Не хотел бы я быть на месте вашего директора института и иметь такого сотрудника, как вы… Друзья мои, мне кажется, что сегодня Юрия Михайловича нужно отпустить с миром. Может быть, в спокойной обстановке он быстрее получит какую-нибудь дополнительную информацию о своём коллеге… Ах, как было бы хорошо найти его! Вы только подумайте, что бы это дало нам! Прямо дух захватывает, а у меня, у старого хрыча, дух захватить нелегко, поверьте мне… Юрий Михайлович, если что-нибудь прояснится, звоните мне тут же, в любое время суток.
Почти две недели я ничего нового рассказать Павлу Дмитриевичу не мог. В один прекрасный вечер в начале декабря Вася Жигалин зазвал нас поиграть в преферанс. Должен был прийти и Илья Плошкин.
На столе уже лежал расчерченный листок с магическими цифрами в центре: пулька до пятидесяти, по одной копейке. Галю услали смотреть по телевизору встречу по водному поло, а мы уселись за круглый стол.
— Мужики, — вдруг сказала жена Васи, — а ведь Юрочка обдерёт нас, как липку.
— Это почему ж? — спросил Илья.
— Да потому, что он читает наши мысли.
— Спасибо, мать, — растроганно сказал Вася, — а у меня и из головы выскочило.
— Точно, — кивнул Илья. — Разденет. Он такой. Олигофрены — они хитрые.
— Как хотите, — сказал я. — Я совсем забыл. Вы ж знаете, я начинаю читать мысли, только когда сосредоточусь.
— Ну конечно. А я вот прошлый раз сосредоточилась, и мне впаяли четыре взятки на мизере.
— Ты, мать, лучше не сосредотачивайся, — ласково сказал Вася, — это к добру не приводит.
Валентина густо кашлянула, повела могучими плечами, и Вася сразу сжался и затих.
— Ладно, — сказал я, — не хотите — не надо. Буду нести свой тяжкий крест. Играйте, выигрывайте, проигрывайте свои имения, погружайтесь в пучину разврата, а мы с Галей поехали домой.
— Нет, вы с Галей не поедете домой. Галя будет смотреть, как топят друг друга «Спартак» и «Динамо», а ты спокойненько, не спеша приготовишь ужин.
— А полы натереть не нужно? — деловито спросил я. — Или отциклевать? Я из тимуровской команды…
И в этот момент я услышал уже знакомую мне гулкую, набухшую ещё не родившимися звуками тишину. Я замер и закрыл глаза.
— Юрка, — услышал я голос Ильи, — тебе плохо?
Скрипнул отодвигаемый стул. Я махнул рукой:
— Не обращайте на меня внимания. Всё в порядке. Просто устал.
— Честно? — басом спросила Валентина.
— Честно, Валюша, не беспокойся.
Я снова закрыл глаза. Тишина всё нарастала и нарастала. Она гудела во мне, заполняла меня всего, но никак не могла вылиться в слово, в образ, в мысль, в знание.
— Пика, — сказал Илья.
— Пас, — вздохнула Валентина.
— Трефы, — сказал Вася.
— Трефы мои.
— Тогда бубны. Не торгуйся, Илья. Это не в твоей широкой натуре.
— Уговорил. Бери.
— Бубны. Элементарные, — неуверенно сказал Вася.
— Кто играет шесть бубен, тот бывает убиен, — назидательно сказал Илья.
— Джамбул, — сказал Вася. — Певец векового карточного фольклора.
— Певец говорит «вист», — ехидно сказал Илья.
— Тоже, — сказала Валентина.
А тишина во мне всё зрела и зрела и никак не могла разродиться. И я сидел тихо, терпеливо, как наседка. Я и был наседкой.
— Похоже, сударь, что вы без одной, — сухо сказал Илья.
— Боже, сколько в этом человеке злорадства, низкой корысти и стремления унизить ближнего! — плачущим голосом сказал Вася.
— Ах, Вася, если бы ты так писал, как говоришь, тебе бы цены не было, — задумчиво сказал Илья. — Сколько блеска, огня, любви к себе — и всё из-за одной недобранной взятки. Какой же шедевр ты создашь, если сядешь на семерной без трёх?
— Не пугай его на ночь глядя, — пророкотала Валентина, — а то он станет заикой. Я пас. Тебе что-нибудь дать. Юрка?
— Спасибо, я тоже пас. Всё нормально.
И вдруг в голове у меня зажглась фраза.
Коротенькая английская фраза: «Спасибо, мисс Каррадос». И гулкая тишина в моей голове исчезла, погасла, словно приёмник выключили.
Мисс Каррадос. Что такое мисс Каррадос? Кто такая мисс Каррадос? Связана ли она как-то с моим двойником, к которому, как и ко мне, протянулась с Янтарной планеты тонкая ниточка сновидений?
Тишина и ощущение ожидания были теми же, что и тогда в школе, когда я сидел между шкафом и скелетом. Но на этот раз я прочёл фразу. Именно прочёл. А может быть, всё это мне только почудилось?
Ночью впервые за долгое время я видел вполне земной сон. Мне снился какой-то заграничный город. Я хотел догадаться, что это за город, но почему-то не мог никого спросить.
Я шёл по небольшой улочке и слышал английскую речь, но понять, о чём говорят, не мог. И не потому, что не понимал слова и фразы, а потому, что они сливались. И я всё старался расслышать, что же всё-таки говорят прохожие, и не мог. Я напрягался, вытягивал шею — и не мог разобрать ничего.
Улочка, по которой я шёл, была застроена одно- и двухэтажными домиками. На одном из более крупных зданий была вывеска. Я знал, что мне её обязательно нужно рассмотреть, но почему-то не мог подойти поближе. Как будто на вывеске, небольшой медной табличке, было слово «банк». Да, четыре буквы: «Банк». Очень похоже на «банк». А вот какой банк… Я даже мог пересчитать буквы. Их было семь, и первая… первая была очень похожа на букву "к" в слове «банк».
И больше я ничего не мог понять. Я проснулся с ощущением, что не сумел сделать то, что должен был. Я лежал в темноте, и незнакомая улочка, которую я только что видел, снова проплывала у меня перед глазами. Нет, это был не простой сон. Яркость картины, насыщенность деталями были такими же, как и янтарные сны. Но это была Земля. Люди говорили по-английски, я был в этом абсолютно уверен. Эх, если бы я мог прочитать название банка!..
Павел Дмитриевич пришёл в неописуемое волнение, когда я позвонил ему утром. Голос его дрожал от возбуждения.
— Приезжайте к десяти, — сказал он.
— Павел Дмитриевич, — взмолился я, — меня выгонят из школы! Меня уже вызывала директриса.
— Я возьму вас в свой институт. Старшим лаборантом.
— Спасибо, Павел Дмитриевич. Меня уже звали лаборантом, сторожем и завхозом. Но я хочу преподавать английский язык. Или в крайнем случае циклевать полы.
— Вы будете циклевать полы в моём институте. Вам их хватит на всю жизнь. А вообще-то… Знаете что, так, пожалуй, даже будет лучше. Банк. Кто всё знает за заграничные банки, как когда-то говорили в Одессе? Финансисты. Это мысль. Четыре часа.
Я пришёл без десяти четыре, а без двух минут четыре в комнату ворвался Павел Дмитриевич, погоняя перед собой вальяжного молодого мужчину с элегантным плоским чемоданчиком в руках. На пухлом, гладком лице его застыло изумление.
— Это товарищ Рыженков, — сказал Павел Дмитриевич. — Я выкрал его прямо с работы.
Выкраденный Рыженков виновато улыбнулся. Должно быть, он не привык иметь дело с людьми типа Павла Дмитриевича.
— Товарищ Рыженков постарается помочь нам в определении национальной принадлежности банка, который видел Юрий Михайлович.
Товарищ Рыженков вытащил сигареты и вопросительно посмотрел на Павла Дмитриевича.
— Никаких сигарет, дорогой… как вас прикажете величать, а то «товарищ Рыженков» слишком официально.
— Никита Алексеевич.
— Так вот, дорогой Никита Алексеевич, спрячьте ваши сигареты. Курить будете, когда определите банк. И чем быстрее определите, тем быстрее закурите. Такой стимул вас устроит? Наполеон, как известно, запрещал своим помощникам ходить в уборную, пока они не управятся. Я не Наполеон и заменил туалет табаком.
Специалист по банкам несмело улыбнулся. Он никак не мог понять, куда он попал и что от него хотят. Он спрятал сигареты в карман и сплёл перед собой пальцы рук, изображая готовность и внимание. Руки у него были такие же чистые и пухлые, что и лицо. И обручальное гранёное кольцо тоже было новенькое и блестящее.
— Ну-с, начнём, друзья мои. Никита Алексеевич, вы эксперт. Берите бразды правления в свои руки. Задавайте вопросы. Юрий Михайлович опишет вам всё, что смог увидеть.
Эксперт слегка развёл руками. Жест извинения.
— Ну что ж, начнём, как говорится, с самого начала. Юрий Михайлович, о какой стране идёт речь?
— Это-то мы как раз и пытаемся выяснить, — сказал Павел Дмитриевич.
— Простите… гм… — На лице специалиста по банкам появилось удивлённое выражение. — Я понял, что… Юрий Михайлович видел какой-то банк…
— Совершенно верно, — сказал Павел Дмитриевич, сердито пристукнул по полу палкой и нетерпеливо задёргался на своём стуле — вот-вот взлетит. — Я вам об этом уже говорил.
— Я понимаю, я понимаю, — торопливо кивнул Никита Алексеевич, и было видно, что он привык бывать на совещаниях, где лучше всего было соглашаться со всем.
— Прежде всего, речь идёт о стране, в которой говорят по-английски, — сказал я. (Никита Алексеевич что-то записал в такой же аккуратной и пухлой книжечке, как весь он.) — Я видел медную табличку. Слово «банк» я смог рассмотреть, а вот само название…
— Вы входили в банк?
— Юрий Михайлович… гм… не совсем был там, — сказал Павел Дмитриевич. — Я думаю, не в этом дело, и мы не будем этим заниматься.
— Я понимаю, понимаю, — закивал эксперт. Удивительное дело: как только он окончательно потерял всякое представление, что происходит, он успокоился, и на розовом его личике появилось деловое, будничное выражение. — Само слово «банк» было написано по-английски? Вы знаете английский?
— Да. Безусловно по-английски. «Би-эй-эн-кей».
— А сколько слов до или после слова «банк»?
— Одно слово.
— Одно? Без артикля в самом начале?
— Без. Я насчитал в нём семь букв. Так, по крайней мере, мне показалось.
— Понимаю, понимаю. Английский язык. Семь букв… — Никита Алексеевич закрыл глаза, губы его что-то беззвучно шептали.
— Я не уверен на сто процентов, — сказал я, — но мне показалось, что первая буква первого слова похожа на последнюю букву слова «банк». То есть английское «кей». Теперь, когда мы заговорили об этом, мне даже кажется, я понимаю, почему обратил внимание именно на букву «кей».
— Почему же? — спросил эксперт.
— У неё в обоих случаях была очень высокая вертикальная палочка.
— Понимаю, понимаю, — кивнул эксперт, полез в карман и вытащил сигареты.
— Мы же договорились, молодой человек! — сердито сказал Павел Дмитриевич.
— Да, да, конечно, — поспешно согласился Никита Алексеевич, но сигареты не убрал и даже вытащил из пачки сигарету, выбив её элегантным щелчком. — Киферс. Банк Киферс. Средний провинциальный банк в Шервуде. Капитал на первое января прошлого года составлял двести двенадцать миллионов. Сорок два отделения. Президент Джеймс Перси Аллейн.
— Шервуд? — переспросил Павел Дмитриевич.
— Шервуд, — кивнул Никита Алексеевич. — Вы разрешите?
— Что?
— Курить?
— А, конечно… А вы в этом уверены?
На пухлом лице эксперта промелькнула едва заметная улыбка превосходства.
— Вполне.
— В слове «Киферс» шесть букв, а не семь… Хотя, может быть, после «кей» идут две буквы, «дабл и»?
— Совершенно верно.
Павел Дмитриевич взлетел со своего места, пожал руку эксперту и выпроводил его из комнаты.
— А знаете, Юрий Михайлович, я даже рад, что ваша мисс Каррадос живёт в Шервуде. Там есть коллега, с которым у меня недурные отношения. Я был у него дважды. В прошлом году он приезжал в Москву. Старик чудаковат, но честен и услужлив. Гм… Конечно, просьба моя должна будет показаться ему безумной. Узнать, не проводят ли в Шервуде эксперименты с некой мисс Каррадос по установлению контактов с внеземной цивилизацией. Гм!.. Но, с другой стороны, если действительно такие эксперименты проводят, без него не обойтись. Он такой…
— А если мисс Каррадос действительно существует, но никаких опытов никто с ней не проводит? — спросил я испуганно. Я поймал себя на том, что уже начинаю волноваться за судьбу мисс Каррадос.
— Тогда старик Хамберт ответит мне, что я рехнулся.
— А сколько лет вашему Хамберту?
— Он всем говорит, что семьдесят четыре, но, по-моему, ему сильно за восемьдесят. Сильно. Сумасшедший старик, но дело с ним иметь одно удовольствие.
Через три недели, когда я начал уже потихоньку забывать о мисс Каррадос и банке Киферс, во время урока дверь класса приоткрылась, и в щель на расстоянии метра от пола просунулась совсем детская мордочка.
— Простите, — пропищала мордочка, — вы Юрий Михайлович?
— Я, прелестное дитя. А ты кто?
— Я Штыканов Серёжа. Вера Константиновна велела вам срочно прийти к ней в кабинет.
Мордочка исчезла, а я посмотрел на ребят:
— Ребята, чтоб без шума. Идёт?
— Идёт, Юрий Михайлович! — довольно загалдели ребята. — Только вы не торопитесь…
— Здравствуйте, Вера Константиновна, — сказал я, входя к ней в кабинет.
— Добрый день, — сурово сказала она. — Садитесь и пишите.
— Уже?
— Что — уже?
— Заявление об уходе?
— Не понимаю ваших шуток, Юрий Михайлович. Садитесь и напишите заявление о том, что просите отпуск на месяц без сохранения заработной платы.
— Я?
— Вы.
— А зачем?
— А вы ничего не знаете?
— Нет.
— Действительно не знаете?
— Нет.
— Мне позвонил академик Петелин и сказал, чтобы вам срочно оформили отпуск на месяц за свой счёт и дали характеристику для выезда за границу.
— Мне?
— Вам. Я решила, что всё это глупые шутки. Чтобы академик Петелин звонил к нам в школу… Я извинилась на всякий случай и сказала, что на основании только телефонного звонка не могу, и так далее. Этот человек начал кричать и бросил трубку. Через пятнадцать минут позвонили из районе. Сама Клавдия Васильевна. И повторила просьбу насчёт вашего отпуска. А потом из райкома. Насчёт характеристики. Чтоб сегодня же привезли им. Я, конечно, сказала, что не возражаю… Но в середине учебного года…
— Клянусь, Вера Константиновна, это не моя инициатива. Я, конечно, догадываюсь, о чём идёт речь, но я и думать не мог…
Вера Константиновна посмотрела на меня неодобрительно, но с уважением.
— А что всё это значит? — спросила она.
— Да так… Гм… Ну как вам сказать… Понимаете, просто подвернулась туристская поездка…
— И поэтому звонят из райкома, чтобы мы сегодня же привезли им вашу характеристику? Юрий Михайлович, может быть, кое-кто в школе считает меня человеком несовременным, — Вера Константиновна обиженно поджала губы, — но я не настолько глупа, чтобы ничего не понимать. Что же делать, поезжайте и постарайтесь не уронить честь нашей школы.
— Постараюсь! — сказал я пылко. — Честное слово!
Повинуясь какому-то импульсу, я взял руку Веры Константиновны в свою, нагнулся и поцеловал.
Она посмотрела на меня безумным взглядом. Она было открыла рот, чтобы что-то сказать, но тут же снова закрыла его.
Весёлый сумасшедший вихрь подхватил меня. Я ничего не боялся. Всё было возможно.
— Вера Константиновна, — пропел я, — я люблю вас, потому что вы замечательная женщина.
Когда я, пританцовывая, выпархивал из её кабинета, я заметил, что директриса изо всех сил трёт себе ладонью лоб.
Я позвонил Павлу Дмитриевичу, и, когда он ответил, трубка ударила меня током — так он был заряжен.
— Немедленно! — кричал он. — Все документы мне!
— Какие документы?
— Приезжайте, заполните всё на месте. Мы летим послезавтра. До свидания, мне некогда!
Мы летим послезавтра, мы летим послезавтра, мы летим послезавтра, повторял я, как пластинка со сбитой бороздкой. Мы летим послезавтра.
На мгновение мне стало стыдно. Я сяду в самолёт, изображая на своём лице равнодушие много повидавшего путешественника, а Галя останется здесь. И Нина останется здесь. И Илья, и Вася, и Валентина. И Вера Константиновна останется в своём кабинете со спортивными трофеями за стёклами шкафов. И Семён Александрович. Хотя Семён Александрович сейчас всё равно не смог бы расстаться с только что открытым шкафом…
Я позвонил Нине. Да, конечно, она знает. Да, конечно, она желает нам успеха.
— Нина, — сказал я, — в шесть часов у выхода. Можно, я вас подожду?
— Нет, Юра, не нужно.
— Почему?
— Не нужно.
— Но почему? Я хочу попрощаться с вами.
— Не нужно, милый Юрочка. Вы очень хороший человек, и вы будете чувствовать себя неловко, потому что уезжаете, а я остаюсь. Потому что вы переполнены предстоящей поездкой, а я в вашем представлении остаюсь в печали и одиночестве. И, наконец, вам будет неудобно, потому что вы чувствуете какие-то несуществующие обязательства по отношению ко мне. — Нина вдруг рассмеялась. — Я права? Вот видите, а то только вы читаете мои мысли.
— Нина, я…
— Не нужно, Юрочка. Вы милый, а поэтому молчите. И всего вам наилучшего.
Я помчался в институт к Павлу Дмитриевичу. Самого его не было, но степенная секретарша удивительно домашнего вида достала из стола папочку и протянула её мне:
— Павел Дмитриевич просил, чтобы вы всё заполнили. Садитесь вот здесь.
Только я успел написать свой год рождения, как вихрем влетел Павел Дмитриевич. Седые его волосы стояли дыбом. Мелкие предметы кружились вокруг него. Он втянул меня в свой кабинет.
— Старик Хамберт нашёл-таки мне мисс Каррадос. Ему это было нетрудно. Он сам принимает участие в опытах с ней. Финансирует фонд Каира. И у них решено пока не сообщать ни слова. Хамберт нисколько, оказывается, не был удивлён. Мисс Каррадос тоже знала о вашем существовании.
— А почему мы едем туда, а не они к нам?
— Потому что мисс Каррадос наотрез отказалась. У неё тяжело больна мать. Поэтому они пригласили нас. Вот уже билеты. — Павел Дмитриевич вытащил из кармана две длинненькие книжечки с красным флажком Аэрофлота. — Никто не мог бы добиться разрешения на нашу поездку за такой срок. Только старик Петелин. Каково, а? — Павел Дмитриевич нескромно засмеялся. — Всесоюзный рекорд! И знаете, Юра, почему люди идут мне навстречу? Не знаете? Я открою вам свой профессиональный секрет. Я требую настолько невозможные вещи, что люди просто поражаются. Поражаются и в состоянии транса делают. Вы представляете, что значит получить за три дня все разрешения, документы и даже визы в шервудском посольстве? А, то-то. Чиновник в посольстве настолько был изумлён, что раз пять переспросил меня, когда мы едем. «Да, — говорит он, — наши страны, конечно, сотрудничают, у нас много совместных научных программ, но чтобы оформить визы за трое суток — это неслыханно». — «Ладно, — сказал я ему, — так и быть. Я согласен не на трое суток, а на двое. И учтите, — говорю я ему, — что вы становитесь на пути научных контактов, и мистер Хамберт, и фонд Капра, и вся шервудская наука, не говоря уж о нашей, вам не простят, и вы никогда не будете избраны почётным академиком за заслуги в области быстрого оформления виз учёным». И знаете, Юра, за сколько негодяй оформил визы? За сутки. А сейчас не мешайте, у меня тысяча дел.
— Я вам не мешаю, Павел Дмитриевич, это вы учили меня, как жить вообще и добывать визы в шервудском посольстве в частности.
— Юрий Михайлович, — строго сказал Петелин, — в моём возрасте трудно переучиваться, а поэтому приходится всегда считать себя правым. Это удобнее, дорогой мой.
— Вы меня развращаете, Павел Дмитриевич, — совершенно серьёзно сказал я, продолжая играть роль бесстрашного и наивного правдолюбца, — вы учите меня цинизму.
— Ах, Юра, Юра… Ваше счастье, что ваши друзья с Янтарной планеты выбрали почему-то именно вас. А то сколько есть молодых и не очень молодых людей, которые не спорят со старыми академиками, а соглашаются сразу, всегда и во всём.
— Я постараюсь, — сказал я и виновато повесил голову.
— То-то же. А сейчас выматывайтесь, мой юный друг, и не мешайте мне. На этот раз я не шучу.
— Жена, — сказал я Гале, как только она вошла в квартиру, — я должен покинуть тебя. Послезавтра я улетаю.
— Ну-ну. Хлеб купил или мне сходить?
— Я серьёзно. Послезавтра я улетаю с академиком Петелиным в Шервуд.
Галя замерла на мгновение. Она наполовину сняла пальто, и оно висело у неё на одном плече. Обрадуется или обидится, почему не она?
— Ты шутишь?
— Нет. Честно.
Прыжком в длину с места Галя бросилась мне на шею. Пальто, развеваясь, полетело за ней вдогонку. Поцелуй с разгона был стремителен и точен. Она попала мне прямо в нос.
— Юрка, правда?
— А ты всё говорила, что я тюфяк и не умею устраиваться. Кто завёл блат на Янтарной планете? Юрий Михайлович Чернов. Всех обошёл. Тихий-тихий, а как до дела — пожалуйста, вот он я.
— И ты прямо полетишь в Шервуд?
— А как ты хотела, — важно сказал я, — через Сокольники?
— Ой, Юраня, это же… это же…
— Конечно, это же.
— А что привезёшь? Пончо, ярко-синее… Замшевый брючный костюм…
— Пончо, а может быть, и ранчо.
— Ты всё смеёшься.
— Это я от серьёзности. Смех — это признание подлинной серьёзности.
— Не болтай. Юрка… Как я за тебя рада, дурачок ты мой!..
Маленькая глупая Люша, подумал я, как я мог только подумать, что смогу жить без тебя.
— Люш, я понимаю, как тебе захочется завтра же начать так небрежно бросить между делом в институте: «Мой Юрка обещал привезти мне из Шервуда пончо. Знаете, девки, на Западе сейчас женщины просто помешаны на пончо. Практически не вылезают из него. Даже ночью». Так вот, к сожалению, тебе придётся пока обождать с балладой о пончо.
— Почему?
— Потому что в Шервуде, как и у нас, решено пока не разглашать опыты. И едем мы с Петелиным по частному приглашению профессора Хамберта. Петелин — в качестве Петелина, я — в качестве его переводчика.
В глубине души я всё-таки не верил, что мы летим. Не верил даже тогда, когда мы ехали с Галей в Шереметьево. Не верил, когда увидели на Ленинградском шоссе огромный указатель «Шереметьево-1», не верил, когда на дороге замелькали рекламные щиты Внешторга, не верил, когда наше такси остановилось около длиннющей машины с дипломатическим номером, из которой вылезла сказочной красоты негритянка в расшитой дублёнке.
И только в самом аэропорту я начал подозревать, что, может быть, всё это реальность, а не фантазии.
Петелина ещё не было, и мы стояли около газетного киоска и молчали, потому что говорить нам не хотелось.
Смуглая женщина вела за собой целый выводок смуглых ребятишек. Они шли за ней, как гусята, торопливо переваливаясь на коротких ножках. Последний, самый маленький, тащил на верёвочке зелёного крокодила на колёсиках. Крокодил, чем-то неуловимо напоминавший крокодила Гену, то и дело переворачивался на спину, и мне стало жалко его.
Молодая красивая женщина держала на руках одетую в шубку девочку, наклоняя её к дипломатического вида мужчине, по всей видимости отцу. Девочка, однако, дипломата целовать не хотела, а порывалась броситься за поднявшим вверх колёсики крокодилом.
Напротив нас стояла группка наших спортсменов. Все были молоды, загорелы — наверное, прямо со сборов где-нибудь в Сухуми, — все в одинаковых синих пальто и все смеялись. Наверное, рассказывали анекдоты.
Я вдруг почувствовал себя старым, мудрым и печальным. Впрочем, печаль моя была легка и тут же упорхнула, потому что, напомнил я себе, мы летим с Павлом Дмитриевичем в Шервуд и потому что мимо нас шли две стюардессы неземной элегантности и красоты и несли с собой обещание новых стран и новых впечатлений.
— Юрка, — сказала Галя, — если ты будешь так смотреть на всех красивых женщин, ты заставишь плакать маленьких детей.
— Почему?
— Потому что у тебя отваливается челюсть и ты становишься похож на паралитика.
— Ладно, — сказал я со вздохом. — Не буду.
— Что не будешь? Смотреть?
— Нет, открывать рот. А вот и Павел Дмитриевич.
Петелин стремительно надвигался на нас в сопровождении молодой женщины и мужчины лет сорока шофёрского обличья.
— Неужели это жена? — успела шепнуть Галя.
— По-моему, жена и шофёр.
Мы начали здороваться, и Павел Дмитриевич сказал:
— Знакомьтесь. Это моя внучка Леночка, а это её папа, и, стало быть, мой сын Владимир Павлович.
В этот момент страстный женский голос, усиленный динамиками, интимно прошептал на весь зал, что начинается регистрация пассажиров, вылетающих в Шервуд. Это было удивительно. И время вылета совпадало с тем, что было указано в наших аэрофлотовских билетах в виде книжечек, и номер рейса. Мираж не исчезал. Динамики прошептали всё тот же призыв, теперь уже по-английски, и поблагодарили в конце с таким призывом в голосе, что челюсть моя снова отвалилась бы, если бы не жена рядом со мной.
Мы попрощались легко и весело, как подобает старым путешественникам, слегка усталым глобтротерам, исколесившим, излетавшим и истоптавшим весь земной шар. Рио-де-Жанейро? Что вы, разве это интересно? Вот на прошлой неделе в Дар-эс-Саламе я…
Молоденький пограничник, пахнувший одеколоном, внимательно рассмотрел наши паспорта, потом улыбнулся и открыл турникет. Ветер дальних странствий уже гудел в моей голове, и она, моя бедная голова, кружилась оттого, что я напускал на себя серьёзный и небрежный вид. Если б они только знали, что я лечу за границу в первый раз в жизни и мне хочется визжать от возбуждения и телёнком носиться по залу ожидания!
Моё место в огромном вблизи «Иле» оказалось у самого окна, и я снова поблагодарил судьбу, потому что я люблю смотреть из окошка самолёта. Мы взлетели, и белые облака внизу казались такими плотными, такими похожими на огромную заснеженную равнину, что я начал искать глазами лыжников. Не может быть, чтобы в такой погожий день, по такому свежему снежку, вобравшему в себя розоватость от зимнего солнца, не тянулись цепочки лыжников. Но лыжников не было.
Над вытянутым овальным окошком я заметил какую-то ручку и слегка нажал на неё. Опустилась синяя пластмассовая шторка, и снежная долина под нами окрасилась в густо-голубой цвет.
Погасли транспаранты с вечным призывом не курить и застегнуть привязные ремни, Павел Дмитриевич вытащил из кармана сигареты и предложил мне одну.
Я посмотрел на часы. Одиннадцать часов утра. Уже началась перемена после третьего урока. Мария Константиновна смотрит в одну из своих крохотных записных книжечек и зоркими глазами профорга высматривает злостных неплательщиков профвзносов. Семён Александрович не спускает взгляда с обретённых сокровищ открытого мной шкафа. А кто же, интересно, сидит на моём месте рядом с нашим милым старым скелетом? И кто пытается перемножить в уме цифры на старом добром инвентарном номерке? И справляется ли Раечка с моими головорезами? И не отвергнет ли Алла Владимирова дружбу проснувшегося Сергея Антошина?
Я, должно быть, вздохнул так озабоченно, что Павел Дмитриевич бросил на меня участливый взгляд и спросил:
— Что, Юрий Михайлович, так тяжко вздыхаете? Устали от жизни?
— Нет…
— И зря. Надо устать от жизни смолоду, а потом уже отдыхать. Вот я, например…
Я засмеялся.
— Что вы смеётесь?
— Это вы-то отдыхаете?
— А почему нет? — обиженно спросил Павел Дмитриевич. — Вот сейчас, например…
— Сейчас вы привязаны к креслу… По-моему, это единственный способ удержать вас на месте.
— Смотрите, Юрий Михайлович, я ведь могу и не взять вас старшим лаборантом. Почтительности в вас мало.
— А я из школы уходить не собираюсь.
— Как же вас там терпят? Учителя тем более должны быть почтительны к начальству.
— С трудом, наверное…
Павел Дмитриевич задумчиво поцикал сквозь зубы и сказал:
— Юра, а почему всё-таки вы мне так нравитесь? Это же противоестественно. Вы недостаточно почтительны, спорите, дерзки, независимы в суждениях и из-за вас происходит одно из крупнейших событий в жизни человечества. А у меня в институте столько молодых людей, которые так прекрасно почтительны, с таким искренним жаром уверяют меня, что я всегда прав, и суждения которых всегда странным образом совпадают с моими.
Я захихикал, и Петелин сказал:
— Вот видите, и смех у вас несолидный. И дым вы выпускаете кольцами, а я не могу. Всю жизнь пытался научиться — и не смог. Может быть, я и академиком стал, чтобы хоть как-то компенсировать этот недостаток. А у вас, поглядите, какие кольца. Изумительные, первосортные, в экспортном исполнении.
Мне захотелось утешить старика:
— Павел Дмитриевич, вы не огорчайтесь. У меня тоже есть недостатки. Один мой близкий друг твёрдо установил, что я олигофрен.
— Олигофрен — это слишком общее понятие. — Павел Дмитриевич с интересом посмотрел на меня. — А точнее диагноз он не поставил?
— Поставил. Он нашёл у меня симптомы идиотии, общей дементности, дебильности и имбецильности.
— Очень интересно. А кто ваш друг по профессии?
— Вообще-то он филолог, но работает в области обмена технической информации.
— Передайте ему, что у него прекрасный глаз.
Павел Дмитриевич подмигнул мне и засмеялся. Удивительное дело, подумал я, почему судьба посылает мне таких замечательных людей? Чем я заслужил это?
Не успел я найти ответ на этот вопрос, как вдруг услышал в себе уже ставшую для меня привычной гулкую тишину. Но на этот раз тишина не росла и не набухала медленно, как почка. Почти сразу она лопнула, схлынула, оставив мне сознание, что этой девушки, мисс Каррадос, нет в живых. Мой мозг ещё не мог переварить это знание, а сердце уже сжалось и в груди мгновенно образовалась холодная, сосущая пустота.
Её не было в живых. Я это знал точно. В горле набряк комок и принялся стремительно расти. Я никогда не видел её, и тем не менее горе моё было остро и больно кололо, сжимало сердце.
Должно быть, Павел Дмитриевич задремал, потому что, когда я коснулся его руки, он вздрогнул.
— Павел Дмитриевич, — прошептал я торопливо, чтобы ком не заткнул мне горло, — её нет в живых.
— Кого? — круто повернулся он ко мне, но глаза его уже знали.
— Каррадос.
— Точно?
— Да.
— Когда это случилось?
— Не знаю. Я почувствовал это только сейчас.
Павел Дмитриевич несколько раз качнул головой, откинулся на спинку кресла и пробормотал:
— Да…
Он сразу постарел на моих глазах, и белый задорный хохолок на его голове поник.
— Значит, наша поездка бессмысленна? — спросил я.
Детская привычка задавать взрослым вопросы, на которые заранее знаешь ответы. Детская привычка ждать от взрослых чуда.
Чуда быть не могло. Каррадос не было, и поездка наша, ещё не начавшись, потеряла всякий смысл.
Павел Дмитриевич говорил что-то о том, что всё равно остались какие-нибудь материалы, а я думал о незнакомой мне девушке. Почему-то я представлял её похожей на Нину. С такими же огромными серыми глазами, со слабой, неуловимой улыбкой на губах. Бедная, незнакомая мисс Каррадос… Это же абсурдно. Смерть абсурдна, она нелепа, она противоестественна. Был живой человек, и к нему протянулась ниточка сновидений с далёкой планеты. И вот человека нет. И конец ниточки повиснет беспомощно. И исчезнет. А если бы ей и не снилась Янтарная планета? Разве смерть от этого становится менее абсурдна? Что должна испытывать сейчас её мать, отец? А может быть, у неё был жених?
Я, наверное, задремал, потому что вдруг испуганно вздрогнул. Я посмотрел на Павла Дмитриевича. Он уставился в какую-то книгу, но я чувствовал, что он не читает. О чём он думает сейчас? Я вдруг почувствовал, что должен знать, о чём он думает. А может быть, не столько знать, о чём он думает, сколько проверить, могу ли я по-прежнему слышать чужие мысли.
Я сосредоточился, ожидая, призывая к себе шорох чужих слов. Но шороха не было. Были лишь мои собственные беззвучные мысли, которые испуганно бились в моей голове летучими мышами.
Нет, не нужны мне были чужие мысли, ни разу не получил я удовольствия, подслушивая шорохи чужих черепных коробок. Да и не вспоминал почти о своих способностях, пока не возникала в них нужда. Но это был инструмент, было оружие в борьбе за признание Янтарной планеты, за реальность Контакта. Да, это было не моё оружие, не я выковывал его. Мне его дали, и я отвечал за него. Конечно, я не мог потерять это оружие сам. Это чушь. И всё-таки в чём-то я был виноват.
Попробовать ещё раз. Не спеша. Спокойно. Расслабиться. Не думать ни о чём. И сейчас вслушаться. Жестяной шорох сухих листьев. Сейчас он зазвучит в моей голове.
Но он не звучал. Я ничего не слышал. Ничего. Я протянул было руку, чтоб коснуться руки Павла Дмитриевича и сказать ему о новой потере, но удержался в последнюю секунду. Мне было жаль его. Удар за ударом. И в обоих случаях я был вестником несчастья. Да и что это меняло? Не повернуть же огромный «Ил» с полутора сотнями пассажиров обратно только потому, что учитель английского языка Юрий Михайлович Чернов потерял свою странную способность слышать чужие мысли! Способность, которая и существовать-то по всем правилам науки не могла.
Две стюардессы, в которых я узнал прекрасных шереметьевских богинь, разносили на пластмассовых подносиках элегантную международную еду. На их пластмассовых лицах были корректные международные улыбки.
Я засыпал, просыпался, снова засыпал, а в сердце всё торчала заноза.
Наконец нас снова попросили не курить и застегнуть привязные ремни, горизонт встал дыбом, и самолёт начал снижаться.