Некоторое время эти ночные грезы служили ему отдушиной; они исподволь внушали веру в нереальность реального, убеждали в том, что мир прочно и надежно покоится на крылышках феи.
В настоящее время здесь есть два трактира, а именно «The Miners Arms» и «The Somersetshire House». Мы с сожалением констатируем, что последняя из гостиниц продает алкогольные напитки в воскресенье вплоть до последнего часа, разрешенного законом. Нет ничего удивительного в том, чтобы увидеть рабочих, выходящих оттуда, с бочонками пива на плечах, даже когда вы идете в церковь поклониться Господу. Если бы владелец бара испытывал хоть какое-либо уважение к заповедям Божьим или к желанию людей спасти души, то он прикусил бы себе язык. Потому что из-за своей вопиющей дерзости, превращая день, посвященный Богу, в день торговли, он умаляет свои шансы на том свете…
Это было последнее большое эхо артуровского Уэльса – величавого княжества, ведущего свою родословную от силуров и римлян, заложивших план местности, который сохранился вплоть до XX века. Связь с античностью придала ему благородность: топорик из корнуоллского габбро, найденный на пляже в Аберфане – пляж, на котором Хопкинс провел свое отрочество, – был датирован приблизительно 4000 г. до н. э., что в два раза старше Стоунхенджа. Толботы из замка Мартам, который находится вниз по дороге от места рождения Хопкинса, на 77 Уэрн-роуд, в городе Мартам, написали для потомков: «Вчера, в гавани Порт-Толбот, на высоте примерно 76 метров ниже уровня моря, найден медный наконечник копья, длиной почти в 23 см, много оленьих рогов, большая медная монета Коммода, несколько пар старинной кожаной обуви, а также фундаменты зданий…»
Римляне высадились в Британии в 43 году н. э. и занялись проектированием современной инфраструктуры. Вдоль дороги Джулия-Мариттима – береговая полоса Юлия Фронтина – они построили замки, которые впоследствии стали называться Кардиффом, Нитом, Лойхором и Маргамом. Женщин они отправили работать в купальни и общежития, а сами приступили к добыче золота. Они завоевали все, кроме душ местных жителей и их местных богов. Коренное население быстро переняло знания римлян и одетых в тогу священников, они наслаждались новейшими постройками и пристанями, но по-прежнему почитали свой мистический, заповедный язык и отдавали дань уважения Цернунну – рогатому богу леса, и Рианнон – богине-матери. Британцы Южного Уэльса были коварными и непобедимыми. Они с упорством добивались всего, чего хотели.
К началу XX века Уэльс изменился несильно. Добыча золота сменилась работой на сталелитейном заводе Порт-Толбота; территория дока быстро росла; Тайбак и Кумафан стали административными и промышленными центрами, а Маргам Муре по-прежнему служил домом для крачек, гусей и синеголовников приморских. 60 процентов местных жителей говорили на уэльском языке и, вдыхая копоть угольных шахт, разрывались между двумя увлечениями: церковью и пабом. Часовни располагались повсюду, разнообразных и даже странных вероисповеданий: «Библейские христиане»[11], первометодисты, индепенденты, баптисты, пресвитериане, католики; впрочем, как и многочисленные пабы с постоянной посещаемостью.
Затем наступила Первая мировая война. Депрессия и глубокий застой в развитии и благополучии общества, которые привели жителей к замкнутости и, для многих, вынужденной праздности. В двадцатые и тридцатые годы социальная и культурная жизнь переживает бурный подъем и порождает своих незабываемых «героев». До сих пор люди из Порт-Толбота с гордостью вспоминают достижения боксера Билли Бейнона, «Великое чудо» Перси Ханта, театр «Palace Theatre of Varieties» Леона Винта, на Уотер-стрит, и внезапную вспышку мюзик-холлов, общественных организаций и кинотеатров, которые возникли в большом количестве как в один миг. Оперное общество Порт-Толбота, Уэльский хор и драмкружок Лео Ллойда при Ассоциации молодых христиан (YMCA[12]) почитаются сейчас так же, как римские древности Толбота в свое время. Они с гордостью несут память о недавнем «прекрасном времени», о периоде целостности Уэльского королевства, до тех пор, пока сталелитейный завод не расширился и не уничтожил сельскую местность, а эмигранты не захватили государственные должности, как трофеи, и не оставили после себя руины и поколение безработных иммигрантов. Ле Эванс, сосед семьи Хопкинсов по улице Карадок и учитель в одной из первых школ Тони, в области Сентрал в Порт-Толботе, рассказывает:
«Не поймите превратно. То были тяжелые времена в Тайбаке, с поголовной бедностью и тяготами. Например, во время шахтерских забастовок с 1921 по 1926 год бесплатная столовка в церкви Вифании кормила почти половину населения Тайбака. Произошло полное разделение между мелкопоместными дворянами – Толботы из замка Маграм – и обычными людьми, которые работали в угольных и медных шахтах, а позже на оловянных рудниках. Мой отец был каменщиком, имел небольшой бизнес, иногда на него работало пять человек, так что, думаю, мы были везунчиками. Повезло и семье Хопкинса: в конце 20-х годов у них была своя пекарня в Тайбаке. Но опять же это было время, когда за удачу считалось принести в дом две монеты в полпенса за весь рабочий день».
Артур Ричард Хопкинс, дедушка актера, известный всем без исключения как Старший Дик, был главой семьи, относился к страданиям обедневших очень серьезно и помогал им, как мог. Самоучка, он был фабианцем и последователем широких социалистических принципов. Поговаривали, что он бы мог оказаться в политике, но он сколотил свое состояние в Лондоне, работая на «Peak Frean» – производителей печенья, а потом нашел свою золотую жилу, когда общеизвестные пекарни «Huxtables» в Тайбаке прекратили свое существование. Он быстро собрал всю свою семью и отправился обратно на пастбища своего детства, где открыл свой магазин на 151 Тэнироуз-стрит, среди почерневших домов рабочих, откуда рукой подать до Фрудвильта – «дикой реки», тенденция которой каждый год затоплять всю местность прибавляла проблем и без того измученному народу. «Моя мать знала его (Дика) еще по Лондону, по Катвуду, где он работал пекарем, – говорит Эванс. – Они часто делились воспоминаниями, стоя на пороге ее дома, когда он приносил ей хлеб».
Старший Дик родился в Ните, «но он не был уэльсцем до мозга костей. Он производил впечатление человека политически подкованного и великодушного к ближним. Он был тружеником, очень обстоятельным и надежным, готовым работать до потери сознания». Пекарне «A. R. Hopkins & Son[13]» (сын – это Младший Дик, отец Тони) требовалось мобилизовать все силы, потому что современная конкуренция развивалась стремительно. «Думаю, Старший Дик отошел от дел Фабианского общества с тем, чтобы создать свой бизнес и обеспечить свою семью, – вспоминает Эванс. – В то время люди сами делали выпечку дома и доставали необходимые ингредиенты, где могли и как можно дешевле. Старшему Дику пришлось противостоять этому, чтобы его пекарня преуспела». Первым делом, по словам Эванса, Хопкинс-старший сосредоточился на производстве и поставках на оптовой основе. В любое время суток в Тайбаке можно было увидеть элегантные зеленые фургончики А. Р. Хопкинса. А потом уже Старший Дик стал развиваться в направлении розничной торговли без посредников. «Поговаривали, что его отец был алкоголиком, – рассказывает Эвелин Мейнуаринг, еще одна их соседка по Тайбаку, которая по-прежнему там проживает, теперь в уже затухающем смоге. – Но все было совсем не так. Он был трезвенником, очень правильным и довольно властным человеком». Ле Эванс говорит: «Я точно никогда не видел его возле пабов или подвыпившим на улице. Про него вообще не ходили подобные слухи, и это говорит о многом, учитывая местность, в которой сплетни льются рекой, а люди так любят пивнушки».
Тайбак сам по себе жил в каком-то странном психозе в отношении к «зеленому змию». Район Тайбака зарождался в виде пяти небольших ферм («Тайбак» значит «маленькие дома»), которые подверглись грандиозному преобразованию в 1770 году, когда здесь началась добыча меди. Ответственными за это были Джон Картрайт и некто Исаак Ньютон (вполне вероятно, родственник бессмертного математика), которые арендовали часть земли Маргам у преподобного Томаса Толбота в июле 1757 года за годовую плату в 89 фунтов 15 шиллингов и 0 пенни, разработали каменноугольную шахту, а затем слились с Английской меднодобывающей компанией, чтобы увеличить свою прибыль. Толботы извлекли немалую выгоду в свою пользу: по первоначальному соглашению с разработчиками, семья землевладельцев получала уголь в неограниченном количестве по самой низкой цене в 3 шиллинга и 6 пенни за тонну, а также брала 5 % от всех продаж.
Угольный Тайбак расцвел черным цветком, и спасатели душ поспешно устремились в город. Кальвинистские методисты основали первую нонконформистскую церковь в Диффрине, на территории фермерских участков примерно в 1772 году, а за ними последовали индепенденты и баптисты. Пока велись религиозные войны за души шахтеров, Тайбак столкнулся с тяжелыми временами социализации. Однако к концу XVIII века, согласно архивным документам, там уже было 282 дома и 2000 жителей, и только потом появился первый доктор; а вот ни гостиниц, ни ресторанов не было и в помине. Но на рубеже веков все изменилось, и самые популярные пабы – «Somersetshire House», «Miners Arms» и позднее «Talbot Hotel pub» – стали основными пунктами массового скопления людей. «Я уверен, что во многом это было связано с условиями горного промысла, с привкусом угольной пыли, угнетающей атмосферой в шахтах, – говорит Салли Робертс Джоунс, историк и автор книги «История Порт-Толбота» («The History of Port Talbot»). – А еще добавьте к этому всеобщее поклонение кельтской музе, поэзии древнего племенного общества, чья обрядовость перевешивала предлагаемые религиозные учения. Судите сами: Дилан Томас, Ричард Бёртон и все такое. Но стереотипы часто уводят от истины».
Ле Эванс помнит, как в конце 20-х, примерно когда Младший Дик перенял бразды правления пекарней у своего стареющего отца, «больше всего в городе людей волновало происходящее в отеле „Talbot“, который теперь является тайбакским Клубом регби[14], и в „Sker“ – так народ прозвал паб „Somersetshire House“. Стало привычным наблюдать, как потасовки вываливаются на улицы. Порой они были очень занимательны. Они стали способом урегулирования споров в городе, которые, казалось, игнорировались властью. Кроме того, это был наглядный результат тяжелых времен, своеобразный эскапизм». И далее он продолжает: «Я не думаю, что агрессивная среда как-то повлияла на Хопкинсов. Нет, они всегда были выше этого, совершенно не похожи на простых шахтеров».
В самом деле, семья Хопкинсов была очень уважаема и воспринималась, даже в эпоху депрессии, как преуспевающая – и все благодаря упорству и трудолюбию Старшего Дика. Конечно, родственники рассеялись по стране, но, по словам Эвелин Мейнуаринг, пекарня Хопкинсов осталась для всех «очень близкой и домашней». Некоторые члены их семьи стали знаменитыми каменщиками и, по утверждению местного летописца Дугласа Уоткинса, трое братьев Хопкинсов (если не больше) даже участвовали в строительстве замка Маргам. До недавнего времени и их дальние родственники существовали за счет поместья. Салли Робертс Джоунс отмечает преобладание могил с именем Хопкинсов на близлежащем кладбище Святой Марии. По ее словам, привлекает внимание тот факт, что бок о бок с ними расположены надгробия Дженкинсов, датированные серединой XIX века. Актер Ричард Бёртон, настоящее имя которого Ричард Уолтер Дженкинс, родился в соседней деревне Понтридайфен (10 ноября 1925 года, на 12 лет раньше Энтони Хопкинса), а его сестра Сис жила на Карадок-стрит, вверх по улице, рядом со шламовой свалкой «Side» – следующей после пабов ареной для многочисленных драк. Многие из семьи Дженкинсов были знакомы с некоторыми Хопкинсами, однако ни сам Энтони, ни его родители не претендовали на какую-либо близость с «Бёртонами»-Дженкинсами. «Опять же таки, – продолжает Джоунс, – Дженкинсы были шахтерами, а Хопкинсы – бизнесменами среднего класса, так что между ними пролегала естественная социальная дистанция».
Младший Дик значительно отличался от своего отца и темпераментом, и взглядами. От него, единственного сына, по умолчанию ожидалось, что он будет помогать в пекарне и в перспективе продолжит семейное дело. Дик работал старательно и стал компетентным управляющим пекарни, но все же, как скажут многие, не настолько сильным и энергичным, как его отец. «Он был удивительно хорош собой, – говорит Ле Эванс, – на 8–10 сантиметров выше Старшего Дика, в общем, ростом где-то под метр восемьдесят три».
Энтони Хопкинс сегодня размышляет о влиянии Старшего Дика и Младшего Дика на него как на актера. Старший Дик был «локомотивом», но и Младший Дик был равной силы, и Хопкинс называет его – за его потогонную, напряженную работу – человеком, который повлиял на его театральные и киноработы: начиная с роли Андершафта в ранней постановке «Майор Барбара» Бернарда Шоу и заканчивая ролью Дафидда ап-Лльюэлина в фильме Майкла Уиннера «Рокот неодобрения» («А Chorus of Disapproval»).
Хопкинс вспоминает отца как человека целеустремленного и практичного, немногословного, возможно, не слишком одаренного, но с чувством юмора и физически сильного. И более того, помнит его человеком, имевшим личным примером для подражания своего отца – Старшего Дика, который толкал его вперед.
Мысленный образ мужественности отца сопровождал Хопкинса повсеместно на протяжении всей его жизни. Младший Дик, возможно, не обладал изобретательностью Старшего Дика, но был отважным человеком, который добивался поставленных целей, и именно эти качества глубоко ценил Энтони – они легли в основу тайного, но незыблемого почитания отца. На протяжении всей жизни Дика, Хопкинс питал к нему искреннее уважение. Даже в свои 25 лет актер советовался с ним, искал поддержку в его стойкости и эрудиции, которых не хватало матери, Мюриэл. Потом, по словам Хопкинса, его уязвимость проявилась во временной одержимости Карибским кризисом и его последствиями. Проживая в Лондоне, уже встав крепко на ноги, он все равно остро нуждался в поддержке. «Живи своей жизнью, – сказал ему Дик. – Об этом не беспокойся. Если они сбросят на Лондон бомбу, ты окажешься в раю, ведь все кончится за пару минут. Мы все в один прекрасный день умрем». Когда же актер возразил такому жесткому фатализму, Дик ответил: «Ну, ни ты, ни я ничего с этим поделать не можем».
Сосед с улицы Тэнигроуз говорит: «Младший Дик часто вел себя непоследовательно. Полагаю, он понемногу шлепал мальчика. Не потому, что был жестоким, нет – скорее потому, что не понимал его. Энтони Хопкинс был трудным, обсессивным ребенком, но с другой стороны, Дик Младший сам отличался раздражительностью и обсессивностью».
Единственный ребенок Дика Хопкинса Младшего – Филип Энтони родился в крепком браке с Мюриэл Йейтс, дочерью Фреда Йейтса – металлурга из Уилтшира, и Софии – уроженки Порт-Толбота, говорящей на уэльском языке. Мюриэл выросла на Форд-роуд, в Вилиндре, где она и повстречала юного пекаря из Тайбака, который был не прочь выпить кружку-другую пива, широко улыбался и слыл довольно компанейским молодым человеком, а после недолгого ухаживания, 2 августа 1936 года в церкви Святого Креста в городе Тайбак она вышла за него замуж. Их первым пристанищем стал одноквартирный дом, отделанный каменной штукатуркой, на улице Верн-роуд в современном Маргаме, который по отношению к Порт-Толботу находится с другой стороны Тайбака. И именно здесь у малыша Тони впервые открылись глаза на парадоксы девственной природы Уэльса. Он родился в морозный канун Нового 1937 года после родов, которые, как говорит сосед, «чуть не убили Мюриэл. Ситуация была смертельно опасная, стоял вопрос, выживет ли она, и именно поэтому она не захотела больше иметь детей».
Мюриэл сидела дома с ребенком, пока Дик Младший сосредоточился на расширении пекарни по окончании войны, что давало им возможность владения большими помещениями, включая гастрономический магазин на Коммершл-роуд, в Тайбаке. Контраст между военным и послевоенным временем становился все более очевидным, и у Мюриэл было предостаточно времени и наблюдательности, чтобы оценить это. Дела в Маргаме обстояли относительно неплохо. В двухэтажном семейном доме имелось три спальни; дом стоял на зеленом, открытом участке, на окраине лесопарковых земель, у подножия горы Менидд Маргам. Тайбак, в противоположность этому, съежился под промышленным покровом и засыпал каждую ночь под пьяные разборки. «То, что их объединяло, – странное чувство коллективизма, – говорит Ле Эванс. – Мы жили в тесном сообществе, все в одной лодке. Большинство людей были обязаны Еврею Джозефу и Обществам взаимопомощи («Friendly Societies“). Все люди помогали друг другу, и это был важный связующий момент». Артур Боуэн, представитель пекарского снабжения для компании «Cheverton & Leidlers» в Бакингемшире, продававший формы для выпечки тортов и тарелки в округе Южного Уэльса, делал поставки Младшему Дику и вскоре подружился с ним. Сын Артура, Джефф, который позже будет ходить в школу вместе с Тони Хопкинсом, вспоминает: «Масоны управляли деловыми кругами, и, чтобы преуспеть, тебе надо было оставаться в системе». Но Эвелин Мейнуаринг говорит: «Дик оставался в стороне от всего этого. Он был явно уверен в себе, полагался только на собственные силы и добился всего сам, как и его отец. И еще он был очень гордым».
Первое проявление проницательности Энтони в этой необычайно театральной окружающей обстановке – с ее величественным замком, силуэтами угольных рудников, бескрайними полями и чернолицыми от сажи мужчинами – заключалось в заметном предпочтении изящного сада дедушки Йейтса в Порт-Толботе. «Мои родители обычно отвозили меня туда и оставляли на выходные… Дед во мне души не чаял. У него была фамилия Йейтс, и я в итоге полюбил поэзию Йейтса. Она напоминает мне, как я сижу на скамейке в дедушкином саду, среди алтея, люпинов и шпалер с плетущимися розами… и этих унылых цветов – бегоний».
Есть и другие эпизодические воспоминания о детских годах: несколько пугающих ярких видений демонов (он был уверен, что видел лицо дьявола в мистере Ходжесе, почтмейстере с Толджин-роуд), которые, возможно, сформировались подсознательно из-за гитлеровской бомбардировки городов Суонси и Порт-Толбот в 1941 году. Дик Младший вступил в Корпус наблюдателей, как только начались военные действия, а его наивный сынок радовался новой щегольской военной форме, полевому биноклю для наблюдения за ночным небом и бункеру, наполовину зарытому в землю среди сорняков в глубине сада. Ничего не понимая, наблюдая за всем происходящим, четырехлетний Тони Хопкинс навсегда запомнит ночные патрули с отцом в долгих летних сумерках, когда вместо того, чтобы высматривать в небе немецкие самолеты, они разглядывали вечерние звезды, Венеру, Меркурий и переменчивую Луну. Именно здесь Дик давал ему первые его знания: о вселенной, планетах и тайнах мироздания.
Район, удаленный от фронтовой линии южного берега Англии, не избежал последствий войны. Во время Первой мировой местный житель Руперт Прайс Холлоуэе, заместитель заведующего в компании «Mansel Tinplate Works», был убит в бою с Мидлсекским полком, во Франции. Его отвага принесла ему награду – орден Крест Виктории и зародила традицию местного военного добровольчества. Восьмидесятилетний Гарри Дэйвис помнит, как «вся территория была пропитана духом офицерства, все ощущали себя частью войны». Солдат расквартировали в отеле «Grand Hotel», а бельгийские беженцы разместились в домах ленточной застройки и в церкви Вифании. Дэйвис говорит: «Сталелитейный завод Порт-Толбота, который был самым крупным местным работодателем после каменноугольных шахт, имел огромный спрос в Первую и Вторую мировые войны. Так что нас втянули в военный конфликт, нравилось нам это или нет». В 1940 и 1941 годах чувство опасности ощущалось повсеместно. «Над Порт-Толботом кружили аэростатные заграждения, и повсюду ходили люди в военной форме. Никто не чувствовал себя в безопасности. Не было никакой отдаленности от боевых действий Первой мировой. Казалось, она проходила на пороге нашего дома».
Суонси бомбили неоднократно, а Порт-Толбот оставался относительно защищенным из-за близости к высоким горам. Тем не менее немецкой бомбардировки не удалось избежать. В феврале 1941 года в Сэндфилдсе было убито шесть мирных жителей (это в пределах слышимости от дома Хопкинса на Верн-роуд), а три месяца спустя в результате налета на Понтридифен погибло четыре человека: семья популярного певца Айвора Иммануэля. Энтони Хопкинс был слишком молод, чтобы воспринять весь моральный ужас происходящего, но достаточно взрослым, чтобы отметить новшества. Для него те мучительные годы означали созерцание звезд с папой, жуткие перебои энергоснабжения по вечерам, отсутствие шоколада и появление в его маленьком мире армии ухмыляющихся, пользующихся дурной славой, жвачно-жующих чужестранцев-спасателей под названием «американцы».
В 1941 году, когда Тони Хопкинсу было три с половиной года, одному из его будущих кумиров Джону Фицджеральду Кеннеди было 24, и он вынашивал честолюбивую цель стать американским президентом. Он уже работал сенатором и был сведущ в социальных и сексуальных выгодах власти. 30 лет спустя Джек Андерсон, среди прочих, откроет истинное лицо американского родоначальника «новых рубежей», когда обнародует подробности документов ФБР, составленных Дж. Эдгаром Хувером, о личной жизни сенатора. «Согласно одному документу, – пишет Андерсон, – в 1941 году юный Джон Ф. Кеннеди имел романтические отношения с женщиной, подозреваемой в шпионаже. Его „подвиги“ с дамой происходили в Чарльстоне, штат Южная Каролина, где он работал в военно-морском флоте США, охраняя оборонные предприятия от бомбежек». Женщиной, о которой шла речь, была Инга Арвад – бывшая жена египетского посла в Париже и подруга Йозефа Геббельса. Джек Кеннеди называл ее Инга-Бинга. Она не была шпионкой, и Хувер это хорошо знал, но он поддевал Кеннеди с намеком на угрозу раскрытия компромата; этот эпизод предположительно стал первым кирпичиком в досье о неосмотрительности, которое подмочило репутацию Кеннеди и позволило Хуверу не только шантажировать его с целью продления своего необычайно долгого срока пребывания в должности директора ФБР (он оставался на этом месте более чем 40 лет), но также сделать своего друга Линдона Джонсона – человека, которому Кеннеди не доверял и которого недолюбливал, – вице-президентом.
1941 год для Кеннеди и для всей Америки стал временем необузданного оппортунизма и наивности. Это был короткий период больших надежд вслед за Великой депрессией и временного затишья перед Перл-Харбором.
Американцы, прибывшие в Маргам весной 1942 года, происходили из многоязычной страны, которая существовала менее двухсот лет, где ценились индивидуальность и одержимость религией, где Вторая поправка к Конституции США давала всем гражданам право на ношение огнестрельного оружия, признавая тем самым – если не благословляя – непременную темную сторону в человеке. Они приехали из страны, которая бросила вызов Краху и вырвалась из Великой депрессии во главе с Франклином Д. Рузвельтом – президентом, занимавшим этот пост три срока, за которые он усилил роль профсоюзов, отменил Сухой закон, сделал общедоступным первое государственное снабжение электроэнергией и создал 6 миллионов рабочих мест за четыре года. Они приехали богатые и жизнерадостные, движимые оптимизмом и успешностью, вдохновляемые своими вечно побеждающими киногероями.
В конце 30-х ощущалось колонизирующее влияние Голливуда. Американские фильмы наводнили кинотеатры Бангкока, Берлина и Великобритании, насаждая свою субкультуру с испорченным английским языком, нравственными нормами и сомнительными моральными принципами. Кумиры на тот момент были уже всемирно известны: Кларк Гейбл, Гари Купер, Эррол Флинн, а среди женщин, которых чаще всего сбрасывали со счетов как легковесных, но при этом сексуальных особ на выданье – Джинджер Роуджерс, Джоан Кроуфорд и Бетти Грейбл. В тридцатые кинопромысел превратился в искусство, и в 1939 и 1940 годы было выпущено огромное количество фильмов, которые вышли за рамки поп-развлечения и стали новой вехой в истории кинематографа. Среди таких картин: «Ниночка» Любича («Ninotchka»), «Дилижанс» Джона Форда («Stagecoach»), «Унесенные ветром» Виктора Флеминга («Gone with the Wind»), «Ребекка» Хичкока («Rebecca»; в главной роли с типичным англичанином Лоуренсом Оливье), «Великий диктатор» Чаплина («The Great Dictator») и «Фантазия» Диснея («Fantasia»). Хотя 1941 год принес меньший киноурожай, в фильмах, подобных «Мальтийскому соколу» («The Maltese Falcon»), сохранялся тот же оригинальный жанр, где в главной роли выступал непреходящий образец для подражания для американских крутых парней – Хамфри Богарт.
Многие американцы, приехавшие в Маргам после событий Перл-Харбора и вступления Америки в войну, желая походить на своих кумиров, расхаживали с важным видом, словно Гейбл и Боуги[15], распространяли голливудский уличный малопонятный жаргон и, по словам Гарри Дэйвиса, «очевидно устраивали показуху для нас – крохотного уэльского народа».
Надвигались значительные перемены в округе. Замок Маргам – уму непостижимо – был продан летом 1942 года, что ознаменовало собой конец династии Толботов. Его элегантные залы были предложены для расквартирования американских войск, для отрядов местного ополчения и подразделений гражданского ПВО. Маргам, Тайбак и Порт-Толбот тотчас заполнились американцами, главные развлечения которых заключались в том, чтобы волочиться за местными девушками и демонстрировать свою очаровательную экипировку в кинотеатрах «Plaza», «Grand», «Capitol», «Electric» и абсолютно новом «Majestic Cinema», открывшемся в 1939 году, на улице Фордж-роуд. Подобный захватывающий, доморощенный репертуар вроде фильма «The Foreman Went to France»[16] мог привлечь внимание только местных жителей, американцы же предпочитали любоваться ножками Бетти Грейбл.
«Безусловно, они добавили красок нашему городу, – говорит Ле Эванс. – Военная форма была повсюду, очень яркая и привлекательная, она стала источником явной конкуренции для местных ребят. Видите ли, они же тоже были уверены в себе. Американцы привезли с собой представление, что им принадлежит весь мир и что все это просто игра, не более того».
Все, кто знал Хопкинсов с улицы Верн-роуд, помнят Тони как отчужденного, замкнутого ребенка. Эвелин Мейнуаринг рассказывает: «У меня трое сыновей, и все они подружились с Тони. Он был единственным ребенком, и, я полагаю, ему жилось одиноко в такой маленькой семье, с вечно пропадающим на работе отцом. Мюриэл действительно была его лучшим другом, его идеалом, и, думаю, она боготворила его так, как будто он был единственным ребенком в мире… А он оставался эдаким мечтателем, в своем собственном мире». Американцы, конечно, стали предметом надежд и легко заводили приятные знакомства по всему Маргаму, раздавая шоколад и комиксы. Мюриэл Хопкинс – будучи более общительным и легким собеседником, чем Дик – любила их, за их улыбчивость, открытость и щедрость, которые соответствовали ее собственному характеру. «Мюриэл была очень щедрой, – говорит Эвелин Мейнуаринг. – Про нее и слова дурного не скажешь. Заботливая, участливая. Соседка, на которую всегда можно положиться в беде». На второй и третий год жизни в Маргаме американцы нашли себе хороших друзей – и исключительные преимущества – в лице семьи Хопкинсов с Верн-роуд.
Позже Хопкинс в разговоре с кинокритиком Тони Кроли вспоминал:
«Это было частью национальной гостеприимности. Не знаю, официально ли, но смею предположить, что людей попросили поддержать союзников и быть с ними дружелюбными, и большинство вело себя именно так. Моя мама часто приглашала этих парней к нам домой. Она жалела их, ведь они были так далеко от дома. Мы с отцом прекрасно проводили время. Я особенно запомнил двух ребят: лейтенанта Куни и капитана Дирка, оба позже были убиты в Арденнах войсками фон Рундштедта. Я помню, как они приносили мне стеклянные шарики[17], печенье и жвачку Они произвели на меня невероятное впечатление».
Приезд Эйзенхауэра в момент, когда танковые полки и войска «Свободной Франции»[18] готовились ко «Дню Д»[19], добавил еще большего азарта, и Хопкинс наслаждался разворачивающимся действом, пусть в то время он едва ли понимал, что происходит. Тогда же впервые у него появился настоящий друг – сержант из Нью-Йорка, эдакий молодой человек с ленцой и веселым нравом. Он постоянно брал Тони с собой на прогулки в горы к замку, занимая его рассказами о Бронксе, ковбоях и индейцах, о диком далеком Западе. «Помню, когда он уезжал в „День Д“, я лежал в кровати с гриппом и не мог пойти его проводить. Я плакал, но не мог этого показать, потому что я был мальчиком, а он был мужчиной».
Эта американская дружба стала глубоко вдохновляющей – и ничуть не в тягость – для замкнутого мальчика Тони Хопкинса. Она дала ему первое отдаленное представление об экзотической западной культуре, о возможном альтернативном способе жизни, и повергла его в юношеское недоумение от нестабильности этого мира. Рассел Джонс, который на некоторое время станет ему близким другом, вспоминает, что «Энтони всегда воспринимал все очень остро и тонко, принимая близко к сердцу все, что его окружало. Он глубоко мыслил о вещах, и это отличало его от всех нас, даже когда он был ребенком. Ничто не проходило для него бесследно. Он был слишком чувствителен».
Отъезд американцев служил предвестником наступления «Дня Д». Тогда, прежде чем Маргам узнал о нем, костры ко Дню победы над Японией – 15 августа 1945 года – полыхали по всему побережью, сигнализируя о новой эре еще бо́льших перемен. «Так много изменилось сразу после войны, – говорит Дуглас Рис, который рос с Хопкинсом на одной улице и дружил с ним в подростковом возрасте. – Новая металлургия пришла в город и навсегда перекроила пейзаж и характер жителей Маргама и Тайбака, да и всего остального».
Это был период колоссальных потрясений, который затронул все стороны жизни Тони Хопкинса. Местный ландшафт претерпел изменения. Район Порт-Толбота, который всегда был, по словам Салли Робертс Джоунс, «на передовой прогресса в сталелитейной технологии», теперь был выбран в качестве площадки для первого интегрированного сталелитейного завода в Великобритании, расположенной в регионе Маргам Муре, «на задворках» детства Хопкинса, и началась обширная перестройка округа. Приезжие заполонили пабы и отели: рабочие-иммигранты из Ирландии, Лондона, Шотландии – и повседневный ритм жизни Мюриэл и Дика поменялся навсегда. В это время Дик, наконец, договорился об аренде большего помещения под пекарни, на улице Коммершал-роуд в Тайбаке, недалеко от старого места. Дом на Верн-роуд был продан, и семья переехала в комнаты над пекарней.
С поступлением в школу Тони Хопкинс столкнулся с первым серьезным жизненным кризисом. Война не отменила его образования. В начальную школу, в деревне Гроуз, он ездил коротким рейсом на автобусе из Маргама, который ныне похоронен под извилистой автострадой М4. Сразу стало очевидно, что он не обладал способностью к учебе, по крайней мере, не в классе. Один из соседей считает, что это следствие воспитания Мюриэл, которая его избаловала. По мнению соседа, Мюриэл слишком рано позволила мальчику выбирать свой путь, что шло вразрез с характером Дика, дисциплинированного и организованного. Другие возражают этому и вспоминают, что это Дик поощрил прихоть сына, когда тот умолял о фортепиано. Дик пошел и купил ему кабинетный рояль, который занял полгостиной. И отец был вознагражден скорым результатом: через месяц Тони наигрывал десятки мелодий, подбирая песенки с радио и демонстрируя первые признаки необыкновенного дара к подражанию. Мнение соседей сходится в том, что Дик поддержал желание Тони играть на фортепиано, но и в том, что он безумно уставал от всепоглощающей сосредоточенности сына на своем внутреннем мире. «Я уверена, что это беспокоило обоих родителей, – говорит Эвелин Мейнуаринг. – Помню, я видела, как парнишка бродит неторопливым шагом, неся свои книжки. Ему нравилось ходить в долину одному, с книгами. И это выглядело как-то грустно». Дик первый стал возражать против его замкнутости и бесконечной музыки, и именно Дик в итоге стал выталкивать мальчика на улицу поиграть с другими детьми. Таким образом, Хопкинс, наконец, впервые нашел себе первых настоящих друзей после американцев – Брайана Эванса, Говарда Хопкинса (однофамилец), Дэвида Хэйса и Рассела Джонса. Все они распознали в тихом мальчике необычно сложную индивидуальность и то, что он, как и Мюриэл, хотел доминировать над своим окружением. Брайан Эванс, который и по сей день дружит с Хопкинсом, рассказывает:
«Ему было лет восемь, когда мы познакомились. Одиночка с увлекательным и необычным кругом интересов. Он любил слушать Дика Бартона по радио. Любил астрономию и красноречиво втирал про Большую медведицу и разные галактики. Фактически он научил меня всему, что я знаю о звездах. Он любил русскую историю, русские сказания. А еще ему нравилось пародировать современных звезд, звезд радио и театра. Он мог показать Джимми Джуэла или Томми Хэндли, или Бена Уорриса… с каким-то удивительным мастерством. Это то, что выделяло его из всех».
Эванс увидел две стороны мальчика: безмерную чувствительность и самодовольное бесстрашие, которые часто раздражали его отца.
«Он заработал себе прозвище „Пиро́женка“-Хопкинс, потому что таскал все пирожные из пекарни на Тэнигроуз-стрит, где мы впервые познакомились. Это не нравилось его отцу, а его мама, как всегда, делала вид, что ничего не замечает. Она была покладистой, а вот Дик часто был резок с сыном и вообще был строгим отцом. Я не знаю, делал ли он это из лучших побуждений, но мне всегда было жаль Энтони. А в общем, я уверен, что родители его любили. Но Дик мог быть достаточно агрессивен в наказании и всегда критиковал сына. Позже мы узнали, что он повредил спину – думаю, это из-за того, что он вечно поднимал тяжести в пекарне, – так что, возможно, физическая боль и стала причиной срывов и ругани».
Другой сосед полагает, что «Дик мог раздражаться на сына, поскольку его расстраивало, что Энтони всегда слушался только мать. Мюриэл переусердствовала с баловством сына, и это выводило отца из себя. Он часто говорил: „Тони должен быть больше мальчиком!“» «Нас сближало то, что мы все были одиночками, – говорит Рассел Джонс, чей дом находился в получасе ходьбы от Коммершал-роуд. – Говард любил поговорить. Но не громко, в стиле мальчишек из уличной шайки. Говард жил неподалеку от школы, так что все мы встречались обычно у него дома». Ребята собирались во второй половине дня и на выходных, и школа никогда ими не обсуждалась, так как некоторые мальчики учились в «Диффрин Праймари» и совсем ничего не знали о далекой «Гроуз». Они рисовали, писали и обсуждали слухи.
«Тони нравились истории о любви, – говорит Джонс, – но его главным увлечением была астрономия, небесный свод и как это все устроено. Он был всецело этим поглощен». Несмотря на внешнее спокойствие, Хопкинс легко затмевал остальных. «Это он решал, что нам обсуждать. Говард мог говорить, но Энтони доминировал. Он был полон всяких нестандартных идей и фантазий. Думаю, его отец видел в нем это и хотел, чтобы сын больше развивался, но порой именно это и раздражало Энтони, потому что он терпеть не мог даже само понятие „школа“… и учился неважно; хотя не думаю, что его мама беспокоилась на этот счет». Рассел Джонс ничего не подозревал о напряженных отношениях в семье друга, которые замечал Брайан Эванс. «Но тогда Энтони был очень скрытным, так же, впрочем, как и я, поэтому я знал о его проблемах с отцом не больше, чем он о моих».
Как показали итоги обучения в Гроуз, академическая успеваемость Энтони была не на высоте. В отчаянии – и гневе, по словам некоторых соседей, – Младший Дик перевел своего сына в Центральную школу Порт-Толбота, которая была гораздо ближе к дому и где преподавал Ле Эванс. «Я отвечал за крикет, да и за все остальное. Так что прямо могу сказать: Энтони был совсем неспортивным типом. Да и учился он плохо. Мы как-то даже задумывались: что же из него выйдет?»
Как ответный жест демонстративного неповиновения – против Дика и школы – недолгое бунтарство Хопкинса. Во время вечерних прогулок, которые из своего окна могла наблюдать Эвелин Мейнуаринг, он стал часто встречаться с Питером Брэем, другим одиночкой, и вместе они бродили по территории сталелитейного завода или по руинам заброшенного неподалеку монастыря. Брэй подчеркивает, что Хопкинсу нравилось открытое пространство и уединение, он любил рассказывать всякие истории. «Девчонок с нами никогда не было. Только я и Энтони, и еще один приятель – Джон Читсой, который разделял все те же интересы и который участвовал с нами во всем, лишь бы быть подальше от дома». На склоне холма «Пиро́женка»-Хопкинс часто делился с Брэем и Читсоем своим сладким трофеем, добытым из пекарни. И так же как с Эвансом и Джонсом, тема домашних проблем находилась под негласным запретом.
«Что я действительно хорошо помню, так это кражу яблок, – рассказывает Брэй. – Энтони был главарем, и, надо сказать, у него эта роль отлично получалась. Ему нравилось рисковать, и его не особенно заботило, что его могут поймать». Эта грабительская дружба, как и дружба с Эвансом, а также по отдельности с Джонсом, Хопкинсом и Хэйсом, оставалась конфиденциальной и едва ли когда-то обсуждалась даже с Мюриэл. Все друзья, за исключением Эванса, говорят, что не были знакомы с Мюриэл и Диком и их пекарней, и полагают, что Энтони умышленно проложил некую дистанцию между собой и удушливой атмосферой дома.
Один из давних друзей объясняет почему:
«Думаю, в один прекрасный день Энтони разрушил чары господства Мюриэл и вышел в „открытое море“ человеческого общения, от которого так хотел бежать. Он действительно любил открытые пространства долины и пляж, он любил уходить от действительности. Но в нем было много внутренней боли, ведь он так долго был домашним, маминым мальчиком, был затискан родителями Мюриэл и избалован хорошими выходными в деревне, ежедневным поеданием мороженого и все такое. Он был закомплексованным и имел проблемы с самовыражением. Он чувствовал, что отец не понимает его, слишком нетерпелив с ним, и ему было тяжело ежедневно ощущать близость отца в соседней комнате пекарни. Он хотел вырваться, но боялся, и это его подавляло. Все наши отцы работали на сталелитейном заводе, или в шахтах, или еще где-то, и мы могли неделями их не видеть. В жизни Энтони все было иначе. Внешне все складывалось прекрасно. Но на самом деле он был в замешательстве. Во многом это вина Мюриэл».
В Центральной школе Хопкинс то и дело натыкался на неудачи. Его математика была настолько плоха, что Мюриэл попросила Брайана Эванса позволить Тони присоединиться к его дополнительным занятиям после полудня, где Эванс частным образом занимался два раза в неделю. «Я спросил у леди [учительницы], можно ли, – говорит Эванс, – и она согласилась. Так что Энтони несколько недель ходил со мной и вроде как сидел там. Но спустя пять-шесть занятий леди сказала: „Ты должен сказать его матери, чтобы она забыла об этом. Он безнадежен“».
Никаких записей об экзаменационных результатах Хопкинса нет, но Рассел Джонс полагает, что:
«Он, должно быть, провалил экзамены, так как не перешел автоматически в среднюю школу Порт-Толбота или в окружную школу, чего следовало бы ожидать. Вместо этого его отец немедля забрал его из города и перевел в школу-интернат. Знаю, что Говард тоже туда пошел, так как их отцы дружили, и мальчики искали общества друг друга и, я полагаю, в принципе для удобства контакта. Но Говард пробыл там одну ночь и уехал домой. Ему там совсем не понравилось. Так что Энтони довольно-таки внезапно оказался отрезанным ломтем».
Джонс припоминает, что за некоторое время до ссылки Хопкинса их шайка часто ходила в кинотеатр Тайбака, который местные жители называли «Кэш». Примером неповторимости и обособленности этих мальчишек было то, что они никогда не ходили сплоченной группой. «Мы встречались там время от времени, очень неформально, в фойе, например, и сразу заходили в зал. Нам там было интересно. Но особенно кино захватывало Энтони. Понимаете, у него было настоящее воображение, и он любил всякие истории». А еще Энтони устраивало, что дед Брайана Эванса – Чарльз Робертс, был хозяином «Кэша», и Эванс частенько доставал бесплатные билеты для них обоих – и сюда, и куда угодно в городе. Не считая «Кэша», другим любимым кинотеатром Хопкинса был «Plaza» в Порт-Толботе, куда он нередко ходил, когда гостил у дедушки Йейтса.
«Первый фильм в жизни, который я увидел, был „Пиноккио“ („Pinocchio“), – вспоминает Хопкинс годы спустя. – И еще одним из первых, увиденных мною, был фильм „Сахара“ („Sahara“), с Хамфри Богартом в главной роли. Я был тогда совсем мальчишкой… Помню, как сижу в темноте „Плазы“ и смотрю на танк, который потерялся в пустыне и один на один сражается с немцами. До этого я ничего подобного не видел. И помню, что никогда не видел кого-то похожего на Богарта. Не знаю, может, меня привлекла его „звездность“… но я развил эту одержимость и написал ему письмецо, я бы даже сказал, фанатское; и он прислал мне свою фотографию с автографом».
Бесспорно, увлечение одиозным Богартом стало эхом изгнания его американских друзей-героев – нью-йоркского сержанта и его щедрых дружков – в сочетании с мечтой о побеге из школы, от Дика и его упований и от вечно грязного, шумного Уэльса. Пустыни Африки манили его своей открытостью, простотой и смертельной опасностью. Именно там Хопкинс хотел оказаться. На большом экране он видел стойкость и мужество Кэгни и Боуги и Эдварда Г. Робинсона (все одиночки), как они преодолевали превратности судьбы и получали в награду место под солнцем в Земле обетованной – Америке, обители свободы. Хопкинс смотрел на это и понимал, что хочет того же. Это было нереально, но это было именно то, чего он хотел.
«В школе он не был счастлив, – говорит Эвелин Мейнуаринг. – В нем совсем не было никакой радости». Рассел Джонс не помнит, как они прощались друг с другом – между собой они редко выражали какие-либо эмоции, – но он ясно помнит, что Хопкинс становился «глубоко, глубоко, глубоко несчастлив» при мысли о дополнительном школьном обучении. Мальчик, возможно, постоянно хотел сбежать: в укрытие к Фреду Йейтсу, в Порт-Толбот или в экзотические многообещающие заморские пустыни. Но он не хотел самого побега. «Все же выбор был не за ним, – вспоминает Джонс. – А всегда за отцом».
Дик Хопкинс обрел своих покупателей и друзей в пекарне. «Он был настолько одержим работой, – говорит один человек, – что они стали его единственными друзьями». Он был убежден, что школа «Уэст Монмос» в Понтипуле, что почти в 50 километрах от дома, вытрясет из Энтони всю безалаберность и поставит его на правильный путь. Мечтания, астрономия и увлечение кино должны были быть списаны со счетов. Пришло время взрослеть. Через несколько лет Энтони вернется сосредоточенный, вышколенный и готовый принять служебные обязанности, что и соответствовало гордой традиции двух поколений тайбакских пекарей.
«Дик не был в восторге от идеи, чтобы мальчик поступил на полную службу в пекарню, – рассказывает сосед по улице Коммершал-роуд. – Дело процветало, но это была адская работа, и, думаю, брак родителей испытывал некоторые сложности: Мюриэл хотелось, чтобы муж сбавил обороты и продал пекарню». Что, как известно, вскоре и произойдет. Ну а пока пекарня представляла собой некую модель поднятого на головокружительную высоту мастерства, к которому, по мнению Дика, Энтони должен был стремиться. Для него это был предмет большой гордости, что пекарня считалась лучшим бизнесом на Коммершал-роуд, что на них работало 11 человек и что он, а теперь и Мюриэл в отсутствии Энтони, работали весь Божий день.
В детстве всегда бывает минута, когда дверь распахивается настежь и впускает будущее.
Энтони Хопкинс не произвел ни на кого впечатления в «Уэст Монмосе» – школе, знаменитой своими академическими успехами. Он приехал туда в зимний семестр 1949-го и уехал спустя пять семестров. Через 25 лет, в одно из многочисленных ностальгических странствий, он посетил «Уэст Монмос». По территории школы его поводил Фрэнк Уитти, который преподавал химию и математику в конце 40-х и начале 50-х.
«Я совсем его не запомнил, – говорит Уитти. – И когда он приехал, я не подумал о нем ничего особенного, кроме того, что он не более чем просто веселый парень. Он был скромный, это да. И застенчивый. Когда я пришел домой и рассказал жене, что показывал школу бывшему ученику Энтони Хопкинсу, она пропесочила меня: „Ты что, не знаешь, кто это был? Это же Хопкинс – голливудская звезда!“»
Несколько лет спустя, когда школьный заведующий и член совета графства Дон Туиг попросил Хопкинса открыть новые офисы газеты «Free Press» в Понтипуле, актер беззаботно согласился и попросил Туига передать наилучшие пожелания Максу Хортону – учителю физкультуры времен Хопкинса. Хортон удивился: «Я не особо наладил контакт с мальчиком, хотя и был одним из двух старших воспитателей. Все, что я помню, так это то, что он был очень и очень тихим ребенком».
Грэхем Харрис, учитель классической литературы, тоже совершенно не помнит Хопкинса. И Фред Хаггер, учитель французского. Судя по всему, Энтони Хопкинс приехал, «встал в строй» и опустил голову. Он был одним из немногих учеников интерната – а такие исчислялись один на сотню мальчиков, – которые отличались тем, что усердно избегали спортивного поля. Брин Мередит каждый день играл в регби в «Уэст Монмосе» и утверждает, что Хопкинс никогда там не показывался. «Я был приходящим учеником, а он был пансионером, так что, так или иначе, мы редко пересекались. Согласен, физическая активность его совсем не интересовала. У него была репутация тихони».
Отслеживание Диком Хопкинсом успехов сына – или их отсутствия – было главной темой обсуждения как в самой пекарне, так и среди покупателей. Эвелин Мейнуаринг проясняет, что Дик Младший не ссылал и не бросал парня в интернате. Наоборот, он тесно общался с директором школы и был крайне обеспокоен неспособностью мальчика вылезти из своей скорлупы. «Дик был умным человеком, – рассказывает сосед, который посещал кондитерскую для покупки воскресных лакомств и который хорошо знал Мюриэл. – Он легко вступал в диалог, был дружелюбным и открытым человеком для множества людей – как местный поэт Гвин Томас, который частенько захаживал в магазин. Дик глубоко переживал неудачи сына. Он был уверен, что все дело в его упрямстве, избалованности и нежелании взрослеть. Единственное, чего мальчик хотел, так это проводить все время, без цели скитаясь по пляжу». Эвелин отмечает, что Энтони никогда не помогал в пекарне, хотя обычно все дети принимали участие в семейном бизнесе.
Разговор с одним из покупателей убедил Дика перевести Энтони из «Уэст Монмоса» в Коубриджскую среднюю школу, которая к тому же была немного ближе к дому, недалеко от Кардиффа. По словам местных, «Коубридж», имевший репутацию школы со строгой дисциплиной и довольно уникальной системой «классического образования», подошел мальчику. Среди находившихся там 350 сильных учеников было около 60 пансионеров, много «трудных» детей со всего света, направленных туда на исправление. Они, как и Хопкинс, узнали, что знание начинается со слова, и это слово было «латынь».
Энтони Хопкинс добился здесь некоторых успехов – в течение первого года его отец гордился положительными переменами в сыне и поздравлял коммивояжера Червертонской пекарни Артура Боуэна, который приезжал к нему каждую неделю, с выбором школы в Коубридже для своего сына Джеффа. Боуэн просил Дика, чтобы Тони приглядывал за Джеффом. Джефф Боуэн, став взрослым, и сам одно время работал коммивояжером в районе Тайбака, а сейчас живет в Эссексе; он хорошо помнит «Коубридж», его дисциплину, педантичность и требовательность к образованию… но никак не дружбу с Энтони Хопкинсом.
Коубриджская школа была основанна в начале 1600-х годов, и концепция образования была разработана сэром Леолайном Дженкинсом, светилом Колледжа Иисуса, в Оксфорде. Это была одна из первых школ в Уэльсе, и она была построена рядом с церковью Животворящего Креста Святой Марии, которая не была строго англиканской. Много католиков посещало школу, и с первых дней ее существования ученики представляли собой некий социальный срез уэльской жизни: здесь были субсидируемые ученики и платники, дети военных и священнослужителей и прочие, из разных слоев общества. Родители коубриджевцев оценивали школу как передовое образовательное учреждение, учителя которого преимущественно были англичанами, «и не из «краснокирпичных[21], – говорит один нынешний учитель, – а в основном оксфордского типа, воспитанных на классике». Идвал Рис, некогда известный регбист, игравший как центральный трехчетвертной команды Уэльса, которая победила необоримую команду Новой Зеландии «All Blacks» в 1935 году, занимал пост директора во время учебы Хопкинса и, как говорит Боуэн, был «крепким орешком».
Джефф Боуэн, поступив в школу, когда Хопкинс учился в ней уже второй год, обнаружил «огромное старое здание из серого камня с резными партами, которым больше ста лет. Оно совсем не обновлялось, за исключением установки центрального отопления – больших железных труб во всех классах, – что было очень кстати в морозные зимы». В первую очередь Боуэн вспоминает дисциплину, и как он настаивает, справедливость.
«Каждое утро начиналось с церковной службы, но католики и представители других конфессий были от нее освобождены. Когда входил учитель, мы вставали и приветствовали его – разумеется, на латыни – „Salute Magister“[22]. А когда мы прощались с людьми, мы говорили „Valete“[23]. Телесное наказание было обычным делом – как правило, провинившийся получал шесть ударов лозины, за закрытыми дверями кабинета Идвала Риса. По крайней мере, мы были избавлены от унижения публичной порки. В этой школе тебе все удавалось, если ты питал любовь к классическим ценностям или к спорту. Не думаю, что Энтони имел пристрастие хоть к чему-то из этого – по крайней мере, на тот момент, в начале 50-х, когда я знал его».
Боуэн помнит, как Хопкинс послушно исполнил просьбу своего отца и спустя пару дней после того, как новенький приехал в школу, подошел к Боуэну. Они встретились в открытом саду, в великолепии цветущего миндаля и берез. Хопкинс кратко рассказал Боуэну о школе, что она из себя представляет и чего от нее ожидать. «Он был довольно-таки резковатый. Резкий, но отзывчивый. Ему не надо было ничего говорить про себя: у тебя и так сразу складывается впечатление, что школа ему в тягость и что в целом он глубоко несчастен». Сам Хопкинс описывал Коубридж как «…очень дискомфортное заведение. Я был вдали от дома, в системе, которая работала как отлаженная машина… и я себя действительно чувствовал там словно в трансе».
«Я думаю, его сопротивление и негодование в адрес „Коубриджа“ были необоснованны и несправедливы, – говорит преподобный Питер Кобб, который преподавал географию и Священное Писание и был одним из учителей интерната, наряду с Йоло Дэйвисом и Идвалом Рисом. – На мой взгляд, наша школа была первоклассной, с замечательной атмосферой для живущих там учеников. Энтони просто не смог влиться в коллектив, – вот что я скажу. Он сдерживал себя и отказывался ассоциировать себя со многими вещами, которые мы делали. Например, он категорически отказался продолжать заниматься географией для аттестата школы – программным предметом [эквивалент нынешнего Обычного уровня][24], на том основании, что он не будет ею заморачиваться. Однако „заморочился“ Священным Писанием, чему я несказанно рад».
Преподобный Кобб вспоминает, что жизнь в общежитии была хаотичной, но подчеркивает, что Хопкинс «не из тех, кто отходил на второй план, он, как говорится, никогда не терялся в толпе». Всего было три спальни: «Little Nine» (с девятью кроватями), «Тор Dorm» (вверху дома – для учеников младших классов) и «Long Dorm» с 25-тью кроватями, среди которых была кровать Хопкинса», стоявшая второй от раковины, рядом с кроватью Джона Барнарда – другого тихого мальчика. «Вообще, это была прекрасная жизнь, – утверждает преподобный Кобб. – По меркам того времени, мы были не самой строгой школой. Она такая, какой вы ее делаете, и очень жаль, что Энтони когда-то придирался к „Коубриджу“».
Дик и Мюриэл приезжали по выходным, и, как говорит один учитель, Хопкинс неизменно возобновлял борьбу за то, чтобы его поскорее оттуда забрали. Он помнит, как семья прогуливалась по поляне, увлеченная оживленной беседой, «которая явно не походила на миролюбивую». Дик стоял на своем. Отъезды из школы домой, в Тайбак, разрешались только для занятий на фортепиано и только по выходным. Первым учителем музыки Хопкинса была мисс Ллевелин, но преподобный Кобб помнит, что Хопкинс гордился «неким приглашенным джентльменом – вероятно, для разнообразия, – с которым он продолжил свое обучение».
Джефф Боуэн утверждает, что Хопкинс погружался в свою фортепианную музыку, чтобы отключиться от угнетающего мира «Коубриджа». «В школьном актовом зале стояло старое пианино. Я часто видел Энтони там одного, в любое время суток играющего на этой хреновине. Казалось, вдохновение уносило его далеко от мытарств будничной жизни, в которых, как ему думалось, он целиком погряз».
Преподобный Кобб соглашается:
«Он не был улыбчивым мальчиком, и его умение одеваться оставляло желать лучшего, но у него явно имелась способность к музыке. У нас не было музыкального класса как такового, и я оказался единственным из учителей, кто играл на фортепиано. Так что я стал своего рода для него педагогом по музыке. Там, в актовом зале, Энтони, казалось, чувствовал себя в своей стихии. Были и другие ребята, которые умели играть на фортепиано, и у многих техника исполнения была лучше. Но Энтони обладал большим чутьем, чем другие. Как абсурдно это ни прозвучит, но он был у нас самым музыкальным пианистом».
Плейлист Хопкинса был показательным, как вспоминает Кобб: в атмосфере демонстрации мужественности половозрелых мальчиков он предпочитал легкие, причудливые мелодии, «квазиклассические вещи со склонностью к романтизму». Кобб также нашел примечательным, что почерк Хопкинса был необычайно уверенным и зрелым – сигнал, по его мнению, о непочатых внутренних силах. «У него были по-настоящему взрослые руки… и для молодого человека он мог быть обезоруживающе решительным. В нем крылось нечто большее, чем виделось при первой встрече. Много позже, в моей церковной практике, я изучил людей, их проблемы, жизни и был удивлен, когда тот или иной человек, так многого достигший, получал признание Церкви или рыцарство. В случае с Энтони не было ничего такого уж удивительного. Совершенно независимо от того, что мы пытались сделать для него в образовательном плане, он, скажем так, взял курс на амбициозную вершину, которую сам для себя установил. Даже тогда он был уже очень целеустремленным».
Во время учебы Хопкинс делал только то, что должен был делать и лишь для того, чтобы удовлетворить Риса и Кобба. «Он просто не был обязательным, – говорит Кобб с долей раздражения. – Мы старались занять мальчиков чтением в подготовительном классе, чтобы они не шумели. Но он не проявлял интереса к этому». Воспоминания же Хопкинса немного противоречат сказанному. Он утверждает, что, конечно, не был таким уж заядлым читателем, но ему нравились некоторые книги, в особенности русские, с которыми его познакомил дедушка Хопкинс. Например, он припоминает, что читал библиотечную книгу, которая заведомо не входила в учебную программу. Она поглотила его целиком, но не впечатлила учителей. Книгу немедленно конфисковали, что его сильно разозлило. «Я ни с кем не разговаривал – ни с учителями, ни с учениками, – девять дней. Как помню, я читал тогда „Русскую революцию“ Троцкого[25]. Я впал в немилость. Это была самая отрезвляющая вещь… но меня за нее строго наказали».
Тайная война одиночки, которую Хопкинс тихо развернул против «Коубриджа», расстраивала всех его учителей и почти всех одноклассников. С одной стороны, он был замкнутым, почти застенчивым; с другой – невыносимо язвительным. Даже спустя 35 лет в голосе преподобного Кобба слышны нотки грусти, когда он говорит об игнорировании Хопкинсом даже самых простых удовольствий школьной жизни.
«К примеру, он совершенно не интересовался нашими скромными усилиями в драмкружке. Каждый год мы делали какую-то постановку в актовом зале. Мы ставили „Двенадцатую ночь“ и все такое… Мы поощряли любого, кто проявлял хоть малейший интерес или способности, но Хопкинс, понятное дело, ничего этого не принимал. Может быть, он думал, что слишком раскроется, поднимаясь на сцену, или, возможно, это был его способ сказать, что он не хочет следовать по нашему пути».
Хопкинс поведал Тони Кроли, что в его отказе от коубриджских постановок лежит исключительно невинная честность: «Помню, директор [Рис] одним утром сказал: „Сегодня вечером будет школьная пьеса. Поднимите руку вверх, кому нужны билеты“… я руку не поднял. „А как насчет понедельника вечером?“ И я снова не поднял руку…»
Рис был в ярости, но держал себя в руках. За завтраком Хопкинс сидел прямо напротив него за столом, ковыряя ложкой овсянку, бесстрастно и невозмутимо. Очень хладнокровно, сквозь зубы, Рис произнес: «В чем проблема? Почему ты не идешь?»
Хопкинс не дрогнул. «Не думаю, что этот вариант хорош», – заметил он.
«Я был таким милым, – сказал Хопкинс Кроли, – но [Рису] я совсем не понравился».
Во время второго года обучения в «Коубридже» Хопкинс оттаял: его ожидали первые в жизни заграничные каникулы. Йоло Дэйвис и преподобный Кобб повезли группу из нескольких десятков мальчиков к берегам озера Люцерн в Швейцарии. «Не из образовательных целей, – говорит Кобб, – а просто для удовольствия». Выбор Мюриэл касательно летних каникул всегда падал на ее любимый Котсволдс, в компании семьи Йейтсов. Хопкинс любил лесные прогулки, но возможность походить по иностранным землям привела его в полный восторг. На этот раз он подхватил всеобщий настрой, и Кобб впервые увидел, как он смеется, наслаждаясь ландшафтом, тем самым положив конец подозрениям, что мальчик страдал общим невротическим расстройством. «Ходил слух, что Хопкинс был неадаптированный и неспособный оставить материнский подол, чтобы взглянуть в лицо взрослой жизни, – говорит житель Коубриджа. – Но некоторых бесила в нем другая сторона: его непокорность. Он мог быть чрезвычайно высокомерным. Не задиристым, но самодовольным».
Преподобный Кобб говорит: «У меня есть фотография из Швейцарии, на которой видно, что Хопкинс выглядит очень довольным, широко улыбается и вылезает из своей „скорлупы“. Так и было. В школе он вел себя замкнуто и обособленно, что ему свойственно; но когда он был за границей, то держался очень раскованно».
Кобба интересовало, было ли смущение Хопкинса вызвано издевательствами на детской площадке.
«Это часть слухов о школах-интернатах, они распространены повсюду – мол, там процветает гомосексуализм, а слабых мальчиков заклевывают, – говорит Кит Браун, почти ровесник Хопкинса, который волею судеб был приходящим учеником, так как жил в деревне, расположенной в нескольких минутах ходьбы от «Коубриджа». – Конечно, в этом есть доля правды. И „Коубридж“ принимал должные меры по отношению к геям, как это делается всюду, – я не сомневаюсь в этом. Но не было и намека на то, что бы говорило о том, что у Хопкинса неправильная ориентация, хотя, тем не менее, я допускаю, что ему доставалось, как и всем нам, от старшеклассников».
Другой сверстник отмечает, что Хопкинс был тихоней, «адекватным и нормальным во всех смыслах. Он покуривал на регби, наслаждался витринным шопингом с девочками из соседней девичьей школы, делал все типично мальчишеские штучки, разве что не играл в регби или крикет, и особо не корпел над учебой». Кобб считает, что строптивость Хопкинса держала его вдали от игрового поля и от всего, что помогло бы ему влиться в коллектив. «Я всегда подозревал, не страдает ли он сам от своей самодостаточности и нелюдимости? Учителям сложно достучаться до мальчиков и понять их отношения между собой, и как они наказывают друг друга за расхождение во взглядах».
Кит Браун рассказывает:
«Префекты (старшие ученики) докучали всем своими издевательствами. Они придумали свой собственный свод законов и мер наказаний. Например, у них было такое наказание, как „пендель“ (это местное название легких парусиновых туфель). Если ты проштрафился – скажем, во время собрания с префектами тебя поймали за разговором, когда ты в принципе должен молчать, – тебя замеряли для пенделя. Они осматривали тебя сзади и говорили: „Похоже, этому парню подойдет восьмой размер“. И ты получал под зад ботинком восьмого размера. Также существовало разделение между приходящими учениками и теми, кто жил в школе; между местными парнями и парнями из соседних областей, из Северного Уэльса и дальше. Как правило, они объединялись в группы и создавали свои законы, срываясь уже друг на друге. Так, мелочевка, – но и от них влететь могло».
Браун ходил в школу каждый день, и он сочувствовал тем, кто там живет, как Хопкинс, который, к слову, был старше его на пару лет. «Им было нелегко, и неважно, что говорит Питер Кобб, они были заперты там круглые сутки». Радостей, по его словам, едва ли насчитаешь. Но, по крайней мере, учителя, которые жили там же, в школе, с мальчиками, были очень достойными: «Рис, Дэйвис и Кобб – прекрасные люди. Кобб, например, был очень добродушным, и для нас, ребят, было одно удовольствие с ним общаться. Мы все знали его как приветливого парня – парня, с которым можно посмеяться и ничего не бояться». Еще одной радостью для страдающих постояльцев интерната – где выключение света осуществлялось в 21:30, а первый звонок раздавался в 7.00, – было разрешение посещения на выходных кинотеатра в Коубридже, где на главной улице снова и снова шли фильмы студии «Ealing», в ветхом, переделанном танцзале (частенько служившем площадкой для урегулирования мальчишеских войн). Хопкинс пользовался этой возможностью, но все же предпочитал проводить выходные дома на Коммершал-роуд, где мог валяться на кровати и читать комиксы, или пойти встретиться с Брайаном Эвансом и прогуляться по пляжу.
Спасение Хопкинса – очередной способ справиться с депрессией – родилось из его естественного умения подражать. «Я знал об этом, – говорит Кобб. – В стенах „Long Dorm“ о нем ходили легенды. Когда наступало время отбоя, Хопкинс часто вставал и гордо дефилировал, пародируя каждого из учителей, которые, в свою очередь, предоставляли ему достаточно простора для фантазии, так как прибыли из разных уголков мира». Хопкинс мог копировать их всех: педантичного учителя французского – Ллойда Дэйвиса, с его броским претенциозным стилем; Дона Пью – учителя физики, который в пятницу днем вместо уроков предпочитал флягу; Артура Кодлинга, в высшей степени англичанина, обучающего английскому, который познакомил его с Шекспиром; Таффи Хьюза – доброго уэльского великана; Белона – француза, прибывшего на год по обмену; X. Э. П. Дэйвиса – плюшевого медвежонка… Для некоторых мальчиков Хопкинс стал «чокнутым Хопкинсом», в основном из-за его безумных выступлений и постоянных депрессий. Эта кличка следовала за ним по пятам и, со слов одного ученика, раздражала его: «Он никого не боялся, разве что мистера Уайта – довольно-таки свирепого учителя истории, которого он пародировал с большой осторожностью».
Кит Браун говорит: «Пинки Уайт был психом – иначе не скажешь, – но у него были на то свои печальные основания. Он был крупным мужчиной, довольно сутулым и нездорового вида. Думаю, ему нелегко пришлось во время войны. И последствия этого сказывались на нас, мальчишках. Он определенно управлял классом. Ты не посмеешь и шевельнуться, когда он входит – настолько он внушал страх. Ты просто сидишь, парализованный, и выполняешь все его распоряжения».
Хопкинс был в ужасе от мистера Уайта, но одновременно с этим обожал его. Позже он с уважением отзывался о нем – единственном учителе в «Коубридже», который произвел на него сильное впечатление. Некоторые полагают, что Уайт напоминал ему отца своей прямолинейностью и бесцеремонной манерой командовать. Конечно, Уайт был нетипичным представителем этой профессии. Он отличался чрезвычайной начитанностью и умом, но при этом не был в узком смысле книжным червем. Он был физически развитым, бодрым, эмоциональным, постоянно меняющимся… и Хопкинс находил его выступления перед классом увлекательными. История оживала, когда Уайт ее преподавал: он лично испытал тяготы войны, видел линию фронта, лишения в лагерях для военнопленных. Он познал голод, страх смерти и открытые удары судьбы. И когда он соединял все это с Эвклидом, Аристотелем, Веллингтоном и Гитлером, такое варево приводило Хопкинса в безумный восторг, как ничто другое в «Коубридже».
Вечерами, когда Рис и Кобб находились уже вне поля зрения, а ученики-постояльцы скучали, Хопкинс демонстрировал им свою коллекцию пародий, почтительно оттачивая образ Пинки Уайта. Он редко предлагал пародию на учителя истории, даже когда Барнард или другие умоляли его. Зато результаты наблюдений и их воплощение обогатили его исполнительскую технику, которая многие годы спустя пригодится ему в спектакле Дэвида Хэа «Правда», в Национальном театре, при создании образа Ламбера Лё Ру.
«Думаю, годы в „Коубридже“ были для него пустой тратой времени», – говорит Джефф Боуэн. Другой ученик с ним соглашается: «Все, что он взял оттуда, так это плохой аттестат и уверенность в том, что он неудачник… а также воспоминания о парочке чудных персонажей».
Сам Энтони Хопкинс говорит: «Когда я уходил, я даже не потрудился ни с кем попрощаться. Я не завел себе друзей. Просто мне все там было ненавистно».
Рассел Джонс, Говард Хопкинс и Дэвид Хэйс – все потеряли связь с Хопкинсом, пока он учился в «Коубридже», но когда он вернулся в Тайбак, семнадцатилетним «ветераном» интерната, они нашли в нем некоторые перемены. «Он был таким же, – утверждает Джонс, – разве что несколько сдержаннее, если хотите». Когда Джонс и остальные ребята зашли на Коммершал-роуд, они увидели задумчивого, застенчивого паренька, намеренного возобновить старый образ жизни: бездельничанье, чтение, прогулки по долине и уклонение от требований Дика любой ценой.
Он по-прежнему имел смутное представление о противоположном поле, однако одна различимая пламенная страсть уже в нем кипела – кино. Он не озвучивал ее и не делился ею ни с кем. Просто регулярно ходил в кино. Иногда дважды в неделю. Иногда каждый день. Почти всегда один. Джонс и остальные ребята отмахивались от него и занимались своими собственными подростковыми делами, а Мюриэл решительно не разделяла интересов сына. После нескольких лет отсутствия Энтони стал вести себя хуже, чем когда-либо. Он постоянно спорил, часто был раздражительным и грубоватым. Повлиял ли так на него «Коубридж»? Где же перевоспитанный, вышколенный молодой человек, которого обещал Дик? На какое-то время мать убедила Тони присоединиться к управлению службы доставки пекарни, но это продлилось недолго. Так же как и уроки игры на фортепиано. Мисс Ричардс, приглашенная недавно учительница для углубленных занятий музыкой, показалась ему слишком нетерпеливой и напористой. Он жаловался Мюриэл, что она его не слышит, подгоняет во время упражнений и что ее не интересуют классические произведения, которые так нравятся ему, или поп-мелодии, которые он полюбил: Бинг Кросби и хиты лондонской сцены. Казалось, с большим упорством, чем когда-либо, он отказывался от дальнейшего обучения. Вместо этого он увлекся кино.
Брайан Эванс, уже начавший карьеру плотника, встретился с Хопкинсом сразу по его возвращении. «Мы иногда виделись с ним на выходных, когда он приезжал из „Коубриджа“, но по-настоящему мы снова сблизились, только когда он вернулся домой. Ничего особо не изменилось, разве что каждый раз, подходя к дому, я слышал звуки фортепиано: „Лунную сонату“ Бетховена или что-нибудь из Шопена или Моцарта». Эванс считает, что Хопкинс в то время был «глубоко запутан и неуравновешен», и прямо обвиняет Дика Хопкинса в давлении на мальчика. Энтони и сам открыто признавался в том, что по его возвращении отец безжалостно напирал на него из-за карьеры. Как рассказывает Хопкинс, Дик ругал его за нерешительность и лень, а Фред Йейтс принимал ответные меры, убеждая Дика отстраниться и дать мальчику время стать на ноги. Мюриэл держалась в стороне, избегая шумных ссор на людях, свидетелем одной из которых однажды стал Брайан Эванс.
«Он был чудак, – говорит Эванс с нежностью. – Он играет с тобой на улице и вдруг неожиданно говорит, что ему нужно пойти увидеться с родственником, возможно, с кузеном Бобби Хэйсом или еще с кем-нибудь. Никаких объяснений, просто внезапно уходит, а тебе лишь остается сказать: „О’кей, ладно, я тогда тоже пойду домой“. Он так и не изменился в этом отношении. Быстрая перемена планов, немногословность и отсутствие эмоций. Помню, как мы встретились с ним позже, где-то в 1962 году, отлично проводили время, болтали, а потом он просто сказал: „Я уезжаю, возвращаюсь в Лондон. Провожу выходные с Дирком Богардом“. И это было сказано не для того, чтобы тебя впечатлить. Его самого это не впечатляло. Для нас Богард был суперзвездой – для него просто: „Еду увидеться с очередным другом. Пока!“».
Эванс видел постоянное напряжение Хопкинса от неуверенности в себе, но Энтони как мог скрывал его. «Он тогда не пил, – говорит Эванс. – Мы не ходили в заведения типа „Somerset“ или другие пабы. У меня было отвращение к выпивке, а вот у Энтони нечто другое. Думаю, он чувствовал себя смущенно, заходя в паб, ведь он был ужасно закомплексован в светской жизни Тайбака. В „Коубридже“ его такому не учили».
В дальнейшем Эванса забавляли ограниченные и наивные отношения Хопкинса с противоположным полом. «Он был безнадежен, абсолютно безнадежен с девушками. Это было смешно, на самом деле. Мы часто гонялись за девчонками на улице, а он никогда не воспринимал их всерьез. Лишь как что-то мимолетное. Он никогда их не понимал, наверное, потому что был слишком занят, пытаясь разобраться в себе и своей семье… Он не был геем, ничего такого даже отдаленно, но мысль о том, чтобы поцеловать девушку – бррр, фу! Думаю, он лучше поцеловал бы пригоршню грязи!»
Несмотря на успехи в Священном Писании, образованный Хопкинс был далек от религии. «Никаких церковных служб, – вспоминает Эванс, – никакого пения в хоре. Он был агностиком и очень убежденным, но он не навязывал своих взглядов никому, что было проявлением кротости с его стороны. Россия по-прежнему его интриговала, и, думаю, он верил во всю ту коммунистическую жизнь – отсутствие церковного вмешательства в дела государства и все такое. Его интересовали текущие события, опубликованные в новостях, но опять же, это все был его внутренний мир, все – внутренний мир».
Осенью и зимой 1954 года Хопкинс сменил множество случайных работ, которые, в основном, ему подкидывал Дик. Они были настолько кратковременными, что Брайан Эванс ничего о них не помнит. Какое-то время Хопкинс трудился ассистентом на сталелитейном заводе, немного позже работал подручным у кондитерской печи. Эванс наблюдал возрастающую панику в глазах друга и одновременно угрюмое согласие с удушающими и неотвратимыми требованиями отца.
Дик настаивал на том, чтобы мальчик стал ответственным и занялся своей карьерой, что, по мнению многих, было разумно, «но Тони мучился неуверенностью в себе». Пришло время для совершения душеспасительного, отчаянного шага, но Хопкинс и понятия не имел, какой это должен быть шаг. Зато это знал Эванс.
«Мне всегда нравилась драматургия. И на самом деле, много позже, после того как Энтони уехал из Порт-Толбота, я и сам пытался стать актером, но, как ни печально, из этого ничего не получилось. В то время я участвовал в маленьком церковном драмкружке и был занят в пьесе „Королева бабочек“ („The Butterfly Queen“). Я был великаном-людоедом. Мне хотелось, чтобы Энтони пришел посмотреть на это. Не знаю почему, наверное, из-за его сильной тяги к пародиям и влечения ко всяким выдумкам. Просто мне показалось, что это может его заинтересовать, может ему понравиться и, возможно, как-то подстегнуть».
В итоге Хопкинс пришел в церковный зал, увидел спектакль и был впечатлен. Однако он не вступил в церковный драмкружок. Эванс хорошо знал, что нельзя давить на друга. «Это звучит смешно в свете того, что он сделает позже, но тогда причиной отказа стало то, что он не захотел надевать комичные костюмы. Я объяснял ему, что так задумана постановка и в этом суть. Но он и слушать ничего не хотел. Сказал, что будет чувствовать себя глупо и поэтому не хочет в этом участвовать. Когда он что-то решал, его лучше было отпустить. Так что я оставил все на его усмотрение».
По правде говоря, «усмотрения» Хопкинса в Уэльсе в профессиональном смысле были ограничены. Уровень образования Тони был ужасен, и его лучшая характеристика несомненно заключалась в том, что он был сыном известного пекаря. Со слов друзей Мюриэл, она совершенно не хотела, чтобы он был занят в пекарне, но также она не хотела, чтобы он уезжал из Тайбака, особенно так скоро после его возвращения из «ссылки». Выбор реальной работы был невелик: быстроразвивающаяся Сталелитейная компания Уэльса (которая сейчас насчитывает 19 000 служащих и продолжает ежемесячно вагонами привлекать рабочих-иммигрантов), либо добыча угля, либо коммунальная сфера, куда устроиться было значительно труднее. В любом случае, ничто из этого не привлекало Хопкинса: после его опыта работы в сталелитейном цехе он поклялся, что никогда больше не будет работать на заводе. Угледобыча вообще ужасала его, и ему явно не подходили бухучет и делопроизводство. «Кем же мне быть? Что я могу делать? Я совершенно бесполезен…» «Так он думал, – говорит Брайан Эванс, который сопереживал другу, но чувствовал себя бессильным помочь на деле. – Есть некоторые рамки, за которые мальчики не могут выйти, чтобы помочь друг другу – даже выразить понимание. Я был ему просто другом, и это лучшее, что я мог сделать».
И хотя Хопкинс ненавидел условности в организованных общественных группах – чтобы дать выход своей скрытой, ни на что не направленной энергии, он втянулся в светскую жизнь и вместе с Брайаном Эвансом стал посещать бильярдный зал в здании Ассоциации молодых христиан (YMCA), куда, кстати, частенько захаживал его кузен Бобби Хэйс. Здесь ребята играли, и здесь же со сдержанным любопытством Хопкинс наблюдал за актерами драмкружка YMCA, которые репетировали по вечерам, с восьми часов, в помещении над бильярдным залом.
Дуглас Рис, недавно ушедший в отставку председатель Национального союза журналистов, тогда, в 50-е, был руководителем актеров YMCA. Он всегда был открыт для поиска новых развлекательных программ и талантов. Порт-Толбот в то время, по его словам, переживал культурный всплеск.
«Это было прекрасное время, космического значения. Появились оперные объединения, музыкальные группы. Открылось шесть больших кинотеатров, двенадцать мужских клубов, три театральных общества. В результате успеха сталелитейного завода Аббатства у людей появились деньги. Каждый вечер пабы были набиты битком, очереди в кино начинали расти с шести вечера и даже раньше. А если вам по душе концерты, то вас готов поглотить рабочий клуб. Я был руководителем увеселительных мероприятий в клубе „Trevelyan Club“. Мы очень быстро исчерпали запасы местных уэльских групп и стали приглашать лучших исполнителей из Шотландии, Мидлендса[26], Лондона. Тогда не существовало никаких ограничений. Акцент делался на живое исполнение и новые впечатления. В этом смысле стальной бум помог Уэльсу в развитии культуры. Он положил людям деньги в карманы, а после этого увеличил спрос на вечерние мероприятия, и поэтому такие организации, как YMCA Порт-Толбота, процветали».
Эванс не приписывает себе в заслуги судьбоносный поворот в жизни Хопкинса, который случился в один из февральских вечеров 1955 года, в зале Ассоциации молодых христиан. Как всегда в свои юношеские годы – да и по большей части во взрослой жизни, – Хопкинс принял твердое решение сам. Ни Эванс, ни друзья Тони так и не представляют, что же послужило финальным толчком. Возможно, это воспоминания о том, как он хохотал, когда Эванс исполнял свою роль в «Королеве бабочек». Возможно, это был блеск Богарта: должно быть, перед глазами Хопкинса стоял образ почтенного актера, важно поднимающегося по лестнице, освобожденного от тягот обычной жизни и способного оживить фантазией любую тоскливую пьесу. Дуглас Рис рассказывает:
«В тот вечер мы репетировали, и Рэй Стори, секретарь YMCA, подошел ко мне и говорит, мол, там внизу сидит паренек, он хочет записаться в кружок. Я спустился, а там на скамейке сидит Энтони и смотрит, как ребята играют в бильярд. Я спросил, он ли интересуется театром, и он ответил: „Да, я“. Тогда я сказал: „Пошли наверх, посмотришь, как проходят репетиции. Добро пожаловать!“ У нас был отличный продюсер Сирил Дженкинс, который свято верил, что нужно поощрять любого мальчика, если он проявит хотя бы незначительный интерес к театру. И Сирил в тот вечер как раз был наверху, вот я и повел Энтони наверх».
На тот момент Дженкинс репетировал два произведения: фрагмент из предстоящего Пасхального представления YMCA под названием «Эммануэль» (традиционное библейское сказание) и кусок из «Отелло». Элвед Лоуди, молодой актер, слушал наставления Дженкинса, когда Хопкинс робко вошел в зал, бледный, серьезный, «с видом парня, которого только что приговорили идти на смерть. Выживет? Или погибнет?».
Лоуди вспоминает, что это было рано вечером, перед тем как должна была начаться основная репетиция, и Дженкинс был очень внимательным и жестким. Шло индивидуальное занятие. «Кусок, который мы делали из „Отелло“, был заготовлен специально для Молодежного фестиваля драматического искусства Гламоргана[27], который намечался на ближайшее время. Этот молодой парень вошел очень-очень тихо, сел и смотрел из угла, а когда все закончилось, Сирил подсел к нему и спросил: „Ну, и что ты думаешь? Хочешь к нам присоединиться?“ И Энтони кивнул и просто сказал: „Да“. После „Отелло“ Хопкинс для себя все решил. Так случился поворотный момент в его жизни».
Это был неяркий, случайный поворотный момент, но его катарсический эффект был неоспорим. Хопкинс пришел в YMCA на следующий вечер, и еще на следующий. Через несколько дней Дженкинс дал ему немую роль, имевшую минимальное значение для актеров труппы, большинство из которых вряд ли вообще заметили сына булочника, но это в корне изменило неприступный мир Хопкинса. «После этого он приходил каждый вечер, – говорит Рис, – и следил за репетициями с трепетом, даже с какой-то одержимостью. Он явно был тихим мальчиком, застенчивым человеком с нежеланием общаться. Но он каждый вечер приходил в YMCA до начала репетиции и уходил последним, когда мы уже закрывались в полночь. Думаю, мы стали для него своего рода семьей, с которой он обрел второй дом – театр в YMCA».
Через пять недель Хопкинсу предстояло впервые выступить на сцене перед публикой. Он играл римского сотника у могилы Христа, который сдерживал Джин Лоуди – жену Элведа, игравшую Марию Магдалину. Представление взбудоражило его, однако, как и следовало ожидать, он скрыл волнение от большинства своих близких друзей. Брайан Эванс был изумлен внезапным преображением Энтони и его игрой в костюмированной пьесе, но, поразмыслив, решил, что не стоит особо удивляться. Все это время он догадывался, что в Энтони живет театральный дух, что он жаждал непредубежденной публики, что он хотел вымышленных историй, юмора и любого подходящего прикрытия от парализующей неуверенности в себе. В целом, перемены казались так или иначе неизбежными, и им несомненно способствовала безысходность его положения. Все видели, что время бездействия Хопкинса заканчивалось. Он был уже слишком взрослым, достаточно созревшим для того, чтобы принимать ответственные решения. Пришло время брать на себя обязательства и ставить перед собой конкретную цель. Альтернативой было очередное короткое ленивое лето, порождающее еще более ожесточенные меры со стороны Дика. Что будет в следующий раз? Еще более принудительное обучение? Или договоренность с какой-нибудь тайбакской коммерческой провальной фабрикой?
Пасха 1955 года запомнилась Энтони Хопкинсу как момент его крещения, волшебное время, когда впервые, начиная с детства, жизнь приобретала некоторую утешительную форму, и он чувствовал, по его словам, что «наконец стал полезен». Дуглас Рис, Элвед Лоуди и друзья по YMCA подтверждают это. Рис говорит:
«Он был блаженно счастлив во время всех приготовлений и репетиций, он с юмором относился к костюмам. Что само по себе хорошо, потому что это было необходимо ему. Мы сами создавали наши костюмы, так что с радостью сделали кое-что и для него – скорее, немного переделали. Но у нас были проблемы с его ногами: я никогда не видел такого большого размера ноги у молодого парня. У него был то ли 12-й, то ли 13-й размер, и мы просто не могли подобрать ему сандалии. Наконец, мы нашли несколько пар огромных размеров, но и они оказались ему слишком малы. Тогда мы отрезали на них носок, и Энтони гордо расхаживал вокруг нас с голыми пальцами, утыкаясь ими в пол. Мы безжалостно его дразнили, а он с легкостью все это воспринимал. Никаких обид. Он был частью команды, нашим братом».
Данный спектакль запомнился Джин Лоуди безусловно опасным присутствием Хопкинса, которое несколько мешало ее собственной игре. Сначала, рассказывает Джин, «Хопкинс показался мне ужасно привлекательным, хотя тогда я уже была замужем… но немного взъерошенным». Поскольку его роль была маленькой, она едва ли замечала его на репетициях и совсем с ним не разговаривала. Возможно, это было ее ошибкой, потому что Хопкинс оказался совершенно неопытным и склонным к боязни сцены. «С первого момента выхода на сцену он был достаточно неуклюж, а в решающий момент и вовсе наступил мне на ногу, причем, падая, он схватил меня… за самое неприличное место. Не знаю, что подумали зрители: упала ли я в обморок или пала на колени при виде воскрешенного Христа – но, честно говоря, Энтони удалось по-своему выделить значение этой сцены».
В другой сцене Хопкинс играл волхва, пришедшего к новорожденному в яслях. Эта эпизодическая роль принесла ему первые его слова на сцене: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Хопкинс позже говорил Тони Кроли, что это было «иронично и к месту», поскольку тогда он и сам был не кем иным, как кротким, и определенно балансировал на грани «…карьеры, которая дала мне все… включая страдания». Годы спустя он скажет в интервью уэльской газете: «Я никогда не забуду тот вечер: скрипучий проигрыватель, играющий „Лоэнгрин“ Вагнера, свет, падающий на сцену, волнение публики. Меня проняло. После этого я решил, что стану либо актером… либо священником».
Пасхальный спектакль, испорченный неформальной игрой Хопкинса, стал для него откровением и поднял его самооценку. Люди хлопали его по плечу и аплодировали лишь за то, что он притворялся кем-то другим. Смех, музыка, праздничные флажки, искрометное общение с неизвестными ему людьми. Спектакль закончился. Кто сыграет роль в следующий раз? А потом? Будет ли он дальше играть и увидит ли хоть половину из этих людей снова? Да и важно ли это?
Энтони лелеял эти мысли глубоко в душе. Он рассказал Мюриэл о своем новом замечательном занятии – куда более полезном, чем игра в бильярд, в которой погрязли кузен Бобби и Брайан Эванс, – но ничего не сказал Дику. Никто не воспринял всерьез пасхальный выход, но кто-то сказал: «Тони, ты бы мог стать новым Дики Бёртоном. Он играл в театре „Олд Вик“ („Old Vic“) и снялся в кино с Эдит Эванс и Эмлином Уильямсом, а теперь в Голливуде снимается в больших эпопеях. Он стоит целое состояние». Мюриэл рассказала Энтони историю, как Бёртон, а потом Дженкинс работали в кооперативе недалеко на Коммершал-роуд. Как там о них пошла молва. На что Хопкинс лишь только хмыкнул. Брайан Эванс ходил с ним за компанию в «Кэш», где по бесплатным билетам от деда Чарльза они смотрели на широком экране величественную «Плащаницу» («The Robe») с безграничными пустынями и уэльсцем в лице Богарта – типично голливудский проект. «Он был немногословен, – говорит Эванс. – Только посмеялся и сказал: „Эх, он все сделал праправильно”».
Он ничему не научился, пока не выучил слова Отелло над смертным ложем Дездемоны:
Так надо, о моя душа, так надо.
Не вопрошайте, чистые светила:
Так надо! Эту кровь я не пролью,
Не раню эту кожу, ярче снега
И глаже, чем надгробный алебастр.
Но пусть умрет, не то обманет многих… [28]
Именно Сирил Дженкинс, встречаясь с ним в зале по вечерам, помогал ему осваивать азы актерского мастерства, наставлял, объясняя динамику пьес Шекспира, особенности его поэзии, ценность голоса. И именно Дженкинс первым заговорил с ним о высоком предназначении актера, о Станиславском и его системе, что актер рождается с собственными определенными качествами и было бы ошибкой их не использовать. Именно здесь он услышал цитату Станиславского из Томмазо Сальвини, в которой говорилось, что идеальным актера делает «голос, голос и еще раз голос».
«В Энтони были две примечательные особенности, – говорит Брайан Эванс. – Руки: они были огромными. И его ореховый голос». Все, от Дэвида Скейса до Линдсея Андерсона и Майкла Чимино, отмечают его голос с уэльскими нотками, не говоря о Бёртоне, который в отличие от Хопкинса нежно любил родной язык. Для Хопкинса «Отелло» стал его «роллс-ройсом», который давал внутреннее освобождение, хотя никто в YMCA и не заметил появившегося блеска в его глазах. До этих пор уроки наставников были ему в тягость: будь то мисс Ричардс, учительница игры на фортепиано, которая желала мгновенных результатов, или Кобб, Рис и Дэйвис, ожидавшие готовых формул, или Дик, меривший жизнь старыми мерками. В отрывках «Отелло», которые теперь приносили ему удовольствие, он открыл новое знание, связь души и ее экспрессии, которое ускользало от него всю жизнь. Голос оказался ключом, который наполнял и оживлял глубокомысленные, гениальные слова на странице. Ему нравилось их произносить, и особенно неожиданно. Нравилось выстреливать их и слушать, как звуки отскакивают рикошетом от деревянных стен YMCA, видеть, как Дженкинс радуется после идеально выговоренных глаголов, чувствовать вибрации ритмов «высокого» на своей коже. Внезапно все книги обрели новое значение. Комиксы перестали быть интересными, хотя он никогда не терял теплого отношения к Дику Бартону и Шерлоку Холмсу, а также мультипликационным героям, которые бросали вызов судьбе и имели больше мускулов, чем мозгов. Просто он внезапно осознал цель своего существования: лишь бы произносить слова, которые будут давать резонанс. «В первый раз я ощутил результат, – говорит он, – когда выучил полный текст пьесы. Наконец я почувствовал, что могу довести что-то до конца».
В конце лета Дуглас Рис, прогуливаясь с женой Элизабет, решил заглянуть к Сирилу Дженкинсу, жившему неподалеку от YMCA, в аскетичной съемной комнате. Их радушно встретила жена Дженкинса, и компания из четырех человек присела насладиться чаем и непринужденной беседой. Послышался звонок в дверь – Дженкинс пошел открывать и увидел Хопкинса, который «…просто заскочил на минутку, чтобы поздороваться». Юноша присоединился к компании и разговору, а потом вдруг сказал, очень небрежно: «У меня есть хорошие новости». Рис вспоминает: «Мы все заинтересовались. „Ну, давай рассказывай!“ Он сел, и с безразличием говорит: „Просто я получил право на стипендию в Уэльском колледже музыки и драмы[29]“. Мы крайне разволновались и были в полном восторге! Он никому ничего не рассказывал. Все это время он разучивал „Отелло“, занимался с Сирилом и даже словом не обмолвился о своих намерениях. Очевидно, что он все тщательно продумал. Но никому ничего не сказал».
Брайан Эванс тоже ничего об этом не знал, что его особенно удивило, поскольку он любил театр, и Хопкинс хорошо знал о его собственных планах. «Мы прогуливались, и абсолютно невзначай он говорит мне: „Я только что съездил в Кардифф, встречался с Флорой Робсон“. С Флорой Робсон?! Я спросил, он что, шутит? А он ответил: „Я буду учиться на актерском, в замке Кардифф[30]. Я стану актером, Брайан“».
Выбор Хопкинса стал результатом разговоров с Лоуди, Дженкинсом и другими коллегами в YMCA. Но прежде всего, решение созрело благодаря объявлению в газете «Western Mail», предлагающей двухлетние стипендии, размером в 200 фунтов. Хопкинс реально оценивал ситуацию. Во-первых, Тайбак не славился профессиональными актерами, хотя недавний успех Бёртона обсуждался вовсю; во-вторых, было бы смешно ожидать, что Дик будет финансировать сына после катастрофы с «Коубриджем». Тони должен был действовать в одиночку: либо пан, либо пропал – но попытаться заработать стипендию. RADA или Центральная школа сценической речи и драматического искусства[31] в Лондоне казались надежными ставками, но многие, кто знал актера, уверены, что Хопкинс решил пройти испытание себя в ближайшем месте: Кардифф подходил, так как находился в двух шагах от дома.
Хопкинс подал заявление в июне, а в июле был приглашен на прослушивание в Кардифф Сити-холл – не перед Флорой Робсон, которая была частым гостем в театре «Принц Уэльский» («Prince of Wales Theatre») в Кардиффе, хотя и не имела связи с колледжем, а перед доктором Рэймондом Эдвардсом. Заданием было подготовить отрывок из Шекспира; Хопкинс приготовил «Отелло».
Рэймонд Эдвардс, как и Хопкинс, был единственным ребенком в семье и имел много общего с Хопкинсом, хотя и был на десяток лет старше. Эдвардсу, не расчитывающему на чью-либо поддержку, пришлось немного потрудиться, чтобы попасть в культурные влиятельные круги. Однако его подъем был не простым. Он планировал актерскую карьеру, но ему не хватило духу, как он говорит, довести дело до конца. Вместо того чтобы получить степень в Бангоре[32], он отправился в Ливерпульский репертуарный театр («Liverpool Repertory Theatre»). Отсюда он подал заявление и позже был принят на должность советника по вопросам драматургии в Кардиффе, где стал главой кафедры драматургии, недавно созданной в колледже, располагавшемся в замке Кардифф, «как раз прямо в центре не самого культурного города».
Замок Кардифф в собственность города передали лорды Бьюты, двое из которых страдали гемофилией и умерли один за другим, оставив непригодное поместье с неоплаченными наследственными пошлинами. Замок был отдан вместо оплаты налогов, и муниципалитет нашел ему верное применение, удовлетворяющее образовательным нуждам города. В 1949 году было создано музыкальное отделение, а в 1951-м приехал Эдвардс, чтобы «донести драматургию до города». Задачка, по его словам, была еще та:
«Кардифф в то время был городом обывателей, не имеющих представления о своих драматических талантах. А таких было немало, но их нужно было организовать и вдохновить. Начинали мы со связанными руками. Гламорганский совет отказал нам в получении гранта, однако на помощь пришел директор Принс Литтлер, семья которого всегда поддерживала театр и который финансировал студенческую стипендию. Когда мы начинали, у нас ничего не было, даже здания под театр – и оно не появится аж до 1972 года. Мы работали в чрезмерно тесных помещениях. Но ситуация преображалась с появлением таких студентов, как Хопкинс».
Два момента в прослушивании Хопкинса впечатлили Эдвардса, кого, по слухам, было сложно удивить: пружинная страсть молодости и сила голоса Энтони. «Он двигался с невероятной животной энергией. И у него был голос Бёртона». Эдвардс выделял самобытность и индивидуальность, присущую уэльсцам.
«У актера из Южного Уэльса есть достоинство – его голос. Я пришел к выводу, что это унаследованное качество и его формированию способствовала работа в шахтах. Поколения угледобытчиков находились в тесных, раздражающих условиях, не имели возможности подняться в шахтах в полный рост, дышали ужасным воздухом. Вследствие такого кислородного голодания они вдыхают воздух очень глубоко в легкие, используя широко раскрытые ноздри и расширяя дыхательные пути. В этом и заключаются особые требования к голосовой технике, которой обучают актеров-аспирантов. Получается, что южноуэльский актер приходит уже с готовыми голосовыми данными. Для него это естественно. И чем-то подобным обладал Хопкинс до того, как я стал его обучать».
После десятиминутного прослушивания Эдвардс тут же, на месте, сказал Хопкинсу, что он принят, и посоветовал ему идти домой собирать вещи и готовиться провести два года под крышей замка. Эдвард Донн и его жена должны были организовать жилье для Энтони, и они устроили его в меблированных комнатах прямо на территории колледжа. 24 месяца Хопкинс ел, спал и дышал миром актерства в священных залах, гудевших под музыкальный аккомпанемент молодых дарований Кардиффа. После унылого настроения в «Коубридже» это был опьяняющий восторг.
Хопкинс с видимым наслаждением расслаблялся и раскрывался с новой стороны, которая удивила бы Дика и учителей «Коубриджа» и, вероятно, раздражала бы Мюриэл. По словам близкого друга, у Мюриэл были «тяжелые сомнения» по поводу разрешения ее мальчику вновь покинуть дом, особенно ради мира актерства. Тем не менее «…мысль о замке и колледже впечатляла ее – глубоко в душе она была немного честолюбива».
Привязанность Эдвардса к Хопкинсу быстро росла, и он находил «…молодого человека явно довольным» и вместе с тем «…скромным, но не застенчивым», встречаясь с ним в крошечной мастерской в недрах замка, куда 20 студентов, в основном девушки, приходили на занятия с профильными преподавателями. Эдвардс ничего не знал о спорах на Коммершал-роуд, но подозревал, что они могли иметь место. «Его школьная успеваемость была настолько плоха, что не исключено, что она разбивала сердце его отцу. Ученик лишь с единственным уровнем „О“ сейчас не попадет в Кардифф-колледж (Cardiff College). А его отец потратил кучу денег на его образование – ради такого результата?! Что должен был чувствовать его отец из-за такого провала? Наверное, на миг я подумал: „Хватит ли этому мальчику упорства, чтобы продержаться до конца? Ведь у него были ужасные оценки“».
Не без помощи жены, Джун Гриффитс, и актеров-режиссеров вроде Руди Шелли из Бристоля, Эдвардс погрузил студентов во всеобъемлющий курс техники мастерства. «Это было довольно мучительно для меня, иногда приходилось работать по четырнадцать часов в день, но студентов мы не перенапрягали. Они хорошо проводили время, и у них была обширная учебная программа. Мы проходили греческую драматургию, дошекспировскую эпоху, комедии и трагедии эпохи Возрождения, современную и англ о-уэльскую драматургию. Наряду с этим были различные курсы по технике: движений, речи и так далее. Мы рассматривали Станиславского, „Метод“[33], применимость визуальных средств». Несмотря на это, Эдвардс вспоминает:
«Хопкинс был блистательным учеником, если не считать отсутствие физического контроля. В какой-то степени он вел себя как безумец, с реквизитом и всем таким прочим. Количество сломанных стульев, помнится, насчитывалось немалое. Он ломал вещи. Но… в этом что-то было. Эдакое в чеховском стиле. По большей части отлаженной технике его на самом деле никто не учил. Например, люди сейчас часто мне указывают на его вечную жестикуляцию: то пальцем ухо потрет, то нос потеребит. А я говорю им: „Это и есть он“. Его собственная характерная особенность».
Эдвардс тщательно прорабатывал необходимые драматические произведения, но Хопкинс, как и в «Коубридже», «…был склонен уходить в свои интересы. Чехов, русские – он любил все это. Он был развит не по годам, и я позволял ему все, потому что он казался очень счастливым. Вокруг него сияла аура счастья, и она разрасталась, пока он находился с нами…»
Ауре счастья он обязан девочке с волосами мышиного цвета по имени Памела Майлз. Уроженка Уэльса, но «…выросшая повсеместно – мой отец служил в Королевских ВВС», она сразу приглянулась Хопкинсу, как только он пришел на занятия. Моментальное притяжение оказалось взаимным. Пэм Майлз (ныне Пигготт-Смит) рассказывает:
«Я получила грант на образование, хотя и не стипендию, поскольку была еще слишком юна – мне было только 17, когда я поступила в колледж. Мои родители жили в Кардиффе – я подумала, что пришло время осуществить мою мечту стать актрисой, и подала документы на новое отделение драматургии в колледже. Но потом, когда меня уже взяли, мои родители переехали, так что мне пришлось остаться с тетей – она жила в получасе езды от колледжа. Я ездила туда каждый день на автобусе, а позже, когда переехала в YWCA[34], – на велосипеде: оттуда было гораздо ближе до колледжа; и я была очень довольна своей новой „взрослой“ жизнью. Я училась там всего пару недель, когда приехал красивый мальчик из Порт-Толбота – Тони – и я сразу же влюбилась по уши. Он стал моей первой большой любовью».
Центром их притяжения, помимо физической химии, говорит Пэм, служили их схожие переживания детства. Как и Хопкинс, она была единственным ребенком в семье, привыкшим к одиночеству и периодической разлуке с семьей, продиктованной папиной работой. «Тони рассказал мне, что у него никогда еще не было девушки, а у меня никогда не было парня, так что все это было немного волшебным. Нам было чем поделиться друг с другом, и за последующие два года наша близость росла так же, как и наше актерское мастерство. Я допускаю, что между нами существовал определенный дух соперничества, но, честное слово, в таком возрасте ты ослеплен любовью, и мы по-детски спустя короткое время уже говорили о свадьбе… но этого не случится, пока мне не исполнится двадцать пять».
Хопкинс расцвел в этих отношениях, обретая уверенность и открывая в себе чувство юмора, о котором прежде и не подозревал. Эдвардс подтверждает:
«Он не был выскочкой, но каким-то странным образом во всем доминировал. И это его качество – харизма, думаю, назовем это так, – постоянно росло. Помню, к примеру, его остроумие, когда они импровизировали (с Памелой) и он спросил ее откуда она. Она была родом из близлежащего городка, который в свою очередь находился рядом с городом Пайлом. Когда она сказала „рядом с“, он так быстро отреагировал, заметив: „О, правда, в миле от Пайла, говоришь?“[35] Это было сказано с таким невозмутимым видом и резкой подачей, что все засмеялись».
Как рассказывает Пэм, их с Хопкинсом конфетный роман проходил в кофейнях Кардиффа, – они редко решались отправиться куда-то дальше. За два года, что они были вместе, они только однажды ездили в Лондон, на экзамены по драматургии, и всего несколько раз возвращались в Тайбак. В основном они бродили с однокурсниками, избегая пабов и держась подальше от неприятностей. Это была эпоха стиляг – колючка на хвосте послевоенной оттепели, но Хопкинс уж слишком был индивидуалистом… – и романтиком, как утверждает Пэм, – чтобы под кого-либо подстраиваться. «Он больше всего походил на левобережного битника[36]», – полагает один из друзей того времени, и Пэм соглашается: «Совершенно невинное, детское позерство. Он не задумывался глубоко о своих проблемах или мечтах. Но был неугомонным, и я мало училась, пока мы были вместе».
По возвращении в Уэльс Пэм представили Мюриэл, которую девушка немного побаивалась. По словам друга: «Мюриэл недолюбливала любого, кто в перспективе мог бы отнять у нее сына. Он был ее лучезарной отрадой, ее мальчиком и всего лишь подростком». «Думаю, Мюриэл не была от меня в восторге, – признается Пэм, – а вот Дик был бесконечно добр, и он мне очень понравился».
К началу второго года обучения в Кардиффе Хопкинс ломал голову над своими возможностями и своими слабыми сторонами. Эдвардс уже опробовал его на важную роль в пьесе чешского писателя Карела Чапека «Из жизни насекомых» («Insect Play»). «В ней, – говорит Эдвардс, – он просто блистал». Актерство волновало Тони больше чем когда-либо, но теперь, с обостренной объективностью, он осознавал свои проблемы. Для начала ему тяжело давалось заучивать тексты. К тому же его физическая грациозность оставляла желать лучшего. Пэм, напротив, несмотря на то что часто попадала под горячую руку Джун Гриффитс (кажется, та проявляла особый интерес к критике Пэм), обладала изяществом балерины. «Он завидовал, – говорит Пэм. – Иначе никак не скажешь. Но мы были влюблены, мы были детьми, и все у нас было под контролем». Однако Хопкинс имел склонность к рефлексии и внутренне ковырялся во всех своих переживаниях. Как ему казалось, его успехи были не такими, какими могли бы быть, а весь этот эксперимент закончится уже примерно через год. Что же он будет делать дальше? Что, если у него ничего не выйдет, как не вышло со всеми его учебными начинаниями, и он не получит диплом? Как ему потом убедить Дика и Мюриэл позволить ему остаться в актерском мире? И, наконец, как ему сломить нелюбовь Мюриэл к Пэм?
Мучимый снова сомнениями, Хопкинс перешел на второй курс в «Кардиффе»; преданный в своей любви к Пэм, но весь на нервах. В этом полном неопределенности периоде его жизни появляется Питер Гилл – семнадцатилетний мальчик, католик из Кардиффа, отец которого служил разнорабочим и чья учебная жизнь успела сложиться так же сыро, как у Хопкинса.
Гилл присоединился к занятиям Эдвардса с аналогичным наивным энтузиазмом «во что бы то ни стало стать актером» и, как Хопкинс, быстро стал одним из лучших в труппе. Гилл рассказывает:
«Чтобы понять произошедшее далее, вам нужно представить себе всю эту картину. Барочный, дивный замок в таком обывательском, ужасном городе. Жители Кардиффа были варварами. А тут мы, примеряющие классическую мантию. Мы с Тони подружились моментально. Моментально и всерьез. Пусть это прозвучит нескромно, но мы стали светилами. Мы оба были отличными актерами – я, пожалуй, лучше него, – и мы лидировали на прослушиваниях. Мы были там единственными двумя талантами, как мне помнится, и мы творили историю в процессе работы».
Многие признают достоинства Гилла и его бесспорно положительное влияние на Хопкинса. «Питер был худеньким, невысоким брюнетом, – говорит Пэм Майлз, трепетная любовь которой вот-вот могла погаснуть. – У него была обворожительная внешность, и он был невероятно начитан. Он внес свежую струю в колледж, и да, он был прирожденный актер, кипящий энергией. Тони привязался к нему. Но я думаю, в действительности активность проявлялась, главным образом, с другой стороны. Питер просто помешался на Тони, и меня это очень смущало».
Гилл рассказывает:
«Тони был самым странным, самым замечательным и самым милым мальчиком, которого я когда-либо встречал. Он учился на курс старше, и был старше меня, а это много значило в студенческой жизни. Он очаровал меня, им очаровывались многие люди. Он был пробивной, жестковатый в отношениях, но очень чувствительный, с бледно-бледно-голубыми уэльскими глазами, совсем не похожими на ирландские или какие-либо другие. Мы валяли дурака на сценах в кофейнях, никогда не ходили в бары, и он очаровал меня своим обаянием. А я не слабый человек. Наоборот. Я сильная личность и могу манипулировать другими. А Тони меня превзошел. Отчасти своей властью над людьми он обязан неуживчивости и раздражительности. Он ломал мебель и говорил нам, что хочет стать великим. Однако, думаю, что была и другая сторона – женское начало, если хотите, и я думаю, что в конечном счете его способность очаровывать людей была загадкой и для него самого. Не думаю, что он понимал значение многих вещей, происходивших в его жизни. На мой взгляд, вспоминая прошлое, по большей части причиной всему была молодость. Я тоже этим страдал. Но всякого рода огорчения, чувство мучительного беспокойства и все такое только крепче сближали нас».
Пэм Майлз наблюдала за появлением любопытных треугольных отношений, в которых ей приходилось молча соперничать за внимание Хопкинса. «Мы по-прежнему встречались, держались за руки, гуляли, но Питер часто нам мешал. Я была, как мне казалось, изгоем в этих отношениях, и я знала, что Питер был бы рад уничтожить нас как пару. Ситуация становилась неловкой. Я ничего не говорила Тони, не думаю, что в таком возрасте кто-то знает, как начинать подобные разговоры».
Хотя Гилл не особо тянулся к Эдвардсу и не особо его любил, обоим мальчикам достались ведущие роли, как и Пэм Майлз, в пьесе Лорки «Кровавая свадьба». «Я был Луной, – говорит Гилл, – а Тони исполнял главную роль. Он был шедеврален, и мы хорошо сыгрались. Я подумал тогда, что это был особенный момент. Родились два больших таланта, и как странно все это выглядит в этом причудливом, забитом городе».
Гилл и Хопкинс продолжали извлекать выгоду из честолюбивого намерения Эдвардса сеять культурное слово по всему Западному Уэльсу. Эдвардс рассказывает:
«Я придумал план, чтобы наши молодые актеры росли над собой и при этом несли драматургию в дома Уэльса. Все просто: когда у нас была подобрана и готова какая-нибудь пьеса, мы загружались в автобус и ехали по Уэльсу, по разным городам типа Карнарвона, Пулели, Бангора и Фестиниога, где ставили эту пьесу в церковных залах или театральных клубах. Это колоссальная практика для студентов, чьи сердца жили актерством, ведь она открывала им и другую сторону мира актеров – жизнь в дороге».
Эдвардс видел, как Хопкинса это особенно приводило в восторг. «Думаю, это многое говорило о нем. Возможно, он инстинктивно чувствовал, что ему нужно уезжать из Уэльса (я бы даже сказал от Мюриэл), а может быть, жизнь на колесах казалась ему выходом. Мол, вдруг это и есть мое будущее, и жизнь не так уж плоха… хотя я не уверен, что Пэм вписывалась в этот план, потому что я знал, что он ее любит, и у меня были опасения относительно того, к чему все это могло привести».
Рэймонд Эдвардс вспоминает: «Каждая поездка – это новый город, новые люди, новая жизнь. Мы жили в разных клубах и театрах, часто ночевали в домах у обычных людей». Когда автобус с группой ездил по Тайбаку, Эдвардса забавляло, как Хопкинс дерзко таскал печенье из пекарни:
«Он забивал им карманы и нес его в автобус, чем заработал себе несколько новых друзей. Он был озорной и очень добрый. Мне кажется, актерство приструнило в нем что-то, так что по большей части прежняя напряженность ушла… Каким бы ни было напряжение в отношениях между отцом и сыном, оно близилось к своему завершению. Актерская профессия не воспринимается как стабильное ремесло. Требуются мужество и целеустремленность, чтобы чего-то добиться. И порой все это приводит к неприятностям… Но я бы сказал, что его отец быстро смирился, когда однажды увидел серьезность настроя Энтони. Помню, как несколько лет спустя я читал лекцию на званом ужине в Ните. Энтони пришел со своим отцом. Они были очень близки, я поймал себя на мысли, что между ними царило согласие. И определенно, привязанность. Я знаю, что его отец восхищался путем, который избрал его сын, и между ними чувствовалась глубокая любовь и взаимопонимание».
Питер Гилл познакомился с Диком и Мюриэл и увидел двух очень разных людей, оказывавших одинаково сильное влияние на Хопкинса.
«Дик в общем-то был человеком добродушным и дружелюбным. А Мюриэл была боссом. Работящая, статная, довольно, я бы сказал, консервативная женщина, которая крепкой хваткой вцепилась в Тони и в действительности управляла его жизнью. Я представляю, почему Пэм ее боялась – Мюриэл вполне могла держаться с ней отчужденно и холодно. Думаю, она из тех женщин, кого одинаково тяжело любить и ненавидеть. Но для любых потенциальных подруг Тони она представлялась личностью обескураживающей. Я ей не нравился, что было совсем необычно для меня, ведь в то время такой тип женщин имел обыкновение меня любить. Но она увидела, что мы с Тони стали очень, очень близки – может, все дело было в ревности? – и она, правда, никак не могла дождаться, когда я уйду».
По возвращении в Кардифф Хопкинс и Гилл стали еще ближе, однако Хопкинс продолжал встречаться с Пэм и питал к ней сильную привязанность. Гилл вспоминает:
«Все свободное время мы проводили вместе. Деньги водились лишь у Тони – никогда ни у меня, ни у Памелы их не было. Мы с Тони увлеклись походами в кино. Оно захватило нас целиком. Три фильма в особенности занимали наши фантазии, а также выдуманный нами мир, в котором с нами в детстве якобы грубо обращались, и теперь мы держались друг друга в стремлении обрести счастье и свободу. Теми тремя фильмами стали: „Бунтовщик без причины“ („Rebel Without a Cause“), „В порту“ („On the Waterfront“) и „Ричард III“ („Richard III“). Мы ходили на них снова и снова, а потом шатались по Кардиффу, пародируя Оливье, Брандо и Дина. Тони много копировал Дина, и все это было ужасно весело. Будучи авторитетным лицом, Рэймонд Эдвардс стал мишенью для всевозможных шуток. Мы отрывались на нем, говоря младшим студенткам с музыкального, будто он отмутузил нас или что это была Джун. Нашим повседневным приколом стало, что во всем виноват Рэймонд. Так что когда в космос полетели первые спутники, мы сказали: „Это сделал Рэймонд“. Тони действительно дал волю сдавленному некогда чувству юмора. Это было отличное время для нас обоих, однако, думаю, трудное для Пэм».
Пока в песочных часах истекало время, отведенное для Хопкинса на учебу в замке Кардифф, они с Гиллом выкладывались настолько, насколько могли, чтобы получить как можно больше опыта в актерской жизни, и обсуждали возможные перспективы. Гилл говорит:
«По правде, мы были желторотиками, мы были дурачками. Хотя ясно, что мы выделялись на фоне остальных, как таланты. И если что-то с кем-то случалось, то это случалось с нами. Плюс, конечно, мы любили театр. Помню, как мы на попутках добирались в Стратфорд, чтобы посмотреть „Гамлета“ с Аланом Баделем. Мы спали в одной палатке в Стратфорде или ночевали на крыльце театра. Нас обоих завораживала эта пьеса. Гарри Эндрюс играл Клавдия, и Тони очень понравился спектакль – как известно, потом он сам очень интересно сыграл Клавдия [в фильме Тони Ричардсона 1969 года]. В то время я думал, что мы будем работать в театре вместе, как два вечных комика, выступающих в дуэте, но, само собой разумеется, это все глупости, хотя и такое бывает, когда ты молод и поглощен большой страстью».
Сложно судить о глубине отношений между Хопкинсом и Гиллом. Памела Майлз, среди прочих, была озадачена сложной эмоциональной борьбой, полностью не постигая ее сути. Ситуация сильно ее раздражала и глубоко расстраивала их мир с Хопкинсом. «Что бы то ни было, это было их личное дело», – говорит она, подчеркивая, что гендерная идентичность Хопкинса была ясна, а его любовь к ней была «типичной для подростка-гетеросексуала». Гилл в этом был не так уверен. Для него Хопкинс «был пацаном не для женщин вообще», хотя, разумеется, не гомосексуалист.
«Наш опыт в плане психоаналитических отношений был океаническим, и он сильно повлиял на мою жизнь, хотя Тони непонятно почему его отрицал. Я всегда думал, что он почти созрел, чтобы проявить ко мне вполне взрослую привязанность… но все вышло ужасно. Оглядываясь в прошлое, могу сказать: да, мы попали в классический треугольник чувств и выбора, и, возможно, я был более чувствителен, я манипулировал, имел суперэгоистичные суждения и талант все контролировать. Но мы все проходили через подобные изменения, и все мы были жертвами нашего подросткового возраста. Я страдал, Памела тоже».
По мере того как приближался выпускной и неизбежность прощания, союз из трех разваливался. Гилл утверждает:
«Никто из нас этого не хотел, но Тони собирался уехать, и это усложняло положение. Он действительно обладал такой властью. Колледж Рэймонда мне не подходил, потому что я еще толком не сформировался и нуждался в большей дисциплине. Но он отлично подходил для неуклюжего таланта Тони. Что касается меня, я был полон идей, тогда я писал стихи и пьесы, пробовал себя в режиссуре, что впоследствии пойдет мне на пользу в карьере драматурга. Но отъезд Тони стал поворотным моментом, потому что как только он уехал – а я был совершенно этим подавлен, – я кончил тем, что оказался перед ректором в „Кардиффе“, излагая ему, почему я хочу уйти из колледжа и почему оный не подходит мне в образовательном плане».
По мнению Пэм Майлз, Гилл «слишком боялся актерства», но «был слишком талантлив, чтобы не прийти к чему-то выдающемуся». Ну а пока он по-прежнему цеплялся за Хопкинса и мешал их робким романтическим отношениям.
«Я понимала, к чему все идет. Мы с Тони встречались уже два года, и его ревность к некоторым моим способностям, вообще-то скромным, безусловно также стала помехой. Его раздражало, что у меня нет уэльского акцента и что, считалось, я обладаю приятным сценическим обаянием, что я грациозно двигаюсь, в то время как он был неуклюж. Поэтому, как только закончились экзамены и я получила работу – гастролировать с детской театральной группой, – наши отношение впервые дали трещину. А очень скоро после этого я получила от Тони письмо, что мы расстаемся. Он писал, что не хочет больше, чтобы мы были парой, и что все кончено. Мое сердце было разбито. Но я была молода. В таком возрасте все забывается очень быстро».
По мнению Хопкинса, получение диплома об окончании Кардиффского колледжа далось ему как пара пустяков. Первый раз в жизни аттестация прошла без нервных потрясений. «Его диплом был делом решенным, – говорит Рэймонд Эдвардс. – Но одному Богу было известно, что он будет делать дальше. Несмотря на успех Ричарда Бёртона, Уэльс не был рассадником восходящих звезд и театральные перспективы по-прежнему оставались скудными. Помню, я тогда думал, что ему, наверное, придется поехать в Лондон, и еще помню, мне верилось, что он добьется успеха».
Жизнь в общежитиях «Коубриджа» и замка Кардифф основательно укрепила чувство независимости Хопкинса и, несмотря на близкую дружбу с Гиллом и Пэм Майлз, в какой-то степени укрепила его любовь к уединению. И хотя они с Гиллом были «ближе, чем братья», между ними сохранялась некоторая физическая дистанция. Гилл с колкостью вспоминает этот «пробел», отмечая, что в замке он ни разу не приходил наверх, в комнату Хопкинса: «Я просто не имел ни малейшего представления о его тамошнем убежище, там, дальше за кухнями. В этом смысле он был скрытный и держался особняком».
Когда закончилась учеба в «Кардиффе», летом 1957 года, Брайан Эванс ожидал возвращения своего друга на Коммершал-роуд и к кабинетному роялю: «Я думал, он найдет себе какую-нибудь местную работенку, продолжит любительское актерство и осядет – однако, должен признаться, я никогда не мог представить его женатым… настолько не ожидал этого, что когда несколько лет спустя, после того как наши пути на время разошлись, и ему уже было 28, я вдруг узнал, что он женился, – я отказывался в это поверить». Хопкинс один раз встретился с Эвансом, чтобы прогуляться и поболтать, но в обычной для него манере не стал рассказывать про других своих друзей. «Для меня, – говорит Эванс, – он был все тот же одиночка, как и раньше, весь в себе».
Тем временем в Кардиффе Питер Гилл досрочно покинул колледж, настроившись продолжить актерскую – или хотя бы театральную – карьеру любыми способами. «Я ужасно грустил. Все веселье прошлого года исчезло, и я скучал по Тони и Памеле. Колледж стал неплохим опытом, но он не впечатлил меня своей образовательной ценностью. Тем не менее мы воспользовались имеющимися шансами засветиться на сцене и в паре небольших телепроектов местного разлива, так что в этом плане образование помогло. Я узнал, что Тони вернулся в Порт-Толбот, и мне захотелось сократить это расстояние». Гилл отправился в Художественный совет в Парк-Плейсе, где ему посоветовали обратиться к лондонскому режиссеру Фрэнку Данлопу, который намеревался устроить тур по местам, лишенным театров, – прямо в стиле новаторского плана Эдвардса.
«Я послал запрос – мое первое в жизни заявление о приеме на работу, и через несколько дней получил ответ. Мама разбудила меня, вручив письмо от Фрэнка Данлопа, в котором говорилось, что в 11 утра следующего дня мне нужно быть в Лондоне. Я попросил денег на поезд и отправился в путь». Данлоп, по словам Гилла, пожалел «парня, которому на вид лет 14, приехавшего издалека», и он дал ему его первую оплачиваемую работу в качестве ассистента помощника режиссера для предстоящего тура по Южному Уэльсу и северо-востоку. Пьесами были: самая первая в истории постановка за пределами «Ройал-Корта» «Оглянись во гневе» («Look Back in Anger»), а также «Она приступила к покорению» («She Stoops to Conquer»). «Я был вне себя от радости, а потом случилось самое лучшее. Другой ассистент помощника режиссера женился, так что в коллективе появилось вакантное место. Я позвонил Тони в Уэльс и сказал: „Приезжай в Лондон, скорее. Есть шанс получить отличную работу“».
Хопкинс сел на утренний поезд, открыто не повинуясь высказанным сомнениям Мюриэл и упорно следуя поставленной цели. Но в период разлуки с Гиллом, пусть и короткой, что-то изменилось. У Хопкинса было время, чтобы по-новому взглянуть на их дружбу, не отвлекаясь на привычный ритм жизни «Кардиффа». Он проанализировал свою жизнь, свои чувства, свое будущее. На отношениях с Пэм поставлена точка, теперь он переосмысливал отношения с Гиллом.
Гилл вспоминает: «Я приехал в Паддингтон[37], чтобы встретить его на вокзале. И вдруг в одночасье – этот непонятный сдвиг по фазе. Я был пленен им, мне до смерти хотелось увидеть его и снова быть с ним рядом, а потом вдруг раз – и разочарование. Я подумал: да в чем дело, что такого в этом совершенно обычном парне?! Под каким я был заклятием?»
Когда Хопкинс встретился с Данлопом, получил работу и начался тур, Гилл почувствовал необходимость расставить точки над «i» в отношениях – дать нечто вроде отчаянной, глубоко личной решающей битвы.
«Все пошло ужасно неправильно. Я влез туда, куда не следовало. Но по правде никто из нас не виноват. Да, я плел интриги, и в этом смысле я хищник. Я встал между Памелой и Тони, и я победил. Но я тоже находился под его очарованием. Не думаю, что тогда он понимал, что в нем есть это некое очарование, но позже – да, понял: когда изучал его практическое применение на занятиях в RADA с Ятом Малмгреном… что, как я считаю, угробило его игру. Но тогда я хотел подтолкнуть наши отношения, а Тони оставлял мои попытки без внимания. Он бы и не довел это дело до логического конца. Я думал, что то, что между нами происходило, точно было похоже на сексуальное влечение, но, полагаю, он с этим не согласится. В его понимании ни сексуальным, ни романтическим даже не пахло. Он смирился с тем, как все было раньше: непорочно, осмотрительно. Но он не смог принять того, что происходило теперь. Появилось отторжение. Там явно имело место какое-то негодование. Если бы мы были нью-йоркскими детьми, думаю, мы, вероятно, стали бы наркоманами. Но мы были детьми из Южного Уэльса, запутавшимися в своем сексуальном голоде и сбитыми с толку. Мы пересекались на гастролях во время нашего первого турне – первой работы в театре, на которую я его устроил, – и это был сущий ад. Нас затянуло в необратимый разлад».
«Я холодный, как рыба, – позже скажет Хопкинс в интервью. – Мне кажется, из меня плохой друг. Меня мало волнует, например, что кто-то собирается наломать дров в своей жизни. В этом смысле я немного безжалостен. Я особо не горюю. Наверное, это какой-то защитный механизм. И, в основном, моя философия всегда была: „Да пошли они…“» Зимой 1957 года, чувствуя отвращение к Гиллу, он перевоплотился в Джеймса Дина – своего недавнего героя – и приписывал себе все его качества. Хотя позже он скажет своей первой жене Пете Баркер, что был пьянчугой с 14-ти лет, и, мол, даже сейчас соседи по Тайбаку могли видеть его в «Sker». «Он немного походил на хулиганье, – рассказывает один человек. – Поднимал воротник и расхаживал эдакой темной личностью, умудренной опытом. Он никогда не говорил об актерстве. Но мы знали, что он им увлекался, поэтому называли его Юным Диком Бёртоном – его это жутко бесило».
А бесило, скорее всего, потому, что он завидовал. Завидовал нетипичному для Уэльса богатству Бёртона, его независимости, самоуверенности, отстраненности. Однажды, отбиваясь от давящего контроля Мюриэл, он решился навестить сестру Бёртона Сис, жившую на Карадок-стрит. Приближаясь к ее дому, он уже понял, что Бёртон был там. Снаружи стоял новый сверкающий автомобиль «ягуар», ставший для него символом его заветных желаний. Он постучал, Сис пригласила войти, и он увидел бреющегося у раковины Бёртона.
– Ну, и откуда ты? – спросил Бёртон.
– С Коммершал-роуд.
– О, я работал там в кооперативе.
– Я знаю.
Смущенный, Хопкинс взял автограф и ушел. Потом, гуляя по улице, он увидел, как Бёртон проезжал мимо в своем изящном авто и помахал ему рукой. Это так его разозлило, что привело в замешательство. Периодически он довольно цинично отзывался о Бёртоне, говоря, что тот, разумеется, «продался». И практически сразу же сожалел о сказанном. Потому что ловил себя на мысли, что сам хочет богатства и недосягаемости Рича Бёртона. В самом начале своей карьеры он рассказывал журналистам, что все, чего он желает от актерской жизни, так это «славы и благосостояния – остальное все чушь собачья».
Тайбак конца 50-х – период, когда Хопкинс все время пребывал в задумчивости, – значительно изменился со времен его детства. Опьяненный теперь сталью, как в былые времена углем, он стал чище, холоднее, менее колоритным местом, огороженным живой изгородью из постоянно расширяющихся машинных заводов. Люди приходили и уходили без видимых причин. Незнакомые лица наполняли «Sker». Бизнес открывался и закрывался. Гастрономы. Магазин чая. Ремонт велосипедов. Деньги прокручивались быстро, значили много, делали мало. Это была ниша процветания времен газовых обогревателей, капусты и картофеля, отсутствия холодильников, дешевых сигарет и домашних радиоприемников. Эпоха без культуры гигиены, выражаясь словами писательницы Джиллиан Тиндалл, когда на улицах преобладал запах нестираной одежды и, обязательно, табака. Но имела место колоссальная, долговечная перемена. Настроения общества находились в постоянном движении, и наряду с процветанием, как и по всей стране, здесь прошли восстания: против режима жесткой экономии, против строгой регламентации жизни, против духовной инерции. В Лондоне, сердце империи, вымирает порода староанглийского бульдога и ее предсмертный хрип отозвался эхом в театре «Сердитых молодых людей»[38], в рок-н-ролле и по телевизору. Телевидение стало главным проповедником, ежедневно распространявшим новые взгляды, описывая яркий, благодатный мир за пределами Долин.
Практически сразу, нравилось ему это или нет, Хопкинс столкнулся с очередной ссылкой. Еще в 1956 году он стал пригодным для обязательной военной службы, но тогда он откосил от армии на основании того, что получал академическую стипендию. Теперь же надвигающееся несчастье было неизбежным. Он негодовал из-за повинности, говорит один его друг, потому что больше, чем что-либо еще, он считал этот замысел анахроничным. Он с большим уважением относился к солдатам, к форме, к атрибутике своих американских друзей и замечательных фронтовых товарищей Дика. Но война закончилась, и мало кто пророчил вероятность другой. Хотя мир был далек от стабильности. В период между 1957 годом и началом 60-х потенциально апокалиптическое усиление антагонизма между Востоком и Западом росло. Пока оптимисты омрачались возможными рискованными ситуациями холодной войны, Советский союз угрожал свободе Западного Берлина и хвастался резервами баллистических ракет средней дальности, нацеленных на Западную Европу; а также укреплял свои позиции в западном мире на Кубе Кастро и четко проявлял беспардонную экспансию в многомиллиардных долларовых инвестициях в развивающиеся страны, помогая в строительстве Асуанской плотины в Египте, вооружая Индонезию и алжирских повстанцев, строя сталелитейные заводы в Индии[39]. Окрыленные коммунисты Ханоя подготовили нападение на Южный Вьетнам, в то время как Китай сконцентрировался на расширении своего влияния на соседние страны и создании своей собственной ядерной бомбы.
Ответом Хопкинса на этот клубок политических раздражений стало предсказуемое замешательство. Мало осведомленный в политике, он разрывался между преданностью своей идеализации всего американского и наследием социалистических верований дедушки Хопкинса. Многим знакомым он казался явно прозападнонастроенным, нацеленным на Америку и рассматривающим ускоряющуюся «космическую гонку» как свидетельство здоровой конкуренции между Востоком и Западом. Другие подмечали противоречивое оживление относительно России и припоминают, что он постоянно отстаивал интересы своего гордого дедушки – «одного из первых британских коммунистов», – и отличался одержимым, романтическим интересом к русской литературе. На самом деле, хотя Дик Старший и участвовал в подготовке забастовки железнодорожников 1912 года, его активная политическая жизнь была скудной еще задолго до того, как он обжился в тайбакской пекарне. Тем не менее Хопкинс безусловно был тронут идеалами своего предка, хотя единственным последовательным доказательством его поддержки деда стало участие Энтони – недолгое – в противоядерных маршах[40], которые, так же как и все, протестовали против американцев. Энтони Хопкинс всеми силами пытался избежать армии. Во время его медосмотра в г. Суонси он притворился глухим, но спектаклю не хватило убедительности. В феврале 1958 года его зачислили в Королевскую артиллерию в Освестри, в Шропшире. Шесть недель спустя его командировали в школу клерков в Вуличе, Лондон, а оттуда перевели в булфордский лагерь на равнине Солсбери. Дик гордился сыном, Мюриэл по-матерински волновалась. Сам Хопкинс был просто взбаламучен. По существу, доказав справедливость своего выбора карьеры, финансируя себя в течение двух с половиной лет, он сильно негодовал, что ему пришлось сойти с выбранного пути. «Я не знал, смогу ли я быть актером. Я это предполагал и на это надеялся. Поэтому я не особо радовался всему, что меня тормозило в достижении цели». Расстройством вдобавок послужили отголоски «Коубриджа», с его скучными, заурядными умами, навязывающими ненужную дисциплину, и ограничением свободы передвижения.
Как говорит Хопкинс, он прибыл на поезде из Лондона с тремя другими солдатами, обученными канцелярскому делу, полными энтузиазма только за счет надежды на скорый переброс на Кипр. Старший сержант Литтл решил судьбу Хопкинса: Энтони будет работать под его началом в качестве секретаря в штабе полка, удовлетворяя организационные потребности трех батарей: 26-й батареи, 32-й батареи (Минден) и 30-й (рота Роджерса), которые составляли 16-ю подвижную бригаду средств военно-воздушной обороны регулярной армии под командованием полковника Уиллоби Кьюбитта. Детали самой работы мало беспокоили Хопкинса: в Вуличе он быстро приспособился к унылым благам жизни в виде клавиатуры пишущей машинки и принял для себя твердое решение играть по всем правилам игр в реверансы, лишь бы поскорее влиться в команду и поскорее в итоге оттуда убраться. Кипр его слегка разочаровал, но Хопкинс все же считает себя везунчиком, поскольку подружился с добродушным Эрни Литтлом и его женой Синтией, которые быстро прониклись к нему симпатией и записали его в семейное общежитие на другой стороне лагеря как своего постояльца с функцией няни (в обмен на контрабанду сосисок из сержантской столовой). Хопкинса удручала зарплата в 28 шиллингов – как говорит сержант военной полиции Лайонел Уибли, за «собачую работу», – но по крайней мере она позволяла ему тратиться на развлечения в армейских магазинах и в пабах по выходным.
Везение с новыми товарищами не покинуло Хопкинса, когда, следуя неизбежному сценарию семейственности, его познакомили с бывалым солдатом Биллом «Тома» Томасом. Тома Томас был общительный, многоуважаемый сын долин, который впоследствии дольше всех прослужит солдатом в роте Роджерса. Томасу нравилось говорить по-уэльски, и он активно подыскивал себе какого-нибудь уэльсца, с которым мог бы общаться – к большому неудовольствию своего лучшего друга по жизни, сержанта Стэна Форбса из города Абердина. Форбсу также предстояло стать другом Хопкинса на долгое время.
«Мы познакомились на рейсовом маршруте, – говорит Форбс. – Это был автобус, который армия великодушно выделяла, чтобы отправлять войска домой в увольнения на выходные. Слово „дом“ было волшебным, но для меня оно служило напоминанием о проклятой Шотландии, так что чуда не происходило. По этой причине на редких 48-ми и 72-х часовых увольнениях Тома приглашал меня в свой уэльский дом. Именно там, в автобусе на Суонси, я встретил Хопкинса, и так началась наша замечательная дружба». Форбс обращает внимание на то, что различие в званиях не служило особой преградой к общению:
«В лагере, разумеется, мы были сержантом и капралом. Но я всегда очень сочувствовал призывникам. Их привозили к нам сотнями и платили ничтожные 28 шиллингов, в то время как такой же солдат-срочник получал 8 фунтов. Это действительно была дешевая рабочая сила, и эти ребята тяжело работали за эти деньги. Тони не сачковал. Его знали как прекрасного клерка, и его голос, его манера говорить, когда он брал телефонную трубку, в частности, были достойны подражания. Но он не хотел служить, так что порой ходил немного мрачный».
Хопкинс старательно скрывал свое подавленное состояние, вероятно, зная, что «угрюмый человек» в вооруженных силах – один из главных предметов для насмешек. Вместо этого он наслаждался новыми друзьями и дружбой, основанной на общих уэльских корнях с Томасом и любви всех троих к искусству.
«Булфорд – довольно удаленное местечко, заполненное деревянными казармами с нестабильным отоплением, – ухмыляется Форбс, – и предоставленное каким-то офицером разведки, не иначе как сотрудничающим с гестапо. Булфорд – крошечная деревня: одна церквушка, пара магазинов, почта и кинотеатр. Но по крайней мере все это было в пределах шаговой доступности. А вот до Солсбери[41] было где-то полчаса езды».
На привычных вечерних вылазках трое мужчин обычно занимались одним и тем же:
«Больше всего мы любили Солсберский театр искусств, у которого была своя постоянная труппа. Театр был очень маленьким, с камерной обстановкой, но они развлекали нас пятью-шестью пьесами в неделю. Начиная с драмы «Конец путешествия» («Journeys End»[42]) и заканчивая фарсом. Места для Шекспира не было, думаю, не хватало времени, чтобы выучить эти дурацкие строфы. Так или иначе мы начинали наш вечер за чашечкой чая в «Bluebird Café», где одна девушка, Анна из Австрии, готовила самые сочные омлеты. Тони уплетал их за обе щеки, ему нравилась такая еда. Потом, с пятичасовым перекусом на ходу, мы устремлялись в театр, и вечер проходил с изначально запланированной программой».
Форбс обратил внимание, что Хопкинс был не большой любитель ходить в театр – скорее из тех, кто предпочтет пропустить вечерний спектакль. «Но когда он приходил, он наслаждался им и раздражался на мое отвратительное поведение, когда я болтал на корявом уэльском с Биллом Томасом». Он вспоминает, что они с серьезностью относились к вечерним походам в театр. «Никакой тебе развлекаловки с девочками или чего-то подобного. Пара кружек пива, пара сигарет и все».
Военная служба Хопкинса, растянувшаяся на долгих два года, скрашивалась общением с доброжелательно настроенными «крепкими мужиками», с которыми он познакомился: с такими образованными, остроумными, ироничными людьми, как Стэн Форбс, Билл Томас и Эрни Литтл, людьми с большим опытом и достоинством, которые обращались с ним как с равным. Тепло, которое от них исходило, покорило его, и поэтому он ослабил свой защитный заслон. «В Вулфорде Тони не был никаким Джеймсом Дином, – утверждает Форбс. – Никакого бунтарства я в нем не замечал». «С другой стороны, – говорит Брайан Эванс, – Энтони „не был никаким“, что, вероятно, говорило об улучшении ситуации по сравнению с заточением в интернате, где у него действительно не было возможности для самовыражения. Тони всегда нужно было самовыразиться, даже несмотря на его застенчивость».
Одна стрессовая ситуация, которую пережил Хопкинс во время службы в армии, произошла, собственно, в кинотеатре. Форбс, Томас и Хопкинс отправились в «дешевый театр», чтобы посмотреть хаммерский[43] фильм, заявленный в афишах как «яркий» и «захватывающий». «Это был фильм ужасов „Лагерь на кровавом острове“ („The Camp on Blood Island“), – говорит Форбс. – Этот поход до сих пор стоит у меня перед глазами, поскольку он очень расстроил Тони. Действие происходило в японском лагере для военнопленных. Картина наводила ужас и изобиловала нарочитым драматизмом, с отсечением головы и невыносимыми муками. Все мы, у кого были друзья, пострадавшие от рук японцев, знали, что все это правда, и очень расстроились. А Тони был просто безутешен. Он был крайне потрясен человеческой жестокостью. Иронично, не правда ли? Когда смотришь сегодня его Ганнибала-каннибала…»
На протяжении всей их службы и нескольких увольнений в Уэльс Хопкинс редко говорил о своей семейной жизни дома или о своих амбициях стать актером. Работа сержанта военной полиции Лайонела Уибли заключалась как раз в наблюдении, и для него клерк Хопкинс был очередным солдатом в лагере Картера, в части Вулфорда, в которой размещалась рота Роджерса. «Он не был тщеславным, – говорит Уибли. – Он выглядел немного расхлябанным и не стремился привлекать к себе внимание. Совсем никакой вашей „звездности“ в нем не было. Я знал, как он работает, и работу свою он выполнял компетентно. Также я знал, что ему там было не по душе, но я не видел какого-то определенного будущего для него. Серьезно, думаю, он бы мог заняться абсолютно чем угодно».
Весной 1960-го – в начале десятилетия, которое раскрепостит молодежь и засыплет многочисленными героями рабочего класca, – Хопкинс встречал свой дембель с облегчением и тревогой. Он достиг звания капрала артиллерии, что эквивалентно сержантскому званию, и, казалось, усмирил своих демонов. Он гордился тем, что пережил армию и, как говорит Эванс, «жаждал похвалы от отца».
Однако поездка домой не привела его в Тайбак. Осенью 1958 года производитель ирисок «Lovells» сделал предложение Дику купить помещения их пекарни на Коммершал-роуд, и Дик, которому было уже под 60, решил, что предложение слишком заманчиво, чтобы от него отказаться. Он продал все, завершая тем самым сорокалетнюю историю дела Хопкинсов в бизнесе хлеба и пирожных, и они с Мюриэл переехали в большой двухвартирный дом в далеком Лалстоне, рядом с Бриджендом. «Мы очень удивились, когда они уехали, – говорит Эвелин Мейнуаринг, – потому что они были частью пейзажа Тайбака. Но к тому времени они уже были достаточно состоятельными и у Мюриэл вертелась в голове идея о досрочном выходе на пенсию». Мало кто верил, что «локомотив» Дик Хопкинс долго просидит на пенсии. И оказались правы. Через несколько месяцев он приобрел новую собственность и новый бизнес. Они с Мюриэл стали владельцами гостиницы «Ship Inn» в Каерлеоне, рядом с Ньюпортом.
Кабинетному роялю, по-прежнему остававшемуся задушевным другом Хопкинса, было суждено найти новое место в вестибюле «Ship Inn», но Хопкинс не намеревался за него садиться. Тот факт, что мебель Тайбака была поставлена на попа, а прежняя домашняя жизнь семьи выглядела совсем не такой, какой он ее оставлял уезжая, сейчас его не устраивал. Черта подведена. Друзья Тайбака – Эванс, Джонс, Хэйс, Говард Хопкинс – ушли в прошлое и в полной мере никогда не вернутся. Энтони не просто остановился, чтобы перевести дух. В отличие от других служащих, по возвращении он не щеголял в своей униформе. Он оставил ее в черном, воспаленном прошлом вместе с друзьями.
Первые звонки он сделал в замок Кардифф и Художественный совет: он хотел скорее вернуться в театр. Без его ведома Рэймонд Эдвардс уже начал прокладывать ему дорожку, рекомендуя его Томасу Тейгу – уважаемому преподавателю из Бристолького университета, который стал первым в истории Великобритании профессором драматургии. Эдвардс рассказывает: «Тейг был в своем роде гением, но он впал в немилость у высшей администрации своего университета, и его амбиции в преподавании драматического искусства не вполне претворялись в жизнь. Вот я и пригласил его в Кардифф присоединиться к нашей команде».
Вскоре после этого, пока Хопкинс допечатывал последние директивы полковника Кьюбитта, Тейг формировал свою собственную экс-бристольскую драматургическую группу, с намерением реанимировать современный провинциальный театр. Как описывает это Эдвардс: «Его идея в основном заключалась в том, чтобы донести самобытную драматургию наивысшей пробы в каждый уголок Уэльса. Он хотел приобщить уэльских писателей и, где можно, уэльских актеров. Он был, что типично для Тейга, поистине предан своей идее». Хопкинсу посоветовали созвониться с Тейгом, и тот тут же взял его на роль Марка – главную роль в немногими увиденной, но многими воспринятой восторженно пьесе под названием «Сигаретку не желаете?» («Will You Have a Cigarette?») уэльского драматурга Льюиса Сондерса. За ней последовала другая, похожая пьеса, основанная на реальных событиях (как и пьеса Льюиса) об Адольфе Гитлере. В «Сигаретке» Хопкинс играл ревностного диверсанта-коммуниста, готовящего покушение на западного дипломата. Когда же он состряпывал свою попытку покушения – подмешивая яд в сигарету при помощи распятия, – то вдруг обращался в христианство.
Хопкинс наслаждался ответственностью за полученную роль, но те, кто видел спектакль (а он побывал во многих городах Южного Уэльса), запомнили его как топорное и слишком затянутое представление. Хопкинс здесь соглашается: по его разумению, он еще не знал основ актерского мастерства и по-прежнему полагался на подражание Джеймсу Дину. Показательно, что Тейг был вполне доволен выступлением Хопкинса, несмотря на мнения скептиков. Вдохновившись снова, Хопкинс решил – не посоветовавшись с Эдвардсом, с которым возобновил суррогатные отношения «отец – сын», – искать более обширные знания и опыт. Он пресытился уэльской драматургией и уже, как подозревал Эдвардс, подумывал о лондонской сцене, хотя лично никогда не видел ни одной значимой театральной постановки в Лондоне.
Хопкинс поспрашивал своих товарищей «а-ля» профессионалов из турне Тейта и выяснил, что «Театральная библиотека» («Library Company») Дэвида Скейса в Манчестере значилась среди самых авантюрных и доступных. Он немедля написал Скейсу с просьбой о прослушивании. Скейс пригласил его в Лондон, где тем летом он проводил прослушивания для новичков в «Театре искусств» («Arts Theatre»). Хопкинс подготовил два отрывка: предсмертный монолог из «Отелло» и отрывок из драмы «Монна Ванна» Метерлинка. Скейс был поражен выбором в виде Метерлинка и, так же, как и Эдвардс, энергией, с которой выкладывался Хопкинс. И предложил Хопкинсу работу в качестве ассистента помощника режиссера, с возможностью обучения и небольшими ролями на сцене. Хопкинс поблагодарил Тейга, попрощался с ним еще до постановки пьесы про Гитлера и направился в Манчестер.
Хорошо видно, как Хопкинс воспринимал свой разрыв отношений со Скейсом после первого успеха в карьере. Репутация Скейса была репутация театрального новатора, и его путь к цели был стремительным, хотя и извилистым. Родившийся в Лондоне сын каменщика, любивший покупать за шиллинг билет на балкон в театр «Олд Вик», он устроился работать на «ВВС» инженером звукозаписи. Там он познакомился с Джоан Литтлвуд – сценаристкой в отделе, – и так началась их большая дружба. Когда Литтлвуд перевелась в Манчестер, Скейс последовал за ней. А позже она предложила присоединиться к ее принципиально новой «Театральной мастерской» («Theatre Workshop»). Скейс женился на актрисе Розали Уильямс, с которой его познакомила Литтлвуд, и все втроем в 1945 году они основали «Мастерскую».
Скейс ушел от Литтлвуд, когда «Библиотека» в Манчестере пригласила его выступить в качестве режиссера постановки одной из его любимых пьес – «Вольпоне»[44]. Найти новые таланты стало для него приоритетной задачей. Всегда осведомленный о капризах коммерческого театра и о трудностях, испытываемых бедными новичками, он с особой гордостью проводил свои ежегодные прослушивания, просматривая примерно по 150 кандидатов. Однако будучи занятым управлением коммерческим предприятием, Скейс был откровенен относительно своего времени и возможности всестороннего обучения для кого-то столь же неопытного, как Хопкинс.
«Я подозреваю, что он очень скоро разочаровался, ведь я почти ничего не давал ему делать. Он побыл несколько раз статистом – маленькая роль из пьесы „Странный парень“ („The Quare Fellow“), – и ничего больше. Тем не менее он произвел на меня большое впечатление. Он выделился. В основном из-за своей страсти к работе, которая откровенно проявлялась в искренних восклицаниях».
За три месяца работы Хопкинс в основном служил ассистентом помощника режиссера, используя опыт, полученный с Фрэнком Данлопом в более раннем туре вместе с Питером Гиллом. Он бесспорно показал себя большим тружеником – часто хвастался физической выносливостью своего отца и старался превзойти его, – но в то же время ненадежным из-за своего непостоянства. Перед Скейсом встала неразрешимая дилемма, и он посоветовал Хопкинсу получить надлежащее актерское образование. «Очевидно, что он и сам хотел этого, и не думаю, что „Библиотека“ была для него подходящим в этом плане местом, я так ему и сказал. Я посоветовал ему пойти куда-нибудь вроде театральной школы „Ист 15“. Но, разумеется, он меня не послушал. Он все делал по-своему». Скрепя сердце Скейс решил его уволить.
Восемь лет спустя, когда Хопкинс добился успеха в кино и размышлял о своих первых театральных устремлениях, он с недовольством отзывался о Скейсе, в частности в одном из своих первых уже «звездных» газетных материалов. «Evening Standard» давала хронику его жизни, начиная с Порт-Толбота, и сообщала, что он «получил отставку, после того как подрался в театре… Дэвид Скейс сказал ему, что помощнику режиссера не подобает быть замеченным в драке, бить кулаком кого-то в лицо… Он велел ему уйти на пару лет и остыть».
Хопкинс дал газете «Standard» объяснение, в котором слышатся извинительные нотки: «Думаю, все дело в том, что в уэльсцах присутствуют славянские черты. По сути, мы как куча маниакально-депрессивных типов». Сегодня Скейс смеется над таким «озорством» подобных статей и говорит, что все это неправда. «Я везде читал о том, что это он стукнул кулаком в дверь, но я такого не припоминаю». Питер Гилл, потерявший на данный момент связь с другом, утверждает: «Да, Тони был еще тот выдумщик. Но там еще примешивались злость и непостоянство. А вот это было уже опасно. Я помню некоторые эпизоды, когда он причинял убытки, бил зеркала и так далее. Но это – отражение сильного волнения того времени. Тогда происходили эпохальные события. Тони был возмущенным, разочарованным человеком. Я уверен, без жертв не обошлось». Дэвид Скейс говорит: «Были ли жертвы? Я бы не удивился. Тони был необычным мальчиком. Во всем, что он делал, всегда присутствовал элемент неожиданности».
«Все, что он любил пить, измерялось пинтами», – говорит актер Рой Марсден, который имел честь стать первым человеком, с которым Хопкинс решил проживать добровольно.
«Мы практически нищенствовали и едва находили средства на пропитание. Поэтому мы часто ходили в китайскую забегаловку, где Тони заказывал огромную-преогромную кучу жареной картошки. И конечно, макал ее в пиалу с вустерским соусом[45]. Естественно, он от него сильно потел. Потел ужасно. И поэтому ему приходилось пить лагер[46], и пить литрами, чтобы залить это жуткое блюдо. И конечно, от этого он потел еще больше. Я беспокоился о его здоровье. Я никогда не видел, чтобы кто-то так сильно потел. А для него это было обычным делом. Он был немного диковатым во всем, что делал».
Жизнь после Манчестера, протекавшая по большей части в компании Роя Марсдена, который сам боролся за каждую стоящую работу в театре, походила на взлет и падение качелей: от драматических несчастий – к большой радости. Будучи предначертанными, эти дружеские отношения, как и предшествующие, должны были бы стать недолговечными, как жизнь бабочки; они же стали самым вдохновляющим общением после дружбы с Гиллом. До той поры Хопкинс с подозрением относился к традиционному формальному обучению: он считал, что вполне мог учиться самостоятельно, несомненно в присутствии таких покровителей, как Рэймонд Эдвардс или Дэвид Скейс. Усердной работы – с энергией-то Дика, – казалось, хватит с лихвой. В конце концов, она и построила империю Дика. А пока… Хопкинс сознавал, что его прогресс был слабоват, и неожиданно для себя он понял, что одного только сильного желания недостаточно. Юморной настрой Марсдена помог ему пережить очередной кризис.
Марсден был младше Хопкинса на три года, но имел большой опыт за плечами. Годом ранее он устроился в театр, обитавший в складских помещениях в Ноттингеме, под руководством Вэла Мэйя. Он, как и все новички, работал ассистентом помощника режиссера и делал свои первые шаги как актер, играя роли второго плана под режиссурой главы театральной труппы Роя Баттерсби. В этот период Хопкинс впервые постучал в дверь к последнему. Хопкинс практически не задержался в Лалстоне, чтобы поиграть на рояле, и уже повторно собирал чемоданы и отправлялся в Ноттингем, имея не более пятерки фунтов в кармане и влекомый слухом, что наклевывается вакансия. Вэл Мэй взял его, предложив несколько фунтов стерлингов в неделю и пообещав небольшую роль. Энтони назначили ассистентом помощника режиссера – шаг назад по сравнению с манчестерской «Библиотекой».
«Я скажу вам, каким я его запомнил в нашу первую встречу, – говорит Марсден. – Он был воплощением энергии. Страсть из него так и перла. У него имелись легкие заморочки – но кто без них, – и не было никакого уэльского акцента. Был английский. Должно быть, он посчитал это необходимым требованием, чтобы попасть на прослушивание в британский театр. Что говорит красноречивее всяких слов о том, куда он двигался и для чего все это было нужно».
Молодые люди решили вместе найти жилье и отправились на поиски, следуя объявлению на окошке газетного киоска. Оно привело их к близкой дружбе и морю приключений, которые по сути стали круговоротом чувственного подросткового беспредела, которого так не хватало Хопкинсу «Да, мы были студентами, – говорит Марсден, – проходили через все прелести студенческой жизни и зарабатывали кое-какую мелочь, на которую и жили. Тони – потрясающий друг. Напористый и по-своему жестокий – эта жестокая беспощадность была всегда направлена на невеж и задир и никогда – на друзей. Он любил хорошую еду, любил выпить…» Квартира, которую они нашли, находилась выше по дороге от театра в просторном викторианском кирпичном доме.
«Дом принадлежал польской паре, которая и слова не могла произнести по-английски. У них была дочь, лет двенадцати, которая жила в другом польском доме на другой стороне Ноттингема. Так что временами она приходила, чтобы переводить и устранять возникающие непонимания между сторонами. А их хватало вдоволь. Место было кошмарным, прямо как лагерь для военнопленных. После 22 часов нам не разрешалось пользоваться туалетом, а двери запирались на засов изнутри. Приходишь домой поздно, а они закрыты. А мы с Тони, понятное дело, будучи актерами, были вынуждены возвращаться поздно. Наша же квартирка – крошечная комнатка с кроватью и кушеткой – была как раз на самом верхнем этаже здания. Так что нам приходилось прорываться, минуя комнаты других людей. Зрелище то еще: мы на цыпочках, спотыкаясь, пробираемся в темноте, всегда с парой бутылок лагера в руках – нашего обязательного спутника».
После некоторых уговоров Рой Баттерсби подкинул Хопкинсу роль в «Мальчике Уинслоу» («The Winslow Boy»). «Самая идиотская роль для Тони, которую только можно представить, – говорит Марсден. – Вся труппа с тихим ужасом наблюдала, как Тони бился над английским салонным спектаклем». Пьеса имела свои преимущества в виде приличной популярности, за коей последовало неизбежное турне: по церковным залам, футбольным полям в Ноттингеме, Ньюарку, Грэнтему и далее по списку. Хопкинс и Марсден наслаждались весельем. Марсден вспоминает:
«Думаю, он вылез из своей раковины, если таковая была. Мы развлекались – тем не менее Тони был довольно настойчив в том, что касалось его предпочтений. Он всем видом выражал свое огорчение. Да, мы были подавлены. Я из скромного Ист-Энда[47], Тони из Уэльса – мы завидовали тем исполнителям, у которых были воспитание и социальные возможности жить с некоторой изысканностью. Мы находились в той ситуации, когда нам на ходу приходилось обучаться всем этим изыскам городской жизни, так что и в этом смысле мы тоже были студентами. Мы часто делились своими переживаниями и расстройствами по поводу того, кто мы есть и откуда. Помню, к примеру, как труппа поехала с пьесой в Кембридж и как мы с Тони жили в одной комнате. После спектакля все актеры разбежались по всяким кафешкам и правильным ресторанам. Тони поступил совершенно по-другому. „Пошли в паб“, – сказал он. И мы пошли. Он не подчинялся этой скучной, старческой фигне. Он был немного аутсайдером».
Марсдена забавлял настолько индивидуальный образ жизни Хопкинса. «Первыми на ум приходят его дурацкие ботинки, которые он всегда носил: большие, грубые башмаки, как будто шлюпки на ногах. Мы называли их „Blakleys“ из-за стальных нашлепок, которые помогали обуви дольше прослужить. Думаю, они даже повлияли на его осанку и поспособствовали появлению присущей ему авторитетности, которой он обладал как актер и как человек».
Марсден также находил «всемирно знаменитый темперамент» Хопкинса забавным.
«У меня в памяти сохранилось, как труппа готовила декорации для выездных постановок в каком-то из провинциальных залов, где одна очень высокомерная помощница режиссера – леди, которая любила покрасоваться перед своим начальством и обращалась с подчиненными с некоторой пренебрежительностью, – стала повсюду раздавать указания. Она заметила картину в золоченой раме, которая сломалась во время транспортировки, схватила Тони и сказала очень унижающим тоном: „Исправить“. Тони спокойно спросил: „Как?“ А она ему так очень грубо: „Прибей гвоздями, гвоздями“, как будто он имбецил какой-то. Тони взял чертовски большой молоток, шестидюймовый гвоздь и забил его прямо в раму, чтобы скрепить ее. Женщина сделала ошибку, что разговаривала с ним таким тоном, вот он и взорвался! Он швырнул молоток в ее сторону, а она стала как вкопанная, так как молоток отлетел в журнальный столик, просвистев мимо ее пятой точки и сделав г-образную выбоину в стене позади нее. Тони развернулся и ушел. На что она не сказала ничего, ни единого слова. С тех пор она обращалась к нему с поразительным уважением».
Удивленный Марсден полагал, что эти вспышки отражали «какую-то накопившуюся, подавляемую реакцию на его прошлое, – Уэльс, да, впрочем, на что угодно. Он действительно ненавидел подобную дедовщину». Другой близкий друг того времени комментирует: «Тони очень многое пережил в детстве: не плохое обращение, как мы читаем в газетных заголовках сегодня, а негативное давление со стороны семьи, Дика. В течение 15 лет он сдерживался. Он никогда не выпускал пар, потому что было не перед кем. Рано или поздно все это должно было вырваться наружу, и именно это послужило причиной алкоголизма и всех его демонов, о которых он говорит».
Во время кембриджского пробега «Мальчика Уинслоу» Марсден воспринял вспышки гнева как спуск пара против плохого обращения в сложившейся неофициальной театральной иерархии. «Он был, с позволения сказать, немного потерян. Но вместе с тем он был актером в полном смысле этого слова, в том смысле, что он мог делать то же, что и ведущие актеры. С такой небольшой подготовкой техники, силами постепенного осмысления, он мог. И подобное врожденное умение сделало его нетерпеливым относительно недостатков других. Он часто и много раздражался и сетовал: „Твою ж мать! Ты только посмотри на этого звездюка! Что он себе думает, что за хрень он вытворяет в последнем акте?“» Обычно трудовые будни складывались из работы, душевных тревог и последующего исцеления. Друзья вечерами выступали, потом отсыпались, потом отправлялись в паб за едой и выпивкой. «А потом мы шли пешком в Кем[48], ну и Тони просто кричал. Кричал и вопил, пока не изматывал себе легкие, а голова не прояснялась. После чего мы тащились назад в театр и снова играли спектакль».
Марсден также стал свидетелем любовных отношений Хопкинса. Среди некоторых членов труппы бытовало возмутительное мнение, будто Тони – гей. Марсден публично заявляет:
«Актеры, как известно, стервозны. Но мы с Тони всегда разговаривали откровенно, делились множеством секретов, равно как делили житье-бытье. Не было никакой неясности относительно его сексуальных предпочтений. Да, он находился в поиске: чтобы познать самого себя, преодолеть огромную нехватку чувства собственного достоинства, похоронить свою бессмысленную злость – это занимало его. Соответственно, времени на девушек не оставалось. Это напоминает мне схожий этап в жизни другого моего хорошего друга, Саймона Каллоу. Мы с ним подружились в театре „Траверс“, и все три года, что мы знали друг друга, он не сделал ни малейшего усилия, чтобы найти себе сексуальную партнершу или построить отношения. Он был полностью охвачен своими амбициями. Так же и Тони».
Тем не менее в Кембридже произошло некоторое послабление. На памяти Марсдена, Хопкинс находился в редком состоянии равновесия, когда они повстречали одних привлекательных поклонниц театра. Неожиданно Хопкинс «запал» на одну, притяжение оказалось взаимным. Компания разошлась, и он повел свою зазнобу гулять по усыпанному осенними листьями Кему. Марсден рассказывает:
«Я не ожидал увидеть его той же ночью. Я подумал, мол, о’кей, он настроен на ночь страсти под открытым небом. Я увижу его всего раскрасневшегося и сияющего утром. Но все вышло совсем иначе. Тони вернулся через час взъерошенный и пристыженный. Мне хотелось узнать, что же за катастрофа такая произошла. Он ответил: „Все кончено, я никогда не смогу больше показаться на люди. Это было ужасно, ужасно, ужасно!“ Что, как я догадался, означало – его выход оставлял желать лучшего. И что, как я понял, напрямую было связано с количеством выпитого пива!»
Вернувшись в Ноттингем, в польскую лачугу, Хопкинс возобновил свои походы в кино и заговорил о попытке найти работу в театре в Лондоне. «Он пользовался своей картой „Эквити“[49] почти каждый день, чтобы бесплатно пройти в кинотеатр. Но он никогда не говорил о планах сделать карьеру в кино или о чем-то столь же претенциозном. Он просто хотел получить работу получше. И тогда я посоветовал ему написать в RADA и получить там надлежащее образование. К моему удивлению – ведь он был субъектом упрямым, – он так и сделал».
Изменение карьерной стратегии произошло непосредственно из-за теплоты дружбы Хопкинса с Марсденом, дружбы, описываемой другими как братство. «Если бы мы сегодня жили рядом, – говорит Марсден, – мы бы часто виделись и были бы такими же друзьями, как тогда. Я знаю это. Я ценил время, которое проводил с Тони, и ценил его уникальность. У него была – и есть сейчас – „прямая связь“ с внутренним миром. Все актеры ищут этого. Один на тысячу, а может, на несколько тысяч, находит. А Тони с ней родился».
Марсден попрощался с Хопкинсом в начале лета 1961 года и увидел его снова через четыре года, когда Хопкинс окончил RADA и начал свой большой подъем. «Мы встретились снова на Литтл-роуд в Фулеме, когда я валялся под машиной, пытаясь ее починить… да, этим сейчас точно никто не будет заниматься посреди Литтл-роуд. Тони подошел, но я его не видел. Я только увидел огромные, толстые башмаки. Только их. Тогда я и понял, что это он. Я тут же выпалил: „Ага, Тони!“ – точно так же, как и четыре года назад. Он не изменился, разве что в одной существенной детали: он снова стал уэльсцем. Очень спокойным уэльсцем, с изумительным голосом долин на своем месте. Хвала Богу, он отказался от своих усилий быть типично британским актером. Думаю, он только начинал принимать себя таким, какой он есть на самом деле».
При подаче заявления в RADA Хопкинсу дали наказ сначала связаться с местным советом насчет гранта. Совет графства Гламорган выделил необходимые семь фунтов в неделю. После чего Хопкинс дважды проходил прослушивания в RADA, пока в июне ему не сообщили, что он получил место в семестре, который начинается в октябре. Для прослушивания он выбрал, как обычно, кусок из «Отелло» (однако в этот раз речь Яго) и отрывок из чеховского «Медведя».
В первую неделю октября он сидел в столовой RADA в центре Лондона и знакомился со своими попутчиками на первом этапе пути, который приведет многих к театральным высотам. Среди них были Саймон Уорд, Брайан Маршалл, Айла Блэр и Эдриан Рейнольдс. Рейнольдсу, позже руководителю театра «Хеймаркет» (Haymarket Theatre Company), тогда было восемнадцать, он был самым младшим в группе, и, к слову, он был сыном редактора «Birmingham Post». Его субсидировал грантом Совет Уорикшира, и как говорит Рейнольдс, «меня потянуло на актерство в надежде когда-нибудь увидеть Дебру Пейджит, в которую я влюбился после того, как моя мама сводила меня в бирмингемскую киношку на фильм „Райская птичка“ („Bird of Paradise“)».
Рейнольдс вошел в столовую последним и увидел, как Хопкинс доминировал над хаотичной толпой, так же легко, как это бывало с Говардом Хопкинсом, Эвансом, Джонсом, Хэйсом, Брэем, Гиллом и Памелой Майлз. «Я увидел необузданного парня в желтоватом тренче (последний выглядел так, как будто крайне нуждался в стирке), который разглагольствовал с сокурсниками и ораторствовал налево и направо». Рейнольдс был моложе Хопкинса на пять лет и мгновенно, как и многие другие, «попал под неповторимые чары молодого человека». Хопкинс, как ему показалось, был дерзким. «Это была внешняя оболочка. Я узнал это позже, когда мы стали очень близкими приятелями. Он был в смятении, в нем скрывалась какая-то невыразимая боль. И он утаивал ее под этим показушным бахвальством».
В театральном зале RADA студентов просмотрел Джон Фернальд, одиозный гуру RADA, чей метод перевернул вверх ногами традиционный подход к тому, что Рейнольдс называет «британской салонной игрой». Фернальд был агрессивным директором, имел большой успех в коммерческом театре и, по словам телевизионного актера Питера Бэкворта, был контрактным учителем, который «намеревался сломать шаблонное обучение». Рейнольдс вспоминает: «Он посмотрел на нашу группу и сказал: „С этого дня вы профессионалы. Это уровень, которому вы будете соответствовать и по которому вас будут оценивать. Если вы не дотягиваете – вылетаете“». Рейнольдс обращает внимание, что «такой подход был лучше всего, потому что он мотивировал. Это было время еще до того, как RADA стала нуждаться в грантах, чтобы выжить. Все сводилось к таланту и прилежанию. Никаких глупостей или прогулов. Ты попадал туда только потому, что сам безумно этого хотел, и нужно было чертовски хорошо работать, чтобы произвести впечатление на Фернальда и получить лучшие роли на финальных экзаменах».
Хопкинс принялся за учебу с энтузиазмом, сначала сняв в Северном Финчли[50] квартиру с Виктором «Алексом» Генри – однокашником, чья впечатляющая карьера оборвется из-за рокового дорожного происшествия, когда ему будет чуть больше тридцати. Позже Хопкинс переедет в квартиру в Килбёрн[51] с Саймоном Уордом. Уорд, начинавший с молодежного театра, поступил в RADA с благоговейным восторгом, но, в отличие от Рейнольдса, разбавил его до скептицизма. «Фернальд высказался отлично, – говорит Уорд, – но проблема в том, что в образовательном процессе не наблюдалось никакой последовательности. Все эклектично. В каком-то смысле это увлекало, но с другой стороны дезориентировало. Помню, как на меня летели очень странные пассажи премудрости. Один учитель говорил: „Когда вы на сцене, вы меряетесь силами с самими ангелами, а Иисус Христос сидит среди зрителей“. Я подумал: „Что? Че за хрень?“»
Питер Бэкворт, преподаватель техники, признавался в «несвязности» системы обучения. «На временной основе в академию пригласили таких замечательных людей, как Владек Шейбал, Робин Рэй и Алек МакКоуэн, чтобы расширить штат сотрудников в лице Джудит Гик, Ив Шапиро и преподавателя сценической речи Клиффорда Тернера. У каждого из них была своя теория актерской игры, это правда, но, думаю, это придавало еще больше интереса и оставляло за студентами бесценное право выбора». Уорд не был в этом так уверен, но думает, что Хопкинс прилепился в особенности к двум учителям: шведу Яту Малмгрену и шотландцу Кристоферу Феттису, как к главным приоритетам. «Ят и Феттис пропагандировали духовную концепцию. Энергетический куб. Мотивационный импульс от духовного видения. Все это приглянулось мистическому сердцу Тони. Он с неистовством ухватился за эту идею. Для него это стало как Священный Грааль, что в некотором смысле навредило ему, потому что через год Ят уехал, и люди вроде Тони, которые ловили каждое его слово, сели в лужу недоучками».
Рейнольдс наблюдал одержимость Хопкинса концепцией Малмгрена и Феттиса о «духовной игре», но, как ему казалось, они лишь стимулировали природный талант Хопкинса. «В нашу первую встречу с Тони он уже обладал всем этим. Помню, как я увидел Виктора Генри и его, еще в самом начале, в какой-то непонятной якобитской пьесе – я не мог оторваться. Хопкинс пришел самодостаточным, с готовым талантом. Феттис повлиял на него, направил его душевные очи, но Тони как никто из нас обладал природным чутьем».
Питер Бэкворт сказал, что он не выделял лично Хопкинса, а отмечал всегда «умение и желание». Однако Рейнольдс, который с Уордом и Генри стали самыми близкими союзниками в RADA, настаивает, что его «никогда не оставляли незамеченным». «Тони был уязвим по характеру, подпал под чары занятий с Ятом и настороженно относился к очень технически точному методу исполнения Бэкворта. Когда Бэкворт устраивал импровизацию без сценария, Тони просто таял. Я утыкался в пол и думал: „Господи, пожалуйста, только не я!“ Тони тоже так делал, но, поскольку он был заметно более умелым актером, Бэкворт, к сожалению, любил выбирать его, а при Бэкворте Тони обычно сникал».
Соперничество за главные роли в сессионном экзамене завладело умами всех амбициозных студентов, и в этом отношении Джон Фернальд продемонстрировал принципиальный недостаток. Рейнольдс рассказывает:
«Больше всего приходилось зубрить в последние два или три семестра. Со стороны приходили приглашенные режиссеры, чтобы поставить свои произведения и обучить нас, как нужно себя вести в профессиональном театре, и такой подход – беспристрастный. А проблема Фернальда заключалась в том, что он с одержимостью проталкивал своих любимчиков. Например, Тони и я страдали, пока рядом была Сьюзан Флитвуд: Фернальд зацикливался на ней в ущерб всем остальным. Она играла три семестра подряд в экзаменационных спектаклях и получила три золотые медали, что просто неслыханно. Потом она добилась успеха в театре, но не стала сияющей путеводной звездой, как надеялся на то Фернальд. Это особенно грустно, когда видишь, как обходят вниманием других отличных актеров. С Джоном Хёртом и Дэвидом Уорнером происходило то же самое непосредственно перед появлением Тони. Фернальд также их не замечал. Он отвлекался на Флитвуд, Инаго Джексона и других любимчиков».
Хопкинсу дали заметную роль в «Вальсе тореадоров» («Waltz of the Toreadors») Жана Ануя, в «Поживем – увидим» («You Never Can Tell») Бернарда Шоу, и он недолго участвовал в заграничных гастролях. Рейнольдс заверяет, что из-за фаворитизма расстраивался не только Хопкинс, но и остальные. «Тони обожал Чехова, хотя читал в принципе не очень много. Так случилось, что „Дядя Ваня“ значился программным произведением, и вся академия думала, что именно ему достанется роль Вани. Он был совершенно к ней готов. Но он остался незамеченным в пользу любимчика Фернальда. Хопкинса это глубоко ранило». Рональд Пикап, который был зачислен спустя два семестра после Хопкинса, считает, что «Фернальд был слегка чокнутым, пусть и типично по-театральному, что часто кажется привлекательным. Большой вклад, который он внес, заключался в изменении традиционно скучного подхода к обучению в RADA и в открытии нам – мне, Тони и всем остальным из той эпохи – микрокосма жесткости театральной жизни. Тот факт, что кастинги часто приносили разочарование, только помог показать, какова реальность снаружи – в этом смысле нельзя сказать, что Фернальд был плох. Так или иначе, благодаря ему мы учились».
Во время рождественских и пасхальных каникул Хопкинс вернулся в Уэльс и периодически помогал родителям в «Ship Inn». Он с большим желанием стал прикладываться к спиртному, но и с не меньшим общался с друзьями Дика и Мюриэл, которых он встречал и которых обслуживал. Вернувшись в Лондон, они с Саймоном Уордом переехали в две комнаты в Килбёрне, но продолжали «наталкиваться» на радушие Эдриана Рейнольдса, оттягиваясь в его берлоге в Мэрилебоне[52]. Поглощенный процессом обучения Хопкинс казался безмятежным, а потом он влюбился.
Уорд, Рейнольдс и Марсден – все принимали переменчивые особенности актерской натуры и сдержанность Хопкинса в дружбе. Он был приветливым и остроумным (хотя байки особо не травил), но в его личности всегда оставались территории с запретными зонами. Саймон Уорд подмечает: «Он выработал способность мгновенно вливаться в веселое общение, но никогда не рассказывал про Уэльс, свою семью, других своих друзей. Ты с ним тусуешься, пьешь, делишь финансовые траты, но знаешь, что никогда не подберешься к нему совсем близко. Всегда существовала некоторая дистанция». Рой Марсден возражает: «Тони предпочитал полный разрыв [в отношениях]. Думаю, он воспитал в себе умение жить главным образом одному, полагаясь только на самого себя. Когда мы уехали в Лондон, не было никаких ностальгических воспоминаний, ни писем, ни звонков. Но не путайте это с человеческой холодностью. Он человек с теплым сердцем. Думаю, он, как большинство из нас, надеялся найти родственную душу».
Свои первые серьезные интимные отношения в RADA Хопкинс пережил с Микель Ламберт – молодой американской актрисой, которая училась курсом младше. Она сразила его вмиг. «Тони любил помогать другим актерам, – говорит Рейнольдс. – Подобный великодушный обмен опытом сопутствует многим гениальным, талантливым людям. Он много помогал мне. У Ята Малмгрема мы проходили теорию актерского мастерства, которая основывалась на танцевальных движениях, и я не вполне ее понимал. Как-то вечером на празднике в Чок-Фарме[53] Тони за пять минут объяснил мне все, что Ят пытался сделать за несколько недель. Думаю, это преимущество возраста и опыта».
Микель Ламберт и Хопкинс были ровесниками и обладали одинаковыми знаниями, что Тони использовал, чтобы вмиг разжечь страстные отношения. Эдриан Рейнольдс наблюдал, как зарождалась новая дружба, и видел, как Хопкинс сначала расцвел в ней, а потом запаниковал.
«Академия действительно стала нашим домом, и вся жизнь, все эмоции протекали там. Тони всегда находился в каком-то напряжении. Он был ранимым, а Микель добавила ему сумятицы. Казалось, тема секса вообще его смущала. Я знал, что он был влюблен, но не думаю, что ему так уж этого хотелось. Его это отвлекало, запутывало, он пытался убежать от всего этого. Он уходил от действительности, погружаясь в игру на фортепиано. Он играл необыкновенные песни собственного сочинения. Он был романтиком, но скорее трагиромантиком».
Хопкинс и Ламберт были близки несколько месяцев, но речи о возможности долгосрочного союза никогда не шло. «Он не дал выхода своей сексуальности, – говорит Рейнольдс, – и из-за этого стал вспыльчивым. Влюбленность принесла ему еще больше расстройств, поэтому он пытался погасить ее и держаться подальше от подобных вещей».
С Уордом, Генри и Рейнольдсом Хопкинс закрутился в водовороте студенческих вечеринок – нечто вроде отвлекающего средства. «Когда он был счастлив, он был потрясающим собеседником, с парой пинтами пива в животе, – говорит Уорд. – Тогда проявлялась вся его уэльская загадочность. Фернальд сделал ему большое одолжение. Славные деньки RADA с его режимом закончились, и таким образом уэльскость Хопкинса расцвела. И вот на всех вечеринках он распространял ее на всех нас, будучи довольно очаровательным». Фишкой Хопкинса на вечеринках стало гипнотизировать Рейнольдса. «Он действительно обладал силой гипноза, – говорит Рейнольдс. – Одному Богу известно, откуда у него эти штучки. Он щелкал пальцами, и я вырубался. Почти все обожали его за это. Остальные ненавидели. Он такой человек, который находил яркий отклик в душах окружающих. Его либо любили, либо ненавидели. Многие ненавидели его только за его личное обаяние». Саймон Уорд здесь соглашается, но обращает внимание, что напор Хопкинса порой усложнял его отношения даже с преданными ему друзьями. «С ним было весело жить, но, должен признать, он сводил меня с ума своей одержимостью. Для него было вполне нормально сидеть всю ночь напролет и изучать текст. Мне осточертел постоянный свет по ночам, так что в один прекрасный день я плюнул на все и съехал».
Хопкинс сам описывает учебу в RADA как «трудную и изнурительную». Он не мог тогда управлять своими талантами и, как он говорит, все время сидел на кофеиновых таблетках. «Это была гонка, но она научила меня всему необходимому. Дисциплина? Я и понятия о ней не имел, пока не попал туда. Я думал, это будет типа: не пей пиво, не делай того, не делай этого. Но все было совершенно иначе. RADA дала мне понимание направления. Тот выбор, который ты делаешь каждый час или каждый день, это и есть ты».
Летом 1963 года Рейнольдс получает диплом RADA, а Хопкинс, как и следовало ожидать, серебряную медаль. Окончание учебы мгновенно обозначило новую границу ответственности. И снова, как и в начальной школе Гроуза, он вмиг ставит точку в этой главе жизни, прощается с кругом друзей и движется дальше. Микель Ламберт остается в прошлом, вскоре она возвращается в Америку и исчезает из поля зрения. Ее отъезд только приветствовался: таким образом отпала дилемма с сексом и теперь Хопкинс мог переориентировать полученный в провинции театральный опыт, который, как он интуинтивно полагал, позволит ему экспериментировать и в конечном счете заполучить главные роли в Уэст-Энде[54]. «В нем всегда было какое-то помешательство, – замечает Рейнольдс. – Он должен был обойти Бёртона – забудьте, что Хопкинс или другие говорили, отрицая это. И фильмы чрезвычайно привлекали его внимание. Он их анализировал. Мы пошли на „Невинных“ („The Innocents“, фильм Джека Клейтона 1961 года), снятых по роману Генри Джеймса. Там идет речь о гувернантке, которая борется со злом в своих подопечных. Фильм вызвал целую дискуссию на 25 минут. Мы стояли на тротуаре позади „Карлтона“[55], на улице Хеймаркет, анализируя, являлись ли дети действительно воплощением зла или все это были фантазии гувернантки».
Серебряная медаль и указание на новое направление, полученное в RADA, радовали Хопкинса, но он по-прежнему нервничал и не желал возвращаться в «болото» Уэльса, пока не получит работу в своей области. Он вновь решает обратиться к Дэвиду Скейсу – намерение, которое демонстрирует, что он не желает принимать поражение в театре, – но прежде чем он успел это сделать, Клайв Перри, художественный директор нового театра «Феникс» («Phoenix Theatre») в Лестере, попросил, чтобы ему показали нескольких новых выпускников академии. Хопкинс отправился на прослушивание на площадь Смита[56] в июле, спустя несколько дней после окончания RADA. Он представил вниманию Перри речь генерала из «Вальса тореадоров» и подкупающий отрывок из монолога Чарльза Кэндемина – из обожаемого в RADA произведения «Неугомонный дух» («Blithe Spirit») Ноэля Кауарда.
«Кэндемин просто меня пленил, – говорит Клайв Перри, ставший первым руководителем „Феникса“. До этого он работал в кембриджском „Обществе Марлоу“[57], получил стипендию от телекомпании АВС и поработал ассистентом руководителя театра „Касл“ („Castle Theatre“) в Фарнеме. – Мне было двадцать шесть, примерно столько же тогда было Тони, я был очень нагружен – хотя это была большая честь – делами моего первого театра, который стал заменой прекратившего свое существование „Королевского театра“ в Лестере. Я понимал, что нашу труппу впереди еще ожидает борьба, поэтому мы остро нуждались в каждом хорошем таланте, который только смогли бы найти».
Перри тут же сказал Хопкинсу, что он получил работу, и попросил его подготовить роль Андершафта в пьесе „Майор Барбара“ Бернарда Шоу, которая станет одной из премьер театра. Хопкинс сел на поезд в Уэльс, сдерживая свой восторг, и с нетерпением ожидал момента, когда нужно будет собирать вещи в Лестер. Он переехал в сентябре, за несколько недель до открытия театра, и снял жилье со случайными знакомыми из RADA: Дэвидом Райалом и Виктором Генри – с последним Перри тоже заключил контракт. Таким образом, началась девятимесячная работа, которую Хопкинс впоследствии счел напряженной и не приносящей удовлетворения. Перри вспоминает:
«Он сказал, будто я не самый хороший режиссер, но, если честно, я не могу сказать, что мы когда-либо конфликтовали. Мне было тяжело помочь ему встать на ноги, это правда. Тони уже тогда постоянно пьянствовал и был довольно-таки буйным мальчиком. Он был нервным, конфузился в компании – такой же, как и сейчас. Думаю, трудности возникли из-за того, что я был поглощен тем, чтобы раскрутить театр, а он – тем, чтобы быть Тони Хопкинсом. В культурном отношении Лестер сравнивали с кладбищем, через которое иногда проезжали автобусы. Мы были теми автобусами. В театре было 274 места и очень хорошая труппа. Но время и финансовые требования по управлению были важны для меня. Мне приходилось очень много трудиться. Мы работали очень-очень быстро, и, полагаю, Тони это не нравилось. Позже он открыто заявил, что предпочитает уделять большее время на создание образа своих героев и что Дэвид Скейс выделял ему на это время. А я не мог. Мы ставили пьесу во вторник, в среду начинались репетиции новой, у нас имелось едва ли полторы недели на то, чтобы влезть в сроки с новой пьесой и поставить ее в прогон. Времени на истерики актеров не было, поэтому Тони так в полной мере и не сжился с нами».
На самом деле, у Хопкинса было мало шансов. На премьере по случаю открытия «Феникса» – в пьесе «Сваха» («The Matchmaker») Торнтона Уайлдера – он играл официанта. В пьесе Роберта Стори «Жизнь стоит прожить» («Life Worth Living») ему дали, как он считает, совершенно не ту роль – роль сельского помещика. Наконец, в обещанной пьесе «Майор Барбара» у него появилась подходящая возможность сделать шаг вперед – роль Андершафта, которую он построил, взяв в качесте прототипа своего отца. Перри «вполне удовлетворил результат», но он приберег похвалы для Хопкинса да его судьи Брэка в «Гедде Габлер» («Hedda Gabler»)[58] и его веселого Болинбрука в «Ричарде II»[59].
«Меня поразило, насколько в этих ролях кроется ключ к таланту Хопкинса. В его Брэке вы видите потребность Энтони познавать внутренний мир, ему нужно время, чтобы заглянуть внутрь персонажа и раскрыть его на сцене. Эту сильную сторону видно в его Ганнибале Лектере в „Молчании ягнят“. Играя Болинбрука, он чувствовал себя непринужденно, так как играл одну из главных ролей. Ему пришлось стать экстравертом. Он чувствовал себя куда счастливее, чем, когда, скажем, играл Марлоу в постановке „Ночи ошибок, или Унижение паче гордости“ („She Stoops to Conquer“[60]). Когда у него было время проанализировать внутренний мир героя и отразить его и особенно когда он был вынужден побыть экстравертом – именно тогда и проявлялись его достоинства».
Хопкинс ограничивался общением со старыми знакомыми. Поздними вечерами он кутил с Райалом и Генри, но если мог, то предпочитал весь день валяться в кровати. Среди девятнадцатилетних членов труппы ему не удалось отметить для себя каких-то новых, достойных внимания друзей. «Боюсь, он пристрастился к выпивке, – говорит Перри, – и совершенно очевидно, не намеревался заводить новые знакомства. В разговоре он как-то сказал, что хочет снова поработать с Дэвидом Скейсом, кстати, моим другом. После окончания контракта со мной он намеревался двигаться дальше».
Самый тягостный момент, пережитый в Лестере, произошел в ноябре, когда мир содрогнулся от новостей об убийстве президента Кеннеди. Хопкинс находился за закулисами, вовсю шло действо «Майора Барбары» и готовился «Заложник» («The Hostage») Биэна[61], когда страшные новости прозвучали по радио. Влюбленный во все американское с его сверкающе-прекрасными образами, Хопкинс был опустошен. Эдриан Рейнольдс считает: «Частью притягательной силы Микель Ламберт послужил ее американский паспорт. Тони был зачарован Голливудом, Кеннеди и всем этим внешним лоском». Ответом на убийство человека, которого он считал первопроходцем либерализма и символом тайного побега, стало желание сесть и написать сердечное письмо с выражением соболезнования Жаклин Кеннеди. «Он персонифицировал ситуацию. Это обнажило в нем романтичность. В свою очередь, он достиг полного триумфа в своей карьере путем персонализации безумия Ганнибала Лектера. Он соотнес его с собой, сделал его образ печальным и сексуальным, что придало ему романтичности. В этом и заключается его гениальность».
Момент торжества Хопкинса за все время сезонного контракта с «Фениксом» наступил, когда производство «Эдварда II» Марлоу было перенесено в «Театр искусств» в Лондоне. «Я был действительно больше обеспокоен нашим ростом, итоговым разделением полномочий, чем успехами Тони, – говорит Перри. – Но я знал, что если удастся найти ему сольные роли, подходящие его уникальности – роли, где он был бы окружен персонажами, но при этом сам держался бы особняком, – вот тогда бы он невероятно преуспел». Перри смущенно усмехнулся: «Это, конечно, в том случае, если бы он смог держаться подальше от бутылки».
Возвращение в труппу Дэвида Скейса стало поводом для ликования Хопкинса, которое вскоре обернется самым большим унижением в его молодой актерской жизни. «Изумительно, как упорно он добивался своего, мужественно следуя своим убеждениям, и изловчился, чтобы снова вернуться ко мне, – говорит Скейс. – За три года, что мы знали друг друга, он сделал рывок в плане актерского мастерства. До академии в нем жила необузданная энергия. Теперь же он ее укротил, и я предвкушал нечто великое для нас».
За минувшие годы Скейс переехал из Манчестера в Ливерпульский драмтеатр, которым он восхищался издалека, и это взволновало его больше, чем что-либо в жизни. Здесь он смешал палитру из пьес, полных инновационной свежести – начиная от находок литтлвудской мастерской и заканчивая Аланом Оуэном, Биллом Нотоном и ирландскими классиками. Труппа состояла из тринадцати приглашенных актеров, как говорит Скейс, исключительно тех, которые ему нравились. Программа спектаклей 1964–1965 годов была уже составлена, и, заметив актерскую зрелость Хопкинса – «этот голос раскрылся как чертов цветок», – Скейс увидел в нем огромный потенциал и верил, что он станет их «визитной карточкой».
Джин Бот, ведущая актриса труппы, стояла в очереди, чтобы воздать должное новому уэльскому Бёртону:
«Он был холост, свободен, абсолютно уверен в том, как надо играть… вообще он был великолепен. Каждая девушка в труппе хотела бы с ним встречаться, но ко мне – ко всем нам – он был просто потрясающе доброжелателен. Он пил, но я никогда не видела его пьяным и помню, как однажды я немного перебрала на вечеринке после спектакля и поднялась к себе, чтобы прилечь. Он заглянул ко мне, чтобы просто проверить, как я. Я была поражена, а он был таким… таким заботливым. Он хороший человек и вне всяких сомнений самый блистательный актер среди нас. Все в труппе завидовали ему, и если было какое-то беспокойство о слабых его сторонах, так это то, что его голос слишком похож на голос Бёртона, и я порой думала, что это, должно быть, сдерживало его в творчестве».
Отныне у Хопкинса был в высшей степени насыщенный график, он светился от уверенности в себе и от доверия к нему Скейса. От пьесы к пьесе Скейс давал ему все более важные роли. В «Скандальном происшествии с мистером Кеттлом и миссис Мун» («The Scandal of Mr Kettle and Mrs Moon») Д. Б. Пристли он играл выдающегося Генри Мура. В пьесе «Всему свое время» («All in Good Time») Нотона (впоследствии превосходно экранизированной под названием «В интересном положении» («The Family Way») в 1966 году) он играл злодея Лесли Пайпера. В «Странном парне» («The Quare Fellow») Биэна он изображал Доннелли – тюремного надзирателя. Скейс вспоминает:
«Но зрелости он достиг в „Мандрагоре“ („Mandragora“) с Макиавелли, адаптированной Эшли Дьюкс. Хопкинс играл Каллимако и привнес в роль нечто, чего я прежде не видел. В этом отношении он был особенным: он тщательно готовился дома. Ты с ним работаешь, потом расходишься на ночь, а он идет домой и продолжает работать. В результате на следующее утро ты обнаруживаешь, что ему есть что добавить к тому, что вы вчера сделали. Это не то, что происходит с большинством актеров, у которых за ночь улетучивается импульс творческого потенциала, и вам наутро приходится „разогревать“ их около часа. Обычно они готовы работать лишь к 11 утра. Тони же был схож со Стивеном Беркоффом, который пришел ко мне на следующий сезон. Оба обладали даром прилежания. Результат их стараний можно видеть в такой пьесе, как „Мандрагора“ и позже в пьесе „Удалой молодец – гордость Запада“[62] („Playboy of the Western World“), где Тони сыграл Кристи Мэгона – его особое достижение у нас».
Звучащая уэльскость, которой Хопкинс поддался в RADA, оказалась немаловажной: мелодика его речи вносила новизну в образы, которые он создавал, – почти как завораживающий акцент Шона Коннери в фильмах с его участием. В пьесе «Воробьи не могут петь» («Sparrows Cant Sing»), с подразумеваемой «Театральной мастерской» идеей рассказать о жизни Ист-Энда, Скейс видоизменил несколько фраз чернорабочего с расчетом на «иностранный» акцент Хопкинса, но, когда дело дошло до кастинга в «Удальце» О’Кейси, никакого несоответствия отмечено не было. «В действительности я не очень хотел использовать эту особенность Хопкинса, – говорит Скейс, – поскольку полагал, что, черт возьми, нам это не сойдет с рук. Пьеса совершенно ирландская. Это будет просто смешно звучать. Но пришла Джин Бот и вступилась за него. Он был очень популярен, и фактически это принесло свою пользу. Она сказала: „Давай будь человеком, позволь ему сделать это“. И я подумал: „Ну, они же вроде все кельты, так что ладно“».
Последующий спектакль, говорит Скейс, один из лучших в драмтеатре, предлагал и вовсе откровенную уэльскость. «Уверен, что нашлись пожилые леди, которые, уходя из театра, говорили: „Интересно, из какой части Ирландии он родом? Очевидно, из какого-то нового места, о котором мы ничего не слышали“».
Недоступным для понимания Скейса или даже для самых близких Хопкинсу людей стало то, как быстро он отреагировал на появление интереса к молодежному искусству и театру. Даже слепые признали обширные изменения, разворачивающиеся в массовой культуре, частично приведшие к падению традиционного британского консерватизма. Гарольд Уилсон, член лейбористской партии, стоял во главе неосоциализма, и его влияние быстро распространилось на весь оставшийся век. В начале шестидесятых происходил переломный период: большие налоги для богачей, оживленный рынок недвижимости, отсутствие безработицы, которая стимулировала потребительский интерес молодежи и, конечно, дала небывалую власть молодым. Свидетельством тому стало влияние на массы группы «Битлз» («Beatles»): 1964 год отмечен годом «Битлз», и не только как британского феномена, но и феномена всего мира. Параллельный феномен рождения Джеймса Бонда, начатый с «Доктора Ноу» («Dr. No») в 1962 году и всемирно успешного «Голдфингера» («Goldfinger») 1964 года, закрепил коммерческую жизнеспособность Британии. Обратной стороной торжествующего ПОПизма стала «воспаленность» театральной культуры, проявившаяся в серии новых блестящих работ по Пинтеру[63] («Возвращение домой» / «The Homecoming») и Осборну[64] («Недопустимая улика» / «Inadmissible Evdience»), и эпохальный прорыв таких пьес, как «Развлекая мистера Слоуна» Ортона («Entertaining Mr. Sloane»). «Питер Холл занимался двенадцатичасовой постановкой „Войны Алой и Белой роз“, – рассказывает Скейс, – ив воздухе витало ощущение обрушения всех барьеров. На самом базовом уровне, региональный акцент – ливерпульский у „Битлз“ и местный кокни – просочился в оксбриджский[65] оплот: телевидение и пиар. Произошло незабываемое слияние возможностей и надежд. У детей было достаточно карманных денег, и англичан радушно принимали в Америке… Это были перемены для всех и каждого». Такое странное слияние, по ощущению Хопкинса, происходило как нельзя вовремя. Как он скажет позже: «Прежние комплексы из-за моего уэльского происхождения ушли. Быть тогда в Лондоне значило быть в центре Вселенной – единственном месте, с которого стоило начинать карьеру».
Без ума от той атмосферы, Хопкинс играл на выезде с труппой Скейса в Лондоне, выступал в «Плейерс-театре» и присоединился к открытому прослушиванию на «Юлии Цезаре» («Julius Caesar»), грядущей постановке Линдсея Андерсона для «Английской театральной труппы»[66] в театре «Ройал-Корт»[67] («Royal Court»). Скейс отказывался отпускать его, но Хопкинс умолял дать ему возможность попытать удачу. Вообще Хопкинс обладал большим преимуществом, работая на него, – приближенностью к «Ройал-Корту». Его старый друг Питер Гилл работал там, зачиная то, что впоследствии превратится в блестящую карьеру режиссера-сценариста, дублируя таких знаменитостей, как Питер О’Тул, и вынашивая свои первые режиссерские указания будущему помощнику. Гилл признается:
«Я был мальчишкой в „Корте“ тогда – в эпоху всеобщего оживления, рождения новых идей и талантов, – удивительное время. В том сезоне режиссерствовал Энтони Пейдж с Линдсеем Андерсоном на заднем плане. Я подрабатывал ассистентом, набираясь опыта у этих потрясающих людей. Вышла „Недопустимая улика“ („Inadmissible Evdience“), потом Линдсея выбрали для постановки „Юлия Цезаря“. Никол Уильямсон горел желанием сделать это, но потом он выбыл, и вместо него подключился Иэн Бэннен. Но не хватало ассистента режиссера, который бы отвечал за подбор актерского состава, так что я вызвался решить задачу проведения кастинга. И разумеется, Тони был среди тех, кого я сразу выдвинул вперед. Я знал, что Линдсей вцепится в его типаж, и, должен сказать, мое природное чутье меня не подвело, потому что многие люди, которых я продвигал к Линдсею, практически сразу нашли свое место в „Национальном“, возможно, благодаря тем ролям. Среди них были: Тони, Рон Пикап, Пол Кёррен и… Петронелла Баркер, конечно».
Гилл не утратил нежной привязанности к Хопкинсу, и, хотя он сопереживал ему, их отношения качественно изменились. «Тони дулся на меня, а я в свою очередь был раздражен манерой его поведения и тягостным отсутствием общения после того ужасного совместного турне. Но, на самом деле, все это было уже в прошлом. Мы оба сосредоточились на наших карьерах, и я был рад, что мог как-то помочь ему в „Корте“». Гилл не удивился, когда увидел, что Тони крепко сдружился с несколькими ребятами:
«На тот момент его лучшим приятелем был Виктор Генри. В некотором смысле это было хорошо, но с другой стороны не очень. Уж слишком Виктор любил выпить, что косвенно повлияло на его раннюю смерть. Но Тони им был вполне очарован. Позже ненадолго я стал режиссером Тони в одной из моих собственных пьес, по мотивам короткого рассказа Чехова, которую я назвал „Жизнь в провинции“ („А Provincial Life“), для „Корта“. К тому времени произошло следующее: в наших карьерах наметились определенные направления и личностно мы становились более сформировавшимися, менее чувствительными, чем в те ужасные подростковые годы. Но Тони все еще мог разглагольствовать и со страстью бушевать ради своих друзей. Вот, к примеру, мне вспомнился случай: он влетел в „Корт“ в тот момент, когда Виктор играл что-то на сцене, и настаивал на том, – разумеется, в стельку пьяный, – чтобы тоже подняться на сцену. Тони, видите ли, нужно было срочно переговорить со своим приятелем. Мне пришлось его приструнить и воззвать к его разуму… Это многое говорит о том, как наши отношения вернулись в норму, поскольку после Кардиффа и того турне я ни разу не оказывал на него влияние подобным образом».
По мнению Линдсея Андерсона, Хопкинс выделялся на фоне всех остальных:
«Я ангажировал его на одну небольшую роль в „Юлии Цезаре“, он исполнил все, что от него требовалось и даже больше, что меня глубоко впечатлило. Тони очень серьезно и глубокомысленно относился к своей работе, и имел большие амбиции. Он играл одного из заговорщиков – Метелла Цимбра, – и это не самая сложная роль. Но он хотел выяснить как можно больше о ней и пытался вытрясти из меня все наставления, которые я только мог ему дать».
Репетиции – с Иэном Бэнненом в роли Брута, Полом Кёрреном в роли Цезаря, Т. П. МакКенной в роли Кассия и Дэниелом Мэсси в роли Марка Антония – проходили в церковноприходском зале на Слоун-сквер. «Труппа была большая, так что мое время было поделено на многих. Это была перспективная и неординарная постановка, которая мне нравилась, и, если подумать, нравится по-прежнему. Тони и Рональд Пикап были дублерами Брута и Кассия, и оба однажды чрезвычайно привлекли мое внимание на репетиции, когда вышли на сцену. Они были великолепны, и помню, что я тогда приговаривал: „Эти парни далеко пойдут“».
Премьера «Юлия Цезаря» – и по сей день самое заметное лондонское выступление Хопкинса – оказалась менее чем благоприятной. Пикапу, сыгравшему Октавия Цезаря, понравилось работать, и он оценил Андерсона как «чувствительного, новаторского и ошеломляющего, великого и вместе с тем деликатного наставника для неуверенных в себе актеров». Однако фактически все важные рецензии обрушились с резкой критикой на режиссера и на его подход к пьесе. Ему вменялись различные обвинения, начиная с того, что его работа «граничит с банальностью», и заканчивая тем, что он просто «разочаровал». Газета «Times» особенно пеняла на «неформальность» андерсоновского Шекспира, и это настолько привело в бешенство режиссера, что тот отреагировал в печати словесной перепалкой, о которой впоследствии сожалел. «Ты узнаешь в процессе, что британский театр, а главным образом критики сегодняшнего дня, включая светил шестидесятых, требуют консервативного толкования Шекспира. Есть неприкосновенная традиция, которую я лично не принимаю, но она есть. Участие в словесной войне со СМИ – пустая трата времени. Но я считал, что они были несправедливы к нам, поэтому я давал сдачи». Пикап выразился так: «Линдсей, безусловно, обиделся, поэтому никого не удивил тот факт, что он отбивался в такой злющей манере. Но на самом деле это не имело особого значения. Скандал лишь привлек к нам внимание, и мы играли с аншлагом в течение нескольких недель».
В январе 1965-го на вечеринке по поводу окончания сезона спектакля Хопкинс, по словам Андерсона, прилично напился. Он подружился со многими актерами из труппы, но также нажил себе врагов. Питер Гилл рассказывает: «Когда он пропускал пару стаканчиков, он выбалтывал свои амбициозные планы. Те, кто его мало знал, думали, что он слишком многое о себе возомнил, что у него огромное эго и что по сути он еще ничего стоящего не добился. Другие актеры негодовали из-за этого». Как бы то ни было, среди его друзей значилась одна молодая актриса, которую Хопкинс считал безумно привлекательной. Ей было всего 22 года – бывшая участница театральной труппы «ВВС». Хопкинс виделся с ней и раньше, тогда ей было 18 и она восстанавливала силы после операции при аппендиците, пребывая с другом в отеле в Уэльсе. Также они недолго виделись на занятиях по танцам. Ее отец – известный актер-комик Эрик Баркер, мать – Перл Хэкни. В «Юлии Цезаре» Петронелла (Пета) Баркер была занята лишь в массовке, но Хопкинсу понравился ее томный, сексуальный взгляд, соблазнительная фигура и приземленность. Она унаследовала от отца яркое остроумие, громко хохотала, и, по словам Гилла, «в ней мгновенно просыпался дух неповиновения, который так привлекал Тони». Они болтали, опрокидывали по паре стаканчиков (в случае с Петой – это были легкие напитки), а затем началось постепенное выведывание секретов из жизней друг друга.
Страстно увлеченная с момента их первой встречи в Уэльсе, Пета Баркер считала Хопкинса удачной партией, очень красивым и очень добрым. Особенно ее расположили к себе его пьяные попытки пошутить. Единственной проблемой, по ее воспоминаниям, была их обоюдная застенчивость, что, скорее всего, делало их союз маловероятным.
В этих первых беседах Пета никогда не слышала о его феерических амбициях. Для нее Хопкинс был просто блестящим молодым актером, который выполнял свою работу и был признателен за трудоустройство. Однако с Линдсеем Андерсоном он был более откровенен: «На прощальном вечере Тони поведал о том, что он хотел делать дальше и кем стать в будущем. Он рассказал нам, что будет добиваться больших ролей и съемок в кино. Мы пожали друг другу руки, обменялись любезностями и продолжили свой кочевой путь в разных направлениях, как и предполагает театр». Андерсон подозревал, что вскоре вновь увидит Хопкинса, разумеется, что снова будет с ним работать, – это случится год спустя, когда режиссер возьмет его на небольшую роль в своем сатирическом короткометражном фильме «Белый автобус» («The White Bus») по сценарию Шелы Делани. Пета Баркер тоже надеялась, что ей посчастливится вновь встретиться с молодым актером.
Хопкинс, полный энтузиазма, вернулся к Скейсу и к дождливым улицам Ливерпуля. Тактически «Ройал-Корт» стал хорошим ходом: он снискал ему необходимое внимание и принес глубокую дружбу с Петой Баркер. Но ему хотелось большего. Сейчас он был счастливее, чем когда-либо со времен Ноттингема, обуздывая свою любовь к выпивке в свете своего карьерного продвижения и отсутствия эксцентричных ребят, Райала и Генри, хотя по-прежнему получал удовольствие от вечерней кружки пива в кабаке «Don Shebeen» или томика Шекспира на Уильямсон-сквер. Линда Ла Плант, сейчас почитаемая писательница и сценаристка, а тогда – коллега, наслаждалась его обществом, так же как и актриса Маджори Йейтс. Ее мама была в полном восторге от Хопкинса и, как говорит Йейтс, частенько могла разразиться слезами, когда он заходил в их квартиру на Фолкнер-стрит и шпарил сентиментальные кабачные песенки на угловом рояле. «Только не думайте, что он стал каким-нибудь тюфяком, – говорит Джин Бот. – В драмтеатре он все еще давал прикурить Дэвиду Скейсу. Он рьяно защищал то, во что верил. Дэвид, разумеется, был очень хорошо осведомлен и знал точно, чего он хочет. В общем, они продолжили конфликтовать. В этих случаях голос Тони приобретал совершенно новый, шокирующий размах».
Результатом скорого воплощения страстного желания Хопкинса – скрытого от Петы Баркер – стало то, что он, как Джин Бот, прикрепился к лондонскому агентскому представительству. «Речь идет о „Heymans“ – главном международном актерском агентстве, – говорит Бот. – Но мы были мелкой рыбешкой. В „Heymans“ значились такие люди, как Элизабет Тэйлор и множество тех, кого мы сегодня называем мегазвездами. Мы с Тони строили большие планы, но, боюсь, никаких чудес в наших карьерах не последовало».
Течение театральной жизни, казалось, изменится с приездом режиссера Билла Гаскилла из новой труппы «Национального театра» – «вершины холма», по словам Бот, – который сопровождался тщательным отбором актеров для второго сезона Лоуренса Оливье в Чичестере. Бот вспоминает:
«Невероятное воодушевление. Национальный театр! Оливье! Это максимум, к которому мы все стремились. Но, честное слово, каждый в нашей труппе с таким благоговением относился к Хопкинсу, что всем действительно хотелось узнать, какую же роль получит он. Не было никаких сомнений, что он стоял на пороге какого-то грандиозного прорыва в театральном искусстве. И он сам в это верил. Он не был самодовольным, но он гордился собой, и, когда приехал Гаскилл, мы все почувствовали то, что чувствовал Тони: вот оно! В общем, некоторых из нас предупредили о том, что нам достанется, но все постоянно спрашивали Тони: „Ну что? Что у тебя?“».
А Хопкинс подыгрывал своим болельщикам, рассказывая однокашникам: «Мои агенты в Лондоне ведут переговоры с людьми из „Национального“. Пока еще ничего не решено, но вот-вот все разрешится». Бот, как и остальные, трепетала. «Ощущение складывалось такое, что он находится в ожидании чего-то невероятного. Нам всем до смерти хотелось выяснить подробности».
По мере того как проходили дни и недели, Хопкинс становился все более угрюмым и замкнутым. Он избегал Бот, избегал всех разговоров в коридорах, крепче пил. Наконец, когда его надежды истлели, он, после очередного выступления, предстал перед всей труппой в артистическом фойе.
«Несколько минут он стоял молча, а нам не терпелось услышать, какие же его ждут роли. Он выглядел ужасно грустным, а потом сказал: „Слушайте, мне очень жаль, я знаю, я сказал вам, что мой агент ведет переговоры с Гаскиллом, но это неправда. Правда состоит в том, что Гаскилл позвонил и сообщил, что я им не нужен. Простите, я сказал вам обратное, но я не смог принять этого“».
Бот говорит о «полном унижении» Хопкинса и предполагает, что те семена цинизма, которые прорастут в Хопкинсе в последующие театральные годы, были посеяны именно тогда. После учебы в RADA, после серебряной медали, после завоеваний в Лестере у Скейса и укрощения своих демонов он посчитал Лондон легкой добычей. Теперь же он столкнулся с реальностью. Актриса, знавшая его, говорит:
«Его ярость не была следствием высокого самомнения, во всем виновата наивность, столкнувшаяся с объективным положением вещей. Скейс чрезмерно льстил ему, удовлетворяя все его прихоти». В последующих интервью Хопкинс скажет, что период у Скейса был самым счастливым и созидательным в начале его творческого пути. Он был внутренне свободным. Он не собирался захватывать «Национальный», и в мыслях такого не было. Как таковые, классические роли его не привлекали. Чего он действительно жаждал, так это огней Уэст-Энда и афиш, на которых огромными буквами было бы написано «Энтони Хопкинс».
Многие из труппы Скейса полагали, что отказ Гаскилла настолько глубоко ранил Хопкинса, что в нем воскресла ужасная неуверенность в себе, вплоть до невроза. «Самое гадкое то, – говорит Бот, – что Гаскилл не сказал ни ему, ни нашему странноватому агенту, что Оливье уже положил глаз на Тони. Для него не было роли в Чичестере в тот год, потому что Оливье хотел пригласить его на работу и предварительно подготовить. Такова была реальность. Но тогда Тони этого не знал и покинул Ливерпуль в дурном настроении. Он поехал в город Хорнчерч[68], чтобы забыться на время в захолустье».
Когда в 1963 году Лоуренс Оливье занялся формированием долгожданного «Национального театра», он обошел вниманием группу актеров, которая поддерживала череду его боевиков и методику, господствующую в классических драмах. Полный решимости избегать ограничений, связанных с традициями, и стремясь охватить перемены шестидесятых, он прочесывал «Английскую труппу» («English Stage Company») Джорджа Девина и коллектив творческих работников, выросших в среде «Ройал-Корта». После того как Девин отказался принять его приглашение присоединиться к нему в качестве первого заместителя, он взял двух выученных Девином режиссеров: Билла Гаскилла и Джона Декстера – знаменитых и преуспевающих учеников «Ройал-Корта». Их назначение в качестве ассистентов режиссера в «Национальном» сигналило о субсидировании театра, который планирует менять направление и рисковать, чтобы проложить новую дорогу. Многие из закадычных друзей Оливье – такие прославленные таланты, как Эсмонд Найт, Джон Лори и Норман Вуленд – остались пропущены в пользу новых лиц, многие из которых появились в недавних постановках «Ройал-Корта». Бунтарский и подлый Кеннет Тайной был назначен заведующим литературной частью, что было воспринято критиками как возмутительный факт: «Разве не он был самым строгим судьей Оливье? Разве не он охарактеризовал фильм „Гамлет“ („Hamlet“) как „технически педантичный и на слух неуклюжий“?» Но Тайной пообещал, что бок о бок с Оливье он будет изыскивать новых сценаристов, новые переводы и будет действовать как редактор пьес прямо во время репетиций.
Инаугурационный выбор Оливье для театра, который в ожидании своего нового здания пока останется верным театру «Олд Вик» («Old Vie»), пал на «Гамлета» («Hamlet»), предоставив работу первой звезде «Национального театра» Питеру О’Тулу, принятому сразу после «Лоуренса Аравийского» («Lawrence of Arabia») режиссера Дэвида Лина. Это была рискованная, опрометчивая комбинация, и она потерпела крах. Спектакль «Гамлет» ставили 27 раз, и он держался только на киношной славе О’Тула. «Дядя Ваня» («The Uncle Vanya») и «Святая Жанна д’Арк» («Saint Joan»), добавленные в репертуар, ненамного улучшили ситуацию. Только с возобновлением довольно консервативной комедии периода Реставрации «Офицер-вербовщик» («The Recruiting Officer») Фаркера[69] появились различимые признаки жизни. Затем, с наставлениями и лестью Тайнона, Оливье после долгих сопротивлений наконец согласился на «Отелло» (пьесу, по его мнению, неиграбельную и в целом «ужасную работу и жестокое-прежестокое испытание для актера»). «Национальный» по-настоящему взлетел. Рассказывая об успехе «Отелло» газете «Daily Express», Герберт Крецмер восхвалял воплощенного гения: «Сэр Лоуренс справился невесть с какой магией, уловил самую суть… Этот спектакль полон изящества, ужаса и дерзости. Мне будет сниться эта мистерия долгие годы». Зал театра «Олд Вик», рассчитанный на 848 мест, каждый вечер был забит до отказа, члены королевской семьи ждали в очереди в проходе между рядами (лорду Сноудону пришлось простоять во время дневного спектакля), и билеты в «Национальный» вмиг стали самыми востребованными.
Энтони Хопкинс получил приглашение на работу от Гаскилла как раз в разгаре этой эйфории. Он находился в тот момент в Хорнчерче, где приходил в себя после десятинедельного простоя, но тотчас сел на поезд в Лондон, выцыганил себе билет на «Отелло» и в состоянии восторга, в миазмах сентябрьской жары и пота, наблюдал за одним из самых лучших спектаклей, что ему когда-либо приходилось видеть. На следующий день, все еще под впечатлением от «Отелло» Оливье, он с влажными ладонями сидел в оцепенении перед самим маэстро. Спустя пять месяцев после его ухода от Скейса, он старался забыть свое унижение в «Национальном», но тот позор от провала разрастался в нем, как рак, – и казалось, сейчас стало даже еще хуже, чем после предательского успеха в RADA. В «Королевском театре» Хорнчерча («Queen’s Theatre») продюсер Тони Каррик проявлял к нему доброту: дал ему главную роль в «Ученике дьявола» («The Devil’s Disciple»), которая получила одобрение в местной прессе, и роль Леонта в «Зимней сказке» («А Winter’s Tale»)[70]. Но Хорнчерч – временная остановка. Теперь же Хопкинс находился там, где хотел быть, лицом к лицу с человеком, которого пресса называет величайшим из ныне живущих актеров.
«Он спросил меня, что я могу ему показать, – рассказывал Хопкинс другу Тони Кроли. – Я сказал, что для прослушивания подготовил Тузенбаха из „Трех сестер“, кое-что из „Майора Барбары“ и, разумеется, как договаривались прежде, кое-что из Шекспира. Он поинтересовался: „Так, а что из Шекпира?“, и я решительно выпалил: „Ну, «Отелло», сцену над смертным одром“. Он немного подумал, после чего усмехнулся и сказал: „У вас железные нервы!“ Гаскилл и остальные промолчали».
Энтони Хопкинс и Клэр Блум. Кукольный дом, 1973
Ева Мари Сэйнт и Энтони Хопкинс, 1979
Экипаж бунтует, подставив нож к горлу. «Баунти», 1984
Энтони Хилд и Энтони Хопкинс. Кадр из фильма «Молчание ягнят», 1990
Когда Хопкинс начал свой отрывок, он вдруг понял, что почувствовал себя необычно уверенным. Оливье, как он позже скажет, напомнил ему комика Гарри Уорта: «Выглядел вполне обыкновенно, в своих очках с роговой оправой и костюме-тройке». В это же время Рональд Пикап тоже проходил прослушивание в «Национальный» и смеялся над общим изумлением новичков, которое они испытывали, впервые встретившись с Оливье. «У него была легендарная репутация, его имя ежедневно пестрило в газетах, поэтому ты воображал себе его недосягаемость и грандиозность непосредственной близости к нему. А он был совсем не таким. Он был Ларри. Очень обходительный, адекватный, со среднестатистическим взглядом человека, который ищет нужных людей на работу… А ты стоишь там и говоришь: „Смотрите, он расплескал чай в блюдце, сейчас он прольет его весь на себя“. Было что-то в этих прослушиваниях возвращающее с небес на землю, и у Ларри хорошо получалось заставлять новых людей чувствовать себя непринужденно».
Когда Хопкинс закончил свою часть «Отелло», Оливье засмеялся и сказал ему: «Молодец! Не думаю, что из-за тебя я сегодня потеряю сон, но ты чрезвычайно хорош. Не желаешь ли присоединиться к труппе?» Джин Бот полагает, что прослушивание проводилось формально, что Гаскилл и, должно быть, сам Оливье уже видели Хопкинса в «Юлии Цезаре» и, возможно, ранее в «Эдуарде II» Клайва Перри в «Театре искусств». Бот продолжает: «Думаю, с самого начала, еще в Хорнчерче, Оливье подметил его для звездных ролей в „Национальном“. Это никак не совпадение, что Хопкинс так скоро стал дублировать Оливье и в конечном счете заменил его в „Пляске смерти“ („Dance of death“). Все было спланировано».
В Уэльсе царило недоверие. «В это было сложно поверить, – говорит соседка по Тайбаку Эвелин Мейнуаринг. – Всего лишь несколько лет назад мы наблюдали, как Ричард Бёртон уходит из Кооператива с Коммершал-роуд в „Олд Вик“ и в Голливуд. А теперь наш Энтони, живший через дорогу, утер всем нос». В нескольких километрах отсюда, в Каерлеоне, Дик услышал новости по телефону и ущипнул себя от удивления и восторга. Он полностью принял выбор карьеры сына, но она все еще была причиной его беспокойства. Пета Баркер, которая выросла довольно близко от Дика и воспринимала его как дорогого друга, считает, что треволнения Дика относительно Тони берут свои корни из трудностей его собственного детства. Пете стало очевидно, что когда-то их семья была очень бедной и Дик Хопкинс не был избалован каким бы то ни было образом. Он усердно трудился ради лучшей жизни для самого себя и своей семьи, и его единственной задачей было, чтобы сыну не пришлось потеть и усиленно работать, как приходилось ему. По мнению Баркер, его несомненно «обнадежило», что Тони получил место в «Национальном» бок о бок с Оливье.
Пета Баркер уже подписала контракт с «Национальным», когда к ним присоединился Хопкинс. База труппы состояла из трех прилегающих друг к другу легких сводчатых сооружений типа «Nissen» на участке, на который когда-то попала бомба, почти в 300 метрах от «Олд Вика». Здесь, на доске объявлений она с восторгом прочла сообщение: «Энтони Хопкинс присоединился к труппе, отслужив в „Ливерпульском“ и „Лестерском“ театрах».
Баркер зарабатывала 14 фунтов в неделю, жила по месту работы в съемной комнате в Челси[71], довольная тем, что она выполняет собственные задачи, реализуя свои амбиции в «Национальном». Единственный ребенок в семье, рожденный и выросший в Фарешаме, в Кенте – ее школьные годы прошли раздробленно из-за долгих разъездов отца, что и воспитало в ней склонность к театру и любовь от души похохотать. Однако главным образом ее интересовал классический театр. В особенности Шекспир.
Баркер училась в Лондонской центральной драматической школе, на курс старше Джулии Кристи; затем отучилась в театральной труппе «ВВС» и год провела с Джорджем Девиным в «Ройал-Корте», после чего перешла в «Национальный». По ее воспоминаниям, хотя «Национальный» стал определенно вершиной для Хопкинса, он не был «золотым студентом». В то время Рональд Пикап был большой новой надеждой, получив золотую медаль в RADA. Как и Хопкинс, Баркер принялась за дело с большим оптимизмом, но быстро разочаровалась из-за отсутствия главных ролей и своего постоянного назначения в качестве актрисы-дублера – в какой-то момент она уже знала наизусть все роли из «Сурового испытания» («The Crucible»[72]). Она жаждала более содержательных ролей.
Того же хотел и Хопкинс. Его старт, судя по всему, был катастрофическим. Оливье поставил его на роль представителя Кипра в долгоиграющем «Отелло» и наблюдал дебют с некоторым волнением. Хопкинс вспоминает: «Это было мое первое представление. Я стоял окрыленный, оглядывался по сторонам и думал: „Боже мой, это же сцена «Олд Вика»! Они все были здесь“. Мне было страшно». Чтобы сбить волнение и быть уверенным в своей подготовленности, он также выучил большую часть текста других актеров.
«Фрэнк Финли играл Яго, и я выучил его роль. Например, я блестяще знал его первые реплики: „Трое знатных граждан меня к нему на лейтенантский пост усердно прочили…“ – я учил эти строки для прослушивания, и у меня были свои соображения на их счет. Так что его текст был у меня в голове, ну и свою сцену я, конечно, тоже знал… Нервозность и все такое… Подошло время моей реплики, я выбежал на сцену в парике, со свитком, все как положено… Гарри Ломакс, игравший герцога Венеции, стоял в глубине сцены, а я должен был сделать типично по олд-викски: „Милорд!“, припасть на колено и все такое – ну вы понимаете, просто обычная игра в стиле „Олд Вика“. Моя реплика должна была быть такой: „Высокочтимейший сенат, османы, направясь прямо к острову Родосу…“[73], а я, конечно же, начал: „Трое знатных граждан…“ Я прочел все до конца, всю роль Яго и заметил, как глаза Ломакса округлились как блюдца. Это было как дурной сон… а потом его начало трясти от неудержимого смеха».
За кулисами Фрэнк Финли и Оливье разрывались от смеха. Рабочий сцены съерничал, подстрекая Финли к спору: «Эй, ты видел? Парень прочел твои слова!» На что Финли просто сказал: «Может, ему нравится моя роль».
Хопкинс вспоминает: «Публика ничего не заметила, что еще раз доказывает, что никто ничего не слушает. После спектакля я пошел в паб вместе с другом, который приходил посмотреть на меня. Я ему говорю: „Ты что-нибудь заметил?“, а он отвечает: „Ты отлично играл“. „Но, – говорю я, – я же прочел слова Яго!“ „Серьезно? Да не может быть!“» Хопкинс робко подошел к Оливье, чтобы извиниться, и был встречен улыбкой прощения. «О, Боже мой, я даже растерялся. Я думал, что ты сейчас начнешь играть с начала всю эту чертову пьесу».
За неблагоприятным началом последовали долгие-долгие неблагоприятные месяцы дублерства и эпизодических ролей, которые вызывали сопротивление у Хопкинса и зародили в нем фундаментальное недоверие к игре в «Олд Вике», равно как и тревогу насчет Шекспира. В какой-то момент, после довольно скучного турне с «Отелло», побывав дублером Колина Блейкли, Альберта Финни и Роберта Лэнга, после «поддерживания декораций» в пьесе Конгрива «Любовь ради любви»[74] («Love for Love»), в «Королевской охоте за солнцем» («The Royal Hunt of the Sun») Питера Шэффера, в «Грозе» Островского и пьесе «Много шума из ничего»[75] («Much Ado About Nothing»), он стал размышлять о том, чтобы уйти, возмущенный гнетущей иерархией стаи «Национального», которая по его ощущению его подавляла. Тем не менее Пета Баркер считает, что на подобное давление Хопкинс реагировал правильно, так как оно неизбежно толкало его вперед.
Хопкинс удивился, когда Оливье посоветовал ему извлечь выгоду из своих возможностей подражания и «передразнивания» ведущих актеров. «Это был бесперспективняк, – говорит Хопкинс. – Самое худшее – быть дублером кого-то, потому что ты должен приспособиться к определенным ритмам и делать все точно так же, как это делает актер, – в противном случае ты просто все испортишь. Это реально странное чувство и по сути отвратительная вещь, потому что ты не обладаешь свободой выражения».
Решительное обращение к Оливье немного поспособствовало улучшению ситуации, но ему по-прежнему было «некомфортно в этих чертовых трико, находясь в вечном ожидании чего-то».
Дружба с Баркер согревала душу, но Пета с болью обращает внимание на то, что развитие было настолько постепенным, что даже она едва замечала его. Как она объясняет, Хопкинс – человек очень страстный, хотя и не в области отношений. Несмотря на это, через год они были сильно влюблены друг в друга, и она уже мечтала о том, как они устроятся и заведут свою большую семью.
Резкие перемены в однообразной жизни Хопкинса пришлись на февраль 1967 года, более чем через год после его прихода в «Национальный». Тогда Глен Байем Шоу ставил «Пляску смерти» Стриндберга, с Оливье в роли грубого капитана Эдгара – впоследствии любимой роли Оливье после его бессмертного Арчи Райса[76]. В пьесе сквернословящий Эдгар – семейный тиран, постоянно воюющий с женщинами, который на серебряную годовщину свадьбы агрессивно борется со своей женой, чью роль исполнила Жеральдин МакЮан. В предыдущие годы стриндберговская «Мисс Джули»[77] хорошо принималась публикой, и Оливье вложил в нее невероятные усилия, чтобы дать понять каждому, что он намеревается превзойти успех «Отелло». Что он и сделал, достигнув, как считает сэр Джон Гилгуд, «своего наилучшего нешекспировского исполнения», и за что был награжден в номинации «Лучшая мужская роль (драма)» премией «Evening Standard»[78] и получил Золотую медаль от Шведской академии литературы за «выдающуюся интерпретацию шведской драмы».
Хопкинс был сторонним наблюдателем всего этого. Он был назначен, как обычно, дублером Оливье, но его больше взволновало предложение поучаствовать в кастинге на роль Андрея в чеховских «Трех сестрах». Затем, в июне, Оливье слег с болью в животе, которую диагностируют как неоплазму – небольшую злокачественную опухоль предстательной железы. Оливье госпитализировали в Сент-Томас, а Хопкинс оказался в срочном порядке поставленным перед задачей замены театральной легенды на пике своих сил в хитовой постановке; в игре в разгар туристического сезона. Пета осознавала эту потрясающую возможность, но, по признанию Хопкинса, он был «в совершеннейшем ужасе», когда предстал перед битком набитым залом.
Когда объявили, что произведена замена актера, труппа и рабочие-постановщики с опасением ожидали, что публика разойдется. «Но никто не ушел, – говорит Хопкинс. – Я бы страшно огорчился, если бы так произошло». Когда он выходил на сцену, его трясло от волнения. «Страх пошел мне на пользу. Я был слишком молод, неопытен, чтобы играть эту роль, но благодаря страху и какому-то внутреннему драйву я просто… сыграл. Честно говоря, я даже не помню, как я играл. Но другие актеры мне сказали, что я был очень возбужден, очень динамичен. Но это все благодаря страху».
Огромное преимущество Хопкинсу давал его талант к дубляжу и способность легко двигаться; по мнению многих актеров, он стал гением в подражании. Все, кто видел его капитана Эдгара, говорят о точности имитации поведения Оливье, его манер и жестов. Хопкинс едва ли заметил, что это уже стало его второй натурой и совершенно необходимой техникой его дубляжа. Он принял это. Но он пренебрег преимуществом прельщения публики. Позже он скажет:
«Я слышал историю, как Дерек Джакоби заменял Оливье в „Любви ради любви“. Дерек должен был несколько сблизиться с ним – на самом деле, они таким образом и работали; Дерек постоянно его дублировал, так же как Мэгги Смит дублировала даму Эдит Эванс. Дерек к тому времени был уже знаменит и самодостаточен. В „Национальном“ у него было положение повыше моего. Но после спектакля одна американская пара зашла в бар и во всеуслышание заявила: „Вот это да! А старик-то сегодня был в форме…“ Эти двое даже ничего не поняли. Они не посмотрели в программку, и никто им ничего не сказал, так что они были уверены, что смотрели на Оливье».
Пета Баркер вспоминает, что после «Пляски смерти» для Хопкинса быстро проявились определенные возможности. Он произвел большое впечатление. Сам Оливье написал о «молодом актере исключительного потенциала по имени Энтони Хопкинс, который… разгуливал в роли Эдгара, как кошка с мышкой в зубах».
Несмотря на болезнь и радикальную гипербарическую оксигенационную лучевую терапию, назначенную в Сент-Томасе, Оливье решил для себя продолжать следовать полному рабочему графику, что включало режиссирование «Трех сестер». Едва оправившись от исходной операции, в середине июня, он созывает производственные совещания в своей больничной палате, куда приглашает ведущих актеров – свою жену Джоан Плаурайт, которая будет играть Машу, Дерека Джакоби в роли Львовича, Джин Уоттс в роли Ольги, Роберта Стивенса в роли Вершинина и Хопкинса в роли Андрея – для импровизированных репетиций. Его уверенность в Хопкинсе была огромной, и последующий Чехов, премьера которого состоялась в начале июля (всего за несколько дней до его выписки из больницы), стал очередным личным триумфом, тем более из-за преодоления неблагоприятной обстановки.
Постановку повсеместно признали как одно из лучших достижений «Национального». Хопкинс был на виду и был чрезвычайно доволен собой, наконец играя свою полноправную значительную роль, и, несмотря на то, что краткая оценка его лично в рецензии затерялась в общей массе похвалы в адрес постановки, все было не так уж плохо. Журнал «Панч»[79] приберег единственную колкость для него и Луиз Пёрнелл: «Только провал Ирины в исполнении Луиз Пёрнелл и Андрея Энтони Хопкинса (каждый сам по себе превосходен) настолько впечатляет, что напрашивается на резкое замечание». Никто с этим не согласился. Дж. К. Триуин написал в «Times»: «Молодые критики порой жалуются, что им нечего критиковать. Но прежде всего надо быть благодарным и с удовольствием аплодировать самому трогательному и восхитительному возрождению „Трех сестер“ на сегодняшний день».
Хопкинс отметил достижение выпивкой и предвидением неизбежного отъезда. Рональд Пикап пил с ним, но не ожидал внезапного карьерного колебания – вроде резкого разворота из театра в первоклассное кино, – который произойдет всего через несколько недель. «Он не открывался мне, но явно источал нетерпение. Он жаждал больших ролей и успехов, которые вытолкнули бы его вперед». Пикап наблюдал крупным планом, как отношения Тони с Петой Баркер становились глубже. «Да, Тони много пил, но не думаю, что это было безумным пьянством, не так как с уважаемым Виктором Генри – в его случае это было откровенным помешательством. Но он все же пил и становился агрессивным, а Петронелла могла вспылить и воспротивиться этому. Они спорили весьма категорично, но, думаю, не настолько, чтобы расстаться».
В глазах Пикапа влечение Хопкинса к Пете Баркер началось из-за ее артистических качеств. «Она была незаурядной, что не означает, что в труппе не было других замечательных актрис. Тем не менее, в своих лучших проявлениях, она была совершенно особенной. Тони ценил талант в других и никогда не отличался вредностью в этом отношении. Так что, думаю, он уважал ее, а уж потом появилось кое-что другого рода: между ними возникла химия».
Теперь Хопкинс проживал вместе с Паркер в ее квартирке в Челси, правда, по словам некоторых, не систематически; он переезжал к ней, движимый силой любви, но иногда пятился назад с противоречивыми чувствами. Как ни крути, по-видимому, он делал генеральную уборку в своей жизни и перестраивал ее заново, как будто внезапно вдохновленный двойной удачей: заменой Оливье в спектакле и ролью в своем любимом Чехове под руководством Оливье. Он завел себе нового агента в лице Ричарда Пейджа из «Personal Management» – молодого, пробивного, шустрого парня с хорошими связями в кино, и ужасно хотел попасть на прослушивание на Вардур-стрит[80]. Как запомнилось Пете, Хопкинс неожиданно «стал играть потрясающие роли, завоевал признание, и теперь ему хотелось заполучить все». И хотя она радовалась его успехам, постоянные попойки любимого сильно ее беспокоили. Будучи трезвенницей, она противилась такому поведению, но он игнорировал ее уговоры. Сейчас она считает, что тогда он находился во второй стадии алкоголизма, когда пьющий человек не признает наличие проблемы. Летальное время.
Эдриан Рейнольдс с удовольствием наблюдал за блестящими достижениями свого друга по RADA и приехал в «Национальный», чтобы поздравить его. Он познакомился с Петой и лично видел их вулканические, обреченные отношения. «Они дико вели себя друг с другом. Они закатывали тогда скандалы прямо на глазах у всей труппы. Думаю, это все из-за пьянства Тони, и, наверное, это послужило главным мотивом их разногласий». Другие видели причиной неуместную беззаботность Хопкинса. Один актер рассказывает: «Это было довольно грубо. Оливье всегда находил на него время, он действительно обращался с ним как с собственным сыном. Но Тони пренебрегал всем этим. Он относился к „Национальному“ как к промежуточному этапу. Мол, ну и хрен с ним, если ничего не выгорит. Ему было 30. Он не собирался всю жизнь околачиваться вокруг Ларри или кого-либо еще».
Пета Баркер только частично поддерживала такую точку зрения. Она считает, что отношения с Оливье слегка преувеличены и они не были такими уж «исключительными», но она соглашается с тем, что часть проблем Хопкинса возникала из-за его нетерпеливости и несдержанности.
Поскольку столкновения темпераментов вышли из-под контроля – разжигаемые пьянством и раздражительностью, направленной на Ричарда Пейджа, от которого Хопкинс ожидал грандиозных предложений и больших денег, – они с Петой Баркер навлекли на себя гнев Оливье. После нескольких недель колких замечаний и бурных сражений внезапно произошел взрыв противостояния. Как рассказал Эдриан Рейнольдс: «Оливье просто подозвал обоих и сказал: „Все, хватит! Это уже слишком, надоели ваши вопли. Один из вас должен уйти“».
Вовсю грохотали перепады настроений. Пета любила его, ненавидела его пьянство, с настороженностью относилась к его настойчивому желанию пробиваться дальше. Однако она твердо убеждена, что Хопкинс никогда не был настолько честолюбив, как думает сам. Она полагает, что в то время около него вертелось много людей – советчиков, агентов, – которые нашептывали ему, что да как и в какой момент использовать свой шанс. Для нее все, что случилось потом, произошло именно по вине подобных наставлений, а не по личному выбору Хопкинса.
Они много беседовали с Энтони, анализировали, но Баркер уже признала реальность его безграничной эмоциональной независимости и свирепствующего безумного внутреннего диалога. На тот момент о браке она и думать не думала, так что совершенно опешила, когда один друг из их компании подошел к ним на вечеринке и высказался об их хаотичном проживании: «Я так часто вижу вас вместе, – сказал он, – вы прямо как муж и жена. Вы помолвлены или нет?» Хопкинс небрежно ответил: «Да, полагаю, так и есть. Что скажешь, Пета? Мы ведь помолвлены?» На следующий день без лишних слов он купил Пете кольцо, а через несколько недель пара поженилась.
Актеры, знавшие обоих, считают, что решение Хопкинса жениться было принято с надеждой, а не как очковтирательство, как бытует мнение, чтобы изобразить стабильность для отвода глаз и умиротворить Оливье. «Он действительно обожал Петронеллу, и она была очень красивой женщиной, – говорит один их друг. – Но она была не в состоянии бороться с его комплексами, и, несмотря на его сценические успехи, он был скорее из тех, кого внутри съедает пустота. Энтони женился на ней, чтобы попытаться заполнить эту пустоту, и он намеревался в полной мере преуспеть в этом… но он был словно потерянный ребенок».
Еще до начала свадебных приготовлений дважды происходило открытое выяснение отношений с Оливье и, в частности, насчет контракта Хопкинса в «Национальном». Согласно контракту впереди еще предстояло много месяцев работы, а Джон Декстер уже взял его в состав актеров предстоящей экспериментальной пьесы «Как вам это понравится»[81], где все роли будут исполнять только мужчины. Постановка была намечена на октябрь, но в конце лета Хопкинс решил уйти. Главным поводом, хотя и завуалированным, стала неожиданная возможность сыграть одну из главных ролей в фильме Энтони Харви «Лев зимой» («The Lion in Winter»), экранизации бродвейского хита. Питер О’Тул выступал главным творцом фильма, и именно он убедил недавно уволившуюся Кэтрин Хепбёрн принять участие в съемках, и именно он выбрал Харви, в значительной степени неиспытанного в кинематографе режиссера. Также О’Тул предложил на роль Хопкинса и прослушивал его в июле. Вопреки несогласию некоторых, Хопкинс получил роль Ричарда [Львиное Сердце] и тотчас увидел (или как говорит Баркер, захотел увидеть) неизбежное начало новой жизни. О’Тул собирался начать работу над фильмом в ноябре, на базе кинокомпании «Ardmore Studios» в Ирландии, включая съемки на открытом воздухе во Франции и Уэльсе, – исходя из этого, он попросил Хопкинса освободиться от контракта с «Национальным театром». Без всяких возражений Хопкинс незамедлительно подал официальный запрос о расторжении контракта.
Поначалу Оливье – спустя несколько недель после онкологической операции и будучи поглощенным приготовлениями к гастролям с тремя постановками по Канаде, – возражал. Обе половины труппы: одна работала в «Олд Вике», вторая гастролировала – были на пределе сил, да и год выдался слишком напряженным; у него не было ни малейшего желания отпускать одну из его новых путеводных звезд. Для Оливье 1967 год уже отметился ссорой с Джоном Декстером – что привело к увольнению последнего (Клиффорд Уильямс из Королевского общества Шекспира заменит его в «Как вам это понравится»), – онкологическим заболеванием и трагедией смерти Вивьен Ли в июле. Вдобавок ко всему он был изнурен и воевал со своим давним другом и пресс-атташе Вирджинией Фейруэзер (которая также будет уволена после постановки «Как вам это понравится»). Агент Хопкинса пытался надавить, но затея удалась после того, как О’Тул лично позвонил Оливье, пока тот проводил выходные в Швейцарии, и лично просил помочь в этом деле. «Зачем, – молил О’Тул, – упускать прекрасные возможности для актера?» Хопкинс был особенным и, по мнению О’Тула, созрел для кино. Разве мог Оливье поступить подло?
В сентябре, как раз перед свадьбой с Петой Баркер, Хопкинс официально был освобожден для съемок фильма, при условии что до Рождества выполнит все обязательства относительно пьесы «Как вам это понравится». Некоторые рассматривали такой компромисс как бездушный со стороны Оливье. Хопкинсу никогда не нравилась роль Одри – мужское изображение шекспировской «бедной девственницы», которую обхаживает Оселок. В самом деле, не многие из труппы там участвовали. «[Экспериментальная пьеса] была названа детищем Оливье, – говорит Рональд Пикап, который играл Розалинду, – но в действительности идея была Джона Декстера. Джон прочел эссе „Горькая Аркадия“ („Bitter Arcadia“) Яна Котта, и с этого все началось».
Котт, польский поэт и критик, натолкнулся на мысль о ремоделировании полов в «Как вам это понравится», предписывая более энергичное исполнение роли и двойственность шекспировских страстей. Согласно Котту, ошеломляющее вдохновение пришло к нему, когда он увидел, как длинноволосые джинсовые хиппи целовались на углу улицы в Стокгольме. Их взаимозаменяемость напомнила ему фигуры мальчиков-девочек в картине Боттичелли «Весна» и туманность образа Темной леди. «Как вам это понравится» – является очевидной темой для исследования сексуального подтекста Шекпира. В своем эссе Котт написал: «Розалинда играет Ганимеда, который изображает Розалинду. Она играет саму себя, выходящую замуж за Орландо… Поразительная поэзия этих сцен никогда не была еще показана в полной мере. Как если бы современный театр не обладал подходящим инструментом…»
Для Декстера, позже и для Оливье, труппа «Национального» стала этим инструментом, а после согласования с Коттом, в феврале 1967 года, постановка получила зеленый свет. Декстер принялся за работу над ней, но спор с Оливье о выборе времени привел к его собственному увольнению. Тогда Оливье связался с Уильямсом, который преподавал в Йельском университете. Уильямс согласился взяться за пьесу при условии, если он сможет привести своего художника-декоратора Ральфа Колтаи. Вместе, в период с конца весны и начала лета, они создали поразительное произведение, помещенное в псевдопсиходелический Арденнский лес, который актеры прозвали «Фредди и нарики». Помимо Пикапа и Хопкинса, Уильямс пригласил Чарльза Кея на роль Селии, Ричарда Кея на роль Фебы, Джереми Бретта на роль Орландо, Дерека Джакоби на роль Оселка и Роберта Стивенса на роль Жака. Никто из четверых «эстрадных артистов, изображающих женщин» не пребывал в полнейшем восторге от постановки, хотя Пикап назвал происходящее как «уникальный вызов, который стоит принять сдержанно и обоеполо».
Как описывает события Пикап, первая генеральная репетиция в сентябре, на которой Хопкинс присутствовал неохотно, прошла «почти катастрофично». Оливье все еще отсутствовал, проходя стационарное лечение; направление работы пока не вполне определилось, и все явно ломали голову над тем, что Котт называл «сексуальной полярностью комедий». Пикап вспоминает: «Чарли Кей и я появились похожими на ведьм из страны Оз. Это было действительно смехотворно; на тот момент все шло совершенно вкривь и вкось».
Хопкинс осознавал, что ему предстоит, и был настроен скептически: времени было в обрез, О’Тул и Харви дали понять, что намереваются провести генеральную репетицию «Льва зимой» театральным образом, в ближайшие недели, в предвидении первого дня съемки 20 ноября. Никто не удивился, когда Хопкинс попросил Уильямса освободить его от постановки. «Существует непреодолимая преграда, – сказал он Уильямсу. – Я не думаю, что смогу сделать подобный сексуальный прорыв». Уильямс парировал, убеждая Хопкинса, что надо просто «расслабиться на выходных, а потом посмотреть, что будет». На следующей репетиции присутствовал Оливье, и атмосфера изменилась. «Он приехал, сея как обычно свою благотворную энергетику вокруг, – говорит Пикап, – и стимулируя всех и каждого. Ему совсем не нравилось, что у меня выходит. Ларри сам всегда хотел сыграть в трансвеститских переодеваниях, и именно этого он хотел от нас – открыто гомосексуальных элементов поведения. Во время перерыва он подошел ко мне и сказал: „Слушай, дай-ка мне эту помаду. Давай нарисуем тебе настоящий рот! Дай мне эти ресницы!..“ Он сделал из меня абсолютную проститутку, но это был его способ сказать: „Больше, больше, больше отдачи“».
Хопкинс все сделал по-своему. Неожиданно его осенила вспышка гениальности, и он появился на новых репетициях в холстине, в которой, по словам Пикапа, выглядел «как деревенская Брунгильда, ужасно волосатая и здоровая». Оливье ничего не сказал. Клиффорд Уильямс, заинтересованный в гомосексуальном поведении, но еще более стремящийся сохранить эту сомнительную постановку на ходу, пришел в восторг: «Во-во, Тони. Идеально. У тебя получилось. Это именно то, что нам нужно. Эдакая грузная баба».
«На самом деле ему все это не нравилось», – говорит Пикап, который, независимо от просьб Оливье, сумел-таки добиться андрогинного, смиренного образа Розалинды. Хопкинс тоже внес свой вклад в творческие усилия труппы и готовился продержаться до конца, несмотря на постоянную усталость из-за стремления гармонично сочетать театр с его первыми попытками в кино. Пикап говорит: «Какие бы муки он ни испытывал, он заставлял себя идти вперед. Это была очень трудная затея, и было бы просто жестоко усложнить ее еще больше. Он не усложнял. Он подошел ко всему профессионально».
«Как вам это понравится» появилась в новом сезоне, как и было запланировано, в первую неделю октября (тогда Оливье находился в Канаде) и встретила категорически противоречивые отзывы. Ангус Иссон, лектор по английскому языку и литературе в Ньюкаслском университете, предсказывал в газете «Sunday Times», что подобный Шекспир не придется по вкусу елизаветинской публике и, разумеется, «это вообще нельзя назвать Шекспиром». Ирвину Уордлу из «Times» спектакль понравился, и он выделил для себя Хопкинса, по его словам, «показавшего самое смешное выступление из всех… которое, вероятно, родилось из-за жуткого смущения». Рональд Брайден из «Observe» воспринял все иначе. Для него постановка была «простейшим фарсом в духе самодеятельности ENSA[82]», что неприемлемо для почтенного «Национального театра». Пикап допускает, что пьесу можно было воспринять как «фарс в духе ENSA», но считает, что представление все же вышло гениальным.
Пета Баркер оценивала премьеру Хопкинса через призму своей любви, полагая, что это станет его вершиной в «Национальном». Однако ее оценка, возможно, была предвзятой. Всего за несколько недель до этого – даже к ее удивлению – он на ней женился. Церемония была скромной, проходила в церкви неподалеку от дома родителей невесты, в Кенте, а шафером Хопкинса стал актер из труппы Лестера – Дэвид Свифт. Лоуренс Оливье подарил им на свадьбу пару простыней, и, как говорит Пета, они им обрадовались словно дети. Независимо от того, насколько хорошо складывались их отношения на тот момент, Хопкинс не гнушался восторженных высказываний, полных трепета, в адрес своего наставника: «Что ж, независимо от того, что ждет нас в будущем, – сказал он Пете, – мы всегда можем вспомнить и сказать друзьям: „Эти простыни нам подарил великий Оливье!“». Позже таблоиды напишут, что Мюриэл Хопкинс отреклась от своего сына и своей невестки, разгневанная тем, что он не посвятил ее в свои матримониальные планы. Линда Ли-Поттер из «Daily Mail» пошла дальше, утверждая в статье 1987 года, которую Баркер опровергает, что «его родители никогда не любили Пету и были настолько против их отношений, что поначалу его мать даже отказалась пойти на свадьбу». Баркер отрицает часто повторяющиеся истории, будто они с Мюриэл практически никогда не общались, что Пету не жаловали в «Ship Inn», и более того, что она никогда не приезжала домой к Хопкинсу в Уэльс. Она настаивает, что они с Мюриэл действительно поладили, что изначальная холодность возникла из-за внезапного объявления сына о его помолвке с женщиной, которую она почти не знала. С другой стороны, Дик, как она помнит, всегда был очень деликатен и относился с пониманием к ее ситуации, часто стараясь облегчить ее визиты в Уэльс.
О шоке Мюриэл на решение сына в одночасье жениться поведал приятель Хопкинса Брайан Эванс, который редко виделся с Хопкинсом после его отъезда из Тайбака. «Когда я услышал, что он женился на Петронелле Баркер, моей реакцией было: нет, это должно быть какая-то ошибка – чтобы наш Энтони и женился?! Он настолько избегал романтических отношений с женщинами, что это казалось невообразимым. Все, кто знал его по Уэльсу, не удивились, что он дотянул аж до 28 лет, прежде чем окольцевался. Сюрпризом для всех стало то, что он вообще довел это дело до конца».
Несмотря на сомнения Мюриэл, оба, Дик и она, присутствовали на свадьбе и приеме в доме Эрика Баркера. В тот день, пребывая в тумане любви и волнения, Пета была уверена, что их брак продлится вечность. Ведь налицо миллион причин для оптимизма: свадьба, освобождение от долгосрочного контракта, триумф в великолепном Шекспире, предстоящий амбициозный фильм с голливудскими связями и зарплатой в 3000 фунтов. Однако для проницательных умов существовало также основание для серьезных опасений. Хопкинс праздновал головокружительный период тем, что пил все больше и больше. Баркер воспринимала это просто, как будто он наслаждается моментом, другие же видели восходящую вверх по спирали пагубную безудержность – по большей части опасную для него самого, но принесшую негативные последствия и для окружающих. «Он неправильно себя повел с „Национальным театром“, – говорит один актер. – И он обидел Оливье». Другой актер считает, что «Хопкинс нажил себе врагов своей очень задиристой манерой общения… и вообще своей бесшабашностью. Оливье был невероятно добр к нему, но Хопкинс ко всему относился типа: „К черту всех, я должен думать о себе“».
Пета Баркер считает, что Хопкинс не отличался особой открытостью, что в то время, пока он без умолку болтал, он никак не раскрывал себя. Внезапность его ухода из «Национального», – что произойдет в декабре, скорее с нытьем, нежели с хлопаньем дверью, после того как обещание, данное Оливье, было уже выполнено, – она приняла как его особенность, что Хопкинс любил сам ставить точку и не позволял никому этого делать за него. По ее мнению, он предпочитал не хранить связи с прошлым и постоянно черпал энергию из обновления.
«„Лев зимой“ – ужасный опыт, – говорит режиссер Энтони Харви. – И он усложнялся еще излишним требованием Оливье к Тони Хопкинсу выполнять изматывающие обязательства перед „Национальным“, из-за чего тому приходилось почти каждый день летать из Дублина в Лондон и, как правило, в жуткий туман».
Харви было всего 32 года – редактор-монтажер, он начинал актером в RADA, играл брата персонажа Вивьен Ли в «Цезаре и Клеопатре» («Caesar and Cleopatra»); дипломной работой его стали картины «Все в порядке, Джек» («Fm All Right Jack»), «Доктор Стрейнджлав» («Dr Strangelove») и «Лолита» («Lolita»). В 1966 году, не без помощи мужа актрисы Ширли Найт, он изыскал 20 тысяч долларов – «собрав три сотни здесь, две сотни там», – для финансирования фильма «Голландец» («The Dutchman»). Экранизацию бродвейской постановки сняли за одну неделю в Твикенхеме[83], в главной роли с Найт, что принесло ей «Золотого льва» на Венецианском кинофестивале. «Питер О’Тул, с которым на тот момент я не был знаком, посмотрев фильм, связался со мной и сообщил, что у него есть сценарий Джеймса Голдмена, основанный на хитовой бродвейской постановке, и поинтересовался, не соглашусь ли я поработать с ним, если ему удастся добиться участия Кэтрин Хепбёрн». Вспоминая, Харви смеется над невероятностью ситуации: «Честно говоря, – ответил я, – верится с трудом». Но Питер повез «Голландца» в Лос-Анджелес и показал ей, а потом я вдруг поймал себя на мысли, что разговариваю по телефону с самой Хепбёрн и предлагаю приехать к ней в Лос-Анджелес. На что она сказала: «Нет, приберегите свои денежки. Давайте не будем тянуть, я сама приеду в Лондон».
Для Харви началась благоприятная полоса: удачный опыт в кино и зарождение дружбы с Хепбёрн, которая найдет свое отражение в последующем совместном творчестве в трех фильмах. «Не было никакого барышничества, никакой мании величия, – говорит он. – Это был проект Питера, но фильм – мой. Никто не боролся за режиссуру, и, поскольку они были мастерами своего дела, я с великой радостью черпал радость в общении с каждым из них, а они по очереди отстаивали мои решения и поддерживали меня. Например, когда я настаивал на чем-то, что не нравилось Питеру, Кейт говорила: „Ой, да ладно тебе, давай сделаем так, как хочет Тони!“ И наоборот. Не было никаких разборок, но вот несчастье – или его нависшая угроза, – случилось, и мы встретили его как могли».
Как вспоминает Харви, момент утверждения Энтони Хопкинса на роль – одного из многих новичков, которых предложил О’Тул, – был как «озарение». На прослушивание пригласили несколько ярких театральных звезд, среди которых были Питер Иган, Тимоти Далтон, Джейн Мерроу и Джон Касл. «Из них мы составили список тех, кто будет участвовать в кинопробах». Местом проведения выбрали парк Баттерси, где в палатке, сидя за камерой, О’Тул читал текст новичкам. «Вопрос с Тони решился за две секунды. Он пришел очень спокойный, очень сосредоточенный и разыграл совершенно потрясающую пародию на Оливье. Все стало ясно; он поразил нас виртуозным исполнением, что он сделал осознанно, чтобы впечатлить нас, и это сработало. Питер был в востороге, а я уверен в выборе актера… вот мы его и ангажировали».
Когда в начале ноября Хепбёрн приехала в Лондон, спустя лишь несколько недель после премьеры «Как вам это понравится», Харви решил забронировать театр «Хеймаркет» на две недели для репетиций. «Я видел, как у новых ребят подкашивались ноги, особенно в присутствии Кейт, и понимал, что должен что-то с этим делать. Хотя на самом деле в этом не было особой необходимости. Она была невероятно добродушна, подбадривала своих партнеров и уже спустя первые пару часов от ожидаемой робости не оставалось и следа. К слову, мы так и не воспользовались оговоренными двумя неделями, потому что они нам не понадобились».
Когда 27 ноября начались съемки в «Ardmore Studios» в Брее[84], Харви перестроил свой график, чтобы пойти навстречу Оливье. «Ничего катастрофичного не произошло, мы продолжали снимать, потому что Тони участвовал не в каждой сцене в те съемочные дни, когда мы снимали в интерьере замка Шинон, где происходила большая часть действия». Хепбёрн сняла домик в Уиклоу, в паре километров от студии, в превосходной парковой зоне. О’Тул пьянствовал в Дублине, большинство остальных парней труппы остановились – вместе с Харви – в отеле «Gienview», с панорамой на горы Уиклоу. Харви отмечает: «Тони никогда не напивался в моем присутствии. Нашим пьянчужкой был Питер – источник шуток и душа компании. Тони, если говорить о профессионализме, отличался большой дисциплинированностью и стремился к успеху. Опять же таки это был его счастливый билетик».
Хопкинс позже описал Харви как «немного нервозного, немного дерганного», что в целом не особо удивляет, поскольку Харви нес ответственность за трехмиллионный бюджет и неопытный состав исполнителей, который он набрал. Но Хопкинс как-то публично признал, что сам становился причиной «тяжелых времен» для многих своих первых режиссеров. А когда Харви услышал от друга, что Хопкинс назвал его «очень вспыльчивым человеком, который пытается все сделать по-своему», он с недовольством написал Хопкинсу, на что тот «извиняясь, объяснил, что его слова неправильно процитировали».
Для всех стало очевидно, что снова началась эпоха безжалостной прямолинейности и порой грубости. Но с Кэтрин Хепбёрн Хопкинс был готов покорно терпеть все унижения. Позже он сказал: «В первый раз перед камерами с ней, в моей большой сцене, я просто растерялся. Я знал свой текст, знал ее роль, но когда мы встретились на генеральной репетиции перед камерами, она сказала: „Прекрасно, давай-ка, дружок, выпьем кофейку…“».
Ясно, что помимо кофе, Хепбёрн намеревалась преподать ему основы игры в кино. Хопкинс сидел разинув рот, когда она, сквозь клубы дыма от сигаретных затяжек, с порога приступила к допросу:
– Ты любишь камеру? – спросила она.
– Ээ, ну, ммм, я… ну, наверное, да…
– Тогда, дорогуша, какого черта ты всю сцену играешь к ней спиной?
Когда Хопкинс что-то забормотал в ответ, она указала на камеру «Arriflex»[85] на штативе:
– Это, черт возьми, объектив. Он направлен на тебя. Часть этой сцены – твоя. Если она тебе не нужна, отдай ее мне, я-то уж точно ее возьму. Я вытесню тебя с экрана.
Поначалу Хопкинс сбивался. Он рассказал: «Я уже сделал пятнадцать дублей в ту первую съемку. Я перепугался до смерти, я растерялся. Хепбёрн продолжала твердить свое: „Пусть он снова попробует… Давай еще раз“. Она меня всему научила».
Сюжет был сложным и замкнутым и требовал ансамблевого исполнения, что идеально подходило для многочисленных новых актеров, уже знакомых со сценической техникой, но несведущих в голливудской. В фильме Генрих II, король Англии и половины Франции (роль исполняет О’Тул), привозит в замок Шинон свою отдельно проживающую жену Элеонор (Хепбёрн) и трех сыновей, а вместе с ними и свою любовницу Алис (Джейн Мерроу) и ее брата, чтобы обсудить выбор преемника. Двуличность и междоусобица сопровождают их с того момента, как Элеонор начинает благоволить к Ричарду (Хопкинс) и пытается управлять выбором Генриха, который пал на более запальчивого Джона (Найджел Терри), проектируя свадьбу Ричарда и Алис.
Сценарий был многословным, совершенно нединамичным и незавершенным по стандартам сегодняшних псевдоисторических байопиков. Как охарактеризует его «Monthly Film Bulletin»[86] – «эдакий исторический бурлеск в стиле Бернарда Шоу». Но с точки зрения Хопкинса, лучшего для него нельзя было и пожелать. Словно в миниатюрном формате, беззастенчиво обнажая основы театральности, исполнение Хопкинса походило на стиль Оливье: сжатое и усовершенствованное, а временами приближающееся к эмоциональному пределу, оно отвлекало от игровой техники. Эта сравнительная миниатюрность в сочетании с присутствием и добротой Хепбёрн и О’Тула позволили Хопкинсу – он расслабился – спокойно поэкспериментировать с маньеризмом, жестами и моделированием образа. Вскоре после этого он сказал:
«Думаю, в глубине души я осознал, что сниматься в кино достаточно просто: я способен очень быстро внутренне собраться. Как киноактер я представляю ход процесса, когда я буду сниматься. Этому ты учишься в театре. Но в театре у тебя более широкое поле для деятельности: ты составляешь основательный план для роли, скажем, в „Трех сестрах“, или в „Вишневом саду“, или в „Гамлете“, а если этот план неудачен, то дела твои плохи – ты получаешь негативные отзывы, спектакль не удался, и ты застреваешь во всем этом на 10 недель. А вот в кино все можно исправить. Таким образом, ты делаешь дубль 139-й, сцену 12-ю и к этому времени уже понимаешь, что ты сделал, и оцениваешь, что еще предстоит исправить, и переделываешь. Не без помощи режиссера… Но меня беспокоит, что, возможно, я слишком поверхностно к этому отношусь, может, это все слишком просто для меня. Любой дурак может почесываясь или просто под чашечку кофе декламировать „быть или не быть…“ …это меня очень волнует».
В январе 1968 года возникло большое сомнение, закончатся ли съемки вообще. В конце месяца Хепбёрн доснялась в своих сценах и вернулась в Штаты, подарив каждому актеру съемочной группы, включая Хопкинса, очки со вставленной кристаллической «слезкой». Дарственная надпись гласила: «От Элеоноры Аквитанской». Съемочная группа переехала в Южную Францию и Камарг, в дельте Роны, для ряда съемок на натуре – в отреставрированном аббатстве Монмажур в Арле, в Тарасконе, в окруженном стеной городе Каркасоне и в Башне Филиппа Красивого в Авиньоне. По словам Хопкинса, настроение на площадке царило угрюмое: вероятно, сказалось изнеможение от напряженных и насыщенных дней, растянувшихся на месяцы работы над фильмом с тщательно прописанными персонажами, изображаемыми сильными, категоричными людьми. Найджел Сток буквально физически боролся с О’Тулом, в то время как Хопкинс, по словам актрисы Джейн Мерроу, открыто воевал с Петой Баркер. Мерроу вспомнила, как Хопкинс позвонил вечером по телефону, «пытаясь договориться с женщиной, которая, очевидно, являлась его женой». Мерроу воспринимала его как человека, находящегося в большом напряжении, «вот-вот готового взорваться».
Энтони Харви игнорировал все перебранки и сосредоточился на том, чтобы завершить фильм в условленные три месяца. Но позже, в Камарге, во время съемок сцены турнирного боя с участием Хопкинса, произошел несчастный случай. Харви вспоминает:
«Тони не очень нравилась идея быть в роли наездника – тем не менее он полностью облачился в доспехи и поскакал рысью. Мы уже были готовы снимать, но, к несчастью, камера „Arriflex“ изрядно шумит – лошадь услышала, испугалась и понесла. Я крикнул Тони, чтобы он не паниковал, но, разумеется, он оцепенел от страха и не смог ее удержать. Мы видели, как он с нее свалился и лежит неподвижно. Помню, я тогда думал: „Бог мой, это конец, он покойник“. Честно, я думал, что он сломал спину! Это его первый фильм, и он кончает тем, что ломает свою долбаную спину! Мы подбежали к нему, он лежит без движения, белый как смерть… и говорит: „Моя рука – она сломана“».
Хопкинса отвезли в больницу, съемки продолжились, но тут произошло еще одно несчастье. «Я уж не лез на рожон, пытаясь завершить дело, и чтобы все остались живы, – смеется Харви. – Потом мы все поехали в Камарг на ужин с морепродуктами. Все схлопотали сильное пищевое отравление и стали блевать. А я нет – что еще хуже. Несколько дней спустя я отошел за кустик, чтобы отлить, – смотрю, а на выходе у меня получилась яркая, канареечно-желтая моча – я подхватил гепатит».
Харви посадил актеров и съемочную группу на поезд и отправился назад в Лондон, где его госпитализировали. Съемки на время были приостановлены. «Я потерял пару недель, но самое ужасное, когда я лежал там, выведенный из строя, Джо Левин, исполнительный продюсер, решил взяться за обработку отснятого видеоматериала, который мы все считали великолепным, и сам его смонтировать. Я был опустошен от самой только этой идеи, но тут вмешалась Кэтрин Хепбёрн. Она сказала Джо: «Ты что, не знаешь, кто твой режиссер? Ты не знаешь, что это он смонтировал все эти гениальные, всемирно известные фильмы?» Она встала у него на пути, и заставила Джо подождать, пока я не поправлюсь настолько, чтобы закончить фильм самому».
Когда Хопкинс вернулся к «сценарию» женатой жизни в пригороде с Баркер, Харви отвез фильм в Голливуд, где впервые организационный совет тихоокеанского побережья получил возможность ознакомиться с новой звездой, сбежавшей из «Национального». Реакция последовала единодушно одобрительная. Левин, как и многие, считал, что «присутствие Хопкинса на экране шедеврально», а лондонский «Evening Standard» разнес сплетни о номинации на «Оскар». «Для него это было чудом, – говорит Харви. – Но он его заслужил. Он привнес достоинство в своего Ричарда, что углубило фильм и стало центром этого успеха». Как выяснится позже, «Лев зимой» получит статус двойного хита, что гарантировало более широкие возможности для всех ведущих исполнителей: рецензии были положительные, кассовые сборы – впечатляющими. Харви получил премию нью-йоркских кинокритиков[87], а затем и номинацию на «Оскар». Фильм в итоге собрал три «Оскара»: за лучший сценарий (Голдмен), за лучшую музыку (Джон Барри) и лучшую женскую роль (Хепбёрн, разделившая награду с Барброй Стрейзанд за ее «Смешную девчонку» («Funny Girl», 1968)). «Это было выше наших ожиданий, – говорит Харви, – и мы продолжали получать награды». На сегодняшний день фильм получил общую прибыль в размере 80 миллионов долларов – против скромного бюджета фильма в 3 миллиона, – что сделало его самой прибыльной исторической эпопеей за всю историю проката.
Вознаграждение для Хопкинса последовало незамедлительно. Не прошло и месяца, как он вернулся в Лондон, а Ричард Пейдж уже говорил о предложениях с американской стороны и вероятных прослушиваниях в Лос-Анджелесе. Хопкинс упивался новостями и опять отвергал робкие упоминания об Оливье и «Национальном» – вместо этого он окунулся в напряженную семейную жизнь. Напряженную потому, что на каждом шагу супружеская совместимость проходила проверку на прочность. Начнем с того, что надежды Петы на покупку дома, в котором она совьет свое семейное гнездо, родив несколько детей, не оправдались. Дом на Лиффорд-стрит, в Патни, который выбрала пара, имел все преимущества удобного доступа к открытым общинным землям, находился неподалеку от «ВВС» и района театров; однако Галифаксское строительное общество завернуло их заявку на получение кредита. Хотя Хопкинс отложил деньги после картины «Лев зимой» с целью построить свой дом, строительное общество посчитало его профессию ненадежной, а его заработок нестабильным. Так было до тех пор, пока родители Петы не согласились стать их гарантами, и тогда рабочее соглашение было достигнуто. Но это произошло не так скоро; под Рождество Пета забеременела и, по ее словам, переживала не самую легкую первую беременность. Хопкинс был в восторге от того, что станет отцом, и проявлял к этому вопросу живой интерес, активно помогая жене с физическими упражнениями в дородовой период.
Тем не менее пьянство и скандалы не прекращались: вызванные не столько страхами перед отцовством и новой ответственностью, сколько из-за бурлящего, невнятного самобичевания и внутрь себя обращенного гнева. Один из коллег, свидетель тех времен, выразил свое мнение так:
«Ничего из того, что он делал, его не удовлетворяло. Ни о какой самоуверенности и речи не идет. Он ссорился с режиссерами и актерами, потому что давал волю своему раздражению, и это неправильно истолковывали. Пьяный, он был груб и криклив, но, я думаю, это была уже патология, побочный эффект от алкоголизма. А в чем кроется причина последнего? В удивительном неумении Тони разобраться в себе и своих целях в жизни. Тони был большим философом, в отличие от многих людей из его окружения».
Пета Баркер вспоминает их ссоры с различимой грустью. Их любовь казалась крепкой, как скала, но они вгрызались в глотки друг друга, как львы. Хопкинс был опытным спорщиком, и в молодости, в начале актерской карьеры, он считал, что криками и стаканом виски можно решить все. Время научило его обратному, но тогда типичная реакция на тот ритм жизни, который мучил его, – на скуку, высокомерие, «дедовщину», некомпетентность и бесполезность, – выражалась в высоких децибелах и безудержности, жертвой которых, как правило, становилась Пета.
Но несмотря ни на что, они двигались по-прежнему своим курсом, радуясь прибывающим хорошим новостям, своей дружбе и вере в светлое будущее. Весной, уже с заметно округлившимся животом, Пета ушла из «Национального» и отправилась с мужем и Ричардом Пейджем в Лос-Анджелес, по приглашению «David Wolper Productions», которые проводили кастинг для фильма «Ремагенский мост» («The Bridge at Remagen»). Хопкинса пригласили на основании еще не выпущенного фильма Харви. Однако со времени съемок он располнел – результат пьянства и долгих ленивых вечеров бесконечного глазения всего подряд по телевизору. Интуитивно, по пути в Лос-Анджелес, он чувствовал всю тщетность поездки. Поэтому он настроил себя на туристический лад и решил наслаждаться каждым мгновением своего оплачиваемого отпуска.
Баркер с ностальгией описывает дни, проведенные в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке, как самые веселые на ее памяти. Зная о детской увлеченности Хопкинса американцами и американским кино, она искренне радовалась его мальчишескому восторгу от наблюдения за таинственным Атлантическим океаном под самолетом, за береговой линией его любимой страны, от посадки и ступления на эту землю. Неосознанно, заочно он любил ее всегда, но, когда вдруг осознал, где он оказался, когда увидел реальную Америку, он окончательно в нее влюбился. Целиком во всю. Благоухание тихоокеанского воздуха. Короткие рукава рубашек. Глянцевые автомобили с откидным верхом. Мимозы вдоль обочин дорог. Бургеры. Пиво «Bud». Пальмы и автострады. Пета знала, что он мечтает жить в Голливуде, и, по ее словам, она готовилась покинуть Англию, хотя знала, что будет тосковать по родному ландшафту, который так полюбила еще с детства в Кенте.
Автобус повез их из Международного аэропорта Лос-Анджелеса на север в Санта-Барбару, где они и остановились. Пета со смехом вспоминает, как они ехали на заказанном для них большом лимузине с кондиционером – для долгой поездки на юг, в Диснейленд, в Анахайме. Как восторженные дети, они игрались с электрическим стеклоподъемником по дороге на встречу с Микки Маусом. Позже Хопкинс сам отправится в «Китайский театр» Сида Громана, на Аллею Славы вдоль Голливудского бульвара, на Вайн-стрит, где он с интересом будет рассматривать вырезанные в камне подписи и отпечатки рук своих кумиров: Боуга, Бинга Кросби, Уоллеса Бири, Роя Роджерса, Триггера и Дональда Дака.
Осмотр достопримечательностей в итоге стал для Хопкинса лучшим, что он получил от своей первой попытки проникнуть в Голливуд, поскольку его кинопробы окончились неудачно: ему предпочли Роберта Вона. По мнению Хопкинса, причиной провала стало то, что накануне прослушивания он пошел на вечеринку в дом режиссера Джона Гиллермина, что в районе Бенедикт-Каньона, там напился, а на следующий день явился с похмелья. Плюс ко всему продюсера разочаровал тот факт, что Хопкинс был не в форме и выглядел весьма растолстевшим. В общем, неважно, какие были причины – он вернулся домой проездом через Нью-Йорк, опустошенный своей неудачей, но не раздавленный: обещания относительно «Льва зимой», все еще застрявшего в монтажной, звучали великолепно, а агенты и режиссеры, которые с ним встречались, все до одного сулили ему долгую жизнь в Голливуде.
Вернувшись в обыденную реальность ненастного лета в Лондоне, с бесконечными сериями «Автомобилей Z» («Z Cars»)[88] по телевизору, с молчанием телефона, Хопкинс впал-таки в депрессию. Позже он скажет:
«Я слишком много ел и слишком много пил. Я обленился, я был женат, я каждый вечер просиживал без дела, уставившись в телевизор. Мне было на все начхать. На самом деле, я был глубоко несчастен. Если ты несчастлив, ты пытаешься найти какую-то отдушину, ведь так? Ты ешь и ешь, и сползаешь все ниже и ниже в самую пучину апатии. Так происходило и со мной. Я ни хрена не занимался карьерой – да ничем вообще. В финансовом отношении я был обеспечен и все такое… Я сказал себе, что буду красить дом и копаться в саду каждое лето, – вот такая у меня будет жизнь…»
Конечно, этого не могло случиться, хотя Пета все еще надеялась на покой – даже несмотря на вспышки истерик – и тишину. Все больше и больше она понимала причину их несовместимости: сочетание растущей алкогольной зависимости и его навязчивое стремление испытать, найти себя. Он знал, что в общепринятом понимании он преуспевал: в карьере, в деньгах, славе, которую он так страстно желал; но все остальное было фальшью. По его ощущениям, он не созрел или не понял и не принял того, кто же он есть на самом деле. Был ли он театральным актером или киноактером? Творцом или виртуозным лицедеем? Доверял ли он себе или своим суждениям? Конечно нет – как тогда он оказался женатым (для чего был явно непригоден), с ребенком на подходе, для которого у него нет ответов? Когда он ссорился с Петой или друзьями, как правило, все это происходило в алкогольном тумане, в бессмысленной страсти последнее слово оставлять за собой. «Минуточку! – кричал он. – Я хочу сказать, и я скажу свое последнее слово!» Три года спустя, оглядываясь назад, он расскажет журналистке «Radio Times» Дидре Макдональд: «Со мной легко работать, но вот жить со мной непросто. Я неврастеник. А это подразумевает самобичевание. Я не имею в виду приятную чувствительность. Я весь на нервах, даже сидя здесь и разговаривая с вами. Взгляните на пепельницу: я курю одну за одной. Я испытываю недостаток в руководстве, когда не работаю».
Наконец появилась работа: еще одно предложение сняться в кино – на этот раз в жалкой кальке – экранизации кинокомпанией «Columbia Pictures» детектива Джона Ле Карре «Зеркальная война» («The Looking Glass War»), с режиссером, восходящей звездой – Фрэнком Пирсоном, сценаристом «Кошки Балу» («Cat Ballou»), но зато бок о бок с Ральфом Ричардсоном – актером, которым Хопкинс так восхищался. Деньги обещали хорошие – в 10 раз больше, чем мог предложить «Национальный театр» Оливье, да и работа была несложная. Сценарий был путаным, а все сцены с участием Хопкинса, довольно напыщенные, снимались в мрачных, по-зимнему влажных помещениях «Shepperton Studios»[89]. Как раз незадолго до начала съемок Пета родила их дочь, Эбигейл. Хопкинс присутствовал на родах и, по словам Петы, был невероятно любящим отцом. Но эйфория была кратковременной и вскоре сменилась однообразной рутиной на студии «Shepperton» и хроническими тревогами Хопкинса.
Подход Пирсона к одному из наименее понятных психологических триллеров Ле Карре был таков: переписать половину истории, заменяя неторопливое исследование дезинтеграции персонажа в романе гнетущими, но тупиковыми отвлекающими маневрами. Во власти двух несогласованных направлений, которые красноречивее всяких слов свидетельствовали о пропасти между театральной школой и «методом» голливудской школы – с Ричардсоном в роли куратора Леклерка и дерганым Кристофером Джонсом в роли его пешки, – фильм повествует о сорванной попытке МИ-6[90] обнаружить точное местонахождение и распознать русскую ракетную базу в Восточной Германии, которая, очевидно, была выявлена на секретной пленке. Хопкинс играл подручного Леклерка – Джона Эйвери, показанного, главным образом, в первых сценах, когда он отправляется в Финляндию, чтобы расследовать смерть агента, завладевшего фотопленкой. Роль Хопкинса со временем сходит на нет в фильме – после того как польского беженца Лейзера (Джонс) выбирают, чтобы проникнуть на территорию за колючей проволокой и найти базу. История развивается с изнурительными тренировками героя под руководством Холдейна (Пол Роджерс) и исполнением самой миссии.
Хопкинс не смог поехать в Испанию, а также в Финляндию и Германию, но у него не было ни малейших сожалений по этому поводу. Как он сказал Тони Кроли, он чувствовал себя глубоко несчастным во время съемок и получил мало удовольствия от роли. Ричардсон был замечательным – юморным, пронырливым, любил похвастаться своим мотоциклом Harley Davidson и на каждом углу подкалывал колючку Кристофера Джонса. А Джонс, чья карьера как никогда висела на волоске, с единственным лишь достойным внимания фильмом «Дочь Райана» («Ryans Daughter», 1970 г.), был ходячим воплощением голливудского брюзги. Когда мог, он избегал всеобщих перекусов и выпивки со съемочной группой или актерами, был немногословным и, как говорит знающий человек, «впадал в ступор, когда все остальные занимались тем, что пытались разобраться в смысле небоевого боевика». На самом деле, по словам Хопкинса, Джонс снимался в кино неуверенно, чуть ли не с религиозным поклонением копировал стиль Джеймса Дина, от чего Хопкинса просто воротило.
«Зеркальная война» информативно продемонстрировала собой первоклассную картину субголливудского кинематографа, которая расстроила Хопкинса. Он был уверен, что будет изучать географию киносъемочной площадки и основы фильмопроизводства, и этот фильм показался ему баловством и упражнением в аляповатой импровизации. Он понимал, что никакой пользы он ему не принесет, и, по словам коллег, на какой-то миг даже смутился насчет направления своей работы.
В сомнениях и сбивчивых размышлениях, свернувшись клубком на диване перед телевизором в Патни, Хопкинс чувствовал, что его молодой брак разваливается. Пета его любила, в этом не было сомнений, но один друг говорит: «Тони принимал любовь в случае, когда мог отгородиться от нее. Дело не в обязательствах, здесь все нормально. Просто ему нужна дверь, через которую он мог бы выйти. Он не мог просто остановиться на достигнутом. В любом случае – не тогда». С Петой в соседней комнате, с Эбби под боком, с нависшим кредитом, из-за которого приходится ломать голову, таковой двери не было. Не хватало места. Не хватало личного пространства. Не хватало тишины. Не хватало уединения. «А еще, – говорит друг, – недостаточно было боли. Он вот-вот был готов отгородиться от всего, но это не вариант для артиста. Рано или поздно ему пришлось бы принять важное решение». Пета продолжала стараться. Дом был большой, и он кипел жизнью. Миссис Чаннинг, действующий арендатор, была добродушной, правда, ей совсем не нравились взлеты и падения актерской жизни. Пета поначалу надеялась сохранить свою актерскую карьеру и наняла помощницу по хозяйству, немку, которая поселилась с ними и привнесла в дом приятную, ласковую атмосферу, направленную на Эбби и на то, чтобы сгладить острые углы в отношениях между супругами. Однако позже Пета решила, что не хочет, чтобы кто-то другой вместо нее растил ее ребенка, и спустя полгода после рождения Эбби, завершив работу в телевизионной постановке, она навсегда оставила свою актерскую карьеру.
Принятие «важного решения» Хопкинса отложилось сначала из-за звонка режиссера Тони Ричардсона, предлагавшего ему присоединиться к игре в «Гамлете», который будет несколько недель ставиться в «Раундхаусе»[91] («Roundhouse»), в Камдене, а потом будет записан в режиме реального времени для кинопроката; проект финансирует «Columbia Pictures». Хопкинс планировал сыграть Гамлета – роль, как он уже сказал Пейджу и остальным, которую он хотел исполнить сейчас, пока еще позволяет возраст, – но Ричардсон думал иначе: он отдал ее Николу Уильямсону, более опытному и сведущему, а Хопкинсу дал роль дяди Гамлета – Клавдия, главного злодея в пьесе. Хопкинса смущала эта роль, и вскоре он поссорился с Ричардсоном из-за слишком затейливого прочтения пьесы режиссером. Обсуждение начиналось спокойно, но в конце концов заспорили о концептуальном подходе; Хопкинс вспоминает этот двухмесячный контракт как «ужасное испытание».
Выбирая на роль Хопкинса, Ричардсон, вероятно, видел больше, чем Хопкинс. Ричардсон славился тем, что имел репутацию бунтаря: он режиссировал экранизации «Оглянись во гневе» («Look Back in Anger», 1959), «Комедиант» («The Entertainer», 1960) и «Одиночество бегуна на длинную дистанцию» («The Loneliness of the Long Distance Runner», 1962), так что его переосмысление «Гамлета» началось с подбора молодых, нетипичных актеров. Но Хопкинс, не принимая во внимание его возраст, подходил удивительно точно. Существовал ли когда-нибудь актер, настолько прочно стоявший на пороге жизненного успеха, настолько эмоционально заряженный, чтобы передать сдержанное, полное раскаяния показное чувство вины Клавдия, самого изощренного шекспировского злодея?
Не могу молиться,
Хотя остра и склонность, как и воля;
Вина сильней, чем сильное желанье,
И, словно тот, кто призван к двум делам,
Я медлю и в бездействии колеблюсь. [92]
Марианна Фэйтфулл, которая до сих пор остается одной из самых сексуальных исполнительниц в британском роке, играла красивую, бездушную Офелию, Джуди Парфитт играла запутавшуюся в душевных страданиях Гертруду, Гордон Джексон – безукоризненного Горацио. Все же пьеса раздвинула внешние границы широчайшего толкования «Гамлета», снижая его тяжелое моральное положение, и, что чрезвычайно важно и интересно, скрывая его под тщеславием тайных заговоров и политической выгоды.
Хопкинс ненавидел все это, хотя, как покажет время, он ненавидел больше отказ Ричардсона позволить ему вмешиваться в режиссерский процесс. В отличие от других его недавних режиссеров, Харви и в особенности Пирсона, Ричардсон имел большой опыт работы с трудными личностями и предпочитал строгую дисциплину во время создания фильма. И не любил «совместное» производство. «Мы с Ричардсоном не сходились во взглядах, – сказал Хопкинс „Guardian“. – Я чуть не обезумел, когда он сказал: „А что же гениального преподнесет нам сегодня мистер Хопкинс на репетиции?..“ Я ненавижу фразы типа „А спал ли Гамлет с Офелией?“ Все теоретические рассуждения чересчур мыслящих режиссеров иссушают актеров. Все эти штучки, типа игры в крикет перед репетицией, чтобы добиться более точных рефлексов, – это мерзко».
Прошло 20 лет с тех пор, как экранный «Гамлет» Оливье озарил новейшее пространство для Шекспира, и на тот момент ничто не сравнится с исполнением знаменитого актера. Тони Ричардсон, завершив деловые переговоры по поводу финансирования кинокомпанией «Columbia Pictures» фильма по Шекспиру, изучил предшествующие кинопровалы и решился на новый подход – отличный от шикарного Оливье, – снять всю картину крупным планом на сцене «Раундхауса».
Хопкинс ради этого остался – хотя и с трудом – и, играя роль второго плана, показал чрезвычайно выразительную игру, продемонстрировав себя едва ли не самым лучшим в этом составе актеров. Съемки заняли меньше семи дней; без акцента на декорации, предлагая, как это ни парадоксально, безграничность и вневременность в художественном оформлении спектакля и сюжета. Уильямсон и Хопкинс захватили камеру, играя злобно, с оттенком сухой иронии, искушенные донельзя, заполняя образовавшуюся пустоту. Это была поразительная работа, доказывающая смелость Ричардсона (пусть в итоге картина пробивалась в кинотеатры, переполненные фильмами про Джеймса Бонда и нескончаемой чередой серий «Carry Ons»[93]), и большинство критиков приняли ее всем сердцем. В издании «Monthly Film Bulletin» Ноэл Эндрюс оценил по достоинству тихий разрушительный цинизм фильма и посчитал его «превосходной работой». Уильямсон снискал высшие почести: «Его впечатляющее глубокомыслие и сильный интеллект превратили монологи в нечто большее, чем просто озвученные мысли»; Хопкинса также отметили: «Клавдий в исполнении Энтони Хопкинса говорит везде с королевской уверенностью и развязностью… предательство видно только во взгляде… вновь и вновь терзаемый тревогой».
Со временем, когда через несколько месяцев после «Льва зимой» вышел «Гамлет» и оба фильма слились в одно общее представление о классическом таланте Хопкинса, актер пересмотрел свое отношение к месяцам, проведенным с Ричардсоном. Смягчившись, он подумал, что фильм таки был «оригинальным» и стоящим, но все же не сожалел о том, что отказался присоединиться к постановке спектакля на Бродвее. В то время, когда все актеры встретили эту идею с энтузиазмом, Хопкинс сказал Ричардсону, что он устал и что слелал для роли Клавдия все, что мог. Его также очень беспокоило, что напряжение в доме – а Пета не переносила его попойки на глазах у Эбби – в последнее время мешало ему играть. По его словам, в заключительных спектаклях Ричардсона он играл «неровно» – порой энергично и цельно, но чаще «на автомате»: он сделал одолжение и Ричардсону, и себе, не пробуясь в нью-йоркский проект пьесы. Ричардсон побагровел от ярости и, как утверждают, примкнул к разрастающемуся клубу «критиканов Хопкинса», о котором знали Рональд Пикап и некоторые друзья из «Национального». «Нельзя развивать свой талант и прокладывать новые пути, не нажив себе врагов, – говорит Пикап. – К тому времени у Тони начинался новый этап, который в итоге дал ему невероятный рост».
Возвращение домой повлекло за собой скорее деградацию, нежели развитие. 1969-й был трудным годом – годом Эбби (что волновало его буквально до слез) и годом минимального роста. Все, что он делал, как ему казалось, было исполнением роли звезды и отца.
Когда Пета подвела черту – никакой выпивки в присутствии Эбби, – брак окончательно скатился в пропасть. Не прошло и двух лет, как он завершился. Хопкинс уходил в себя, общаясь больше с Пейджем, чем с кем-либо еще, размышляя об аморфном будущем относительно средств к существованию, не задумываясь о прошлом и настоящем. Он перестал прилагать усилия, чтобы возобновить диалог и помириться. Миссис Чаннинг совсем не удивилась происходящему: «Он всегда отличался непостоянством», – сказала она Пете, произнося эти слова как метроном, будто отсчитывая их время.
Затруднительность положения заключалась в том, что, пока Энтони Хопкинс познавал свое ремесло и пребывал в неуверенности на протяжении всех 60-х, засияло солнце британской киноиндустрии. За десять лет, что так быстро промелькнули, произошла британская культурная революция, а в дополнение к ней – шумиха международного уровня. Как результат, последовали трансатлантические приглашения в кино – вдохновленные успехами Новой волны[94] и оригинальностью таких режиссеров, как Линдсей Андерсон, Карел Рейш, Джозеф Лоузи и Тони Ричардсон, – и они породили блестящие, котируемые во всем мире эпопеи, первые из которых были родом из Великобритании. Грандиозный успех «Тома Джонса» («Tom Jones») в 1963 году, финансируемого голливудской киностудией «United Artists» (компания Тони Ричардсона «Woodfall»[95] не смогла собрать деньги в Британии), ознаменовал собой начало прилива, финансируемого американцами британского экспорта. К 1966 году 75 % из первых британских боевиков спонсировались американцами, а к 1969 году этот процент увеличился до 90. Американские деньги подразумевали американскую дистрибуцию, и, соответственно, британские актеры и режиссеры находили своего зрителя не только в «Gaumont»[96] или сети кинотеатров «Odeon»[97], но и по всему миру. Таким образом, шестидесятые даровали мгновенный международный статус Альберту Финни, Майклу Кейну, Шону Коннери, Джули Кристи и Ричарду Харрису Получая удовольствие от новизны, гениальности и отсутствия цензуры в британских кинофильмах, киностудия «Universal» со своей стороны вложила 30 миллионов фунтов в британский кинематограф в период между 1967 и 1969 годами. Но финансовый источник иссяк, а неожиданная череда провалов говорит о непростительной расточительности. «Графиня из Гонконга» («А Countess from Hong Kong»), «Work is a Four Letter Word», «Three Into Two Wont Go»[98] и «Может ли Херонимус Меркин забыть Мерси Хамп и найти истинное счастье?» («Can Hieronymous Merkin Ever Forget Mercy Humpe and Find True Happiness?») – все эти фильмы служат примером дорогостоящих провалов, они предопределили уход американских инвестиций из британского кино.
К 1969 году все голливудские компании погрязли в долгах, многие из которых – вследствие чрезмерного капиталовложения в истощенную британскую продукцию. К этому времени началось возрождение всего американского. Блеск «Биттлз» и Бонда стал ослабевать, английскость больше не приносила прибыли, а фильмы вроде «Выпускник» («The Graduate», 1967), «Детектив Буллитт» («Bullitt», 1968), и «Буч Кэссиди и Сандэнс Кид» («Butch Cassidy and the Sundance Kid», 1969) вновь заставили всех поверить в американское чутье и превосходство Голливуда в мировой индустрии развлечений. К 1970 году только компания «Columbia Pictures» имела некое подобие производства в Британии. Все остальные исчезли. Британская киноиндустрия хворала, и ей было предначертано вскоре умереть с наступлением полного кризиса и возвращения к традиционализму, что сопровождалось очередным переизбранием консерваторов в правительство. О каком тогда шансе голливудской славы мог мечтать Хопкинс?
На мгновение он было задумался, не отказаться ли ему от ипотечного кредита и, по словам Эдриана Рейнольдса, уехать: «Не было сомнений, что он проявит себя на международном уровне. Вопрос в том – когда?» Хопкинс вцепился в эту идею. Но его очень беспокоили мысли о возможном американском отказе. Один близкий к нему источник полагает, что «это действительно придавило его, и былые проблемы с самооценкой с новой силой взлетели до небес». Он понимал, что совершенно не подходил для сотрудничества с Лос-Анджелесом: он не обладал ни светской грацией, ни терпеливостью. Что хуже, по мнению этого источника, так это то, что «он знал, что уже не сыграет главную роль юного героя, что никогда не станет Джеймсом Кобурном, Стивом МакКуином или Робертом Редфордом. Он был скорее Чарльзом Лотоном или Эдвардом Г. Робинсоном… а Эдди Робинсону больше не предлагали звездных фильмов».
В течение долгого периода безработицы после «Гамлета» – найдя успокоение только в бесплодной репризе для телевидения «ВВС» и незамеченной роли в независимой короткометражке «Peasants Revoit», – Хопкинс в медленном «адажио» выпутывался из семейных уз. Не было близких друзей, с которыми можно было поделиться своей душевной болью – на самом деле, помимо привычных ежедневных ссор не было окончательного выяснения отношений с Баркер, просто присутствовало явственное ощущение конца. Никто из них не хотел, чтобы брак развалился, утверждает Баркер, однако она поставила целью вырастить Эбби в нормальном доме с традиционным, здоровым укладом жизни. А ее муж все же стремился к другим вещам.
Семейная жизнь оставалась на плаву. Пока Хопкинс проходил огромное количество кастингов, в глазах окружающих он по-прежнему играл роль хорошего мужа. Он сам сменил паркет в зале, глубоко оскорбленный гигантским счетом от местной компании по перестилке полов; он ухаживал за садом, вкладывал деньги в меблировку… но все это было для отвода глаз. Он знал, и Пета знала, что он жаждал лишь одного – приглашения двигаться дальше.
Несмотря на удручающее время для британского кино, шанс пришел не издалека – от полубританского кино, снимаемого независимым американцем Эллиоттом Кастнером, начинавшим карьеру в качестве агента и ставшим впоследствии продюсером. Фильмом Кастнера был «Когда пробьет 8 склянок» («When Eight Bells Toll») Алистера Маклина, проницательно запущенного – хотя Кастнер не торопится это признать, – чтобы унаследовать на международном рынке место, недавно освободившееся после британских фильмов о Бонде с участием Шона Коннери. Бондиана Коннери, финансируемая из США киностудией «United Artists», бросила вызов всем предыдущим боевикам и стала самым прибыльным многосерийным фильмом в истории. В 1967 году в порыве ссоры с продюсером Гарри Зальцманом Коннери оставил этот проект. В затишье, после ухода актера, Кастнер увидел возможности «горячего» рынка и запустил свой а-ля бондовский боевик, представив зрителю сурового агента Филипа Калверта, с тихой надеждой на потенциальную серию хитов. Кастнер уже имел большие кассовые сборы в 1968 году с картиной «Там, где гнездятся орлы» («Where Eagles Dare») Маклина, в главной роли с Ричардом Бёртоном, так что его фанатически привлекала идея пригласить на главную роль какого-нибудь кельтского актера типа Бёртона или Коннери. Он просмотрел ряд британских артистов – в том числе Майкла Джейстона – прежде чем решить, после показа «Льва зимой», предложить роль Хопкинсу. Кастнер рассказывает:
«Я приехал в Англию в середине 60-х, чтобы снять „Калейдоскоп“ („Kaleidoscope“) с Уорреном Битти, и остался. Причиной тому был, по большому счету, Алистер Маклин. Я прочитал его первый роман „Полярный конвой“ („HMS Ulysses“[99]), и мне очень понравилось. К тому времени он написал уже четыре романа, и все были проданы под экранизацию. Я позвонил ему и сказал: „Я хочу, чтобы ты написал сценарий фильма“, а он ответил: „Хорошенькое дельце, с чего это?“ Он был очень закомплексованным, называл себя скорее бизнесменом, чем писателем. Но я уже сделал один фильм с писателем, создававшим сценарии, – парнем по имени Уильям Голдмен [фильм не что иное, как „Бегущая мишень“ („Moving Target“)]. Поэтому я дал Алистеру сценарий „Калейдоскопа“ и сказал: „Посмотри на структуру сценария и вперед. У тебя с легкостью получится. И можешь сохранить авторские права на книгу и что угодно…“ и это была самая большая глупость, которую я когда-либо произносил, потому что он написал отличный сценарий – „Там, где гнездятся орлы“ („Where Eagles Dare“) – и спустя два года у нас был грандиозный кинохит».
На фоне такого успеха Кастнер тотчас поручил Маклину еще два оригинальных киносценария: вестерн и приключения; затем Маклин предложил ему только что опубликованный роман «Когда пробьет 8 склянок».
«Я просмотрел его, и мне сразу понравилось. Там сильный персонаж и отличный детективный сюжет. Кино, каким я его себе представлял, было чем-то наподобие „Пушек острова Наварон“ („Guns of Navarone“). Эдакой смесью из „Наварона“, „Ганга Дина“ („Gunga Din“) и „Сокровищ Сьерра Мадре“ („The Treasure of the Sierra Mache“). Я видел в герое Калверта очень большой характерный потенциал. С ним можно было много чего сделать. Но я не хотел брать на роль Тони Кёртиса. Не звезду. Я хотел классического актера. Настоящего. И когда я увидел Тони – больше для меня никто не существовал. Я увидел его на сцене и подумал, что он обладал изумительным колоритом. Я сказал, что хочу только его, и впервые прислушался к своей интуиции».
«Это был странный, дурацкий кастинг, – говорит Ферди Мэйн, игравший роль Лаворски – главного тайного злодея. – Хопкинс тогда был упитанным пареньком, и все мы, так называемые ветераны, работавшие с Кастнером довольно долгое время, думали, что он выглядит как щенок. У него был лишний вес, и хотя он производил очень и очень приятное впечатление, ему, как мне казалось, не хватало той культуры, которую ты ожидаешь от учтивого исполнителя главной роли». Мэйн был одним из постоянных актеров труппы Кастнера, замеченным продюсером в фильме «Ошибка» («The Bobo») с Питером Селлерсом (режиссера Роберта Пэрриша, 1967 г.) и занятым в нескольких фильмах. «Эллиотт имел тенденцию работать на семейственной основе. Если ты ему нравился, он хранил тебе верность и оказывал всяческую поддержку. В этом отношении Хопкинс понимал, что у него здесь отличный шанс. Эллиотт создавал очень кассовые фильмы. Картина „Там, где гнездятся орлы“ сделала ему целое состояние; таким образом, потенциал следующего блокбастера Алистера Маклина был потрясающим и, судя по первым признакам, стал пригласительным билетом к славе».
Кастнер собрал вокруг себя самую сильную съемочную группу, многие люди работали на съемках Бонда. На место режиссера он выбрал 37-летнего Этьена Перье, чья семья руководила авиакомпанией «Sabena Airlines». Кастнер вспоминает:
«Он был замечательным парнем и, вероятно, единственной ошибкой, которую я допустил в этом фильме. Он был невероятно образованный, очень обаятельный, очень располагающий. Мы познакомились в Нью-Йорке, и он уговорил меня дать ему шанс. Ему хотелось сделать что-то большое, я тогда подумал: „О’кей, дам ему попробовать“. Но он был европейским интеллектуалом, а я вас спрашиваю: какой европеец способен понять суть американского продукта? Разве что Полански. Но это единственное исключение. Этьен не подходил для нашего фильма, но он сотворил свою лучшую киноработу и не слил нас в унитаз».
Когда Хопкинс впервые встретил Кастнера на Тилни-стрит, продюсер не стал ходить вокруг да около. По словам другого продюсера Марион Розенберг, «он сказал ему прямо, что картина подразумевает крутого мачо, а Тони для этого слишком толстый. Если ему нужна роль, он должен похудеть». Кастнер смеется над этим воспоминанием: «Да, должно быть, я так и сказал. И для этих целей у меня был Боб Симмонс [постановщик трюков в Бондиане]: чтобы посадить Тони на диету и вернуть его в форму. Он актер, который мне был нужен. Я был готов сделать все что угодно, лишь бы привести его в порядок».
Симмонс предложил план диеты и интенсивные тренировки в оздоровительном центре «Forest Mere», в сочетании с обучением подводному плаванию, которое требовалось по сценарию. Сам Хопкинс оценивал себя как паршивого пловца. Будучи маленьким мальчиком, он учился плавать на пляже в Маргаме вместе с отцом, но с тех пор у него практически не было возможности, чтобы практиковаться. Теперь же, столкнувшись в конкуренции с Джеймсом Бондом, у него были все намерения наверстать упущенное. Вдобавок в течение девяти месяцев он ожидал шанса, чтобы полностью изменить и привести в порядок свою жизнь. Пока он ждал, он располнел. Это послужило сигналом к тому, чтобы сотворить нового Тони Хопкинса, Тони Хопкинса для Голливуда. Во время производства фильма он сказал Тони Кроли: «Боб Симмонс вытащил меня из инертности. Он стал для меня теперь очень хорошим другом, лучшим другом, который у меня когда-либо был. Потому что он изматывает меня изнурительным трудом. Он сказал мне: „Ты мягкотелый. Ты не мужик. Ты девчонка“. И это было чертовски верно. Я по-прежнему мягкотелый. Я большая девчонка. Я не хочу быть грубым, не хочу быть сорвиголовой… но также не хочу умереть молодым от тромбоза… я хочу долго работать в этой профессии».
Через 10 дней в «Forest Mere» Хопкинс потерял почти 7 килограммов, и можно было начинать съемки в Малле, в Шотландии. В остальных ролях выступали Джек Хоукинс, Натали Делон и, как говорил Кастнер: «Роберт Морли – для легкого контраста». Хопкинс был послушный и спокойный, всеми силами прилепившись к братской заботе Симмонса. Он по-прежнему выпивал, но Симмонс сказал ему: «Ладно. Но если ты выпил сегодня, расплачиваться за это придется завтра: больше упражнений, больше бега трусцой. Выбор за тобой». Кастнер заплатил ему скромные 8 тысяч фунтов (в то время как в Бондиане Коннери получил примерно 150 тысяч фунтов), но Кастнер с болью признает, что это была справедливая плата новичку за его первую главную роль. «Я рисковал, – говорит Кастнер. – Британская киноиндустрия работала за счет американских денег. Я так раздражался, когда Аттенборо, Паттнем и все эти придурки говорили „британское то, британское се“. Я ни копейки не получил в Британии для фильмов вроде „8 склянок“. Я скажу, где взял деньги: я позвонил парню, о котором прочел в журнале „Fortune“, пошел к нему и сказал: „Мне нужно 1,8 миллиона долларов на второй проект Алистера Маклина“. Он выслушал меня и выписал этот чертов чек. Вот таким образом и снимались так называемые британские фильмы. Я честно и справедливо заплатил Алистеру Маклину, я справедливо заплатил Тони Хопкинсу. И я сделал фильм, который увеличил свою себестоимость в три раза за счет кассовых сборов».
К этому времени Перье и главный оператор Артур Иббетсон («он был тем, кто нес ответственность за стиль и вид фильма») приступили к съемкам в Шотландии. Хопкинс продолжал заниматься по установленному режиму, который продлится 16 чрезвычайно физически активных недель. Регулярные занятия с Симмонсом компенсировались еженощными вылазками в компании с партнерами по фильму, Морисом Роевзом и Леоном Коллинзом, в отель «Western Isles» и другие злачные места. Кастнер бывал в этих заведениях и не увидел ничего тревожного в попойках Хопкинса. «Слушайте, я сделал пять картин с Ричардом Бёртоном, – говорит Кастнер. – Когда занимаешься подобными вещами, ты учишься, как адаптироваться. Тони не был буйным пьяницей. Более того, я даже не могу вспомнить, чтобы возникали какие-либо проблемы с алкоголем». Другие помнят больше. Роберт Морли презирал то, что ему казалось злоупотреблением со стороны Хопкинса и более молодых актеров. Когда он выражал недовольство, другие актеры его корили. Хопкинс как-никак был ведущей звездой, на которой держался фильм. Это была его первая попытка. Беспробудное пьянство можно было бы оправдать как сброс напряжения. Некоторые помнят, что на съемочную площадку приезжала Пета с Эбби. «Он плохо реагировал на их присутствие, – говорит один источник. – Ему было неуютно. А когда ему было неуютно, он просил кого-нибудь принести ему пива и затем скрывался за бутылкой».
Десять недель спустя, в «Pinewood Studios»[100], Ферди Мэйн наблюдал за покорным, страстно желающим учиться молодым актером, который приберег самые большие эмоции для приезда своих родителей на съемочную площадку. Дик и Мюриэл приехали по приглашению и были представлены Перье и всем звездам. «Они были приятными, интеллигентными людьми, которые, казалось, не до конца понимали, что их сын является центром этого потрясающего, грандиозного боевика. Они, наверное, чувствовали себя некомфортно в таком фантастическом окружении так же, как и он сам».
Хопкинс позже скажет, что ему понравился этот опыт в кино, но он толком не брался за текст. «Я не воспринимал серьезно освоение сценария. Мне представлялось это совсем другой задачей, меньшей по сравнению со сценой… поэтому я много импровизировал». Кастнер знал об этом и не видел причин возражать: «Актерство у Хопкинса было в крови. А у Этьена режиссура – не была. Такой актер заполняет пробелы, подгоняет то, что должно быть подогнано». Ферди Мэйн видел много слабых мест в режиссуре и в исполнении. «Там явно не хватало дисциплины, и было слишком много умствований от Перье. Ему следовало быть более строгим режиссером, это пошло бы фильму на пользу». Хопкинс прокомментировал это так: «Этьен любит насилие. Он говорит: „Герои никогда не потеют, никогда не истекают кровью. А Калверт таков. Ему становится страшно, жарко, холодно, у него идет кровь. Он болван. Садист. Мазохист. И вполне мог бы быть геем…“ Вот как-то так, примерно». Сумятица, как можно предположить, возникла из-за неясно сформулированных режиссером личных фантазий, высокомерно обсуждаемых среди актеров и съемочной группы, но до конца никем так и не понятых.
Калверт из фильма – военно-морской офицер, расследующий хищение золота пиратами в Ирландском море. Он обнаруживает, что замок Дуб-Сгейр на прекрасном Гебридском острове является преступной базой, и, подобно ниндзя, начинает атаку на Лаворски и его разбойную шайку, убивая их всех, но великодушно (и двусмысленно) позволив жене Лаворски – Шарлотте (Делон) бежать, с одним слитком золота на память. Это была полная чепуха, хоть и великолепно снятая – тем не менее Хопкинс не собирался ее резко критиковать. Он как-то признался Тони Кроли, что «при всем уважении к Алистеру Маклину, персонажи были стереотипные, невыразительные». Все же он следовал намеченному пути фильма и принял участие во всех трюках («Я сам выполнил почти все трюки под водой – хорошая забава, только нужно быть осторожным, чтобы не долбануться головой в бассейне») и даже внимательно просматривал отснятый материал («просто чтобы посмотреть, теряю ли я свой второй подбородок и запасной живот… Чем я… я остался доволен!»). Когда журналист Джек Бентли спросил его о том, что думают его «шекспировские коллеги» об этой авантюре с развлечением массовой аудитории, Хопкинс чуть не взбесился: «К черту, что они думают! Я никогда не стыдился, что удрал от шекспировских постановок. На Шекспире особо не заработаешь. А я теперь могу выплатить ипотеку за дом, лишний раз купить что-нибудь жене и дать моей дочери хорошее образование…»
Это был еще один намек на перемены.
«Где-то в середине съемок фильма, – говорит Кастнер, – Тони Хопкинс влюбился в одну из моих ассистенток – Дженнифер Линтон. Не знаю, признает ли он когда-нибудь это или нет, но я дал ему его первую главную роль в кино и новую жену».
Линтон, по словам Кастнера, была «превосходным киноассистентом: смышленая, способная, энергичная». Она работала на его продюсера, Дэниса Холта, в нескольких картинах и высоко ценилась: «Однако совсем не как возможный вариант романтического партнера для Тони. Я знал, что никакой химии не было, ничего такого. Они казались совершенно разными».
Родившаяся в Растингтоне, в Сассексе, отучившаяся в школе-интернате в Кенте, Дженни Линтон в девичестве пылко возлюбила Дирка Богарда и в 15 лет окончательно для себя решила следовать по единственному карьерному пути: жизни в мире кино. Приставая к «Rank»[101] и выманивая у них постеры Богарда, она в итоге устроилась туда на работу в сфере рекламы, где на нее смотрели как на добросовестную, но очень скромную девочку, возможно, даже чересчур склонную к застенчивости, чтобы подняться высоко по служебной лестнице. На вид сдержанная, Дженни Линтон была очень амбициозной. Ее постоянным времяпрепровождением было кино, и она взахлеб читала журналы о кино. Как рекламщица она знала о пересудах в свой адрес: «Слащавый кремень. На первый взгляд – тихая, среднестатистическая женщина, а внутри – очень энергичный, активный человек во всех проявлениях».
Проработав четыре года в «Rank», Дженни ушла, подрабатывала на временных работах, потом устроилась в качестве стажера во «Взгляд на жизнь» («Look at Life») – серию документальных фильмов в «Park Royal». Вскоре, не без помощи друзей, она получила секретарскую должность в «Pinewood Studios», что в 40 минутах от Лондона, где на тот момент она проживала. Частному сотруднику Кастнера, начальнику производства Дэнису Холту она понравилась, и он взял ее в качестве своего личного ассистента при подготовке к съемкам фильма «Там, где гнездятся орлы». Здесь она расцвела, и, хотя ясно дала понять, что ее цели ориентированы исключительно на работу на съемочной площадке, Холт понимал, что она была идеальным ассистентом, и ревностно ее оберегал. Спустя время завсегдатай «Pinewood» вспоминает: «Дженни была идеальным помощником продюсера. Это проявлялось в том, что она была ненавязчивой, и весь ее внешний вид говорил о том, что она авторитетна. Возможно, это из-за ее чопорности. Она была ужасно консервативна: всегда одевалась в очень унылые коричневые или серые тона, всегда куда-то мчалась, чуть ли не рискуя жизнью».
Пока в Шотландии снимался фильм «Когда пробьет 8 склянок», Дженни Линтон оставалась в «Pinewood», помогая Холту готовить почву для перемещения съемочного процесса в студии к началу октября. На ней лежала большая ответственность по многим направлениям, начиная с вызывных листов и заканчивая организацией транспортных перевозок. Несмотря на долгие месяцы съемочного периода, она так и не встретилась со звездой Хопкинсом, до тех пор пока однажды, в первую субботу месяца, не получила панический звонок от менеджера производства Теда Ллойда с просьбой встретить Хопкинса и Леона Коллинза в аэропорту Хитроу в 17.30. Вся съемочная группа в Малле была уже на пути в Лондон, а Хопкинс и Коллинз решили пропустить по стаканчику и опоздали на свой рейс. Ллойд предупредил Дженни, что Хопкинс был «диким». Он прямо сказал ей, что у него проблемы с алкоголем, что к нему приезжали жена и дочь, и это только усугубило ситуацию. «Он в дурном настроении, – давал наставления Ллойд, – так что будь осторожна».
Заранее готовая ко всему, Дженни поехала в Хитроу, чтобы встретиться с пьяным, вопиюще скандальным Хопкинсом, который взглянул на нее, но, кажется, не увидел. Хопкинс бушевал. Он говорил, что его в Малле бросили. Это было отвратительно, оскорбительно! Он требовал позвонить Теду Ллойду или Холту с тем, чтобы высказать им все, что он о них думает. Дженни, будучи дипломатом всех времен и народов, нейтрализовала его. Позже Хопкинс сказал Майклу Паркинсону, что этому роману суждено было изменить его жизнь, что он «начался с перепалки» в Хитроу мрачным днем в октябре 1969 года. «Мне нездоровилось, и я выдал ей тираду из ругани. Она невзлюбила меня с первого взгляда, но позже мы встретились на вечеринке по случаю окончания съемок фильма и поладили».
Дженни помнит все немного иначе. По словам друга Эдриана Рейнольдса, она рассказывала, что после ярой ссоры в Хитроу она сразу же поняла, что он станет ее мужем. Тем же вечером она написала другу, упомянув про «забавную вещь», которую она ощутила.
По просьбе Хопкинса она отвезла его в Патни, где, по версии Хопкинса, он пробыл «две минуты», прежде чем раз и навсегда уйти от Петы и их четырнадцатимесячной дочки. Согласно газете «Sun», Хопкинс ушел среди ночи, ни слова не сказав Пете, а только оставив записку из семи слов: «Больше я к тебе ничего не чувствую». Пета подняла эту информацию на смех, настаивая на том, что никакой записки не было, как и никакой неожиданности. Он должен был сделать свой выбор. Он его сделал. Все было просто: она действительно не была удивлена.
Хопкинс поначалу съехался с Леоном Коллинзом в Западном Лондоне, потом принял приглашение Боба Симмонса расположиться у него в комнате для гостей. Как и ожидала Пета, не было никакой ностальгии по прошлому, никаких долгих размышлений, никаких звонков среди ночи. Когда он ушел, он ушел. Теперь, полная решимости вести новую жизнь в качестве матери, Пета открыла новую страницу, ни о чем не сожалея.
Дженни Линтон узнала обо всем через вторые-третьи руки. К финальным неделям съемки «Когда пробьет 8 склянок» Хопкинс немного успокоился, замкнулся в себе, но больше не проявлял никаких резких эмоций.
В ноябре, за день до завершения производства фильма, Дженни болтала с Хопкинсом на вечеринке по поводу окончания съемок в баре киностудии «Pinewood», а потом снова, когда вечеринка плавно перетекла в ее квартиру в Кью[102]. Не было никаких потрясающих откровений или проявлений эмоций, но они поладили, и Хопкинс, без приглашения, заглянул к ней и на следующий день – трезвый – и пригласил ее в кино. Они пошли на неброскую приключенческую фантастику Джима О’Коннолли (с доисторическими чудовищами Рэя Харрихаузена) «Долина Гванги» («The Valley of Gwangi») – по той простой причине, что в ней играла бывшая невестка Алистера Маклина. Через две недели Хопкинс позвонил Дженни и пригласил ее провести с ним Рождество в Дублине. Он скучал по Эбби, у него болела душа из-за провала первого брака, и он совсем не хотел услышать неизбежное «я же тебе говорила» от Мюриэл и всего Уэльса.
В Дублине они остановились в баре отеля «Royal Hibernian» на Доусон-стрит, едва ли общаясь, мечтая, чтобы праздничная суматоха поскорее закончилась. Дженни описала поездку к писателю Квентину Фолку как «скверную», но Хопкинса не осудила. По ее словам, когда они вернулись в Лондон, он не проронил почти ни слова по дороге к ней домой. Он проводил ее, попрощался и исчез. Прошла пара недель, прежде чем он позвонил и извинился. Весной 1970 года он переехал к ней жить.
С миром шоу-бизнеса Тони Хопкинс столкнулся зимой 1969/70 годов, когда решительно занимался продвижением своего первого боевика. Английская пресса валом валила к его дверям, опьяненная новым кандидатом в Джеймса Бонда и желая раструбить о нем повсюду.
Хопкинс, казалось, с готовностью ожидал этого. По мнению тех, кто его знал, он ждал этого момента всю жизнь. Одна его подруга говорит: «В глубине души ему нравилось быть центром „звездного“ внимания. Он хитроумно преувеличивал свои успехи на заре карьеры. Он так сильно этого хотел, что стал задирать нос… поэтому, когда наступило время публичности, она приносила ему исключительное удовлетворение». Другие рассказывают о его напряженной гонке за знаменитостями: Брайан Эванс помнит, как Хопкинс пародировал Флору Робсон после прослушивания в Кардиффе, а позже в Уэльсе небрежно обмолвился, что жил в Лондоне с Дирком Богардом; плюс ко всему вспомнились преждевременные претензии к «Национальному», которые привели к затруднениям в Ливерпульском театре. Когда его приглашали на интервью, совсем не удивительно, что он с легкостью соглашался и проявлялся как несдержанный и порой заносчивый интервьюируемый.
Журналисты, которые встречались с ним в то время, вспоминают его как решительного, беспокойного человека, который бесконечно курил сигары, был вертлявый, как угорь, и завершал все беседы одним и тем же: разглагольствованиями о raison d’être[103] и о своей карьере. Он редко улыбался (хотя на памяти Тони Кроли актер отличался превосходными манерами), смаковал слово «fuck», но казался напряженным, создавая себе образ надменного скандалиста. Фильмы приносили ему удовольствие, и в многочисленных интервью он готов был бесконечно анализировать работу «Когда пробьет 8 склянок» и то, каким был и мог бы быть Калверт. Но кажется, в его оценке шаблонных стереотипов и фильмов, ими изобилующих, есть трещина. Конечно, ему очень хотелось сделать сиквел, и сделать его настолько супер-пупер успешным, насколько он ожидал успеха от «8 склянок». Может, предположил Тони Кроли, они бы позволили Калверту умереть во втором фильме? «Или в третьем, – присоединился Хопкинс. – Но для начала получим за это немного наличных». Несколько минут спустя он сетовал сквозь клубы сигарного дыма:
«Не хочу я быть идолом… Люди, которым поклоняются, – самые скучные люди в мире. С чем, черт возьми, они останутся, если лишить их этого идолопоклонства? Ни с чем. Они просто кокни[104] из Ист-Энда с „роллс-ройсами“ и контрактами в Голливуде и собственной парой очков. Они что, выполняют какую-то уникальную работу? Нет. Да любой дурак может выйти перед камерой, срубить миллион и все такое. В чем работа? Да ни в чем. Заполучить пару костюмчиков, хороший гардероб, пару миллионов долларов – и можешь делать что угодно и иметь успех».
Последовал сардонический удар с акцентом на Майкла Кейна, когда он добавил: «Вы понимаете, о чем я? Следующее, что вы прочтете в газете, это какого цвета у них пижамы и каким лосьоном они пользуются после бритья». Разговоры о Калверте погрузили его, по привычке, в более глубокие изыскания: «„Восемь склянок“ – хорошая небольшая приключенческая история. Она напоминает старый принцип игры Станиславского – Элиа Казан[105], кстати, его применял и Страсберг. На сцене ли ты, или в фильме, неважно – все, чем ты занимаешься, это рассказываешь людям историю. Люди нуждаются в том, чтобы им рассказывали истории, как детям нужно услышать про трех медведей… Калверт не нов, но для меня это такой же вызов, как играть Гамлета или Короля Лира».
Именно близость к классическому театру воспламенила Хопкинса, и вот, благодаря желанию СМИ нести его голос, вышел манифест с критикой порядков «Национального» театра.
«Как сказал однажды сэр Тайрон Гатри: „Если актер к тридцати годам не сыграл главные пять ролей, что по существу подразумевает Шекспира и Мольера – Отелло, Гамлет, Лир, Макбет, – он просто превратится в работающего актера“. Это, пожалуй, верно. В эпоху „Олд Вика“ – былые времена – такие люди, как Оливье, Гилгуд и Ричардсон, имели прекраснейшие возможности, чтобы облегчить душу ролями Ромео, Гамлета в 25–28 лет. Но сегодня, сейчас, в „Национальном театре“, например, просто нет таких возможностей. Так мало молодых актеров, которым позволяют играть подобные роли – может, Иан Холм, но ему уже за 30, – а в „Королевской шекспировской компании“ (Royal Shakespeare Company) все так иссушено, туда только кембриджские острословы попадают. Мне нравится киноиндустрия, но я хочу вернуться на сцену. Я хочу иметь возможность делать что-то действительно стоящее, потому что настоящие возможности для актера открывает только сцена».
Равняясь на успехи Ричарда Харриса и Ричарда Бёртона, Хопкинс быстро сообразил, что требования индустрии массовых развлечений и классического театра не являются взаимоисключающими. Бульварная пресса любила противоречия контрастов и питала слабость к актерам честным и содержательным. С самого начала Хопкинс задал свою планку. Когда он говорил, он ставил свое имя рядом с именами великих: с Оливье, Богартом, Джоном Уэйном, Бёртоном. Это был год двухсот первого фильма Уэйна и четырех киноработ Хопкинса. По словам Джека Бентли, он никогда не встречался с Бёртоном [что не совсем верно], но сильно им восхищался. Во время продвижения фильма «Когда пробьет 8 склянок» (надеясь еще на несколько серий с участием Калверта) он сильно увлекся идеей фикс: «Я хочу сделать что-нибудь на тему Дилана Томаса… Я знаю, что уже трое или четверо людей работают над этим, и надеюсь внести свою лепту прежде, чем это сделает Ричард Харрис. Если же Ричард меня опередит, то это не будет потерей ни для кого, это будет потеря лично для меня».
Такой знак признательности Уэльсу был самым интимным, на что Хопкинс отважился в своих публичных размышлениях. Журналисты быстро поймут, что он не был любителем травить байки или ностальгировать. Уэльс по большей части ему надоел, или, может, так ему представлялось. Он никогда не говорил на уэльском языке, не знал уэльских песен, его не интересовали уэльское регби или уэльское самосознание. Очень скоро, в один из запланированных визитов, которые случались раз в полгода, он вернется в Уэльс, чтобы познакомить Дженни с родителями и столкнуться с проблемой перемен в Мюриэл. Тогда же он будет открыто говорить о своем уэльском происхождении на званом ужине с мэром в Ньюпорте.
Согласно «Western Mail», Хопкинс опроверг обвинения в неверности уэльскому театру прямо во время своей речи в отеле «King’s Head Hotel». В присутствии Дика, Мюриэл и Дженни с необычайной уверенностью в себе он высказался, не стесняясь в выражениях. Как сообщал «Mail», «вероятная причина такого рода обвинения, как ему казалось, заключалась в том, что он не был готов лицемерно уверять кого бы то ни было в чем-то, в чем сам еще не был абсолютно уверен. Двое или трое именитых представителей его профессии уже в достаточной мере разглагольствовали на эту тему, а он не был готов пополнить их ряды». Как Хопкинс заявил, если он даст обет верности Уэльсу, то вынужден будет нарушить данное слово: «Я никогда не претендовал на то, чтобы быть первооткрывателем Уэльса, как будто я здесь единоличный властелин». В банкетном зале послышались сдержанные, неуверенные аплодисменты, в то время как Хопкинс вызывающе продемонстрировал внутреннюю самоуверенность. Рэймонд Эдвардс находился среди присутствующих и одобрительно улыбнулся, когда Хопкинс сказал: «Рэймонд Эдвардс, глава кардиффского Колледжа драматического искусства, и я много раз затрагивали эту тему. Бесполезно оплакивать удручающее положение нашей уэльской культуры, заявляя, что Уэльс является культурной зоной бедствия. Все упирается в школы, колледжи и университеты; нужны лишь практические идеи, усердие, желание, решимость, изрядное количество подлинной заинтересованности и наличных денег, чтобы воплотить все это в жизнь». И в заключение он подчеркнул, что себя считает прежде всего интернационалистом.
В период после «8 склянок» и в продолжение 1970 года Хопкинс чувствовал себя более жизнерадостным и умиротворенным – до известной степени он был удовлетворен поворотом в своей личной жизни и свободой самовыражения, сопровождающейся главной ролью в фильме. Будущее, однако, представлялось туманным как никогда, и, пока он наседал на Ричарда Пейджа, ожидая от него любых перспективных проектов, новых предложений практически не поступало. В течение 1970 года самое удачное, что они смогли выбить, так это ряд ролей на телевидении. Ферди Мэйн вспоминает, что фильм «Когда пробьет 8 склянок» не принес Хопкинсу желаемых бонусов: «Я знаю, что возлагались большие надежды на серию фильмов про Филипа Калверта, и Хопкинс рассчитывал на них. Но стали поговаривать, что Кастнер решил не делать продолжение. Ходила молва, что Хопкинс, конечно, справился на отлично, однако большие надежды были необоснованными и ничего особенного в нем или в фильме не было».
Хопкинс не мог не прочитать рецензии. «Неутешительно» писал таблоид «Sun», в то время как уважаемый «Monthly Film Bulletin» восхищался «крутым, нешаблонным агентом» Хопкинса. «Никогда не знаешь, что получится с фильмом, – говорил Хопкинс с осторожностью. – Ты делаешь свое дело, а потом все зависит от режиссерского подхода, музыки, монтажа. Ты надеешься на качество исполнения, но в театре все-таки ты больше контролируешь процесс».
Прежде чем приступили к оценкам картины «Когда пробьет 8 склянок», к большому удивлению Хопкинса, ему позвонил Энтони Квейл, который готовил инсценировку «Идиота» по сценарию Саймона Грея в «Национальном театре». Квейл знал, что Хопкинс уходил в опале и что мировая с Оливье не была достигнута. Но Квейл и Оливье знали также и о достижениях Хопкинса: в самом деле, едва ли они могли их не заметить. Казалось, с предложением значимой роли в «Идиоте», с игрой в паре с Дереком Джакоби в роли князя Мышкина, наметился отличный шанс закопать топор войны. Один актер рассказывает: «Дерек – очень сдержанный, серьезный актер, которого многие считали сердцем „Национального“, старой надежной рабочей лошадкой, по первому требованию готовой окунуться в работу. Но дело в том, что он не был в особом восторге от Хопкинса, излучавшего ужасную раздражительность с самого начала. Дерек много раз наблюдал, как приходили и уходили новички, и его взбесила неучтивость Хопкинса, которую тот проявил во время своего первого контракта». Питер Гилл возражает: «Не думаю, что Дерек имел что-то против Тони, но также не думаю, что их взаимоотношения улучшились благодаря „Идиоту“».
Хопкинс ликовал из-за предложения вернуться и, полный оптимизма, взялся за сценарий для репетиций. Затем он обратил внимание, что его материал заметно отличается от текстов остальных актеров. Его роль Рогожина была гораздо более скудная, чем он ожидал. Внезапно, безо всяких извинений, он ушел, приведя в бешенство Джакоби и Квейла, которые посчитали его «чрезвычайно высокомерным». В свою очередь Хопкинс полагал, что Пейдж «ввел его в заблуждение», и, как говорит один актер, многозначительно заявил, что «не станет снова работать в „Национальном“ до тех пор, пока Ларри не придет к нему лично и не уговорит его».
Хопкинс сделал то, что всегда делал в момент неразберихи: напился. На сей раз разделяя свой невротический гнев с Дженни Линтон. Квартира на Кью Гардене стала слишком тесной для них, и теперь они проживали в куда лучше обставленных комнатах в Эпсоме, проводя свободное время с Дэвидом Свифтом или Бобом Симмонсом и его сестрой, и по крайней мере какое-то время вели себя как обычные молодожены. Но когда Хопкинса вдруг прорывало, то, как и прежде, наблюдались отвратительные последствия его напыщенных речей, хлопанье дверьми и беспредметные угрозы. Дженни отличалась от Петы тем, что не спорила с ним. Баркер выросла в семье, где крик был нормой жизни, где ей, как единственному ребенку, порой приходилось выступать в качестве рефери. Она научилась кричать и видела в этом здоровый способ уладить разногласия. А Дженни редко повышала голос, привыкшая оставаться в стороне, с надеждой на толерантность и долготерпение. Но существовали пределы допустимости «артистического темперамента». Один друг считает, что у Дженни не было шансов: «Мне кажется, ни одна женщина не выдержала бы. Он действительно превращал жизнь своих женщин в ад. При наличии выбора он всегда выбирал паб, как будто там находились все ответы. Он отвернулся от дочери, которую действительно обожал… так о каких же шансах можно говорить для любой из женщин? Я думал, Дженни пробудет с ним пару месяцев и увидит ошибочность своего пути, или его пути, и съедет, предоставив его самому себе. Он был алкоголиком, но не хотел этого признавать».
По словам Хопкинса, первые подозрения о процветающем алкоголизме появились у него во время работы над фильмом «Когда пробьет 8 склянок». Они возникли после беглого замечания маститого актера в отеле «Western Isles», когда проходили съемки в Шотландии. Хопкинс выпивал с присущим ему аппетитом в присутствии Роберта Морли. Морли как обычно покритиковал увиденное, но тот маститый актер пожурил его и добавил, что «вероятно, Тони время от времени необходимо выпить». Морли спросил, пьет ли он сам, на что получил ответ: «Я не могу. Я алкоголик». Шок от признания, исходящего из уст такого благородного и консервативного человека, вывел Хопкинса из равновесия на несколько дней. Разве такое возможно? Алкоголизм – латентное, потенциально смертельное заболевание? Алкоголизм как источник – или если не источник, а главная причина – его кучерявых неврозов? Алкоголизм как падение личности? Он запомнил этот случай на всю жизнь и припомнит его, когда много лет спустя встретится со стариком на «ВВС» и пожмет ему руку в благодарность за тот первый, нецелевой предупредительный выстрел.
В 1970 году, когда он воевал с манипулятивным, лицемерным, бесчувственным, несправедливым, грубым, лишенным всякого воображения, невменяемым «Национальным театром» – Олимпом, который им пренебрег и его не понял, – Его Величество чудовищный ребенок в размышлении замер, допуская закравшуюся мысль: должно быть, он алкоголик.
Конечно, они чудовищные дети, физически и морально, пленники аномалии, которая, кажется, относится и к самому автору. Садисты и мазохисты, мучители и мучимые, они приходят и уходят в поисках себя, в эти привилегированные места, в которые взрослым путь закрыт, чужестранные и дальние земли. Эдакий остров, воображаемое место встречи, вдали от Бога и людей, где Архитектор и Император ведут свои бесконечные беседы…
Театральный агент Джанет Гласс не может сдержать смеха: «„Архитектор и Император Ассирии“ был одним из наших проектов – проявление самой вопиющей театральной анархии автора, который не говорил по-английски, с достаточно сумасшедшим режиссером и еще более сумасшедшим художником-декоратором. Кен Тайной ужасно хотел поставить спектакль в „Национальном“, но Эдвард Вудворд его завернул. И как раз в этот момент появляется Тони».
Пьеса, первая в «Национальном театре» от испанского драматурга Фернандо Аррабаля, стала наилучшей сменой кадров для Его Величества чудовищного ребенка в это смутное и изрытое глубокими колеями для него время. Аррабаль, вместе со своим простодушным матадором в лице испаноговорящего режиссера Виктора Гарсии, уроженца Аргентины, изо всех сил готовил стремительную атаку на театральный распорядок вещей под видом авангарда, и Кен Тайной купился. Незадолго до Рождества 1970 года Тайной позвонил Хопкинсу и умолял его вернуться. Похоже, произошла смена настроений. Помимо эксперимента Аррабаля, вновь смирившийся, щедрый режиссер Джон Декстер решил по весне дать Хопкинсу вторую главную роль в пьесе Томаса Хейвуда «Женщина, убитая добротой» («А Woman Killed with Kindness»), которая, по словам Тайнона, была детищем Джоан Плаурайт. Можно было подумать, что Тони Хопкинса по-новому зауважали, а может, это было просто любопытство. Настороженный Хопкинс решил встретиться с Тайноном, который, не теряя времени, пригласил Гарсию в офис для встречи. Тайной сказал прямо: Гарсия (хотя он не говорил по-английски) – гений. Аррабаль – всеобщий любимец в Париже. Пьесу должны увидеть все, подбор актеров идеальный: Энтони Хопкинс и Джим Дейл. Хопкинса пленила восторженность Тайнона, и он был заинтригован идеей спектакля, описанной как «чрезвычайно задушевная, новаторская постановка с двумя главными ролями», с актером, которым он долго восхищался за его комедийные способности в серии фильмов «Carry On». Хопкинс знал, что Дейл отметился блистательным рядом спектаклей в «Национальном», что его любили и Оливье, и Тайной, и Джакоби, и многие ведущие актеры театра, и он участвовал в таких хитах Питера Николса, как «Национальное здоровье» («The National Health»), «Бесплодные усилия любви» («Love’s Labour Lost») и «Добрячок» («A Good Natured Man»). В Хопкинсе мгновенно взыграл дух соперничества.
Джим Дейл с трепетом вспоминает их партнерство:
«Тайной пришел ко мне и сказал, что хочет поставить эту удивительную пьесу, которая потрясет „Национальный“. Произведение было замечательное, загадочное и мистическое, как будто извлекающее нечто космическое и экзотическое из полузабытой культуры. И в нем имелись вопиющие сцены, в буквальном смысле требующие от актера испражниться на сцене. Тайной хотел сделать пьесу именно такой, натуралистичной. Но он не рассчитывал на Виктора Гарсию, который незаметно прошел на сцену, заявив, что не понимает по-английски, и приступил к этой экстравагантной игре с нами, действительно всецело налаживая свою обособленную работу, нечто очень странное, не совсем то, что хотел Тайной, но тем не менее до жути оригинальную постановку, которую когда-либо видел „Национальный“ – „Олд Вик“».
Хопкинс и Дейл встретились, чтобы просмотреть короткометражку Гарсии, основанную на работе Жене «Балкон» («The Balcony»), и оба, как и предполагал Тайной, пришли в полный восторг. Дейл вспоминал:
«Это было очень эксцентрично, странно и мощно. Но сам Гарсия оставлял желать лучшего. С самого начала он встретил нас сквозь дымку от наркотиков и алкоголя. Ростом он был метр двадцать, а когда наконец появился Аррабаль, оказалось, что он ростом под метр. Ты смотришь на них и думаешь: „Твидлдам и Твидлди“[107]. Но это все иллюзия. Оба они были очень динамичными людьми с очень разносторонними художественными взглядами. За что мы, актеры, поплатились».
Дейл описывает воплощение видения Гарсии как упражнение в психологическом хулиганстве, которое он никогда раньше не испытывал и не испытает снова. Тот факт, что актеры перенесли «глубоко шокирующее» испытание, отметился для обоих личным триумфом, но с последующим резонансом: Хопкинс обходил вниманием то, что раньше воспринимал как оскорбление или пренебрежение в «Национальном», теперь он держал удар. Такая реакция говорила красноречивее всяких слов о преданности своей цели, во всей этой критике относительно упущенных возможностей. Это убеждало в том, что он был чистым актером, увлеченным мастером своего дела, готовым дойти до грани, готовым рисковать – буквально в ближайшем будущем – своей жизнью ради создания стоящей роли. Дейл признает:
«Это был сущий ад, потому что Гарсия держал нас в неведении относительно смысла того, чем мы занимались все время. Он просил нас делать самые странные вещи, глубоко сбивающие с толку, иногда даже постыдные вещи, а потом говорил нам через переводчика: „Я объясню вам смысл этого завтра“. Как правило, актеры не принимают подобную режиссуру. Им обязательно нужно знать: зачем? И это раздражало нас с Тони, настолько сильно раздражало, что я подчас мог разразиться слезами, а Тони пребывал в совершенной растерянности. Бывали дни, когда мы на сцене исполняли всю пьесу целиком, стоя на самом верху лестницы-стремянки, временно завернутой в ниспадающий парашютный шелк. Бывали дни, что мы играли из-под нескольких звериных шкур. Мы лежали, говорили без умолку лицом к лицу, в то время как пять или шесть рабочих сцены бросали с высоты тяжелые деревянные балки и те с грохотом падали вокруг нас – и все происходило под две долгоиграющие пластинки по обе стороны сцены, на одной играл джаз, а на другой – классическая музыка. Это было маниакально, безумно. Мы с Тони варились в этом день за днем, днем и ночью. Мы знали текст назубок и выполняли все, что от нас требовал Гарсия, а потом вдруг один из его переводчиков как закричит на него, передавая ему наши слова, а тот в ответ как заорет на нас – одурманенный на всю голову – на испанском. И опять мы умоляем:,Черт возьми, да для чего это все?“ А Гарсия как обычно отвечает: „Завтра я вам скажу, что это все означает“».
Через неделю-другую Гарсия стал откладывать свой приезд на репетиции и настаивал на том, чтобы актеры изучили «Книгу перемен» («I Ching»[108]) – китайскую книгу предсказаний, которая во многом являет собой источник конфуцианской и даосской философии. В ней читатель исследует фундаментальные истины при помощи выбора наугад любой из 64-х гексаграмм. Хопкинс был в восторге и принялся за текст с бо́льшим энтузиазмом, нежели Дейл. «Найти ответы» – фраза, которая часто слетала с его губ в то время. После разрыва с Петой, потери Эбби, соблазнительного искушения шоу-бизнесом, он нуждался в новой системе взглядов, в принципиально новом подходе, который помог бы ему поместить себя в то, что он описал одному другу как «виртуальность» его жизни. Он по-прежнему наслаждался зачетными испытаниями на физическую выносливость Боба Симмонса: бегал каждую неделю, хотя и не каждый день, как делал это во время «8 склянок»; но его приводил в ужас интеллектуальный вакуум. «Вопрос „зачем?“ всегда был чуть ли не главным предметом размышлений Тони, – говорит Эдриан Рейнольдс. – Речь идет не только о заинтересованности в какой-то данной роли, но о его личной мотивированности. Зачем он это делает? Или даже больше: почему он хочет это делать? Эта область знаний лежит вне всяких „Методов“, и Тони было необходимо проникнуть в нее». В этот период он недолго посещал психотерапевта на Харли-стрит, но доверительное мудрствование про отцовское превосходство и ложная благоприятная установка раздражали его. Его тошнило от самой консультации, и в итоге она приводила его к ближайшему, через улицу, пабу, где, как он говорит, он «напивался до одурения и обо всем забывал».
Джим Дейл не видел никакого пьянства. «Никогда. Ни разу во время пьесы… И ей-богу, у нас были причины, чтобы сдуреть с таким-то поведением Гарсии. Да, в качестве альтернативы мы сходили в паб вниз по улице от „Олд Вика“, пропустили пару стаканчиков и задались вопросом: „Н-да, выберемся ли мы от него живыми?“ Но у меня сложилось впечатление, что Тони был чем-то взволнован, и я восхитился его отличной дисциплиной в обращении с Гарсией и нашей пьесой. Он забрал свою выпивку домой. Он оставлял свои личные проблемы для других мест, потому что знал, что там мы их не уладим».
Гарсии пришла в голову очередная идея. На этот раз он повез актеров на заброшенный склад и дал наказ сыграть пьесу в кромешной тьме. Дейла передернуло:
«Я стоял в этом огромном пустынном месте, прямо скажем, потеряв голову от страха, и играл свою роль. И тут мы с Тони запнулись, потому что услышали какой-то шум. Приближался очень специфический, зловещий шум, который вилял и вертелся вокруг нас. Как будто бомбадировщик, готовящийся изрыгнуть свой смертоносный груз прямо на нас. Но это не был бомбардировщик – это был чертов вилочный автопогрузчик. И водитель ехал в этой кромешной тьме, круг за кругом по этому складу. Мы же могли потерять ноги… или вообще погибнуть».
Премьера пьесы состоялась в феврале 1971 года и встретила ошеломленного, недоумевающего и порой разгневанного зрителя. Гарсия на открытие не остался. Как рассказывает Дейл: «Он взял деньги с „Национального“ – огромный мешок с добычей, – и попросил водителя театра отвезти его в аэропорт. А когда прощался, он повернулся к водителю и, улыбаясь во весь рот, сказал: „Передай Тони и Джиму, что я объясню им, что все это значит, завтра“. И так этот говнюк уехал».
Раскованная, судя по всему, невероятно зрелищная пьеса «Архитектор и Император Ассирии» рассказывает о двух героях (или возможно, только об одном), которые противостоят друг другу на пустынном острове, или в другой реальности, или в подсознании. Они оказываются диаметральными противоположностями (один, вероятно, – выживший в авиакатастрофе, другой – просто местный житель острова), но потом переплетаются и меняются личностями. Император (Хопкинс) – выживший, Архитектор – абориген. Они преследуют и унижают друг друга, разыгрывая бесплотные взаимоотношения: мать и сын, тиран и раб, палач и жертва. Роли исполнялись полуголыми актерами на пустой сцене, по бокам обставленной зеркалами и с закрепленными вниз прожекторами, которые направлялись на публику и ослепляли зрителя, или обманывали глаза, создавая иллюзию четырех актеров вместо двух. Дейл говорит:
«Существующее построение пьесы в том виде, в который она была облачена, и магия технических деталей были созданы благодаря техническому персоналу „Национального“, растрачивающему бюджетные средства. Вот каким образом Гарсия разработал так называемые магические эффекты. Он сказал Тайнону пойти и купить спецэффекты. Из них он выбрал прожекторы и свой вилочный автопогрузчик, который доминировал во втором акте. Все казалось непродуманным и фактически не отражало того, что было в тексте Аррабаля. Разумеется, Тайной был крайне оскорблен, ведь он хотел и мочеиспускания, и сексуальной ярмарки, и всего прочего, описанного у Аррабаля».
Оливье и Джоан Плаурайт посмотрели предпоказ спектакля и пришли за кулисы с бледными лицами. Потом они натолкнулись на Дейла.
– Боже, парень, это же катастрофа. Как долго она будет идти? – спросил Оливье.
– Четыре часа.
– Надо сократить, Джим. Что можно выкинуть?
Дейл не испытывал никакой преданности к отсутствующему Гарсии, равно как и Хопкинс. Аррабаль оставался безмолвным, сказав Дейлу, что лучшая постановка его работы, которую он когда-либо видел, была сделана в Париже: тогда труппа прочла пьесу задом наперед. Дейл предложил Оливье, как сократить один длинный монолог или два… или даже три.
– И насколько нас это выручит?
– Часа на два.
– Вперед, сокращай. Твою мать, Кен, просто сделай это.
Дейл посмотрел на Хопкинса, который изо всех сил сдерживал смех. «Я мог бы сказать, о чем он думал… В общем, мы просто до хрена все сократили – ив жопу Гарсию».
Рецензии все без исключения кипели накалом страстей. Пьеса либо нравилась, либо ее ненавидели. Феликс Баркер из «Evening News» назвал ее «пафосной тривиальщиной из претенциозной фальшивки» и выразил свое сочувствие Дейлу и Хопкинсу: «жертвы автора». Журналист Дж. К. Триуин придерживался такого же мнения: «Пьеса навязана „Олд Вику“ с каким-то явным полным пренебрежением… Два акта исполнялись отважными и неутомимыми актерами Энтони Хопкинсом и Джимом Дейлом. Мне их очень жаль». Артур Тёркелл из «Daily Mirror» высказал свое мнение: «„Национальный театр“ должен избавиться от этой ахинеи в своем репертуаре и как можно скорее. Если не учитывать, что пьеса дает работу двум актерам и вилочному автопогрузчику, я даже не могу представить, зачем она вообще нужна».
Но некоторые считали иначе. Филип Хоуп-Уоллас из «Guardian» поддался существующей анархии разума в пьесе. Он писал: «То, что сказала бы Лилиан Бэйлис[109] о происходящем вчера на сцене „Олд Вика“, мы уже не узнаем, но если бы она протестовала, а сомнений в том нет, то в итоге она бы произнесла: „Не в этом театре, голубчики“. Кто-то обратил бы внимание, что людоедство и членовредительство не уступают „Титу Андронику“ и бедному Тому в шалаше „Короля Лира“… Постановка раздражает, при всей ее гениальности. Мистер Дейл с его располагающим к себе лицом клоуна, вне всяких сомнений, лучший актер… но оба актера добились превосходных результатов в знании текста, акробатике и мастерстве».
Дейл уклоняется от комплимента «Guardian»:
«Я имел опыт в комедийных вещах. Даже Ларри просил меня показать ему немного эксцентрической, фарсовой хореографии. Между нами с Тони не было никакой конкуренции. Более того, скорее была близость и взаимоподдержка, которую находишь у друзей, когда сталкиваешься с превратностями судьбы. Неважно, что ожидало меня в дальнейшем, я уже ничего не боялся. Думаю, и Тони испытывал нечто подобное. Мы пережили этот актерский кошмар: бремя очень сложного сценария – только он и я – и никакой серьезной режиссуры от режиссера. Мы приняли это, нашли выход и сделали пьесу. Это был поворотный момент, и, думаю, мы вышли из пьесы более сильными актерами или более сильными людьми».
Конечно, Хопкинс двигался дальше с уверенностью и самообладанием. Режиссером следующего задания, репетиции которого проходили параллельно постановке «Архитектора и Императора Ассирии», был почитаемый Джон Декстер. «Женщина, убитая добротой» («А Woman Killed with Kindness») – была диаметрально противоположной работой. Впервые поставленная на сцене в 1603 году, она стала чем-то вроде отправной точки для изумительного Томаса Хейвуда, чьи семейные трагедии до той поры основывались на ужасающих несчастьях. Эта пьеса, считавшаяся его лучшей, реалистично описывала потерю семейного покоя по вине женской неверности. К новой постановке Декстер относился с классическим благоговением, решительно акцентируя внимание на общей человечности работы, при этом оставляя место для оценки ее исторической величины. Ирвин Уордл в «Times» считал, что Декстер основательно затронул, и в известной мере преодолел, проблемы инсценировки этой неподатливой пьесы Елизаветинской эпохи, однако «постановка не дает ясного ответа на вопрос: зачем эту пьесу стоило снова возрождать». Хопкинс, принимая свою первую главную роль в елизаветинской пьесе, стал «самым примечательным» из подборки актеров: «Здесь сокрыто нечто гораздо более анархичное, чем просто эскиз по праву разгневанного, обманутого мужа… Захватывающее исполнение». Феликс Баркер посчитал работу Хопкинса «превосходно выдержанной», а Дж. К. Триуин наслаждался «приятным вечером с выступлениями Джоан Плаурайт и Энтони Хопкинса, богатых на сочувствие и правду».
Декстер не мог быть в восторге от того, что Хопкинс его затмевает. Всегда искренний, горячо любимый одними и ненавидимый другими, он познакомился с Хопкинсом во время его первого контракта в «Национальном», хотя фактически вместе они не работали. Декстер уже был наслышан о темпераменте Хопкинса и видел в этом ключ к роли Франкфорда – обманутого мужа в пьесе. Декстер считал, что переменчивость Хопкинса проявится в контексте Франкфорда. Проблема, однако, заключалась в том, что Декстер был эксцентричным и в некотором смысле страдал манией величия. Рональд Пикап говорит: «Когда Джон был не в духе, он был очень зол, очень жесток и безжалостен. Но когда у него все было хорошо, в нем царила гениальность – и именно поэтому Оливье и „Национальный“ были к нему снисходительны». Джим Дейл, выражая свою всепрощающую симпатию к нему, признает: «Декстеру нужна была мишень, в которую можно было бы кидать дротики. Ему нужен был козел отпущения, которого можно было унижать и на которого можно было нацеливать весь негатив с тем, чтобы демонстрировать свою силу и лидерские качества. Я ценил в нем талант руководителя и гениальность, но благодарен Богу за то, что я оказался на благосклонной стороне вне зависимости от того, как складывались взаимоотношения. Думаю, Тони не всегда с этим везло».
После пьесы Хейвуда Декстер сказал, что он восхищен Хопкинсом, однако добавил: «На тот момент он не владел полностью своим мастерством. Он был не уверен в своих силах, имел склонность слишком много анализировать, и все это тормозило процесс». Декстер внешне оставался безразличным, поздравляя Хопкинса после спектакля, но по словам одного актера из труппы: «В душе у него затаилось некоторое негодование, что Тони захватил сцену так же, как и в RADA… Было что-то вроде этого: „Вы меня подождите, а я пока тут проработаю кое-что“. Джона это бесило. Джон любил, когда актер полагался на инстинкт или опыт и тупо делал свое дело. Он не из тех, кого волновали душевные муки и демоны других людей».
На первый взгляд отношения Декстера и Хопкинса оставляли желать лучшего. Не принимая во внимание, кто заслужил почести, «Женщина, убитая добротой» имела знатный успех (Оливье искренне восхищался постановкой), и было ясно, что они снова будут работать вместе.
В том сезоне последней из трех пьес Хопкинса станет «Смерть Дантона» Бюхнера, о французской революции. Но во время завершающих репетиций хейвудской пьесы Декстер пришел к Хопкинсу и сказал, что планы меняются: канадская звезда Кристофер Пламмер был уволен из нового проекта «Кориолан» («Coriolanus»[110]), и они с Оливье хотели, чтобы Хопкинс занял его место.
Джон Моффатт, работающий последние месяцы своего трехлетнего сотрудничества с «Национальным» и играющий роль Менения, вспоминает:
«Все складывалось хаотично – испорченная возможность для прекрасной пьесы. Мы, труппа, полагали, что будем играть традиционный шекспировский текст. Но у Тайнона были свои соображения на этот счет. Немецкие режиссеры Манфред Векверт и Йоахим Теншерт приехали со своей версией Брехта[111], которую хорошо приняли в исполнении театром „Берлинер ансамбль“[112] и которую недавно ставили – в немецкой версии – в Лондоне. Тогда мы и узнали, что именно ее в переводе предполагалось ставить. Сразу возникло множество серьезных разногласий, хотя, как сознательные члены труппы, мы были готовы делать то, что от нас потребуется. Но Кристофер Пламмер отреагировал совершенно по-другому. Он с остервенением спорил с немцами, и в конечном счете они ушли. Оливье ужасно сокрушался, хотя я абсолютно уверен, что этот „Кориолан“, так сильно отличавшийся от выдающегося произведения, которое он некогда играл, не очень ему подходил. Тогда он собрал всю труппу в промежутке между дневным и вечерним спектаклями „Женщины, убитой добротой“ и предложил проголосовать, кто должен уйти: Пламмер или немцы. Ушел Пламмер».
Увольнение Пламмера отразилось на многих вещах, в частности на излюбленной жалобе актеров, что главные роли слишком часто отдавались «ярким звездам», не входящим в состав труппы. «Не у одного Тони сложилось впечатление, что шансов в труппе было мало», – говорит Моффатт.
Всего через несколько недель репетиций Тони помрачнел и стал раздражительным. «Я не смогу хорошо сыграть, если меня заставляют приступить к делу без подготовки и без предупреждения, – скажет он позже. – Но я понимаю, что это важно для меня». Важность упиралась в то, что здесь, в «Национальном», наконец была главная роль в шекспировской постановке, шанс записать в историю его «Кориолана» бок о бок с легендарными лондонскими спектаклями Оливье и Бёртона (последний, по мнению Гилгуда, был куда важнее).
«Тони не возражал против того, что делали немцы в брехтовском тексте, – говорит Моффатт, – но в труппе произошло разделение 50 на 50: на тех, кто за, и тех, кто против. Неразбериха происходила прямо во время репетиций. Тони пыхтел и прилагал максимум усилий. Ситуация сложилась крайне неприятная». Главным поводом для возражений стал политический подтекст, как говорит Моффатт, неприкрыто коммунистический:
«Не думаю, что люди осознавали, что они видели, не думаю, что они понимали это в первый раз. Все симпатии к патрициям были удалены, так что полностью утрачивалось прекрасно аргументированное сочетание с оригиналом. Мой персонаж Менений – мудрый старейший государственный деятель, который постоянно восстанавливает баланс. Но по той версии он представлялся как слабоумный старпер. Из оригинала вырезали огромнейший кусок и вставили фрагменты из „Антония и Клеопатры“[113]. Цитаты из Плутарха проектировались на экране… Оригинал в корне изменили и исказили как произведение чисто политической пропаганды».
Долг удерживал Хопкинса от ухода, однако он был взбешен из-за того, что его первый большой шанс сопровождается отсутствием времени на подготовку и что Оливье, казалось, не обращает внимания на его гнев.
В день премьеры Оливье залег на дно. Спектакль запомнился Моффатту своим ноющим дискомфортом. «Вся постановка была тягостной. Тяжелые доспехи. Пустые места в зале. Большие белые стены. Слепящий свет – настолько яркий, что можно было увидеть задний ряд партера». Моффатт отчетливо помнит, как Хопкинс «стоял наготове за кулисами, потея и колотясь от дрожи, ужасно нервничая и переживая – что совсем неудивительно, учитывая короткое репетиционное время и оскорбительность такого подхода к делу».
Рецензии были не настолько плохи, как ожидала большая часть труппы, хотя Моффатт решительно называет постановку «катастрофой». Только Филипа Хоупа-Уолласа из «Guardian» не тронул Хопкинс: «В нем совсем нет природной независимости, на которой все так настаивают». Это говорит больше о «белых пятнах» Хоупа-Уолласа, чем о чем-то другом (он же восхвалял Джима Дейла несколькими месяцами ранее), потому что даже по мнению тех, кому не нравилась пьеса, Хопкинс играл мастерски и с достоинством, несмотря на постоянные попытки сценария представить его как душегуба. В газете «Daily Telegraph» Джон Барбер с удовлетворением отметил «поразительную игру глаз» Хопкинса, а Феликс Баркер в «Evening News» обозначил исторический момент для театра: «Роль Кориолана дарит Энтони Хопкинсу самую наилучшую перспективу для его стремительно развивающейся карьеры. Он отвечает блистательным исполнением, ясным и бесконечно продуманным. Оно наполнено красноречивыми паузами, погруженными в безмолвие, которое контрастирует с неистовым выплеском эмоций».
Хопкинс не был доволен. Через две недели после премьеры, в разгаре его бесцветного триумфа, разошлись новости, что Кристофер Пламмер сыграет в «Смерти Дантона» роль, запланированную для Хопкинса, – роль, для которой, как думал Хопкинс, он идеально подходил. Актер вспыхнул и помчался к Оливье. «Думаю, он перегнул палку, – говорит один актер. – Он получал главные роли. Он достигал успеха как внутри, так и за пределами „Национального“. И „Кориолан“ ему во многом помог. Но в действительности этого оказалось недостаточно. Он предписал себе роль бок о бок с Гилгудом и лучшими среди всех… Полагаю, надо отдать ему должное за дерзость».
Хопкинс рвал и метал перед Оливье, говоря, что «Кориолан» – это шарж, а роль в «Смерти Дантона» должна быть его. Оливье просто пожимал плечами: «Возможно. Но будет так, как решено».
Хопкинс стукнул кулаком по столу.
«Хочешь ударить меня? – сказал Оливье. – Валяй. Ударяй».
Хопкинс припас большую порцию негатива для Пламмера. В день премьеры «Смерти Дантона», когда гримерка Пламмера переполнялась доброжелателями, цветами и праздничным настроением, туда ворвался пьяный Хопкинс и обрушил на него шквал оскорблений. Один актер говорит: «Крис был подавлен. Он выслушал всю накопленную критику типа: „Самовлюбленная голливудская задница“, „Какого черта, кем ты себя возомнил?!“, и все это на глазах его друзей и поклонников. Думаю, Ларри в душе сильно разозлился на Тони, и помню, как один из рабочих сцены сказал что-то вроде: „Да он [Хопкинс] псих долбанутый. Двуликий Янус. Готов поспорить, что ноги его здесь не будет. Декстер считает его придурком, Ларри считает его придурком. Он покойник“».
Актер Алан Доби – «стопроцентный йоркширец, который не тратит время на обреченное искусство», – рассказывает, что познакомился с Хопкинсом годом ранее, когда режиссер «ВВС» Джон Дэйвис пригласил обоих в своего «Дантона» по сценарию Ардена Уинча. Они мгновенно нашли полное взаимопонимание: «Чисто внешне Тони производил впечатление общительного человека. А вот я нет. Он играл Дантона, я – Робеспьера. Казалось, роли нам подходили, и мы признали, что в личностном плане мы противоположности. В конце концов это сыграло на руку той маленькой пьесе „ВВС“, которой, к слову, мы гордились».
Через год Дэйвис и продюсер Дэвид Конрой (на которого работал Доби в экранизации «Воскресения» Толстого) предложили Доби сыграть роль «холодного князя Андрея» в телевизионной эпопее, восемнадцатичасовом фильме «Война и мир». Доби принял приглашение, особенно после того, как узнал, что ему придется играть вместе с Хопкинсом, для которого уготовили роль Пьера Безухова.
«За время „Дантона“ мы не особо сблизились. Частью стратегии было сохранять разобщенность Дантона и Робеспьера. Но за время „Войны и мира“ мы сдружились, мне было очень приятно иметь такого друга, как он, потому что я немного побаивался труппы, а Тони был прекрасным собеседником».
Производство фильма, которое займет целый год, было четко разделено на три временных периода. Съемки первого этапа проходили летом в городе Бела Црква, примерно в двух сотнях километров от Белграда, в Югославии. Здесь в основном снимались масштабные батальные сцены, в которых участвовали более тысячи югославских солдат. Второй этап охватывал зимние походы (к счастью, в заснеженной природе). Третий этап съемок проходил на студиях «ВВС» в Лондоне, весной 1972 года. Доби смог лучше узнать Хопкинса в огромном отделении «ВВС» в Белой Цркве, которое располагалось в реконструированной некогда больнице.
«Он не подавал себя как настоящего мужчину, он был сдержан. Никоим образом не хочу принижать его достоинств, так как в принципе я не относился к подобному критически, мне это нравилось. Да, конечно, он переживал сложный период – позже он посвятит меня во многие свои печали о неудачном браке и о дочери, – но думаю, он развил в себе способность к преодолению стресса. Это нами не обсуждалось, просто у меня сложилось такое впечатление, но я заметил, что он глубоко погружался в человека, с которым садился перекусить за ланчем, или пообедать, или выпить. Я наслаждался, как я это называю, „созерцательным философствованием“. Так, Тони составлял мне компанию в бесконечных часах совместного философствования. Не думаю, что его настолько сильно волновал поиск истины на подобные вопросы, но он любил поразмышлять на темы „как“ и „почему“. Зачем мы здесь? Для чего сотворен мир, звезды? Что такое наша судьба? Его зачаровывала астрономия, особенно в связке с вопросом „почему?“. Он производил впечатление потрясающе умного человека, жаждущего знаний. Никакого фатализма, никакого неприкрытого горевания. Он не отчаивался из-за будущего человечества – ничего такого. Ему жутко хотелось поразмышлять и, возможно, углубиться в размышления другого. Может, он убегал от себя и собственной неудовлетворенности жизнью, интересуясь праздными рассуждениями другого человека. А может, это было и то, и другое: отвлечение от своих внутренних тревог и поиски какого-то большого таинственного ответа».
Дни съемок проходили тяжело, но, говорит Доби: «Дэвид Конрой так тщательно спланировал весь процесс, что дело продвигалось достаточно хорошо». Доби уже был знаком с романом «Война и мир», но обнаружил, что Хопкинс был подкован куда лучше. «Это то, чему я никогда не переставал удивляться тогда и потом, когда работал с ним в театре. Его подготовленность почти пугала. Он читал сценарий и любые дополнительные материалы, которые только мог найти по теме, и всегда ее отрабатывал… но негласно. Ни режиссер, ни коллеги не считали его занудой. Просто он докучал всем до тех пор, пока не нашел тот образ Пьера Безухова, который считал верным».
По словам Хопкинса, он находил утешение от утомительности сцен Бородинского сражения и при Аустерлице в дешевом югославском бренди. Алан Доби ничего такого не видел:
«Возможно, он делился этим со своим другом Дэвидом Свифтом (который играл Наполеона) или еще с кем-нибудь. Я не видел ничего такого, что бы можно было назвать алкоголизмом или его зачатком. Мы пропускали один-два стаканчика, не более. Он никогда не был пьян. Но вполне возможно, это было отражением его самоконтроля в отношениях. Возможно, он открывал мне только то, что хотел, чтобы я видел. К примеру, я и понятия не имел о его музыкальных навыках до тех пор, пока примерно через полгода съемок, когда мы вернулись в Англию, я не пригласил их с Дженни к себе домой в Кент, на воскресный ланч. Они приехали, а после ланча мы прогуливались по полю за домом, направляясь к небольшой саксонской церквушке. Тони зашел в нее, сел за маленький орган и стал удивительно красиво играть. Я подумал, это странно, что он мне даже не намекнул о таком замечательном музыкальном таланте».
Отель «Turist» стал храмом успокоения и веселья во время знойных летних месяцев – температура в среднем достигала отметки в 35 градусов по Цельсию, – но никто не испытывал большой радости из-за ненадежного водоснабжения и сомнительной еды. Хопкинс только недавно отказался от программы тренировок и советов Боба Симмонса («С глаз долой, из сердца вон», – сказал Симмонс другу) и вернулся с удвоенной силой к своей большой страсти: старой доброй, типично английской еде.
Колоссальная логическая задача «Войны и мира» была в новинку для Хопкинса, и Доби наблюдал, как тот направлял свое внимание на изучение всего, чего только можно. Он беседовал с персоналом, со съемочной бригадой, костюмерами, курьерами. «Он был словно ненасытный, – говорит Доби. – Я никогда не прекращал восхищаться его любознательностью. Ему как будто нужно было узнать обо всем и как можно скорее. Как будто бы время играло против него». В особенности его интриговали спецэффекты и костюмы. Бюджет фильма составлял почти миллион фунтов, включая зарплаты актерам и съемочной группе из двухсот человек, и максимальное использование кадровых ресурсов и запасов костюмерной «ВВС». Состав актеров, казалось, постоянно менялся. Майкл Джон Харрис отвечал за спецэффекты и организовал поставку более чем тысячи резиновых мушкетов, «исчезающих» штыков и резиновых человеческих конечностей для поля битвы, «выполненных из легкого материала с тем, чтобы сократить транспортные расходы», – объяснил он Хопкинсу. По полю битвы будут разбросаны муляжи голов, «вдвойне экономно, потому что если присмотришься, то увидишь, что мы расположили французские черты лица с одной стороны головы, а русские с другой». Хопкинсу все это нравилось, он устраивал розыгрыши с отрезанными конечностями и «открытыми ранами», сделанными из воздушного риса «Rice Krispie».
В декабре съемочная группа вернулась в континентальную Европу, чтобы отснять зимние сцены отступления через степи. Однако обещанные снега в городе Нови-Сад не выпали, что повлекло за собой несколько бесполезных переездов и тягостную сверхурочную работу. Затем, уже в Лондоне, снимались сложные драматические сплетения телесериала: две недели шли репетиции, две недели запись. Мораг Худ, играющая Наташу, находила Хопкинса «подготовленным до неприличия хорошо. Он прочел все произведение, знал его как свои пять пальцев». Режиссер Дэйвис восхищался своим выбором актера. Для него Хопкинс был настоящим Безуховым.
Для самого Хопкинса это время и эта роль имели колоссальное значение, он растворился в работе совершенно новым для себя образом. До тех пор, как часто наблюдал Саймон Уорд, он с безумным остервенением анализировал роль, теперь же имела место интеллектуальная капитуляция. Всю свою жизнь Хопкинс романтизировал русских, слепо следуя дедушкиным наставлениям, всегда идеалистическим и не всегда понятным. Теперь в Пьере он увидел себя. Он рассказал журналу «Radio Times»:
«За этот последний год Пьер стал для меня словно братом. Он массивный, неловкий, неуклюжий человек. А теперь взгляните на мою здоровую голову, толстую грудь и короткие ноги. По-моему, нам обоим не хватает физической грации и мы оба двугранны по своей природе: с одной стороны мягкие, а с другой отчаянные… В начале произведения самая большая слабость Пьера типична для молодого человека – настолько прелестная, прекрасная слабость чувственного. Он пьет и одержимо распутничает. Но это лишь до тех пор, пока во время отступления из Москвы он не встречает крестьянина Платона Каратаева – тогда и приходит осознание того, как же вести тот образ жизни, который хочется. Он встал на перепутье, как и Толстой, когда отказался от всех земных благ. Пьер – приспособленец. Он отправляется на Бородинскую битву, мешаясь всем под ногами… а позже был взят в плен. С одной стороны, он признается княгине Марии, что всегда любил Наташу, но ему понадобилось семь лет, чтобы быть с ней. В конце книги он по-прежнему мечтает, будучи уже женатым на Наташе и проживая вполне упорядоченную семейную жизнью, которую так полюбил. Он возвращается домой из Петербурга полный идей о новом либеральном социалистическом порядке, но когда он рассказывает об этом Наташе, она лишь говорит: „Пошли спать, я устала…“».
«Все это звучит, как какое-то мегадостижение, – говорит Алан Доби, – но, по правде, пока мы ее создавали, „Война и мир“ стал очередным долгим-предолгим многосерийным решением „BBC2“ – не особо высокооплачиваемым, но все-таки платили неплохо. Актеры часто жаждут длительных проектов, потому что это подразумевает постоянную занятость, но этот фильм не был принят критически хорошо. Я припоминаю чувство небольшого разочарования или безразличия, хотя я был счастлив, что работал над картиной, и, насколько знаю, Тони тоже был рад своему участию в ней, а еще я знаю, что девять месяцев после этого у меня не было работы. Так что это было никакое не достижение».
Тем не менее для Хопкинса производство фильма принесло свои плоды. Никто из современных критиков работой не восхищался («Внушительная, почтительная… слишком затянутая и слишком долгая», – сказал Лесли Халлиуэл), но она получила высокие рейтинги, и вскоре ее перенесли с телеканала «ВВС2» на «ВВС1», с более широкой аудиторией. Впоследствии Хопкинс получил свою первую профессиональную награду – «Лучший актер» по мнению «Общества кино– и телеискусства»[114]. Джон Моффатт, как и Уорд, помнит, как отметили его прорыв, когда увидели первую трансляцию на «ВВС2»: «Я сразу подумал, что Тони нашел свою нишу. По-моему, на сцене рядом с ним можно было увидеть технику всего, что он делал. Но неожиданно меня осенило, что он был идеальным актером кино. Это особенно сильно проявилось в роли Пьера. Вся сущность Тони и все, что он делал, – сработали. Полное перевоплощение, жизнь в его голубых глазах, красноречивый маньеризм гораздно выгоднее смотрелись на пленке. Я подумал: „Вот его формат“».
В середине 1972 года «Война и мир» донесла Хопкинса до национального телезрителя, вслед за «Молодым Уинстоном» («Young Winston») – его пятым фильмом, в который Ричард Аттенборо, чьи работы он всегда любил, взял его на яркую эпизодическую роль Ллойда Джорджа, в паре с Саймоном Уордом в роли молодого Уинстона Черчилля. Это было, опять-таки, по случайности – идеальное сочетание привлекательной роли в идеальное время. «После этого он находился в очень выгодном положении, – говорит Доби. – Толстые газеты отслеживали его успехи в „Национальном“, а теперь он был еще и во всех журналах и таблоидах. Он был очень распространен. Возможно, даже слишком».
Саймон Уорд лично наблюдал растущую власть Хопкинса:
«Я вообще-то не видел его лет семь или восемь, а вы задаете вопросы о людях, как они учились, росли или наоборот. „Молодой Уинстон“ был ужасно важен для меня, это моя первая действительно значительная роль в кино. Дики приложил все усилия, чтобы убедиться, что он собрал нужных людей. Например, я трижды пробовался на роль, а потом еще были пробег и пробы верховой езды. Тони пришел на своих условиях, и у него было всего три дня на съемку на студии „Shepperton“. Но за эти три дня он оставил свой след. Я никогда этого не забуду. У него была одна простая сцена с Энн Банкрофт; за происходящим я наблюдал из-за кулис. Все шло хорошо, а потом вдруг Тони выдерживает некоторую паузу, потом – взмах рукой, некий выразительный жест, и я понял, я все понял. Я сказал: „Черт возьми, он украл эту сцену, он украл всю картину“».
Но Уорд увидел, что чем больше разрастается набор хитрых приемов Хопкинса, тем больше растет его неуверенность в себе и самобичевание. После показа «Войны и мира» Уорд и его друг Нил Стейси, который исполнил небольшую роль в эпопее «ВВС», присоединились к Хопкинсу и Дженни на ужин у реки, в Кью.
«Для меня в некоторой степени было удивительно, что он по-прежнему мучается сомнениями. Он был подавлен. Он пил не просыхая – хотя я, пожалуй, выпил не меньше его тем вечером, – и ему как будто доставляло удовольствие измываться над собой. Помню, он сказал, что ненавидит „Архитектора и Императора“ и все такое, сказал, что это куча безнадежной чуши… но он не хвалил себя тогда вообще, и так – во всем. Он был тем, кем я всегда его считал: чокнутым кельтом».
Предложения о работе сыпались одно за другим, но внутренне Хопкинс был неспокоен и тосковал по «Национальному». «Складывалось впечатление, что он будто не мог просто так отпустить „Национальный“, – говорит Эдриан Рейнольдс. – Он хотел играть великих классиков и заработать уважение Ларри». В конце весны, к огромной радости Хопкинса, Джонатан Миллер предложил ему великолепного Петруччо в своей предстоящей постановке «Укрощение строптивой» для «Chichester Festival»[115]. Хопкинс расценил это как жест миротворческой политики и уважения со стороны Оливье (который, к слову, одобрил идею) и доверия со стороны Миллера. Он с радостью ухватился за проект и, несмотря на непреходящую усталость, поехал на юг, где в укромном местечке в лесу снял коттедж, в котором они с Дженни проведут все лето. Однако душевного спокойствия ему таки не хватало. Хопкинсу нравился фестиваль и пьеса, но, по словам одного актера, он с недоверием относился к цинизму Миллера, который просачивался сквозь Шекспира, и был крайне скептически настроен к очередной переделке классического произведения.
На репетициях Хопкинс был весь внимание, постоянно всего допытывался и раздражал Миллера, чаще хмурясь, чем улыбаясь. По словам одного актера, Миллер попеременно то приводил Хопкинса в восторг, то утомлял его, но он сохранял деловой настрой, при этом изо всех сил стараясь юморить. Как рассказывает еще один его коллега, некоторые актеры труппы были поражены деромантизированным подходом Миллера: его замысел предполагал более широко отразить в пьесе тюдоровские нравы и обычаи, которые, как правило, опускаются в современных инсценировках. Исходным текстом для новой интерпретации ему послужила работа Майкла Уользера «The Revolution of the Saints»[116], в которой давалась оценка жесткости пуританского брака. Осудив американскую склонность называть пьесу «пробным делом для феминизма», Миллер подчеркнул, что его модернизация заключалась «не в том, чтобы переложить ее в нашу действительность, а чтобы посмотреть гораздо более внимательным, современным взглядом на то, о чем говорилось тогда, в прошлом». В своей рефлективной книге «Subsequent Performances»[117] (Лондон, 1986 год) Миллер подробно рассказывает о пуританском обществе, о котором писал Шекспир, и высказывает мнение, что с одной стороны Петруччо был хулиганом, а «если представить Петруччо как серьезного человека, то можно взять и развить значение таких строк, как: „Она со мной венчается, не с платьем“ и „Не платье украшает человека“[118], и увидеть, насколько они согласуются с пуританскими убеждениями». Хопкинс для этой роли, как он писал, особенно подходил, потому что «его личность как актера, казалось, соответствовала тому образу».
Роль Грумио, слуги Петруччо, играл Гарольд Инносент – дородный, добродушный актер, с которым Хопкинс каждый вечер выступал на сцене. «Вначале пришел Оливье, – говорит Инносент, – и сказал Хопкинсу, что ни один ведущий актер не должен подвергаться наказанию оценивать вес Гарольда Инносента каждый вечер. Я был не самым легким человеком, но Хопкинс никогда не жаловался».
Инносент, как и многие, ожидал более откровенной постановки:
«Стало очевидно, что то, что вынашивал в своей голове Джонатан, было очень мрачным видением, цинично настроенным относительно брака, во многих отношениях агрессивно бросавшим вызов. На репетициях он говорил о понятии женоненавистничества, с различных аспектов обусловленного настоящей современной жизнью. Он, конечно, просвещал народ, но у него был мрачный-премрачный подход. Мне очень нравился Джонатан, но в его присутствии ты чувствуешь себя идиотом. Не думаю, что это как-то раздражало Тони, но вот сама мрачность такого подхода, полагаю, да».
Джоан Плаурайт играла Катарину Минолу, но Инносент не заметил в Хопкинсе никакого волнения, несмотря на очень пристальное внимание мужа Плаурайт – Оливье, который частенько приезжал, хотя сам был занят съемками «Игры навылет» («Sleuth») Энтони Шэффера, проходившими неподалеку. «Во всяком случае, Хопкинса это не обезоружило, потому что Джоан на самом деле была в доску своей. Когда Оливье приходил на репетиции, она немного задирала нос, потому что стремилась сохранить достоинство, приличествовавшее положению мужа, и именно этого он от нее и ожидал. В этом плане она была в безвыходном положении. Джоан была и остается очень простым человеком в общении. Ей нравилось встречаться компанией, пропустить пару стаканчиков в конце дня, но если рядом был Оливье, она воздерживалась. Тони, как и я, находил ее очень приветливым и интересным собеседником. С ней было легко. При данных обстоятельствах ее присутствие настраивало всех на позитивный лад».
По мнению Инносента, Хопкинс и Оливье, казалось, пребывали в относительном перемирии: «У них были хорошие, хотя и непримечательные отношения. Налицо было явно взаимоуважение, и я подозреваю, что Тони у Оливье был на особом счету, потому что по общему впечатлению Тони – наследник и все идет к тому, что он будет доминировать на английской сцене».
Джон Моффатт говорит:
«Я не знаю, был ли Оливье им доволен или нет. Тони, казалось, представлял собой новое поколение ведущих театральных актеров. До той поры ведущие актеры отличались меньшей, как бы это сказать, драчливостью: Оливье, Ричардсон, Гилгуд. Тони был совсем другим. Он имел регбистские замашки, обращал на себя внимание своей беспардонной мужественностью. Время Оливье как художественного руководителя подходило к концу. Тони же был на подъеме. Настала пора кардинальных перемен».
Хопкинс тем временем все больше и больше изматывался. Предвкушая перемены, добиваясь расположения Оливье, пытаясь изо всех сил выделиться, он вмиг соглашается подписать продолжительный контракт с «Национальным», который задействует его в «Мизантропе» («The Misanthrope»), «Вакханках» («The Bacchae»), «Вишневом саде» («The Cherry Orchard») и – потрясающая удача – в «Макбете» («Macbeth») под режиссурой Майкла Блейкмора. Дженни переживала из-за сверхзагруженности мужа: в довершение ко всему он подписался играть адвоката Торвальда в экранизации Патрика Гарленда «Кукольного дома» («А Doll's House»), которая привлекала его внимание в основном из-за участия Клэр Блум – предмета юношеского обожания Хопкинса, – игравшей здесь роль Норы. Помимо этого был телевизионный Ллойд Джордж в предстоящей серии «Эдвардианов» («The Edwardians») режиссера Джона Дэйвиса. На первый взгляд это было головокружительное, благоприятное время – время ловить момент, откладывать деньги, вопреки плану купить новый большой дом где-нибудь на общинной земле или возле реки, и завести семью. Это было время возможности реализовать себя, но Хопкинс был далек от самореализации.
Гарольд Инносент стал новым кулуарным другом, достаточно близким для обоюдного доверия друг другу, но недостаточно близким для душевных излияний. «Не было и намека на алкоголизм – ничего такого». Для него Хопкинс был «человеком с огромным чувством юмора, человеком с необычной, странной, таинственной аурой, окружавшей его, сложным человеком». Тем не менее последствия от перенапряжения все больше давали о себе знать. Одно разоблачающее происшествие позволило Инносенту наблюдать, как Мистер Двуличность внезапно проявился: «Мы репетировали один отрывок, как вдруг он сказал: „Видишь того парня, вон там? Я его ненавижу. Я его сейчас прибью“». Инносент был в шоке. «Я повернулся и увидел какого-то молодого парня в компании, который смотрел на Тони с глубоким уважением, как обычно смотрят юные новички на признанный авторитет. Парня переполнял чрезмерный восторг или что-то типа этого, а Тони хотел ему навредить. Я реально тогда подумал, что он уже на грани. Поэтому я сказал: „Ладно, давай пройдемся“».
Я – как медведь, привязанный к столбу:
Нельзя бежать, я должен драться с псами.
За десять лет Хопкинс прошел три стадии актерской игры: начальное ученическое подражание, сомнительный метод Феттиса и Ята Малмгрена, а ныне – утонченная романтическая игра на инстинктивном уровне. Все подходы в исполнении принесли ему поклонников, но ни один из них самого его не удовлетворял. Как он говорит, он чувствовал, будто «исполнение роли – это таинство, это каждый раз новая игра». В отношении «Макбета» он казался необычайно неуверенным на сцене. Когда в ноябре Хью Херберт из «Guardian» брал у него интервью в холодных репетиционных залах «Олд Вика», Хопкинс весь изъерзался. Бледный, морщинистый не по годам, раздражительный, выкуривая одну сигарету за другой и кашляя, он не вывел никакого заключения за все годы поисков. Нет, он никогда не спорил насчет Станиславского или «Метода», только насчет «иссушающего кембриджского интеллектуального подхода в игре». Он был актером «из нутра и из головы», но, как он говорит: «Возможно, я не доверяю своему нутру. Я должен сначала все мысленно проработать, прежде чем пустить в ход свое оружие. И обычно, если находишь верный ориентир в тексте и линию пьесы, то только тогда тебе становится виднее, как начать играть из нутра». Однако нутро стоит поставить в кавычки. «Я не доверяю той части кельтской натуры, которая говорит, что все должно идти из сердца». Откуда все в действительности исходит? Что оно там ему говорило? Обуздал ли он его? Разве это имело значение?
Связи с нормальной, английской, жизнью ускользали. В марте 1972 года, после нескольких месяцев мучительных телефонных звонков и старательного уклонения от выяснения отношений, Пета подала на развод на основании «супружеской измены» мужа с Дженни Линтон. Ни Хопкинс, ни Дженни не предстали перед судьей Макинтайр, равно как и не оспорили обвинение. Опеку над Эбби получила Пета, а Хопкинсу суд постановил оплатить издержки и обеспечить содержание дочери.
Пета признается, что чувствовала себя разбитой из-за развода и лихорадочно старалась оставить в прошлом Хопкинса, развод и прежнюю жизнь. По возвращении домой в Уэльс все, кто знал актера, отметили в нем внутреннюю дистанцированность и упрочение какой-то неясной, личной решимости. Мюриэл полюбила Дженни и, по словам друзей, уговаривала их оформить отношения. Однако Хопкинс колебался. Брайан Эванс помнит, как зашел в «Ship Inn» и Дик Хопкинс сказал ему, что его сын «у реки, как обычно, читает». Эванс видел, как Дженни общалась с Диком и Мюриэл самым приятным, естественным образом, и воспринималась ими как «самая лучшая в мире женщина для Тони – как раз то, что ему нужно, – организованная и жизнерадостная женщина с искоркой оптимизма в душе». Обычно во время уэльских поездок домой Хопкинс вел себя открыто и деятельно. Он помогал в баре и ходил на охоту вместе с местными фермерами, по совместительству клиентами Дика. Но теперь Брайан Эванс обнаружил его уткнувшимся в чтение сценария. «Честно говоря, он был немногословен. Думаю, он переживал большой стресс. Полагаю, такова цена успеха…»
Помимо эмоционального и физического заточения, Хопкинс воевал с самим собой из-за того, что бросил Эбби. Один друг считает, что «он отчаянно хотел увидеться с ребенком, но встреча с дочерью подразумевала встречу с Петронеллой, и он понимал, что в этом случае им не избежать ссор и споров, а он не хотел вновь ворошить все это. Поэтому он отстранился». Добровольная ссылка сжигала его изнутри на протяжении всего 1972 года, и боль стала утихать лишь после того, как он с головой ушел в работу. Один человек рассказывает: «Это была открытая рана, поэтому в его присутствии никто никогда не говорил о детях. Мы чувствовали, что они с Дженни могли бы пожениться, что они идеально подходят друг другу, но он не торопился. Кто-то даже прямо его спросил: „Может, вы уже наконец поженитесь?“ На что он ответил: „Я однажды уже здорово облажался. Неужели ты думаешь, что я хочу снова через это пройти?“»
Саймон Уорд расценивал это все как выплеск бравады: «Ему женитьба действительно была необходима. Не нужно быть гением, чтобы понять это. И Дженни привязала его к себе. Никогда еще не было женщины, настолько идеально подходящей для мужчины». Дженни решительно ждала и терпела. Она воспринимала себя как женщину с авторитетом матери, но близкие Хопкинса настаивают, что она мало имела общего с Мюриэл, не считая порой явно удушливой любви к Хопкинсу. Дженни рассказывала газете «Sunday Mirror»: «Несомненно, во многих аспектах я уж слишком веду себя по-матерински, потому что он во многом ведет себя как ребенок. За ним все время надо присматривать, делать для него разного рода вещи, брать на себя во всем ответственность. Будь то взять деньги, когда выходишь из дома, или ключ от дома, или чековую книжку, или носовой платок…»
Пока Хопкинс открыто говорил о своей преданности ей, Дженни с нетерпением ожидала шага вперед с его стороны. Хопкинс как-то сказал таблоиду «Sun»: «Я знаю, что со мной совершенно невозможно ужиться. Мне приходит на ум тысяча вещей, которые оттолкнули бы любую женщину от меня. Бывают моменты, когда мы ненавидим друг друга, я могу это принять. Но если мы начинаем раздражать друг друга, то я знаю, что настанет время, когда надо будет уйти. Я не планирую жениться в течение долгого-предолгого времени. Но сейчас я встречаюсь с очень славной девушкой, и, надеюсь, когда я захочу жениться, моя жена будет на нее похожа».
«При наличии выбора, – говорит его друг, – он всегда делал его в пользу работы, нежели в пользу каких-либо отношений. Помню, как я надеялся, что Дженни не разобьет себе сердце, потому что у Тони все не как у людей. Он не понимает, куда он движется». Алан Доби опровергает эти слова: «Он имел четкое представление относительно себя, возможно, связанное с тем, чтобы получить международное признание как несомненное подтверждение его таланта. Но я проводил время с ними обоими и знал – что бы ни происходило дальше, Дженни будет всегда рядом».
Крепко припертый семейной неопределенностью, Хопкинс окунулся в работу над «Макбетом» – без всяких сомнений, самую сложную для него шекспировскую роль на сегодняшний день. В теоретическом плане режиссер Майкл Блейкмор нашел его более чем подготовленным, но в то же время, по словам Блейкмора, он был «напуган ролью» и чувствовал неловкость из-за того, что взялся за нее в этом театре, театре Оливье. Вскоре Ральф Ричардсон ненароком нанесет удар по уверенности Хопкинса, сказав ему во время съемок «Кукольного дома», что «Макбет» – «кошмарная пьеса для актера». «Это самая ужасная роль, которую мне когда-либо приходилось играть, – признается Ричардсон. – Двенадцать человек брались за нее. Да я лучше начищу ваксой всю обувь труппы, чем выйду на сцену с этим».
Хопкинс нервничал, совершенно измучился и стал скандалить по любому поводу. Гоун Грейнджер играл роль Макдаффа[119], Дайана Ригг была в роли леди Макбет, а Рональд Пикап предстал в роли Малькольма. Грейнджер стал новым лучшим другом Хопкинса, и на протяжении долгого времени они делились своими секретами и сидром, иногда в пабе возле служебного входа в театр, но чаще на квартире Грейнджера в Ислингтоне[120] или в пабах на рынке Смитфилд[121], где Хопкинс не отказывал себе в быстром завтраке по утрам. Грейнджер наблюдал, как друг борется со своими демонами и, очевидно, становится своим собственным – и макбетовским – злейшим врагом.
«Пьеса его действительно не радовала, – говорит Грейнджер, – да еще у него произошел личностный конфликт с Майклом Блейкмором. Блейкмор – вполне определенный режиссер, и его точка зрения относительно постановки была ясна, как божий день. У Тони же имелись другие идеи, рискованные соображения, задумки, которые он хотел бы воплотить. Они то ладили, то нет». Об их ссорах уже слагались легенды. Блейкмор стал уставать от желания Хопкинса анализировать и перенимать многое из других произведений и исследований. Они конфликтовали, закипали, успокаивались и следовали прежнему курсу в беспокойном перемирии. В какой-то момент Блейкмор сказал Тони, что у него неподобающее неуважение к чужому мнению. Хопкинс взорвался и ушел – по словам Блейкмора, в паб.
«Да, мы много выпивали, – говорит Грейнджер. – Мы могли весь день репетировать в „Вике“, потом вернуться в Ислингтон, беседовать и спорить всю ночь напролет, а потом Тони стучал ко мне в дверь и говорил: „Пойдем завтракать“. Что служило нашим сигналом для очередного ненастного дня».
Оливье наблюдал за Хопкинсом как никогда пристально, следил за каждым этапом постановки, никак не прокомментировал то, что жалобы Хопкинса привели к увольнению постановщика драк Билла Хоббса, и внимал всему происходящему. Когда Хопкинс погряз в аналитических размышлениях, Оливье послал ему свою записку с пояснением сути пьесы, отношений между Макбетом и леди Макбет: «Мужчина понимает все. Женщина не понимает ничего». Хопкинс почувствовал необходимую ему поддержку Оливье и дальше благородно плыл по течению… «Ну да, – сказал он „Guardian“, – леди Макбет как „Kleenex“[122], использовали и выбросили… она глупая. Тут она говорит, мол, ты достанешь ключ в представительскую уборную и нас ждет успех. Это же „роллс-ройс“ для нас. А он говорит, мол, нет, детка, нет. Посмотри, что мы творим. И посмотри на этот счет за газ». Приняла ли Дайана Ригг эту карманную психологию – думается, сомнительно, а Хопкинс позже скажет, что они «не поладили». «Не думаю, что они с Дайаной когда-либо были в контрах, – говорит Грейнджер. – Но Тони боролся с самим собой, именно поэтому эти вещи и были сказаны».
Временами Хопкинс бывал на квартире у Рональда Пикапа в Шеперде-Хилле, Хайгейт, и, учитывая, что Пикап знал о том, что Хопкинса раздражает процесс подготовки к постановке, он подметил «не столько особую склонность к борьбе, сколько желание пойти другим путем. Когда он чувствовал себя глубоко несчастным – по-настоящему, всерьез подавленным, каким он бывал иногда в то время, – он становился молчаливым и замкнутым. Очень депрессивным». Пикап, чьим последним спектаклем в «Национальном» должен был стать этот проект, знал, в чем крылась причина уныния:
«Не хочу обидеть дизайнера Майкла Энналса или костюмера, но у меня такое впечатление, что Хопкинсу просто не нравились декорации или костюмы. Пусть это звучит как банальное актерское жеманство, но я сам столкнулся с подобным, когда играл Ричарда II с режиссером Дэвидом Уильямсом и Энналсом. Шекспир может особенно тяжело даваться, когда приходится тратить много сил на обсуждение декораций и костюмов. Я знаю, о чем говорю. С тем же столкнулся Тони в “Макбете“. Прибавьте это к другой основной проблеме Тони: его неверию в собственные способности играть Шескпира, а это очень серьезная препона. Я не говорю, что не было никакого выхода. Как всегда говорил Оливье: „Если тебе не нравится костюм, детка, – смени его“. Я запомнил это для себя. Но Тони чувствовал себя уязвимым в данной роли, и гора проблем с декорациями и трико действительно расстраивала его».
Не помогало и то, что Оливье очень внимательно следил за всем происходящим. Гоун Грейнджер припоминает момент, который возвестил об окончательном упадке сил. «Казалось, что все идет нормально, медленно, но уверенно. Потом одним утром приехал Оливье, чтобы посмотреть на ход репетиции. Тони только что замечательно все отыграл, как вдруг, когда за всем уже наблюдал Оливье, все стало разваливаться. Хопкинс просто нервничал». Другой актер говорит: «Ему не хватало дипломатических навыков или терпения, чтобы все это переносить. У него насчет постановки была своя точка зрения, естественно, она была и у Оливье и Блейкмора. Просто у него не получалось продвигать свои идеи или убеждать кого-то в чем-то».
Премьера «Макбета», состоявшаяся в ноябре, немного затерялась в шуме приготовлений к другим проектам: телефильму ибсеновского «Кукольного дома», который нужно было отснять за три напряженные недели (в декабре, на киностудии «MGM EMI Borehamwood Studios»[123]), и вскоре после этого к эпизоду о Ллойде Джордже в «Эдвардианах» Джона Дэйвиса, записываемому на «ВВС Studios». Также были неизбежны репетиции «Мизантропа» со вспыльчивым Джоном Декстером, и в планах – переговоры насчет «Вакханок». В преддверии премьеры новая квартира Хопкинса на улице Кастелно, в Барнсе[124], (в которой они проживали с Дженни), была по колено завалена сценариями и дополнительными материалами, а чтобы снять напряжение, Хопкинс курил и пил больше, чем когда-либо.
Премьерный вечер, по словам Рональда Пикапа, «прошел на ожей», но рецензии очень разнились в оценках, что, вероятно, сложилось под стать происходившим конфликтам с противоречивыми мнениями, так ни разу и не разрешенным до конца во время репетиций. Джон Барбер в издании «Daily Telegraph» и Гарольд Хобсон в «Times» одобряли игру Хопкинса и саму пьесу. Клайв Хиршхорн в «Sunday Express» и Феликс Баркер в «Evening News» «порвали» пьесу в клочья. Для Баркера Макбет в исполнении Хопкинса был «мясником-буржуа, который собирается поведать грязную историю».
Вся труппа явилась свидетелями страданий Хопкинса из-за отрицательных отзывов, которые он интерпретировал как наглядное подтверждение его провала в одной из самых важных шекспировских ролей. «Я лично совсем не рассматривал это как его провал», – говорит Пикап.
«Да, ее разгромили, но она находилась в своем развитии. Во время репетиций она была превосходна – может быть, во время премьеры что-то пошло не так. Но это нормально для главных актеров. Тайрон Гатри писал, что Чарльз Лотон столкнулся с точно такой же проблемой. Его Макбет был бесподобным на репетиции и неуверенным во время спектакля. Как по мне, наблюдать игру Тони, даже когда он чуть менее прекрасен, чем обычно, – это удовольствие. Я не поддерживаю анархию для актера, но индивидуальная манера Тони в создании каких-то вещей – иногда по тексту, иногда нет – невероятно зрелищна. Такое не про всех актеров скажешь. Актерам необходимо придерживаться строгой техники исполнения. Но когда они двигаются, как Тони, – это нечто особенное. С уникальными актерами, такими, как Тони, каждое представление дорогого стоит… Но он не увидел этого с „Макбетом“. Он просто заладил, что ненавидит эти долбаные трико».
По мере того как игралась пьеса, Хопкинс, казалось, все глубже утопал в своих расстройствах. Контракт Пикапа с «Национальным» закончился в Рождество, так что он потерял связь с событиями еще до финального кризиса. Тем не менее он предчувствовал его приближение. «Тони пребывал в таком расположении духа, – говорит Гоун Грейнджер, – что ничто бы нас уже не удивило».
«Макбета» исключили из программы «Национального», пока Хопкинс трудился в Боремвуде над ориентированным на американское телевидение «Кукольным домом» с участием Клэр Блум. Этот фильм по существу был переделкой бродвеевской постановки, которая шла годом ранее. В ней играла Блум, а продюсировал пьесу ее муж – лос-анджелесский агент Хилли Элкинс. Патрик Гарленд режиссировал бродвейскую пьесу. Вообще он специализировался на театре (позже он станет художественным руководителем «Chichester Festival Theatre»), хотя и сделал несколько удачных телефильмов, среди которых был годом ранее снятый «Снежный гусь» («The Snow Goose»), в главной роли с Ричардом Харрисом. Теперь же Гарленд сделал выбор в пользу нескольких кинопроектов. Это одновременно стало удачей и неудачей для Хопкинса. Удачей – потому что фильм снимался в звуковом киносъемочном павильоне и поэтому был физически менее обременительным. Неудачей – потому что плотность текста и ритм съемки с Гарлендом подразумевали такую же строгую дисциплину, как и в «Национальном театре».
Гарленд считал, что Хопкинс одарен богатым воображением и что он заслуживает доверия («У него особенное выражение мысли»), но при этом он очень нервный. Хопкинс и сам признает, что вел себя отвратительно во время этих съемок, и позже извинился перед Гарлендом. Хопкинс говорит, что давно питал нежные чувства по отношению к Блум, которую он впервые увидел в кинотеатре «Plaza» в Порт-Толботе, однако один техник замечает: «Она его особо не волновала, он был такой же восходящей звездой и в какой-то степени равный ей». Другие считают, что Хопкинс был настолько утомлен – чрезмерной работой, пьянством, разлукой с Эбби, своей неуверенностью в отношении второго брака, – что лишь землетрясение могло бы сдвинуть его с места.
Фильм Гарленда был классической ибсеновской историей, без приукрашательств: о сильной женщине, которая пытается найти свою судьбу К сожалению, в это же время в Норвегии запускалась в производство альтернативная версия режиссера Джозефа Лоузи, с большим бюджетом. В главных ролях были Джейн Фонда и Дэвид Уорнер, сыгравшие Нору и ее мужа Торвальда Хельмера. В итоге фильму Лоузи достанутся все внимание и овации – в общем-то, заслуженно, – в то время как гарлендовская картина найдет свое применение в скромных демонстрациях на англоязычном телевидении в течение последующей пары лет.
В январе Хопкинс вернулся к «Макбету», пребывая в раздраженном состоянии, обеспокоенно переваривая комментарии Ральфа Ричардсона, что играть в пьесе «было кошмарно». Тотчас же он стал воевать с Блейкмором, который настаивал на том, чтобы Хопкинс надевал накладную бороду, дабы как-то возместить состриженные волосы, требуемые для телевизионного Ллойда Джорджа. Хопкинс примерил бороду, возненавидел ее так же, как возненавидел «чертовы неносибельные яковетинские рейтузы», и выбросил ее в мусорное ведро. Блейкмор рвал и метал. Жизненно важной деталью декораций Майкла Энналса была галерея с огромными портретами ведущих актеров: там Хопкинс изображен с согласованной (натуральной) бородой. Теперь же, исполняя роль гладко выбритым, он выглядел совершенно неправильно.
Хопкинс отказался уступить: «Я принимал валиум, чтобы хоть как-то себя успокоить, но он не помогал. Меня терзали сомнения на этот счет, я потерял сон». Он обстоятельно рассказал о разрушительном напряженном состоянии Тони Кроли: «Недели успеха, творения – и быть так ошарашенным. Впоследствии я говорил с Оливье о неэффективности управления художественно-постановочной частью. Я никогда не стану проявлять нетерпимость к человеческой ошибке, но это было полной тупостью, дремучестью и упрямством относительно самой изощренной подготовки, которая не сработала. Но я совершил ошибку, когда согласился тогда, вместо того чтобы встать и сказать: „Ничего не выйдет!“»
Когда Блейкмор стал давить на него насчет бороды, Хопкинс ушел. Некоторое время спустя Дженни расскажет прессе: «Он с ужасом ожидал каждого спектакля… Как-то вечером мне позвонил его костюмер и сказал: „Тони спрашивает, не можешь ли ты скорее приехать? Ему кажется, что он не сможет продолжить играть во второй части. Он в ужасном состоянии…“ Я вошла к нему в гримерную и нашла его в очень взволнованном состоянии, его немного трясло. На сцене что-то снова пошло не так, не по его вине, и он не мог с собой совладать. Все, что я сделала: выслушала его и убедила, что все будет хорошо. И он вышел на сцену».
Но в начале января он принял свое фирменное решение: «Да пошло оно!» Гоун Грейнджер помнит, что это произошло в середине дневного спектакля, с наполовину наполненным залом: «Я – Макдафф, и продолжаю играть, декламируя „О ужас, ужас, ужас“ сразу после убийств. Вдруг внезапно, во время моей реплики, со станции проехала машина „скорой помощи“, прямо рядом с „Олд Виком“, с воющей на полную силу сиреной. Я услышал это и знаю, что Тони тоже услышал; зрители засмеялись. В общем, Тони глубоко возмутился и в бешенстве умчался. И ведь ушел он решительно, потому что после того, как он вышел за ту дверь, „Национальный театр“ не увидит его еще десять лет».
Рональд Пикап встретился с Хопкинсом, чтобы посочувствовать другу: «Честно говоря, он был в ужасной форме, и как поступают все в подобных ситуациях, он искал виноватых – по большей части виноваты были трико. Он ощущал катастрофический провал, и ни я, ни кто-либо еще, кроме Дженни, не могли подобрать слов, чтобы его поддержать. Он сказал: „Все, с театром покончено. К черту его, буду сниматься в кино“».
Майкл Блейкмор заменил Хопкинса Дэнисом Куилли и глубоко переживал свой провал с Хопкинсом. Несмотря на грязные сплетни, Блейкмор считал Хопкинса хорошим актером, «романтическим актером в стиле Кина[125]». Но его проблема заключала в себе нечто большее, чем личностный конфликт: «Он не любит режиссеров… Он отвергает технические требования, необходимые для того, чтобы браться за большие стихотворные роли, а вместо этого полагается на интуицию и чувства. Если же вы ставите Шекспира не так, вы окажетесь в затруднительном положении».
Хопкинс дрогнул. Повинуясь порыву, на Рождество он решился на женитьбу и сделал предложение Дженни, примерно таким же экспромтом, как это было с Петой Баркер. Дата была назначена на 13 января 1973 года и – вероятно, не случайно – выпала на следующий день после его ухода из «Национального театра». Некоторые друзья предполагали, что он отложит свадьбу или даже отменит, но Мюриэл и Дик уже были на пути из Уэльса, было приглашено около 150 гостей, и, в любом случае, он находился в свободном полете. Брайан Эванс говорит: «Я не верю ни на минуту, что он бы мог ее отменить. Он напортачил в первый раз. На этот раз его ничто бы не остановило сделать все правильно настолько, насколько это только было возможно».
Алан Доби со своей женой ехали на церемонию из Кента в методистскую церковь в Барнсе, что за углом от новой квартиры жениха и невесты, и где на торжественном приеме они не удивились, встретив там Джона Декстера и Майкла Блейкмора. Уходя из «Национального», Хопкинс пускал под откос пьесы как Декстера, так и Блейкмора. «Какой бы личностный кризис он не переживал, – говорит Доби, – Дженни была опорой, спасательным плотом, смягчающим влиянием. Так что, вероятнее всего, это она приложила немало усилий, чтобы Декстер и Блейкмор присутствовали. Ее позиция, должно быть, была примерно такой: „Зачем наживать ненужных врагов?“ Она всегда была очень практичной особой».
Хопкинс сам рассказывал друзьям, что ушел из «Национального», «прежде чем его не выгнали первым», что, по словам Петы, было как раз в стиле его любимой манеры оставлять последнее слово за собой. Но в этот раз было нечто большее, чем просто набор очков.
Пока Хопкинс попивал пивко, игриво передвигался среди толпы гостей, обнимая Мюриэл и чокаясь с Дженни, острил со своими уэльскими родственниками, как минимум один из присутствующих заметил в нем горечь бегства от недавних событий – надломленный голос и беглый, напряженный взгляд, – и задумался: не на грани ли он?
«Что делает актер, когда не может сжиться с ролью, которую он играет? Для начала он не перестает пытаться…»
Такое бойкое предисловие в пресс-релизах о «Королевской скамье VII»[126] («QB VII») – спасательной шлюпке для Хопкинса после «Макбета» – укрывает обличительную правду: он потерял эту связь.
После медового месяца в Озерном крае[127] и нескольких дней, проведенных в Каерлеоне, Хопкинс переживал один из самых продолжительных периодов бездеятельности, убивая время в Барнсе. Друг пары наблюдал затруднительное положение Дженни: «Он был совсем необщительным, но при этом искал слушателей. Он пил дома, потому что не любил вечеринки, но если все-таки шел на какую-нибудь пирушку, его оттуда было не вытащить. Он не любил водить машину, был ужасным водителем, поэтому всюду его возила Дженни, и ей приходилось ждать, пока он не решит, что удовлетворен приличным количеством выпитого, что обычно происходило, когда он был уже сильно пьян и схлестнулся с кем-то в ссоре».
Саймон Уорд, среди прочих, отказался признавать власть алкоголизма над другом:
«Театральная жизнь подразумевает светскую жизнь, и то время, конец шестидесятых – начало семидесятых, казалось, в особенности подходило для разнузданных вечеринок. Помню, как Декстер привел меня на вечеринку в Челси и как я перешагнул через Аллена Гинсберга, распластавшегося прямо в холле. Все бунтарское поколение было там. Народ либо принимал наркотики, либо пил. Я выбрал выпивку, она казалась мне безопаснее, и, думаю, Тони сделал то же самое. Уверен, она скрывала его истинные проблемы, или он притворялся, что помогает скрывать, но я никогда не считал, что он попал в большую беду. Опять же, может, это было лишь частью проблемы. Все люди настроены видеть лучшее, надеяться на лучшее, а ты все это время падаешь и падаешь вниз».
В марте Хопкинсу предложили трехмесячный проект на американской студии «Screen Gems». Речь шла о шестичасовом мини-сериале Леона Юриса, который должен был сниматься на «Pinewood Studios» Томом Грайсом – 55-летним маститым режиссером американского развлекательного кино типа «Бэтмен» («Batman»), «Шах и мат» («Checkmate») и «Я шпион» («I Spy»). Ценность потенциальной картины и вероятность карьерного роста сразу же подверглись тщательному анализу. «Королевская скамья VII», адаптированная деятельным голливудским беллетристом Эдвардом Энхалтом, рассказывала историю вымышленного персонажа Келно – польского врача, упрямо обвиняемого писателем Эйбом Кейди в преднамеренном проведении хирургических операций в еврейском концентрационном лагере во время Второй мировой войны. Название фильма относилось к Суду номер семь отделения королевской скамьи на улице Стрэнд[128], и история очень продуманно основывалась на реальном судебном процессе, который последовал за публикацией книги Юриса «Исход»[129] («Exodus»): тогда еврейский доктор Владислав Деринг обвинил Юриса в том, что он оклеветал его в своем романе. В «Исходе» Деринг непосредственно упоминался как ответственный за медицинские эксперименты в Аушвице, что тот отрицал. В конечном счете после затяжного процесса Дерингу выплатили смехотворную сумму за возмещение ущерба, а у Юриса родилась идея для нового романа.
Когда сценарий Энхалта отправили Хопкинсу, он впал в ступор, обеспокоенный моральной стороной этого проекта и размытостью характера Келно в прилагаемой части сценария. «Сначала я сомневался насчет этой роли. Я не мог знать и понимать, что пережил Келно в концентрационных лагерях. Этот мир был совершенно иной по сравнению с тем, к которому относился я». Но за этой учтивой болтовней скрывалось нечто большее. Оторвавшись от «Национального», от чистоты «великих ролей», которые он всегда искал, каково теперь было его направление, какова философия, каковы его артистические намерения? Даже он сам не знал. Единственно ясный ответ, который получили его агент и друзья, задававшие ему подобные вопросы, заключался в следующем: «институт театра» стал сумасбродным, он в руках идиотов, и это пустая трата времени. Так что, неужто пришло время для показательной явки с повинной? Судя по внешним признакам, «Королевская скамья VII» обнажала все проблемы, присущие альтернативному институту – голливудской системе. Голливудский аппетит к кинопродукту отличался алчностью. Новые истории были (и остаются) самым легким предлогом для экранизации, скандальные судебные дела возглавляли список. Сюжеты собирались из чего угодно, и зачастую переступали границы приличий. От Хопкинса частенько приходилось слышать издевки над голливудским «бредом»: с парой стаканов алкоголя в животе он бранил «безбожные байопики» и «говняные сюжетики, в которых никто даже не чешется, чтобы узнать факты или выяснить, умер ли парень от сифилиса или его застрелили».
«Королевская скамья VII» балансировала на грани. Спекуляционный? Возможно. Поучительный? Частично. Актуальный? Более или менее. Приемлемый?..
Хопкинс сказал продюсеру Дугласу Крамеру, что ему нужно время, чтобы принять решение. Здесь была ирония: первоклассный пригласительный билет из Голливуда превратился в отбросы из-за его неверия в собственные силы. Дженни уговаривала его, но это было что-то, с чем он должен был справиться сам. Наконец, когда он читал материалы с дополнительной информацией, он нашел ответ: в одной букинистической книге польского еврея по имени доктор Нижили он прочел, как тот страдал чувством вины и признавался, что когда он согласился с требованиями секретной службы об экспериментальной деятельности, ему пришлось безропотно терпеть все проводимые работы, «как будто он занимался обычным делом». Хопкинс пришел в восторг от идеи «выключить» эмоциональную защиту и позвонил агенту с согласием на роль. «Я вдруг понял, как буду играть героя, – сказал он журналисту „Screen Gems“. – Теперь он стал для меня очень интересным».
Активно настроенный на три напряженных месяца работы в «Pinewood» на съемках судебной драмы, которая постоянно открывала ретроспективу истории двух семей и нескольких поколений, Хопкинс был самым энергичным актером на съемочной площадке. Бен Газзара играл писателя, а традиционно престижные голливудские эпизодические роли исполняли Джон Гилгуд, Джек Хоукинс и Лесли Карон в качестве жены Келно. И все же Хопкинс ни на миг не переставал переживать из-за ширпотребного проекта. Он продолжал читать и изучать данную тему и был повергнут в шок после разговоров с реально выжившими в концлагере людьми, такими, например, как Анна Мария Правда, которая играла небольшую роль в фильме.
Должным образом, 29–30 апреля 1974 года, во время показа на телеканале «АВС», «Королевская скамья VII» получила высокие рейтинги (вообще-то, это был предшественник мини-сериала на телевидении США) и вялые отзывы. Хопкинса посчитали чуть ли не лучшим, но Клайв Джеймс, среди прочих, погасил «привлекательный конфликт в умах голливудских посредственностей».
«Королевская скамья VII» принесла Хопкинсу уверенность, которая пришла вместе с определением трудового этоса для основного направления американского кино. Было неясно, обладал ли он, как он говорит, «харизмой», чтобы преуспеть в американских фильмах, но теперь он чувствовал, что у него есть сноровка. Все, что имело значение, так это поиск правдивости персонажа. Во время съемок в «Pinewood» Том Грайс был строгим, порой агрессивным режиссером. Хопкинс восхищался ясностью его ума и энергичностью. Но и он сам был не прочь объявить «Стоп!» во время съемок и определить темп процесса, когда чувствовал, что на сегодня выполнил достаточно большой объем работы. Грайс доверял ему и не спорил. И все сработало настолько хорошо, насколько это позволяла задумка «Королевской скамьи VII» – не лучше и не хуже, чем стандартный телевизионный материал за $10 000 в минуту. Этому курсу он и последует: в первую очередь удовлетворять себя.
Высокий статус гласности мини-сериала Юриса, которому поспособствовал в немалой степени трудовой конфликт и уход из «Национального», выиграл Хопкинсу на протяжении конца 1973 и 1974 годов несколько легковесных ролей в фильмах. Сначала фильм «Девушка с Петровки» («The Girl from Petrovka») студии «Universal», под режиссурой Роберта Эллиса Миллера, привел его в город Вену и, наконец, в голливудский звуковой киносъемочный павильон. Играя в паре с Голди Хоун, Хопкинс признал факт хрупких отношений на съемочной площадке, в которых он неожиданно «нашел свое место в общем ходе событий». Несмотря на череду сверхурочных и затянутые сроки, киносъемочная группа все же нашла время приостановить работу для того, чтобы отпраздновать день рождения Голди Хоун. «Испекли огромный торт и выкатили его, и я стоял рядом, проникнутый всем происходящим. А потом приехали фотографы, чтобы все это заснять, а один из них оттолкнул меня, сказав: „Кто этот засранец?“ Что в общем-то расставило все на свои места».
Никогда не показываемый в кинотеатрах Великобритании фильм «Девушка с Петровки», по словам Хопкинса, стал «самым худшим фильмом всех времен… Я даже не смотрел его. Я играл русского друга, но это было просто ужасно, невероятно ужасно».
Затем последовал фильм «Джаггернаут» («Juggernaut») Дика Лестера. Снятый частично на борту корабля «Britannic» в Саутгемптоне[130] и в основном на «Twickenham Studios», он представлял собой самый прямолинейный, наименее изобретательный из фильмов Лестера – банальная история про часовую бомбу на трансатлантическом лайнере, обезвреженную хладнокровным Ричардом Харрисом. Критик Джонатан Розенбаум восхитился грамотным монтажом и кое-чем еще. Здесь, как и везде, полицейский инспектор-герой Хопкинса – смесь из двадцати телеполицейских – остался незамеченным. Казалось, Хопкинса это не трогало, но если все же и волновало, то раздражение и чувство безысходности надлежащим образом подавлялись благодаря Дженни и пиву.
Как и Том Грайс, Лестер понравился Хопкинсу. В «Pinewood» Грайс использвал установку из четырех синхронных камер – «возможно, такая манера работы не есть мечта для осветителей, потому что на выходе получается плоский свет, но, ей-богу, мы отсняли [пробные сцены] за две недели». Лестер тоже предпочитал схалявить: «Он был самым шустрым режиссером, с которым мне доводилось работать, – вспоминал Хопкинс годы спустя. – Он использовал тогда три камеры, и ты снимаешься, когда он говорит тебе сниматься. Нужно действительно быстро реагировать. Это здорово, хотя и немного безумно. Думаю, он уж слишком торопится. Представьте, мы отсняли „Джаггернаута“ за четыре недели, что было быстрее графика, и это подарило нам четыре недели бездельничанья… Но он удивительно к себе располагает, и у него отличное чувство юмора».
Везение со сговорчивыми, добродушными режиссерами не продлилось долго. Весной 1974 года, по-прежнему наслаждаясь сладостью ухода из «Национального» и хорошо оплачиваемыми переменами в подходящих ролях-невидимках в кино, Хопкинс получил занятный сценарий, который написал Хью Уатмор, основываясь на весьма успешных книгах сельского ветеринара Джеймса Хэрриота. Саймона Уорда уже взяли на одну из главных ролей – ученика Хэрриота, который набирается опыта в йоркширских сельхозугодьях в конце 1930-х, по мере того как ассистирует грубоватому Зигфриду Фарнону. «Трудно даже представить куда более приятный сценарий, – говорит Уорд. – Йоркширское течение жизни в ленивом, довоенном темпе, заболоченная местность, деревушки, ручейки, деревья, пение птиц. Я согласился не раздумывая». Хопкинс был в восторге и от того, что его старый сосед по квартире подписался на работу, и от сценария, и от толкового режиссера. Он согласился на роль Зигфрида.
«Режиссером был Клод Уозэм, – говорит Уорд, – а он славился своей способностью работать с детьми и животными. Так мне говорили. А теперь вы должны знать, что когда тебе говорят, что кто-то ладит с детьми и животными, ты должен чертовски хорошо понимать – когда ты появляешься с этим человеком в городе, собаки начинают лаять, дети плакать, а коты суицидально выбрасываться с мусоропровода. Об этом действительно стоит помнить ради осторожности». Послужной список Уозэма был безупречным: за короткую, но стремительную карьеру он срежиссировал такие достойные уважения, успешные британские картины, как «Настанет день» («That’ll Be the Day») и знаменитый семейный фильм «Ласточки и Амазонки» («Swallows and Amazons»). По всем признакам он казался несомненной находкой для фильма, запланированного для британских зрителей в день государственного праздника. Саймон Уорд вспоминает:
«Все начиналось как нельзя лучше, и все мы были безрассудно счастливы. Это была такая радость работать с Тони, нам всем нравился сценарий, на дворе стоял апрель месяц – весна, самое лучшее время года, – и это должна была быть легкая киношка, и в какой-то степени развлечение. Но Уозэм не мог перенести того, что мы все ладили и были настолько довольны. По его представлению создание фильма должно проходить жестко. Должны быть – ууух! И – ааах! И – гррр! А этого не было. Или, по крайней мере, даже не намечалось. Так что все пошло наперекосяк прямо на наших глазах. Ужасные разборки – ежедневные в моем случае, – но мы держались как могли».
Уорд и Хопкинс пытались отгородиться от издевательств Уозэма тем, что с головой окунулись в дружбу.
«С Тони так хорошо было работать, он такой внимательный, такой изобретательный, такой терпеливый и непосредственный. Он каждый день черпал что-то лучшее в ком-то, а кто-то учился у него. Он обладает прекрасным комедийным талантом, который раскрывается прямо на твоих глазах. Моей любимой сценой всех времен остается та, в которой мы с ним в качестве ветеринаров приехали не на ту ферму, готовые провести некую изуверскую неотложную операцию на свинье или на ком-то там еще. И когда милая пожилая леди открывает дверь, Тони, как маньяк, говорит: „Дайте мне разделочный нож! Будем резать!“ Я видел это раз четыреста, и до сих пор меня разрывает от смеха. Я вставил это в документальный фильм, который сделал об изменениях в ветеринарной практике, и правда, это классический комедийный момент, самый выразительный, вот увидите».
Через несколько насыщенных проблемами недель Уорду все-таки пришлось физически удерживать Хопкинса от атаки на Уозэма. «Рано или поздно это должно было произойти. Тони был по своей природе эксцентричным, а Уозэм понукал им. Как-то в один прекрасный день Тони и я стояли за камерой и подсказывали текст одному актеру. Актер продолжал ошибаться, забывая свои слова. Немного погодя Уозэм повернулся к главному оператору, Питеру Сушитцки и говорит: „Похоже, я выиграл спор: я знал, что сегодня мы не сдвинемся с этого места – не тогда, когда Джонни занят здесь любимым делом“. Тони озверел и хотел было накинуться на Уозэма с воплями. Я схватил его и попытался помешать ему убить Уозэма, что, собственно, более или менее мне все-таки удалось».
Возмущенные актеры на бунт не решились. «Мысль была заманчивая, но Тони, в общем-то, был очень дисциплинированным, поэтому мы просто смирились и продолжили работу. Однако ситуация оставила глубокий неприятный осадок в памяти, особенно для меня, да и для Тони, думаю, тоже. И это был настоящий стыд. Мы с Тони хорошо работали на экране, и несмотря на мучительный стиль Уозэма – как я полагаю, он любил создавать проблемы – мы все терпели. Картина в итоге оказалась хорошей и заработала целую кучу денег».
Софинансируемый компаниемй «EMI»[131] и журналом «Readers Digest», фильм «Все создания, большие и малые» имел предрождественский успех в 1974 году, но все, что он действительно сделал для Хопкинса, так это снова подтвердил предвзятость британского зрителя и, что еще хуже, британских продюсеров к его необычной подаче шаблонных персонажей в кино. Как плюс, фильм стал поводом для его первого письма от поклонника (в разных последующих интервью он признавался в «зависимости своего эго» от них), и, конечно, ни один критик не обошел вниманием его участия. Американский журнал «Photoplay» отметил его как «звезду, за которой стоит наблюдать», a «Monthly Film Bulletin», пустив вразнос целиком всю картину, вычленил Хопкинса, чей «блеф запальчивого ветеринара сияет как маяк среди других скучных образов».
Хопкинс заканчивал «Все создания, большие и малые» в сдержанной панике. Интуитивно он признал очередной, более резкий переломный момент, но был глубоко не уверен, куда он его привел или должен будет привести. Спустя 18 месяцев после дезертирства из «Национального» он, казалось, едва продвинулся вперед. Конечно, он оставил далеко позади унижение из-за краха первого брака и достиг полной зрелости в менее буйной жизни с Дженни, но что это было, как не уклонение, камуфляж того, кем он на самом деле являлся и чего действительно хотел? Финансовое положение постоянно улучшалось, но что такое деньги, когда ему приносили радость его книги, завтрак на скорую руку и пиво? Дженни в деталях рассказала изданию «Sunday Mirror» об их браке, о его зависимости от нее и ее покорной поддержке. В статье под заголовком «Я ему очень нужна, и это главное» она говорила о его трудоголизме, который не допускал никакого проявления нормальной социальной жизни: «В отличие от многих мужчин в жизни Тони нет ничего, кроме работы. Он одержим ею». Она не жаловалась, но как написал «Mirror»: «Быть суперженой – не так уж и супер». Дженни сказала: «Для меня это означает часто оставаться в одиночестве, читать или смотреть телевизор… но наше приятное времяпровождение восполняет все с лихвой. Для меня самый лучший период, когда у него перерыв в работе. Тогда мы наверстываем упущенное: смотрим фильмы, пьесы, навещаем его родителей в Каерлеоне, ходим по магазинам за одеждой». Газета «Mirror» описала Дженни как «зрелую, 29-летнюю особу с жизнеутверждающей позицией… одетую в сдержанные светло-коричневые и бежевые цвета. В девушке чувствуется надежность». Но Дженни не была мышкой, и ее откровенность обнажила ядро рациональности и честности с самой собой, которая была секретом ее привлекательности для Хопкинса: «Бывают периоды, когда Тони так напряженно работает, что его сексуальная энергия высушивается работой. Но я не схожу из-за этого с ума. Секс – часть нашей семейной жизни, но это не то, что держит нас вместе».
Телевизионные роли продолжали литься рекой: между «Королевской скамьей VII» и «Всеми созданиями…» он сыграл в четырех телепьесах, но по большей части все они его раздражали. «Телевидение всегда куда-то торопится, всегда ограниченный бюджет, никогда нет полноты». Казалось, в ответ на это он стал сильнее пить. Теперь, незаметно, это были две бутылки Бордо и не одна бутылка за ужином; душевное состояние оживляло пиво, или пиво оживляло душевное состояние во время скучных, бессмысленных вечеринок «ВВС» в Шепердс-Буш или в актерских краях в Барнсе, Патни и Хэмпстеде. Хотя никто и не видел, но это было фатальное падение. Пета Баркер знала о его склонности окапываться в кресле, уходить в себя и пить. Это извивающийся, невидимый бич, мягкое переключение из домашней инерции в ступор… и маленький шаг в слепое забвение.
Подозрения и опасения Дженни росли, но она держала их при себе и увиливала от прямого ответа, когда Мюриэл устраивала расспросы по телефону или когда звонили лучшие друзья и спрашивали: «Ну как там Тони? Все было нормально вчера вечером?» Хопкинс позже скажет: «Я опускался все ниже и ниже, быстро».
Как ни странно, в эти удрученные дни, когда побег из «Национального» обернулся пустотой в целях и никто не знал, как решить эту ситуацию, роль в телевизионной пьесе – задача, которая меньше всего ему нравилась, – дала ему первый пинок под зад с серьезным предупреждением об ухудшении его умственного и физического здоровья. Играть надо было Тео Ганджи, спивающегося актера, балансирующего на грани самоубийства (который в итоге застрелится), в работе Дэвида Мерсера «Обещание Арката» («The Areata Promise»), для йоркширского телевидения. Дэвид Канлифф, режиссер пьесы, сблизился с Хопкинсом во время двухмесячной подготовки, которую он называет «примечательным упражнением в искусстве копирования жизни».
Канлифф был молодым, смелым человеком, именитым и особенно преуспевающим на йоркширском телевидении в сотрудничестве с Мерсером, который сам был широко известен среди британских топ-5 теледраматургов. Он вспоминает:
«„Обещание Арката“ был простым телевизионным заказом в эпоху взросления телевидения. Тогда ты звонил кому-то вроде Дэвида Мерсера, говорил, что хочешь яркую девяностоминутную пьесу с таким-то количеством пленки и таким-то количеством студийной записи, а он при этом имеет треть от комиссионных сборов, и ты ждешь, а потом получаешь свою пьесу, идешь и начинаешь подбирать актеров. В качестве ты уверен из-за чистоты своих источников и своих намерений. Как бы напыщенно это ни прозвучало, но меркантилизм сюда не входит».
И Мерсер, и Канлифф видели в главной роли Дэвида Уорнера: «Тогда он был большой надеждой Британии». Но Уорнер заболел, так что на его место пришел Хопкинс. «Не могу сказать, что я сразу был уверен, что он подойдет, – говорит Канлифф, – потому что, когда он читал на пробах, он выдал настолько монотонное, бесцветное чтение, что я даже оторопел. Только потом я осознал, как он наполняет текст и как использует… должен сказать, его глубина поразительна, и он самый невероятно сосредоточенный, самый хорошо подготовленный, самый эрудированный актер в контексте драматургии, с которым мне когда-либо приходилось работать».
Канлифф сразу же заметил проблему пьянства, и его это обеспокоило. «Проблема заключалась в том, что и он, и Дэвид любили приложиться, и казалось, даже не представляли, как остановиться. У них была манера кутить до трех ночи, и это было терпимо, пока мы репетировали шесть недель в Лондоне, в Харлсдене, в ужасно ветхом церковном зале под названием „Хрустальный репетиционный зал“. Я боялся, что нас погубит такое положение вещей во время реальной записи в Лидсе, которая должна была проходить практически вживую».
Несмотря ни на что, Канлифф с теплом относился к Хопкинсу и, как он говорит, «был очарован» им. «Дженни все время была рядом, вот прямо-таки все время. Как его тень. Прекрасная, щедрая женщина, она говорила: „О’кей, я принесу тебе еще одну бутылку, но ты уверен, что она действительно тебе нужна?“ Казалось, он полностью зависел от нее, и при этом также казалось, что он побаивался женщин. Как всем мужчинам, я полагаю, ему нравилась мысль о паре больших женских грудей, приближающихся к нему через всю комнату и полностью поглощенных им. Но реальность заставляла его терять присутствие духа. Подобная чувствительность казалась интересной, но у нее имелась своя темная сторона». Канлифф находил отрадным участие во второй главной роли Кейт Неллиган, но после одного из многих своих обострений Хопкинс довел ее до нервного срыва и слез. «У него был деловой подход, уверенность в том, что он делает (хотя я знаю, это только на поверхности, внутри же его глодали сомнения), но он раскритиковал Кейт в такой манере, мол, „О-ой, ради всего святого, ну почему нельзя сделать так? Да разберись ты уже с этим!“ Она совсем не могла с ним работать, а он был безжалостен». Некоторые ненавидели Хопкинса за подобную прямоту. Канлифф полагал, что это было «проявление его собственных страданий».
Хотя Канлиффу не хватало выдержки в отношении выпивох Мерсера и Хопкинса, ему нравилась приятная коллективная доброжелательность, и он был одним из нескольких близких наблюдателей того, как начались кардинальные перемены. «Он ужасно переживал, невероятно возмущался британским театром и возможностями. Ему казалось, что с ним жестко обошлись. Все старания, труд, любовь оказались напрасными. Так что он решил положить конец всему этому. Помню, как он кинул мне фразу: „Я хочу лимузин, здесь и сейчас“. То есть он хотел голливудских бонусов, а не 650 фунтов, которые мы ему платили за „Обещание Арката“».
Канлифф задавался вопросом, скажется ли эта «боль» на производстве его фильма. «Мы поехали в Лидс, где все остановились в одном отеле для съемок. Мной овладели опасения по поводу очередной выпивки, и я был как на иголках. Наконец, наступил канун съемок, где работа, на самом деле, займет один день. Я был в ужасе, думал, что эти двое слетят с катушек вечером, а завтра мне конец. В общем, я пожелал им спокойной ночи, довольно-таки поздно, и пошел спать, молясь, чтобы утром все было нормально». На следующее утро Канлифф проснулся в 8 часов из-за того, что кто-то колотил в дверь его номера в отеле. Он открыл и обнаружил перед собой Хопкинса, сползающего по косяку и несущего какую-то несвязную чепуху. «Очевидно, я упал в обморок. По крайней мере, на этом настаивает Тони. Сам я этого особо не помню, разве что запомнил свои ощущения: „Все, больше я не могу, это конец, все кончено, все пропало“. Потом, после шлепка, Хопкинс подскочил таким бодрячком и говорит: „Ха-ха, поймался?! Ты готов? Пошли и снимем его!“ Он был трезв как стеклышко».
Пьеса же, напротив, представляла собой пьяную оргию, в которой Ганджи бросает то в бредовые видения, то в агонию отчаянных страданий. После показа картины в Америке, в 1977 году, журнал «Variety» написал: «Тео – не что иное, как слегка оживший труп, с горечью презиравший собственную жалость к себе. Он – разлагающаяся громадина, у которой в голове пробегают воспоминания, „словно истекающий кровью фильм“. Он раздражает, он отвратителен, но в великолепном исполнении Энтони Хопкинса он извращенно очаровывает».
Легко понять, почему Хопкинс так увлеченно взялся за пьесу и за видение Мерсера относительно самоуничижительных качеств актеров. Позже, в 1981 году, в своей второй попытке театральной режиссуры, Хопкинс сам будет продюсировать пьесу в Калифорнийском центре исполнительных искусств. «Был хороший сценарий, хорошая пьеса. В ней Тео говорит: „Я алкаш“. Мне понравилось это слово. Я подумал, что это было изумительное слово. Алкаш. Но я забыл, что сам-то им являлся. Я и был этим алкашом».
Судьба жонглировала иронией и падениями. Бёртон, к которому Хопкинс испытывал двойственные чувства, чья карьера началась раньше и быстрее росла, который играл «Гамлета» и сокрушил Беверли-Хиллз, который был знаком с Богартом, которому Оливье завидовал, – Бёртон также гнал во весь алкогольный опор. В 1976 году он сказал «New York Times»: «С 1968 по 1972 год я был довольно безнадежен… Я достиг уровня Джона Бэрримора и Роберта Ньютона[132]. Их призраки заглядывали мне через плечо». На самом деле, 1974-й – год смятения Хопкинса – был кульминационным годом в жизни Бёртона, годом, когда он рванул в Сент-Джонс[133], в Санта-Монике[134], для неотложного медицинского лечения «бронхита» и «гриппа», а по факту – хронической алкогольной интоксикации.
В мае 1974-го Элизабет Тэйлор подала на развод с Бёртоном – в то время, пока он все еще проходил курс лечения в больнице, сославшись на непримиримые разногласия и указав на его зависимость. В сентябре того же года Хопкинс окончательно утвердился в решении относительно Америки, принимая – с серьезнейшими опасениями – приглашение Джона Декстера прийти на замену Алеку МакКоуэну, исполнителю главной роли в пьесе Питера Шэффера «Эквус» в ее бродвейском варианте.
Это было рискованное предприятие для обоих мужчин, и в то же время – поворотный момент. Хопкинсу представилась возможность для роста.