(В. Рыбаков. «Тяжесть». Посев, 1977)
Всю сознательную жизнь мучаясь «тоской по текущему», неведением относительно истинного положения державных дел, заранее благодарно взяться за любую «быль» из нашей жизни, тем более о животрепещущих советско-китайских отношениях, – пусть и «романизированную», ничего.
Однако, приступив к «Тяжести», первыми же словами: «Я стоял на посту, нюхал устоявшуюся пыль караульной шубы, глядел на далекие и близкие сопки, сливающиеся в мареве, и думал, что где-то за тысячи и тысячи километров есть Франция, страна, где я родился…» уведен был писателем глубоко под ожидаемую поверхность репортажа, под шубу эту занюханную, внутрь души – соучаствовать в извечной битве, творящейся на протяжении р о м а н а в этой современной душе современными средствами, – Бога с Дьяволом (последнему, в изображении В. Рыбакова, не откажешь в прописной букве…)
Конец зимы 69-го. Года три назад младший сержант Святослав Мальцев за «демократические настроения» был исключен с истфака университета: после расправы с юными «декабристами» на Пушкинской площади в 65-ом весь последующий год прошел под знаком усиления идеологической борьбы и изъятия вольнодумцев из высших учебных заведений столицы. Судьба изъятого одна: в трехдневный срок забривают опальную голову – армия, дескать, образует. Тем более не избежал общей участи герой романа со своей более чем сомнительной в политическом смысле биографией: «необходимость захотела», чтобы он родился и лет до девяти произрастал по ту сторону соцлагеря, во Франции, населенной людьми с глазами «легкими, невесомыми, без свинца». Под тяжестью «самой яркой демократии» семья реэмигрантов постепенно распадается, и главным содержанием жизни сознательных ее членов (вместо бесследно исчезнувшего «самого передового» мировоззрения бывших рядовых членов славной ФКП) становятся тянущиеся годами усилия во что бы то ни стало вернуться в «утраченный рай», чему, естественно, противится поглотившее их нутро государства. «В Париж захотел?» – и оскорбленный военком отправляет юношу в трехлетнее путешествие на край тоталитаризма, географически – Уссурийский.
Неустойчивое равновесие тысячекилометровой границы. Противостояние могущественных тоталитарных империй. Вот уже второе десятилетие топчется здесь война, отзвуки которой изредка возникают в информационных сообщениях прессы какими-нибудь «пограничными инцидентами». Намёчная, полупризнанная – на фоне стратегических приготовлений в объеме всей страны, от БАМа до массовых военно-патриотических игрищ. Оно, конечно, спасибо кому требуется за «тридцать мирных лет», только прежде школьники сбором металлолома укрепляли обороноспособность, ныне же детвора приобщается к тактике современного боя под руководством кадровых офицеров… Хотя, конечно, киваем мы телевизору. Политика мира. Одобряем и поддерживаем.
«Война, говорю о настоящей войне, есть крайняя форма господства общества над личностью… Война… есть выявление зла, которое клокотало в глубине при внешнем мире» (Н. Бердяев). Отягчая душу не смигивающим – глаза в глаза – видением почти непрерывного многоликого, порой причудливого Зла, испытывая героев в предельных, «пограничных» ситуациях (в них нет ничего сконструированного, такова повседневность) писатель исследует способы выжить под этой тяжестью, возможность «быть счастливым и человеком». «Богооставленность мира есть его тяжесть… Тяжесть значит, что Бог отсутствует», – пишет тот же русский философ.
С обложенной Дьяволом душой отстоять, не переступить последнюю границу человечности в ней – так понимает долг перед собой младший сержант Мальцев. Воинская дисциплина, уставная регламентация солдатского бытия весьма способствуют полицейскому надзору, одной из функций Советской армии, над состоянием умов личного состава. Мальцева и его подчиненного Свежнева дьявольская головка части – парторг Рубинчик, начальник особого отдела Ситников, ими разведенная нечисть стукачей – преследует с сатанинским упорством, изобретательно, коварно, провокационно, причем с главной из намеченных и облюбованных жертв, «французом» Мальцевым, палаческая игра идет в открытую, цинично…
Враг по ту сторону границы, враг – по эту. Враг, угрожающий не только физическим уничтожением (не как китайцы, не штыком в спину, – через «дисбат»), но посягающий на душу живу с неистребимой ее потребностью в свободе и самоуважении. Враг, наконец, внутри – советскость, так сказать – с о ц р е а л и з м по отношению к миру, на грани цинизма, невозможность мучающейся души обрести Бога (к простому, православному христианину Быблеву, водителю тягача, командир испытывает и уважение, и зависть), и с Богом – быть всецело неуязвимым… «Я советский, друг Свежнев. Ты понимаешь, что это такое?»
Дитя двух цивилизаций, двух взаимоисключающих миров, беспечный вольнодумец-гуманитарий, к третьему году службы Мальцев стал отличником боевой и политической подготовки, знатоком армейского бытия, опытным, матерым командиром (что, однако, в момент педагогической жестокости по отношению к подчиненному не исключает почувствовать «с неясной тревогой оскал на своем лице»: самосознание беспощадно регистрирует меру искажения человеческого облика). Высокий профессионализм исполнения ратных обязанностей отнюдь не противоречит демократическим взглядам младшего сержанта: обязанность быть Солдатом для него не зависит от той или иной идеологии. Всей сутью своей младший сержант отвергает режим политического тоталитаризма. Однако рыхлая беззащитность демократии и свободы, страстно желаемой и, быть может, предстоящей ему по праву рождения, опережающая его статус кво личная ответственность за ту, реально существующую демократию, – все это велит ему принять как должное тоталитарность армии: «Защищая тоталитаризм и присягу в нашей армии, я защищаю то же самое в странах, где их не существует… Защищая армию вообще – защищаю, как это ни парадоксально, свободу, демократию».
Потребность в свободе объединяет Мальцева со Свежневым; противоположность осуществления свободы превращает их дружбу во вражду, и в итоге конца определяет судьбы обоих солдат. Свежнев мыслит будущее русской свободы в неприкосновенности границ СССР. Родовой интеллигент, «честь земли», Свежнев долгом своим считает защиту вот этого государства в его несвободе и бесчеловечности против Китая, против Америки, против любого, «пусть самого добродушного и демократически настроенного» внешнего врага. Одна мысль о свободе для России, принесенной извне, а, по Мальцеву, Америка «одна может через войну, грязь унижения, смерть принести свободу вам всем, тебе», вызывает в ефрейторе взрыв ненависти: «У тебя никогда не было чести, Мальцев, никогда. Свобода не может быть грязной. И пока еще существует понимание страдания – мы будем, будет чистота и надежда. И мы никого не пустим». Религиозный в сути своей поиск: легко принимает, обживает душой и – в отсутствие Бога – обожествляет древнее, идолоносное: Кровь. Земля. Родина-мать.
Судьбой Свежнева испытывается одна из влиятельнейших отечественных идеологий – русское движение, неорусофильство, национал-большевизм (термины частны, оттеночны), поставленная в пограничную ситуацию. Мысль одних носителей «движения» о будущем России приводит к бесшабашности отчаяния: глаза залив, в глобальной гибельной гульбе
«Мы топнем-перетопнем
с пятки на носок.
Мы хлопнем-перехлопнем
Запад об Восток»
(из стихотворения современного советского поэта)
Для других же возникшее на гребне «зрелого, развитого» социализма сознание национальной исключительности легко увязывается с мировой экспансией (пусть и «коммунистической» – вопрос терминологии) – вот и фашизм на отечественный манер (сержант Петрищев в романе).
«Человеческого, слишком человеческого» превзойти в себе, однако, Свежнев так и не сможет, что, при его самолюбующемся взрывчатом максимализме, удобной поживой отдаст ефрейтора в руки «особистам». На дьявольский тот алтарь – оттереть, восстановить в чистоте первоидей который мечтал он, – жертвой. «Всякая вера, оправдывающая зло, – размышляет его командир Святослав Мальцев, – лишает верующего противоядия».
Но обладает ли его собственная душа иммунитетом? Душа человека «советского»? «…широта мук в узости раскаяния… Что есть раскаяние, если не вера? Сумели ее выжечь в нас – в таких, как Свежнев, больше, чем в других, – теперь широкими стали, прём в никуда… Они сорвали с сущности ее броню – веру, с ней и раскаяние, оголив страх. А со страхом и схитрить можно…»
Главное в том, что он-то, Святослав, тяжесть раскаяния вынесет и на волю, что и в стране «наименьшего зла на земле» Божья мука не оставит душу…
Сказать, что дебют романиста многое обещает… Дежурная фраза. Не омраченная подцензурностью мысль писателя с самого начала литературной судьбы отмечена внутренней свободой, прозе его равно внятен и мир души и зримая реальность, – речь идет об исполнении, о том, что уже есть, что несет в себе развитие проблематики «феноменально глубокой», по слову Ясперса, страдальчески-святой классической русской литературы. «Посев», 1978, № 4