Записки барона Гейкинга были изданы в 1886 году на немецком языке, под заглавием «Из дней императора Павла. Записки курляндского дворянина» (Aus den Tagen Kaiser Pauls. Aufzeihnungen eines Kurlandichen Edelmans. Leipzig. 1886).
Гейкинг был женат на дочери начальницы общества благородных девиц (Смольный институт) Лафон, которая пользовалась особенным расположением и уважением великого князя Павла Петровича и великой княгини Марии Фёдоровны. Гейкинг, занимавший место председателя суда в Митаве, ездил в Петербург к тёще, имел случай неоднократно встречаться у неё с великим князем и умел заслужить его благоволение. Тотчас по восшествии своём на престол император Павел вызвал его в Петербург и сделал сперва сенатором, а потом председателем юстиц-коллегии; но в конце 1798 г. Гейкинг впал в немилость, был уволен в отставку и выслан обратно в Митаву.
Записки его были переведены и напечатаны в «Русской старине» 1887 года, но с исключением последней (пятой) главы, где рассказывается смерть Павла. Подробности этого события Гейкинг слышал от участников и современников, так как через несколько дней по кончине Павла приехал в Петербург хлопотать о пенсии, в которой ему было отказано государем при его увольнении.
Желая объяснить непостижимый образ действий, которого наш бедный государь придерживался в течение нескольких месяцев, пожалуй, немудрено даже соблазниться учением Мани[125] и признать его справедливым. Добро и зло чередовались, сменяя друг друга в продолжение какого-нибудь часа; доброта и варварство диктовали ему в один и тот же день приказы, в принципе как нельзя более противоречащие один другому. Не успеешь, бывало, похвалить какое-нибудь мудрое и справедливое мероприятие, как приходит весть, что всё, заслуживающее ваше одобрение, уже разрушено.
Чтобы разгадать эту загадку, я предлагаю здесь читателю свою гипотезу; он может отвергнуть её, если ему удастся найти другую, более соответствующую характеру Павла. По моему мнению, всякий его добрый поступок совершался под влиянием сердечной теплоты и первого непосредственного чувства, тогда как всё, отмеченное печатью жестокости, внушалось ему косвенным образом извне и было прежде всего порождением зависти, ненависти и желания выставить напоказ живейшую заботливость о его личности окружающих; затем, этим же путём стремились ускорить кризис, необходимость которого становилось всё неизбежнее. И действительно, в силу своего коварства и своей пронырливости, интриганы не видели другого средства для своего спасения, как совершение нового преступления.
Но обратимся к фактической стороне дела. Поверхностные наблюдатели были в восторге, видя, что такие люди, как Румянцев и Державин, появились опять в совете, что Нелидинский из ссылки возвратился в Сенат и что офицеры начали массами занимать опять свои прежние места. Но перемена эта осуществилась со слишком большой поспешностью и охватила без всякого разбора чересчур большое число лиц. Всякому мыслящему человеку невольно должен был напрашиваться вопрос: в чём же заключается тайная цель такой удивительной меры?
И действительно, как согласовать неразумную смелость, проявившуюся в том, что государь окружил себя недовольными людьми, с миллионом мелочных мероприятий, свидетельствующих о его страхе и душевной тревоге? Как могло случиться, что Павел угрожал Англии неизбежной войной, что он конфисковал имущество англичан, которые, по его мнению, составили против него заговор, и в то же время взял себе в кухарки англичанку, жившую с его разрешения почти рядом с ним? Если все эти адские комбинации и не привели к желанному результату, то они тем не менее указывают на постоянство, с которым преследовался план, и объясняют (до некоторой степени) не поддающееся определению поведение императора.
Значение Кутайсова — этого столь необходимого враждебной коалиции человека — возрастало с каждым днём; то же следует сказать и о Палене. Общество видело с негодованием прежнего камердинера в звании обер-шталмейстера высочайшего двора и кавалера ордена Андрея Первозванного. Любовница его (Кутайсова), актриса Шевалье, окончательно подчинила его своему влиянию и властно повелевала им. Она не замедлила открыто заняться торговлей чинов, должностей и имений. Весьма вероятно, что, благодаря её интригам, г-же
Курвильон удалось добиться изгнания (из России) Людовика XVIII. Так как она покровительствовала французской системе, то английская партия держалась в стороне, но возможно, что она не бездействовала.
В то время Павел был занят исключительно отделкой своего Михайловского замка. При постройке его работы беспрерывно производились — день и ночь. Стены ещё были пропитаны такой сыростью, что с них всюду лила вода; тем не менее они были уже покрыты великолепными обоями. Врачи попытались было убедить императора не поселяться в новом замке; но он обращался с ними, как со слабоумными, — и они пришли к заключению, что там можно жить. Здание это прежде всего должно было послужить монарху убежищем в случае попытки осуществить государственный переворот. Канавы, подъёмные мосты и целый лабиринт коридоров, в котором было трудно ориентироваться, по-видимому, делали всякое подобное предприятие невозможным. Впрочем, Павел верил, что он находится под непосредственным покровительством архангела Михаила, во имя которого были построены как церковь, так и сам замок.
Императрица схватила в сырых покоях лихорадку, но не стала жаловаться на это; а как великий князь Александр, так и весь двор страдали сильным ревматизмом. Один лишь Павел был здоров и чувствовал себя хорошо, посвящая всё своё время исключительно убранству этого здания, не предчувствуя при этом, что он украшает свою могилу.
Он рассорился почти со всеми европейскими державами; граф Ростопчин был уволен им потому, что попытался смягчить некоторые выражения в письме, продиктованном ему Павлом к английскому королю. Неизвестно, было ли это обстоятельство истинной причиной его увольнения или лишь поводом. Пален был назначен главным управляющим почт и сделался, таким образом, обладателем всех государственных и частных тайн. С этого момента он мог руководить решениями государя согласно собственному желанию[126], так как Павел действовал всегда под влиянием первого впечатления. Пален мог теперь, путём непосредственных предписаний губернаторам, задерживать в пути кого бы то ни было. Он наконец достиг того положения, благодаря которому всякое предприятие сулило ему полную удачу. И он не терял больше времени. Он сообщил свой план Зубовым, снедаемым честолюбием и ненавистью к Павлу; разжёг чувство мести в князе Яшвиле[127], Чичерине, Талызине, Уварове, Татаринове и др. Чтобы заручиться основанием представить необходимость заговора в ещё более ярких красках, он нашёл средство внушить государю страх перед императрицей и великим князем Александром; вследствие этого Павел в один прекрасный день на параде стал избегать близости своих сыновей и запер на ключ дверь своей спальни, ведшую в покои императрицы.
Как ни старались скрыть все нити заговора, но генерал-прокурор Обольянинов, по-видимому, всё-таки заподозрил что-то. Он косвенным путём уведомил государя, который заговорил об этом со своим любимцем Кутайсовым; но последний уверял, что это просто коварный донос, пущенный кем-нибудь, чтобы выслужиться. С целью усыпить Кутайсова (ещё больше), Пален приказал Шевалье неустанно осаждать его, содействовал пожалованию ему великолепных курляндских имений Альт и Ней-Раден и посоветовал ему ни на минуту не покидать Павла, чтобы иметь возможность сообщать ему, Палену, каждое слово императора, даже сказанное им хотя бы случайно.
Вероятно, этим путём узнал он, что государь приказал Аракчееву явиться как можно скорее в Петербург. Боясь, что это делается, чтобы заменить его, он отдал тайный приказ всячески задерживать Аракчеева в дороге и ускорил на два дня осуществление своего плана, который он сообщил генералу Беннигсену. Последний явился было к нему с требованием (заграничного) паспорта и, вероятно, выразил при этом некоторое чувство обиды по поводу манеры государя обращаться с офицерами. Пален воспользовался удачным моментом, чтобы вовлечь Беннигсена в заговор; после получасовой беседы последний возвратился в канцелярию и заявил там, что паспорта ему не нужно ввиду того, что он решил отложить свой отъезд на несколько дней.
Осуществление переворота было назначено в ночь с четверга на пятницу, но когда Пален явился в понедельник к государю с рапортом, Павел сказал ему резким тоном: «Вы не знаете ничего нового?» — «Нет, ваше величество». — «Хорошо, в таком случае я сообщу вам, что что-то затевается». Опустив глаза на бумаги, которые он держал в руках[128], Пален выгадал несколько секунд, чтобы овладеть собою, после чего ответил, улыбаясь: «Если что-нибудь и затевается, то я должен быть осведомлён об этом, я сам должен быть участником. Следовательно, вы, ваше величество, можете не беспокоиться. Впрочем, ваше величество могли бы уполномочить меня арестовать безразлично всякого по моему усмотрению, если бы я счёл это необходимым». — «Конечно, я вас уполномачиваю на это, даже в том случае, если б пришлось арестовать великого князя или императрицу». — «Соблаговолите, ваше величество, дать мне этот приказ письменно, так как я напал на след некоторых обстоятельств, о которых я доложу вашему величеству завтра достоверные сведения».
Государь написал приказ, и Пален удалился со спокойным видом, хотя и сильно взволнованный; он уведомил заговорщиков, что нельзя терять ни минуты. Князь Зубов взялся объявить Павлу, после его предполагавшегося ареста, о необходимости отречься от престола, прочесть ему вслух акт отречения и заставить подписать последний.
Вечером 11 марта успокоенный государь весело поужинал. Графиня Пален присутствовала при этом. Весьма вероятно, что она ничего не знала о заговоре или, по крайней мере, думала, что катастрофа осуществится ещё не скоро. Во время ужина Павел сказал: «Мне приснилось, что у меня скосило рот; говорят, что это дурная примета». Нарышкин ответил ему, смеясь: «А между тем ваше величество изволили проснуться mit sehr guten Mund»[129]. Государь также засмеялся, и разговор перешёл на другие предметы.
Павел, по обыкновению, удалился к себе в 10 часов. В половине 11-го гвардейский пехотный батальон, который вели вдоль Летнего сада, спугнул стаю ворон, поднявшихся с пронзительным криком. Солдаты в испуге начали роптать и не хотели идти дальше. Тогда Уваров воскликнул: «Как! Русские гренадеры не боятся пушек, а испугались ворон, вперёд! Дело касается нашего государя!» Это двусмысленное восклицание убедило их, и они молча последовали за своими офицерами, хотя и с неудовольствием.
С другой стороны, заговорщики уже успели подняться по маленькой лестнице, когда Пален вошёл во двор, где были выстроены два гвардейских батальона. Он сменил командира охраны, гатчинца, приказав ему, как военный генерал-губернатор, отрядить двенадцать человек, чтобы арестовать Обольянинова, и послать двенадцать других — к дому Нарышкина. Словом сказать, он беспрерывно занимал своих гвардейцев, измышляя всевозможные приказы и мешая им таким образом обратить своё внимание на то, что происходило наверху.
Заговорщики[130] сперва заблудились в лабиринте коридоров замка, но Уваров, знавший здание, собрал их опять и провёл через залу кавалергардов, которых Пален сумел перевести за несколько дней до этого в более отдалённое от спальни (государя) помещение. Вследствие этого императора в данный момент охраняли лишь два стоявших у его двери лейб-гусара. Когда последние увидели в такой непоказанный час Зубовых в сопровождении других заговорщиков, они перегородили им дорогу, несмотря на то, что адъютант сказал им, что эти господа явились по выходящему из ряда вон делу. Один из гусаров крикнул громким голосом: «Я вас не впущу!» — и угрожал обнажённой саблей первому, кто осмелится силой переступить через порог (спальни). Тогда некоторые из заговорщиков также взялись за сабли, чтобы защищаться от ударов, наносимых им гусаром: человек 5 или 6 бросились на него и ранили его, между тем как остальные схватили его товарища, который не оказал никакого сопротивления.
Государь был разбужен шумом; он вскочил с постели в рубашке и, не успев отпереть двери, которая вела в покои императрицы, спрятался за ширмы. Заговорщики вошли (в спальню), направились прямо к кровати и, не найдя Павла в ней, испугались, думая, что дело их не удалось. Они поспешили к дверям и при этом случайно заметили государя. «Как! — кричал он в бешенстве, обращаясь к князю Зубову. — Разве я для того вызывал тебя из ссылки, чтобы ты сделался моим убийцей?» Зубов принялся читать вслух акт об отречении от престола, но он дрожал и заикался. Тогда Беннигсен сказал: «Ваше величество, вы не можете больше царствовать над 20-миллионным населением; вы делаете его несчастным; вам лишь остаётся, ваше величество, подписать акт об отречении от престола». Государь, кипя от гнева, отказывался (исполнить это требование). Тогда князь Яшвиль крикнул: «Ты обращался со мною, как тиран, ты должен умереть!» При этих словах другие заговорщики начали рубить государя саблями и ранили его сперва в руку, а затем — в голову; тут они схватили его шарф, лежавший близ кровати, и, невзирая на сильное сопротивление с его стороны... Перо выпадает у меня из рук... Павла нет больше в живых. Увы! я должен довести до конца рассказ об этом ужасе, и у меня хватит смелости сделать это.
Пока всё это совершалось наверху, Кутайсов был разбужен раненым гусаром, кричавшим:
— Спешите к государю, его убивают!
Сперва он хотел было подняться наверх; но смелость покинула его, и он бросился бежать, выскочил на улицу в туфлях и сюртуке и, достигнув дома г. Л(анского) на Литейной, спрятался там и не показывался нигде до следующего дня.
Пален и Валериан Зубов находились внизу в страхе и трепете, так как никто (из заговорщиков) не возвращался к ним. Но вот те наконец спустились, и раздались громкие возгласы:
— Павел умер! Да здравствует Александр!
Пален и сопровождавшие его командиры вторили им, солдаты же молчали.
Тогда Уваров и Талызин сказали им:
— Как! Вы не рады, что Александр ваш император?! Павел захворал сегодня утром; он только что скончался, и наш новый государь заставит нас забыть своего отца, который был уже чересчур строг.
Пален по-немецки спросил своего адъютанта, побывавшего наверху:
— Что, он уже холодный?
— Да, я уже докладывал вам об этом.
— Тогда я поднимусь.
Он направился прежде всего к г-же Ливен, разбудил её и сказал ей:
— Подите к государыне и доложите ей, что Павел скончался от апоплексического удара и что Александр наш император.
После этих немногих слов он пошёл к великому князю Александру, разбудил его и сказал, опустившись на колени: «Приветствую вас как моего монарха! Император Павел только что скончался от удара». Великий князь вскрикнул и был близок к обмороку. Но Пален коротко сказал ему: «Ваше величество, дело касается как вашей личной безопасности, так и безопасности всей царской фамилии. Соблаговолите немедленно одеться и явиться к колеблющимся солдатам, чтобы успокоить их. Вот — князь Зубов, генерал Беннигсен и ваш генерал-адъютант — все были свидетелями кончины императора Павла. В ожидании вашего величества я пойду к императрице». Графиня Ливен уже успела разбудить государыню, которая, увидев её в ночном костюме, воскликнула: «О Боже! Неужели кто-нибудь из моих детей так тяжко захворал?» — «Нет, я имею сообщить вам нечто гораздо более печальное. Государь только что скончался!» Императрица воскликнула: «Его, наверное, убили: мне казалось, что я слышу шум и подавленные крики». Г-жа Ливен заставила её накинуть на себя кое-что из платья. В тот момент, когда императрица хотела войти в комнату государя, она заметила Палена, который приказывал часовым не впускать её.
«Как, — воскликнула она, — у вас хватает смелости запретить мне доступ в комнату моего супруга?!» — «Я обязан сделать это ради вашего величества и славы нашего императора Александра, которая может быть скомпрометирована слишком бурными излияниями чувств. Император Павел скончался от паралича». — «Я хочу видеть его, его убили!» — Она заклинает солдат пропустить её. Тогда Пален говорит им: «Именем государя запрещаю вам впускать её теперь, когда она вне себя от горя». Он хотел выгадать столько времени, чтобы успели одеть усопшего и уничтожить все следы убийства. Павла поспешно одели; ему надвинули шляпу на лицо и повязали горло большим белым носовым платком.
Предусмотрев всё, поспешили отправить ординарцев ко всем полковым командирам и во все департаменты, так что к 5 часам утра уже успел собраться сенат; войска были наготове, чтобы присягнуть новому государю, и курьеры были отправлены к генерал-губернаторам и к дворам великих европейских держав.
Генерал-прокурора Обольянинова арестовали лишь с целью помешать ему предпринять что-нибудь в пользу Павла. После (обнародования) манифеста Александра его освободили из-под стражи. Но новый государь немедленно же назначил генерал-прокурором Беклешова.
Известие о кончине Павла достигло Риги 15-го числа; 16го, когда я только что встал из-за обеда, ко мне вошёл один из моих друзей со словами: «Великая новость! Павел скончался. Александр — царствует; только что прибыл курьер». Излишне заявлять, как глубоко я был потрясён этой вестью, хотя предчувствовал и предвидел эту катастрофу.
На следующий день меня посетил Д... и сообщил подробности. Курьер, старый его знакомый, кроме того, присовокупил, что заговорщики в Петербурге говорят о случившемся во всеуслышание и хвастают этим, как актом справедливости, совершенным с целью прекращения страданий двадцати миллионов людей.
Письмо, полученное одним рижским купцом, подтвердило все подробности. Заговорщики были в нём поименованы, а Палену приписывалась позорная честь, что он был зачинщиком и главным действующим лицом этой ужасной сцены, отблагодарив таким образом Павла за все его благодеяния и неограниченное доверие.
Акты милости молодого императора и любезное письмо, полученное от Беклешова, навели меня на мысль поехать в Петербург, чтобы выхлопотать себе там пенсию, которой меня лишили при увольнении, хотя я всегда исполнял свои обязанности с добросовестной точностью.
Я выехал 24 апреля (из Риги); волнение моё усиливалось тем, что состояние моего здоровья одно время вызывало во мне сомнение в возможности когда-либо свидеться с моими столичными друзьями и знакомыми. Приток приезжих в Петербург со всех концов империи был в то время так велик, что все гостиницы были переполнены. Граф Виельгорский приютил меня у себя, что послужило мне большим нравственным удовлетворением.
Никогда ещё новое воцарение не вызывало такого всеобщего восторга! Это было какое-то опьянение, возраставшее с каждым днём, благодаря возвращению ссыльных и заключённых.
Молодой государь неустанно повторял, что будет управлять государством только согласно закону, и старался окружить себя людьми, служившими ещё при Екатерине, которую он избрал себе образцом. С 15 апреля он уволил Палена от должности главного управляющего почтами и назначил на этот пост сенатора Трощинского. Одновременно с этим получил отставку и Кутайсов с разрешением уехать из Петербурга.
Александр восстановил Тайный Совет, первыми членами которого он назначил: фельдмаршала Салтыкова, обоих Зубовых, вице-канцлера князя Куракина, генерал-прокурора Беклешова, государственного казначея Васильева, Палена, князя Лопухина, князя Гагарина, адмирала Кулешова и Трощинского. Он приказал освободить всех арестованных английских матросов и заявил, что готов остаться лишь покровителем Мальтийского ордена, предоставляя последнему право избирать себе другого гроссмейстера, согласно желаниям заинтересованных в этом вопросе европейских держав. 2 апреля Александром была уничтожена тайная канцелярия, и в тот же день восстановлена во всей своей первоначальной силе дарованная Екатериной грамота о вольностях дворянства.
Первый свой визит я сделал Беклешову, который принял меня очень хорошо; затем я поспешил выразить свою благодарность Лопухину и т.д.
Я долго не мог решиться пойти к Палену; но наш уполномоченный от дворянства Корф, бывший в то время в Петербурге, уверял меня честью, что Пален в разговоре с ним отозвался обо мне дружески и с похвалой; к тому же он был курляндским генерал-губернатором, вследствие чего я был обязан засвидетельствовать своё почтение если не лично ему, то исправляющему эту должность. Он (Корф) предложил сопровождать меня к нему; (я согласился) и мы отправились туда в 11 часов.
Комната, смежная с его кабинетом, был набита битком генералами, чинами департамента иностранных дел, лицами всех чинов и национальностей. Мы узнали, что его превосходительство совещается как раз с посланником графом Разумовским, которому предстояло возвратиться в Вену. Нам пришлось подождать добрых полчаса. Наконец, его превосходительство явился. Стоявшие по соседству с дверями окружили его тесным кольцом. Он выслушивал всех, отвечал парой слов направо, парой слов — налево и, увидев в отдалении какого-то незнакомого мне генерала, направился к нему через толпу, почтительно расступившуюся перед ним; пройдя совсем близко мимо нас, он как бы не заметил меня и, поравнявшись с генералом, завёл с ним разговор вполголоса, причём взор его блуждал по всей зале. Взгляды наши встретились, и, возвращаясь в кабинет, он остановился передо мной, обнял меня и сказал: «Ах, вы ли это?! Как теперь ваше здоровье?» — «Оно устояло в несчастии, и я надеюсь, что оно теперь поправится». Затем он дружески обратился к Корфу, отвёл его в сторону, поболтал с ним несколько минут и после этого возвратился к себе в кабинет, тогда как мы и вся находившаяся здесь толпа начали расходиться, почитая себя счастливыми, что нам удалось увидеть кумир настоящего дня.
В продолжение всего времени, проведённого Паленом в зале, я неустанно следил за ним взором, чтобы уловить его взгляд и прочесть в нём, каково его душевное состояние. Мне показалось, что в нём сказывалось присутствие глубокого волнения и что вся его манера держать себя обнаруживала какую-то затаённую душевную двойственность, замаскированную смелостью и даже дерзостью внешней повадки.
Я внимательно изучал ход нового правления и, убедившись в величайшей любви к справедливости монарха, дрожал за него, видя его окружённым людьми вроде Палена, Зубовых и других, которых общественное мнение во всеуслышание называло виновниками последней трагедии.
Господа эти не только не старались стушеваться, а напротив, говорили о случившемся совершенно открыто с друзьями и знакомыми; сравнивая рассказы столь многих различных лиц, мне было нетрудно отличить, что признавалось всеми единогласно за непреложные факты и что являлось лишь хвастовством и плодом фантазии отдельных повествователей.
Сообразуясь с этим, я изложил здесь свой рассказ.
Однажды утром, когда я пришёл к князю Лопухину, он сказал мне: «Я желал бы, чтобы вы остались в Петербурге и возвратились в третий департамент, где в настоящее время нет ни одного курляндца и ни одного лифляндца»[131].
Прежде чем подать свою записку о причитавшейся мне по закону пенсии, я прочёл её графу Медему, зятю Палена, жившему у своего тестя. Он обещал мне поговорить об этом предмете с последним, чтобы он не оказался моим противником в случае, если государь заговорит с ним о моей просьбе. Граф Медем к тому же уверял меня, что Пален признал моё ходатайство справедливым и скромным, и посоветовал мне снестись с ним, как с курляндским генерал-губернатором.
Со своей запиской и письмом к государю в кармане я отправился к Палену. На этот раз у него было меньше народу. Он вышел из своего кабинета, и я направился к нему со словами: «Граф Медем уже предупредил вас, генерал, о моём деле, — и начал вкратце излагать ему своё ходатайство. «Пойдёмте в мой кабинет, — сказал он« — я располагаю получасом свободного времени — мне доставит удовольствие поболтать с вами».
Едва успели мы сесть, как он заговорил: «Мне известно всё, что вам пришлось перенести, но это ничто в сравнении с гнусностями, совершенными по отношению к массе людей, которым приписывались воображаемые преступления или вся вина которых заключалась в одной лишь необдуманности. Мы устали быть орудиями подобных актов тирании, а так как мы видели, что безумие Павла возрастает с каждым днём и вырождается в манию жестокости, то у нас оставалась лишь следующая альтернатива: или избавить свет от чудовища, или увидеть в ближайшем будущем, как мы сами, а быть может, и часть царской фамилии, сделаемся жертвой дальнейшего развития его бешенства. Только один патриотизм может даровать человеку смелость подвергнуть себя, жену и детей опасности умереть самой жестокой смертью ради 20 миллионов угнетённых, измученных, сосланных, битых кнутом и искалеченных людей с целью возвратить им счастье. Впрочем, я всегда ненавидел его и ничем ему не обязан; я ничего не получил от него, кроме этих орденов. Но и их я возвратил нашему государю при его воцарении, но он приказал мне сохранить их, и я считаю, что получил их только от него. Такая услуга, оказанная государству и всему человечеству, не может быть оплачена ни почестями, ни наградами, и я объявил нашему государю, что никогда не приму подарка. Граф Панин, разделивший мой труд, солидарен со мною и во взгляде на этот вопрос». — «Я не знал, что граф Панин был здесь и опять уехал». — «Мы лишь хотели заставить государя отречься от престола, и граф Панин одобрил этот план. Первой нашей мыслью было воспользоваться для этой цели сенатом; но большинство сенаторов болваны, лишённые души и способности отдаться идеям высшего полёта. Теперь они рады всеобщему счастью; они упиваются восторгом; но у них никогда не хватило бы ни смелости, ни самопожертвования, необходимых для совершения доброго дела («das Gute zu thun»). Возможно, что мы были накануне действительного и, быть может, гораздо большего несчастья, а для великих недругов необходимы и сильные средства. И я должен сказать, что поздравляю себя с этим поступком, считая его своей величайшей заслугой перед государством, ради которого я рисковал жизнью и пролил свою кровь».
После нескольких не имеющих значения слов он начал снова: «Меня удивляет, что вдовствующая императрица, по-видимому, хочет отомстить мне за это, в особенности тогда, как она сама подвергалась величайшей опасности, и с этой точки зрения, некоторым образом, обязана мне. Я отказываюсь от проявления её признательности, но она должна чувствовать её и, по крайней мере, не пытаться возбуждать государя против меня... Вы, без сомнения, видели Нелидову? Я высоко ценю её... Что сказала она вам по этому поводу?»[132]
«Я видел её всего минуту, причём она была окружена полудюжиной фрейлин». Едва успел я вымолвить эти слова, как он вынул свои часы. «Ах, прочтите мне свою записку: у нас осталось очень немного времени». Я поспешно прочёл её и заметил, что он слушал без внимания. Затем он сказал: «Очень хорошо...» Он весьма вежливо проводил меня до дверей кабинета, но я заметил в его лице выражение, которое подсказало мне, что его поведение не искренно.
Я почти каждый день бывал в институте благородных девиц у начальницы — нашей хорошей приятельницы г-жи Пальменбах — и несколько раз видел там Нелидову. В первый раз я был поражён, до чего она изменилась: волосы её поседели, лицо покрылось сплошь морщинами; цвет его был желтовато-свинцовый, и черта глубокой печали омрачала это всегда столь ясное лицо. Лишь при моём третьем посещении мне удалось застать её одну. Я говорил с ней о моей жене и о минувших днях; глаза её наполнились слезами, когда я рассказал ей о своих страданиях.
«Ах, несчастный монарх был менее виноват, чем окружавшие его. Вы оба совершенно правы, не любя этого Палена». При этих словах её лицо оживилось, что меня удивило тем более, что её обычная осторожность часто доходила до притворства.
«Ему ещё мало, что он был зачинщиком заговора против своего благодетеля и монарха; он ещё хотел бы поссорить мать с сыном, чтобы управлять государством, как премьер-министр; но я сомневаюсь, чтобы второй план удался ему так же хорошо, как первый. Государь любит свою мать, а она боготворит его: такая связь не может быть порвана каким-нибудь Паленом, вопреки всем его искусным маневрам».
Две фрейлины вошли в комнату — разговор наш был прерван. Но тут я в первый раз в жизни видел Нелидову разгневанной и забывшей о крайней осторожности, которую она всегда так хорошо соблюдала.
Граф Виельгорский пригласил меня сделать с ним несколько визитов; мы пошли к Палену, где застали за карточным столом самого графа Палена, графа Валериана Зубова, Балицкого и Чаплина, игравших в фараон. Генерал Беннигсен присутствовал в качестве зрителя. Увидя нас, Пален нахмурился; но несколько острот Виельгорского вернули ему хорошее расположение духа, так что мы остались там по окончании игры, а кроме нас обоих — ещё какой-то секретарь департамента иностранных дел и два незнакомых мне лица.
Не знаю, как это случилось, но разговор коснулся императрицы. «Право, — сказал Пален, — она напрасно воображает себе, что она наша повелительница. В сущности, мы оба подданные государя, и если она подданная первого класса, то я — второго; усердие, с которым я стараюсь избежать всего, что могло бы послужить поводом к скандалу и возмущению, всегда останется неизменно тем же по своей глубине и искренности. Знаете ли вы историю с иконой?» — «Нет». — «Так дело вот в чём. Императрица пожертвовала для часовни нового Екатерининского института икону, на которой изображены: Распятие, Божья Матерь и Мария Магдалина; на ней сделаны надписи, намекающие на кончину императора и могущие подстрекнуть раздражённую чернь против тех, на кого молва указывает, как на участников этого дела. Надписи эти уже успели привлечь многих в часовню, так что полиция донесла мне об этом. Чтобы не поступить опрометчиво, я отрядил туда смышлёного и образованного полицейского чиновника в партикулярном платье, поручив ему списать возмутительные места надписей, и велел передать священнику, чтобы образ был удалён втихомолку. Он ответил мне, что ничего не может сделать без непосредственного приказания императрицы. Вот почему я сегодня поговорю об этом с государем, который завтра едет навестить свою мать в Гатчину. Мне передали, что она хочет, чтобы икона осталась на месте во что бы то ни стало. Но это невозможно».
Он ещё несколько раз принимался горячо ратовать против императрицы. Когда мы собрались уходить, граф Виельгорский сказал мне: «Я положительно не узнаю Палена. Он всегда отличался, чтобы не сказать худшего, — смышлёностью фурьера или придворного камер-лакея, а сегодня он позволил себе, не стесняясь, такие выходки против императрицы — и ещё при свидетелях!» — «Он, очевидно, воображает, — ответил я, — что находится в такой незыблемой милости, что может тягаться с императрицей, но ему следовало бы быть поосторожнее. Императрица — женщина: в ней много упорства, сын её любит и уважает. Это очень неравная игра».
В четверг я отправился к обеду в институт. Проходя мимо двери Нелидовой, я заметил, что там готовятся к отъезду в Гатчину. Я зашёл к ней и попросил её объяснить мне историю с иконой, наделавшей столько шуму и способной вызвать в массе праздных и склонных к возмущению людей опасное движение.
«Я очень рада, — сказала она, — что вы вспомнили об этом, так как могу сообщить вам всё до мельчайших подробностей: я была свидетельницей всей этой истории, и образ не раз был у меня в руках. Один русский художник приносил императрице от времени до времени иконы для её новых учреждений. Так как он не хотел продать их, то императрица приказывала выдавать ему когда 100, когда 200 руб. Но, в силу его слишком частых появлений, императрица велела отказать ему, когда он принёс последнюю икону, на которой было изображено распятие. Здесь Божья Матерь обращается к Спасителю с изречением из Св. Писания, а Христос отвечает ей другим текстом[133]. Так как эти надписи делаются славянскими и часто весьма мелким шрифтом, то ни императрица, ни я, ни кто-нибудь из придворных никогда не трудились разбирать их. Художник между тем оставил икону у одного из камердинеров с просьбой убедить государыню взглянуть на неё, так как он по бедности своей нуждается в воспомоществовании. Икона уже провисела две недели слишком в покоях императрицы, когда она, собираясь уехать в Гатчину, вдруг сказала: «Всё-таки надо будет осмотреть образ. Нет ли здесь кого-нибудь из дирекции моих учреждений?» Ей доложили, что г. Гревениц налицо. Императрица велела позвать его и спросила: «Куда бы можно было поместить эту икону?» — «В часовне нового Екатерининского института ещё не хватает одного образа». — «Так велите поставить туда этот и скажите художнику, что я вспомню о нём, когда возвращусь из Гатчины». Всё это может засвидетельствовать вам двор императрицы. Но Пален, который во что бы то ни стадо хочет посеять раздор между матерью и сыном, усмотрел в надписях на иконе смысл, способный вызвать возмущение. Мысль эта экстравагантна и становится преступной, когда её приписывают императрице. Государь, вероятно, прикажет основательно исследовать это дело и даст своей матери удовлетворение. Пока не говорите об этом, а в особенности — не называйте меня». — «Я уверяю вас, что я никому не скажу ни слова».
В воскресенье вечером я получил от одного из своих друзей записку следующего содержания: «Пален со всей своей семьёй уезжает в 9 часов в Ригу; уверяют, что он подал прошение об отставке. Все идут к нему, и я советую вам сделать то же».
Я ответил: «Не верю ни одному слову об этом путешествии. Сходите к нему и по возвращении уведомите меня, в чём дело».
В 11 часов вечера мой друг писал (опять): «Он уехал, разыгрывая роль невозмутимого, но она в отчаянии».
Всё это показалось мне сном. Но я тем не менее спокойно лёг спать и, во всяком случае, пожелал ему счастливого пути.
Около 10 часов утра к Виельгорскому пришёл кто-то из приближённых государя и объяснил нам причину внезапного отъезда Палена.
В четверг утром он горько жаловался государю на инцидент с иконой. Его величество, рассерженный его сильными выражениями, заметил ему: «Не забывайте, что вы говорите о моей матери. Впрочем, невозможно, чтобы надписи были таковыми, как вы говорите, я хочу видеть икону».
Пален, без дальнейших околичностей, велел взять образ и принёс его государю, который, прочитав надписи, ничего не сказал, но поехал в Гатчину с целью потребовать объяснений от своей матери. Как ни старался он смягчить дело, императрице всё-таки пришлось оправдываться в своих намерениях, что было для неё крайне унизительно. Она заключила объяснения, приведённые ею в своё оправдание, словами: «Пока Пален будет в Петербурге, я туда не возвращусь!»
Государь вернулся из Гатчины лишь в субботу вечером и, не желая лично приказать Палену отправиться на ревизию Лифляндии и Курляндии, проработал с ним вместе в воскресенье всё утро до обедни; после этого он велел позвать к себе генерал-прокурора и поручил ему передать Палену своё повеление приблизительно за час до обеда. «Я понимаю, — сказал Пален Беклешову, — смысл этого совета государя и знаю его источник. Доложите его величеству, что сегодня вечером в 8 часов его приказ будет исполнен мною, и я больше не буду в Петербурге».
Он сообщил о случившемся своей жене и заявил ей, что немедленно же потребует полной и безусловной отставки. Она сама написала молодой императрице о своём увольнении, чтобы иметь возможность сопровождать своего мужа. Пален пометил своё письмо Стрельной, и оно было передано государю рано утром, когда он только что проснулся. Указ об его отставке был обнародован в тот же день, так что меньше чем в 26 часов этот человек, считавший своё положение незыблемым, обладавший в такой высокой мере умом и тактом, обратился в ничтожество и был принуждён праздно прогуливаться в своих имениях в сопровождении своей совести, веский голос которой теперь уже больше не будет заглушён лестью и шумом придворной жизни.
Наконец я решился уехать без дальнейших проволочек. Двухмесячного пребывания в знакомой уже раньше столице вполне достаточно, чтобы получить ясное понятие о системе правления, которую затем необходимо основательно изучить и с духом которой надо познакомиться на основании личного опыта. Я сделал всё, от меня зависящее, чтобы заручиться достоверными сведениями об отличительном характере нового правительства, и, по крайней мере, вынес то утешение, что я в состоянии без посторонней помощи заранее определить, в каком направлении будут сделаны дальнейшие шаги нашего нового монарха.
Я возвратился в лоно моей родины и моей семьи с двойным удовлетворением: я понял цену независимого положения и сладкого досуга.
По приглашению генерал-прокурора князя Голицына и выдающихся членов первой курляндской судебной палаты принять участие в разработке плана реорганизации присутственных мест и в редакции новых судебных уставов, я отдался этому труду; таким образом, мой досуг, быть может, окажется не совсем бесплодным для моей родины.
Как благословляю я судьбу, удалившую меня из Петербурга задолго до наступления этого печального времени. Заметь я какие-нибудь признаки готовившегося заговора, я был бы принуждён, в силу принесённой мною присяги и своих принципов, раскрыть ужасную тайну. Множество людей считали бы меня гнусным доносчиком, и как мои намерения, так и поступки были бы заклеймены клеветой.
Но так как меня выслали (из Петербурга) задолго до ужасной катастрофы, то я избежал всех этих неприятностей, нисколько не изменив при этом моим правилам.
Теперь, находясь на покое, я посвящаю остаток своих дней дружбе, своим обязанностям и прелестям литературы.