V. Царевна Катерина

Катюшка, свет мой, здравствуй — прибуди на табою миласть божия и пресветые Богородицы миласердие… А бальшая мне печаль а тебе… письмы твои Катюшка чту и всегда плачу на их смотря. При сем буть натобою мае и отцово благословение.

Писавый мать ваша царица Прасковья

«Свет-Катюшка» была любимицей, баловницей — была отрадой и утешением царицы Прасковьи. Она была старшею ее дочерью и с малых лет, в ущерб сестрам, пользовалась материнскими ласками и самою теплою привязанностью. Катерина не была особенно образована; как ученица Остермана-старшего — Остермана «неудобнаго» ни к какому роду службы и занятиям, — она не сделала, да и не могла сделать, каких-либо успехов. Довольно сказать, что, окруженная немцами-гувернерами, она не выучилась даже свободно говорить по-немецки и впоследствии только понимала этот язык, но изъяснялась на нем неохотно и нехорошо. Итак, не успехи ее привлекли особую любовь матери, не красота — и в ней судьба ее обидела, — но резкое отличие ее характера от характеров младших сестер. В самом деле: сосредоточенная, угрюмая, несообщительная герцогиня Анна, а также вечно больная, уродливая и тупая от рождения младшая царевна Прасковья — и та, и другая резко отличались от старшей сестры.

Благодаря описаниям современников, мы ясно видим пред собой «свет-Катюшку».

Маленькая, преждевременно располневшая до чрезмерности, черноглазая, с черною косою, белолицая — она не была красавицей; но зато обращала на себя всеобщее внимание непомерною болтливостью, громким смехом, беззаботностью и особенной способностью говорить все, что только взбредет в ее ветреную голову.

Она рано стала отличать в окружающих ее придворных — среди пажей, денщиков, секретарей и др. героев — красавцев; была к ним особенно внимательна, словоохотлива и зачастую отпускала остроты — настолько остроумные, что леди Рондо, ни слова не понимавшая по-русски, серьезно находила в ней «сатирический взгляд» на вещи.

На ассамблеях и всякого рода пиршествах «свет-Катюшка» танцевала гораздо больше, нежели ее хворые и скучные сестры; вертелась, хохотала, болтала, вызывала и отвечала на шутки впопад и невпопад — и звонкий смех ее постоянно оглашал низенькие, прокопченные табаком и пропахшие пивом и водкой танцевальные покои общественных собраний.

«Катерина Ивановна, — отмечает в своем дневнике камер-юнкер Берхгольц, — женщина чрезвычайно веселая. Она постоянно говорит все, что только придет ей в голову, и потому зачастую выходят преуморительныя вещи. «Если я буду пред вами бранить Берхгольца, — сказала она мне однажды через переводчика, — стану называть Берхгольца дезертиром и изменником, — то вы не принимайте этого на свой счет. Я браню не вас, а вашего двоюродного брата обер-егермейстера, за то, что он состоит в шведской службе». — Любопытно, замечает при этом составитель дневника, что Катерина Ивановна хотела сказать этим комплимент, но он вышел как-то особенно странен[81].

А все эти странности нравились многим невзыскательным представителям тогдашней аристократии и приводили в восторг нежную маменьку. Она положительно не слышала души в ненаглядной свет-Катюшке — берегла и лелеяла ее пуще всего на свете.

Этою любовью объясняется и то обстоятельство, что, желая подольше удержать при себе старшую дочь, царица Прасковья охотно отдала прежде замуж среднюю.

Катерина была утехой, другом, поверенным всех тайн старушки-матери. Царица нередко через нее обращалась со своими просьбами к государю, через нее заискивала в новой государыне… Эта новая государыня с каждым годом получала все больше и больше значения, больше и больше влияния на частные дела тогдашней аристократии — и старушка всячески торопилась ее задобрить. Таким образом, выполняя желание матери, царевна Катерина писала к супруге Петра грамотки, преисполненные самых нежных эпитетов: «предражайшая, прелюбезнейшая голубушка, свет-царица», поздравляла с праздниками и всякого рода торжественными случаями.

Родилась у государыни дочь Мария — и царевна спешит засвидетельствовать свои радостные чувства, вызванные этим случаем. «За него, — уверяла Катерина, — мы всемилостиваго Бога благодарим, что слышем про ваше здравие, что вас Господь Бог в добром здравии распростал чрез такой ваш дальний путь…» «А в новый год (1714-й), — продолжала царевна, — подай Господа царевича и чего от всего сердца желаем…»[82]

И желание, как надо думать, было самое чистосердечное: государыня вскоре, именно 29 октября 1715 г., родила Петра Петровича. Его появление в свет — послужило только к гибели царевича Алексея Петровича. Царевичем Петром Преобразователь решился заместить убылое место наследника престола, но законы Провидения неисповедимы — и десять месяцев спустя после смерти царевича Алексея умер царевич Петр Петрович.

Старшая дочь Прасковьи давно была в летах. Ей минуло 24 года, когда венценосный дядя решился, наконец, пристроить племянницу. За женихами дело не стало. В январе 1716 г. явился к Петру посол герцога Мекленбургского советник Габихсталь. Посол явил грамоту, в которой герцог в самых выспренних выражениях просил руки одной из царевен, царских племянниц, и именно вдовствующей герцогини Анны Ивановны. Государь решил выдать царевну Катерину; брак этот входил в черту его политических планов и соображений[83].

Со своей стороны герцог Мекленбургский строил на браке с любой из племянниц русского царя большие надежды, рассчитывая, что после этого брака найдет в могущественном государе поддержку своим завоевательным планам.

«Тогда я буду в состоянии всем предписывать законы», — сказал Карл-Леопольд своему обер-маршалу барону Эйхгольцу, который был его главным советником во всех делах.

Эйхгольц заметил, что прижитие детей — главная цель брака и что царские племянницы для этого слишком стары. Герцог успокоил своего собеседника уверением, что намерен жениться на герцогине Курляндской, за которой получит славное герцогство.

К царю, как сказано выше, послан был мекленбургский сановник Габихсталь, с поручением просить руки герцогини Курляндской. Желая ускорить сватовство, сам герцог чуть было не отправился в Петербург, но потом передумал и вместо этого поехал в Штральзунд к царскому любимцу Ягужинскому, чтобы узнать от него о положении дел. При этом свидании герцог вручил Ягужинскому обручальное кольцо и бланкет, что он согласен жениться на той из царевен, которую царь сам назначит. Между тем Габихсталь, не подозревавший, какой оборот приняло дело, продолжал настаивать, чтобы герцогу отдана была герцогиня Курляндская. Тогда царь велел позвать к себе Габихсталя и объявил, что, имея бланкет от герцога, может назначить в невесты любую из племянниц, а если Габихсталь еще будет настаивать на герцогине Курляндской, то будет сослан в Сибирь.

Габихсталю оставалось только молчать.

В тот же вечер государь объявил царевну Катерину Ивановну невестою герцога Мекленбургского.

Габихсталь написал герцогу о случившемся и сообщил, что сам царь скоро приедет в Данциг и привезет с собою царевну.

Эйхгольц, разговаривая по этому поводу с герцогом, изъявил сожаление, что ему не досталась герцогиня Курляндская, а ее сестра, которая еще старше. Герцог ответил на это:

«Что делать! судьба назначила мне эту Катерину; надобно быть довольным; она, по крайней мере, любимица царицы».

Но сам герцог не успокоился своими словами и, расхаживая по комнате, наконец, спросил:

«Как ты думаешь, Эйхгольц, хорошо ли это кончится?»

Эйхгольц заметил, что не он давал такой совет и не отвечает за последствия; при этом упрекнул герцога, что он всегда спрашивает совета, а действует по-своему.

Между тем в С.-Петербурге, в день аудиенции посла от герцога Мекленбургского, приступлено было к заключению свадебного контракта. На основании его герцог обязывался, по заключении сговора, — вступить в брак немедленно, с подобающим торжеством, в том месте, какое будет назначено по взаимному соглашению. Ее высочество останется православной, равно как и весь ее русский штат; причем в резиденции своей она будет иметь православную церковь. Герцог обязывался определить на содержание жены и ее штата надлежащее жалованье; все придворные чины должны были получать приличное содержание, и стол для ее высочества должен был приготовляться в надлежащие дни постный. На случай своей смерти, герцог обязывался закрепить за женою замок Гистров с двадцатью пятью тысячами ефимков ежегодного содержания.

Что же касается до русского государя, то, в силу свадебного договора, он обязывался снабдить племянницу экипажами, гардеробом и пр., да, кроме того, дать в приданое двести тысяч рублей буде не удастся силою оружия отнять у шведов город Висмар с Барнеминдом, отошедшими от Мекленбурга по Вестфальскому миру.

Висмар, лежащий в семи милях от Балтийского моря, некогда принадлежал к славному Ганзейскому союзу и вообще был весьма выгодным постом для морской торговли. Вот почему, имея в виду усиление и упрочение своих торговых сношений с Европою, Петр непременно хотел иметь в сильной крепости Висмар надежное складочное место для русских товаров, на что и мог рассчитывать при закреплении Висмара с его пригородами за первоначальными владельцами, настоящий представитель которых делался его зятем.

Но нельзя сказать, чтоб новый свойственник царской фамилии был человек симпатичный, достойный родства с могущественным домом. Нет, Карл-Леопольд — был тип грубого, необразованного, своевольного и в высшей степени взбалмошного владельца лоскутка Германии.

Начиная с того, что он вступал в брак с русской царевной в то время, когда еще жива была его первая супруга, немка, София-Гедвига, рожденная принцесса Нассау-Фрисландская, с которой он еще не успел развестись, — но он с ней решительно не уживался, точно так же, как не мог ужиться с подданными, в которых видел постоянных заговорщиков на свое имущество, свободу, даже на жизнь. Вследствие этого он их преследовал самым деспотическим образом: хватал недовольных и бросал в тюрьмы, чинил сам суд и расправу и, попирая всякий закон, посылал на эшафот… При сварливости, деспотизме и жестокости, герцог известен был еще скупостью. Любимой его поговоркой было: «Старые долги не надо платить, а новым нужно дать время состариться».

Знал ли Петр о деяниях и свойствах будущего зятя? Нет сомнения, что знал как нельзя лучше; но едва ли смотрел на это строго, а главное — эти неудобства были ничтожны в его глазах пред несомненными выгодами брачного союза. Свадебный договор был подписан обоими представителями своих государей: вице-канцлером Шафировым и советником Габихсталем. Последний в особом сепаратном артикуле обязывался до совершения брака предъявить точное доказательство о разводе герцога с первой женой.

По совершении обручения и сговора — посол герцога Габихсталь имел отпускные аудиенции у всех членов царской фамилии; причем царица Прасковья как хлебосольная хозяйка и мать высокой невесты всячески старалась его угостить. Была ли она довольна брачным договором? Неизвестно, но хочешь или не хочешь, а покориться было надо; она знала крутой нрав Петра: противиться ему было делом не легким. Впрочем, государь, как всегда, был ласков и внимателен к невестке и еще незадолго до приема мекленбургского посла провел у нее несколько часов в толках и беседе о предстоящем сватовстве немецкой владетельной персоны.

Прасковья убедительно просила государя выдать ее Катюшку замуж не иначе как в своем высоком присутствии; причем просила строго-настрого наказать ее мужу, чтоб он берег жену. Старушка скорбела, что за тяжкими недугами не могла сама быть на торжестве, столь близком ее родительскому сердцу.

27 января 1716 г. она проводила свою любимицу в дальнюю дорогу. Государь с государыней, с племянницей-невестой и с необходимой свитой — выехал из Петербурга в Данциг[84].

Царица Прасковья Федоровна сильно скучала по отъезде дочери, особливо первые два месяца. В это время она пишет письмо за письмом царице Екатерине Алексеевне, бывшей с государем за границею. Извещая ее о здоровье детей, она униженно молит не оставлять «своею милостью» царевну Катерину. Вот для примера одно из таковых писем, каковое приводим без грамматических ошибок царицы.

«Государыня моя невестушка и матушка царица Екатерина Алексеевна!»

«Здравствуй, свет мой, на множество лет, купно с Государем нашим общим батюшком, с царем Петром Алексеевичем».

«Доношу вашей милости: дорогая детки ваши, слава Богу, в добром здоровье. Благодарствую, государыня моя, за писание ваше, чего и впредь желаю слышать чрез писание о вашем общем здравии; а что изволишь писать, чтоб взаимно не покинуть дорогих деток ваших, и мы ради служить — лишь бы что вам было угодно»… «А (о) Катюшке прошу пожалу(й), свет мой! содержать ее в такой милости, как от всюдова слышу превеликую к ней милость; а (о) том, свет мой, еще прошу, што с молодости какая неист(п)рава — пожалуй, свет мой, поучи и покручинься и побей по такой (т)воей милости. При сем остаюся Прасковья».

(Из) Петербурга.


Жених явился в Данциг 8 марта 1716 г. и здесь впервые увидел свою веселую, бойкую, хохотунью невесту. Первый день их знакомства заключился торжественной ассамблеей у бискупа Варминского, князя Потоцкого; затем последующие дни, вплоть до свадьбы, прошли в осмотре достопамятных замков, местностей, церквей, в посещении музеев; вечера — в театрах и ассамблеях. Нельзя не пожалеть, что до нас не дошли (по крайней мере, в тех бумагах, которые мы пересматривали) письма Катерины к ее матушке. Нет сомнения, что из них мы бы узнали, какое впечатление произвел на нее Карл-Леопольд, насколько полюбилась ей его беседа, его наружность, его придворные… В официальных же источниках мы ничего не находим, кроме сухого, безжизненного перечня празднеств и торжеств, в которые погрузилась брачная чета. Празднества были тем великолепнее, что в Данциг съехались не только уполномоченные от венценосных владетелей Дании, Пруссии, Гановера, но явился и сам «великолепный» король Польский Август II. Все они поспешили к Петру, под его знамя, для составления грозного союза против Швеции… И тут, среди политических толков, пересудов и рассуждений, в которых иногда довольно бесплодно пропадало время, они всячески старались щегольнуть перед русским царем великолепными празднествами и пирами.

Но если мало подробностей об этих днях соединения царской племянницы с герцогом Карлом-Леопольдом находим мы в официальных источниках, то в высшей степени интересные данные для характеристики нравов общества той эпохи дает нам в своем рассказе Эйхгольц — обер-маршал и наиближайший советник герцога Мекленбургского.

Герцог Карл-Леопольд выслал к царю Петру навстречу в Данциг барона Эйхгольца. В Данциге Эйхгольц милостиво принят был царем и царской фамилией; приглашали его всюду, где угощали царя. Он очень опасался, чтобы герцог, переменив мысли, не отказался бы приехать на свадьбу и чтобы его, посланника, не отправили за то в Сибирь.

Царь ежедневно спрашивал: «Wann kumm (kommt) Herzog?»

Наконец, на седьмой день, герцог Карл-Леопольд приехал и Эйхгольц повел его тотчас к епископу Ермеландскому, у коего царь Петр находился в гостях со всем своим семейством.

При входе герцога царь спросил: «Wo ist Ober-Marchall?» (т. е. Эйхгольц); но сам герцог показался и Ягужинский представил его государю (8 марта 1716 г.).

Царь обнял и поцеловал герцога и подвел его к царице и к невесте, царевне Екатерине Ивановне.

Перед царем (так рассказывает Эйхгольц) его светлость вел себя с большею скромностью и смирением, нежели перед самим цесарским величеством и почти с рабским унижением, а перед царицею и невестою он был хотя вежлив, но холоден, так что Эйхгольц нашел нужным извинить его, сказав обер-гофмейстерине российского двора:

«Кажется, светлейший жених еще не довольно познакомился и от дороги не в веселом расположении духа, но это пройдет».

В первый вечер герцог довольно понравился царю, потому что Петр не успел узнать его короче, ибо герцог был отвлекаем иностранными и российскими министрами, подходившими к нему с поздравительными приветствиями. Когда сели за ужин, Эйхгольц заметил, что герцог, сидевший подле царя, снова принял свойственный ему холодный и угрюмый вид; он, встав и подошед к герцогу, сказал ему на ухо, чтобы он предложил царю большой кубок за здравие родителя и сына. Герцог исполнил совет, и царь, приняв тост, поцеловал герцога. Потом Эйхгольц, подойдя к царю, сказал:

— «Ваше царское величество приняли ныне моего милостивейшего герцога за сына и дали ему супругу. Осмеливаюсь и я просить, чтобы и меня ссудили женою».

Царь, смотря на него, с удивлением спросил по-голландски: «А что, разве ты еще не женат?» Потом, сняв с него парик и посмотрев на него, продолжал:

— «Сверху ты молодец и имеешь хороший ум, но снизу обстоит плохо».

Эйхгольц, покраснев, замолчал, и когда после ужина начались танцы и царь ему приказал танцевать, он отвечал:

— «Ваше величество меня так пристыдили пред всею компаниею, что я уже не смею поднять глаз ни на одну из дам».

Царь, смеясь, сказал: «Я ужо найду тебе пару».

На второй и третий день герцог вел себя изрядно, но на четвертый за ужином возник спор: лучше ли для кавалерии колоть по-шведски или рубить по-русски?

Царь был последнего мнения, а герцог придерживался первого так усердно и упорно, что спор сделался шумным, а Эйхгольца бросало в пот, как Иуду (Judas-Schweiss geschwitzet).

Возвращаясь домой. Эйхгольц сказал герцогу: «Ради Бога, ваша светлость, берегитесь! Вы имеете дело с таким государем, с которым надобно обходиться осторожно. Какое вам дело, что лучше: колоть или рубить? Конечно, вы приехали сюда, чтобы колоть, но иначе».

Герцог отвечал, что заблаговременно должно приучить царя так, как ему нужно.

Начались переговоры касательно брачных трактатов. «Когда граф Горн, — говорит Эйхгольц, — сочинял брачный трактат между покойным герцогом и его супругою, то не имел другого труда, кроме составления выписки из прежних договоров герцогскаго дома, и за то дали ему 1000 червонцев и сверх того серебряный сервиз в 5000 гульденов. Ныне же российские министры и слышать не хотят о прежних договорах герцогскаго дома, говоря, что дело идет об императорской принцессе, которую следует иначе обеспечить нежели прежних герцогинь Мекленбургских. Прежним герцогиням, бывшим не одной веры с супругами, позволялось иметь только одного духовника; русские же требовали содержания архимандрита и 12 человек певчих. Прежним обер-гофмейстеринам назначали 500 талеров жалованья; теперь требовали 3000 и в той же соразмерности жалованья придворным дамам».

Бедный Эйхгольц по целым дням спорил с Головкиным, Шафировым и Петром Андреевичем Толстым, так что едва не подвергся кровохарканию (dass er hätte mögen Blut speyen); а когда по вечерам герцог приходил к царице, то его светлость не упорствовал и соглашался на все требования российских министров. Придворные русские дамы стали так ненавидеть Эйхгольца, что при появлении его громко восклицали: «Hu Ober-Marschall, Bös(er) Mann! Bös(er) Mann!»

Но царь Петр Алексеевич, слыша сие, всегда защищал его, говоря: «Он прав; он делает, что государь его велит и соблюдает его пользу».

Предложили заплатить герцогу 200 000 р. сер. (по тогдашнему 400 000 талеров), доставшихся Екатерине Ивановне по наследству от родителя ее; но герцог, под видом великодушия, отклонил сие предложение и просил гарантировать ему лучше город Висмар. «Так, — говорит Эйхгольц, — у нас из-под носу ускользнули 400 000 талеров. Зачем было не взять этих денег в зачет за несправедливыя притеснения, претерпеваемыя Мекленбургским краем от российскаго войска!»

Носился слух, что генерал Адам Вейде и кн. Долгоруков соединятся с корпусом кн. Репнина в Мекленбурге.

— «Берегитесь, ваша светлость, — говорил Эйхгольц герцогу — чтобы эти русские не пожрали целого Мекленбурга».

Герцог отвечал: «Пустое, они нам ничего не сделают. Нет народа, который довольствовался бы столь малым. Русские едят траву и пьют воду».

Это показалось Эйхгольцу не безвероятным, потому что он помнил, какую превосходную дисциплину российские войска соблюдали в 1712 г., причем поддержание этой дисциплины ничего не стоило, кроме лучшего коня из герцогской конюшни со сбруей, купленной в Париже за 1800 талеров, и кошелька с 1000 червонцами, доставшихся в подарок главнокомандующему князю Меншикову. Так и Петр Андреевич Толстой говорил, что войска не требуют ничего, как «un росо di pane! un росо di pane!»

Между тем, по случаю приезда в Данциг короля Польского, у русских вельмож ежедневно были балы и разные угощения.

По подписании брачных трактатов, герцог, вовсе не думая о совершении брака, избегал присутствия царя, извиняясь разными пустыми предлогами; с невестою обходился он весьма равнодушно и поступал чрезвычайно надменно с российскими вельможами, которым оказывал даже презрение, так что все перестали его любить. Царь скоро узнал герцога, и шведский его наряд, и шведский мундир его людей ему надоели; но, дав уже слово, настаивал на совершении бракосочетания.

Накануне свадьбы (7 апреля 1716 г.) герцог Карл-Леопольд причастился св. Тайн.

8 апреля 1716 г., в день свадьбы, поутру, Эйхгольц, подойдя к кровати герцога, спросил его: «Каково теперь сердечку вашему и чувствуете-ли, ваша светлость, себя спокойным?»

Герцог отвечал: «Да!» — и, встав, оделся по своему великолепию, не забыв большой шведской шпаги на широкой, богато вышитой перевязи. Он не мог отвыкнуть от этой шведской моды, хотя Эйхгольц нередко ему говаривал:

— «Ваша светлость! с кем хотите драться, что всегда изволите носить столь огромную шпагу? Не лучше ли было бы, если б вы одевались одинаково с другими принцами — скромно и без особеннаго отличия?»

Эйхгольц заметил как странность, что герцог в день свадьбы не надел манжетов.

Герцог в день свадьбы обедал дома. После обеда, в 2 часа, приехал генерал Вейде везти герцога в своей карете к царю, ибо герцог не имел с собою собственного экипажа. Пред ним ехала, в наемных каретах, свита его: Вальтер, Габихсталь, Беркгольц и Эйхгольц. Площадь пред домом, в коем жил царь, и даже крыши соседственных домов наполнены были народом. Когда герцог выходил из кареты, то зацепил париком за гвоздик и должен был стоять несколько минут с голою головою посреди народа, покуда верный Эйхгольц не успел снять парик с гвоздя и снова надеть ему на голову.

У царя находился король Польский, их величества приняли герцога весьма благосклонно. В присутствии прочих андреевских кавалеров, царь наложил на герцога орден, и все кавалеры, по очереди, обнимали нового своего товарища. Потом пошли к невесте, убранной великокняжеской короной (fast Kaiserliche Krone), и отправились пешком чрез улицу в часовню, наскоро построенную. Русский архиерей совершил обряд венчания, невзирая на представленные Эйхгольцом опасения, состоявшие в том, что процесс о разводе герцога с супругой первого брака еще продолжался в Вене, и поелику греческая вера не принадлежала к числу принятых в Римской империи вероисповеданий, то законность нового брака впоследствии времени могла быть оспариваема[85]. Посему Эйхгольц советовал герцогу обряд венчания поручить священнику какого-либо в Римской империи признанного вероисповедания; но герцог не внял этому совету. Во время церемонии, продолжавшейся два часа, царь Петр, по своему обыкновению, часто переходил с одного места на другое и сам указывал певчим в псалтыре, что надлежало петь.

Из церкви пошли процессией к вечернему столу, и многие в народе громко восклицали:

— «Смотрите, у герцога нет манжет!»

Стол накрыт был в узкой комнате. Брачное ложе находилось в комнате, украшенной в японском вкусе и наполненной японскими лакированными вещами, каких, по словам Эйхгольца, у русских много». Самая кровать была также лакирована, и Эйхгольц опасался, что герцог в нее не ляжет, так как запах от лакировки был ему противен.

На площади, перед домом герцога, был фейерверк. Царь Петр Алексеевич, сопровождаемый королем Польским Августом II и герцогом Мекленбургским, ходил и суетился по площади и сам забавлялся зажиганием ракет. Эйхгольц ходил за своим герцогом, боясь падающих ракетных шестов. Он сказал ему, что светлейшая невеста в 10 часов удалилась в спальню и что уже пробил час пополуночи, а что потому и его светлости пора ложиться спать. Наконец, он убедил герцога войти в спальню, и сам, утомленный и притом полупьяный, лег спать и заснул крепким сном, однако ж ненадолго.

Около 4 часов пополуночи кто-то разбудил его, сказав тихим голосом:

— «Эйхгольц, Эйхгольц, что ты, спишь?»

Проснувшись и очнувшись с трудом, Эйхгольц увидал пред собой герцога и сильно испугался, думая, что опять случилось такое происшествие (?), как с разведенною герцогинею. Но герцог велел ему не делать шуму и объявил, что хочет лечь к нему. Эйхгольц уступил ему свою кровать, а сам лег к Беркгольцу.

Несмотря на свой странный поступок, герцог на другое утро пошел к герцогине и поднес ей подарки. Потом велел Эйхгольцу заготовить уведомительные письма о заключенном браке: к цесарскому величеству и ко всем курфирстам.

На другой день царь угощал новобрачных.

На третий день герцог обедал дома. Кроме обер-гофмейстерины, Екатерина Ивановна имела при себе трех фрейлин русских: прекрасную Салтыкову, состоявшую в близком родстве со своей повелительницей, Балк[86], и третьей, коей имени Эйхгольц не помнит[87].

Герцог спросил его, как водилось при прежних герцогах мекленбургских: допускались ли фрейлины к герцогскому столу?

Эйхгольц отвечал утвердительно, на что герцог шутя сказал: «Ты это говоришь потому, что ты влюблен в Салтыкову». Эйхгольц, смеясь, возразил: «А что за беда, хотя бы и так?» Герцог продолжал: «Если женишься на ней, то будешь со мной в родстве»[88]. Эйхгольц благодарил за честь, от которой, однако ж, отказался, ибо смешно было бы, если б муж и жена не могли говорить друг с другом. (Салтыкова не знала немецкого языка.) Решено было, чтобы фрейлины обедали за герцогским столом. Но когда шли к столу, герцог, подозвав Эйхгольца, приказал, чтобы придворные дамы, кроме обер-гофмейстерины, сели за маршальским столом, прибавляя: «Надлежит этих (девушек) заранее учить, какими им должно быть». Эйхгольц тщетно представлял герцогу, сколь это им будет обидно, и, наконец, объявил, что в таком случае он, как тайный советник и обер-маршал, сам сядет за маршальским столом, а место его при герцогском столе может заступить Беркгольц. Потом он подал руку Салтыковой и повел ее к маршальскому столу, объясняя ей, через Наталью Федоровну Балк, что им тут будет гораздо лучше и непринужденнее, нежели у герцогского стола. Салтыкова стала горько плакать и рыдать, не хотела даже отдать из рук веера своего и ничего не отведала, хотя Эйхгольц пал пред ней на колена, целовал у ней руки и просил, чтобы она успокоилась. Нечего делать! И другие девицы ничего не кушали.

По окончании стола, Салтыкова убежала к герцогине Екатерине Ивановне: поднялись шум, рыдание, вопли и слезы, так что, рассказывает Эйхгольц, «страшно было слушать». Царь сильно почувствовал поступок герцога, а Салтыкову отозвали от двора герцога.

Герцог весьма щедро одарил российских министров и придворных, на что употребил купленные им за 70 000 талеров драгоценности. Всем дарили перстни, даже служанкам при камермедхенах. Но с российской стороны мекленбуржцам ничего не подарили, ниже кривой булавки (nicht erne krumme Stecknadel).

В числе заказанных в Гамбурге подарков было три перстня, каждый в 4000 талеров; так как невозможно было сделать их равной ценности, один перстень стоил только 3500 талеров, хотя видом не отличался от других. По отъезде герцога из Данцига, Габихсталь вручил перстни в 4000 талеров Головкину и Шафирову, а Толстому как младшему тайному советнику — в 3500 талеров. Толстой, который, вероятно, велел оценить свой перстень, поднял великий шум и сказал Остерману: «Что герцог себе воображает, что поступает со мною так подло!» и пр. Остерман, получив перстень в 1800 талеров и желая успокоить Толстого, предложил ему взять вдобавок и его перстень. Толстой хотя на это согласился, но сей «грубиян», как его называет Эйхгольц, не переставал принимать пред ним вида оскорбленного и невежливого и даже не принес благодарности герцогу по приезде своем в Шверин.

В Шверине покои во дворце обивались красным бархатом и шпалерами, и все приготовления были сделаны к приему царя. Завербованные Фитингофом, по приказанию герцога, войска стояли в параде при въезде царя (12 мая 1716 г.), и когда царь с герцогом проезжали верхом мимо войск, сей последний кивнул головою Эйхгольцу и выразил глазами, сколь он доволен иметь столь прекрасных солдат. Царь принят был с такими почестями, как сам император (т. е. цесарское величество). Разумеется, что ему отведены были лучшие комнаты во дворце.

Когда Эйхгольц на следующее утро явился к царю для поклона, он не нашел никого в передней. Проходя через несколько комнат и не встречая никого, он входит в приготовленную для августейшего гостя спальню и видит, что кровать осталась неприкосновенной. Наконец, слыша, что ходят по потаенной лестнице, пошел по ней и застал царя под крышей в каморке, приготовленной для его камердинера, в кровати коего он изволил почивать.

Обеденный стол царь велел накрыть в самой маленькой комнате дворца, ибо его величество вообще любил маленькие комнаты. Говорят, что таков его обычай. В Берлине он спал на медвежьей шкуре за дверьми. Предполагали, что он это делает для избежания опасности, дабы не знали, где он спит. В Шверине царь начал лечиться пирмонтскими водами. Между тем герцог уехал на короткое время в Росток, чтобы сделать приготовления к приезду царя. На возвратном пути герцог остановился на обед в Пассене. Квартирующие там русские солдаты жестоко бранили управителя этого имения за то, что данный им хлеб нехорош, и требовали лучшего, угрожая управителю, что, в противном случае, они поколотят его по-русски. Управитель спасся от них в комнате, где герцог обедал. Но раздраженные солдаты в открытые двери бросили туда данный им хлеб. Эйхгольц, смеясь, спросил герцога:

— «Неужели это те самые люди, которые довольствуются водою и травою? Господи, упаси меня от такого тестя, коего люди так бы со мною поступали!»

Герцог молчал в изумлении. Эйхгольц представил герцогу, что, если русские так поступают в его имениях, каково должно быть их поведение в дворянских имениях, и что он, герцог как владетельный князь пред Богом и пред собственной своей совестью обязан поговорить о том с царем. Эйхгольц не переставал напоминать о том герцогу: но когда последнему представился случай говорить с царем Петром Алексеевичем, герцог Мекленбургский струсил и молчал как онемелый (als wenn er aufs Maul geschlagen ware). Наконец, когда царь однажды прогуливался в саду, Эйхгольц снова начал понукать своего герцога, чтобы, пользуясь этим случаем, завел разговор о постоях. Герцог никак не мог решиться и наконец сказал Эйхгольцу: «Ты сам поговори». Эйхгольц принял на себя это поручение, и, действительно, царь изволил издать регламент: сколько хлеба, мяса, крупы, сала крестьяне обязаны давать солдатам. Но существенного облегчения не последовало. Русские пили и ели не только во дворце, где последний конюх требовал всего, что ему в голову приходило; но и в городе, в домах, где жили российские министры, стол должен был быть накрыт целый день. «И русская толпа, — говорит Эйхгольц, — оставалась у нас на шее до тех пор, пока царь, по славной кампании в Зеландии, не уехал в Голландию и потом во Францию».

В Шверине царь любил обедать в герцогском саду, из коего прекраснейший вид на Шверинское озеро. Герцог всегда требовал, чтобы его дворцовый караул занимал все посты. Эта герцогская гвардия состояла из людей исполинского роста, с огромными усами, и чем они видом были страшнее и суровее, тем более нравились герцогу. Во время обеденного стола всегда четверо стояли тут с обнаженными шпагами. Царь, любя быть без принуждения и не на виду, неоднократно просил герцога избавить его от этих излишних почестей, но не успел в своей просьбе. Однажды вечером, когда комары стали беспокоить компанию, речь зашла о том, как бы скорее избавиться от них.

Царь Петр Алексеевич сказал герцогу: «Вот эти мужичины с обнаженными шпагами ни к чему иному не годны; велите им подойти и отгонять комаров огромными своими усами».

Когда царица уехала из Шверина, Эйхгольц ожидал, что она изъявит свое удовольствие обыкновенными подарками придворным чинам, в особенности ему как обер-маршалу. Но она не пожаловала ему ни гроша (nicht einen Kreuzer). Когда он вел ее к карете, Екатерина Алексеевна ему сказала:

— «Я останусь у вас в долгу».

Эйхгольц отвечал, что того не знает; но что, впрочем, считает за большую честь, если столь великая государыня у него в долгу. Между тем он просил одной милости, чтобы ее царское величество упросила царя об освобождении баварского дворянина барона Пфертнера, состоящего в шведской службе и взятого в плен в Полтавском сражении, чем ее величество обяжет также княгиню Нидер-Минстерскую с коей барон Пфертнер состоит в родстве, а его, Эйхгольца, вполне вознаградит за его старания. Царица обещала исполнить эту просьбу, и Эйхгольц впоследствии напоминал ей о том неоднократно своими записками в Гаге и в Ахене; но царица даже не справлялась о Пфертнере, а тем менее просила за него царя. «Столь мало, — говорит Эйхгольц, — имела она великодушия».

Положено было, чтобы царские министры имели совещания с герцогскими о тесном союзе между обоими дворами и об обоюдных их пользах. Так как царь не любил мекленбургского министра Петкума, то последний не участвовал в совещаниях. Со стороны царя назначены были Шафиров и барон Шлейниц; со стороны герцога — Эйхгольц и Габихсталь.

Накануне Эйхгольц спросил герцога, не желает ли он лично открыть заседание и какие предметы имеют быть трактуемы? Герцог предоставил Эйхгольцу открыть заседание приветствием. Предметами совещания были: 1) О новом браке герцога и о претензиях разведенной с ним герцогини. 2) О городе Висмаре. 3) Об удовлетворении герцога за военные убытки. 4) Касательно дворянства. О пятом предмете, яко секретном, Эйхгольц умалчивает. (Полагают, что оный касался до проекта герцога — променять Мекленбург на Курляндию).

Герцог велел позвать к себе Шафирова и не отпустил его до полуночи.

В следующий день уполномоченные собрались в герцогских покоях. Герцог сам занимал председательское место. Эйхгольц открыл конференцию изъявлением благодарности за то, что царь намеревается вступить с его герцогской светлостью в тесный союз. Посему обоюдная польза требовала принять такие меры, чтобы разведенная герцогиня, имеющая столь многих друзей при всех немецких дворах, не могла представлять свое дело с слишком невыгодной для герцога стороны. При первом, втором и третьем пунктах все шло хорошо, и согласились, чтобы царским посланникам в Вене, Брауншвейге и Лондоне предписано было действовать в пользу герцога единодушно с мекленбургскими. Но когда дошли до четвертого пункта, герцог сам начал говорить с яростью, обвиняя дворянство свое в ужасных небывалых преступлениях и произнося столь неосторожные речи, что Эйхгольц, забывшись, ударил рукою по столу и сказал герцогу:

— «Если ваша светлость станете так поступать, то лишитесь земли и подданных».

Шафиров уклонился от суждения по сему предмету, извиняясь тем, что конституция Римской империи ему неизвестна и что он согласится с мнением товарища своего, Шлейница, коему известны имперские законы. Шлейниц же заметил, «что образ правления в немецких княжествах не везде одинаков и что каждое княжество имеет свои права и привилегии; что ему не безызвестно о существовании в Мекленбурге реверсалий, из коих видно будет, до какой степени можно требовать повиновения от дворянства. Что же касается до преступлений, в коих герцог обвиняет дворянство, то надобно будет ожидать, какия его светлость может представить на то доказательства».

Так, по-видимому, дело осталось; но герцог умел склонить на свою сторону Шафирова, который слепо вошел во все намерения герцога. Шафиров впоследствии признавался в Гаге Эйхгольцу, что герцог в то время так вовлек его в сии дела, что он рисковал своей головою.

Вследствие домогательства герцога, депутаты мекленбургского дворянства, по повелению царскому, были арестованы, невзирая на то, что Ягужинский советовал царю этого не делать, чем он и навлек на себя вражду герцога.

В самый день арестования депутатов Петр Андреевич Толстой дал одному из герцогских пажей пощечину в покоях герцога. Эйхгольц представил герцогу, что Толстой тем нарушил не только тишину, долженствующую быть во дворце (Burgfrieden), но и должное его светлости высокопочитание. Однако ж герцог почел за лучшее прикрыть такую безделицу мнимым неведением.

Царь с герцогом поехали в Росток. По повелению царя, еще некоторые знатные дворяне взяты были военными командами под арест. В Ростоке фурьер герцога, одетый наравне с прочими людьми герцогскими по шведской форме, случайно подрался с царским шутом. Царь, увидя сие из окна, сам прибежал и, своей державной рукой поколотив фурьера, велел еще явившемуся караулу наказать его палками. Все извинение царя пред герцогом состояло в том, что он будто принял этого фурьера за шведа.

Эйхгольц, оставшийся в Шверине, узнав об аресте дворян, поспешил в Росток и упрекал герцога в его насильстве. Герцог уверял, что он о том ничего не знал и что все происходило по повелению царя, который, без сомнения, сумеет объяснить свои действия[89].

Достойна замечания следующая случайность: накануне первого свидания Карла-Леопольда с Катериной Ивановной было видно на небе громадное северное сияние: превеликий был свет с белым огнем от горизонта до самого зенита. «Правда, — писал Петр в Россию, — хотя натуральное (то было) дело; однако зело было ужасно видеть». Небесное знамение было видимо и в России; и если Петр находил его ужасным, то как должна была объяснять его суеверная толпа, да и не менее ее суеверное большинство русской аристократии! Все они считали воздушное явление чудом, грозным предзнаменованием страшных несчастий… Так что Меншиков находил нужным объяснять во многих знатных домах, между прочим князю Черкаскому, что «знамение, еже невдавне на воздухе видимо было, не чрезнатуральное, но обычайное есть; еже по универсальному разсуждению философов, из серных и селитреных восхождений произходит, и таковыя сияния в сих нордских странах и часто видят».

Впрочем, ученые объяснения Меншикова не успокаивали простодушных истолкователей небесного явления. Мы можем представить себе, какое сильное впечатление произвело оно на царицу Прасковью, как пытливо расспрашивала она о его значении у своих доморощенных пророков и кудесников и с какой теплой мольбой спешила в монастыри да Божьи храмы — к чудотворным иконам, к нетленным мощам… ее мольба была за здоровье и счастье ненаглядной «Катюшки».

А «Катюшка» тем временем веселилась, без сомнения, довольная и счастливая. Так, по крайней мере, мы имеем право думать, зная ее «веселонравный» характер. Ее радовали праздники, поражали новые предметы, новые лица, незнакомый ей быт… А будущее? К чему в него было заглядывать?

Не так думал Петр. Еще накануне свадьбы, 7 апреля 1716 г., он обязал герцога выдавать жене ежегодно на карманные расходы по 6000 рейсталеров. А затем, в особом трактате, в девяти пунктах, изложил условия и цель, для которых заключается родственный союз. Карл-Леопольд, герцог Мекленбургский, князь Венденский, Шверинский и Рацебургский, Ростокских и Старгардских земель государь, взаимно с русским царем обязывались: быть верными друг другу союзниками и пособниками во всяком, как наступательном, так и оборонительном, действиях. Петр обещал помощь слабому союзнику и войском, и деньгами в Северной войне, для отнятия у шведов Висмара с пригородами; но за то герцог должен был давать все, что нужно и что было в его власти, для успешного действия русско-вспомогательного корпуса. В случаях каких-либо неприятных столкновений мекленбургского герцога с цесарским величеством, царь Петр Алексеевич брал на себя ходатайствовать за него чрез своих уполномоченных при венском дворе.

Все эти условия были крайне выгодны для небольшого германского владетеля, но трактат был далеко не безвыгоден и для русского государя. Не говоря уже о том, что в этом покровительстве Петр являл свою силу и влияние на дела европейской политики; но, кроме того, на основании седьмой статьи трактата он получал право свободно и невозбранно присылать свои суда торговые и военные в мекленбургские пристани; русские купцы могли жить, складывать свои товары, иметь свою церковь, заключать разные торговые операции, под особым покровительством герцога. Карл-Леопольд обязывался всегда чинить свободный пропуск войскам царя Петра чрез свои земли, устраивать для них запасные магазины и пр.

8 апреля 1716 г., как мы уже видели выше, была свадьба. Польский король, не ладивший с конфедератами и искавший помощи Петра, рассыпался пред ним во всевозможных пирах, ассамблеях и всякого рода увеселениях. Тщеславный, сластолюбивый, расточительный и ничтожный по характеру, Август II умел блеснуть роскошью своего двора и находчивостью в изобретении всякого рода удовольствий.

На другой день после свадьбы он дал новобрачным, их дяде, тетке и всему двору пир на славу, с разными потехами. При сочинении их Август искусно подобрал такие именно забавы, какие должны были понравиться его могучему соседу. И действительно: примерные битвы саксонцев с городским войском, всякого рода огненные потехи, игры как нельзя больше понравились Петру.

«Извествую вам, — писал государь к Апраксину, — что вчерашняго дня племянницы нашей брак с герцогом мекленбургским, при присутствии короля польскаго, и при многих знатных особах, с стрельбою пушечною и фейерверком торжественно совершился, и с сею новиною вас поздравляю».

Прислушиваясь к поздравлениям и приглядываясь к празднествам и забавам, можно подумать, что брачный союз заключен был без всяких помех, не вызвал никаких неприязненных действий. Противников, действительно, было немного, но они были. Во главе их стоял ганноверский министр Беренсдорф, родом мекленбуржец. Он всячески интриговал против брака Карла-Леопольда, и когда интриги его не расстроили свадьбу, он много повредил в общем деле северных союзников. Беренсдорф чинил всякого рода проволочки в действиях войск и вообще «непрестанно злодействовал. И какую напрасную ссору между Россиею и Англиею произвел сей злодейственный и безсовестный человек, — восклицает Петр, — ради своего партикулярнаго дела, свету есть известно! А понеже он в своем принципале такую силу имел, что все по воле его оный делал; к тому же сей Беренсдорф имел своих земляков (и согласников) при датском дворе большую часть, как в министрах, так и в генералах… к тому же склонял других деньгами… того ради, по злобе своей, чрез оных вымыслами помешал, дабы препарации умедлить; а когда опоздают, то самая невозможность будет… Здесь всяк непристрастный и разумный разсуди, ни для чего иного сие учинено, только дабы не зимовать в Мекленбургии…»[90]

По этим словам можно видеть, что в противнике брачного договора племянницы Петр нашел интригана искусного, опытного, наделавшего ему немало хлопот, а главное — расстроившего многие его планы. Но молодые, хотя и близко были заинтересованы в планах Петра, весело провели медовый месяц, затем уехали в свои владения, и здесь, в городе Шверине, Карл-Леопольд, как мы рассказали уже выше со слов Эйхгольца, имел честь принимать 12 мая 1716 г. своего именитого тестя. Герцог провожал государя от города в город в пределах своих владений, но не видно, чтобы Петр совещался с ним, либо звал его на съезды для переговоров с остальными союзниками… Годовщина Полтавской «виктории» была отпразднована в Ростоке, в доме герцога, с подобающим торжеством. Предприимчивый и неутомимый Петр не оставался долго на одном месте: он ездил, писал повеления, толковал с министрами, одушевлял одного союзника, торопил другого и т. д. Таким образом, во время своих заездов в Шверин или Росток он проводил в семье герцога только несколько суток и спешил далее; зато государыня гостила у них и почасту, и подолгу, так как она не хотела задерживать Петра ни собой, ни своим штатом.

Вот несколько подробностей, относящихся к событиям 1717 г. из жизни герцога Мекленбургского и его супруги.

В 1717 г. герцог поспал Эйхгольца к царю, пребывавшему тогда в Ахейе, с просьбой об удалении русских войск из Мекленбурга, кроме семи полков, и о защите герцога против всякого насильства. Герцогиня Екатерина Ивановна, по желанию супруга своего, писала равномерно к царю, заклиная его не оставить герцога и не верить своим министрам, советующим ему противное, но считать их мошенниками и изменниками. Эйхгольц не знал, как он уверяет, ничего о содержании письма Екатерины Ивановны. Застав царя в Литтихе, на возвратном пути его величества из Парижа, он просил тайного секретаря немецкой экспедиции Остермана доложить о нем царю, и был принят милостиво. Царь, видя по числу на письме, что оно уже давно писано, спросил Эйхгольца, где он так долго оставался? Эйхгольц отвечал, что он — цесарский вассал и довольно нанюхался воздуху в Вене и потому, на старости лет, не хотел ехать в Париж, но ожидал его царского величества в Литтихе.

Государь сказал на то: «Dobre».

Когда Эйхгольц, по приказанию герцога, просил об оставлении семи полков в Мекленбурге и о защите его светлости против всех и каждого, царь сказал:

— «Знает-ли герцог, что требуемые семь полков составляют 11 000 человек?» — и велел Остерману объяснить это хорошенько Эйхгольцу.

Его величество назначил Толстого и Шафирова для переговоров с Эйхгольцом, а письмо Екатерины Ивановны, увидя на нем русскую надпись, нераспечатанное положил в карман. Государь велел Эйхгольцу следовать за ним в Голландию и оставаться при нем.

В Спа Толстой и Шафиров имели совещания с Эйхгольцом, и положено было следующее: царь оставляет у герцога два полка по выбору самого герцога; более войск было бы герцогу в тягость, и царь советует ему отвести полкам, по равной соразмерности, квартиры в городах, в дворянских и герцогских имениях. Далее царь обещает герцогу защиту против всех, которые станут притеснять его неправильно. Эйхгольцу же предоставлено было отправить курьера к герцогу для узнания его мнения. Эйхгольц весьма беспокоился, не зная, как герцог примет сие известие, ибо его светлость требовал всегда, чтобы от данной им инструкции не отступали ни на шаг. К счастию, герцог был доволен и отправил чрез курьера в ответ благодарственное письмо, в коем, однако ж, возобновил просьбу о защите против всех и каждого. Между тем царь путешествовал в Голландии и каждый раз, когда видел Эйхгольца, спрашивал его: «Герцог еще не писал?»

Наконец, по приезде в Ахен, Эйхгольц получил с курьером письмо герцога и поднес оное царю.

Царь спросил: «Доволен ли герцог?» — и, узнав от Эйхгольца, что весьма доволен, сказал опять: «Dobre!»

Но когда письмо перевели на русский язык и государь усмотрел, что герцог повторяет просьбу о защите против всех и каждого, он вознегодовал на герцога и велел написать ему чрез Эйхгольца, что он подобной защиты никогда не обещал, разве только в справедливых делах, прибавляя:

— «Я для герцога не намерен ссориться с императором (Римским, т. е. австрийским) и империей».

Приготовляясь к отъезду из Ахена, царь укладывал свою шкатулку, в коей хранились тайные его бумаги, и тут Толстой и Шафиров увидели письмо Екатерины Ивановны. Они, ужасно рассердившись за то, что названы мошенниками и изменниками, тотчас поспали за Остерманом и пред ним жестоко разругали герцога и Эйхгольца, не щадя русских вежливостей. Остерман, бледный как смерть, пришел к Эйхгольцу, сидевшему в ванне, и велел его вызвать скорее. Эйхгольц божился, что содержание письма Екатерины Ивановны ему вовсе неизвестно. Пред Толстым Эйхгольц не мог оправдаться, ибо Толстой отправился в Вену за царевичем Алексеем Петровичем. И Шафирова трудно было успокоить. Эйхгольц уверял его, что герцог против него ничего не имеет, но что оскорбительные выражения относятся, вероятно, к канцлеру Головкину, князю Долгорукову и к другим, коих герцог подозревает в недоброжелательстве к нему[91].

С того времени герцог лишился и последнего уважения у российских министров.

Царь, отпуская Эйхгольца, подарил ему свой портрет ценою в 500 талеров.

Герцог, находясь в беспрерывной ссоре со своим дворянством, был недоволен, что царь не хотел его защищать против всех и каждого, и с помощью Вальтера составил меморию, чтобы склонить царя на свою сторону. В сей мемории он дворянство свое не называет иначе как «мятежниками».

Самым интересным визитом Петра к Карлу-Леопольду был, бесспорно, приезд его в Магдебург 6 сентября 1717 г.

Государь, как кратко значится в журнале, приехал сюда в 8 часов утра. Его встретили герцог Мекленбургский с герцогиней, генерал-фельдмаршал прусской службы князь Дангалт и другие.

Государь пред обедом ходил в церковь, в которой осматривал разные достопамятности, между прочим камень, на котором отсекли голову епископу Удону, и, переночевав в квартире герцога, выехал в Бранденбург.

Поденная записка умалчивает о некоторых частных подробностях, сопровождавших встречи Петра с зятем; тем не менее они интересны, если только справедливы. Так, например, об одной из них (едва ли не в Магдебурге) вот что рассказывает камергер Пельниц[92]:

«Г. Cocceji, брат канцлера, в главе правительственных лиц, явился к Петру с приветствием и поздравлением с благополучным прибытием. Он застал гостя с двумя русскими барынями. Петр нежно обнимал своих собеседниц, что продолжалось до тех пор, пока его не отвлекли приветственною речью». Как ни странно было для немцев подобное бесцеремонное обращение в их присутствии, но все это было ничто в сравнении с тем, что они увидели на другой день. Герцогиня Мекленбургская с мужем, прибывши из Шверина, чтоб повидаться с тестем и проводить его в Берлин, сделали государю ранний визит. Петр выбежал к племяннице навстречу, нежно ее обнял и повел в соседнюю комнату, где заботливо посадил ее на диван, оставив герцога и его свиту из передней следить за его ласками в растворенную дверь…

В Магдебурге начальствовал кн. Ангальт-Дессауский, родной дядя разведенной герцогини, первой жены Карла-Леопольда. Князь был с визитом у герцога, но не умел скрыть выражения своих внутренних чувств. Царь Петр, в бытность свою в Магдебурге, остановился у герцога: «Итак, — замечает Эйхгольц, — сделанный для приема его величества в королевском доме приготовления остались напрасными». Герцог предложил царю на завтрак чаю, но его величество потребовал бургундского, спрося герцога, сколько он утром пьет чаю?

Герцог, показывая на стакан, сказал: «Вот сколько».

Царь отвечал: «Так вы фофан!» (Wel, ghy bint een Geek).

Герцог, чтобы отделаться от сего упрека, сказал, что он поступает по совету своего лейб-медика Шапера.

Однако ж царь нимало не смягчил прежняго слова и отвечал сухо: «Soo is hee noch een grosser Geek as hy!» (так он еще больше фофан, нежели вы!).

После того герцог подал царю вышепомянутую меморию свою, которую государь вручил секретарю Остерману для перевода на русский язык, а сам пошел посмотреть собор и другие достопамятности Магдебурга.

Возвратись домой и прочтя меморию герцога, царь сказал ему: «Что вы тут затеяли? Это вещи несправедливыя и весьма тиранския. Не забывайте, что император этого никак не позволит, а я не могу и не хочу вам помогать в подобных делах». Герцог возразил, что империя и ее чины (das Reich und seine Stände) долженствовали бы ему содействовать.

Царь повторил несколько раз с негодованием: «Pfui, Reich! Pfui, Reich!», будто в насмешку герцогу за его неосновательное предположение, а герцог и его советники стояли пред царем, как масло на солнце (wie Butter an der Sonne), и не смели рта открыть, дабы не услышать от него титулов, подобных тому, каким он прежде почтил герцога.

Канцлер Головкин увел Эйхгольца в сторону и просил его отклонить герцога от столь опасных для него намерений. Но герцог о том и слышать не хотел.

Герцог, намереваясь ехать в Берлин, послал туда придворного кавалера, чтобы известить о своем приезде. Ему приготовили комнаты во дворце. Однако ж герцог, против воли короля, остановился в том доме, где жил царь, так что только одна комната разделяла занятые ими покои. Когда у короля собирались сесть за ужин, герцог требовал, чтобы его посадили выше маркграфов бранденбургских и чтобы пили прежде за его здоровье, нежели за здоровье маркграфов, или чтобы маркграфы вовсе не являлись к столу. Король изъявил готовность на счет тоста за здоровье, поелику маркграфы охотно на то согласились бы, но сказал, что они не могут уступить герцогу первенства. Герцог настаивал на своем требовании пред министром фон Ильгеном, говоря, что когда покойный брат его, герцог Фридрих-Вильгельм, был в Берлине, то маркграфы уехали в свои деревни, а он не менее, нежели покойный его брат. Ильген отвечал ему довольно сухо, что покойный герцог Фридрих-Вильгельм до приезда своего в Берлин заблаговременно согласился на счет церемониала и тогда удобно было маркграфов удалить под благовидным предлогом, но его светлость ныне изволил приехать, так сказать, как незваный гость, и король не может согласиться, чтобы в его доме обидели маркграфов, родных братьев покойного его родителя. Единственным средством выйти из сего положения было бы занять места по жребию. Но сие не понравилось герцогу, и, невзирая на убеждения царя и других особ, он не явился к королевскому столу.

Между тем разведенная герцогиня оспаривала решение грейсвальдской консистории о разводе и исходатайствовала разные по сему предмету декреты от имперского гофрата; впрочем, она согласна была примириться, если, герцог возвратит ей приданое и назначит приличную ее сану пенсию, о чем герцог и слышать не хотел. Царь весьма рассердился на такую скупость и упрямство герцога, могущие иметь последствием, что второй брак его признан будет незаконным, и велел сказать герцогу: «Что он, царь, дал ему племянницу свою на совесть; однако ж никогда не согласится, чтобы могли ее когда-либо считать за его наложницу». Царь мог сам видеть в стеклянные двери, какое впечатление слова его произвели на герцога, предавшегося как бы отчаянию.

Кончилось тем, что в Берлине, при посредничестве царя, заключен был с поверенными разведенной герцогини договор, по коему ей назначили пенсию в 5000 талеров и сверх того 30 000 талеров единовременно; она же безотговорочно признала развод правильным.

С сего времени ненависть герцога к Ягужинскому еще более усилилась.

Чрез несколько дней российский посланник Головкин угощал царя и герцога. При десерте вошел Ягужинский, и герцог сказал ему:

— «За ваше здоровье, г-н Ягужинский! Желаю, чтобы вы всегда оставались благосклонны к моему рыцарству и доложили царю сколь оно от меня терпело, дабы рыцарство хорошенько возблагодарило вас подарками!».

Ягужинский, видя себя столь обиженным пред всем обществом и самим государем своим, вышел из комнаты. Все российские вельможи чувствовали себя обиженными поступком герцога Карла-Леопольда.

После ужина Эйхгольц упрекал герцога за его неосторожность. Герцог отвечал, что ему жаль, но что, по крайней мере, облегчил свое сердце. Он поручил Эйхгольцу стараться примирить его с Ягужинским и велел звать его к обеду, но учтивости после такой обиды не могли иметь успеха.

Возвратись в Мекленбург, герцог все надеялся на помощь царя. Тщетно Эйхгольц напоминал ему разговор с царем в Магдебурге. Однажды герцог, долго смотря на маленький портрет царя, висевший в его кабинете, сказал:

— «Вот у него такое доброе лицо. Он меня не оставит!»

Распри между герцогом и мекленбургскими чинами дошли наконец до такой степени, что имперская экзекуционная армия заняла весь Мекленбург. Герцог с супругой поехал в сопровождении Эйхгольца в Вену для ходатайства по своему делу. Имел ли он успех или нет, не относится до предмета сей выписки. Мы выпишем из записок Эйхгольца только следующий эпизод касательно пребывания герцога в Вене.

Его цесарское величество сказал однажды своему вице-канцлеру:

— «Хорошо, что герцог приехал, лишь бы не привез с собою Москвитянку». Император прибавил: «Я желал бы знать: знает ли о том герцог?»

Вице-канцлер велел позвать Эйхгольца и сообщил ему слова императора. «Конечно, — говорил он, — смелый поступок, что герцог при нынешних обстоятельствах привез сюда супругу свою». Вице-канцлер советовал герцогу поместить герцогиню в Нусдорфе или Леопольдштадте, дабы можно было сказать, что она не в императорской резиденции. Герцог, посоветовавшись со своими приближенными, велел отвечать вице-канцлеру, что бедная женщина, всем светом оставленная, здесь, в Вене, никого знакомого не имеет и притом языка не знает; что она умрет с тоски, если герцог удалит ее от себя, и что он посему просит, дабы его цесарское величество оставил ее у него. Тем и кончилось дело.


Жизнь Екатерины Ивановны в замужестве за герцогом Мекленбургским была очень для нее несладка. Тем не менее первые годы, в письмах своих к Петру I и к царице Екатерине, она не только не высказывала жалоб на мужа, но, как мы видели выше, ходатайствовала за него пред своим «дядюшкой и батюшкой», как называла она Петра I. «О себе извествую, — пишет герцогиня почти в каждой из своих грамоток 1716–1720 годов, — за помощью Божиею, с любезным моим супругом (или «сожителем») обретаюсь в добром здравии».

В июле 1718 г. герцогиня прислала к государыне Екатерине Алексеевне важную весточку. Приводим письмо без соблюдения своеобразной орфографии герцогини Екатерины Ивановны:

«Примаю смелость я, государыня тетушка, В. В-ству о себе донесть: милостию Божиею я обеременила, уже есть половина. И при сем просит мой супруг, такоже и я: да не оставлены мы будем у государя дядюшки, также и у вас, государыня тетушка, в неотменной милости. А мой супруг, такоже и я, и с предбудущим, что нам Бог даст, покаместь живы мы, В. В-ству от всего нашего сердца слуги будем государю дядюшке, также и вам, государыня тетушка, и государю братцу царевичу Петру Петровичу, и государыням сестрицам: царевне Анне Петровне, царевне Елисавете Петровне».

«А прежде половины (беременности) писать я не посмела до В. В-ства, ибо я подлинно не знала. Прежде сего такоже надеялася быть, однако же тогда было неправда; а ныне за помощию Божиею уже прямо узнала и приняла смелость писать до вас, государыня тетушка, и до государя дядюшки, и надеюся в половине «ноемъврии» (ноября) быть, еже Бог соизволит».

7 декабря 1718 г. Екатерина Ивановна родила дочь Анну — впоследствии правительница Анна Карловна, или — как у нас ее называли — Леопольдовна. Рождение ребенка не улучшило положения матери. Побывав в апреле 1719 г. в Митаве у сестры Анны Ивановны, Екатерина Ивановна порассказала ей, а та передала матери о своей горькой жизни. Царица Прасковья Федоровна печаловалась о ней пред «государыней милостивой, матушкой-невестушкой, царицей Екатериной Алексеевной…» «Прошу у вас, государыня, милости, — писала 23 апреля 1721 г. царица Прасковья Федоровна, — побей челом царскому величеству о дочери моей, Катюшке, чтоб в печалех ее не оставил в своей милости; также и ты, свет мой, матушка моя невестушка, пожалуй, не оставь в таких ея несносных печалех. Ежели велит Бог видеть В. В-ство, и я сама донесу о печалех ея. И приказывала она ко мне на словах, что и животу своему не рада… приказывала так, чтоб для ея бедства умилосердился царское величество и повелел бы быть к себе…»

Царь Петр внял просьбам старушки-царицы Прасковьи Федоровны и стал настоятельно призывать герцогиню Мекленбургскую в Россию, напоминая ей при том, что, по отношению к ее мужу, он «многократно не токмо писал, но и изустно говаривал супругу вашему, чтоб не все так делал, чего хочет, но смотря по времени и случаю».

Беспокойный, жестокий нрав герцога Карла-Леопольда продолжал проявляться во всей своей прелести. Карл-Леопольд присваивал движимое и недвижимое имение своих подданных, бестолково противодействовал австрийскому императору, не выполнял условий свадебного контракта, не снабжал жену ни деньгами, ни достаточным содержанием, так что она часто обращалась с сетованиями и просьбами о помощи к матушке, которая всеми силами хлопотала за нее у Петра. Беспутный муж шел прямо к своей погибели, не внимая предостережениям и советам тестя…[93]

В апреле 1719 г., как мы видели выше, герцогиня Катерина Ивановна гостила у сестры Анны — и государь был столь милостив, что повелел выдать ей из курляндских доходов 1000 червонных… Впрочем, содержание ее было плохо, далеко не герцогское; штат состоял из русских школьников Чемесова и других, которые, по словам самой государыни, были «гораздо плохи»[94].

Катерина просила, чрез посредство матери, о пополнении ее штата, о присылке церковного причта. Старушка немешкотно препроводила письмо в Петергоф, к государыне.

«Государыня моя невестушка, царица Прасковья Федоровна, — отвечала Екатерина, — здравствуй на множество лет купно с дочкою! Объявляем вам, государыня, что письмо, до вас писанное, от любезнейшей вашей дочери, а нашей племянницы, царевны Екатерины Ивановны, его царское величество изволил все вычесть и о священнике сам изволил приказать новгородскому архиерею Феодосию, чтоб немедленно, по желанию ея высочества, отправить попа наискорее…»

Государыня заканчивала объявление просьбой, чтоб «Невестка не печалилась и уведомила бы о своем здоровьи: есть ли в болезни ей облегчение?»[95]

Царица-невестушка действительно очень хворала: недуг еще более усиливался печалью в разлуке с любимой дочерью, несогласиями со средней и болезнью младшей[96]; но собственная болезнь не мешала ей выполнять самым тщательным образом все просьбы «свет-Катюшки».

Так, в ответ на просьбу о присылке церковного причта, она извещала дочь: «Послан к тебе священник, да с ним диакон Филипп и певчий Филька, кажется люди нарочиты, а буде плох, я по зиме другого пришлю; и чаю — сама поеду к Москве зимою, и там выберу добрых…»

«А что пишет, — замечает в другом письме заботливая матушка, — чтоб не присылать женского роду (т. е. прислугу) в Ригу, и я вам пришлю не на твоем коште, хотя негодны будут вам ноне назад приедут; и о том отпиши, присылать или нет?..»

Прасковья переписывалась очень усердно; но, не довольствуясь письмами, зачастую посылала к дочери, в особенности в то время, как она гостила у Анны в Митаве, близких ей людей. Мы видели, как не нравились подобные надсмотрщики царевне Анне, не могли нравиться они и сестре ее Катерине; но прекословить матери она не решалась и держала при себе этих послов, которые писали о всех порядках в ее жизни к беспокойной старушке. В таких посылках, как это видно из писем, особенно часто бывал Окунев.

«А Окунева, Катюшка, — пишет Прасковья, — будет надобно держи; будет есть нужда какая приказать и ты ко мне его пришли, а я тотчас к вам пошлю…» «Изволь ты его держать долго, — наказывает старушка, — чтобы мне побольше про вас сказывал…»

Роды были не совсем счастливы для Катерины Ивановны; первые годы после них она иногда хворала, и вести о ее болезни сильно тревожили мать. У Катерины дуло живот, делались судороги, и старушка в интимных письмах всячески старалась ее успокоить. «А что пишешь себе про свое брюхо, — говорит старушка в одной из грамоток, — и я, по письму вашему не чаю, что ты брюхата. Живут этакие случаи, что непознаетце; и я при отъезде так была, год чаяла брюхата, да так изошло. Отпиши еще поподлиннее про свою болезнь и могут ли дохтуры вылечить?»

Но, успокаивая дочь; старушка сама весьма беспокоилась и как для свидания с ней, так еще больше для излечения дочерних недугов звала «Катюшку» на Олонецкие воды… «Будет мне возможно будет ехать, — пишет Прасковья в той же грамотке, — и я с Москвы прямо к водам проеду. Да отпиши, пожалуй, подлинно, поедетель вы в Ригу или нет? И ежели тебе возможно от него (т. е. от мужа), буде не брюхата, — по прежнему у нас побывать, как вылечисся, для моей старости и для моей болезни. И ежели не брюхата, и тебе все конечно надобно быть на Олонце, у марциальных вод для этакой болезни, что пишешь — есть опухоль. И от таких болезней и повреждения женских немощей вода зело пользует и вылечивает. Сестра княгиня Настасья[97] у вод вылечилась от таких болезней. И не пухнет, и бок не болит, и немощи уставились помесячно, порядком. Если не послужат докторския лекарства, всеконечно надобно тебе к водам ехать на Олонец…»

Находя свои слова недовольно убедительными, старушка ссылалась в доводах на авторитет государя. Что Прасковья положительно преклонялась пред своим «архангелом» — так она называла Петра, — уважала и боялась его (боязнь и уважение сливались, как всегда, в одно чувство), — это не удивительно; но то интересно, что она даже слепо веровала в его медицинские познания. Как известно, Петр любил анатомию, медицину, сам выколачивал и выдергивал зубы, выпускал из больных водянкою — воду, причем удивлялся, отчего больные умирали; бросал кровь, отрезывал зараженные члены, наконец, при казни фрейлины Гамильтон, с видом знатока, с любопытством рассматривал ради анатомии срубленную голову несчастной…

Все эти обстоятельства не могли не убедить его придворных; а с ними и старушку, что Петр действительно близко знаком с медициной, и на его слова, и в этом отношении, можно положиться.

«…O болезни своей, что ты ко мне писала, — пишет к Катюшке царица Прасковья, — я удивляюсь тому, что какое твое брюхо? Надобно гораздо пользоваться и зело сокрушаюсь. Ежели были вместе, могли б всякую пользу сделать. По письму вашему, всеконечно будут вам воды действовать в вашей болезни; также и дядюшка изволил разсуждать про болезнь твою, как чел письмо то, которое ко мне пишешь, чтобы конечно вам ехать к водам, как в Риге будете, для того, что от Риги не далеко. Сестра моя, княгиня Настасья, больше пятнадцати лет все чаяла брюхата и великую скорбь имела, пожелтела и распухла, и в болезни ея и докторы все отказали. И ее государь изволил послать к водам, пока от тех вод выздоровела: как не бывало болезни, и все стало быть временно».

Для нас эти строки важны не только потому, что они показывают любовь и нежную заботливость матери о своей дочке, но еще и потому, что как нельзя лучше обнаруживают то безусловное верование в авторитет царя Петра, которое бесспорно всегда имела Прасковья. Мудрено ли, что за это уважение, за эту покорность, за это верование в справедливость каждого изречения Петра тот платил ей взаимно расположением, большим или меньшим участием к ее интересам, а главное снисхождением к ее довольно крупным слабостям, которые не прощал, однако, своим теткам, сестрам и другим свойственницам.

Впрочем, говоря о той пользе, какую принесли минеральные воды сестре Настасье, Прасковья не могла сослаться на себя; несмотря на то, что она посещала их часто, воды ей не помогали. По примеру и совету государя, она была на Кончезерских водах в 1719 г.[98], ездила в Олонец на «марциальныя воды» в начале 1721 г., причем ее провожала довольно большая свита, на шестидесяти подводах[99]. Царица пробыла здесь до 15 марта; была она и в начале 1723 г., но воды не помогали: она постоянно страдала разными недугами. Как видно из ее писем, болезни были у нее великие: «мокротная, каменная, подагра и ея натуре таких болезней не снесть…». Ноги ей рано отказались служить, она обрюзгла, опустилась, сделалась непомерно раздражительная, и под влиянием этих болезней являла иногда характер, как увидим ниже, в высшей степени зверский… Надо думать, что, кроме лет, впрочем, еще не преклонных (58), болезнь ее развилась и от неумеренного употребления крепких напитков. Кто бы ни приезжал в привольное село Измайлово, либо в ее дом в Петербурге, кто бы ни являлся к хлебосольной хозяйке, он редко уходил, не осушив нескольких стаканов крепчайшего вина, наливки или водки. Царица Прасковья всегда была так милостива, что сама подавала заветный напиток, сама же и опорожняла стакан, ради доброго гостя.

Даже выезжая куда-нибудь, царица приказывала брать с собой несколько бутылок вина… Нельзя слишком обвинять в этой слабости старушку; она пила так же, как пили все или почти все русские аристократки петровского двора. Кто читал дневник Берхгольца, тот, без сомнения, помнит опаиванья в царские дни петербургских и московских барынь; помнит и маленькие неприятности для дам, неминуемые последствия подобных попоек. Горькая чаша зачастую не обходила и «ангелоподобных цесаревен», как называет почтительный камер-юнкер дочерей великого монарха.

Больная старушка, убеждая дочь посетить ее да хорошенько полечиться, послала ей, а также герцогу и их дочери, в знак особенной своей любви и привязанности, разные подарки. То были большей частью дорогие меха: лисьи, собольи, горностаевы, грецкое мыло, дорогие камни, внучке игрушечки и всякого рода гостинцы.

По просьбе царицы, сам государь делал иногда подобные подарки, но, разумеется, чаще доводилось ему дарить деньгами, что было для герцогини гораздо важнее всех бочечек да мазиков, которые не скупилась присылать Прасковья для передачи «крошечке-малюточке внученке своей Аннушке».

Так, напр., в бытность Катерины Ивановны с мужем в Вене (в 1720 г.) государь послал на ее нужды перевод на банкирский дом в 5000 ефимков[100], вообще был к ней как нельзя более внимателен, извещал о своих радостях, обнадеживал своей помощью в ее нуждах и пр.

Рескрипты по большей части писались секретарской рукой, по иногда начало и конец, в особенности в P.S., Петр писал сам.

В том же 1720 г. 8 августа, государь сообщил любезной государыне-племяннице «зело радостную» ведомость о победе, одержанной князем Голицыным, 6 числа, над шведской эскадрой в Ламеланской гавани, причем взяты были русскими четыре фрегата. «И (с) сею нечаянною викториею вам поздравляем. А каким порядком то делалось и что чего взято, тому прилагается печатная ведомость». «А что требовали вы о твоей нужде, — приписывал Петр собственноручно, — то исполним вскоре, також не извольте думать, чтобы мы вас позабыли; но летать не умеем, а идем хотя тихо, только слава Богу не остаемся; а когда в наших делах добро совершитца, то и вам без труда добро последовать будет»[101].

Катерина неоднократно писала к дядюшке, и тот постоянно отвечал ей в самом дружелюбном тоне; вот, напр., образчик этой полуофициальной, полуродственной корреспонденции:

«Пресветлейщая герцогиня, дружебно-любезная племянница! Мы благодарствуем вашему царскому высочеству и любви за учиненное по отправленной к нам вашей приятной грамоте, от 10 декабря минувшаго года поздравление (с) новым годом. И яко мы, во всем том, что вашему царскому высочеству приятное и пожеланное приключиться может, особливое радостное участие приемлем, такого взаимно желаем мы вашему ц. высочеству, и любви от Всевышняго, так в наступившем новом году, как на многия следующия лета всякой счастливости, постояннаго здравия и саможелаемаго благоповедения и пребываем навсегда вашего царскаго высочества дружебно-охотный дядя Петр»[102].

Не желая ограничиваться одним обменом поздравительных рескриптов, Петр душевно бы желал помочь, ради герцогини, ее мужу. Дела последнего были крайне плохи. Он ни с кем не уживался, никого не слушал; на него негодовал австрийский император, негодовали союзники и соседи, а более всего жаловались, и не без основания, его подданные.

— «Пишешь еще, — писал государь к племяннице[103], — о прежних вам и ныне продолжающихся обидах, чтоб вам вспомочь, в чем воистинно и мы часть дасады терпим, и сколько мочно — при дворе цесарском трудимся о вашей пользе». Государь советовал им пока обождать, быть возможно уступчивее и «склоннее», что было, по его мнению, необходимо «по нынешним канъюктурам», а главное напоминал племяннице, чтоб она убедила своего благоверного супруга, чтоб он «не все так делал, чего хочет, но смотря по времени и случаю».

Не тут-то было. Благоверный Карл-Леопольд не унимался, lie смотрел ни на время, ни на случай и дождался грозы со стороны цесаря. В его владения, как он жаловался, неправедным поступком прислали «экзекуцию» (т. е. войско); герцогиня спешила послать жалобу к царю Петру.

«…Сердечно (об этом) соболезную, — отвечал государь, — но не знаю, чем помочь? Ибо ежели бы муж ваш слушался моего совета, ничего б сего не было; а ныне допустил до такой крайности, что уже делать стало нечего. Однакож прошу не печалься; по времени Бог исправит и мы будем делать сколько возможно»[104].

С заключением Ништадтского мира эта возможность представилась очевиднее, и Петр на официальном поздравлении племянницы «с благим и пожелаемым миром» собственноручно приписывал: «И ныне свободни можем в вашем деле вам вспомогать, лишеб супруг ваш помяхче поступал»[105].

Достаточно последних слов, чтоб представить себе, каково было поведение Карла-Леопольда, герцога Мекленбургского, если даже сам суровый и грозный Петр вынужден был напоминать ему о мягких поступках.

А вести об этих немягких поступках более и более отравляли царице Прасковье и без того горькую разлуку с любимицей Катюшкой; — больная, она по целым месяцам (с 1720 г.) лежала в постели, владея только руками; к ее же горести, младшая дочь, бывшая при ней неотлучно, беспрестанно недомогала. И душевные, и телесные скорби вызывали со стороны старушки беспрестанные просьбы к «свет-Катюшке», чтоб она писала сколь можно чаще и чаще:

«Пиши ты ко мне, царевна Екатерина Ивановна, — беспрестанно напоминает царица, — пиши ко мне про свое здоровье и про мужнее, и про дочкино почаще…» «Пиши ты ко мне почаще, не крушите меня…» «Отпиши против сего письма, как можно поскорее… а письма твои, Катюшка, чту, и всегда плачу, на их смотря» и т. д.

Что это были за грамотки, которые обливала слезами Прасковья, — мы не знаем; мы не нашли ни одной из них в просмотренных нами подлинных бумагах; вероятно, они сохраняются в одном из московских архивов и когда-нибудь явятся на свет… Что они должны быть любопытны для характеристики царевны Катерины Ивановны, в этом не может быть сомнения, точно так же, как не безынтересны письма ее маменьки, впервые явившиеся в приложениях к первому изданию настоящего труда («Царица Прасковья», изд. 1861 г.), затем вошедшие в издание «Письма русских государей», изд. 1862 г., Москва, т. II, и ныне сполна помещенные в приложениях к настоящей книге; при этом, кстати заметим, так как грамотки эти были уже напечатаны буквально, т. е. со всеми грамматическими ошибками, то мы, для удобства чтения, напечатали письма эти дословно, но не буквально. (См. приложения.)

В этих письмах, как нельзя лучше, высказывается самая нежная материнская привязанность и заботливость старушки о «Катюшке»; с какою любовью расспрашивает она о ее делах, как искренно грустит о ее печалях, как заботливо расспрашивает про болезни и как неутомимо исписывает грамотки советами лечиться сколь возможно скорее и старательнее; часто напоминает о наблюдении супружеского закона; молит не забывать Господа Бога; шлет подарки, удовлетворяет ее просьбам, наконец, расспрашивает о новых нуждах, с полною готовностью выполнить малейшую просьбу. Нельзя не заметить при этом, что ни в одной строке Прасковьи не прорывается упрека герцогу, которого она имела бы полное право упрекать во многом. Если большая часть его поступков могла быть скрываема от старушки, то все-таки трудно предположить, чтоб она ничего не знала и ни в чем бы его не винила; но, как женщина с большим природным умом, она не хотела упреками посевать раздор между супругами; она благоразумно находила, что упреки ничему не помогут, а, пожалуй, вынудят капризного и своевольного Карла-Леопольда на какой-нибудь дерзкий поступок.

Прочитывая самые нежные, полные материнской страсти письма Прасковьи к Катюшке и к внучке Аннушке, невольно задаешь себе вопрос: неужели в этой любящей душе, наряду со столь прекрасным и сильным чувством, могли быть злые страсти?.. А между тем в этой же душе, как увидим, гнездились злоба непомерная, жестокость и зверство, превышающие всякое вероятие и, по-видимому, совершенно немыслимые в женской натуре… Но это было так… Об этом свидетельствуют подлинные бумаги.

Пока, однако, дойдем до этих фактов, послушаем горячие просьбы, гнев и заклятия, с какими убеждает старушка ненаглядную Катюшку приехать к ней на житье; она с замечательною постепенностью и искусством подбирает самые сильные доводы о необходимости этого приезда:

«…A о вас государь соболезнует очень и всяко хочет помочь; только, не видавши с вами, нельзя сего дела делать; всеконечно надобно вам быть в Ригу…» Царица жалуется на болезни, уверяет, что от великих скорбей и несносных печалей не чает себе долгого жития и просит простить ее грехи, буде что Господь сотворит… И все это пишет к тому, что Катюшка «буде не брюхата» по-прежнему, побывала бы у нас, «как вылечася, дня моей старости и для моей болезни…»

И тут, рассчитывая на авторитет государя и на его значение относительно герцога, Прасковья настаивает, чтоб дочь просила его ехать к ней в Россию, а буде отправитесь, «не покидайте дочки (Аннушки), не надсадите меня при моей старости». Самым сильным доводом Прасковьи было желание дядюшки, т. е. государя; его именем обнадеживала она дочь, что их дело лучше устроится в России… «Всеконечно, Катюшка, — пишет царица, — дядюшка говорил, што как приедут, всеконечно дело их управлю; я не пишу никогда ложно…»

«А о себе пишу, — пишет Прасковья в другом письме, — то я всеконечно больна и лежу в разслаблении и тебе, Катюшка, всеконечно надобно ко мне приехать для благословения и для утешения мне; также, чтоб мне видеть твою дочку — безмерно желаю: тем бы я утешилась, чтоб ее увидела…» Затем опять те же обещания, что дело герцога устроится тотчас же, лишь только он, либо Катюшка приедут в Россию; новые ссылки на дядюшку, на его желание видеть при себе племянницу; а буде это желание не исполнится, то вы его тем «раскручините и у дядюшки всю свою пользу потеряете…» Но из следующих же за тем строк ясно видно, что дело идет не столько о пользе герцога, сколько о сильном желании старушки «для самаго Бога и Пресвятой Богородицы дочку и внучку увидеть, хоть на один час».

Наконец, видя, что ее желание, по разным причинам, все еще не выполняется, Прасковья в новом письме начинает грозить «Катюшке» гневом Божим, буде та не приедет к ней.

Интересно, что для большей убедительности просьб Прасковья не раз писала шутливые и в то же время нежные послания к малютке-внучке своей Аннушке.

Мы уже видели, с какой заботливостью посылала она к ней игрушечки и гостинцы; попечения об единственной внучке никогда не покидали бабушку. «Которая у меня девушка грамоте умеет, — пишет она между прочим к «Катюшке», — посылает к вам тетрадку; а я ее держу у себя, чтоб внучку учить русской грамоте».

Как прост и как наивен взгляд на образование своих птенцов у царицы-помещицы! Она приказала обучить грамоте одну из своих холопок, для того, чтоб та, в свою очередь, когда придет пора, по ее веленью, открыла бы свет науки «ненаглядной Аннушке», дочери герцогини Мекленбургской. План старушки, однако, сколько нам известно, не исполнился: в числе наставников и наставниц будущей правительницы Всероссийской империи мы не видим крепостную девицу царицы Прасковьи.

Старушка-царица в особых грамотках просила «махоточку-внучку» утешать батюшку и матушку, не давать им кручиниться. Смотрите, напр., сколько нежности и любви в этих посланиях, писанных Прасковьей к внучке самыми тщательными каракульками, уставцем, на маленьких листочках, бережно и красиво обрезанных:

«Друг мой сердечный внучка, здравствуй с батюшкою и с матушкой! Пиши ко мне о своем здоровьи, и про батюшкино, и про матушкино здоровье своею ручкою. Да поцелуй за меня батюшку и матушку: батюшку в правой глазок, а матушку в левой… Да посылаю я тебе свои глаза старые, уже чуть видят свет; бабушка твоя старенькая хочет тебя, внучку маленькую, видеть».

«Внучка, свет мой! — пишет бабушка в другой грамотке, — желаю я тебе, друг мой сердечный, всякаго блага от всего моего сердца; да хочетца, хочетца, хочетца тебя, друг мой внучка, мне, бабушке старенькой, видеть тебя маленькую и подружиться с тобою: старая с малой очень живут дружно… а мне с тобою о некаких нуждах, самых тайных, подумать и переговорить (нужно)…»

Надежды старушки свидеться с Катюшкой и внучкой начали осуществляться. Еще в январе 1722 г. при дворе Петра стали поговаривать о скором приезде в Россию герцога Мекленбургского.

18 января сего года прибыл от него в Москву курьером полковник Тилье. Приезд его не обратил бы на себя большого внимания, если б он не сопровождался следующим приключением. Между Москвой и ближайшей от нее станцией на мекленбургского полковника напали разбойники, обобрали и его, и сопровождавшего его егеря до последней нитки, так что немец-курьер явился в русскую столицу в крестьянском полушубке… Весть о таком грабеже вызвала разные толки, между прочим о поручении, с каким явился полковник. Оно было секретом для двора, но поговаривали, что Тилье прислан в Москву вследствие заговора против герцога Мекленбургского, за который тайный советник Вольфрат с женой и многие другие знатные лица подверглись жестокому аресту; говорили, между прочим, и о том, что скоро приедет в Россию сам герцог…[106]

Петр, действительно, был не прочь видеть его у себя, частью в надежде направить Карла-Леопольда советами и личными убеждениями на настоящую дорогу, частью и потому, что хотел угодить невестке, которая не переставала его осаждать просьбами вытребовать Катюшку в Россию.

Вследствие всего этого, отъезжая в персидский поход, государь, 8 и 11 мая 1722 г., отправил две зазывные грамотки к любезнейшей племяннице:

«…Обнадеживаем вас, — пишет он в первой, — что мы его светлости герцогу, супругу вашему, в деле его вспоможения чинить не оставим. Но понеже потребно о так важном сем деле нам с его светлостью самим разсуждение иметь и о мерах к поправлению того согласиться; того ради мы к нему ныне… отправили… капитана Бибикова с грамотою нашею, требуя, дабы его светлость купно с вами в Ригу приехали, и уповаем, что его светлость, оное, ради своей собственной пользы, учинить не отречется. А ежели, паче чаяния, его светлость для каких причин в Ригу не поедет; то в таком случае желаем мы, понеже невестка наша, а ваша мать, в болезни обретается и вас видеть желает, дабы вы для посещения оной приехали сюда, где мы с вами и о делах его светлости переговорить и потребное об оных определить можем».

Вслед за этим рескриптом, писанным рукой секретаря, государь подтверждал то же приказание в собственноручной приписке: «Паки подтверждаем, чтобы вы приехали, понеже мать того необходимо желает для своей великой болезни».

Курьеру, капитану Бибикову, император, по убедительной просьбе невестки, вручил незапечатанную, собственноручную записку, — в которой просил любезную племянницу верить тому, что будет говорить предъявитель записки, помнить, что «мать зело ее видеть в своей болезни желает» и чтобы Катюшка всячески спешила приездом[107].

Что касается до самой Прасковьи, то она написала при этом случае длинное послание (от 15 мая); главное содержание его состояло в повторениях просьб приехать поскорей; старушка не только утверждала, что от этого зависит вся польза их собственного дела, но даже нужным сочла заметить, что при житье в России «убытку им никакого не будет, — весь кошт будет государев».

Пришла наконец весть, что дорогая гостья поднялась в путь-дороженьку: свет Катюшка — без мужа, но с четырехлетней дочкой едет в Москву… То-то радость, то-то веселье в родимом Измайлове! Старушка засуетилась: она то заботливо отдает приказания о чистке хором, о приготовлениях к приему своей любимицы, то посылает к ней навстречу, пишет письма, — дни для нее тянутся неделями, она считает каждый час и ждет не дождется давно желанных гостей.

Посмотрите, как суетится, как тревожится царица; время для нее так тянется долго, что она решительно теряет надежду обнять дочку с внучкой…

«Катюшка, свет мой, здравствуй! послала я к тебе Алексея Татищева… я думаю, что вы долго не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь? чтобы ведать мне… Пуще тошно: ждем да не дождемся… Внучка, свет мой, здравствуй! приезжай, свет мой, поскорей, не могу я вас дождаться и, Бог весть: дождуся ли я или нет, по своей болезни…»

За первым встречником посылаются новые; царица отправляет «Татьяну с товарищи», за ними царевну Прасковью… Они везут грамотки с новыми сетованиями на медленность в пути: «…Я вас, светов своих, — пишет старушка, — дожидаю в радости; а больше веры нейму, что будете, кажется, не будете? Ежели можно, поспешите поскорее, для того, что дитяти долго в дороге быть трудно, и для моей болезни… Ежели мне будет возможно, я сама выеду вас встретить… У меня, свет мой, вам и хоромы вычищены для вашего покою. Чаю, вам ехать трудно в дороге, а больше того дитяти великой труд. А я думаю, никак вас не дождусь, по своей болезни… Хотя бы взглянуть на внучку… А у меня в доме, свет мой, все радуются твоему приезду, а наипаче дочки вашей…»

От радости Прасковья стала бодрее, поправилась, прошел лом в костях, чем она много страдала; но ходить все не могла, и потому, как узнала, что Катюшка близко, выслала ей навстречу Василия Алексеевича Юшкова, своего интимного, горячо любимого фаворита. Царица посылала его вместо себя, впрочем, тут же просила отнюдь не держать его при себе более суток. «Пришли его ко мне скорей, а я тебя, — писала царица, — не могу дождаться».

Предоставляем читателям самим вообразить картину встречи Прасковьи с любимой дочерью, после пятилетней разлуки.

Катерина Ивановна приехала в Москву в августе месяце 1722 г., в довольно скучную пору. Государь, 13 мая, а вслед за ним императрица (14 числа) и многие из придворных отправились в Астрахань, в персидский поход. Недели две спустя выехали в Петербург цесаревны Анна и Елисавета Петровны, также в сопровождении большой свиты[108]. Герцогиня Анна Ивановна жила в Митаве; таким образом, из именитейших лиц в Москве оставался только герцог Голштинский со своим штатом, добросовестно опорожнявшим со своим господином кубки с вином в заседаниях пьяной компании, основанной герцогом, под названием «Тост-Коллегии».

«Свет-Катюшка» заняла в Измайлове отведенные ей хоромы подле матушки; в больших флигелях разместилась ее свита, между которыми были и мекленбуржцы, так, напр., капитан Бергер и другие[109].

При дешевизне тогдашней жизни и богатству запасов, получаемых с больших вотчин, измайловские обитательницы жили в достатке, сытно, тепло, уютно; но, платя дань веку и собственному необразованию, жили довольно грязно; проводили время в еде, в спанье, в исполнении церковных треб и в бесцеремонном принимании и угощении гостей до отвалу и опьянения.

Если бы вы вслед за камер-юнкером Берхгольцем[110], который — как статный парень — скоро полюбился толстенькой герцогине, зашли бы к ней в измайловский дворец, вам бы, вероятно, попалась навстречу царевна Прасковья — бледная, растрепанная, с выдавшимися скулами, осунувшимся лицом; она по обыкновению в дезабилье, но это не помешало бы ей сунуть вам для поцелуя свою костлявую руку. Вы целуете и проходите в комнаты герцогини не иначе как чрез спальню больной царевны… а вот и Катерина Ивановна. Послушайте, какие она отпускает уморительные вещи, как весело болтает, каким звонким смехом заливается на весь дом при каждом слове, по ее мнению, остроумном. Хотите или не хотите, а вы должны выпить вина; вам его поднесут либо сама герцогиня, либо ее малютка дочь, либо подаст больная Прасковья. — Предваряю, что отказаться неучтиво, да и не принято; пейте и спешите за статным камер-юнкером… Хохотушка Катерина ведет его в спальню, устланную красным сукном, довольно еще чистым; герцогиня показывает свою кровать. Бог знает чем заслуживающую осмотра, и рядом с ней, в алькове, вы можете видеть постель маленькой принцессы. Вообще убранство этой комнаты лучше остальных, которые меблированы крайне плохо.

Тише… что это за писк и вой? Оглядываетесь: пред вами полуслепой, грязный и страшно пропахший чесноком бандурщик гнусливо затянул песню, за ней другую, третью… Герцогиня Катерина Ивановна вообще любительница музыки и всякого рода эстетических наслаждений; она с довольной улыбкой слушает пенье. Берхгольц с немцами-товарищами ничего не понимает, а песни все сальны, недаром же царевна Прасковья в качестве девицы считает неприличным оставаться в комнате, когда поются некоторые из них.

Кроме песен бандурщика, герцогиня находит немало удовольствия в шутках и скоморошничестве грязной, слепой и безобразной старухи, которая босиком, в каком-то рубище, смело и свободно разгуливает в ее комнатах. Особенный эффект постоянно производит следующий фарс шутихи: по первому слову матушки Катерины Ивановны старуха пускается в пляс, причем поднимает спереди и сзади свои старые лохмотья.

Немцы-гости недоумевали, как герцогиня, столь долго жившая в Германии, сообразно своему званию, может здесь терпеть такую бабу… Но недоумение их было странно. Катерина Ивановна привыкла к шутам, шутихам, карлам, дурам, юродивым и т. п. исчадиям тогдашней боярской жизни с малых лет; вся эта обстановка не поражала, да и не должна была ее поражать; а у такого милого супруга, каким был беспутный Карл-Леопольд Мекленбургский, она едва ли могла заимствовать новые привычки и усвоить новый образ жизни… Вот почему она и поспешила зажить по-старому, лишь только попала в родимое гнезде…

В этом гнезде одним из главных действующих лиц был старый наш знакомый Василий Алексеевич Юшков. Возвеличенный в звание главного управляющего всеми вотчинами и домами царицы, фаворит ее, он хлопотал об интересах госпожи далеко не с надлежащим усердием. Хозяйство шло плохо, долгов на «доме государыни царицы» считалось много, уплаты велись неаккуратно; а при недосмотрах главного управляющего естественно, что не чинились мелкие приказчики и тащили господское добро направо и налево. К довершению неурядицы, заносчивый и своевольный Юшков, гордый связью и доверием к нему Прасковьи, вел себя относительно сослуживцев крайне дерзко и распоряжался ими по своему произволу.

В числе их был подьячий Василий Деревнин. Сын дьяка из приказа Большого Дворца, Федора Петровича Деревнина, и свойственник одного из шести думных дьяков, Гаврилы Деревнина, Василий Федорович начал службу стряпчим при отце, и с 1703 по 1714 год состоял в служителях при комнате царицы Прасковьи. В 1714 г., по царскому указу, определен он в Измайлово комиссаром «для отправления государевых дворцовых волостных дел». В небытность царицы в Москве с 1715 по 1719 год, Деревнин управлял окладной казной царицы.

До сих пор им были довольны, он исполнял свои обязанности спокойно, пользуясь надлежащей доверенностью. Но в 1718 году Деревнин, неизвестно вследствие каких обстоятельств, навлек на себя гнев Юшкова. Из Петербурга приехал для его учета дьяк Степан Тихменев, преданный слуга Юшкова и личный враг Деревнина. Учет и сдача казны продолжались довольно долго, и только в 1720 году Василий Федорович, по собственному прошению, был уволен от занимаемой им должности. Сдача должности была неблагополучна для нашего стряпчего. На него насчитали большие начеты, он не знал, как с ними быть, и, дождавшись приезда Юшкова с царицей в Москву, стал осаждать неотступными просьбами рассчитать его без несправедливых, по его уверению, начетов.

Кто из них был прав — из дел не видно; да для нас решение этого вопроса не имеет особенной важности. Зато эта распря интересна в том отношении, что в ее последствиях, как нельзя лучше, выразилась личность старушки Прасковьи. Дело Василия Деревнина бросает новый свет на царицу, типичную представительницу аристократок Петровского времени. Эпизод этот столь важен, что мы отводим для него следующие главы…

Загрузка...