Часть вторая Государственный секретарь и другие

Открытие лицея

Граф Алексей Кириллович, величавый, державный в своем доме, вдруг выказал себя суетливым и даже трусящим: предстояло открытие Лицея.

Экзамены в святая-святых, где будут растить мужей судьбоносных, предназначенных для служб государю и государству, прошли еще в августе. Отобрано тридцать отроков, умноглазых, отрадноликих, все из хороших семейств, но не оконфузятся ли перед государем и царствующим семейством? Покажутся ли достойными предлагаемые условия жизни воспитанников, приглянутся ли учителя?

Алексей Кириллович ежедневно мчался в Царское Село, сам осматривал воспитанников, сам проводил репетиции. Учеников строили, вводили в залу. Указывали, как надобно стоять, как выходить из строя. Учили кланяться креслам, в коих будут сидеть их величества, их высочества. С поклонами пришлось помучиться. У одних – недопустимая развязность в движениях, у других ничем неодолимая скованность, а иные с их поклонами хуже скоморохов – нелепы!

Алексей Кириллович всякий приезд поднимался на четвертый этаж, и, вместе с Василием Федоровичем Малиновским – директором, с инспектором Пилецким-Урбановичем, осматривали дортуар воспитанников.

Множество дверей – у каждого воспитанника своя комната. На двери номер, имя, фамилия.

Комната-келия. Кровать железная. Государь любит строгое воспитание. Ничего лишнего. Конторка с чернильницей, подсвечник, щипцы для свечей, стул. Небольшой комод, зеркало. Умывальный столик. Прохладно. Государь одобряет закаливание. Зимой, в морозы, принимает парады в одном мундире.

Богато в зале. Зеркала во всю стену, паркетный пол, мебель штофная.

Алексея Кирилловича беспокоила форма воспитанников. Мундиры синего сукна с красными воротниками, петлицы шиты серебром – отличие первокурсников. В старших классах получат золотые. Белые панталоны – Господи! – какого цвета они будут через неделю? Белые жилеты, белые галстуки. Красиво, но не надолго. Ботфорты, треуголка! Это государю нравится.

Министр в последний раз всё взвешивал, просчитывал варианты возможного высочайшего неудовольствия.

Естественные науки, историю, археологию граф Жозеф де Местр, фактический генерал ордена иезуитов в России, назвал вредными и не рекомендовал вводить в программу Лицея. Де Местр – посланник королевства Сардинии, но его не столько занимает дипломатия, сколько внедрение в умы вельможной России ценностей католического Запада. Генерал ордена иезуитов ненавидит православие, но в петербургских салонах слывет гением мысли. Мнение де Местра о программе Лицея граф Алексей Кириллович передал Александру. Император, как всегда, поступил половинчато. Естественные науки из программы исключил, но историю оставил.

Директор Лицея Василий Федорович Малиновский из дипломатов, сын священника. Алексей Кириллович прочитал несколько его статей. В «Рассуждении о мире и войне» Малиновский изничтожал завоевательную политику, проповедовал общий справедливый мир. Это современно, позиция вполне антинаполеоновская, отвечает стремлениям государя. В журнальных статьях Василий Федорович ратовал за равенство народов и людей, желал России промышленного развития и в особенности культурного. Сие не расходится с политикой Михаила Михайловича Сперанского, а Сперанский Александру покуда угоден.

Некоторые сомнения у министра возникали по поводу адъюнкт-профессора нравственных и политических наук Александра Петровича Куницына. Уж больно свободен в слове, мыслит не пером по бумаге, а в речах. Мимолетное, только что пришедшее на ум, может объявить неоспоримой истиной. Впрочем, страстный последователь Руссо, свой, масон.

И вот – 19 октября, день пророка Иоиля, прозревшего о дне Пятидесятницы: «Излию от Духа Моего на всякую плоть».

Всё прошло замечательно.

Были скучные нотации, кинувшие высочайшую публику в сон, и была пламенная речь Куницына, всех окрылившая. Государь за сию речь наградил молодого профессора орденом. Удостоился звезды и главный устроитель лицея – министр просвещения граф Алексей Кириллович Разумовский.

Покончив с лицейскими делами, хотя они только теперь и начинались, граф обрел покой и ни на кого в доме своем уже не сердился, был приветлив, доступен.

За столом так даже делился наблюдениями об участниках церемонии. Граф был зорок, когда нервы напряжены.

– Я приметил, Мария Михайловна, – говорил граф своей сожительнице, – сколь тяжкую ношу влачит на своих плечах наш государь. Какое утомленное у него лицо! Глаза воспалены. Он работает с утра до полуночи. Слава богу, мой Лицей ему в отраду. И вот что замечательно. Воспитанники, я это видел, понимали: сама история пришла к ним. Лица пылали любовью к государю. Когда отроки серьезны – взрослые улыбаются, но сколь счастливо расцветали все эти мордашки после своего представления государю и высочайшему семейству… Меня немножко напугал арапчонок Пушкин. Истинный арапчонок, хоть и синеглаз, как государь. Волосы кучерявые, в глазах огонь, и носик у него этакий… африканский, одним словом.

– А напугал-то чем? – спросила Мария Михайловна.

– Господи! Уж так воззрился на государыню Елизавету Алексеевну. Как на божество!

– Плохо ли сие? Они же у вашего сиятельства – дети. Им лет по десяти?

– В основном тринадцать. Пушкину – двенадцать…

– Выходит, обошлось, – сказала добродушная Мария Михайловна.

– Обошлось! – засмеялся граф. – Я голубчикам воли не дам. Уже написал распоряжение: запретить отпуски и посещения. Видеться с родными можно будет только по праздникам.

– Для столь юных особ не жестоко ли испытание? – осторожно спросила Мария Михайловна.

– Жестоко, – согласился граф. – Их у меня тридцать, и все они будут за шесть лет учебы и жизни в одних стенах – роднёй. Будущее им загадано самое блистательное. Занявши высокие посты в государстве, они палок в колеса не станут совать друг другу, как делается у нынешних чиновников. Это будет семья. Все народят детей – и вот она каста. Каста высоких духом государственников. Мы, дорогая, далеко заглядываем.

– А что Мартынов, не огорчает ли ваше сиятельство?

– Эко вспомнила! Я ненавидел сего наискучнейшего чиновника, будучи попечителем Московского университета, подлейше меня донимал мелочными придирками. Ныне иное. Я испытываю истинное наслаждение, когда сей бывший враг докладывает мне стоя и потом, согнув спину, засыпает песком им составленную, но мною подписанную бумагу… Он мне полезен, и бог с ним.

Мария Михайловна радовалась доброму настроению графа и раздумывала, уместно ли напомнить об Алексее… Алексей вступил-таки в армию, и граф о нем забыл накрепко. А в армии без протекции далеко не пойдешь.

Но господин министр был поглощен заботами об одном только любезном ему Лицее.

– Я много думаю о судьбе моих отроков, – признался Алексей Кириллович. – Они достигнут служебной зрелости лет через тридцать, а государственной так и через все сорок. Суждено ли кому-то из них быть водителем государственного корабля, прославить себя и нас, их попечителей, саму Россию?.. Все умненькие, все по-своему милы. Быть ли Ломоносову Ломоносовым, а князю Горчакову князем в делах, к коим будет определен предназначением свыше? Самый даровитый из воспитанников Вольховский, но в учении. Явит ли даровитость в службе? Пушкин, я сие приметил, бесенок. Такому потолок – чин надворного советника. Матюшкин мне нравится. Серьезность во взгляде, в жестах, в ответах. Чучелом среди тридцати смотрится один Кюхельбекер, но память у него потрясающая! Корнилов, Юдин, Маслов – этим быть генералами. Кстати, сынок моего Мартынова среди лицеистов. Не думаю, чтоб дальше отца пошел. Породы нет. – И потряс головой: – Пора освободиться от лицейского сего наваждения.

Мария Михайловна встрепенулась об Алексее напомнить, и духа не хватило.

– Лев и Василий макет в училище лепили. Сам князь Волконский их похвалил.

– Слава богу, хоть младшие растут не дураками! – сказал граф, и Мария Михайловна мысленно перекрестилась: об Алексее невпопад бы пришлось.

Сказала, чтоб унять забившееся сердце:

– Из Москвы пишут: князь Петр Вяземский 18-го октября венчался с дочерью князя Федора Сергеевичей Гагарина. Вера Федоровна старше мужа на два года. Князь-то Петр молод, восемнадцать всего. Промотал, пишут, богатейшее состояние.

– Зато поумнел. В службу просится, – сказал граф и глянул на портрет отца: Кирилла Григорьевич такое оставил состояние – на пятерых сыновей, на четырех дочерей хватило, и все богаты. Но то счастье Розумов.

У художника

По Неве над полыньями стояли кущи тумана. Кудрявые, цветущие поверху розами – солнце наконец-то пробилось.

Мороз за двадцать градусов, великий князь Константин отменил парад. Вот они и мчались в санках с Невского на Васильевский.

Солнце словно бы взмахивало ресницами, и морозная густая взвесь то вспыхивала сияющими искорками, то мрачно меркла.

– Степан! Степан! Ожги лошадей! – кричал кучеру хозяин санок прапорщик Николай Дурново.

Школу колонновожатых Николай Дмитриевич закончил еще в апреле, с апреля имеет офицерский чин и должность адъютанта управляющего квартирмейстерскою частью Свиты Его Императорского Величества генерал-лейтенанта Волконского.

Дурново вез своих приятелей братьев Перовских к художнику, коему заказал портрет в рост и миниатюру.

Впереди ехали санки с семёновцами. Как же не обогнать лейб-гвардейцев?

Степан постарался, его гнедая пара обошла пару серых возле Академии художеств. И тут Василий закричал:

– Стойте! Стойте! Чаадаевы! Это же Чаадаевы!

– Перовские! – радостно откликнулся Петр.

Остановились, выскочили из санок, обнялись.

– Ба! Вы уже в чинах! – простецки радовался Петр. – С нашим вызовом дело затянулось. Мы только седьмого декабря из Москвы. Да еще в Твери задержались. Профессор Буль теперь служит библиотекарем у великой княгини Екатерины Павловны. Господи! Сколько же люди могут знать! Буль уговаривал нас не идти в военную службу. Но, как видите, мы с Михаилом юнкера. Господин прапорщик! Господа унтер-офицеры!

Перовские представили Чаадаевым Дурново, обменялись адресами, разъехались.

Художник жил на третьем этаже, над деревьями. Они ввалились в прихожую, сбросили шубы.

– У меня сегодня натоплено, – улыбался художник, приглашая молодых людей в мастерскую.

Василий побежал глазами по стенам, по картинам. И будто огнем в лицо! На помосте, задрапированном розовым шелком, стояла, облокотясь рукою на мраморную колонну, совершенно… ну, просто совершенно… обнаженная…

– Моя Афродита! – засмеялся художник, с удовольствием глядя на женщину. Глаза у него блестели. – Вот ведь какие водятся в Обжорном ряду на Васильевском. Поздоровайся с господами, назовись!

Женщина поклонилась:

– Кланей зовут!

И снова приняла прежнюю позу богини.

У Василия пылало лицо, Лев тоже был как пряник розовый. А Дурново хоть бы что! Постоял с художником, любуясь на Кланю, будто она картина. С серьезным, с озабоченным видом принялся рассматривать свой портрет, всё еще недописанный.

– Что скажете? – спросил у братьев.

– Сходство замечательное! – одобрил Лев.

– Рука вроде бы коротка! – обрадовался Василий возможности смотреть на что-то иное.

– А ведь коротка! – удивился Дурново.

– Да… локоть надобно отвести. – Художник картонкою прикрыл руку, лежащую на эфесе палаша. – Отвести локоть и чуть-чуть тронуть запястье. Я поправлю, Николай Дмитриевич. Не выпить ли вина, господа?

– Нам еще в штабе надо быть, – сказал Дурново.

– Тогда кофе. Кланя, подай господам кофе.

Богиня сошла с помоста, облачилась в пушистый белых халат, в мягкие туфли. Василий снова глядел на стены: какие-то парки с развалинами, пруды, на прудах розовые голенькие нимфы. Нева. Зимний дворец. Портреты вельмож…

– Я всё умею! – улыбнулся художник. – В Петербурге надобно всё уметь… Ну что, господа, мы можем поздравить себя с очередной победой над турками? Старец Кутузов на сей раз не подвел.

– Государь недоволен главнокомандующим, – сказал Дурново. – Турки мира не подписывают, а Кутузов, как всегда, чего-то ждет. Государь приказал разорвать перемирие… И вообще Кутузова давно бы заменили, но наш государь не охотник делать людям больно.

– Ах, все-таки надо было подать вина! – посокрушался художник. – Мы подняли бы тост за доброе сердце нашего императора.

Натурщица принесла кофе. Она так близко наклонилась над Василием, что он уловил ноздрями запах ее тела. Так, кажется, само солнце пахнет.

– Я вчера был у Гнедича, – сказал художник. – Он, слава богу, имеет теперь квартиру в библиотеке, на этаж выше Крылова. Светло, просторно и, главное, для голоса хорошо. В иных домах голос глохнет, а в квартире Гнедича вещей немного. Он ведь Семёнову декламации учит. У Семеновой каждое словечко – хрусталь. Поющий хрусталь, господа!

– Не все-то одобряют, что Семенова поет слова, как Жорж, – возразил Дурново. – Говорят, это Гнедич сбил ее с толку. Он ведь распевает свою «Илиаду».

– Госпожа Жорж опять в Париже! – Художник повздыхал. – Бриллиант! Чистой воды бриллиант! Рассказывают: будучи любовницей Наполеона, мадемуазель просила у него портрет. А он кинул ей горсть бриллиантов и среди них несколько золотых монет со своим профилем.

Натурщица снова наклонилась над Василием, забирая пустую чашечку. Он чувствовал ее грудь на плече и не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть. Такое с ним уже бывало, на кутеже у князя Вяземского, но там кутили, там было много бесстыдниц, а здесь – искусство.

«Господи! Когда же кончится эта мука?»

– Я потерял всякую надежду видеть Семенову, – сказал Лев.

– Перовские – терпение! Ещё немножко терпения. Вы получите офицерский чин если не к Рождеству, так ко дню рождения государя. Между прочим, Державин десять лет тянул солдатскую лямку. Разумеется, лишенный театра и общества.

Пора было в штаб. Завтрашние колонновожатые везли представить начальнику топографического отделения полковнику Пенскому чертежи карт.

С Невы тянуло ветром, мороз обжигал щеки.

– А знаете, – повернулся к братьям Дурново, – мы, конечно, все мечтаем схватиться с Наполеоном, только как же нам хорошо теперь…

Знамение

Год, измотавший нервы, забравший столько сил, наконец-то кончался. Александр, снимая напряжение, писал Екатерине Павловне, жаловался. Отношения с Францией превратились в натянутые до предела струны. Война может грянуть не завтра, не послезавтра, но – в любую минуту. Жизнь собачья. С кровати и за письменный стол. Давно уже нет возможности отобедать – перекусывает наедине, глядя в бумаги.

Отложив перо, Александр прокручивал в голове последние донесения.

Дела у Наполеона прескверные.

Нехватка хлеба во Франции вынудила установить максимум твердых цен и на хлеб, и на прочие продукты питания.

Война в Испании для французов идет несчастливо. Сульт разбит под Кадиксом, Сюше под Арагоном, Массена под Фуенте. В Италии процветает бандитизм. Наполеон был вынужден послать несколько французских полков, чтоб покончить с разбоем хотя бы вокруг Рима. Король Вестфалии Жером прислал брату отчаянное письмо: «Брожение достигло высшей точки; возникают и с воодушевлением обсуждаются самые безумные мечты. Ссылаются на пример Испании, и если война разразится, то все земли между Рейном и Одером станут очагом широкого и мощного восстания…» Жерому вторил генерал Раки: «При первой военной неудаче от Рейна до Сибири все поднимутся против нас». Даже старый лис Фуше осмелился предупредить великого Наполеона: «Государь, я вас умоляю, во имя Франции, во имя Вашей славы, во имя Вашей и нашей безопасности, вложите меч в ножны. Вспомните о Карле XII».

Все говорят умно, говорят правду, но ведь это только подогревает Наполеона. Он не тот, кто забывается в вине, его вино – победы. Победами будет лечить больную свою империю.

Александр вспомнил «откровенный» разговор с иезуитом Жозефом де Местром. Сказал ему главное, надеясь, что именно эти слова дойдут до ушей Наполеона: «Император открыл мне в Эрфурте секрет своих необычайных успехов. Он сказал: “На войне все решает упрямство”. И будьте уверены, я запомнил сей урок».

Невольно подумалось, а кого он, самодержец России, сможет выставить против гения войны… Багратион, Беннигсен, Витгенштейн, Барклай де Толли… Выплывало имя Кутузова, но Александр только морщился.

Барклай де Толли… Умница. Стратег…

Александр помнил свою давнюю встречу с генерал-майором Барклаем. Барклай был ранен под Эйлау, лечился в Мемеле. Александр посетил генерала в госпитале и был очарован откровенностью и глубиною мыслей военного человека. Александр спросил: есть ли надежда победить Наполеона? И услышал правду. Генерал усомнился в возможности разгрома французской армии в одном сражении, если при ней Наполеон. Устоять ценою ужасных потерь можно, но победить, гнать, вынуждать сдаваться в плен…

«Единственное оружие, смертельное для Наполеона, – сказал тогда Барклай, – есть терпеливое, изнуряющее отступление в глубь страны. Чем дальше склады с продовольствием, фуражом и вооружениями, тем уязвимее армия. Вторую Полтаву Наполеону можно устроить где-нибудь на берегах Волги. Ни счастье, ни искусство не помогут полководцу, когда его войска начнут истреблять голод, мороз и болезни».

Александр, расставаясь с Барклаем, наградил его Владимиром II степени, произвел в генерал-лейтенанты.

Однако ж у Барклая среди русских генералов есть противники. Багратион, Кутузов, разумеется, Голицын и этот жуткий правдолюб Остерман-Толстой.

Остерман-Толстой, «переименованный Павлом» из генерал-майоров в статские советники, получил обратно свое генерал-майорство от Александра. Казалось бы… В войнах с Наполеоном являл чудеса храбрости, полководческой интуиции. И оказался главой военной оппозиции после Тильзита.

О, эти русские! В тот самый день, когда Барклай де Толли получил за финский поход генерала от инфантерии и был назначен военным министром, Остерман-Толстой подал в отставку, а свет вспомнил слова Ермолова. В сражении под Черновым, где дивизия Остермана противостояла самому Наполеону и отбила две атаки маршала Даву, Остерман потерял обоз. Но только потому, что арьергард Барклая почти бежал от французов. Тогда Ермолов и сказал: «Бой при Гофе не делает чести генералу Барклаю де Толли». Слова запомнили и повторили.

Итак, Барклай де Толли нехорош для русских, ибо не русский, шотландец, но сами-то чего стоят? Кутузов омерзителен угодливостью. В бытность генерал-губернатором Петербурга, он ни единого раза не возразил. Даже в том случае, когда возражение было весьма необходимо. А несчастье под Аустерлицем? Все говорят: Кутузова не слушали, Кутузова отстранили от командования. Но разве сей главнокомандующий поперечил хоть в чем-то? Возражал, но как? Потом уж выяснилось: гофмаршала графа Толстого подсылал: «Уговорите государя не давать сражения!» На что граф резонно ответил: «Мое дело соусы да жаркое. Война ваше дело».

У Александра разболелась голова, и тут появился флигель-адъютант:

– Ваше Величество, горит театр!

– Это что, подарок к Новому году?! Вот каковы последние часы 1811-го!..

Флигель-адъютант щелкнул каблуками, но сказать что-либо не решился.

Царь поехал на пожар. В театре шел французский спектакль. Директор Александр Львович Нарышкин в театре не был. Празднуя новолетие, давал, как всегда, роскошный бал.

Публика и актеры остались, слава богу, невредимы, но где-то на верхних этажах кричала женщина. Несчастную спас пожарник, спустил по веревочной лестнице.

Александр наградил смельчака рублем.

Народ царя узнавал, те, кто посмелее, поздравляли с Новым годом.

Пожар людям нравился, горело замечательно, пламя облака облизывало.

Царь слышал смешки:

– Французики погорели. Таким манером и Бунапарте ихний сгорит.

– Знамение!

– Знамение, – согласился Александр, отправляясь к себе: старый театр пропал, новый придется строить.

Царю было холодно: как знать, не в эти ли самые минуты посол князь Куракин поднимает в Париже тост «За нерушимую дружбу двух императоров».

Комета

Первого января 1812 года унтер-офицеры Перовский 1-й и Перовский 2-й несли дежурство в Зимнем дворце. Император Александр, императрица Елизавета давали новогодний маскарад. Почти всенародный. На маскарад получали приглашения не только князья, графья и бароны, но также чиновники средней руки, купечество.

Восторг исполнения столь важной службы уже через полчаса – а маскарад начинался в девять часов вечера – потускнел. Дежурство превратилось в испытание. Людей – толпы, жара, духота, но ворота на мундире не распахнешь.

– У меня от пота в сапогах хлюпает! – признался Василий Льву.

– Вот она какая, дворцовая служба! – шепнул братьям Дурново.

Он, счастливец, был среди приглашенных, поотирался в толпе, мелькнул перед глазами начальства – и домой!

– Говорят, как проведешь новогоднюю ночь, таким и весь год будет, – мрачно буркнул брату умеющий быть терпеливым Лев.

– Жарко, но ведь в Зимнем! – не согласился Василий. – Царя видели, царицу. А сколько генералов!

– Интересно, где теперь Алексей? – вспомнил о старшем брате Лев.

– Горилку с казаками пьет.

Первый день Нового года провели среди толп – значит, и самим весь год придется быть толпою. Смешные приметы! Уже назавтра жизнь пошла заурядная. Над составлением карт корпели – такая она, квартирмейстерская служба. Зато спалось хорошо, а на дворе-то святки.


Василий сквозь сон почувствовал: трогают за плечо, будят. Открыл глаза – никого. На окнах бельма мороза. В комнате тепло и не темно.

Испуга не было. Но кто-то ведь будил. Быстро оделся, на голову треух, ноги в валенки, набросил на плечи шубу.

Открыл дверь – обожгло! Щеки, ноздри. Запахнул полы шубы, руки спрятал в рукава.

Луна в облаке, небо яростно перечеркивает комета. О комете уже говорили, но Василий видел ее первый раз. Содрогнулся от озноба: комета будто ради него, унтер-офицера Перовского 2-го, пожаловала.

Показалась луна, от деревьев поползли по снегу тени, и Василий, испугавшись как в детстве, заскочил в дом, хлопнув за собою дверью.

Скидывал одежду так, будто она горела на нем, юркнул под одеяло, подогнул колени к груди. Тепло, тихо, покойно…

Осенило: кометы для царств страшны, для царей.

Вытянул ноги, положил ладонь под голову, теперь только сна подождать.

И вот уже Лев торопит, негодуя:

– Скорее! Скорее! Парад с утра!

Государь парад отменил. Колонновожатых построили на замерзшей Неве перед Зимним дворцом только в одиннадцать. Высокопреосвященный, священство, золотые митры, золотые саккосы, сияющие драгоценными каменьями ризы икон, сияющие кресты, аромат ладана.

Торжественное освящение гвардейских знамен.

Император Александр и великий князь Константин обнажили головы. Церемония длилась час, а мороз не жаловал.

Вернувшись в училище, Василий поглядел на термометр: двенадцать градусов ниже нуля.

Курсантов отпустили готовиться к экзаменам. Экзамены через десять дней и, к ужасу будущих колонновожатых, – публичные.

Лев удумал пригласить истопника. Перед ним, заменявшим публику, и гоняли друг друга по всем предметам.

Истопник ростом великан, осанкою вельможа, но глядел на братьев подслеповато, понимающе головой кивал. За терпение решили дать ему на водку. Лев спросил:

– Сколько тебе? На чару, на две?

– На два штофа, – сказал правду истопник. – Иначе и пить не стоит, не разберёт.

Вечером читали по очереди, вслух «Трактат о больших военных операциях» Наполеоновского генерала Антона Генриха Жомини.

Кто-то из дворни сунул голову в их флигелек:

– Аничков дворец горит!

Дворец принадлежал в ту пору Екатерине Павловне. В толпе изумлялись: император со свитою до шести вечера был во дворце, как не учуяли пожара? Хорошо хоть дверей много, в окна не пришлось прыгать.

Кто-то, стоявший к братьям спиною, сказал:

– Вон звезда хвостатая! Хвост с западу, а рылом на восток, в нашу сторону. Дворец горит – страх божий, а коли земля запылает? Господи, пощади нас, грешных!

Пропал для военной науки вечер, но ведь и дни пропадали.

Двенадцатого хоронили генерала Бауэра. Он в Швейцарском походе Суворова кавалерийской бригадой командовал.

Тринадцатого день рождения императрицы Елизаветы Алексеевна. Будущие колонновожатые участвовали в параде. Шли повзводно. В третьем часу отмаршировались.

И – слава Тебе, Господи! Семнадцатого, в первый день экзаменов, управляющий квартирмейстерской частью князь Волконский объявил: публичных смотрин не будет, всем облачиться в военную форму.

То была ласточка счастья. А само счастье прилетело на золотых крыльях 27 января 1812 года.

Адъютант князя Волконского прапорщик Николай Дурново зачитал перед строем приказ о производстве в офицерский чин прапорщика: Муравьева 5-го, Голицына 2-го, Зинковского, Апраксина, Перовского 2-го, Дитмарха, Мейендорфа 2-го, Цветкова, графа Строганова, Мейендорфа 1-го, Глазова, Фаленберга, Лукаша, Данненберга 2-го, Рамбурга, Перовского 1-го, Муравьева 3-го, Мейендорфа 2-го, Голицына 1-го.

В тот же вечер, в новехоньких офицерских мундирах, Лев и Василий Перовские были в театре. Французская труппа давала «Ричарда Львиное Сердце».

Старый, сгоревший театр обнесли забором, чтоб не бросались в глаза черные руины, а театр устроили на Дворцовой площади, в доме Молчанова.

Французская речь, живой мрамор оголенного по грудь женского тела, бриллианты, аромат духов, эполеты, звезды – жизнь!

Спектакль пролетал мимо глаз, мимо ушей. Василий если и слышал чего, так собственное сердце: «Господи! Как хорошо быть своим в этом дивном мире избранных. Я – офицер. Я – офицер! Господи, слава Тебе!»

А уже назавтра ждало счастье почти немыслимое.

Счастье быть офицером

Утром все восемнадцать прапорщиков, выпускников школы колонновожатых, были представлены императору Александру в Знаменном зале Зимнего дворца.

Император в парадном мундире, за его спиной военный министр Барклай де Толли, генерал-квартирмейстер Сухтелен, два года возглавлявший особую миссию в Швеции, генерал-лейтенант Волконский, управляющий квартирмейстерской частью русской армии, генерал-лейтенант, инспектор инженерного корпуса Опперман, военный советник императора генерал-майор Фуль и ближние люди Александра: великий князь Константин Павлович, председатель Департамента военных дел Государственного Совета, генерал от артиллерии граф Аракчеев.

Василия вызвали пятым. Пожатие сильной доброй руки. Ласковая, одному тебе улыбка, тебе – серьезный, обещающий заботу взгляд и царское напутствие:

– Служите, Перовский, столь же усердно, сколько явили усердия и дарований во время обучения.

То ли Александр решил, что мало пожимать молодым офицерам руку и ободрять взглядом, но сказано было Перовскому. А может быть, государь вспомнил, глядя на золотые кудри прапорщика, самого себя, столь же юного… Чистое восторженное лицо, безупречная синева глаз…

В середине дня дюжина прапорщиков с вестником их счастья Николаем Дурново покатили за город в «Красный кабак».

Шампанское! Мерзость устриц. Сумасшедшее катанье с гор.

А уже назавтра – офицерская служба, когда никому были не нужны и никто ничем не занял жаждущих исполнять приказы.

Зато приглашение в желанный для молодого Петербурга дом на Английской набережной. К самому Лавалю.

Иммигрант Лаваль, получивший имя Иван Степанович, был камергером, управляющим Третьей экспедиции – особой канцелярии Министерства иностранных дел. Его приемы посещала столичная знать, дипломатический корпус и самые блистательные гении мира искусств.

Для новоиспеченных колонновожатых – первый самостоятельный выход в свет.

Часы били одиннадцать, когда гостей позвали в зал для спектаклей. В «Любовном обмане» играли знаменитый Дюран – единственный профессиональный актер, а с ним гофмейстер Григорий Александрович Демидов, директор департамента полиции камергер Николай Петрович Свистунов, маркиз Мезонфор, Михаил Михайлович Пушкин, Луи Полиньяк. Потом сыграли еще одну пьеску – «Замысел развода». И начался бал. На бал приехал великий князь Константин.

Василий, танцуя, не верил своему счастью. Он – житель флигелей, воспитанник, не смеющий назвать отца отцом, отныне – свой! Свой всем этим генералам, княгиням, графиням, великому князю Константину, да что там, самому императору – свой!

После бала у Лаваля, устроив трехдневный пост, Василий пошел на исповедь. Покаялся смятенно:

– Батюшка! Мне лезет в голову, что я буду другом царя. Сто раз творил Иисусову молитву, плевал на сатану перед собой и через плечо, а наваждение не оставляет.

Батюшка расцвел добрейшею улыбкой.

– Дивное желание, сын мой! Быть другом царю – Господа радовать. Пусть и далеко придется служить от царских глаз, но держи государя в сердце, как самого ближнего человека. Господь наградит за любовь.

В эти самые дни из Парижа в Петербург мчался «ямщик». Такого прозвища у обоих императоров удостоился полковник Чернышёв за бесконечную гоньбу между столицами. Наполеон передал «ямщику» грозное послание, в коем перечислял свои претензии к России за нарушение блокады Англии. И на словах добавил:

– «Я посылаю Вас к царю как моего полномочного представителя в надежде, что ещё можно будет договориться и не проливать кровь сотни тысяч храбрецов из-за того, что мы, видите ли, не пришли к согласию о цвете лент!»

В кругу своей семьи Наполеон объяснял неминучесть войны мистической необходимостью:

– Я не родился на троне и должен удерживаться на нем тою же силой, что и возведен – славой.

Гора войны

Братья Перовские до назначения в полки служили в топографическом отделении полковника Пенского. Чертить карты дело кропотливое, требующее терпения, аккуратности. Но в чертежной три-четыре часа, а дальше – праздник жизни.

Вечером 20 февраля Василий и Лев были на спектакле «Оракул из Ирато, или Похищение», назавтра танцевальный вечер в доме князя Николая Григорьевича Репнина и княгини Варвары Алексеевны, их сводной сестры.

Варвара Алексеевна – дочь Алексея Кирилловича Разумовского и Варвары Петровны Шереметевой – проявляла к братьям почти материнскую заботу. Она была старше Василия на семнадцать лет, Льва на четырнадцать. Ее заступничество помогло и Алексею поступить в армию: Репнин – генерал от кавалерии.

Во время ужина братья оказались в соседстве с Сергеем Волконским, ротмистром, кавалергардом. Волконский знал Алексея и спросил, где он теперь.

– В казачьем полку, – отвечал Василий. – Ротмистр. Граф Алексей Кириллович не благословил идти в армию, но князь Репнин дал рекомендации…

– Репнин! Репнин! – Кавалергард даже за ус себя дернул. – Николай Григорьевич такой же Волконский, как и я. Брат принял фамилию матушки, ибо род Репниных угас… Как вам в северной столице? Я знаю от Варвары Алексеевны – вы коренные москвичи.

– Моя родина Почеп, – нежданно для себя разоткровенничался Василий. – Манежи в Петербурге такие же, как в Москве, я по степи скучаю. Скакать, вспугивая жаворонков, по ковылям…

– Как по морю! – подхватил Волконский. – Мой батюшка – оренбургский генерал-губернатор. Вот где степи! А какая охота! Сайгаки, волки! Киргизы волков загоняют до изнеможения и голыми руками вяжут. А тетеревей! Сколько там тетеревей! И все ведь красавцы. Господа, приглашаю вас на охоту в Оренбург; ежели, разумеется, нас не позовет на кровавое пиршество коронованный корсиканец. Мой брат испытал его плен и даже надерзил гению войны.

– Наполеону?! – изумился Василий.

– Брат был ранен под Аустерлицем. Наполеон предложил ему свободу под честное слово два года не воевать с французами. Брат предпочел плен.

Перовские были в восторге от вечера, а отчет о том, как их встретили в доме Варвары Алексеевны, пришлось давать самому благодетелю.

– Князь Григорий Семенович Волконский человек добрейший и губернатор отменный. – Приглашение сыновьям посетить Оренбург графу пришлось по сердцу. – Мы избрали князя Почетным членом Императорского общества испытателей природы, где я до сих пор еще президентствую… Князь человек незаурядный, о его странностях много анекдотов. Турки саблей по голове угостили. Рассказывают, будто князь по своему Оренбургу хаживает в халате, на коем все его ордена. Дети бегают за ним, как за блаженным, а он сей свите радуется.

Граф ощутимо потеплел к своим воспитанникам, отцовская тревога была в его глазах: война надвигалась на Россию.

Еще как надвигалась. Наутро после танцев у Репниных братья были в манеже Михайловского замка. Император Александр устроил инспекцию гранадерскому полку, коему надлежало выступить в поход на западную границу.

Через день-другой однокашник Перовских Голицын 1-й отбыл в Стокгольм, прикомандированный к свите генерал-квартирмейстера Сухтелена. Ехали заключать тайный договор с Бернадотом против Наполеона. Если Швеция ударит с севера – воевать придется на два фронта.

28 февраля отбыл в армию полковник Пенский, их начальник. А 29-го, в Касьянов день, Василий, сопровождавший во дворец, вместе с Дурново, их начальника князя Волконского, видели флигель-адъютанта Чернышёва.

– Чернышёв привез войну, – сказал Дурново Василию. – Ужасную войну. Воевать с Наполеоном – воевать с Европой.

Барабанный бой оглашал Петербург. 2-го марта император Александр на Семеновском плацу инспектировал лейб-гвардии Егерский и Финляндский полки, Гвардейский экипаж. Все эти части отправлялись в Польшу.

5-го марта проводили в Польшу гвардейскую артиллерию. 7-го – Измайловский и Литовский полки.

А днем раньше, 6-го марта, Наполеон произнес речь в Государственном совете. Крылатый человек и говорит крылато:

– Всякий, кто протягивает руку Англии – объявляет себя врагом императора Франция.

Сказано было на весь мир, но для ушей Александра и России.

Министры Франции, обеспокоенные ультиматумом – граф Мольен, герцог Гаэте, генерал Дюрок, князь Талейран – являлись к Наполеону с расчетами ужасных затрат на столь обременительную войну, предупреждали о русском бездорожье, о суровости русской зимы.

– Кампания будет короткой, – отвечал Наполеон.

Словно бы в ответ на безумство живущего разбоем повелителя Европы, 12-го марта Петербург спокойно и величаво отпраздновал день восшествия на престол императора Александра. Миром величалась Россия. О мире молилась. Но куда денешься от забот.

Война на пороге, а место государственного секретаря занято обожателем Наполеона Сперанским. Нужна перемена. Сердце лепилось к блистательному Карамзину. Однако ж выученик бабушки, убийца горьколюбимого отца, к своим душевным привязанностям доверия не имел. Желание распирает грудь, распаляет голову – вот тебе ушат ледяной воды!

Сомнения развеял министр полиции Балашов, человек ума практического. Карамзин хорош, да французист. А более русского – кость русским! – чем Шишков, не найти.

Александр внутренне взвился: министр указал на не терпящего благих государственных перемен чудовищно старомодного писаку. Ископаемое! Ненавистник просвещения, блеска талантов, игры фантазии – всего того, чем одарила Франция задавленный серостью католичества мир, не говоря уж о России, этого улья Божьих пчелок, промолившего поколение за поколением.

За день до коронационного праздника государь пригласил вице-адмирала Александра Семеновича Шишкова для наитайнейшей беседы.

Тяжко подавляя в себе неприязнь, поднял небесно синие глаза свои – спасительная синева! – на Александра Семеновича.

Лицо адмирала энергичное, в глазах острый непримиримый ум, седина благородная.

Александр вздохнул, вычеркивая из сердца Карамзина, и сказал просто, твердо, по-царски:

– Я прочитал ваше пламенное и мудрое «Рассуждение о любви к Отечеству». – Показал на отчеркнутые места в журнале, процитировал: – «Воспитание должно быть отечественное, а не чужеземное. Ученый чужестранец может преподать нам, когда нужно, некоторые знания свои о науках, но не может вложить в душу нашу огня народной гордости, огня любви к Отечеству, точно так же, как я не могу вложить в него чувствований моих к моей матери». Сказано сильно и весьма выразительно. Останавливает внимание и сия ваша мысль: «Народное воспитание есть весьма важное дело, требующее великой прозорливости и предусмотрения. Оно не действует в настоящее время, но приготовляет счастье и несчастье предбудущих времен и призывает на главу нашу или благословие или клятву потомков».

Александр встал, прошел взад-вперед по кабинету.

– Имея таковые мысли, вы можете быть полезны Отечеству. Кажется, у нас не обойдется без войны с французами, нужно сделать рекрутский набор. Я бы желал, чтобы вы написали о том манифест.

– Государь! – Александр Семенович не пытался скрыть испуга. – Государь! Я никогда не писывал подобных бумаг. Это будет первый опыт, а потому не знаю, могу ли достойным образом исполнить сие поручение. Как скоро это надобно?

– Сегодня или завтра. – Александр смотрел синими очами прямо в душу: понравилась искренность адмирала.

– Сегодня?! Завтра?! Ваше Величество, доношу: я страдаю головными болями.

– Коли что приключится, сроку тебе три дня.

Осталось поклониться, бегом за стол… В кабинет влетел бурей. Положил лист бумаги на стол – и впал в безнадежный штиль.

Господи! Тут не стишки с надеждой на вечное признание потомков, тут подавай бумагу, по слову коей страна должна воспрять и вооружиться духом противу неприятеля.

Отыскал на полке свое «Рассуждение о любви к Отечеству», читанное в 1812 году в «Беседе Любителей Русского Слова».

«Некогда рассуждали мы о преимуществе, какое род человеческий получил тем единым, что благость Божия, даровав нам душу, даровала и слово».

– О Господи! Пошли мне слов во исполнение государева повеления.

Понимал, зажечь нужно себя. Без пламени в сердце из-под пера выйдет мертвячина казенная.

«Человек, почитающий себя гражданином света, то есть не принадлежащий никакому народу, делает то же, как бы он не признавал у себя ни отца, ни матери, ни роду, ни племени. Он, исторгаясь из рода людей, причисляет сам себя к роду животных».

– Вот и послужи роду, племени, государю и России!

Глаза бежали по строчкам.

«Что такое Отечество? Страна, где мы родились; колыбель, в которой мы возлелеяны; гнездо, в котором согреты и воспитаны; воздух, которым дышали, земля, где лежат кости отцов наших и куда мы сами ляжем. Какая душа дерзнет расторгнуть сии крепкие узы? Самые звери и птицы любят место рождения своего».

Теплело в груди: славно сказано! Костер для домашних иезуитов, перебежчиков из веры пращуров в европейский мир прямых углов, не ведающий любви.

– Где у меня тут? Вот оно!

– «Сила любви к Отечеству препобеждает силу любви ко всему, что нам драгоценно и мило, к женам, к детям нашим и к самим себе».

Порадовался точности приведенных примеров, подтверждающих мысль.

Спартанка спрашивает о детях. Ей отвечают: все трое убиты.

– Так гибнет Отечество наше?

– Нет, оно спасено, торжествует над врагами.

– Иду благодарить богов.

И Регул к месту упомянут. Дивный римский консул, пленник Карфагена, отправленный в Рим добиваться мира и выказавший в сенате громогласно все слабости вражеского войска. Но, дав слово вернуться, Регул поехал-таки к своим врагам и был брошен в бочку, утыканную гвоздями.

– «Гермоген, Патриарх Московский, был наш Регул, – прочитал с удовольствием Александр Семенович. – Люби Царя, Отечество делами твоими, а не словами».

Далее скандировал уже во весь голос, гремя и ликуя:

– «Язык есть душа народа, зеркало нравов, верный показатель просвещения, неумолчный проповедник дел. Возвышается народ, возвышается язык. Никогда безбожник не может говорить языком Давида. Слава небес не открывается ползающему по земле червю. Никогда развратный не может говорить языком Соломона: свет мудрости не озаряет утопающего в страстях и пороках. Писания зловредных умов не проникнут никогда в храм славы: дар красноречия не спасет от презрения глаголы злочестивых. Где нет в сердцах веры, там нет в языке благочестия».

Господи, благослови!

И уже 13-го марта Петербург читал, а там и вся Россия: «Настоящее состояние дел в Европе требует решительных и твердых мер, неусыпнаго бодрствования и сильнаго ополчения, которое могло бы верным и надежным образом оградить Великую Империю Нашу от всех могущих против неё быть неприязненных покушений.

1. Собрать во всем Государстве с пятисот душ шестой ревизии по два рекрута.

2. Набор начать во всех губерниях со дня получения о сем указов через две недели и кончить в течение одного месяца».

В этот день Лев и Василий Перовские купили пистолеты и наточили сабли.

Однако ж столичная жизнь текла всё столь же беззаботно: в театре нет свободных мест, гремят мазурки на балах, умничают в салонах.

Взволновало известие из Парижа: 24 февраля 1812 года императорские актеры Франции представили «Цинну», трагедию Корнеля. В заглавной роли явилась Жорж.

По Жорж вздыхали, но вскоре стало не до знаменитостей.

19 марта в единочасье был сослан в Нижний Новгород государственный секретарь Михаил Михайлович Сперанский. С изумлением говорили: накануне царь работал с ним за полночь.

В Вологду отправился ближайший сотрудник Сперанского Михаил Леонтьевич Магницкий. А полковника, флигель-адъютанта Алексея Васильевича Воейкова, правителя канцелярии военного министра, ближайшего помощника Барклая де Толли, арестовали за переписку с Францией. Однако ж в шпионаже не обвинили, и вскоре полковник отправился в 27-ю дивизию Неверовского, командовать бригадой егерей.

Пошли назначения и среди колонновожатых. В Главную квартиру в Вильно отправились братья Муравьевы, Дурново, Зинковский, Голицын-2-й.

Прошло несколько томительных дней, и определилась судьба братьев Перовских. Ехали квартирмейстерами в казачьи полки, во 2-ю Западную армию. Главная квартира князя Багратиона то ли в Луцке, то ли в Житомире.

Гора войны всё дыбилась, дыбилась, но покуда стояла недвижно.

Граф Огиньский

В Петербург из Парижа, хотя из Парижа отбыл в январе, а теперь апрель, прибыл граф Михал Клеофас Огиньский. В Берлине подзадержался, в Варшаве. Доложил о себе обер-гофмаршалу Николаю Александровичу Толстому и уже через три дня был приглашен отобедать с императорской четою.

Столь высокая милость оказывалась графу не первый раз. Аристократ, смутьян, сочинитель возвышенно-трагических полонезов, безупречно, до блажной нелепости честный, Михал Клеофас с первой встречи поразил государя. Царская любовь на дрожжах выгоды, но Александра влекло к Огиньскому, как влечет запретными чудесами книга тайноведенья.

Познакомился с графом два года тому назад в Вильне, дважды приглашал норовистого поляка к своему столу, когда тот посетил Петербург. Обеды заканчивались многочасовыми беседами один на один.

Огиньский был безупречен естественностью. Прекрасная голова, густые вьющиеся волосы, в лице что-то детское, и улыбка детская, но глаза, разучившиеся смеяться.

В двадцать четыре года граф был уже чрезвычайным полномочным послом Польши при Голландской республике, а чуть позже в Англии. Противостояние политике Екатерины в делах Польского королевства кончилось для него утратой имений в Литве и Белоруссии, и чем дальше в лес… Участник восстания Костюшки (на свои деньги сформировал егерский полк), беглец – скрывался под именем слуги соседки-помещицы в Галиции, мыкал жизнь эмигранта в Вене, в Венеции. Не сломался. Продолжая борьбу за восстановление польской государственности, граф вел тайную работу в Стамбуле, искал сторонников среди турецких пашей. Да, слава богу, скоро понял тщетность всех этих тайн. В тайны охотно играли и турки, и важные персоны европейских дворов, но – играли. Огиньский впал в отчаянье, отправился в Европу и уже в Будапеште узнал: умерла Екатерина Великая. Ее наследник Павел, во всем противореча матери, польских эмигрантов помиловал. Помилования русской тирании граф не признал и остался без поместий.

Помилования все-таки просил. О, нет! Не потому что обнищал – гордость дама заносчивая – а потому что отринул путь конфронтации с Россией. Граф возлагал надежду на прозорливость сумасбродного монарха. Павел ответил. Письмо пришло за подписью Ростопчина: «Господин граф! Его Величество император, получив Ваше письмо от 12 марта, признал соответственным отказать в Вашей просьбе».

Имения вернул Огиньскому Александр. Ангел на престоле звал графа на службу, но тот предпочел уединение.

Осел в Залесье, близ Вильны. Самоуничтожительный затвор вдали от мировых бурь длился семь лет. И вот, не стремясь к чинам, к почету, – сенатор Российской империи, тайный советник, впрочем, без места. Но весьма нужный человек. Знакомство с Талейраном, с Лагарпом, с Наполеоном и, прежде всего, авторитет среди ясновельможного панства.

Перед обедом граф передал императору объемистый пакет от Лагарпа, а Елизавете Алексеевне ноты оперы композитора Пэра.

– О мой учитель! О мое детство! – Александр трогательно коснулся лбом еще не открытого послания из Франции. – Граф, подумайте, какая это несуразность! Мой любимый язык – французский, человек, сотворивший меня таким, каков я есть, именно такого я люблю в себе – француз. Вольтер, Дидро, Руссо – восторг мысли, остроумия, человеколюбия. Этим живет просвещенная Россия. – И что же? По злой воле возжелавшего быть господином мира – всё, на чем образ Франции, может в любой день, в любой час превратиться во враждебное, в отвергнутое, ибо несет на себе клеймо войны. Войны, на земном шаре невиданной от века.

Александр высоко поднял плечи, резко опустил, улыбнулся виновато.

– Не к обеду…

– С какою радостью развеял бы я беспокойство Вашего Величества! – Огиньский говорил, покачивая головой, словно не хотел верить тому, что скажет. – Увы! На дорогах Европы обозы, обозы… Перед Варшавой я с трудом обогнал транспорт. Везли ружья, мне сказали: сорок тысяч, а пушки я сам посчитал: их было двести… Говорят, чему быть – не миновать! Но, Господи, миновало бы!

Александр, соглашаясь, прикрыл глаза веками и посмотрел на императрицу.

Огиньский прочел огорчение во взгляде государя. Поспешил обратиться к Елизавете Алексеевне:

– Ваше Величество, мне довелось перед отъездом из Парижа разговаривать с актрисой Жорж. Она, вспоминая встречи с Вашим Величеством, роняла слезы. Именно роняла. Я никогда не видел таких крупных, таких необычайных слез. Лицо Жорж светилось, глаза блестели удивительно хорошо и – слезы! Кап! Кап! Кап!

– Привезли бы этих дорогих для меня слез! – молвила Елизавета Алексеевна, ноздри очень правильного, очень красивого ее носика трепетали.

– Ваше Величество! Ведь именно это и пришло мне в голову! – воскликнул граф. – Я глядел на слезы, падающие с дивных ресниц вежливой актрисы, и чуть было не подставил ладонь.

– Как мило! Как трогательно! – Елизавета Алексеевна вместо глаз тронула платком уголки губ. – Я рада, что Жорж у себя… Здесь по-французски и говорить скоро станет невозможным.

Беседа снова скатывалась к войне, и Александр, противясь этому, улыбнулся полной своей улыбкой.

– Мне рассказали сегодня об одном москвиче… Граф, вы по-русски понимаете?

– Я – славянин.

– Так вот этот Офросимов любит говорить о себе: я человек бесчасный, безвинный, но не бездушный… Понимаете, граф? Без-часный, то есть лишенный счастья, без-винный – иначе невиноватый, но не бездушный. Имеющий, стало быть, душу. Понимаете? – Александр сделал паузу, и Елизавета Алексеевна попалась на уловку, спросила, и тоже по-русски:

– В чем же соль?

– А в том! – рассмеялся довольный рассказчик. – Офросимов, как и я только что, дожидается вопроса и разъясняет: часов не ношу – вот и бесчасный, вина не пью – вот и безвинный, но духи употребляю, потому и не бездушный.

Разговор поправился, стал ни о чем, как и подобает в свете, и наконец перешел на музыку. Императрицу интересовали свежие музыкальные события Европы.

– Из самого замечательного – Бетховен сочинил седьмую симфонию. Музыка нарядная, в ее основе – мелодии народных танцев, – рассказывал Огиньский. – В Берлине мне довелось слышать 59-й опус – три квартета, некогда сочиненные маэстро по заказу графа Разумовского. Два из этих квартетов созданы на темы русских песен. Граф отменный музыкант, владеет скрипкой, как виртуоз. Он, должно быть, и познакомил Бетховена с русскими мелодиями.

– Я слышала, у маэстро трагическая для его дара немочь. Почему не лечится? Почему он оставлен баз помощи? – У Елизаветы Алексеевны глаза от сострадания замирали.

– Врачи бессильны, Бетховен глохнет.

Огиньский говорил все это, наслаждаясь красотою императора, императрицы и тоскуя, до щемления в паху, о невысказанном, но ради чего он здесь и, может быть, именно ради сего, не высказанного, но непременного, он и востребован Господом к жизни.

Всего-то и надо было ахнуть, как саблей, чтоб до седла: ваши величества, верните Польше Польшу. Зачем сия земля необъятной России? Какой прок русскому мужику, что он – владетель Варшавы и Кракова? Зачем Польша просвещенному обществу, вашей империи, когда у русских тяга к французам, к немцам, а у польской элиты тяги к русскому не было от века и не будет до Страшного суда.

Государь – ты же немец! Государыня Луиза Мария Августа, тебе дороже всей России уютным Баден Дурлахский. А я поляк. Давайте договоримся.

Русские и не заметят, что лишились Польши, как не замечают, что она у них есть.

Ужаснулся. Поймал себя: умоляет собеседников взорами.

Его волнение увидели, но приняли за сочувствие престранному, удивительному композитору. Елизавете Алексеевне хотелось пригласить графа помузицировать, однако Александр выказывал явное нетерпение залучить гостя в свой кабинет. Пришлось уступить.

В кабинете государь подвел Огиньского к окну.

– Когда приходится думать о судьбе империи, меня тянет сюда. Смотрю на могучий ток Невы, и в эти мгновения голова моя свободна от каких-либо расчетов, раскладов. Разве что само собою скажется: Петр Великий.

– Река – образ времени, – согласился Огиньский.

– Граф, вы проехали через несколько государств. – Александр смотрел на воду, и на висках его проступала под кожею грибница тонких жилок. – Чем живет Европа? Не показно – изнутри.

– Страхом, Ваше Величество, – сказал Огиньский не задумываясь. – Страх как раз нутряной, но его и не пытаются скрывать.

Александр быстро глянул на графа.

– Наполеон непобедим… Но неужели…

Не договорил.

– Наполеон – ничтожество, – тихо, но не терпя прекословия, сказал граф.

Загрузка...