Глава 11 Царевич Федор

Я проворно соскочил с лошади, чтобы успеть поздороваться с князем, но спешка подвела – нога запуталась в стремени. Пока высвобождал ее, моему вороному что-то не понравилось и он, всхрапнув, чуть подался вперед, поближе к стоящей поодаль чалой кобыле. Нашел, стервец, время крутить любовные шашни. Из-за этого движения я окончательно потерял равновесие и неуклюже шлепнулся на доски, которыми было застелено подворье. О черт! Надо ж такому случиться, да еще в самый неподходящий момент!

Нет, я ничего не сломал, не вывихнул, но эта поза враскорячку, когда одна нога торчит в стремени, а другая грозно выставлена в сторону свежесрубленного царского терема…

Воротынский так и прошел мимо. Помочь мне подняться он не попытался, хотя был в шаге. Не принято? Возможно. Но князь даже не задержался, чтоб дождаться, когда я встану сам. Вместо этого он брезгливо обогнул мою вытянутую ногу и с иронией обронил своему спутнику:

– Иные лизоблюды сами и с коня-то слезть не могут, зато царю наушничать…

Громко сказал. Отчетливо. Так чтоб сам «лизоблюд» непременно все услышал. Наверняка. Я чуть не задохнулся от негодования, но, когда поднялся на ноги, было уже поздно – не кричать же в спину. Да и не было у меня подходящего ответа. От злости и возмущения я и слова-то все перезабыл, потому ограничился суровым взглядом: «Ах ты, старый козел!»

Вороной виновато всхрапнул, но затем принялся самодовольно фыркать, тонко намекая, что заслужил лишнюю торбу с овсом. Может, мой жеребец и прав. Если бы я не грохнулся, получилось бы значительно хуже. Тогда Воротынский выпалил бы мне все в лицо, и не только это, но и кое-что похуже – с него станется.

Поэтому я не пошел к дальнему углу коновязи, где расторопные холопы уже подводили к князю коня. Затевать разговор сейчас неминуемо означало начинать с оправдательного лепета, а это уже лишнее, поскольку разрыв в наших отношениях произошел не по моей вине. Нет уж. Пусть Михайла Иванович слегка подостынет, а потом мы с ним разберемся. К тому же в ближайший год нашествия татар случиться вроде бы не должно – во всяком случае, ничего из прочитанного не припоминалось, – а значит, время терпит.

Когда ко мне подскочили расторопные холопы во главе с Тимохой, я уже успел взять себя в руки и успокоиться. И в то время как они чистили на мне платье, я достаточно спокойно разглядывал, как выезжает Воротынский. Думается, на моем лице нельзя было прочитать хоть что-то из тех эмоций, которые бушевали в душе. Наконец оглядев себя со всех сторон, я пришел к выводу, что вполне годен предстать пред царскими очами. Презрительно хмыкнув, сплюнув и задрав голову, я потопал к царскому терему, всем своим видом выказывая: «Недосуг мне тут валандаться – государь ждет».

Царь встретил меня приветливо, хотя весть о том, что постриг и превращение царицы Анны Алексеевны в инокиню Дарью прошел успешно, без сучка и задоринки, воспринял равнодушно, как само собой разумеющееся. А ведь я предотвратил три попытки суицида, да и потом, можно сказать, еще три ночи напролет спасал бедную девушку от смертного греха самоубийства, не щадя ни сил, ни… собственного тела. Взамен же легкий кивок головы вместо благодарности. Ну и ладно. Флаг тебе в руки, барабан на шею и… рога на лоб. Или на макушку. Это уж как сподручнее.

Но, как ни удивительно, он меня и впрямь ждал. Не знаю – то ли ему так полюбились мои притчи, которые я недолго думая выдавал по каждому поводу, когда надо было в чем-то убедить Иоанна, то ли пришлись по душе мои рассказы, то ли я ему просто чем-то приглянулся.

Вообще-то ни тогда, ни после я так и не пытался проанализировать, что именно во мне его привлекло. Может, необычность говора и самобытный юмор? И это допустимо, тем более что я старался все время держаться начеку, и если царь обращался ко мне с каким-либо вопросом, то за словом в свои зепы, то бишь карманы, я не лез, а выдавал с ходу. Даже если вопрос был риторический, я и тут находился.

– Ну как тут с ними быть? – разводил руками он, сетуя на взяточников-подьячих.

– И впрямь трудно тебе, государь, парить как орел в небе, когда все время приходится иметь дело со свиньями, – понимающе откликался я.

– Давеча, не упомнишь, о чем мы с тобой говаривали, а то я сызнова запамятовал? – жаловался он.

Я понятия не имел, что конкретно нужно вспомнить, но все равно не молчал:

– Если тебя беспокоит потеря памяти, государь, то грустить не надо. Лучше взять и забыть об этом.

– А ведь ты чуть богу душу не отдал, – припоминал он застенки Константино-Еленинской башни. – Чудом спасся!

– Мне так много плевали в душу, что богу она, наверное, не понравилась, – высказывал я предположение, добавляя: – Зато плевали от души. – И вновь терпеливо ждал, пока он закончит смеяться.

– Тому дай, этого удоволь. И каждый о справедливости намекает, – возмущался он. – А ежели по справедливости делить, то где столько взять?

– Смотря как делить, – пожимал плечами я. – Если ни уму ни сердцу, ни вашим ни нашим, ни себе ни людям, то хватит на всех. Да еще и останется.

– Доверился я Магнусу, Ревель поручил взять, да он меня подвел. Промашку в человеке дал. Да и то взять, пока в лужу сапог не опустишь, глубину не изведаешь, – вздыхал он.

– А зачем это делать самому? Можно засунуть в лужу и другого, – улыбался я.

А уж сколько мне довелось переделать анекдотов из серии «Собрались однажды русский, немец и англичанин», и вовсе не сосчитать. Кстати, именно тогда он перестал отнекиваться от своей принадлежности к русским, а то ж доходило до абсурда – с пеной у рта доказывал мне (будто я оспаривал эту ахинею), что у него немецкие корни, а предки – выходцы из Баварии, откуда, дескать, и пошло искаженное слово «боярин», которое на самом деле первоначально звучало как баварец. Нет, если брать его родословную, то царь действительно был русским всего на четверть[35], но зачем же этим гордиться, тем более лезть туда, где тебя вообще не было?

А еще ему нравилось, что я никогда не навязывался и не лез с советами, если он у меня их не спрашивал. Словом, спустя всего несколько дней одним из результатов этой жгучей царской любви стало мое обязательное присутствие на всех его мероприятиях.

Между прочим, работенка та еще. Одна только одежда чего стоит. Тяжелая и плотная, в которой хорошо на улице, но не внутри на совесть протопленных помещений, особенно возле печей. Парилкой не назовешь, но что-то вроде предбанника. А раздеться даже и не думай – вот как прибыл в шубе с морозца, так и стой весь прием, и никаких тебе гардеробов с раздевалками.

Только не надо укоризненно замечать, то тут моя вина и не надо стоять возле этих самых печей. Увы. Если сам Иоанн говорит: «Постой пока вон там поодаль от меня да погляди как да что», тут уж никуда не денешься, потому что «вон там» как раз и стоит здоровая, вся в изразцовых плитках, пышущая жаром громадина. И самое смешное, что место он мне определял исключительно из самых благих побуждений, то бишь почетное. Обреченно ловя завистливые взгляды придворной знати, я в очередной раз плелся в сторону печи, уныло размышляя на ходу о превратностях судьбы и ее вычурной иронии по отношению ко мне.

Зато не хвалясь скажу, пусть и несколько забегая вперед, что в ту зиму, начиная с декабря семьдесят второго года – все-таки вести летосчисление по-современному гораздо удобнее, – и по самый конец этой зимы, то бишь по февраль тысяча пятьсот семьдесят третьего, не было, пожалуй, ни одного человека на Руси, которого Иоанн так приблизил бы к себе, как меня. Это факт. Особых заслуг я за собой не видел, да и нечем тут кичиться, если вспомнить личности тех, кто был у него в фаворе передо мной и после меня, а особенно их дальнейшую судьбу, когда они из этого фавора выходили.

Даже Борис Годунов, с которым мы нет-нет да и перебрасывались одним-двумя словечками, не утерпев, заметил мне с легкой завистью в голосе: «Никак твоя звезда ныне воссияла, княж Константин Юрьич», на что я не раздумывая ответил:

– Звезды рано или поздно падают. А тебе, Борис Федорович, только радоваться надо, потому что я стараюсь светить не куда-нибудь, а в твою сторону.

Кажется, поверил. Во всяком случае, в кивке отчетливо была видна благодарность. Хотелось бы надеяться, что искренняя. А мне что – не жалко. Чем дольше я сам находился подле Иоанна, тем сильнее утверждался в мысли, что весь государев двор похож на какое-то страшное болото с бездонными трясинами и вдобавок затянутое густым туманом. Куда шагнуть – поди разбери, а стоять на месте тоже не рекомендуется – засосет в два счета. И если б только туман, а то под ногами еще сотни ядовитых змей. Это я про царское окружение. Того и гляди, тяпнут меня, беззащитного, и поминай как звали. А не отравят, так сожрут. Как волки.

«Посмотрим, что скажет волчья стая насчет приемыша из людского племени!» – проворчал Шер-Хан.

Да тут и смотреть нечего. О Колтовских я уже сказал. Но были и другие, они тоже косились в мою сторону, причем один из первых – дьяк Андрей Щелкалов. С какого перепуга он решил, что я претендую на его прерогативы – не знаю, но взгляд его, устремленный на меня, представлял разительный контраст той милейшей улыбке, которой он меня одаривал. Тут он был заодно со старой знатью – Мстиславскими, Шуйскими, Хованскими, Оболенскими и прочими. Дня не проходило, чтоб Иоанн, довольно улыбаясь во всю ширь, не выкладывал мне очередное наушничанье, направленное против «Константина-фрязина».

Всякий раз я изображал гнев, яростно сжимая кулаки, словом, выдавал на-гора те эмоции, которые хотел увидеть царь, после чего тот успокаивал меня:

– Да ты не боись. Нешто я всякой пакости поверю. Кивну разок, мол, слыхал, а сам тьфу на них. Я бы их и вовсе не упомнил, ежели б тебе сказать не схотел. А вот случись что со мной, – серьезнел он лицом, а особенно глазами, – и они тебя вмиг сожрут. Хоть и костлявое у тебя имечко, ан все одно – ты и глазом моргнуть не успеешь, как они тебя загрызут и проглотят. Уразумел ли?

– Выходит, ты один у меня заступа и надежа, – уныло констатировал я, не став напоминать, что, согласно пророчеству покойного волхва-кудесника, мне так и так помирать.

– Выходит, – подтверждал Иоанн.

– М-да-а-а, нажить врагов нетрудно, а вот выжить среди них… – философски подытоживал я.

– Ежели без меня, то нечего и думать, – подхватывал царь.

И самодовольно ухмылялся.

Как я понял, он вообще признавал только верность, которая основывалась на страхе пред всеми прочими. Тогда да, тогда он мог в нее поверить. Да и то лишь до поры до времени. Ну а дальше либо число доносов превышало какой-то критический барьер, либо он попросту уставал от данного человека, но не отодвигал его от себя, а принимал соответствующие меры радикального характера. Так было с отцом Сильвестром, с Алексеем Адашевым, с Андреем Курбским, а совсем недавно с думным дьяком Висковатым, с князем Афанасием Вяземским, отцом и сыновьями Басмановыми, с Захарием Очин-Плещеевым и прочими, прочими, прочими.

Сейчас в фаворе был я и вестфальский лекарь и астролог, смешной толстячок Елисей Бомелий. Он, кстати, был чуть ли не единственным, которому я выказывал радушие и дружелюбие безо всякого внутреннего напряга, то есть искренне. Ему, Борису Годунову, паре-тройке простодушных вояк-воевод вроде Дмитрия Хворостинина, да еще… царевичу Федору.

Последнему, скорее всего, из жалости, уж очень чужеродным пятном смотрелся этот пятнадцатилетний мальчик на фоне остальных. Маленького роста, с неуверенной, болезненно шаркающей походкой, одутловатым лицом, на котором уже сейчас явственно виделись мешки под глазами – то ли почки ни к черту, то ли еще что-то, а в самих глазах, казалось, навечно застыл некий испуг. Его робость и забитость не могли не вызвать жалости. Во всяком случае, у меня. Эдакий забытый богом, людьми, собственным отцом и братом, не говоря уж о прочем окружении, человечек.

Впрочем, что до забытости, то он, на мой взгляд, этому радовался, всякий раз пугаясь, когда на него обращали внимание. И не зря. У отца, то бишь царя, для него находились лишь обидные клички вроде «пономаря», «убогого», а дальше и цитировать не хочу – грубо и цинично. Старший брат Ванька откровенно презирал Федора, а что до прозвищ, которые он придумывал для младшего, тут и царь отдыхает.

Остальные, соблюдая этикет, обращались с ним вежливо, но в их голосах все равно чувствовалось презрение. Царевич и сам хорошо это ощущал. К сожалению, даже чересчур хорошо, поскольку дураком, что бы там впоследствии ни писали историки, не был. Имелась у него и смышленость, и сообразительность, и смекалка, только он их таил, причем весьма искусно, надев на себя личину эдакого дурачка. Образно говоря, умея считать до ста, он всем показывал, что способен дотянуть только до десяти, да и то с трудом.

Пожалуй, только двое – я и Годунов – знали, что Федор далеко не так прост, как кажется, и тем паче вовсе не глуп. Нет, речь не идет о какой-то проницательности с нашей стороны, отнюдь нет. Просто в играх и немудреных забавах с нами он позволял себе слегка приоткрыть дверцы своей души. Как моллюск, когда не видит вокруг опасности, открывает створки раковины, так и Федор выказывал и свою смышленость, и смекалку, и прочее. Но едва в его опочивальню заглядывал отец, брат или кто-то из посторонних, как тут же следовал щелчок, и створки с треском захлопывались.

Он и богослужения любил именно по той причине, что на них его не затронет никакой чужак, а значит, можно немного расслабиться. Говорю не о догадках – излагаю факты, поскольку не раз и не два наблюдал за царевичем. Взгляд подслеповатых глаз устремлен куда-то далеко-далеко за пределы храма, витая в неких заоблачных высях. О чем он грезил в те мгновения, о чем мечтал – не скажу, это он таил вообще от всех, но мысли его были столь же далеки от церкви, как и мои, а может, и еще дальше.

Он и на колокольню лазил за тем же самым. Это историки, взяв внешнее, решили, что ему очень нравилось дергать за веревочки, не подумав – хватит ли у болезненного мальчика силенок, чтоб раскачать языки хотя бы средних по размеру колоколов. На самом деле Федя и тут искал одиночества. К тому же простор на колокольне – дух захватывает.

И ведь тяжело взбираться, у лестниц ступени крутые, здоровый мужик запросто может оступиться, а он все равно лез, карабкался, тяжело отдуваясь и останавливаясь передохнуть через каждый десяток. Чуть ли не ежедневно отпрашивался у отца, чтоб забраться наверх… для отдыха.

Да-да, я не оговорился. Именно для отдыха, уж больно поганая штука – эта самая маска, которую он был вынужден носить. Тут и у взрослого душа начнет зудеть, чтоб скинуть ее, пускай ненадолго, а у пятнадцатилетнего пацана тем паче.

А звонить? Ну да, дергал и за веревочки, но делал это исключительно для отмазки, чтоб никто не заподозрил истинной причины. Меня посылали за ним пару раз, так что довелось поглядеть, как он «звонит». Сам облокотился на огораживающие перила, того и гляди вывалится, голова запрокинута к небу, а в руках веревки от самых малых колокольцев, и время от времени Федя механически заученными жестами динь-динь. Иногда же и вовсе забывал дернуть, застыв в неподвижности.

– А я ведь понял, царевич, почему тебе колокольня полюбилась. Тебе ведь не в колокола звонить хочется – иного совсем, – не выдержав, как-то раз попытался я вызвать его на откровенный разговор, но тщетно.

Моллюск не захлопнул створок раковины, однако, опасаясь подвоха, не стал раскрывать их шире – мало ли.

– А ежели смекнул, так пошто вопрошаешь? – лукаво склонив голову набок, с хитрой улыбкой осведомился он своим слабым голоском, и я не нашелся, что сказать в ответ.

А действительно – зачем? Из праздного любопытства? Или чтобы он подтвердил мои догадки? Нет, дядя, сиди где сидел и не лезь в святая святых. Понадобишься – пригласят, а пока время не пришло – маловат у тебя кредит доверия.

В тот раз я так и остался стоять перед ним в замешательстве, но Федор сам нашел достойный выход из ситуации. Он протянул свою маленькую и узкую, как у десятилетнего мальчика, ладошку и ласково коснулся ею моей руки, произнеся еле слышно:

– Не серчай, княж Константин Юрьич. Вон и в Писании, в книге премудростей Исуса[36], сына Сирахова, тако же сказано: «Ежели восхочешь иметь друга, обрети его опосля испытания и не скоро вверяйся ему». Вот и погодь малость, авось некуда спешить-то.

Оставалось только согласно кивнуть да помочь ему спуститься вниз. Кстати, казалось бы, спускаться – не подниматься, гораздо легче, но если посмотреть на лицо царевича в момент подъема и в момент спуска, то могло сложиться впечатление, что для Федора все как раз наоборот. Во всяком случае, если не для тела, то для его души возвращение было куда как неприятнее.

– Да что ты с ним возишься?! – как-то досадливо заметил мне Иоанн, в очередной раз заглянув в сыновнюю опочивальню, чтоб забрать меня, как царь выражался, «сыграть разок в шахматы», а на самом деле о чем-нибудь посоветоваться. – Он же из твоих сказок и десятой части не понимает – эвон зенками хлопает, аки некулёма.

– Зато он добрый, – возразил я. – А что не понимает всего, – я улыбнулся, припомнив, какие глубокомысленные вопросы только что задавал мне мальчик, – так хотя бы стремится понять. И это неплохо – иные и на такое неспособны, – не выдал я тайны царевича.

Кстати, старший сынишка Иоанна, несколько удивленный, что я его игнорирую и львиную долю свободного от общения с царем времени посвящаю не ему, а дурачку-брату, однажды, презрительно кривя губы, иронично полюбопытствовал о причинах эдакого странного поведения. Ссориться с Иваном в мои планы не входило, и я ответил вежливо, ухитрившись вложить в свой голос даже некую обиду:

– Эвон у тебя сколь льстецов в покоях – не протолкнуться. Куда уж мне лезть – того и гляди затопчут, не заметив.

– Зато у Федьки ты в первых, потому как вторых вовсе нет, – язвительно, с наглой усмешкой, поразительно напомнившей мне ухмылку Осьмушки, заметил он.

– Мой соотечественник Гай Юлий Цезарь по этому поводу сказывал, что лучше быть первым в галльской деревне, чем вторым в великом Риме, – учтиво склонил я голову.

Такое объяснение было как раз в духе царевича, а потому вполне его устроило – больше он ко мне не приставал, и я вновь устремился в покои Федора, где, кроме меня, Годунова и Бомелия – царевич в очередной раз захворал, – действительно не было ни души. Самое время для сказок и притч, а также, после того как царевич уснет, для задушевного разговора с Годуновым. А иных часов не найти, и не старайся.

Я по-прежнему не баловал Бориса предсказаниями грядущего, ссылаясь на то, что они слишком туманны и неясны, а если периодически и приоткрывал завесу, то лишь над теми странами, где я, образно говоря, не давил бабочек. Например, Речь Посполитая.

Помнится, я аж за полгода предсказал ему смерть короля Сигизмунда II. Когда предсказание сбылось, на Годунова это произвело немалое впечатление. Сейчас, после очередных моих пророчеств, кого именно изберут королем, а также насчет побега французского Генриха в следующем году обратно во Францию для занятия освободившегося трона, Борис смотрел на меня, как на некоего древнегреческого оракула – восторженно и в то же время опасаясь хоть чем-то не угодить и паче того – рассердить. Правда, предсказание еще не сбылось, но Годунов был уверен, что в названный мною год и месяц все непременно случится.

Разговаривали мы с ним всегда полушепотом, да и то намеками, не впрямую – мало ли, вдруг тихо сопящий Федор на самом деле не заснул. Впрочем, когда царевич не спал, я тоже старался не тратить времени даром. Если внимательно проанализировать мои рассказы, то можно было сделать однозначный вывод – все они не только занимательны, но и имеют некую тайную цель.

Чаще всего – разве лишь в разных вариациях – я старался с помощью той или иной притчи внушить Федору мысль, что по-настоящему мудрый царь славен прежде всего тем, что умеет подбирать умных советников. При этом он не должен завидовать или сердиться, если ему вдруг покажется, что тот или иной приближенный к его трону башковитее самого государя. Наоборот, ему надлежит не огорчаться, но радоваться, что он сумел найти таковых, поскольку служить-то они будут царю, а значит, их ум все равно что его.

Федор больше любил рассказы про иное, как и положено мальчишке, – отважные сильные герои, спасающие красавиц из лап драконов, и прочее на эту тему. Сам-то хлипкий, вот и мечтал о лаврах супермена. Я, честно говоря, одно время думал, что, слушая меня и согласно кивая головой, он не воспринимает сказанного, но спустя полтора месяца понял, что ошибался. Оказывается, кое-что у него отложилось, и не так уж мало, иначе бы у него как-то раз не вырвалась фраза:

– Я бы, будь государем, вас с Бориской выбрал. – И залился краской смущения – не привык он откровенничать.

Опаньки. Мне даже не по себе стало. Неужто я добился того, чего хотел? Впрочем, радоваться все равно рано. На дворе только зима, тысяча пятьсот семьдесят третий год едва начался, и впереди еще одиннадцать лет правления Иоанна. Об этом я и сказал Годунову, едва мы вышли из опочивальни царевича – уж больно Борис был обрадован словами Федора. Мол, не спеши ликовать – дожить еще надо. И не только нам самим, но и Федору, а он вон какой хлипкий – болезнь на болезни и болезнью погоняет. Даже простужался царевич чуть ли не каждый месяц, а уж про внушительный букет внутренних, посерьезнее, вообще лучше промолчать – там хоть караул кричи.

Я как-то раз спросил Елисея, почему он не может отыскать для Федора какого-нибудь радикального средства, ведь вестфалец был не только мастером в изготовлении ядов, но и весьма искусным лекарем. Однако из сбивчивых объяснений Бомелия мне стало понятно, что в данном случае медицина, тем более средневековая, бессильна. Если кратко, в двух словах, то у Федора был, образно говоря, ВИЧ, причем от рождения, то есть сопротивляемость организма отсутствовала напрочь. А если душа больного не жаждет подтолкнуть тело на решительное сражение с болячками, ни один лекарь помочь не в силах, будь он хоть семи пядей во лбу.

Кстати, в ту зиму наша иностранная парочка – Бомелий и я – потеснила с первых мест даже бывших царевых любимчиков – Ваську Грязного и Григория Лукьяновича. Еще дальше, на приличном удалении от наших спин маячила скромная фигурка Бориса Годунова. Подняться вровень ему мешала не только молодость – двадцать лет от роду, – но и ухудшившееся отношение царя к своему верному Малюте Скуратову, которое непроизвольно переходило с тестя на зятя. Рикошетом.

Не знаю, в чем там дело, – я не спрашивал, а сам царь об этом ничего не говорил, но, кажется, виной этому были затянувшиеся розыски какого-то человека, порученные Иоанном Малюте. Причем искал его Григорий Лукьянович далеко не первый год, но все никак не мог найти. Что за человек – бог весть. Я даже имени его не слышал. Лишь раз в разговоре царя со Скуратовым проскочило слово «подменыш», но к кому государь его адресовал, я так и не понял.

Неприятнее всего, что и Малюта входил в число моих врагов. Почему-то ему втемяшилось в голову, что я норовлю занять его место. Не иначе как из-за моих рассказов о пыточном дворе испанской инквизиции. Поделился по дури, а он и возомнил невесть что. Было обидно, потому что я, как раз наоборот, заступался за него перед царем. И как знать, если бы не мои примирительные заявления, то не миновал бы Григорий Лукьянович царской опалы.

Только вы не подумайте, что я выжил из ума, решив из трусости стать благодетелем царского палача. Плевать мне на него. Но, как я уже говорил, рикошетом эта опала непременно ударила бы и по зятю Малюты, а этого допускать было нельзя. Не видел я в окружении Иоанна хоть одного толкового человечка, за исключением думного дьяка Андрея Яковлевича Щелкалова. У всех в первую очередь на уме шкурные интересы и никакого стратегического мышления. Нет, может, как полководцы они замечательные, но в мирных делах – торговых, дипломатических и прочих – Борис дал бы им сто очков форы.

Взять того же князя Дмитрия Хворостинина. И вояка знатный, и учиться не брезгует – под Молодями он мои замыслы хватал на лету и только все время удивлялся, как сам не додумался до такой простоты, и род у него хоть и не из первейших, но весьма уважаемый. Опять же из Рюриковичей, а не каких-нибудь Романовых или Шереметевых, но…

Вот в этом «но» и скрыта основная загвоздка. Не стратег он. Да и характер у него тоже не царедворческий – смолчать или сказать уклончиво, но все равно добиться своего ему не дано. Правда, чего другого в избытке. Прям, честен, строен – не человек, а корабельная сосна. Вот только такие вверх не идут, разве что в исключительных случаях, когда в стране что ни год, то война, а ты – гений. Суворов вон даже генералиссимусом сумел стать при всей своей неуживчивости. Но он только исключение, которое лишний раз подтверждает правило. К тому же Хворостинин – не Суворов.

Про остальных вообще молчу.

И еще по одной причине я всеми силами стремился, чтобы Григорий Лукьянович не угодил в опалу. Если бы ему оставалось жить лет десять или хотя бы пять – имело смысл не мешать царю и даже помочь, натравив его величество на собственного палача. Но жизненный срок Малюты и без того подходил к концу. Ему оставалось всего ничего – меньше двух месяцев, так что можно и потерпеть его бесконечные злобные нападки. Пусть себе порезвится напоследок.

Более того, если Иоанн сейчас отправит его в опалу, то он, сам того не зная, еще и продлит его жизнь, потому что тогда Малюта не погибнет под Пайдой, а такое и вовсе ни к чему. Из опалы-то можно и отозвать. Выходит, получится только хуже, поскольку Иоанн вообще легко поддается на чужое влияние, особенно на пагубное.

К тому же сейчас царь особо Малюту и не слушал – чересчур важные дела маячили перед ним. В первую очередь надо управляться с ними, а уж потом снова приниматься за казни…

Загрузка...