В тот же день, когда Славик хвастал дома о своей победе и мама ликовала: «Хо-хо! Нашему пацану пальцы в рот не клади!» — отец вдруг бросил салфетку, отпечатал: «Рановато, сынок, становишься наушником!» — не доел второе и ушел в кабинет. А мама весь вечер стояла на кухне заплаканная и гордая.
Во дворе быстро сообразили, что теперь за Самсона возьмется фининспектор: хозяйство его разорят, голубей разгонят и Зорьку придется забыть навсегда.
— Эх ты, царица грез! — попрекнул Коська Славика и плюнул ему в ноги.
Славик понял, что натворил, и вызвался срочно слазить за бумагой.
План снисходительно приняли. Но железные ворота клуба и на этот раз оказались на запоре.
Митька вспомнил, что во двор можно пробраться через сцену. Они вошли в клуб, но и тут им не повезло. В зале происходила чистка советских служащих.
После «Грозы» еще ничего не представляли, и комиссия заседала на фоне Волги.
Председателем была седая, стриженная под мальчишку старуха. Она придерживалась равноправия и курила папиросы через янтарный мундштук.
Рядом с ней Славик увидел Таранкова, а за ним очень молодого паренька со значком-самолетиком: «Наш ответ Чемберлену». Паренек прилепился у края, а лицо у него было такое важное, будто он сидел на самой середине.
По правую руку от старухи играл карандашиком лохматый заведующий школы, которого боялись не только ученики, но и учительница Кура, а рядом с ним сидел Павел Захарович Поляков.
На самом краю сцены у круглого столика с бомбошками понуро стоял одутловатый старичок.
Когда в комиссии участвовал Павел Захарович, в клуб набивалось много народу. У Павла Захаровича была способность двумя-тремя вопросами срывать маску с врагов, и если бы Славик зашел в клуб на день раньше, он бы увидел, как ловко вытащил Павел Захарович на свет божий одного из матерых дутовских палачей — того самого «пузатого», который мучил маму Клешни. Этот матерый беляк сидел в темном углу райсобеса в канцелярских нарукавниках и, притаившись, дожидался падения Советской власти…
А сейчас на самом краю сцены, у круглого столика с бомбошками, стоял одутловатый старикашка и Павел Захарович добродушно пенял ему:
— А ты не лукавь. Ты на комиссии, а не в пивной. Придерживайся пятой заповеди.
— А я не лукавлю! — воскликнул старичок. — В пятой заповеди про лукавство не сказано, молодой человек! В пятой заповеди про родителей сказано!
— Ну вот, — продолжал Павел Захарович. — А говоришь, неверующий. Заповеди по номерам помнишь — значит верующий. Небось и крестик носишь?
— И ношу! — взвизгнул старичок. — И верующий! И па-атрудитесь не тыкать, милостивый государь! Я с вами гусей не пас!
Старичок сбежал со сцены, распахнул дверь, чтобы посильнее хлопнула, и умчался на улицу.
В зале засмеялись. Хитрый старикашка никак не хотел признаться, что служил консисторским чиновником, и притворялся беднячком «от сохи». А слова «милостивый государь» его выдали. Впрочем, посоветовавшись, комиссия простила ему мелкое лукавство, и чувствующий свою силу и власть зал весело поддержал это решение.
— Кто у нас там еще? — заведующий школой взглянул на часы.
— Инженер Затуловский! — объявила председательша. — Помощник начальника службы пути.
— Давай, инженер Затуловский, исповедуйся.
Славик удивился: Константин Орестович вышел в длинной рубахе, перехваченной тонкой подпояской. Такой рубахи он никогда не носил. Такую рубаху носил Лев Толстой.
Под мышкой Затуловский держал папку, завязанную с трех сторон белыми, как на новых подштанниках, тесемками.
Затуловский остановился у круглого столика и принялся излагать биографию.
Заведующий откровенно читал в «Смехаче» приключения Евлампия Надькина. Только паренек изображал слушающего и несколько раз открывал папку, на которой рогатыми буквами было напечатано смешное слово: «Дело».
— У вас тут написано, — прервал заведующий, как раз когда Затуловский собирался сообщить, что к Первому мая удостоен премии за беззаветный труд, — у вас тут написано, что, будучи студентом в тысяча девятьсот пятом году, вы принимали участие в волнениях. Так?
Затуловский кивнул.
— В каких же это, позвольте спросить, волнениях?
— В волнениях? — переспросил Затуловский. — То есть в революционном движении… Вот у меня тут…
Он кинулся к папке.
— Не надо, — остановил его заведующий. — Итак, вы принимали участие в революционном движении. В чем конкретно выражалось ваше участие?
— Мое? Я, как и вся прогрессивная Россия, боролся с царизмом. И с камарильей.
— С какой камарильей?
Затуловский все еще держался за белые тесемки.
— Горемыкин тогда был, — проговорил он. — Горемыкин. Плевако… Нет, простите. Плеве… Или Плевако…
— Плеве, — укоризненно подсказали из зала.
— Да, да. Плеве. И еще — Трепов.
Заведующий выжидательно листал «Смехач».
— Граф Фредерикс, — добавил Затуловский уныло.
— И как же вы со всеми с ними боролись?
— Мы? Вышли на улицы. Шли вперед и прорывали полицейские кордоны…
— Как же вы прорывали кордоны?
— Кордоны? Били городовых. Бросались камнями.
— И вы бросались?
— И я, конечно.
— Где же вы взяли камни?
— Где? Ну на земле. На дороге. Бывают же на дороге камни.
— Это что же? Булыжники?
— Ну да, булыжники… Из мостовой.
— Как же вы их выковыривали? Ломом?
Инженер Затуловский молчал.
— Ну чего ты к нему придираешься? — пробасил Таранков. — Может, там штабель лежал для ремонта. Или кирпич. Мало чего… — и спросил Затуловского: — Выпиваешь?
— Нет, — ответил инженер быстро.
— А если нет, то почему? — не удержался Коська.
Старуха постучала карандашом.
— Так, — продолжал Таранков. — Значит, зеленому змию не подвержен?
— Ну, не то чтобы принципиально… — поправился инженер. — Печень, понимаете ли…
— Нехорошо.
Затуловский уставился на него озадаченно.
— Сам посуди: праздник трудящихся. Красный Октябрь. Кругом ликование. А ты чай пьешь? А? Нехорошо.
— Ну, в особых случаях, конечно. — Затуловский оживился. — Чарку «Зубровочки», «Абрау-Дюрсо».
Он игриво хихикнул, но Таранков спросил внезапно:
— У Русакова гулял?
Инженер торопливо ответил: «Нет» — и поперхнулся.
Комиссия выжидательно молчала.
— А в Заречной роще? — подсказал Таранков.
— Ах да!.. В Заречной роще… Праздновали день ангела… то есть рождения… Слегка…
Славик услышал тихий стон и оглянулся.
Неподалеку стояла Соня. Глаза ее лихорадочно горели. Позабыв, что ее не слышно, она подсказывала отцу. Она была как в горячке и твердила что-то непрерывное, словно молитву.
— А ты не можешь разъяснить, Затуловский, что это за живые картины? — спросила старуха.
— Ну, это так… — Затуловский совсем смешался. — Выпили… шутили… Вспоминали исторические факты… Становились в позы.
— В какие позы? — полюбопытствовал Таранков.
— Я уж не помню.
— Ну вот. А говорил, не пью. Печень. Неужели так назюзюкался, что не помнишь, как сошествие святого духа представлял?
— Это не я! Это Лия Акимовна! Стояла на коленях… А святой дух был… — Затуловский смешался. Святым духом был член комиссии, бывший партизан, начальник дистанции Павел Захарович Поляков.
Павел Захарович надулся, и лицо его стало синеть. Чем больше он сердился, тем больше синел почему-то.
— Святой дух был не я… — сказал Затуловский. — Я с Лией Акимовной изображал Нерона и тень его убитой матери. Я был Нерон.
— Кто? — удивился Таранков.
— Нерон. Римский император.
— Разувался? — спросил Таранков.
— Разувался, — признался Затуловский сокрушенно.
— В скатерть заворачивался?
— Заворачивался.
— По-немецки декламировал?
— По-латыни. Из Вергилия.
— А кто написал Эрфуртскую программу? — выскочил с вопросом паренек при значке.
— Оставьте, Шуриков! — Заведующий школой брезгливо перелистывал дело. — Какая уж там программа. Вы, гражданин Затуловский, пишете, что в семнадцатом году выехали из Петрограда. Разрешите узнать, по какой причине?
— Видите ли, я уже отмечал…
— Еще разочек отметьте.
— Врачи обнаружили у меня очажок. Посоветовали выехать на кумыс. Вот у меня врачебное заключение. — Он снова стал теребить тесемки.
— Не врачи вас запугали, а рабоче-крестьянская революция, — перешел на «вы» Таранков. — От революции бежали, батенька мой!
— «Белая армия, черный барон», — добавил со свойственным ему остроумием Коська.
Таракан не переносил долго находиться в одном помещении с родителями и решил уходить. Славик и Митька вышли за ним. Только любопытный Коська остался в зале.
— Как думаешь, Таракан, Нерона вычистят? — спросил Митя.
— А сам не петришь? — Таракан поджал губы. — Императора представлял.
— Да еще разувался, — добавил Митя.
Не успели они дойти до угла, как раздался истошный крик Коськи:
— Огурец! Чеши быстрей! Твоего пахана чистят!
Славик вернулся. У круглого столика стоял папа.
Славик с изумлением узнал, что папа родился в 1890 году, еще в прошлом веке. Родился он, как оказалось, в деревне Тверской губернии. Было их пятеро братьев. Отец их, дедушка Славика, заставлял сыновей работать хуже батраков, наравне со скотиной. Наживал богатство. Двое надорвались — померли. Остальные один за другим сбежали кто куда от отцовской каторги. Вот так дедушка! А дома, в семейном альбоме, зачем-то держат его карточку. Младший, Иван, был любимцем кроткой, покорной матушки. Но и он не мог переносить, как отец ласкает матушку рогачом, — ушел пешком в Петербург. Брат, артельщик на железной дороге, приютил его, помог поступить в путейский институт императора Александра Первого. Жил тогда папа впроголодь, украдкой ловил в Летнем саду голубей, чтобы прокормиться, подрабатывал уроками. Еще не закончив института, женился, и Славик с изумлением услышал, что родители не позволяли маме выходить замуж за папу, и мама убежала с ним без благословения, и был большой скандал… Славик не имел понятия ни о мамином побеге, ни о том, что у мамы, кроме настоящей, была еще и девичья фамилия — какая-то дурацкая фамилия, вроде Кронштейн. Папа увез маму в экспедицию в Голодную степь, а в войну его забрали на фронт, и мама осталась одна на пороге Европы и Азии, беременная и проклятая родителями. Хотя папа работал по осушению окопов и на погонах у него были буквы «ОЗУ», что означало — отдел земельных улучшений, и хотя настоящие офицеры дразнили его «земгусаром», он попал в плен, а после революции явился в Москву на восстановление мостов, на Ташкентскую железную дорогу. Потом работал в должности начальника участка службы пути, получил повышение, и дальше ничего интересного не было.
Не успел Иван Васильевич закончить, Таранков спросил:
— А откуда взялось письмо в колонке?
— Не знаю, — ответил Иван Васильевич.
— Может, супруга спрятала?
— Да вы что!
— Она по-французскому знает?
— Немного.
— Ну вот.
— Что вот?
— А то, что в письме — французские слова.
И Таранков пристукнул кулаком по столу.
— А вы думаете, она бы не сожгла на свечке такой опасный документ? — попробовал возразить заведующий школой. — Дамы в таких делах очень осторожны.
К Ивану Васильевичу комиссия относилась доброжелательно, несмотря на то, что он был инженер.
— Как это тебя, Иван Васильевич, угораздило на баронессе жениться? — спросила председательша, затянувшись папиросой.
— А я не знал, что она баронесса.
— Это другое дело. Знал бы, конечно, не женился?
— Нет. Все равно бы женился.
— Вон ты какой разбойник!
— А гости не могли подсунуть? — спросил Таранков.
— Чего подсунуть? — не понял Иван Васильевич.
— Письмо. В колонку.
— Какие гости? Да что вы, в самом деле…
— А ты вспомни. Вы все праздники справляете. И Первый май и пасху. Кто да кто к тебе ходит?
— Многие ходят… Не понимаю, что вы хотите? Чтобы я гостям давал анкету заполнять? При чем тут эта бумажка и… и гости.
— Ты, Иван Васильевич, с высшим образованием, а будто с луны свалился, — попрекнула председательша. — Что надо, чтобы тебя скинуть? В первую очередь — подмочить репутацию. Вот я беру это письмо, подбрасываю в колонку и жду, когда будет чистка.
— Осторожней надо выбирать приятелей, Иван Васильевич, — добавил заведующий.
Чем больше Славик слушал, тем сильней ныла его душа. Если бы он вовремя сжег эту несчастную бумажку, отца давно бы отпустили.
Славик тихонько спросил, что будет, если он выйдет и скажет, откуда взялось письмо. Митька ахнул и выволок его на крыльцо. И там они оба, вдвоем с Коськой, принялись стыдить Славика и запугивать, что его посадят в исправдом за ограбление со взломом.
Коське вообще было непонятно, зачем выгораживать Ивана Васильевича. Разве это отец: ездит на извозчиках, шамает в ресторанах котлеты, кидает червонцы направо и налево, и лиловый негр ему подает пальто. А единственному сыну штаны не может справить — заставляет бегать в трусах и зимой и летом. И мать по национальности — баронесса. Чем жить с такими родителями, лучше удавиться. Давно пора его вычистить из советского аппарата к чертовой матери — и пламенный привет!
— Ну что вы! — несмело оправдывался Славик. — Мама, я согласен, в какой-то мере плохая. А папа хороший. Он ферму хочет перевозить. Он хороший.
Ребята снова пошли в зал. Ивана Васильевича все еще держали на сцене.
— Вы до конца понимаете, в чем вас обвиняют? — спрашивал его заведующий. — По сути дела, Скавронов утверждает, что ваша супруга выдавала белым властям коммунистов.
— Моя супруга не станет выдавать ни красных белым, ни белых красным. Она высчитала, что скоро наступит конец света.
— Вы бы объяснились со Скавроновым. А то, сами понимаете, знак молчания — знак согласия.
— Не буду я объясняться.
— Спесив, спесив, — покачала головой председательша.
— Нет, Митя, это не по-пионерски, — зашептал Славик. — Я пойду и сознаюсь. Слышал, что они про маму говорят.
— Стой где стоишь, — велел Митька. — Ничего ей не будет.
— Нет, я так не могу… Это все из-за меня… Я пойду, Митя.
— А по соплям не хочешь?
Славик не успел принять решения.
— Чего молчишь, Иван Васильевич? — заговорил Павел Захарович и, опираясь на обе руки, поднял со стула свое крупное тело. — Можно мне?
— Давай. По-быстрому, — разрешила председательша.
— Тут за быстротой гнаться не надо. Тут живой человек. Надо разобраться. Во-первых, каюсь. Святого духа представлял я. Даю обещание, что этого больше не повторится. Был выпивши. Сорвался. Это касательно Затуловского. Теперь — касательно Русакова, Иван Васильевича. В тысяча девятьсот девятнадцатом году прибыл Иван Васильевич в нашу богоспасаемую Новосергиевку. Обстановка такая: сигналы не горят, поезда идут вслепую. Стрелочники разбежались. Машинисты соскакивают перекинуть стрелку. Начальник участка остался от старого режима — прямо скажу, не начальник, а архиерей. Как забрался с ногами на письменный стол, так и не слазил всю зиму. Крыс опасался. Справили мы с Иваном Васильевичем мандаты, получили под расписку двадцать тысяч, поехали, я — за кровельным железом, он — за стеклом. Я попал к бандитам под шомпола, а Иван Васильевич добрался-таки до Стерлитамака, добыл сто ящиков стекла. Только воротились, является Скавронов. Штаны с леями. Маузер на боку. Государственный контролер! Пронюхал про стекло — и давай выпрашивать. Наш архиерей перепугался, пишет — выдать два ящика. А Иван Васильевич хоть и числится помощником, а не дает. Накинулся на Скавронова: «Как у тебя язык поворачивается казенное добро выпрашивать? Ты, — говорит, — государственный контролер или кто? Коммунист ты или кто?» Тот за кобуру. А в это самое время, как снег на голову, комиссар дороги. И пришлось рабу божьему Скавронову скидать штаны с леями. А вы его в гости зазываете! Да я бы с ним рядом не сел.
— Гражданин Русаков, — спросил Таранков внезапно. — Вы не знаете, откуда взялось письмо?
— Погоди-ка, — перебила председательша. — Ты что же, Иван Васильевич, такие факты утаиваешь? Скавронова боишься?
— Я его не боялся, когда на нем пистолет висел. А теперь тем более.
— Как же прикажешь понимать твое молчание?
— Сами посудите: на днях повезем ферму. Скавронов мне нужен как воздух. Во всем колесном цехе такого рессорщика не найдешь. Мастер. Вот ферму перевезем, я его, если желаете, на дуэль вызову. А сейчас не могу.
— Итак, Скавронов на вас черт те что пишет, а вы к нему претензий не имеете? — полюбопытствовал заведующий.
— Никаких. Законная обида на спецов у него еще с царского режима. А в работе — мужик золотой. И кроме того, у него есть основания меня не жаловать.
— Какие же это основания?
— Могу покаяться. Вскоре, как его вышибли с контролеров, повидал я случайно, как он живет. Окна выбиты, заткнуты чем попало, тряпьем каким-то. Жена в тифу без памяти, ребятишки по полу ползают. Забор стопили, за табуретки принялись, а в углах — лед и снег.
— Ну вот, — сказала председательша. — Знал бы, отпустил бы небось стеклышка.
— Нет. И знал бы — не отпустил.
— Да ты что? Душа у тебя есть?
— Много вы от него хочете, — сказал Таранков. — Откуда у него душа, когда он учился у Александра Первого. И жена принцесса.
— Баронесса, — поправил заведующий.
— Ну, баронесса. По-французскому знает. А вы требуете не знаете чего.
— Да как вы не понимаете! Стрелошница на переезде мерзнет с грудным ребенком — ей не давать. А Скавронову — давать? За что? За то, что штаны с леями носит? В первую голову надо остеклить служебные помещения и наладить транспорт, чтобы погнать по рельсам стекло. Тогда и на Скавронова, и на всех хватит. Вы так считаете: образованный, инженер, не знал горюшка, значит контра рабочему человеку. Вражда между нами коренится в том, что царь оставил нам невежество и неграмотность. В нас, в культурных, нужда. Поэтому мы зарабатываем больше и едим слаще. От моего разговора со Скавроновым эта вражда не затухнет. Она затухнет, когда увеличится число образованных людей, когда весь народ станет грамотным и сытым.
— Вон ты у нас какой соловей! — сказала председательша. — Надо тебя шире вовлекать в общественную работу.
— На общественную работу у меня времени не хватает. Я на рабфаке преподаю.
— Говорят, вы там американских капиталистов больно хвалите, — сказал Таранков. — Какой у них там самый главный миллионер?.. Генрих какой-то…
— Генри Форд.
— Во-во. Генри Форд. Вы агитировали, что этот Форд шесть легковых автомобилей в сутки собирает?
— Не в сутки, а в минуту.
— Вон как! В минуту! Во-первых, если даже и в минуту, то не сам собирает, а с пролетария семь шкур дерет. А во-вторых, этого не может быть… Говорят, вы из этого Генри Форда цитаты зачитывали. Что он, Карл Маркс, чтобы из него цитаты читать?
— Тут ты немного загнул, Таранков, — перебила его председательша. — Ничего страшного нет. Нашей молодежи выпала счастливая доля обновлять Россию. А без научной организации труда Азию в Европу не превратишь. И у Форда можно кое-чему научиться. Гнушаться нечего.
— От этих разбойников научишься на собак брехать, — не сдавался Таранков.
— Давайте ближе к делу! — Председательша постучала карандашом. — Мы тут не Форда чистим… И потом, в корне неверно переносить все пороки класса на отдельную личность. По-твоему, если он капиталист, так и умного слова сказать не может? А почему же тогда моего племяша к Форду на завод послали? Вот и я, старуха, полюбопытствовала. Взяла книжку Форда: «Моя жизнь, мои достижения». Поглядеть, что за гусь… Любопытная книжка. Могу одолжить.
— Мы по-французскому, слава богу, не разбираемся, — похвастал Таранков.
— Она на русском вышла. Не бойся, не заразишься.
— Нас никакая книжка не проймет. Мы народ устойчивый. А вот молодняк — другое дело. Наслушаются про легковые автомобили, натянут фельдекосовые чулки — да на бульвар. А потом эссенцией травятся. Ковальчук Ольга у вас учится?
— У меня. Способная ученица. С натуральными логарифмами только не справляется, — объяснил Иван Васильевич, и Славик с невыразимым удивлением увидел, что его строгий папа багрово покраснел.
— Вы с ней индивидуальные занятия проводили?
— Проводил. — Папа покраснел еще гуще.
— Небось и про автомобили вкручивал?
Папа молчал.
— Ну вот, — подождав немного, произнес Таранков. — А в итоге — больница. Вот тебе и мои достижения.
— Какая больница? — вздрогнул папа.
— А вы не знали? Уксусной эссенции вчера хлебнула ваша рабфаковка.
— Зачем? — спросил папа.
Зал засмеялся.
— А затем, что дура, — отрезала председательша. — Я считаю, пока факт не выяснен, мы не имеем права обсуждать его в связи с инженером Русаковым. — Она наклонилась к пареньку со значком. — Надо нам в мастерских комсомольскую организацию поглядеть. Что у них там за активисты. Не читают ли Есенина?
Папа потянулся к графину. Председательша помогла ему, сполоснула стакан и налила до краев. Папа закинул голову и выпил двумя глотками. В зале шушукались.
— А соседи не могли подбросить? — спросил Таранков внезапно.
— Что подбросить? — Краска схлынула у папы с лица, и он стоял белый как мел.
— Письмо.
— Могли и вы подбросить, — металлическим и как будто даже блестящим голосом отчеканил папа. — Вы тоже сосед.
— Давайте серьезней. Здесь не пикник, а чистка, — напомнил заведующий.
Кроме Таранкова, который испытывал ко всем без исключения ревизорское недоверие, комиссия относилась к Русакову снисходительно и ставить его под сомнение не собиралась даже в том случае, если бы обнаружилось, что он не знает Эрфуртской программы. То, что отношения Ивана Васильевича с Ольгой Ковальчук зашли несколько дальше упражнений с натуральными логарифмами, было известно довольно широко. Это баловство было понятно: представитель образованной верхушки согласно закону Дарвина тянулся к полнокровному, победоносному классу труда, за которым будущее, а комсомолка Олька Ковальчук отметала старые условности и предрассудки и утверждала новую мораль в отношениях между полами.
Но как только у Ивана Васильевича задрожали руки и стало ясно, что он любит Ольгу Ковальчук без всякой новой морали, а на самый обыкновенный старорежимный манер, и заведующий школой и паренек со значком насторожились и стали шептать седой председательше в оба уха, что если инженер попал под влияние рабфаковки, не понимающей натуральных логарифмов, значит он не вполне принципиальный и устойчивый, а следовательно, может стать игрушкой в руках враждебных сил. И к обрывку письма, найденному в колонке ванной, придется отнестись с сугубым вниманием. Прав товарищ Таранков. Придется отнестись с сугубым вниманием.