В ватаге ладил Суббота с медведями одними. Косматые скоморохи полюбили не на шутку своего плясуна. А иной раз, как расходится наш угар-молодец, он забывал и свою ненавистную долю, носясь в бешеной пляске между подпрыгивающими мишуками. Случись в Ржеве-Пустой быть на представленье вдове молодой, боярыне. Понравились ей ради новости и оживленные медвежьи прыжки, и разные кривлянья, искажавшие человеческие ощущения, по звериному уменью. Но когда выпрыгнул Суббота и начал с судорожной дрожью похлопывать и подергивать Марью Ивановну, нисколько и не гневавшуюся за эти любезности, – боярыня глаз не спускала с ловкого и осанистого Субботы и, сама не зная как, заразилась тоской по красавцу. Всего один раз встретились глаза зрительницы и плясуна. Как же не назвать после этого такого молодца выходцем с того света? Ни хожденья по монастырям, ни обильные милостыни, ни отчитыванья опытных в духовном врачестве старцев и стариц – ничто не помогало бедняжке. Говорят, и теперь она еще все тоскует да хиреет, места не находя себе от тоски. Бесстрашный глава ватаги один только руки себе потирает, глядя, как после каждого представления с Субботою, при обходе с бубном рядов распотешенных слушателей, обильные сборы денежек с лихвою уже усотеряют его взнос за удалого плясуна кабатчику. Сам плясун был между тем постоянно мрачен и озлоблен. Никому он ничего не говорит да и не слушает, что ему говорят. Выходит к публике нечасто, на своей полной воле: не захочет – ничем не принудишь и не уговоришь. На уговоры и умасливания упрямец начнет только бросать озлобленные взгляды да затрясется иной раз от бешенства. Приносят ему и склянку с одуряющею влагою, но не всегда схватится за нее этот изверг не изверг, а дикарь. Заведомо с черным делом, должно быть, на душе, если еще не хуже что – могли с некоторою даже вероятностью, пожалуй, думать сторонние люди, кому выпадал случай видеть Субботу озлобленного и мрачного. Когда же хватить удастся всепримиряющей хмельной браги или горячего вина – делается он сам не свой и, отуманив, разумеется, ум, развертывает удаль свою до полного очарования дивовавшегося зрителя. Быстрота бешеных перевертов и дерзость прискоков выходят уже из всяких пределов. Что тогда делает он из медведей – мудрено пересказать: звери повинуются ему рабски, мгновенно очарованные пламенем устремленного на них взгляда, истинно адского. Тут уже в кружащейся голове зрителей сливаются в одно и пляски медвежьи, и сверхчеловечья удаль, с мельканьем еще каких-то будто образин, высовывающих языки словно под гул высвистыванья сквозь зубы плясуна. И пока продолжаются эти бесовское крученье, с гиканьем под звуки бубна, и писк дудки вожака – у зрителей только сердце замирает от какого-то дикого непередаваемого ощущения. Жилки все трепещут у самого бесстрашного человека, а оторваться от потехи и разрушить чары нет ни силы, ни воли.
Между тем с плясуном самим после каждого представления стали делаться обмороки, и довольно продолжительные. Он стал реже поддаваться искушению осушить стопу. Отталкивая же от себя ее, он стал дольше упорствовать в отказе выхода на пляску, когда собирались толпы зрителей. А уж между зрителями много наезжать стало хорошего народа, особенно людей торговых, ничего не жалеющих на потеху. Вожак ватажный, выведенный раз из терпения, посулил железный прут упорствующему кабальному.
– Коли не слушаешь упросов, ужо мы те вот чем научим послушанью!.. – да и замахнулся на угрюмого плясуна старик. Не владел он уже собою, как увидел, что народ начал расходиться, прождав напрасно пляски с утра до полдня.
Только и видел свой прут глава ватаги. Поняв сущность угрозы, силач Суббота свил прут этот, чуть не в палец толщиною, в шнурочек меньше четверти да и бросил его в испуганного угрожателя.
– Есть не дадим – смиришься поневоле!.. – решил мнимый слепец, запирая на замок каюту упрямца, который при этом только больше побледнел.
Прошло два дня. Замок не отпирался, да и узник не давал знака, чтобы в чем нуждался или чего желал. Проезжал на ту пору дьяк приказный из Великого Новагорода и стал просить главу ватаги потешить его – показать пляски человечьи с медведями.
– Ваша честь, хоша и прискорбно нам, а должны мы донести твоему степенству, что всей бы душой рады показать это самое… да боюся, с упрямцем ничего не поделать… хуже, чем дерево…
– Какой упрямец?
– Да этот самый проходимец, плясун-от наш, обозлился сам не знает про што и с голоду мрет, а не покоряется.
– Да какой он такой человек есть?
– Попросту сказать, кабальный мой… пошел к нам в кабалу за одиннадцать рублев, в прожиток, да от рук отбился… И вином спаиваем, кажись, вволю, да норовит вельми, и норову самово проклятого: не захочет – ни в жисть не принудишь…
– А коли кабальный – чего же с ним и толковать: в кандалах под плеть! Она, друг сердечный, хоша какую дурь выгонит неотменно. Пробрать бы его только…
– Коли бы милость твоя сам его в чувствие привел?
– Почему не так. Приведите…
Стали стучаться в закуту Субботину, отомкнули замок. Не откликается. Отворили дверь – лежит он ничком, а не спит.
– Его милость дьяк с Новагорода зовет тебя.
– Что ему надо?
– Хочет просить тебя досужество показать.
– Дьяк… из Новагорода? Слаб я от нееды.
– Подкрепись. Вольно же тебе упрямиться да на все серчать, на еду даже.
– Я на еду не серчал, а тебе покориться – ни в жисть.
Явилась закуска и брага и водка. Мнимый слепец, кланяясь, повторял:
– Голубчик, Субботушка, не губи ты моей головушки, не круши себя, кушай, что душеньке угодно. Потешь его милость только. Машенька стосковалась по тебе. От еды, сердешная, отстала. Ей-богу, право!
Суббота принялся за еду, язвительно усмехаясь. Насытился и, отпихнув поставец, встал и спросил: где там дьяк-то?
Набольший поспешил уведомить его милость, что одно упоминанье про его честь возымело надлежащую силу на упрямца, нет сомнения, готового показать свою удаль. Дьяк с самыми приятными ожиданиями встретил рослого молодца, подошедшего довольно развязно и спросившего: зачем звали его?
– Говорят, молодчик, ты горазд с медведями плясать, на удивленье миру крещеному, людям на потеху…
– Тешить черный народ – мужицкое дело; а я сам себе господин!.. – вдруг недолго думая ответил надменно вошедший. – Пока хочу – пляшу!
– Кабальному, как ты, советовал бы я господином не величать себя и старшему повиноваться.
– Кабальному, баешь?.. Не мне, значит. Я сын боярский, и я кабалу не принимал.
– И то лжешь, сударик! – поспешил возразить ласково вожак ватажный…
– Ни в жисть не лгал и тебе не советую.
– Как же не лжешь, коли отрекаешься кабалы, а она у меня за пазухой.
– Может, и есть у тебя, добрый человек, кабала чья ни есть, не оспариваю.
– На тебя кабала у меня, а не чья другая.
– На меня никто кабалы тебе дать не может.
– Ты сам, голубчик, никто другой… за выкуп от кабатчика…
– Я кабалы на себя не давал, и ты не просил…
– За долг, милый человек, кабала дана… за долг.
– Кем дана?
– Тобой.
– Покажи… Не во сне ли я?..
– Изволь… вот она сама; поглянь, твоя милость… – развернув лоскут бумаги вершка в три, положил мнимый слепец перед дьяком.
– Эта кабала как следует! – осмотрев подписи послухов и пробежав глазами, молвил дьяк.
– Имя твое как, молодец?
– Гаврила Суббота.
– И тут так.
Суббота пожал плечами, припоминая, что он никогда себя не называл по имени. Что во хмелю проболтался, он того не помнил и в голову ему не приходило.
– Батьку как величают?
– Незачем батьку знать в моей дурости, – с неудовольствием молвил Суббота, кивком головы выразив полный отказ от ответа на подобный вопрос.
– Милость твоя, государь дьяк, изволишь усмотреть, есть в кабале и отчество… хоша и упрямится малой… теперь некаться зачал.
– Истинно стоит в кабале: Удачин сын Осорьин… – подтвердил дьяк, глядя в листок.
Еще большее удивление изобразилось в чертах Субботы, уничтоженного последними словами.
Дьяк и вожак ватажный переглянулись. Вступая в роль вершителя судьбы ближнего, дьяк, возвысив голос, уже продолжал:
– Видишь, упрямство не помогает… Говори же истину, чей ты такой, подлинно… за каким господином семья ваша записана была?
– Я уж молвил: за великим государем царем нашим Иваном Васильевичем. И отец мой, и я служили в полках по Спасскому присуду Водской пятины; запрошлое лето я до Покрова за Окой стоял… Нам не рука от своей челяди в челядинцы к мужику идти. Вишь, измыслил супостат кабалу какую на меня настрочить!.. Заведомо лжива она… неподобная…
Ватажника передернуло при этих словах, но он рассчитывал улестить дьяка и не терял надежды запутать неопытного хитрыми подходами со стороны приказного дьяка, как он рассчитывал, скорее склоняющегося на ту сторону, где посулы даются. Субботины руки ведь пусты были теперь, у слепца всего вдоволь оказалось бы, коли б потребовала беда неминучая. И, зная это, однако с меньшею, чем прежде, уверенностью мнимый слепец вполголоса возразил:
– Неправо порочит кабалу мой кабальный! То его как есть воровство. Кабала писана по его веленью, на то есть и послухи. Пусть он посмотрит, господин дьяк, у тебя в руках кабалу.
– Пусть… – подтвердил дьяк, оборотив к Субботе лоскут бумаги с письмом.