Одним из величайших событий, случившихся в царствование Федора Ивановича, стало учреждение патриаршего престола в Москве. Патриаршая кафедра пришла на замену митрополичьей, утвердившейся тут еще в XIV столетии. Это поставило Русскую Православную Церковь на одну ступень с древнейшими церквями восточного христианства — Константинопольской, Иерусалимской, Александрийской и Антиохийской. Ступень эта, как тогда, так и в настоящее время, является высшей в иерархическом разделении православных церквей мира. Восхождение на нее и у нашего Священноначалия, и у простых мирян почитается как успех, достойный благоговейной памяти.
Государь Федор Иванович оказался в числе главных участников грандиозного действия, связанного с введением патриаршества. Но до какой степени он играл роль субъекта этого действия, до какой степени был его творцом? Вопрос очень непростой.
С одной стороны, как добрый христианин, как крепко верующий человек, он должен был прикладывать все усилия для торжества Церкви, духовно его окормляющей. Кроме того, конечно же как правителю огромной страны ему пристало испытывать радость от возвышения своей Церкви, поскольку рост ее чести являлся свидетельством нового отношения и к самой стране. После падения Византии в середине XV столетия великое княжество Московское оказалось самым сильным, самым многолюдным и самым амбициозным православным государством. Постепенно русские земли объединялись вокруг Москвы, а Москва принимала «византийское наследие». Великий город усваивал культурные и политические обычаи «греков», его государь Иван III Великий, женившись на Софье из императорского дома Палеологов, перевел преемство от Византии в ранг семейного дела Даниловичей. Московские государи с необыкновенной щедростью наделяли архиереев и монастыри Православного Востока милостыней, помогая им постоянно, даже когда сама Россия проходила через тяжкие полосы истории. В XVI столетии русские книжники уже научились видеть в своей державе Третий Рим, Второй Иерусалим, иначе говоря, наследницу имперской государственности и благодати Святого Духа. Позднее, когда на русской почве распространилось учение о Катехоне, то есть некоем социальном организме, удерживающем мир от окончательного падения в бездну зла, в московском единодержавии стали видеть того самого «Удерживающего»[78]. Разрушение же «северного Катехона» означает близость Страшного суда… Если идти за этой логикой, то формирование нового «Удерживающего» требовало — не столько делало уместным, нет, тут иная модальность: именно требовало — введения патриаршества на холмах Белокаменной. Может ли Русское царство исполнять роль полноценного Катехона, если православная его иерархия увенчана всего лишь митрополичьей кафедрой, в то время как на Православном Востоке существует четыре патриарха? Пусть порой очень бедных и даже гонимых от мусульман, пусть то и дело отправляющих в Москву эмиссаров и даже являющихся самолично ради смиренного моления о милостыне, пусть не имеющих под ногами земли, управляемой православным государем, пусть несравнимых в своем униженном состоянии с могуществом римского папы, но все же именно патриарха… Москва же, Порфирородный великий город, воздвигаясь поколение за поколением к положению столицы мирового православия, в идеале — центра, откуда оно управляется, имело митрополичий престол, стоящий ступенью ниже в иерархии церковного Священноначалия. Здесь Церковь жила намного свободнее, пользовалась всеобщим уважением, могла приходить с советом к государям, день ото дня росла, усиливалась, распространялась, в больших городах являла удивительный блеск и роскошь богослужебной обстановки да и в провинциальных обителях отыскивала средства для строительства великолепных церквей. Но по молодости своей она уступала в «чести» более древним церковным общинам Константинополя, Иерусалима, Антиохии и Александрии. «Русский митрополит по власти и значению в своей Церкви вполне равнялся патриархам и даже превосходил их, — пишет митрополит Макарий (Булгаков), создатель авторитетнейшей «Истории Русской церкви», — ему недоставало только патриаршего имени».
Удивительно еще, что исправление этой «возрастной» несуразности совершилось столь поздно.
С другой стороны, тихий блаженный житель царских палат не склонен был к государственному мышлению, а утверждение патриаршества требовало тонкой и весьма долгой политической игры. Его ли это стиль? Способен ли был государь с иноческим строем ума последовательно добиваться решения сложной задачи? К тому же задачи, имеющей в значительной степени абстрактный характер… Ведь он сторонился подобного рода забот и был скорее молитвенником, нежели практическим дельцом.
Итак, любовь Федора Ивановича к Церкви и устремленность его души косвенно свидетельствуют о том, что русский царь мог принять самое активное участие в завоевании Москвой права на патриаршую кафедру. Но его вечное бегство от практических вопросов говорит как будто об обратном.
Так следует обратиться к историческим источникам конца XVI столетия, чтобы за «этикетными» фразами о выдающейся роли государя в этом великом деле разглядеть «проговорки» о действительном положении вещей.
Проблема имеет «острые углы» для русской церковной истории. Духовные писатели обращались к ней с большой деликатностью и благоговением. Доброе намерение! Казалось бы, чего ж лучше? Но желание блага не всегда к благу приводило: иногда их слова выглядят как попытка обойти стороной сложности этой темы. Например, тот же митрополит Макарий рассуждает без затей: государь Федор Иванович, посоветовавшись с «благоверною и христолюбивою царицею Ириною», вынес на совет бояр идею об установлении патриаршества в Москве. По словам Макария, «…очевидно, государь не столько просил совета у бояр, сколько объявлял им свое решение, прежде им принятое с царицею, которое оставалось только исполнить»{130}.
Среди светских историков есть те, кто подходил к вопросу нарочито резко, чуть ли не экстравагантно. Как пример можно привести биографический очерк о патриархе Иове в двухтомнике современного исследователя А.П. Богданова «Русские патриархи (1589—1700)». По его мнению, лишь «ложная деликатность не позволила историкам усомниться в том, что хорошо разработанный замысел» учреждения особого русского патриаршества «…принадлежал слабоумному монарху, и задаться вопросом о его истинном авторе»{131}. С точки зрения А.П. Богданова, таким «истинным автором» являлся Борис Годунов, а одна из крупнейших церковных реформ в истории России связана с дворовыми интригами. Ключом ко всей «партии», как пишет современный историк, является жестко-непримиримое отношение тогдашнего главы Русской церкви митрополита Дионисия к приезжавшему в Москву антиохийскому патриарху Иоакиму. Дионисий вел себя крайне неприветливо, порой на грани оскорбления. Тем самым митрополит открыл брешь в собственной обороне, показав лучшее направление для наступления власти против него. А подобное наступление диктовалось обстоятельствами жесточайшего противоборства между придворными группировками (о котором уже говорилось выше). Служилая знать — Шуйские, Мстиславские, Воротынские, Головины, Колычевы — приступала к царю, настаивая на разводе с бездетной царицей Ириной. Особенную силу этим притязаниям давала позиция митрополита Дионисия и владыки Крутицкого Варлаама, которые приняли сторону высших аристократических родов[79]. А.П. Богданов предположил, что Годуновы с «оппозицией» примирились, обещав не препятствовать разводу, вот только дело это — «небыстрое, интимное…». Здесь историк вступает на почву догадок. Нет никаких документов, сообщающих о том, что Борис Федорович посмел дать такое обещание, дабы утишить умы и собраться с новыми силами для борьбы. Нет никаких аргументов против самого простого и естественного почтения событий 1586 года: сам царь мог воспротивиться расторжению брака, что, всего вероятнее, и произошло. Гораздо важнее другое наблюдение А.П. Богданова: исследователь ссылается на свидетельство Петра Петрея[80], согласно которому уже почти совершившийся развод удалось остановить, поскольку Борис Годунов уговорил патриарха запретить его. Что ж, подобная ситуация могла сложиться: визит Иоакима оказывается большой удачей для монарха и Годуновых, поскольку слово патриарха, даже не имеющего к территории Московской митрополии ни малейшего отношения, — внушительный контраргумент. По словам А.П. Богданова, «приезд патриарха помогал поставить Дионисия “на место”»{132}. Вряд ли слова Иоакима могли оказаться решающими, все-таки значительно важнее была позиция самого государя. Но в одном с А.П. Богдановым можно согласиться: запрещение патриарха как минимум давало Федору Ивановичу дополнительную нравственную и каноническую опору в борьбе, которую вели против его супруги служилые аристократы заодно с главой Русской церкви. «Следующий ход светских властей был достоин Годунова, — пишет А.П. Богданов. — Предложение об учреждении в Москве патриархии ясно и определенно свидетельствовало, что именно с саном патриарха связан высший авторитет в Православной церкви»{133}. Допустим, имеет право на существование версия историка, согласно которой в лице патриарха рассчитывали обрести высшего арбитра по вопросам семьи и брака, причем арбитра, неблагосклонно относящегося к идее развода по причине «бесчадия».
Но вот дальше идет сбой в логике. А.П. Богданов считает, что для обретения подобного судьи Борис Годунов выдвинул кандидатуру Иова; Дионисия свели с митрополичьей кафедры, затем на ней недолгое время пребывал Иона, а его сменил уже Иов. По мнению исследователя, этот последний являлся человеком, «близким к Годунову», а значит, в принципе не стал бы поддерживать проекты, направленные против его сестры — царицы Ирины. В более откровенной форме историк пишет об этом следующее: «Какие же выгоды преследовал Годунов, добиваясь учреждения отдельного патриаршего престола для митрополита Иова? Есть основания полагать, что бывший опричник и нынешний безраздельный правитель Российского государства достаточно хорошо знал Иова в прошлом и мог смело надеяться на него при осуществлении своих дерзновенных замыслов в будущем». И далее: «В отличие от прежних митрополитов, патриарх постоянно, обыкновенно по пятницам, участвовал вместе с членами освященного собора в заседаниях Боярской думы, на которых принимались важнейшие государственные решения… Мнения патриарха и духовенства выслушивались в первую очередь. При слабом и неспособном к самостоятельному правлению государе Иов и подчиненные ему иерархи стали мощной опорой власти Бориса Годунова»{134}. Проще говоря, Годунову требовался «карманный» патриарх, и таковой в результате сложной политической игры был обретен.
Логично? Нет, совершенно нет.
Сбой логики виден прежде всего там, где историк мотивирует поступки Бориса Годунова, якобы ставшего инициатором и проводником политического курса на учреждение патриаршего престола в Москве. Если Годуновым удалось так или иначе договориться с патриархом Иоакимом о запрете на расторжение брака, чего большего могли они добиться от «карманного патриарха»? Повторного запрета? Но в условиях, когда строптивый митрополит Дионисий оказался сведен со своей кафедры, такой запрет мог выдать митрополит Иов безо всякого возведения в патриарший сан. Годуновы убрали «неудобного» Дионисия, могучая сила главы церковной иерархии более им не угрожала. Они поставили вместо него «удобного» Иова. Что ж, Иов действительно правил Церковью в добром согласии с царем и Борисом Годуновым. Имея друга в лице иерарха, наделенного митрополичьим посохом, Федор Иванович и Борис Федорович могли не опасаться каких-либо нападок со стороны Церкви. Остается непонятным одно: зачем надежного союзника наделять большим духовным авторитетом, то есть в конечном итоге большей силой, если он и без того способен обеспечить благожелательное отношение со стороны иерархии? К чему? Для надежности? Непонятно. Неужели митрополит с иными представителями духовенства не может сидеть в Боярской думе и обсуждать вместе со служилой знатью и думными дьяками государственные дела, если ему позволит участвовать в заседаниях сам государь? Неужели обязательно надо предварительно дать ему патриарший сан? Неужели без этого патриаршего сана путь в Боярскую думу для него закрыт и, решая проблемы высшей политики, Годуновы и царь не смогли бы пользоваться его поддержкой? Ничего подобного. Нет никакого правила, отгораживающего митрополита от Боярской думы. Святители московские участвовали в государственной работе задолго до того, а святой митрополит Алексий даже возглавлял боярское правительство, когда князь Дмитрий Иванович — будущий Дмитрий Донской — был еще мал годами.
Таким образом, схема, предложенная А.П. Богдановым, не выдерживает проверки логикой. Годуновы, разумеется, могли работать в направлении, приближавшем учреждение патриаршего престола в русской столице. У них для этого как минимум хватало политического умения и влияния при дворе. Но мотивировка их действий не получает разумного объяснения. Ни борьба с митрополитом Дионисием, ни естественное желание видеть союзника в лице первенствующего в Русской церкви иерарха, ни тем более договоренности с патриархом Иоакимом даже в малой мере не дают ответа на вопрос: зачем понадобилось патриаршество?
Дошедшее до нас историко-публицистическое сказание об утверждении патриаршества отвечает на этот вопрос без затей: затем, что такова была воля Федора Ивановича.
Действительно, когда в июне 1586 года в пределах Московского государства появился патриарх Антиохийский Иоаким, искавший милостыни, правительство приняло одного из столпов вселенского православия ласково и обставило его приезд с необыкновенной пышностью. Его даже почтили, пригласив на обед к государю. Церковь, однако, отнеслась к визиту Иоакима настороженно, чуть ли не холодно. В российской столице очень хорошо знали, в каком состоянии находятся иерархи Православного Востока. Как государи московские, так и архиереи помнили: до обретения Московской митрополией автокефального состояния в Константинополе можно было решить любой вопрос, хорошенько запасшись серебром. С середины XV столетия главы Русской церкви обладали полной самостоятельностью по отношению к Константинополю, в то время как патриархи Православного Востока вынуждены были мириться с жизнью на землях, захваченных турками. С Москвой их связывала «дорога смирения»: туда ехали, надеясь получить русские деньги на устройство самых насущных дел. А получая необходимые средства, сталкивались с подозрительным отношением. Эти подозрения имели под собой вескую основу: греческие православные иерархи действовали под полным контролем турецких мусульманских властей либо оказывались в тесной связи с Ватиканом; значительная часть греческих «книжников» получала богословское образование на Западе, в латинизированных училищах. Глядя на все это, русские архиереи испытывали сомнения в стойкости веры греческих церковных властей. Иной раз подобные сомнения оказывались верными.
Так вот, когда патриарх Иоаким встретился с митрополитом Дионисием в Успенском соборе, в присутствии высшего духовенства, глава Русской церкви едва сдвинулся с места ему навстречу; более того, Дионисий, хотя и пребывал в более низком сане, первым благословил гостя, вместо того чтобы смиренно принять от него благословение. Иоакима не пригласили служить литургию и даже не пустили в алтарь. Таков был знак полной самостоятельности московского владыки от церковных властей Православного Востока. Знак невежливый, да и прямо унизительный для Иоакима. Патриарху показали, кто на самом деле старший, невзирая на сан. Ему дали понять всю полноту собственного безвластия на Руси.
Как поступил грек? Прервал официальную встречу? Обличил Дионисия? Уехал из Москвы? Ничуть не бывало. Нищета — жестокий учитель; повинуясь этому педагогу, Иоаким ограничился лишь кратким замечанием в адрес митрополита Московского.
Никто перед ним каяться в совершенной ошибке не стал.
Вскоре после инцидента в Успенском соборе государь Федор Иванович выступил в Боярской думе. Источник приводит царскую речь, весьма основательную, разумную, свидетельствующую о понимании действительного положения вещей в отношениях между Москвой и Православным Востоком. Среди прочего, монарх сказал, обращаясь к правительственным мужам: «Восточные патриархи и прочие святители только имя святителей носят, власти же едва ли не всякой лишены; наша же страна, благодатию Божиею, во многорасширение приходит, и потому я хочу, если Богу угодно и писания божественныя не запрещают, устроить в Москве превысочайший престол патриаршеский». На это присутствующие согласились, решив обратиться за утверждением к патриархам Православного Востока.
Если источник не лжет, царь должен был сочинить или как минимум воспроизвести эту речь в Думе. Может быть, намного короче, нежели сказано в источнике, но все-таки высказаться по этому поводу, инициировав осуществление великого плана. Выше уже было доказано, что Федор Иванович был способен исполнять роль оратора при официальном обсуждении важных вопросов. Нет никаких оснований отрицать сам факт произнесения речи. Допустим даже, не сам монарх сочинил ее. Но прежде подобного выступления царю требовалось ознакомиться с самой идеей или уже готовым документом. А ознакомившись, почувствовать ее правильность, изъявить волю не только к утверждению проекта, но и к выступлению, дававшему ход всему делу. Для столь набожного человека, каким являлся Федор Иванович, идея о создании патриаршего престола в Москве стала сущим подарком, надо полагать. Кто высказал ее первым? Сам государь из соображений чистого благочестия? Не исключено. Царица Ирина, пытаясь смягчить сердце неприятеля своего — Дионисия? Весьма возможно. Кто-то из монарших приближенных, например, тот же Годунов? Вероятно. Митрополит Дионисий, пожелавший сравняться в сане с нищими восточными патриархами? И этот вариант нет оснований отрицать. Кто-то из Шуйских, руководствуясь тем простым рассуждением, что, жертвуя Иоакиму казенные деньги[81],{135} , надо получить от него весомую прибыль; святитель доставил в Москву драгоценные частицы мощей от пяти древних святых и поднес их государю, к великой монаршей радости, но знать русская, думается, могла искать чего-то более серьезного — по ее мнению. Почему бы нет? Шуйские тогда оставались еще в силе, особенно князь Иван Петрович…
Простор для трактовок очень велик. В любом случае, данная мысль прежде стала родной для царя, нашла место в его сердце и только тогда получила от него силу действительной государственной затеи, а не пустого мечтания. Иначе говоря, если б не волеизъявление Федора Ивановича, патриаршество на Руси не появилось бы. А.П. Богданов пошел против источника, объявив: «Вполне возможно, что от Федора Ивановича требовалось только согласие с основной мыслью, а доклад от его лица в Боярской думе сделало доверенное лицо: такое случалось настолько часто, что вошло в традицию. Это тем более вероятно, что “царская речь” была замечательно красноречива, что в высшей степени отличало Годунова и было совершенно не свойственно его зятю»{136}. Тут произвольно все, от первой до последней фразы. Откуда взялась невиданная традиция: писать, что говорил именно государь, тогда как отправлено было на «прочёт» какое-то доверенное лицо? Неясно, зачем понадобилась тут выдумка, ни на чем не основанная. Речь стала «красноречивой» после того, как ее «отточили» в канцелярии те, кто составлял сказание. Какие именно слова реально прозвучали на заседании Думы, определить не представляется возможным — лишь общий смысл их ясен. Борис Годунов действительно отличался даром убеждения, но «книжным» человеком не был, и приписывать ему идеологически отточенный документ нет ни малейшего резона. А речь именно тонка, наполнена в высшей степени точными формулировками и отличается совершенной ясностью в вопросах, относящихся к истории Церкви. Если искать ее составителя, то, скорее, среди весьма начитанных духовных лиц.
Итак, положа руку на сердце при нынешнем состоянии источников нельзя твердо определить главного автора идеи об учреждении патриаршего престола в Москве. Можно ли назвать наиболее вероятную фигуру или, вернее, фигуры, инициировавшие всё дело?
Это вряд ли Борис Федорович Годунов. Как уже было показано, он обладал своего рода благочестием, отражавшимся в целой программе храмового строительства. Иными словами, Б.Ф. Годунов мог воспринять затею с патриаршеством как добрый христианин, мог способствовать ее осуществлению. Но источники ничего не сообщают о такой степени религиозного чувства у «князя-протектора», чтобы он мог заняться проектом, ведущим к повышению «чести» Русской церкви. Собственно, к Церкви Борис Федорович относился без особого пиетета: документы, лишавшие ее податных льгот, были разработаны в тот период, когда он возглавлял правительство. Откуда же в нем столь пылкое рвение совершить нечто на благо митрополичьего дома Московского? Лично митрополиту Дионисию Годунов был врагом, чему в источниках есть недвусмысленные свидетельства. Запрет на развод сестры Бориса Федоровича с царем удалось получить от Иоакима безо всякого введения патриаршества, а значит, с деловой, политической точки зрения, у Годунова не было в этом надобности. Между тем, когда Боярская дума одобрит идею, высказанную государем, Борис Федорович приложит немало усилий к воплощению ее в жизнь. Не как инициатор, но как исполнитель Б.Ф. Годунов немало сделал для утверждения патриаршества в России.
Великая знать московская, Шуйские со Мстиславскими? Идея старшинства, «чести» была им близка и понятна, поскольку положение их собственных родов требовалось постоянно поддерживать на самом высшем уровне в системе местнических счетов. Они отлично различали родовитые семейства от «неродословных» и «худородных», «боярские» от небоярских. Синклит православных патриархов мог в их глазах выглядеть как некое подобие Боярской думы для высшего духовенства. У нашей знати, умудренной хитросплетениями местничества, возникал справедливый вопрос: а нашего-то почему в «духовные бояре» не пускают? И если ему выходит «поруха чести», то не ложится ли она хотя бы отчасти и на нас? И не поправить ли это дело, двинув нашего повыше? С другой стороны, высшая знать московская, к сожалению, давно приучилась смотреть на представителей Священноначалия без должного уважения к их сану. В эпоху «боярского царства», то есть 1530—1540-е годы, аристократические партии играли судьбой митрополичьей кафедры, время от времени «ссаживая» с нее глав Русской церкви. Затем царь Иван Васильевич явил образцы устрашающей грубости, жестокости и непочтительности по отношению к архиереям русским. Их лишали кафедр, отправляли в изгнание и даже убивали велением светской власти. Печальна судьба митрополита Филиппа, убитого опричником, архиепископа Пимена, сброшенного с новгородской кафедры и отправленного в ссылку, архиепископа Леонида, травленного собаками, а затем уморенного голодом. Много ли почтения к духовным владыкам оставалось у нашей аристократии после таких картин?
Единственным человеком, прямо, самым очевидным образом, заинтересованным во введении патриаршества на Руси, был митрополит Московский Дионисий. И он-то как раз проявлял культурные и политические свойства деятеля, способного породить такую идею. Сделавшись главой нашего духовенства в 1581 году, он властвовал в условиях умаления Русской церкви. В годы его правления царь жил с Марией Нагой, соединенный беззаконным браком, а Церковь дважды ущемлялась в имущественных правах. Дионисий как никто другой понимал, сколь низко упал духовный авторитет Священноначалия, сколь необходимо возвысить его вновь. Он «…слыл в свое время за человека очень умного и образованного, почему и назван в летописи “премудрым грамматиком”. Обладал он силою воли и характера», — пишет митрополит Макарий (Булгаков). Действительно, владыка Дионисий имел нрав суровый и непреклонный. Мирясь с утеснениями, он шел порой на компромиссы, но мог проявить твердую волю в диалоге с монархами и их фаворитами. Так, например, в 1582 году вышел громкий инцидент с папским представителем в России Антонио Поссевино. Тот играл важную дипломатическую роль, участвуя в переговорах с королем Стефаном Баторием. Пытаясь пробудить в сердце Ивана IV благосклонность к вере католической, он вел с ним диспуты о вере. Получив от царя разрешение зайти в кремлевский Успенский собор «смотрите церковныя красоты», Антонио Поссевино не смог зайти в здание, поскольку «митрополит Деонисей пустить его не велел, что крестного знамения на себя не положил»{137}. Поссевино позднее писал, что его со свитой как-то неудобно поставили у входа в собор вместе с людьми русской знати, да он к тому же хотел избегнуть целования руки русскому митрополиту, к чему его принуждал царь Иван, да еще боялся провокации, о которой якобы слышал заранее… В действительности же папского посланника остановили у входа в собор русские приставы, поскольку он решил зайти сам, не дожидаясь царя, а митрополит написал специальную грамоту с выписками из соборных правил, запрещавшую это{138}. Своевольному, самоуверенному человеку дали понять, что он переходит рамки дозволенного. Другой раз, уже при Федоре Ивановиче, митрополит Дионисий пожелал примирить враждующие придворные партии Шуйских и Годуновых. Для того чтобы влезть между группировками ожесточившихся аристократов, требовалось немалое мужество. Подобным образом мог и должен был поступить истинный христианский пастырь. Не его вина, что примирение вышло притворное и продержалось совсем недолго[82]. Мог ли такой человек войти к царю с идеей превратить митрополию Московскую в патриархию? Думается, мог. Желал ли он придать Русской церкви новый блеск после трудных лет грозненского царствования, после экономического урона, нанесенного ей правительством совсем недавно? Не только желал, но и, по всей видимости, искал к тому способы. Во всяком случае, пышное венчание Федора Ивановича на царство половиною роскоши и величественности своей обязано Церкви. Нашлось бы у него достаточно интеллектуальной силы для подобного проекта? Что ж, не зря его именовали «премудрым грамматиком». И, наконец, последнее. В случае утверждения патриаршества в Москве именно Дионисий сменил бы митрополичий сан на патриарший.
Вышло иначе. Скорое падение Дионисия лишило его этой возможности.
Митрополит Дионисий был силен духом, но в качестве влиятельного игрока на арене большой политики он мог выступать, только пока за ним стояла значительная сторонняя сила — группировка высшей аристократии, враждовавшая с «партией» Годуновых: Шуйские, Мстиславские, Воротынские, Головины и т.д. В Церкви Дионисию оказывал явную поддержку лишь один архиерей — владыка Крутицкий Варлаам. Когда синклит Шуйских с многочисленными сторонниками подвергся разгрому, падение Дионисия и Варлаама оказалось делом времени.
Удивительно! Летом 1586 года митрополит Московский и всея Руси, встретившись с одним из патриархов православных, повел себя с неприступной гордостью. С одной стороны, владыка взял на себя труд неприятный, но, вероятно, необходимый: дать приезжим грекам четкое понимание фактического старшинства в межцерковных отношениях. С другой… все-таки встретились два монашествующих; из каких же иноческих традиций следовала необходимость перейти от смирения и самоуничижения к унижению другого человека, облеченного к тому же высоким духовным саном? Не автору этих строк, обыкновенному мирянину, судить высших иерархов нашей Церкви. Но стоит хотя бы сказать о некоторой соблазнительности сцены, произошедшей в стенах Успенского собора. От нее осталось в истории странное послевкусие: какое-то удалое «знай наших!». Между тем Бог позволил митрополиту Дионисию первенствовать в Русской церкви всего лишь несколько месяцев после встречи с Иоакимом. Пали Шуйские, и вслед за ними расстались с архиерейскими кафедрами их союзники.
Впрочем, на закате митрополичьих трудов Дионисий предстал едва ли не мучеником, во всяком случае, отважным человеком. Вот что рассказывает о нем Новый летописец: «Митрополит… Деонисей да с ним собеседник Крутицкий архиепискуп Варлам видя изгнание бояром и видя многое убивство и кровопролитие неповинное и начаша обличати и говорити царю Федору Ивановичю Борисову неправду Годунова, многие его неправды. Борис же видя с своими советниками его крепкое стоятельство и оболгал ево царю Федору Ивановичю, и с престола ево сведоша и архиепискупа Крутицкаго. И сосла их в заточение в Великий Новгород: митрополита Деонисия в монастырь на Хутыню, а архиепискупа в Онтонов монастырь; там они скончашася. На престол же Пречистые Богородицы на Москве взведен бысть на митрополию архиепискуп Ростовский Иев[83], а поставлен бысть на митрополию Московскими архиепискупы и епискупы»{139}. Один поздний новгородский летописный сборник содержит весьма близкое сообщение: «Повелением царя Феодора Иоанновича Дионисий митрополит оставил митрополию Московскую и послан в Новъгород в Хутынь монастырь, с ним же и Крутицкий архиерей в Антонов монастырь, тамо они и скончася, наущением Бориса Годунова, зане обличали его пред царем за некое неправедное убийство»{140}.
Сложная, крупная, противоречивая фигура митрополит Дионисий: гордец и стоятель за веру, фактически исповедник; «грамматик» и миротворец, но неудачливый политик…
С конца 1586 года никакие идеи, никакие нововведения церковные не могли исходить от Дионисия: он потерял доверие государя, а с ним и митрополичий сан.
Но кто знал о том, как сложится изменчивая политическая ситуация, за несколько месяцев до падения Дионисия? Кто летом 1586-го мог предполагать скорое сведение его с кафедры?
Среди светских историков неоднократно высказывалась идея, согласно которой патриарший престол Годуновы специально «готовили» для верного своего союзника Иова. Но тогда сам Иов должен быть наилучшим образом осведомлен о переговорах, связанных с созданием патриаршего престола в Москве. О чем же пишет он сам?
Рассказывая историю жизни и духовных подвигов царя Федора Ивановича, Иов начал повествование об учреждении патриаршего престола в столице России со слов «Изыде слух о его благочестивом добродетельном исправлении и до самого царствующаго града Костянтинаграда и вниде во уши святейшаго патриарха Кир-Иеремея. Той же убо патриарх Иеремей, слышев сицева благоверного царя Федора Ивановича всеа Руси добродетельное исправление и великое благочестие, вскоре подщася преитти толикий долгий и скорбный путь, прииде в великую Россию, жалая видети великия християнские соборные церкви изрядное украшение и благовернаго царя Федора Ивановича благочестие…»{141}. Историю, связанную с пребыванием на землях Московского государства Иоакима, патриарха Антиохийского, Иов не упоминает ни единым словом. События 1586 года его не интересуют. Рассказ начинается с событий, имевших место несколько лет спустя, а именно, когда митрополитом Московским был уже сам Иов. Напрашивается вывод: если бы владыка Иов готовился принять патриарший сан еще в 1586 году, если бы идея через посредничество Иоакима добиться введения патриаршества на Руси принадлежала ему или же близким ему Годуновым, он бы сообщил о более ранней подоплеке учреждения Московского патриаршества. По всей видимости, ни он, ни Годуновы не были основными действующими лицами или хотя бы идеологами великого зачина всего дела о патриаршестве. Следовательно, Иов и не мог быть осведомленным лицом в отношении событий 1586 года.
Вероятнее всего — не точно, а именно вероятнее всего — ситуация летом 1586 года развивалась следующим образом. Царь Федор Иванович, учтивый по отношению к духовенству, тем более к архиереям Православного Востока, милостивый, щедрый, благочестивый, с радостью принял Иоакима. Он бы наделил его щедрой милостыней безо всяких переговоров о патриаршестве, за одно драгоценное посещение настоящим живым патриархом русской столицы, да еще за моление о царском чадородии. Не таков митрополит Дионисий. Он не скуп и не зол. Да, может быть, не такой уж и гордец: не чувства руководят его действиями, а расчет. Просто Дионисий в гораздо большей степени политик, нежели сам монарх. И он определил для себя: в гости к Русской церкви и русскому царю явился человек, у которого ровным счетом ничего нет, помимо высокого сана; от лица русского духовенства его встречает человек, у которого есть всё — огромная паства, влияние на умы, широкое поле для миссионерской деятельности, богатые соборы и великие обители, но… нет столь же высокого сана. И царь передаст первому из них весьма значительные средства, в то время как Церковь, подвластная второму, была совсем недавно многого лишена, притом лишена дважды, под предлогом тяжелого состояния финансов. Если показать пришельцу, государю, да всему миру, сколь высоко стоит Церковь, управляемая из Москвы, возможно, удастся совершить размен, уравнивающий межцерковные отношения. Священноначалие греческое получит новую порцию богатой московской милостыни, а со Священноначалием русским оно поделится высотой сана…
Да ведь и вся жизнь церковная самым естественным образом подталкивала именно к этому. Москва давно уже сделалась одним из величайших средоточий церковной жизни христианского мира. Во многом именно здесь решались судьбы христианства. И будущее покажет, сколь мощное влияние русское православие окажет на судьбы православия вселенского. Патриаршество должно было тут появиться. И, видно, была на то небесная санкция, если дело оказалось решено всего за несколько лет. Но всякая гордыня должна отлетать от церковного управления. Здесь лучший владыка — тот, кому владыкой быть совершенно не хочется… И Дионисий, первым, быть может, воспринявший эту высшую санкцию, первые шаги совершивший к ее воплощению в конкретные формы церковного устройства, ничуть не выиграл для себя лично.
Итак, приведя Иоакима с его свитой да и весь двор царский в потрясенное состояние, Дионисий получил от государя недоуменный вопрос, которого, надо полагать, он ждал и добивался: «Зачем?» Далее ему оставалось развернуть перед государем величественную перспективу: здесь, в Москве, на земле, подвластной ему, возникнет новый патриарший престол! Значит, столица России в сане своем уподобится древним и славным центрам христианства — Иерусалиму, Константинополю, Александрии и Антиохии. Наверное, государь возрадовался тогда. Наверное, сердце его, богатое верой, уповающее на милость Божью, осветилось огнем доброй надежды. Он рад был бы возвеличить Русскую церковь, он счастлив был бы сравнять московское благочестие со старинным благочестием того же Иерусалима, главного города Святой земли, или Константинополя — «Второго Рима». Безо всякой корысти, наполненный светом высокой надежды, он идет к супруге советоваться: не сделать ли нам так, Иринушка? Та на любое дело рада во имя Церкви, ибо страстно желает разродиться здоровым чадом и ждет, может быть, что ее с мужем благое начинание зачтется им Высшим Судией как на земле, так и на небесах. Потом уже от царственной четы узнает о митрополичьем плане Борис Годунов. Что для него эта идея? Вероятно, он еще пытается миром поладить с Дионисием, который рассержен на него за несоблюдение перемирия с Шуйскими. Конечно, Иоаким наложит запрет на развод сестрицы, но Иоаким скоро уедет, а Федору Ивановичу нужна нравственная поддержка… Так не сделать ли вопрос об учреждении патриаршего престола в Москве предметом своего рода торга с митрополитом? Как знать, не смягчится ли он, получив желаемое? Не перестанет ли быть откровенным врагом?
Как показало время, против Дионисия были применены гораздо более жесткие меры, нежели переговоры с элементами торга. Его растоптали, уничтожили. Но… не раньше того, как были растоптаны Шуйские. А пока те были еще при всей своей силе, стоило добром, почтительно подойти к пожеланиям митрополита…
Вот, скорее всего, какова была картина первых шагов по утверждению патриаршества в столице России.
Впоследствии, на протяжении нескольких лет, события развивались неспешно. И только в 1589 году их течение ускорилось, и всё дело увенчалось благополучным завершением.
Борис Годунов, начав переговоры с Иоакимом, уговорил его взять на себя почетную и ответственную функцию. Надо полагать, не обладая щепетильностью Федора Ивановича в делах веры, конюший напомнил патриарху Антиохийскому, что источник богатой милостыни — двор государя Московского — может откликаться на прошения греческих архиереев с разной интенсивностью… Видимо, для пригляда за святейшим и для раздачи щедрого подаяния вместе с ним отправился в путь русский дипломат Михаил Огарков.
Иоакиму потребовался год, чтобы добраться домой, установить связь с прочими православными патриархами и начать подготовку к большому церковному собору по столь важному делу. Летом 1587-го в Москву явился некий грек Николай с мольбами о новой порции милостыни, а также докладом о приготовлениях, устроенных по воле Иоакима и патриарха Константинопольского Феолипта. Собор четырех патриархов только еще планировался, глав Иерусалимской и Александрийской церквей только еще пригласили на него, но те пока не доехали до места. Иначе говоря, иерархи Православного Востока не торопились, разбирая проблему, поставленную перед ними энергичной Москвой[84].
Эту сонную неспешность взорвали внешние обстоятельства.
В Москве сменился митрополит[85], а в Константинополе — патриарх.
Патриарх Феолипт был свергнут по воле турецкого султана. На его месте оказался патриарх Иеремия II, прежде уже бывавший на Константинопольской кафедре. Этот человек, весьма искушенный в богословских вопросах, успешно полемизировавший с протестантами, волевой, умный, вернулся на патриаршую кафедру из ссылки. Здесь он застал полное разорение. Турки за долги отобрали для последующего превращения в мечеть патриарший собор… Константинопольская патриархия находилась в плачевном состоянии, духовенство ее бедствовало от ужасающей нищеты.
Смена патриарха и открывшиеся Иеремии обстоятельства не позволяли ему сколько-нибудь продвинуть дело, о котором радели в Москве. Но молва о чудесном нищелюбии Федора Ивановича, наделявшего восточных иерархов с великой щедростью, позвала Иеремию в путь. Собираясь посетить столицу России, он думал о том, как поправить дела патриаршей кафедры в Константинополе, но никак не ожидал, что от него потребуют учредить новую патриаршую кафедру в Москве.
Проехав через земли Речи Посполитой, Иеремия добрался до Смоленска в июне 1588 года. Его встречали пышно, однако же с некоторой настороженностью. Русское правительство знало Феолипта и сомневалось, истинный ли патриарх ныне явился к русскому рубежу или, быть может, авантюрист, всего лишь претендующий на патриаршее звание. А ежели он не подделка, то везет ли «какой приказ» (то есть наказ) от всех патриархов православных? Общего слова от греческого Священноначалия по русскому делу ждали очень давно.
Для начала Иеремии оказали почет, которого не знал Иоаким. Спутник его, архиепископ Елассонский Арсений, писал позднее, что патриарха за пять миль до Москвы встретили посланцы государя и митрополита: четыре архиерея, власти московских обителей, «почетные бояре» и «много народу». Принимая патриарха, царь Федор Иванович повелел устроить для него второй трон — «весьма благоукрашенный». Доселе невиданная почтительность!
Поселив гостей на подворье владыки Рязанского, правительство вместе с тем выставило вокруг палат крепкую стражу, обеспечившую полную их изоляцию от внешнего мира… Другой спутник Иеремии, митрополит Монемвасийский Иерофей, сообщает подробности, связанные уже не с почетом, а с политическими предосторожностями в отношении патриарха: «Никому из местных жителей не дозволяли ходить к нему и видеть его, ни ему выходить вон с подворья, — и когда даже монахи патриаршие ходили на базар, то их сопровождали царские люди и стерегли их пока те не возвращались домой».
Милость, оказанную пришельцам, скорее всего, следует относить на счет великодушия самого царя. Он любил «монашеский чин» и, вероятно, почитал за счастье общаться с честнейшим иерархом всего православного мира. Добросердечие и почтительное отношение к столь важной духовной особе сделали роль гостеприимного хозяина естественной для государя. Отсюда же и богатые подарки, полученные Иеремией. Ему вручили 300 рублей серебром — весьма значительная сумма по тем временам[86], — да к ним еще собольих мехов на 90 рублей, серебряный кубок, дорогие ткани (бархат, атлас, камка). Патриарх отдарился частицами мощей и прочими святынями. Федор Иванович уважительно вопрошал Иеремию о здоровье, беседовал с ним и велел послать ему «корм» со своего стола, что считалось в ту пору знаком большой милости.
А в мерах, ограничивавших доступ к патриарху и передвижение его свиты, видна железная рука Бориса Годунова. Дело не только в том, что московское правительство могло опасаться султанских шпионов. Борис Федорович, надо полагать, предвидел тонкую и одновременно жестокую политическую игру, которую придется ему вести с греками. Он пожелал предотвратить всякое распространение сплетен, а значит, уничтожить всякую возможность превращения этой игры в большой международный скандал.
Блаженный добрый царь не стал бы проявлять суровость к заезжему патриарху — хотя бы из соображений благочестия. Да он, скорее всего, просто не поверил бы, что греки остались равнодушны к призыву из Москвы, от его государева имени. Годунов смотрел на дело иначе. Как ситуация выглядела с его точки зрения? А вот как: русская казна выбросила большие средства на решение важного дела. Греческие иерархи два года возились, не решили ничего и теперь просят дать им денег сверх полученного. Дать, конечно, можно. Но и противоположной договаривающейся стороне надо бы пошевелиться. На митрополии Московской ныне как раз пребывает Иов, человек близкий, к тому же фигура благая и для Церкви, и для государства. Ему бы вручить патриарший сан — вот был бы толк! А грекам следует и жесткость показать, если закочевряжатся… Пора бы и честь знать с такими-то проволочками! Не покажешь жесткость, так и впредь будут ездить, просить, но ничего не делать по московским запросам. И надавить на дорогих гостей лучше бы тихо: не след терять лицо православному патриарху. Ведь и сан высокий, полученный с помощью ножа, приставленного при всем честном народе к горлу, стоит немногого. Надобно решать добром, но… показать возможность иного отношения.
Так началась игра, совмещавшая ласку с нажимом. Для приезжих не позорная, до довольно стеснительная. Но и они сами не проявляли ангельского смирения, не торопились с братской улыбкой помочь Русской церкви в ее деле. Греки вели себя подобно лукавым дельцам, набивавшим цену за товар, который можно продать только один раз.
Трудно писать о том, как рождалось наше патриаршество. Ох, много в этом деле политики и мало смиренномудрия. Но… худо приходилось тогда именно дельцам. Людям чистым, светлым всё действо далось намного легче, они не замарали одежд грязью странного торга. Царь одаривал греков, царь принимал их почтительно, царь ждал с искренней простотой, когда один греческий иерарх довершит работу, за которую взялся другой. Ведь труд-то совсем несложный: подарить братскому русскому митрополиту высокий сан. Что ж медлят? Думают? Конечно! Дело великое, надо им подумать, как сделать его самым лучшим образом… Люди-то хорошие, добрые, отчего им не подумать о великом благом деле как следует? Государь Федор Иванович в блаженной бесхитростности своей вершил то, к чему вел его сам Господь; практическое же исполнение он доверил Годунову, а тот послужил Господу хотя и кривым, но надежным орудием.
Митрополит Иов стоял в стороне и спокойно ждал, чем кончится дело. Дарует ему Бог патриарший сан руками хитрых греков — хорошо, милостив Господь; а не дарует — так и в том ничего худого нет, опять же велика милость Господня. Мудрый человек, он понимал и высокую, и низкую суть происходящего. Впоследствии за витиеватым плетением словес он укроет горчинку, оставшуюся в душе от тех дней: «Патриарх Иеремей… прииде в великую Россию, жалая видети великия християнские соборныя церкви изрядное украшение и благовернаго царя Федора Ивановича великое благочестие. Якоже и древле Южеская царица Сивилла приходящее от восток в Иерусалим, хотя видети премудрость Соломанову, такоже и сей светейший патриарх Иеремей, велиею ревностию о благочестии распаляяся, отложив многолетную старость и забыв великий труд, вскоре ко благочестивому царю и великому князю Федору Ивановичи) всеа Руси приходит, яко некий добрый купец, несый с собою не злата богатства, ниже драгих камыков[87] честности, но самое неистощимое духовное сокровище благодати безценного бисера Христа или, яко некий пречестный дар, великого патриаршества сан»{142}. «Добрый», но все же «купец», принесший с собою «пречестный дар, патриаршества сан» как товар. Это сравнение восходит к евангельской притче, где Царство Небесное уподобляется сокровищу, скрытому на поле, а затем купцу, продающему все свое имущество ради того, чтобы приобрести одну драгоценную жемчужину (тот самый «безценный бисер» — Христа; ср. Мф. 13:44—46). По внешней видимости, первый патриарх Московский говорит об Иеремии почтительно. Однако для русского книжника XVI столетия было ясно: ассоциация с евангельским образом использована совершенно не в том значении, которое придается ему в Священном Писании. У Иова «добрый купец» оказывается именно купцом, «торговым человеком» в самом прямом смысле, а это предполагает совершенно определенный намек.
Итак, Иеремия сидел со свитой на подворье рязанского епископа, окруженный почтением, обеспеченный всем необходимым и… безо всякого внимания со стороны правительства. В день царского приема он поговорил на протяжении часа с Годуновым, не сделал ни единого официального шага к созданию патриаршей кафедры в Москве, был отпущен на обед и как будто забыт. Не на день и не на неделю, на месяцы! От патриарха Константинопольского ждали «проявления доброй воли», — если говорить языком современного политического этикета. Второстепенные чиновники вели с Иеремией беседы, наводя его на мысль о необходимости даровать России своего патриарха. Ни царь, ни Годунов, ни кто-либо из высшего духовенства не вступали с ним в беседы. Но и обратно его не торопились отпустить. Вопрос о большой милостыне — не о подарках, а именно о значительной финансовой помощи — московские власти также, видимо, не торопились решать.
Иеремия гневался, недоумевал, колебался, но спокойному русскому упорству ничего противопоставить не мог. Его ничем не обижали. Но время шло, дела в запустевшей патриархии, надо полагать, требовали и его присутствия, и серьезного денежного вливания, а Москва пока предлагала дорогому гостю… лишь сытную пищу да смену сезонов. Иеремия было заговорил о том, что готов даровать Русской церкви автокефалию — наподобие Охридской архиепископии у болгар. Но это явно не тот товар, который мог бы кого-то заинтересовать в Москве. Наши митрополиты пользовались автокефалией, де-факто обретенной еще в середине XV столетия. Патриарх, конечно, мог бы де-юре дать им то, чем они уже располагали, но от его дара — невелика прибыль.
Наконец, Иеремия возмечтал о компромиссе: да! у богатых и свободных русских будет свой патриарх! — этим патриархом станет сам Иеремия. Митрополит Иерофей Монемвасийский укорял его за неразумие: где, мол, тебе, греку, ни русского языка, ни местных обычаев не знающему, править Русской церковью, выйдет из твоей затеи один позор… Но Иеремия упрямился, да и беспокоило его впустую уходящее время, а малозначительные дельцы московской дипломатической администрации манили патриарха возможностью счастливого исхода для подобного плана.
Желание Иеремии обосноваться в Москве можно понять: здесь ему не угрожали та бедность и насилие со стороны иноверцев, к которым он должен был привыкнуть на Константинопольской кафедре. Архиепископ Арсений Елассонский, прибывший ко двору московского государя в свите Иеремии, оказался до такой степени заворожен благодатным положением Церкви, что решил остаться в России. Как видно, бедствия нищего епископата на Православном Востоке его не прельщали.
Наша сторона поняла одно: греки начали поддаваться.
Царь, услышав о затее патриаршей, учинил совет с «благоверною и христолюбивою царицею Ириною», — как говорит русский официальный источник. Затем произошло ее обсуждение на заседании Боярской думы. От лица государя и бояр Б.Ф. Годунов передал Иеремии ответ: его рады видеть патриархом «в стольном… граде Володимере», поскольку в Москве уже есть своя духовная власть — митрополит. Древний, но небогатый и, в сущности, провинциальный Владимир сочли идеальным местом для резиденции пришлого патриарха… Ну а если он не пожелает поселиться во Владимире, что ж, пускай поставит патриархом «из Московского собору[88], кого Господь Бог благоволит».
Кому принадлежала идея предложить Иеремии Владимир — Федору Ивановичу или Борису Годунову?
По всей видимости, царь и конюший в этом случае действовали в полном согласии и единодушии. Оба они должны были задаться вопросом: куда девать своего митрополита, недавно поставленного Иова, коли в Москве начнет править Иеремия? Борис Федорович мыслил об этом как политик — нельзя понижать значение союзной фигуры, нельзя пускать в московские расклады чужака. Федор же Иванович, надо полагать, думал иначе: разве можно обидеть Иова? За какую вину следует унизить его и лишить духовной власти над Москвой? Нет, не годится делать зло ни в чем не повинному человеку…
В результате их единомыслие возникало из разных источников, но притекало к общему итогу: отдавать Московскую кафедру Иеремии не пожелали.
Между тем сам он, надо полагать, отнюдь не пришел в восторг от идеи отправляться во Владимир. Что там есть привлекательного для иерарха уровня Иеремии? Древние каменные соборы? Слава старинных святынь, малознакомых греческому церковному миру? Материальное довольство? Очевидно, Иеремия понимал, что если он согласится на такой вариант, то, во-первых, потеряет всякое влияние в Константинополе, и, во-вторых, в России должен будет сделаться простым исполнителем воли государевой… а то и митрополичьей. Ему это не подходило.
Патриарх пытался возражать: «Мне во Владимире быть невозможно, занеже патриарх при государе всегда. А то что за патриаршество, если жить не при государе? Тому статься никак невозможно». Борис Федорович, не единожды посетивший его на подворье, был непреклонен. Иеремия прямо сказал, что хотел бы сесть на место Иова, даровав за то Московской кафедре свой патриарший сан. Самого же Иова рекомендовал «устроить в другом городе», что звучало уже несколько нагло. Федор Иванович в недоумении жаловался боярам: «И мы помыслили, что то дело нестаточное: как нам… мужа достохвального жития, святого и преподобного отца нашего и богомольца Иова изгнать?» Соответственно, представители русского правительства и ответили патриарху столь же прямо: мы считаем правильным и необходимым возвести в патриарший сан Иова; а после того, как первый из русских патриархов будет поставлен от греков, следующие будут ставиться от собора русских архиереев.
Иеремия заколебался было, увидев твердость позиции русского правительства. Но его к дальнейшим спорам возбуждал тот же митрополит Иерофей Монемвасийский, а также некоторые другие духовные лица из патриаршей свиты. Иерофей поносил обещанный русской стороной Владимир, считая его сущей глушью. Он же, надо полагать, или кто-то еще из ученых греков, подсказал патриарху новый контраргумент: для поставления нового патриарха у него, дескать, не хватает полномочий. Москва упорствовала. Иеремия уже готов был уступить свое благословение собору русских архиереев, дабы те учредили в Москве патриаршую кафедру самостоятельно, лишь по его позволению, а самого бы отпустили домой. Но и такое предложение российские правительственные мужи, а в первую очередь Б.Ф. Годунов, не сочли удовлетворительным. Вероятно, опасались лукавства: вот уедет патриарх с казенным серебром в Константинополь, а потом встанет вопрос о каноничности действий нашего собора, и ссылка на одно лишь благословение Иеремии окажется слишком слабым, слишком ненадежным ответом.
В январе 1589 года патриарх Константинопольский, наконец, дал себя уговорить. Он согласился поставить Иова.
До сих пор ход всего дела с русской стороны зависел от действий царя, Бориса Годунова, а также, в некоторых случаях, дьяка Андрея Щелкалова. Они направляли всю работу дипломатического аппарата, приставленного к гостям. Церковь наша, возглавленная смиренным Иовом, ждала в тишине и бездействии окончательного итога переговоров. Если бы не упорство и энергия Бориса Федоровича, если бы не благочестие государя Федора Ивановича, вряд ли Москва получила бы своего патриарха. Наверное, это и к лучшему: Русская церковь не стояла назойливым просителем у дверей патриарха Константинопольского, а сам он не потерял лица, поскольку мог, не ведя торгов с русским духовенством, даровать ему высоту патриаршего сана. Даровать — хотя бы по внешней видимости.
Незадолго до «последнего акта» по воле государя должен был сойтись для «советования» большой церковный собор. Он состоял из десяти русских архиереев во главе с Иовом, а также представителей честнейших монастырей. Церкви дали высказаться. Это не была пустая формальность, как напишут впоследствии некоторые историки. Царь всё решал, его конюший всё устраивал, но они не могли распорядиться судьбой Церкви вопреки ее устремлениям. От нее требовалось официальное согласие на два изъявления монаршей воли. Во-первых, учредить в Москве новую патриаршую кафедру, а в прочих городах «умножить» епископов, архиепископов и митрополитов. Во-вторых, возвести в патриарший сан митрополита Иова, а не иного претендента. Соборное совещание постановило во всем согласиться с пожеланиями, высказанными Федором Ивановичем. Могло ли быть иначе? Теоретически — да. В XIV веке, например, Церковь активно воспротивилась желанию великого князя Дмитрия Ивановича поставить митрополитом Михаила-Митяя — «новоука» в монашестве. Теперь этого не произошло. Но ведь и фигура Иова, вероятнее всего, ни у кого не вызывала активного неприятия. Он шел к патриаршеству неспешно, от ступеньки к ступеньке, от архимандритии к епископии, а оттуда к архиепископии и митрополичьему сану, имел большой опыт монашеской жизни, был добронравен, слыл книжным человеком. Чему тут сопротивляться?
Итак, Церковь сказала свое слово.
Теперь оставалось довершить великое дело.
У греков попросили чин патриаршего поставления. Те скоро дали просимое, однако Федор Иванович остался недоволен. Он велел переработать греческий чин, добавив туда фрагменты, взятые из русского митрополичьего церемониала. В этом эпизоде нет ни тени годуновского влияния, тут виден интерес самого царя и только его. Федор Иванович, любитель богослужебного благолепия, колокольного звона, церковного быта, желал для такого случая особой торжественности. Греки дать ее не могли. Тогда царь, в иных делах равнодушно отдающий своим слугам право распоряжаться, проявил волю.
Может быть, он единственный, кто почувствовал, сколь важный поворот происходил в судьбах России, Русской церкви да и вселенского православия. То, что совершалось тогда в Москве, будет иметь влияние на исторические судьбы Восточной Европы и, шире, всего мира на протяжении столетий, вплоть до сегодняшнего дня. Патриарший престол в Москве, то возвеличиваясь, то умаляясь, то вновь поднимаясь из ничтожества, веками играл роль главнейшего сосредоточения православных сил. Он и сейчас, после недавнего возрождения, является сильнейшим центром восточного христианства во всем мире. И лишь государь Федор Иванович, человек блаженный, христолюбивый, далекий от административных интриг, уловил тот отдаленный гром, с которым поворачивалось колесо истории. А уловив, захотел поделиться своим знанием с подданными. Пусть видит Москва, пусть видят заезжие греческие архиереи — с великой пышностью происходит великая перемена!
23 января 1589 года Иеремия впервые за время пребывания в Московском царстве посетил Успенский собор. Здесь он встретился с русским духовенством и совершил ритуал избрания кандидатов на патриарший престол. Для духовных властей в действиях грека не было ничего неожиданного, да и сам Иеремия видел свой путь до самого финала: ему предстояло назвать трех заранее обговоренных лиц[89], а затем из их числа царь Федор Иванович выбрал Иова — добросердечного, смиренного Иова, близкого ему по нраву. Двое других претендентов возводились в митрополичье достоинство[90]. Иеремия благословил на поставление в сан всех троих.
Таким образом, все формальности были соблюдены.
26 января произошло поставление Иова. Церемония была обставлена с необыкновенной роскошью, подобно венчанию Федора Ивановича на царство. Царь, патриарх и «нареченный патриарх» со свитами собрались в Успенском соборе. Любопытно, что Федору Ивановичу пришлось играть в торжественном обряде весьма активную роль. Именно он подал Иеремии драгоценную панагию, клобук и посох — знаки патриаршей власти, чтобы тот передал их Иову. Монарх также произнес речь, призывая нового патриарха молить «…Господа Бога и пречистую Богородицу, Его Матерь, и великих чудотворцев Петра, Алексия и Иону и всех святых о нас и о нашем царстве и о всем православии, яже на пользу нам и всему православному христианству душевне». Затем он вручил Иову подлинный посох митрополита Петра. Святителя Петра особо чтило и чтит московское духовенство, поскольку именно в годы его пребывания на митрополичьей кафедре престол был перенесен в Москву.
Когда церемония закончилась, обоих патриархов пригласили на пир в государевы палаты, от которого греческие иерархи пришли в восхищение. Во время пира патриарх Иов отлучился и совершил по Китай-городу шествие на осляти.
Историк Церкви А.В. Карташев пишет: «Вечером патр. Иеремия, митр. Иерофей и архимандрит[91] Арсений получили впервые от патр. Иова приглашение пожаловать к нему на следующий день. Только теперь! Все их новые церковно-канонические взаимоотношения устроены были исключительно светской властью. Русское патриаршество — дитя царской воли». Антон Владимирович, исповедуя либеральные взгляды на исторические судьбы Русской церкви, без любви и почтения относился к тому влиянию, которое оказали на церковное управление государи московские. Он, разумеется, опечален тем, что Церковь оказалась ведомой, а не ведущей силой в столь большом преобразовании. Да, русское патриаршество — плод воли государевой. Но ведь это благая воля, через нее сказано слово Господне для России! Это воля святого блаженного царя. Это, наконец, воля, решившая давно назревший вопрос церковного строительства на Руси. Тут радоваться уместно…
В конце XVI столетия у иноков Соловецкого монастыря велось летописание. Автором дошедшего до наших дней летописного памятника является то ли соборный старец Петр Ловушка (Ловушкин), то ли сам игумен Иаков{143}. В любом случае, это был человек, хорошо понимающий жизнь Церкви. Так вот, весьма осведомленный в церковных делах составитель Соловецкого летописца написал очень точно: «Божиим благоволением благоверный царь государь князь великий Феодор Иванович, всея Руси самодержец, по совету и по благословению патриарха Царяграда Иеремия, и со отцем своим митрополитом Иевом всеа Руси, и с архиепископы, и со архимариты, и со игумены, и со вселенским собором, и с своими князи, и з бояры уложили и поставили на патриаршество на пресловущий град Москву митрополита Иева, за неделю великые мясопустны недели»{144}. Иными словами, в глазах нашего духовенства суть великой перемены выглядела следующим образом: захотел царь Федор Иванович возвысить Русскую церковь и возвысил ее, воспользовавшись «советом» и «благословением» патриарха Константинопольского; на то ему вложил мысль сам Господь.
Торжества шли еще несколько дней. Федор Иванович, любя свою супругу, позволил ей то, чего не водилось прежде за русскими государынями. К ней в «сребровызолоченную» палату привели двух патриархов, они благословляли Ирину Федоровну, говорили ей приветственные речи, а потом, к удивлению русской знати и русского духовенства, царица сама произнесла благодарственную речь. Думается, монаршая супруга принимала живое участие в тех событиях и на семейном совете поддерживала Федора Ивановича в его устремлениях.
Наконец праздничная полоса была исчерпана. Русские дипломатические чиновники и доверенные люди от высшего духовенства приступили к формальному закреплению достигнутого. По «Уложенной грамоте» об учреждении патриаршей кафедры в Москве, помимо введения патриаршества и двух новых митрополий (Ростовской и Новгородской), на Руси появилось дополнительно еще две митрополии (Крутицкая и Казанская), а также шесть архиепископий (Тверская, Вологодская, Суздальская, Нижегородская, Рязанская и Смоленская)[92]; возникло, кроме того, шесть епископий в городах, где раньше не бывало архиерейских кафедр, — во Пскове, Устюге, Ржеве, Дмитрове, Брянске, а также на Белом озере. Греческое и русское духовенство поставило подписи под грамотой. Документ был составлен только на русском языке: московское правительство видело в нем простое оформление уже завершенного дела. Митрополит Монемвасийский, раздосадованный этим фактом, пожелал увидеть грамоту в греческом переводе. Он даже отказывался ставить подпись. Но поскольку все основные действия были уже совершены, его запоздалое сопротивление не вызвало ни сочувствия, ни понимания. Патриарх Иеремия и представители Думы общими усилиями уломали его.
В мае 1589-го греки покинули русскую столицу. Они увозили богатую милостыню, выданную на церковное строительство, многочисленные дары от царя Федора Ивановича и от царицы Ирины Федоровны.
Русское общество испытало приятное потрясение. Тогда к вопросам чести старшинства в России относились с большим трепетом и вниманием. Когда Русскую церковь почтили, возведя на более высокую иерархическую ступень в Православном мире, паства ее радовалась и гордилась таким духовным приобретением. Эти светлые чувства отразились на страницах многих летописей.
В Новом летописце сказано, что новый патриарший престол в Москве явился своего рода заместителем престола Римского, поскольку «папа… окаянный от православныя веры отпал, впаде в ересь, в латынскую веру»{145}. Московский летописец, весьма чувствительный к вопросам церковной иерархии, отношений старшинства канонического и традиционного, в подробностях изложил, как совершался обряд поставления в патриарший сан и кто из высшего духовенства присутствовал тогда в Успенском соборе. Судя по известию в Московском летописце, рассаживая архиереев и монастырские власти, устроители церемонии постарались сделать так, чтобы греки не получили первенства, но и не были обижены явным утеснением{146}. Особый интерес автор летописца проявил к чину богослужения да еще вспомнил о необычном зрелище, виденном в январе 1589-го: сразу два патриарха вели Божественную литургию под сводами Успенского собора… В Пискаревском летописце содержится заведомо ложное свидетельство: «Патриарха Еремея в Цареграде убили за то, что он на Москве патриарха поставил»{147}. В действительности же Иеремия правил до 1595 года. Но ошибочное известие Пискаревского летописца показательно: люд московский, не интересуясь правительственными интригами, да и просто не имея представления о торгах, шедших между греческим духовенством и русскими дипломатами, искренне, по-доброму уверовал в то, что греки совершили в Москве подвиг благочестия. Псковская Первая летопись, точно так же как и Соловецкий летописец, главную роль в утверждении патриаршества на Руси отвела царю Федору Ивановичу, а патриарха Иеремию представила как орудие, послушное воле православного монарха и подвигнутое самим Богом: «Слыша государеву милость, прииде ис Царяграда патриарх Иеремей, понужен Святым Духом, и с ним архиепископ, и архимариты, и причетники церковные: и по произволению государеву и по велению патриарх благословил и поставил на Москве митрополита Иева на росейское патриаршество, вместо отпадшего римскаго папы…»{148}
На этом для государя Федора Ивановича закончилась эпопея с утверждением патриаршества в «царствующем городе Москве». Все дальнейшие ее перипетии он знал главным образом по отчетам дипломатов и по разговорам о необходимости отправить греческим иерархам еще милостыню, еще, еще и еще. Более царь почти не вел переговоров лично[93] и лишь позволял дать русского серебра и русских соболей греческим патриархам, от которых зависели канонические формальности. Самое яркое, самое красивое, самое значимое прошло перед глазами Федора Ивановича и несет на себе отпечаток его воли.
Борису же Федоровичу и Посольскому приказу еще предстояло на протяжении нескольких лет держать руку на пульсе событий, а когда течение дел тормозилось, то и стимулировать ускорение всеми доступными способами.
Итак, России требовалось официальное соборное согласие всех греческих патриархов на установления, прописанные в «Уложенной грамоте». Нет смысла лишний раз говорить, что каждый новый этап в движении к этому согласию стоил нашей казне новых расходов.
Если в русской «Уложенной грамоте» патриарху Иеремии в уста вложена громогласная похвала Федору Ивановичу: «Твое… благочестивый царю, Великое Российское царствие, Третей Рим, благочестием всех превзыде, и вся благочестивое царствие в твое во едино собрася, и ты един под небесем христьянский царь именуешись во всей вселенной, во всех христианех»{149}, — то в греческом ее варианте, утвержденном в 1590 году константинопольским, иерусалимским и антиохийским патриархами, а также восемью десятками иных архиереев, Москву постарались «поставить на место». Московскому патриаршему престолу нищие и слабые греки отвели последнее по чести — пятое — место среди всех православных патриарших кафедр. Патриарх Александрийский Мелетий Пигас вообще выразил несогласие с действиями Иеремии, объявив их неканоничными. Он требовал от Иеремии «уничтожить словесно и письменно» то, что сделано им «по принуждению».
Тут московской дипломатии пришлось проявить особую настойчивость и расторопность, воздействуя на неуступчивого александрийского патриарха известным способом. Ожидая ответной благодарности, из Москвы озвучили требование сделать патриарха Русской церкви третьим по чести — после Константинопольского и Александрийского. За этим требованием стояло вполне официальное решение собора русских архиереев.
1593 год внес окончательную ясность в отношения московского правительства и Православного Востока. В феврале прошел Константинопольский собор, где вопрос о новой патриаршей кафедре все-таки получил благополучное разрешение. Мелетий Пигас сам же отыскал аргументы в пользу полной каноничности совершенного Иеремией. Перемена его мнения основывалась не на одном лишь корыстолюбии: Мелетий Пигас надеялся возродить греческое духовное просвещение, устроив училища на землях московского царя; он даже письменно призывал к этому Федора Ивановича. Но… третьего места греки Москве не дали, все-таки настояв на пятом. Москва получила соответствующую грамоту и должна была удовлетвориться. Правительству московскому, надо полагать, стало ясно, что больших подвижек в этом деле добиться не удастся, а если и удастся, то слишком значительными жертвами. Соборное решение греков хотя и вызвало в России явное недовольство, но никаких серьезных последствий не имело. Патриарх Иов не волновался на этот счет в своем покойном смиренномудрии. Хотя и он не согласился с постановлением Константинопольского собора о пятом месте для Московской патриаршей кафедры, но во всяком случае не выразил намерений вступать в борьбу. Царь же Федор Иванович, думается, рад был доброму согласию с греческими иерархами в этом великом деле и не видел надобности тешить гордыню, вновь требуя особенной чести для Москвы.
Установление патриаршества в Москве сопровождалось еще одним «нововведением» или, вернее, реставрацией одного старого, хорошо забытого, но крайне полезного учреждения. В середине XVI века Москва обзавелась собственным книгопечатанием. История его до сих пор полна белых пятен. Твердо известно относительно немногое: в 1564 году вышел Апостол — первое издание, имеющее твердо установленную дату и бесспорно относящееся к работе московских печатников — Ивана Федорова с Петром Мстиславцем[94]. Столица России недолго была местом их работы, вскоре они переместились на территорию Литовской Руси. Причины их отъезда трактуются по-разному: названо несколько версий, среди которых самая правдоподобная — миссия духовного просвещения и поддержки православных за литовским рубежом. Очевидно, эта миссия началась по распоряжению Ивана IV и с благословения митрополита Афанасия или, может быть, Филиппа[95]. Что же касается Московского государства, то с тех пор книгопечатание пребывало там в небрежении. За четверть столетия вышло всего три книги — Псалтыри 1568 и 1577 годов, а также Часовник 1577—1580 годов. Возможно, малыми тиражами издавались и другие тексты, но о них не сохранилось свидетельств в источниках, а в библиотеках нет ни единого их экземпляра. Вероятнее всего, книгопечатание возобновлялось при Иване IV от случая к случаю, на него не обращали особенного внимания.
А вот при Федоре Ивановиче — обратили. Всерьез и по-настоящему. Через 12 лет после выхода так называемой «Слободской псалтыри»[96], когда, казалось, традиция московского книгопечатания исчезла, произошло его триумфальное восстановление. И оно связано, как уже говорилось, с учреждением патриаршества.
Первая после столь длительного перерыва книга, изданная московскими печатниками, Триодь постная[97], вышла 8 ноября 1589 года. Приуроченность издания к возведению митрополита Иова в патриарший сан подчеркнута в послесловии. Прежде всего: предыдущее кириллическое издание московской печати вообще обошлось без упоминания церковных властей. В послесловии к Псалтыри 1577 года говорится, что вся работа совершалась «…благодатию и щедротами человеколюбивого Бога Господа и Спаса нашего Иисуса Христа, и повелением благочестиваго и Богом венчанного и хоругви правящего скипетра великия Россия государя царя и великого князя Ивана Василиевича всея Руси самодержца, и его Богом дарованных чад царевича князя Ивана Ивановича и царевича князя Феодо-ра Ивановича составися штанба, еже есть печатных книг дело…». А митрополита Московского и всея Руси словно бы на свете не существует! Между тем в московских изданиях, выходивших раньше, глава Русской церкви поминался. При Федоре Ивановиче это унизительное для Церкви забвение митрополичьего имени было уничтожено. В послесловии к Триоди постной было сказано не только то, что печать началась с благословения митрополита Иова, но также и то, что завершилась она «…в 6-е лето царства государя царя и великаго князя Феодора Ивановича все Руси самодержьца и при благочестивей царице и великой княгине Ирине и при святейшем патриархе Иове Московъском и всея Руси, в 1-е лето патриаршества его (курсив мой. — Д. В.)»{150}. Иными словами, торжество Москвы как вместилища для новой кафедры патриаршей и торжество Иова прокламируются на страницах книги, которой суждено разойтись по всем областям России, вплоть до самых дальних городов.
Кто инициировал реставрацию книгопечатания в Москве? Митрополит Иов? Борис Годунов? Сам государь?
Трудно ответить на этот вопрос однозначно.
Иов был большим книжником, весьма значительным духовным писателем и «главным идеологом страны»{151}. Он, конечно, должен был понимать великую пользу книгопечатания для христианского просвещения, он, разумеется, понимал и необходимость книжной «справы» (исправления и унификации церковных книг), возможной только с утверждением издательского дела. И он, наконец, был достаточно близок к престолу еще при Иване IV, чтобы помнить опыт первого, грозненского еще введения «штаньбы». Таким образом, Иов — весьма возможный претендент на роль идейного вдохновителя новой волны московского книгопечатания.
Борис Годунов? Менее вероятно. По общим отзывам современников, Борис Федорович, будучи человеком исключительного ума, все же не испытывал большой любви к «винограду книжной премудрости». Не его мысль. Не его пристрастие. К тому же истинный правитель России, как личность весьма честолюбивая, не преминул бы так или иначе связать свое имя со столь большим государственным делом; если этого не произошло, значит, само книгопечатание не слишком заинтересовало конюшего.
А в послесловии к Триоди постной нет ни слова о нем.
Зато роль государя Федора Ивановича показана как решающая. О его трудах по возобновлению книгопечатания источник говорит прямо: «Свет истинный, Слово Божие и Сын Отчь возсия молнию светолучныя благодати в сердцы благочестиваго царя нашего и государя великого князя Феодора Ивановича всея Руси самодержца, дабы царьство его исполнилося божественных книг печатных. И повелением его, великого государя, благочестиваго царя… начата бысть печатати в богохранимом царствующем граде Москве… во исполнение церковнаго богогласия, богодохновенная сия книга Триодь постная с Синоксари и с Марковыми главами». Выходит, сам царь Федор Иванович пожелал восстановить типографию в столице. Можно было бы, конечно, предположить «этикетный» характер этих слов: опыт прежних изданий сделал хвалу государю неотъемлемой частью послесловия. Но одно обстоятельство мешает принять подобную трактовку. Послесловие составлено так, что заставляет видеть автором своим печатника Андроника Тимофеева Невежу или кого-то из его ближайших сотрудников. А значит, человека, осведомленного в вопросе о том, кого надлежит благодарить за возобновление книгопечатания. И автор с явными нотками личного отношения к царю повторно называет его зачинателем сего благого дела: «Вси же елико вас церковные чада и сынове Евангелия, по рождении от семени неистленна, аще кому лучится вникнути в сию бого-духновенную книгу Триодь, и разумеет, что в ней потребно и полезно, тогда преже всех творцу и содетелю благим Христу Богу хвалу и славу да воздает и его верному слузе благочестивому царю нашему и государю великому князю Феодору Ивановичи) всея Руси самодерьжцу, да молит и просит душевнаго спасения и многолетнаго здравия, понеже бо он виновен бысть таковыя пользы (курсив мой. — Д. В.), да его благостроением и мы в мире и тишине поживем»{152}. Это не «этикетное» высказывание. Это слова прямые, нехитрые, исполненные простого и теплого благодарения. Похоже, не минуло еще и шести лет правления Федора Ивановича, а в народе уже начало распространяться благоговейное отношение к нему. В монархе видели молитвенника, чье постоянное обращение к Богу приносит земле «мир и тишину». И вот этот молитвенник обращается мыслью к церковным делам, милым его сердцу. Желает внести больше порядка в «церковное богогласие», коего был большой любитель. Соответственно, он возвращается к опыту издательской деятельности отца, очевидно, не ушедшему от внимания молодого царевича. Тут нет ничего фантастического.
Возможно, именно инициатива Федора Ивановича по возобновлению заброшенного в русской столице издательского дела объясняет слова князя И.А. Хворостинина, который объявил государя «любителем книг». Не пристрастие ли государя к печатной книге послужило основой для подобного свидетельства?
Так или иначе, Федор Иванович должен считаться наиболее вероятным инициатором восстановления типографского дела в Москве.
Новая волна печатных книг, появившихся в Москве, приятно удивила современников. Так, Пискаревский летописец, перечислив храмоздательские заслуги царя, сообщает о заслугах иного рода: «Повелением царя и великого князя Федора Ивановича всеа Русии в 100-м году и в ыных годех печатаны книги: евангелия, апостолы, псалтыри, часовники, охтаи, минеи общия, служебники, треоди постныя и цветныя»{153}.
К настоящему времени историкам русской печати известны экземпляры четырех московских изданий времен Федора Ивановича: Триодь постная 1589 года, Триодь цветная 1591 года, Октоих 1594 года и Апостол 1597 года. Часовник вышел в 1598 году, уже при Борисе Федоровиче, вскоре после кончины Федора Ивановича. Что же касается Евангелий, Псалтырей, Миней и Служебников, изданных между 1584 и 1598 годами, то их еще предстоит отыскать: ни одного экземпляра науке пока неизвестно.
Государево решение возобновить книгопечатание отлично вписалось в общий курс годуновской «большой политики». Как уже говорилось выше, Россия тогда очень много строила. И строительные усилия Москвы коснулись огромной территории — от Царицына до Архангельска, от Смоленска до Тобольска. Но там, где вырастала русская крепость, в самом скором времени должна появиться православная церковь. А богослужение в храме требует множества предметов, без которых священник не может заняться своим делом. Прежде всего, речь идет о книгах. Не имея целого комплекта литургических текстов, иерей не может вести богослужение. Московское правительство поддерживало провинциальных священников, доставляя новопостроенным соборам и монастырям книги, иконы, причастное вино, церковную утварь разного рода. Но при Федоре Ивановиче по всей стране возводится множество храмов, и трудно было запастись количеством книг, достаточным для того, чтобы хватало для всех потребных рассылок. Работа книжного переписчика — долгая, трудная, кропотливая — не терпит спешки. Другое дело — печатный станок, сильно ускорявший этот процесс. Когда в казенных книгохранилищах лежат, дожидаясь своего времени, сотни и тысячи идентичных экземпляров одного издания, подьячему не нужно суетиться, отыскивая необходимую книгу у торговцев. Он просто получит ее со склада. Впрочем, когда тираж разойдется, «приказной человек» вновь должен будет идти в торговые ряды.
Именно от времен Федора Ивановича сохранились древнейшие документы (1592—1596 годов), свидетельствующие о правительственной рассылке книг, в том числе и печатных изданий, по провинциальным храмам и монастырям. Книги отправлялись в Елец, Верхотурье и Воронеж; весьма вероятно, были у подобного рода казенных обозов и другие адресаты. Строящийся в Воронеже Успенский монастырь получил из Москвы, среди прочего, «Псалтырь печатную» (1594){154}.
Москва XVI столетия скудна была духовным просвещением. Еще при митрополите Макарии много правильного говорилось о необходимости завести училища и навести порядок в умах духовенства, расстроенных невежеством, грубостью нравов, а также разного рода еретическими веяниями. На Стоглавом соборе постановили создать «училища книжные», притом не только в столице, но «по всем градом», исправлять отныне церковные книги «соборне» и «с добрых переводов», воспретить распространение рукописных книг, не прошедших справы. Книгопечатание призвано было служить этой великой цели, и основание его в «царствующем граде Москве» явилось добрым почином, едва не сорвавшимся и едва не забытым. К концу века собственных школ завести не удавалось — во всяком случае, источники того времени не сообщают о них ни единого слова; собственная академия будет оставаться в сфере мечтаний на протяжении еще целого столетия; лишь издательскую работу удалось возобновить. Вся она до великой Смуты связана была с тиражированием церковных текстов, главным образом литургических. Конечно, Часовники, Псалтыри и Апостолы можно было использовать лишь при научении простой грамотности, не более того. А все же и то элементарное духовное просвещение, которое совершалось посредством печатных книг, было изрядным шагом вперед по сравнению с первой половиной века. Оно давалось трудно, оно не утвердилось бы, не поддержи его монаршая воля. Оно было частью великого плана, исполнявшегося до крайности медленно, но все-таки не стоявшего на мертвой точке. План этот, завещанный Русской церкви святителем Макарием, заключался в преображении ее из организации богатой, влиятельной и свободной ото всякого подчинения иноверцам, но хаотически организованной и малокнижной, в собрание людей, ценящих виноград премудрости книжной и вполне искушенных в тонких вопросах богословия. Мощь колоссального тела нашей Церкви должна была напитать дух и разум ее. Русские монастыри и архиерейские дома следовало превратить в центры духовного просвещения, которые сравнялись бы с греческими и в конечном итоге возвысились бы над ними.
Таким образом, воздвижение русского патриаршества было не только знаком материальной мощи, свободы и долгой исторической судьбы православной церкви на Руси. Оно также играло роль обещания: перед русским духовенством открывается новая дверь и под ноги ему ложится новый путь. Пойти по нему — значит обрести силу знания, силу богословской учености. Государь Федор Иванович, сколько мог, способствовал тому, чтобы движение по этой дороге продолжилось.
И когда движение это прервет чудовищная судорога Смуты, отнюдь не он, последний царь из семейства Даниловичей, будет виновен в этом.