ЦАРЬ ИРОД Историческая драма "Плебеи и патриции", часть I

Предисловие

Однажды я провел занимательный опрос. Спрашивал у всех и у каждого: кем был Великий Ирод по национальности? Никто не усомнился. Еврей, отвечали мне. Да и как же могло быть иначе, если Ирод был царем Иудеи?

Сначала меня это ввело в замешательство, а потом подвигло к глубокой задумчивости. Историю, как известно, творят люди. Каждый знает, что Сократ был греком, а Дарий — персом. Отчего же история так несправедливо отнеслась к Ироду, что люди забыли его национальность. Или им помогли забыть? Но кто и зачем?

Замечательный писатель и исследователь Лион Фейхтвангер определил свое литературное кредо так: в отличие от ученого автор исторического романа имеет право предпочесть ложь, усиливающую художественный эффект, правде, разрушающей его.

Я в огромной степени разделяю эту мысль, но хотел бы подчеркнуть, что в романе, который я теперь представляю на Ваш суд, исторический факт занимает не менее почетное место, чем художественный вымысел. А работа с фактами очень уже напоминает расследование, когда пристрастия отступают под нажимом исторической логики. Вы спросите меня, как же это возможно спустя две тысячи лет? На что я отвечу: суть человеческая неизменна и в основе человеческих поступков лежит все тоже, что лежало и в глубокой древности.

Остается только вооружиться увеличительным стеклом…

Глава 1.Жребий брошен

Анций Валерий появился на свет в консульство Марка Туллия Цицерона и Гая Антония,[1] когда республиканский сенат еще без опаски наблюдал за стремительным тридцатисемилетним эдилом[2] Юлием Цезарем, видя настоящую угрозу в дерзких интригах Катилины.[3] Боги не поскупились на то, чтобы сделать судьбу Анция переменчивой, как осенний ветер в Тирренском море. В Тирренском, без сомнения, в Тирренском… Сравнения всегда конкретны и связаны с твоей жизнью, как плоды связаны с родившим их деревом. Геродот называл этруссков тирренцами, утверждая, что они древние выходцы из Лидии, а исход их якобы случился во время правления царя Тиррена. Может быть, любознательный грек был и прав. Но в Перузии,[4] где прошло детство Анция, у Геродота нашлось бы мало поклонников: перузийцы не сомневались, что ниспосланы на землю с неба по велению их могущественных богов — Тина и Тага.[5] Правда, ко времени описываемых событий, многие этрусские семьи давно перемешались с римскими; их таинственный язык словно утлое суденышко затонул в полных водах латыни и лишь в иные вечера седовласые бабушки рассказывали внукам бесконечные легенды о своих предках, продолжая упрямо верить в своих варварских Богов. Но когда наступали смутные времена откуда-то с небес летели невидимые жгучие стрелы, они поражали точно в сердце и лица этруссков становились настолько похожими, что художник мог бы без усилий в одном портрете передать весь характер этого народа.

Анций отлично помнит сухой ясный день, ему четырнадцать лет, он ведет за руку младшего брата Местрия на сенатскую площадь, их обгоняют хмурые, чем-то озабоченные, люди. На площади они сбиваются в кучки и ведут непонятные разговоры. Часто произносятся слова: «республика», «диктатор», «Цезарь».[6] Мальчики слоняются между взрослыми, Анций силится уловить смысл тревожных реплик, а Местрий, скучая, тянет его прочь. «Запомните этот день, ребята, — подходит к ним невысокий бородатый человек в белой тоге, — Недолго осталось гореть нашему священному огню прелюдно, я уже вижу дым над тлеющими углями и их неотвратимое угасание. Но, знайте, покуда будут неоскверненными камни очагов наших в жилищах наших, покуда каждый из нас будет заботится о сохранении тепла этих камней, до тех пор останутся с нами Тин и Таг, а наше племя будет живо. Берегите камни очагов, зажженных нашими предками и вы достигнете божественного величия при жизни».[7] Анций знает этого человека. Все взрослое население города знает его — гадателя и прорицателя по имени Спуринна.

А через девять лет[8] римляне жгли Перузию, не было видно неба из-за розового дыма, народ очумело метался по городу в поисках спасения, бросив на произвол судьбы очаги в своих домах. Отец Анция, робкий перузийский врач, выскользнул из города вместе с семьей накануне казни трехсот сенаторов. Воспользовавшись неразберихой Анций остался: в катакомбах на окраине города ждал неистовый Спуринна. Через два дня горстка полуобнаженных юношей, вооруженных чем попало, скопилась на задымленной площади, вела себя воинственно и безумно, выкрикивая задевающие доблесть римских легионеров слова. Глухо пристукнули и сомкнулись тяжелые щиты римлян, ряды колыхнулись и мерно двинулись с четырех сторон. Через четверть часа все было кончено. Раненых добили, а десяток выстоявших погнали по пыльной дороге. Пошатываясь, но все еще сохраняя силы, брел среди них Анций Валерий. Спуринна сгинул, его никто и никогда больше не видел.

Спустя год Анций, позвякивая грубой цепью вместе с двумя другими несчастными, изнывал от преследования прямых полуденных лучей солнца, не имея возможности укрыться в тени, так как вся троица расположилась на дощатом возвышении в торговых рядах Велабра.[9] Любопытные останавливались, приценивались и разочарованно отступали прочь — слишком высокую цену назначил хозяин за молодого рослого раба, на груди которого покоилась примечательная табличка, извещавшая о том, что невольник обучен грамоте и владеет несколькими языками: латинским, греческим и арамейским. Потом толпа покорно расступилась, поспешно выстраивая молчаливый коридор, из которого в тоге с широкой пурпурной каймой в окружении сверкающих латами войнов и двенадцати ликторов показался Октавиан. Он был молод, быстр и скор в решениях. Скользнув взглядом по фигуре Анция Валерия, по его продолговатому лицу, выступающему подбородку, задержавшись ненадолго на его серо-голубых глазах, оглядывающих все вокруг с презрительным недоверием, консул (а в то время Октавиан еще был консулом) отдал короткий приказ и сделка на радость владельца отборного товара состоялась без лишних слов.

Боги вторглись в его судьбу, затевая странную и непредсказуемую игру, в которой все смешалось в один противоречивый запутанный клубок. Нежданно-негаданно Октавиан, человек, который сжег Перузию, осквернил священные камни очагов ее жителей и казнил сенаторов, понравился ему. Какое-то время Анций чувствовал себя преступником и пытался отделаться от этого ощущения, но чем больше проходило времени, чем больше ему выпадало говорить с молодым консулом, слушать его рассуждения, испытывать его открытое дружеское расположение, тем сильней он попадал в приятную зависимость от этого человека. Теперь он часто размышлял на темы их бесед и все чаще обнаруживал простую правоту своего покровителя. Люди своекорыстны, властолюбивы, завистливы и надменны, им трудно договариваться между собой, они устраивают свары, интриги и заговоры, они не умеют поделить власть, их компромиссы непрочны и недолговечны. А разве сенаторы отличаются чем-то от других людей? Только тем, что их пороки простираются дальше, чем пороки простых людей. Боги помогают тому, кто оглядывается на прошлое, видит настоящее и бесстрашно смотрит в будущее. «Республика — ничто, пустое имя без тела и облика, — так говорил мой дядя, — и нашел ужасную смерть, я же хочу разделить власть с римским народом», — часто повторял молодой консул. Рим не варварское государство, Рим несет свободу и справедливость. Разве Рим желал такой печальной участи для Перузии? Но разве можно оставлять неотомщенными врагов Рима? А разве Луций Антоний,[10] поддержанный перузийскими сенаторами, не был злейшим врагом Рима? Также как его двуличный брат Марк Антоний, с которым, к сожаленью, пока приходиться договариваться. Но когда-нибудь этим договоренностям придет конец. Жаль, что Перузию пришлось сжечь. Но что поделаешь? Таков безумный исход любой гражданской войны. Когда все это закончится, Перузия будет отстроена заново и станет краше прежней.

Остатки сомнений в душе Анция рассеяло знакомство с Меценатом Гаем Цильнием, таким же тирренцем, как и он сам. Что Спуринна? Фанатик, шарлатан, такие, как он, любят подстрекать и никогда не предвидят последствий. Посмотри на Вергилия, вот кто истинный этрусск! Только что изданы его совершенные «Буколики», сделавшие его мгновенно знаменитым, его имя произносят с благоговением торговцы и солдаты, парикмахеры и кузнецы, столяры и жестянщики, пекари и виноделы, квесторы и цензоры, преторы[11] и консулы, полководцы и герои. И всем известно, что он — этрусск! Так кто более полезен нашему племени — фанатик Спуринна или высекающий бессмертие нашему народу Вергилий?

Неспокойно было в Италии. Ни Брундизийский договор между Октавианом и Марком Антонием, ни последовавшее на следующий год Мизенское перемирие с Секстом Помпеем, не давали надежд на прекращение гражданской войны. Октавиан готовился к решающим схваткам и был полон решимости одолеть всех своих врагов. И в этот момент разброда и неопределенности судьба Анция Валерия сделала очередной внезапный поворот: Октавиан даровал ему свободу. А через месяц он уже отправился в диковатую Галатию,[12] в город Анкиру, к тетрарху[13] Аминте Бригате, имея при себе секретное письмо и поручение не допустить дальнейшего сближения влиятельного вождя галатских племен с Марком Антонием.

Он пробыл у Аминты три года, вплоть до начала военных действий в Далмации, сообщаясь с Октавианом через надежных посредников. Теперь он отправился в соседнюю с Далмацией Фракию, чтобы отвести всякую возможность вступления в войну фракийцев на стороне неприятеля.

Потом, когда с Далмацией было покончено, он опять вернулся в Анкиру. Отношения между Октавианом и Антонием обострялись, из Александрии доходили сведения о подготовке к большой войне, посланцы Клеопатры и Марка Антония объявлялись повсюду, вели себя настырно и кое-где небезуспешно. Но из Галатии они возвратились удрученными: Аминта Бригата поклялся биться за Октавиана насмерть.

За год до решающего сражения при Акции[14] Анций Валерий перебрался в Иерусалим. Царь Иудеи Ирод произвел на него громадное и вместе с тем двойственное впечатление: он был невысокого роста, но крепок; отлично держался в седле, блестяще бросал копье и стрелял из лука, бешеная энергия его приводила в изумление; иногда он казался кротким и добросердеченым, иногда безжалостным и жестоким, причем жестокость его казалось не знает пределов. В довершение к этому он был чрезвычайно мнительным, недоверчивым и умным, что делало его непредсказумым и ненадежным. Способствовала тому и вся томительная гнетущая атмосфера, которая ощущалась не только в стенах дворца, но и за его пределами и казалось распространяется дальше, за высокие крепостные валы Иерусалима, по всей Иудее. Ирода не любили. Не любили за то, что он был идумейцем; за то, что взял приступом Иерусалим и устроил в нем резню; за крутой нрав, за ум, за хитрость, за склонность к любовным играм с юными евнухами; за то, что он для этого красился и прижигал икры скорлупою ореха для смягчения волос. Список возмущений иудеев, будь такой список составлен, не уступил бы по своему объему свиткам Священного Писания. «Они обвиняют римлян в высокомерии. Да сравнится ли кто-нибудь с их собственным высокомерием? — разоткровенничался однажды Ирод перед посланником Октавиана, — Увечный нищий с базарной площади почитает себя выше меня, царя иудейского. Потому что он принадлежит к Богом избранному народу. Я прогнал Дориду, взял в жены Мариамну, в ее жилах течет кровь Маккавеев,[15] у нас два сына, я сделаю их наследниками. Помпей осквернил храм. Я отстрою его заново, это будет грандиозное сооружение. По всей Иудее я возведу великолепные храмы, построю города, каналы, дороги, разведу роскошные сады. Что им еще нужно? Пять лет я раболепствую перед Мариамной, я люблю ее, я исполняю все ее прихоти, все капризы. И что? Она презирает меня пуще прежнего; она, подстрекаемая матерью, состоит в тайной переписке со своим не смирившимся дедом — Гирканом????торого искалечил и изгнал из Иудеи собственный племянник — Антигон. Я имел право рассчитывать на благодарность Гиркана, отомстив Антигону, который своей вероломностью и коварством удосужился возбудить к себе ненависть даже Клеопатры, неизменно благорасположенной к роду Маккавеев. Царица не стала препятствовать позорной казни, придуманной Марком Антонием для этого отщепенца и Антоний собственной рукой раскроил ему череп боевым топором. Но старого Гиркана, затаившегося в Парфии, преследуют воспоминания: пользуясь покровительством Помпея он сорок лет упивался властью над иудеями, не желая разделить ее ни с кем; он даже сан первосвященника никому не доверил; честолюбивые воспоминания не дают ему покоя, он не оставляет надежд вернуться в Иерусалим. Призрак заговора бродит по дворцу». Ирод приблизился к Анцию Валерию вплотную и прошептал ему на ухо: «Мариамна, жена моя мечтает о моей смерти, ее мать молится о моей погибели, они обвиняют меня в смерти несчастного Аристовула.[16] Говорят, что это по моему приказу мальчика утопили в иерихонском пруду охранники-галаты. Воистину, кого Юпитер хочет погубить, того лишает разума. Галатов преподнесла мне в дар Клеопатра. Так неужели, вознамерься я и правда лишить жизни Аристовула, прибег бы к помощи рабов, преданно служивших египетской царице? По совету Клеопатры я назначил Аристовула первосвященником и уверяю тебя, мой бесценный друг, мне нравилось наблюдать как он справляется с обязанностями, с которыми сложно справляться и умудренным жизнью старцам. Он вносил умиротворение и покой в сердца людей, Иерусалим в те благословенные дни напоминал райские кущи. Так мог ли я желать его смерти? Задумайся, мой друг, и следуя логике римских юристов задайся вопросом — кому это выгодно? Клеопатра покровительствует Александре,[17] они шлют другу другу ласковые письма, египетская царица принимала самое горячее участие в судьбе Аристовула. Кому было выгодно умертвить юношу, а вину за его погибель возложить на меня? Тому, чей изощренный ум готовил мне печальную участь и заметь, мой друг, почти достиг цели — меня призвали в Александрию и Клеопатра настаивала на моей немедленной казни. Никогда я не был так близок к смерти. На мое счастье Марк Антоний неожиданно проявил твердость и не уступил своей возлюбленной, но клянусь всеми Богами, ему это нелегко далось. Вот тебе загадка, Анций Валерий, достойная высокого ума — кому все это было выгодно»?

В тот вечер Ирод никак не мог успокоиться и не отпускал Анция Валерия. Они проговорили всю ночь, но как только речь заходила о предстоящей войне, Ирод становился неуловимым, говорил загадочными витиеватыми фразами и больше всего напоминал в тот момент бродягу-астролога, одного из тех шарлатанов, что подкарауливали зевак в тавернах и на постоялых дворах и чей заработок впрямую зависел от невнятного боромотания и доверчивости путника. Тину и Тагу эти мошенники вряд ли пришлись по душе.

Вскоре Анций Валерий покинул Иерусалим. Прощаясь с царем Иудеи, он не предполагал, что судьба еще не раз сведет его с этим сколь противоречивым, столь и незаурядным человеком.

Глава 2 Война всех против всех

Итак, расставшись с Иродом накануне большой войны, Анций Валерий поспешил к месту, где Октавиан собирал военный совет. Войска противников маневрировали на огромном пространстве, иногда пересекаясь и вступая в отдельные стычки. На юге Италии, в Греции, на Крите, на Кипре, в Египте, в Сирии, вдоль побережья Северной Африки, повсюду можно было обнаружить колонны солдат и отряды кавалерии в сопровождении вспомогательных когорт из ремесленников, мастеров оружейных дел, знаменосцев и музыкантов; взрыхляя почву, медленно двигались осадные машины — тараны, камнеметы, катапульты. Заинтересованные в исходе дела гражданские лица: снабженцы, банкиры, торговцы оптом и в розницу, торговцы рабами, ланисты, устроители аукционов, зрелищ, авантюристы, дамы из высших слоев общества и женщины, рассчитывающие на выгоду от содатских щедрот — все пытались разгадать замысловатое движение войск, чтобы не пропустить день решающего сражения. Каждый понимал неповторимость предстоящего зрелища. Все эти люди составляли длинные нестройные и шумные обозы, следующие за войсками.

Анций, спешно сменяя лошадей, приближался к Антиохии, откуда было легко добраться до Кипра. Там, в Пафосе, Октавиан собирал военный совет. Но как не спешил Анций, а все равно застрял в Антиохии на несколько дней: море озлобилось и прочно прибило корабли к берегу. Во дворце наместника Сирии Септимия Ворода дожидались спокойной погоды Марк Випсаний Агриппа и Николай Дамасский. Мужчины коротали время за игрой в кости и за разговорами о войне: умопомрачительно подскочила цена на корабельное дерево, неприметные торговцы из Мазаки и Вифинии в одночасье обрели завидные состояния, повсюду строятся новые верфи, имена корабелов упоминаются чаще, чем имена сенаторов и не реже, чем имена полководцев. «Когда между армиями так много воды, решающее сражение не может произойти на суше», — сказал Марк Агриппа, — «Как ни удобны перевалы Тавра, как ни заманчивы Киликийские ворота и военные дороги, расходящиеся веером из Мелитен, на этот раз им не оставить о себе память в истории, как о месте, где мы разобьем Марка Антония. К сожаленью, не полководца, а всего лишь влюбленного». Шутка понравилась и вызвала смех. Агриппа между тем подошел к карте, висевшей на стене и в пять минут нарисовал картину предполагаемого морского сражения. «Это будет великолепное зрелище, которое разумеется затмит впечатление от представлений в Навмахии Цезаря.[18] По моим предварительным расчетам здесь скопится не менее тысячи галер, бирем и тригер». Агриппа немного ошибся: в морском сражении столкнулись семьсот пятьдесят кораблей, но те, кому посчастливилось стать зрителями этого побоища вряд ли заметили бы эту неточность — зрелище получилось настолько захватывающим, что всякая арифметика уже не играла никакой роли.

После Акции победители вступили в Александрию и когда по приказу Октавиана из святилища вынесли золотой гроб Александра Великого, чтобы рассмотреть его получше, среди других очевидцев этого события был и Анций Валерий. Он видел, как Октавиан, наклонившись, пристально рассматривал легендарного полководца и, не выдержав, коснулся пальцем затвердевшего кончика носа мумии. Кое-кто в свите нервно вздрогнул и посмотрел с опаской на синие египетские небеса.

Потом была долгая стоянка на Родосе, куда все прибывали и прибывали просители, коммерсанты, кредиторы-корабельщики, юристы, заимодавцы, ростовщики, независимые вожди либурнийских племен из Иллирии, царьки или депутации из провинций с поздравлениями, с ценными подарками, с рабами. Сюда же был вызван Ирод и никто не смог бы поручиться за то, что он выберется с острова целым и невредимым: во время всей военной компании он ловчил, хитрил, нашел способ уклониться от участия в морском сражении, для чего предпринял какой-то неуместный поход в Аравию, явно с отвлекающей целью, медлил, пару раз вяло завязывал схватки с арабами, дожидался развязки, а когда она наступила, тут же увел войска и укрылся в Иерусалиме.

На Родос Ирод прибыл в скромной одежде частного лица, совсем не царского вида, в сопровождении своего секретаря Диофанта и двух любимых евнухов, видимо, готовых несколько скрасить его последние часы, если на то будет воля Божья. Заприметив в окружении Октавиана Николая Дамасского и Анция Валерия в его темных глазах мелькнула надежда. Николай хоть и сириец, а как сказал Цицерон «нет никого продажней сирийцев», он все же принадлежит к числу старых друзей и может замолвить словечко. Да и этот посланник Октавиана — Анций был ласково принят в Иерусалиме, а тому ночному разговору можно придать куда больше значительности, чем оно было на самом деле. Если повезет…

Ироду повезло: и Николай Дамасский сказал свое слово, и Анций Валерий не отмолчался, отдал должное его достоинствам. Октавиан не пренебрег мнением двух таких знатоков Востока. В конце концов войска Ирода не встали на пути римлян, а Иудею кто-то должен держать в узде. Врагов казнить, друзей одаривать. Всю обратную дорогу Ирод шутил, посмеивался, пил вино и обнимал, как близкого друга, Анция Валерия, опять отправленного в Иерусалим. «Думал лишусь на сей раз головы», — расслаблялся Ирод, — «А приобрел Трахонитиду, Батанею и Авранитиду.[19] И пальмовый лес, мой пальмовый лес, на который позарилась алчная Клеопатра, а Антоний разумеется тут же отобрал его у меня и преподнес своей возлюбленной. Ты знаешь, Анций, мне пришлось взять в аренду мой собственный пальмовый лес у этой насмешливой царицы, я заплатил ей двести талантов.[20] Слава Октавиану! Я непременно построю в его честь великолепный город и возведу его статую до облаков». Анций тоже был весел: ему тридцать три года, у него отменное здоровье, Октавиан пожаловал ему золотое кольцо всадника,[21] вот оно сверкает на пальце, на его тунике теперь пурпурная полоса, она не такая широкая, как у сенаторов, но она восхитительна; у него собственный особняк в Риме, недалеко от Карин,[22] который он, правда еще в глаза не видел, но разумеется это чудный особняк: у Октавиана изысканный вкус. Когда-нибудь он обзаведется семьей, многочисленными рабами и будет наслаждаться размеренной жизнью, наносить визиты преторам и консулам, принимать их в своем роскошном доме, а в театре садиться отдельно от плебеев на специально отведенные для всаднического сословия места. И это все он — этрусск, бывший раб, чуть было не сгубивший себя на перузийской площади во имя фанатичного блеска в глазах Спуринны. «И тебя не забуду», — вернул его из грез голос Ирода, — «По-царски одарю».

Чтобы избавится от угрозы заговора, надо избавиться от той головы, в которой он созревает. По приезду в Иерусалим они сошлись на том, что такая голова затаилась в Парфии и принадлежит деду Мариамны, старому Гиркану. О том, чтобы умертвить его прямо в Парфии не могло быть и речи — парфяне надежно охраняли старца. Оставалось под каким-либо предлогом заманить его в Иерусалим. Анций отправился в Дамаск с рекомендательными письмами от Николая Дамасского, заготовленными на всякий случай заранее и довольно быстро нашел подходящего для дела сирийского богача Сарамаллу. Тот, с подарками, в окружении красавиц, с подделанным от имени Мариамны письмом, отправился в Парфию, задобрил царя и очаровал старого Гиркана. «Ирод мечтает видеть тебя первосвященником, видишь, и дочь твоя пишет об этом». Иудеи из местной общины недовольно поглаживали бороды и недоверчиво покачивали головами. Сарамалла привез Гиркана в Иерусалим. Через три дня, под утро, труп знатного старика нашли в дальнем крыле дворца. Мариамна перестала скрывать свою ненависть к мужу. «Как мне поступить, мой бесценный друг»? — обращался Ирод к Анцию, — «Ты единственный, кому я могу еще доверять в этом зловещем дворце. Ферор,[23] прикрываясь невинной шкурой агнца, жаждет власти, зависть снедает его. А Саломея?[24] Говорит, что отправилась в Каллирой[25] с единственной целью поправить здоровье силой целебных источников. И какое совпадение: одновременно там оказался Корнелий Галл. Ты не знаешь Корнелия Галла? Ливия[26] навязала его в друзья своему мужу и добилась его назначения наместником в Египет. Священник Симон из Александрии в секретном послании сообщает, что этот ловкий фаворит Ливии проявляет недюжинные коммерческие способности. Что ты знаешь о египетском папирусе? Что его используют для письма?», — Ирод глухо рассмеялся, — «Да ему цены нет, этому болотному растению: корни его пускают на топливо, из стебля сооружают прочные и легкие лодки, из тонкого наружного слоя выделывают паруса, циновки, одежду, одеяла, плетут веревки. Но ты прав: прежде всего его ценность заключается в чудесных свойствах, благодаря которым он стал незаменимым средством для письма и соперничает в этом своем качестве разве что с пергаментом. Спрос на него велик, а Корнелий Галл припрятывает товар, вздувая цены до небывалых размеров. Склады в Копте[27] доверху забиты папирусом, но кто в состоянии проникнуть туда и уличить человека, наделенного неограниченной властью, врученной проходимцу самим Октавианом? Кто? Если Октавиан, несомненно с подсказки Ливии, издал эдикт, согласно которому без специального разрешения въезд в Египет запрещен даже сенаторам. А, между тем, из порта Левке Коме на восточном берегу Красного моря ежедневно отчаливают суда, чьи трюмы забиты ценным грузом. На десятый день они способны достигать родосской гавани и столько же времени им требуется, чтобы укрыться в бухтах троглодитов.[28] Ты думаешь Октавиан догадывается об этих сделках? Или ты думаешь я оговариваю Ливию, зная о ее враждебности ко мне? Поверь, мой бесценный друг, Ливия не мой враг. Она враг Октавиана. Сколько лет теперь ее сыновьям? Они еще дети. Но запомни мои слова: она не остановится ни перед чем, чтобы извести род Октавиев и добиться завещания в пользу одного из своих сыновей. А для этого ей потребуется много денег, очень много. Столько, что об этом уже нужно позаботиться сегодня. Корнелий Галл всегда был заодно с Клавдиями, Ливия не ошиблась в своем выборе. Теперь ей понадобилась Саломея… Зачем? Она не успокоится, пока не сгноит меня. Да только знает, что в Египте полно моих друзей, потому побаивается до поры, осторожничает. А Саломея? Думаешь, я казнил Иосифа,[29] поверив ее наветам? Да она просто воспользовалась случаем избавится от наскучившего мужа. На ее счастье этот пустобрех надоел не только ей, но и мне. Но моя сестрица? Матери подсыпет яду — не поморщится. А как мне поступить с этим вздорным семейством „Бне-Баба“?[30] Ты бы видел, с какой надменностью говорил вчера со мной молодой аристократ Рафаил… И я принужден терпеть его оскорбительный тон и его ядовитые речи: тронь одного из них и все эти защитники Маккавеев от служителей храма до черни из Нижнего города, все они бросятся сюда, с одним желанием — растерзать меня. Нет, по одному их трогать нельзя. И не трогать их — тоже нельзя. Ты понимаешь меня, мой бесценный друг»?

Несмотря на оказанные Октавианом милости Ирод вел себя осмотрительно. Он знал, что из Иерусалима в Рим наезжают иудейские депутации с жалобами на него, что кое-кто из окружения Октавиана непрочь подлить масла в огонь и что особенно усердствует Ливия: не зря расспрашивала Николая Дамасского об Иерихонской долине, о той самой долине, что наполнена ароматами пальмового леса, соблазнившего некогда Клеопатру. Воображение Ирода без усилий переносило образ Ливии через все моря, острова и горные хребты; он видел близко расчетливые глаза могущественной римлянки на миловидном лице, ее аккуратный носик, элегантно принюхивающийся к запахам. Такой чувствительный носик не проведешь, от него не скроешь дивного благоухания бальзама, за который сметливые купцы платят золотом. Догадывается ли этот проницательный посланник Октавиана, «бесценный друг» о том, что и у него, как у Корнелия Галла, имеются свои потаенные места, где можно попридержать товар, выгадывая в цене? Может и догадывается, но из благоразумия виду не подает: за «родосское словечко» сто талантов получил в награду и еще сто за голову поглупевшего Гиркана; какому-нибудь пекарю таких денег и за двадцать лет не заработать. «Так как же мне поступить, мой бесценный друг? Александра что ни день сносится с семейством „Бне-Баба“, а потом по ночам запирается с Мариамной. Видно уж ничто не отвратит их от злокозненности и пагубной склонности к заговорам. Горе мне, горе! Я ведь люблю жену свою и не желаю ей погибели. Но если смотреть на все это равнодушно, то тогда самому надо готовиться к смерти. Что же мне делать, друг мой единственный»?

«Чтобы избавится от угрозы заговора, надо избавиться от той головы, в которой он созревает», — твердо сказал Анций, — «Но слуги не должны находить по утрам трупы в дворцовых нишах, когда над всеми нами властвует закон. Суди их, царь».

В подвалах крепости Александрион свидетели охотно давали показания. Во избежание излишней суеты и путаницы Ирод приказал вывести из дела тещу. «Все равно ей теперь не с кем будет колдовать по ночам». Судебная процедура была соблюдена, выступили свидетели, дали слово Ферору, дали слово Саломее, добросовестно выглядел защитник, его роль поручили исполнить молодому финансисту из Александрии Птоломею, блестящую обвинительную речь, не без участия Анция, подготовил и произнес Ирод. Был он полон неподдельной печали и несколько раз во время речи глаза его увлажнялись, на шее взбухали толстые, как веревки, вены, они перехватывали горло удавкой, принуждая к внезапным паузам. Но судьба Мариамны была уже предрешена…

Бальзамированное в меду ее тело положили в самой большой и светлой зале крепости Масады. Сутулясь, с потемневшим лицом и мутным взором проходил в залу Ирод, закрывался и подолгу оставался наедине с бездыханной своей супругой. Так и не дождавшись похорон Анций Валерий, получив с курьером письмо от Октавиана, отбыл в Александрию.

Глава 3 Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей

Вместе с секретным письмом от Октавиана курьер доставил именное разрешение для въезда в Египет. Содержание письма оказалось несколько неожиданным, а само письмо состояло из осторожных фраз и намеков. Судя по всему Октавиан писал его без воодушевления, более того ему было неприятно делиться своими подозрениями и видимо только крайняя нужда принудила его сделать это. Он поручал своему специальному посланнику внимательнейшим образом обследовать все три области: Верхний и Нижний Египет и Гептаномиду, главным образом занимаясь учетом жреческих земель и храмовых угодий. «Мне сказали, что эти служители Сераписа[31] неохотно вспоминают о том, что Египет римская провинция и пользуясь благосклонностью моего наместника, любезного Корнелия Галла, исхитряются расширять свои земли. Но эти благодатные земли теперь принадлежат Риму и должны быть использованы в интересах Рима. Мне же говорят, что из семи миллионов арур[32] земли четвертая часть до сих пор находится во владении жрецов. Египет я подчинил власти римского народа и римский народ должен в полной мере пользоваться плодами от всего, что произрастает на этой земле, либо растет в реках или на болотах, либо хранится в недрах. Следует помнить, что для нас важно иметь не только богатый урожай пшеницы и ячменя для нужд армии, но и не менее важным следует считать сбор льна, чечевицы, клевера, фиников (хоть они в Египте не столь хороши, как в Иерихонской долине, суховаты и невелики по размеру), сезама,[33] сорго,[34] кротона,[35] клещевины[36] и папируса. Как видишь, папирус я поставил на последнее место, но разве в боевом построении легиона не идут последними наши ветераны, самые испытанные войны? По некоторым моим сведениям любезный мой Корнелий Галл ведет дела довольно беспечно, возможно чересчур полагаясь на наших чиновников. Следует, не привлекая внимания, оказать ему помощь. Я высоко оцениваю труды Корнелия Галла на благо Рима и римского народа. Занимайся делом без спешки, Анций Валерий. Помни: лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей. Кроме того, считаю нужным добавить, что мои информаторы люди заинтересованные, а потому их сведения нуждаются в особо тщательной проверке. Следуй правилу: кто действует или жалуется в порыве гнева, тот принимается во внимание не раньше, чем твердо докажет, что это сознательное решение. В случае получения свидетельств недобросовестного ведения дел немедленно отправь с надежным курьером подробное сообщение, независимо от положения лица, о котором идет речь. До сих пор я оставался доволен твоей работой, надеюсь, что и в этот раз не будет причин укорять тебя».

Рассказ Ирода о темных сделках с папирусом, в который поначалу не очень верилось, получал основательное подтверждение. За строчками умеренного письма чувствовался гнев обманутого властителя, умеющего подчинять эмоции разуму. По привычке Анций Валерий придирчиво изучил печать с изображением Александра Великого, которую Октавиан приказал изготовить вместо печати с изображением сфинкса после того памятного случая в Александрии, когда, не удержавшись, коснулся кончика носа знаменитой мумии. Не так уж трудно было сыскать умельца, искусно подделывающего подписи и печати. Анций вспомнил ловкого секретаря Ирода и его безупречную подделку, благодаря которой удалось заманить в ловушку старого Гиркана??.?? эта печать выглядела настоящей: в ней явно просматривалась рука резчика Диоскурида, внесшая в нескольких местах рисунка малозаметные неправильности. Прибавляла уверенности также педантичная манера Октавиана проставлять не только дату, но и час написания письма, что впрочем было общеизвестным. Но только узкий круг посвященных умел извлекать скрытый смысл от расположения цифр.

В Тире Анций Валерий взошел на борт римского торгового судна, побеседовал с капитаном, продемонстрировал бумаги с грозными печатями, после чего устроился на нижней палубе и преспокойно заснул. Норовистый капитан, подумав, решил, что и ему полезно зайти в александрийскую гавань.

Корнелий Галл поселился в роскошном в восточном стиле, с башенками, с обширными террасами дворце в центре Александрии. Он был высок ростом, худ и малоразговорчив. Анция Валерия встретил невозмутимо, словно уже дожидался его появления. Бросалось в глаза отсутствие рабынь, зато повсюду попадались похотливые лица нежных мальчиков. Их гибкие полуобнаженные тела вились вокруг Корнелия Галла, делая из него рассеянного собеседника. Не ускользнули от внимания Анция и на редкость изысканные закуски, поданные к вину: баснословно дорогая краснобородка,[37] утонченные пряности из Индии, изобилие заморских приправ, дефрутов[38] и ликваменов.[39]

«Если ты намерен отправиться в Навкратиду и Птолемаиду без сопровождения, я не буду настаивать», — безразлично отозвался Корнелий Галл, — «Ты намерен также побывать в Копте и Левке Коме? Но там почти нет жреческих земель… Впрочем, воля Октавиана для меня закон».

На следующее утро, едва успев разогнать коня, Анций Валерий получил, к счастью не отличавшийся меткостью, удар в спину. Короткий дротик вонзился чуть выше правой лопатки и сбросил его на землю. Рана оказалась не смертельной, но с болезненными последствиями: правая рука не повиновалась. Анцию отвели во дворце укромные покои, о нем заботились лучшие врачи Александрии, его развлекали музыканты и танцовщицы, а подушки поправляли неожиданно появившиеся юные египтянки, распространяющие вокруг себя неземное благоуханье, сравнимое разве что с ароматом нектара. Ежедневно раненного навещал Корнелий Галл. «Мои люди изловили злоумышленника, вора и бродягу, подкарауливающего путников на большой дороге. Я не могу привести его к тебе, его уже успели казнить».

Лишь через семь месяцев рука стала сгибаться в локте, а еще через непродолжительное время стали слушаться пальцы. Поразмыслив, Анций заявил Корнелию Галлу, что покидает Египет, что следуя указаниям Октавиана надлежит ему теперь отправиться в Каппадокию.[40]

С почестями провожал римский наместник посланника Октавиана, собственную тригеру снарядил надежными гребцами, приказал доставить до самого Эфеса, откуда шли военные дороги на Восток. На прощанье преподнес в дар удивительной красоты жемчужину и такой же неповторимой красоты египтянку Роксану, похожую на извлеченную из моря гибкую коралловую водоросль.

В Эфесе Анций Валерий принял решение не наносить визит проконсулу, ставленнику сената, а немедленно перебраться в Смирну, где он не раз бывал во время Далмацкой войны и где у него были верные соратники.

Так он и поступил. Остановился в доме богатого купца, грека Леонидиса; наслаждался банями; тренировал руку, бросая копье; не без сердечного волнения принимал ласки покорной египтянки, которой еще не исполнилось и пятнадцати лет. Опомнился спустя месяц. Разве в том состоял его план, когда он покидал Александрию, чтобы нежиться с соблазнительной Роксаной в Смирне? Разве не задумал он хитрый ход для того, чтобы обмануть Корнелия Галла и вернуться в Египет, не испытывая больше пределов коварства римского наместника?

Он распорядился доставить Роксану в Рим при первой же оказии, снабдил ее необходимыми письмами и поручительствами, а жемчужину осторожно уложил в последнее раннее утро между высоких грудей спящей девушки, любуясь придуманной миниатюрой. Сам же, обо всем предварительно договорившись, отплыл на сомнительном полупиратском судне со смешанной разногортанной командой в направлении Мемфиса. Разбойничьего вида капитан слово сдержал и через несколько дней его быстроходный корабль пристал к пустынному берегу, матросы не мешкая набрали пресной воды из крохотного мутноватого озерка, и вот уже опять плавно и бесшумно опустились в воду десятки весел. Прислонившись к финиковой пальме Анций Валерий наблюдал за исчезающим, словно погружающимся в морскую пучину, корпусом судна.

До Мемфиса оставалось не более пяти миль,[41] но он знал, что можно не спешить. По расчетам Анция, отправленное из Смирны донесение Октавиан уже получил: не напрасно он так стремился в Смирну к верным и испытанным друзьям. Теперь он надеялся дождаться ответа хотя бы к осени, а до того времени жить не привлекая внимания в доме пивовара Герпаисия, оказавшегося по воле случая на стороне Рима в морском сражении при Акции, сумевшем отличиться, принять милости из рук Октавиана на Родосе и близко познакомиться с таинственным посланником принцепса,[42] превратившимся на его глазах из безвестного молодого человека в знатного всадника.

Как и предполагал Анций египтянин встретил его радушно и не задал ни одного лишнего вопроса. Дела пивовара шли удачно: беднота охотно раскупала дешевый напиток, а мытари[43] не досаждали Герпаисию. Ветеран войны был полностью освобожден от налогов и имел все основания радоваться владычеству Рима. Его годовой доход в десятки раз превышал доход простого египтянина, исчислялся не одной тысячью драхм,[44] он вправе был считать себя зажиточным горожанином и уже подумывал о какой-нибудь чиновничьей должности.

Однообразное ожидание угнетало Анция Валерия. Он бродил по улицам Мемфиса и напряженно размышлял. Он думал о том, что в провинциях следовало бы наладить настоящую агентурную работу, чтобы повсюду, где не появись, можно было бы опереться на надежных людей. Чтобы эти люди привлекались к выполнению секретных поручений не от случая к случаю, занимаясь в остальное время собственными делами, а чтобы они прежде всего исполняли тайную миссию, отказавшись от личных устремлений. Тогда не пришлось бы томиться в бездействии, как приходится это делать теперь. Но стоит ли ждать одобрения Октавиана, чтобы приступить к созданию агентурной сети в интересах Рима? Не разумнее ли будет приступить к делу немедленно? Идея захватила Анция, увлекла, но никак не отразилась на его поведении: он по-прежнему выглядел спокойным, не суетливым, почти равнодушным человеком. Он шлифовал идею, как шлифует драгоценный камень опытный ювелир.

Месяц шел за месяцем, ответа все не было, но зато пришло приятное для уха известие: на одно колено сенат уже встал, чуть ли не принудив Октавиана принять имя Августа, признавая тем самым его божественное происхождение — ведь не напрасно авгуры[45] творят таинства в местах, именуемых августейшими. А кто встал на одно колено, тому легче опустить второе, нежели подняться во весь рост. Анций был доволен: его будущее, словно статую, поставили на крепкий постамент. Он обязан, не страшась последствий, приступить к исполнению задуманного плана. Обстоятельства предлагали начать с Герпаисия.

Твое пиво приносит неплохой доход, год от году ты становишься богаче и недалек тот день, когда ты удовлетворишь свое тщеславие, заимев чиновничью должность. Но вместе с должностью ты примешь и чиновничью ответственность. А по закону о литургии[46] чиновники отвечают собственным имуществом за неисполнение чужих обязательств. Поверь мне, добрый Герпаисий, недобросовестных плательщиков всегда больше, чем добросовестных. Подумай: что ты приобретешь и что потеряешь.

Незнакомый с этой стороной жизни египтянин растерялся, а этого как раз и добивался Анций Валерий. Растерянный человек нуждается в советах и Анций не заставил долго терзаться сомнениями пивовара, одарив его не одним, а несколькими советами, каждый из которых предоставлял Герпаисию заманчивые шансы на безбедную жизнь под защитой самого Августа. Все закончилось так, как и замышлял Анций. Герпаисий легко, легче чем это представлял себе Анций, поставил подпись под сочиненным им текстом клятвы. «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, всеми богами и богинями и самим Августом быть преданным Цезарю Августу, его детям и потомкам в течении всей жизни и словом, и делом, и мыслью, считая друзьями тех, кого они сочтут, и признавая врагами тех, кого они признают таковыми и за их интересы не щадить ни тела, ни души, ни жизни, ни детей, но всячески претерпевать любую опасность ради их пользы. И если я узнаю или услышу, что говорят, замышляют или совершают противное им, донести об этом и быть врагом говорящему, или замышляющему, или делающему что-либо в этом роде. А кого они сочтут врагами, тех преследовать и поражать на суше и на море оружием и железом. Если же я совершу что-либо противное клятве или не точно в соответствии с клятвой, я сам призываю проклятие на себя, на мое тело, душу, жизнь, детей и весь мой род, гибель и пагубу на все преемство мое и всех моих потомков; и пусть ни земля, ни море не примут тела моего и моих потомков и не приносят им плодов».

Анций потратил немало дней и ночей, чтобы придумать этот текст и надеялся, что и Август сочтет его достойным.

Благодаря связям египтянина в течении последующих месяцев удалось привлечь к секретному сотрудничеству еще четверых жителей Мемфиса: не обездоленных нищих, которыми кишел город, но и не знатных вельмож, чей страх перед Римом вступал в единоборство с родовым самолюбием, а таких, кто подобно Герпаисию, мог легко променять случайную удачу на прочный успех. Из Мемфиса невидимые ниточки протянулись в Навкратиду и Птолемаиду, дотянулись до Александрии, а затем и в Копт на Ниле, и в Левке Коме на восточном берегу Красного моря.

Так что, когда наконец письмо Августа попало к Анцию Валерию, дело успело уже наполниться прелюбопытнейшими фактами, грозившими неотвратимыми переменами в судьбе Корнелия Галла и, быть может, способными отразиться на положении самой Ливии. Во всяком случае в Мемфис был доставлен моряк, готовый покляться, что на его глазах в Остии[47] сгрузили с судна золотые слитки — плату за папирус, а из-за шелковых занавесок паланкина наблюдала за разгрузкой Ливия, сопровождаемая внушительной охраной. Матрос утверждал, что узнал самую влиятельную во всей Италии матрону, спутать лицо которой также трудно, как лик Юноны или Венеры. «В тот раз мы переправили в Нумидию и Мавретанию огромную партию папируса, на обратном пути судно кренилось от тяжести золота и наверно поэтому сам Корнелий Галл взялся сопровождать груз, я видел, как он долго беседовал с Ливией на пристани и вернулся на корабль в прекрасном расположении духа, даже складывал на ходу элегические стихи и декламировал вслух».

Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей. Полгода еще потратил Анций Валерий на сбор доказательств против Корнелия Галла и Ливии, прежде чем решился отправиться в Рим. Теперь он чувствовал себя победителем, которому, к сожаленью, по статусу не положены ни триумф,[48] ни овация,[49] ни лавровый венок, ни громкая слава. Но он мог рассчитывать на признательность Августа и… на любовь Роксаны. Казалось он вовсе позабыл о ней и почти не вспоминал о юной египтянке, и только поднявшись на борт тригеры вдруг ощутил острую тоску по ее нежным восточным ласкам.

Глава 4 Имей смелость знать

Рим строился. Следуя правилам греческого архитектурного искусства, основы которого заложил знаменитый Гипподам,[50] римляне, застраивая города, соблюдали принцип «квадрата» — улицы сходились строго под прямыми углами, образуя кварталы — инсулы и при некотором воображении их легко можно было бы сравнить с построением манипул, когорт и легионов, использующих тот же незыблемый принцип каре. Небогатые горожане жили в многоэтажных, до пяти этажей, доходных домах[51] — ценакулах. При строительстве первых этажей вовсю использовали камень, однако последующие этажи были преимущественно деревянными. Каркасы внутренних стен заполнялись щебнем и цементом, оштукатуривались. Водопровод и канализация зачастую огибали малоимущие кварталы, а потому жильцы суетились до позднего вечера, выскакивая из дому то по естественным надобностям, то для того, чтобы добраться до ближайшего фонтана и набрать воды. Общественных уборных и фонтанов было в избытке. Также, как харчевен и таверн, поскольку домашнее приготовление пищи доставляло простому люду массу хлопот.

Неподалеку от Форума на средства Марка Агриппы воздвигалось грандиозное сооружение — Пантеон. Наружное строительство уже было завершено, но леса по-прежнему охватывали все здание, мешая оценить в полной мере великолепие арок, колонн, сводов и гигантского купола. Тем не менее Анций заметил, что строители чаще и разнообразней стали использовать дорогостоящий мрамор. Осведомленный ум без усилий связывал этот факт с окончанием разорительных гражданских войн и упрочением позиций Рима от Аквитании[52] до Ефрата, о чем помимо всего прочего убедительно свидетельствовало и происхождение ценной породы: мрамор доставлялся из Греции, из азиатского Кизика, из Сирии, из Египта, а также из некоторых северных провинций.

Но как ни отрадно было видеть все эти перемены, еще упоительней оказалось чувство, которое он испытал, когда наконец остановился возле собственного особняка, принадлежащего когда-то зятю Цицерона — Публию Корнелию Долабелле. Это было одноэтажное строение, занимавшее площадь, на котором можно было бы без труда разместить одну центурию,[53] замыслившую разбить на ночь походный лагерь.

Анций с удовлетворением окинул взглядом свежевыложенную черепицу на покатой крыше, водосток для сбора дождевой воды, ровно подстриженные кусты в саду, ухоженные клумбы и обилие цветов. Как видно Роксана не упустила ничего из напутствий и пожеланий своего господина и даже кое-в-чем преуспела больше того, на что он надеялся. Конечно, тут не обошлось без расчетливой руки секретаря Августа, хозяйственного Диомеда, письма к которому были заготовлены в первую очередь. Однако в убранстве цветника чувствовался не только вкус садовника, но и что-то еще, какая-то неуловимая гибкость, грация восточных танцовщиц. Да, действительно, цветы словно бы исполняли чудесный танец, распространяя вокруг себя медовый запах, рождая в памяти полузабытый аромат тела египтянки.

И разом, в один миг рухнули, растворились, исчезли бесследно неповоротливые и неотступные мысли о государственных делах. Анций вбежал в дом, оттолкнул, ничего не поясняя, здоровенного раба, потом еще каких-то людей из прислуги и еще, пока наконец не стиснул в осторожных объятиях, выбежавшую на шум Роксану.

Утром пошел серый будничный дождь, вернувший Анция с Олимпа на землю. Он приказал готовить носилки и, наскоро позавтракав, отправился во дворец. Но Августа нашел не на Палатине, а в уютном доме над Колечниковой лестницей,[54] бывшим жильем оратора Кальвы.[55]

Август выглядел нездоровым, вялым и во все время обстоятельного доклада ощупывал правый бок. На нем была одета повседневная белая тога; башмаки на толстой, гораздо более толстой, чем это было принято, подошве — он был среднего роста и хотел казаться повыше; обычно спокойному выражению лица на этот раз вредили плотно сжатые губы, которые иногда мучительно приоткрывались и обнажали слишком мелкие и редкие зубы; рыжеватые волосы были уложены небрежно; нос с отчетливой горбинкой временами подергивался, отчего собеседнику становилось не по себе — подобной мимикой можно было воспользоваться для выражения недовольства или даже брезгливости.

Удрученный холодным приемом, в мрачном состоянии духа, возвратился Анций в свой великолепный особняк. Не улучшилось настроение и от мимолетной встречи с врачом Августа — Антонием Музой, успевшим сообщить, что его высочайшего пациента замучили камни в почках и что ему необходимо немедленно отправиться на серные ванны в Альбулах,[56] и что он со дня на день откладывает выезд, потому что, веря в приметы, не желает ехать сразу после нундин[57] и дожидается наступления ид.[58] Болезнь, кроме того, вынудила его отказаться от поездки на Капри, где он любил бывать в конце лета. Все эти обстоятельства казалось объясняли поведение Августа, но тем не менее успокоение не наступало и причиной тому, быть может, послужило внезапное появление Ливии как раз в тот момент, когда Анций переходил к рассказу о разгрузке золота в Остии. Ему пришлось умолкнуть и приветствовать супругу Августа, испытывая досадную неловкость, что не ускользнуло от ее насмешливых глаз. Она, правда, почти сразу вышла, но на прощанье царапнула его острым взором, будто провела по щеке кончиком ножа. Анций подумал еще, что она скрывалась все это время где-то рядом и слышала весь разговор.

Несколько месяцев он находился в неопределенном положении, равнодушно занимаясь домашними делами днем и наслаждаясь по ночам близостью с очаровательной Роксаной.

Прошел слух, что из Александрии прибыл Корнелий Галл. По всем признакам близилась развязка. И когда Анций получил приказ явиться во дворец, он уже определенно догадывался — развязка наступила.

На этот раз Август выглядел вполне здоровым, был любезен, благодарил за труды, одобрил идею создания агентурной сети, посоветовал всячески развивать начатое дело и под конец щедро вознаградил кругленькой суммой в полмиллиона сестерциев.[59] «Ссуди деньги какому-нибудь достойному гражданину, но с оглядкой, под гарантированный заклад, Диомед тебе поможет, а то будешь ждать возврата долга до греческих календ.[60] Сам же собирайся в путь. Думаю, тебе будет приятно опять встретиться с Аминтой, с пользой послужившим на благо Рима. Галаты — дикий народ, а ему удалось смирить их необузданный нрав и подчинить собственному влиянию. Заметь, мой милый Анций, не влиянию Рима, а собственному влиянию. Недавно в Пессинунте и Анкире побывал Николай Дамасский, а тебе известно, что он обладает замечательным даром извлекать существенное из малоприметного, так вот, имей смелость знать, наш верный друг утверждает, что Аминта всячески препятствует присоединению Галатии к восточным провинциям Рима. Также впрочем как хитрый Архелай,[61] вознамерившийся быть другом одновременно и парфянам, и римлянам. Парфия на Ефрате — кость в горле Рима, а что мы имеем в этом приграничном районе? Галатию и Каппадокию с их непредсказуемыми правителями. Да Армению, всегда готовую выступить на стороне Парфии. Между тем, говорят сын Аминты — Пилэмен превратился в настоящего мужчину. Николай говорил с ним и нашел в его лице разумного молодого человека. Галатия должна стать римской провинцией, а на Ефрате должны стоять наши гарнизоны. Отправляйся, Анций, и добейся этого любой ценой».

О Корнелии Галле не было сказано ни слова. Но проходя по галереям дворца Анций Валерий столкнулся с Ливией. На этот раз ее взгляд обозначал не предостерегающее касание кончика ножа — это был яростный удар кинжала, направленный прямо в его сердце.

Глава 5 Оскорбленная покорность не всегда обращается в ярость

Весть о самоубийстве Корнелия Галла настигла Анция Валерия в Анкире и была воспринята с изрядной долей скепсиса: мошенник и вор не понес заслуженного наказания, Август всего лишь отозвал его из Египта и тот, судя по всему, поступил необдуманно и поспешно, наложив на себя руки. Оскорбленная покорность обращается в ярость. Взрасти ярости Анций не позволил, но осмотрительность приютил. Ливия пребывала в добром здравии: одному ее сыну — Тиберию шел семнадцатый год, другому — Друзу исполнилось тринадцать; она все чаще зазывала к себе прорицателей, выслушивала их льстивые предсказания, а чтобы они не оказались пустыми разглагольствованиями не отстранялась от государственных хлопот: в александрийском дворце вместо неудачливого Корнелия Галла поселился учтивый от обременительных долгов префект Петроний. Осмотрительно было обо всем этом не думать, а думать о том, как сделать Галатию римской провинцией.

Аминта Бригата встретил посланника Рима, как давнего друга, окружая его чрезмерным вниманием и радушием. А любая чрезмерность, как водится, скрывает лицемерие. И ни многочисленные храмы, ни жертвенники в честь Августа, ни устроенное по случаю прибытия гостя знатное пиршество, ничто не могло ввести в заблуждение успевшего затвердеть недоверием — признаком опытности, Анция Валерия.

Высоко над рекой Сангарий, за озером Татта, в горных долинах набирали вес несметные стада овец, чья шерсть не намного уступала по своему качеству черной шерсти тонкорунных овец из окрестностей Лаодикеи на Лике. В Анкире, Пессинунте, Соатрах не умолкал шум ткацких станков, в мастерских шилась богатая одежда, монотонно тянулись длинные караваны в сторону Понта, Армении и дальше, к берегам Гирканского моря.[62]

Галатским племенам — толистобогам, тектосагам и трокмам время от времени досаждали соседние племена: геты, мисийцы, мигдоны, бебрики, тины, но чаще и кровопролитней всего — бессы из горной области Фракии. Исполосованные татуировками[63] они налетали внезапно, не знали пощады, истребляли и стариков, и женщин, и детей, пленных не брали, уводили только скот и также внезапно исчезали среди неприступных скал. Анцию Валерию врезалось в память растерянное лицо протарха[64] Гиста из Каллиполя, когда коллегия архонтов,[65] взбудораженная слухами о набеге горцев, замышляла тайно покинуть город и укрыться в Перинфе под защитой римского флота. Хранил он в своей памяти и встречу с вождем бессов тогда же, во время Далмацкой войны — с бородатым отчаянным Драгом, не лишенным, к счастью, расчетливости и уменья извлекать из ситуации собственную выгоду. Они прекрасно поладили десять лет тому назад, сойдясь на том, что римляне правы в своем утверждении: даю, чтобы ты дал.

Теперь Анций был уверен, что если Драг и переменился, то лишь в одном — стал мудрее. А разве мудрость не сестра цинизма?

Спустя много лет некоторые склочные персоны будут не без злорадства муссировать сплетню о гибели Аминты Бригаты, в которой, следует признать, окажется очень много нежелательных совпадений. Будут припоминать неожиданный отъезд из Анкиры Анция Валерия, будут говорить, что его видели потом во Фракии, откровенно удивляться маловразумительному путешествию Аминты в глухое приграничное ущелье, предпринятое якобы по наущенью сына — Пилэмена, посмеиваясь, будут сокрушаться роковому стечению обстоятельств, которое привело в то же место и в тот же час конный отряд бессов и уже совсем в издевательской форме, сочиняя на ходу анекдоты, будут придумывать сценки смертельной схватки, из которой нескладный Пилэмен выберется без единой царапины, а ловкий и сильный воин Аминта Бригата останется лежать изрубленным на куски.

Галатия стала римской провинцией и Анций Валерий незамедлительно объявился в соседней Каппадокии, что привело Архелая в жуткую ипохондрию, нагнав на царя такого страху, что он не решался надевать тиару в присутствии римского всадника. Мучительное состояние усугублялось несвоевременными мыслями о величии предков — род Архелая восходил к македонским царям по отцовской линии и к персидскому царю Дарию — по материнской.

Когда-то давным-давно здесь находилось сердце великого Хеттского царства, а его туловище занимало территорию намного превышающую ту, что досталась потомкам славных правителей. Теперь Каппадокия представляла собой небольшое государство, защищенное горами как со стороны Понта Эвксинского,[66] так и южного берега Малой Азии. Но со стороны Востока, кроме естественных препятствий — Тигра и Ефрата другой защиты не было. И если бы не изворотливость Архелая, парфяне давно уступили бы соблазну взять легкую добычу.

Задобрив воинственных соседей Архелай по-прежнему жил с ощущением надвигающейся угрозы. Ему казалось, что Рим не сводит с него алчных глаз и разглядывает его также, как разглядывают раба на невольничьем рынке. Вряд ли он ошибался:[67] вся Азия уже покорилась римлянам, вся Сирия, Греция, Понт и Вифиния, Ликия, Киликия, Киренаика и Крит, Египет. А с какой небрежностью поглотил Рим Галатию? Так съедают, задумавшись и не заметив, маслянистый финик. Нет, Архелай, вовсе не желал разделить участь Аминты Бригаты и не желал в тоже время отдавать Каппадокию Риму. Аминта надеялся на благодарность римлян в память о своей воинской доблести, позабыв о том, что память всего лишь содержанка выгоды. Нельзя получить барыш, не повредив другому. Нет, Архелай хорошо усвоил это правило, он знает, что покровительство сильных стоит дорого и кажется позаботился о том, чтобы отвести от себя железный кулак Рима. Стоило ему лишь услышать, что Анций Валерий объявился в Анкире, как он тут же догадался о намерениях Рима и понял, что следующим кого посетит опасный посланец Августа, будет он сам. А потому, не мешкая, снарядил депутацию из именитых горожан и отправил их в Рим, к Ливии. Он сильно надеялся на ее заступничество и имел к тому все основания. Там, на Родосе, после Акции, когда туда казалось съехались правители всех земель, дабы засвидетельствовать свою преданность и восславить победителя над Антонием и Клеопатрой, он долго приглядывался к Ливии и разглядел то, что не каждому дано было увидеть — ее глаза, когда она наблюдала за игрой детей — двенадцатилетнего Тиберия и восьмилетнего Друза, сыновей от первого брака. В глазах всесильной матроны он прочитал все самое сокровенное и, набравшись отваги, рискнул завести двусмысленный, на грани гибели, разговор. И не ошибся — Ливия оценила его природный ум, выраженный деликатно в сумме, которая не могла оскорбить достоинства такой высокородной особы, каковой она бесспорно являлась, продолжая древнейший и почтеннейший род Клавдиев.

Архелай имел все основания рассчитывать на покровительство Ливии, но проходил месяц за месяцем, а из Рима не поступало никаких вестей. Неужели надменная заступница заподозрила его в скаредности? Неужели не восхитилась рубинами и изумрудами из его подземной сокровищницы в Норе, о которой правда не знает ни одна живая душа — строителей-рабов и их охранников замуровала хитроумная подвижная скала, сконструированная греческим механиком. Догадливый грек заложил в основу своей разработки те же принципы, благодаря которым можно было приводить в движение театральную сцену для смены декораций. Механик получил щедрое вознаграждение, но добраться до Греции ему было не суждено — на первом же постоялом дворе, обильно поужинав вечером, он скончался во сне.

Мучительное ожидание сменилось паническим страхом; украшенная драгоценными каменьями тиара не лезла на голову, а безразличный вид римского всадника внушал ужас.

И все же усилия Архелая не пропали даром, подтвердив лишний раз его незаурядные способности к расчетам, когда результат прежде всего зависит от знания тончайших свойств противоречивой человеческой натуры. Счастливую весть доставил молодой римский патриций Гней Пизон Кальпурний. Его сопровождала свита из шести человек такого же юного возраста и, судя по небрежным манерам, это были отпрыски знатных патрицианских фамилий.

Франтоватый Пизон, надушенный, с завитыми локонами светлых волос имел при себе два послания: одно предназначалось Анцию Валерию, а другое — Архелаю. Первое — от Августа, второе — от Ливии. В первом настойчиво излагалась мысль о том, что следовало бы использовать дипломатические способности Архелая в переговорах с Парфией, что следовало бы извлечь пользу от его дружбы с восточными соседями и что эти политические цели гораздо важней простого подчинения Каппадокии Риму. «Пока же, мой дорогой Анций, нам было бы достаточно разместить в наиболее выгодных со стратегической точки зрения местах наши военные гарнизоны, а также подумать о прокладке новых военных дорог, чему Архелай по моим сведениям не только не станет препятствовать, но и будет всячески содействовать». О содержании второго письма Анций мог лишь догадываться по выразительным реакциям каппадокийского царя, который немедленно водрузил на свою крупную голову тиару и в тот же вечер закатил роскошный ужин, больше смахивающий на пир: Анций успел насчитать пятнадцать перемен блюд, после чего сбился со счета.

Глава 6 Приятно получить похвалу от человека, достойного похвалы

В назначенный день Анций въехал в Дамаск и уверенно направил коня в ту часть города, которая бросалась в глаза каждому путнику еще издали — невозможно было не обратить внимание на ряд красивейших домов из белого камня, образцов изысканного вкуса и редкой изобретательности, которые к тому же располагались на единственной во всей округе возвышенности. Присмотревшись, любопытный насчитал бы семь великолепных строений, а любознательный добавил бы к своим знаниям сведения о владельцах этих особняков, заставляющих не только восхищаться фантазией архитекторов, но и невольно задумываться о небывалых расходах на строительство, позволительных разве что избранным особам.

Анцию Валерию не было нужды гадать — он знал, что третий дом справа принадлежит сирийцу Николаю Дамасскому, почетному римскому гражданину, философу, хладнокровному знатоку искусств, укротителю собственных эмоций, который даже на комедиях Теренция или Плавта сидел с видом полнейшего равнодушия и не скрывал скуки на трагедиях Эсхила или Эврипида. Однако перечисленных достоинств (или недостатков) было бы явно недостаточно, чтобы содержать такой дом в Дамаске, не менее роскошный особняк в Риме, виллу на Капри поблизости от виллы Августа; имение в Байях, становившееся год от году дороже из-за растущих цен на землю и несколько имений в провинциях. Но и в этом случае Анцию Валерию не нужно было строить предположений — Николай Дамасский если и не владел душой Августа подобно Юпитеру-громовержцу, то по крайней мере держал ее иногда в руках, потеснив блистательного Мецената и пророчествующего Вергилия; и даже суровому Агриппе Марку Випсанию пришлось отступить на шаг, чего он не привык делать и что не сделал бы никогда, случись это на поле брани. В чем заключалась таинственная сила Николая Дамасского? На этот вопрос ни у кого из этих людей ответа не было, но еще более странным какому-нибудь наблюдателю показалось бы то, что никто из этих людей не задавался напрасными вопросами и не испытывал к любимцу Августа никакой неприязни, какая могла бы оказаться вполне уместной на фоне царивших нравов.

Впрочем, Анций, встречавшийся с Николаем Дамасским всего несколько раз в жизни, да и то мельком, не имел и тех шансов постичь необыкновенную природу сирийца, какими обладали все те, кто большую часть времени проводил на Палатине и у кого, казалось бы, были очевидные причины ломать голову в поисках разгадки и кто даже не пытался приблизиться к ней.

Возможно потому, что Анций наблюдал за римской жизнью издалека, ему иногда мерещилось, что он догадывается о чудесной силе влиятельного фаворита Августа. Чувство это было неопределенным, оно рождало смутное беспокойство и отчего-то призывало из небытия образ Спуринны, его непоколебимый взор, магические движения рук, бесшумную поступь, его тихий голос, которому невозможно было не повиноваться. Нечто похожее улавливал Анций в харизматической внешности Николая Дамасского, человека низкорослого, предпочитающего носить греческую хламиду[68] и ничем не примечательного с расстояния десяти-пятнадцати футов.[69] Стоило, однако, оказаться рядом с ним и человек начинал испытывать неуверенность в собственных силах, робость и непреодолимое желание подчиниться этому невзрачному сирийцу. Такой чудесной силой обладают немногие жрецы и это, казалось Анцию, делает Спуринну и сирийца похожими.

Николай ждал его и Анций не продлил ожидания сверх того, что делало бы это утомительным для хозяина.

— Надеюсь, дорога не слишком вымотала тебя, любезный Анций и мы без долгих предисловий сможем перейти к делу? Устраивайся поудобней, — тонкая кисть Николая вытянулась в сторону ложа из сикоморы,[70] покрытого толстой шерстяной тканью с вышивкой, изображающей охоту на кабана. Головы некоторых охотников и задние ноги кабана скрывали атласные подушки, фабрикованные тончайшей золотой проволокой.

— Не беспокойся, достойный Николай! Я полон сил и энергии, и готов выслушать тебя со всем вниманием.

— Ты и правда выглядишь, как неутомимый Марс, скучающий без схватки, что приводит меня в такое же восхищенье, как молва о твоих заслугах, которая намного опередила тебя в пути, хотя я нисколько не сомневаюсь в том, что ты превосходный наездник и смог бы посостязаться на равных с самим Иродом.

— Приятно получить похвалу от человека, достойного похвалы. Но так ли уж велики мои заслуги, как ты изволишь говорить, не иначе, как из доброты?

— Клянусь Юпитером, будь сейчас на моем месте Август, он произнес бы тоже самое. Впрочем, поручая мне встретиться с тобой, он наказывал передать тебе эти слова, что я и сделал с превеликим удовольствием, так как считаю их справедливыми в той же мере, в какой было бы справедливо отозваться на твою скромность известным изречением: каждый достойнейший человек предпочитает делать, а не говорить; слышать от других похвалы своим славным деяниям, а не самому рассказывать о деяниях другим.

— Видят Боги, я смущен и польщен, и меня переполняет гордость от мысли, что Цезарь помнит обо мне.

— Он не только помнит о тебе, но и по праву причисляет тебя к одним из самых осведомленных людей, которые способны оценивать положение дел в восточных провинциях. Об этом у нас и пойдет речь после того, как ты подкрепишься закусками и лидийским вином, которое, на мой вкус, не уступает фалернскому.

На столе уже стояли холодные блюда, вазы с фруктами, графин с вином и серебряные чаши, все очень умеренно, если не сказать аскетично. Николай щелкнул пальцами и приказал появившемуся рабу принести воду для ополаскивания рук.

— Известно ли тебе, любезный Анций, что у нашего царственного друга, несравненного Ирода, прибавление в семействе?

— Да, мне это известно. Ирод благорасположен к царю Каппадокии и между ними вошло в привычку регулярно обмениваться письмами.

— А что ты думаешь по поводу рождения Архелая, Антипы и Олимпиады от Малтаки из Аскалона и Ирода и Филиппа от Клеопатры из Иерусалима?

— Если помнить о том, что Антипатру от Дориды уже семнадцать лет, а сыновья от Мариамны — Аристовул и Александр превратились в подростков, то, думаю, когда-нибудь перед царем Иудеи встанет со всей болезненной остротой вопрос о наследнике. Думаю, что Рим при этом не останется безучастным зрителем…

— Можешь в этом не сомневаться, — удовлетворенно заметил Николай, — Рим и сегодня не безразличен к судьбе Иерусалима. Именно поэтому Август поручил мне встретиться с тобой и поразмышлять о будущем Иудеи, считая тебя, любезный Анций, непревзойденным знатоком Востока.

— Только после тебя, достойный Николай, что, впрочем, не нуждается в доказательствах, так как является для всех непреложной истиной.

— Хорошо, не будем состязаться в придворной лести, — улыбнулся Николай, — а перейдем к делу. Трон Ирода стоит на трех ножках, в Рим прибывают все новые и новые депутации из Иерусалима с жалобами на нашего друга, к обвинениям в гибели Мариамны и ее неудачливого брата Аристовула, прибавляются обвинения в преследовании знатного семейства «Бне-Баба», равнодушии к местным традициям и попрании древних обычаев, ходят слухи, что он скрывает доходы от торговли бальзамом. Ирода обвиняют в подражании Риму, его осуждают за то, что он строит римские бани, театры и цирки. Ему готовы приписать все земные грехи. Теперь вот новое обвинение — говорят, что он осквернил гробницу царя Давида и похитил священные сокровища. Август не доволен, несмотря на то, что отлично понимает причину распространения всех этих слухов, также как понимаем ее мы с тобой и знаем, что иудеи не успокоятся до тех пор, пока трон в Иерусалиме не будет возвращен наследникам Маккавеев. С одной стороны Августа тревожит нарастающее здесь напряжение, а с другой — он уверен в преданности Ирода. Надеясь примирить иудеев с Иродом, Август поторопил его начать восстановление храма. Ты придешь в восхищение, когда увидишь это грандиозное сооружение, воздвигнутое руками десяти тысяч лучших мастеров. Сто шестьдесят две колонны из белого мрамора, галереи, арки, башни и все это на такой площади, что Агриппа пришел бы в смущенье при виде этого зрелища, поскольку воздвигнутый им Пантеон, хоть и являет собой архитектурную достопримечательность, но все же сильно уступает иерусалимскому чуду. Строительство еще не закончено, но это не помешает тебе убедиться в справедливости моих слов. Август надеялся, что имя Ирода станут произносить не с такой враждебностью после того, как он подарит иудеям святыню из святынь, но, судя по всему, он ошибся. Трудно быть сирийцем в Риме, — усмехнулся Николай, намекая на бывшую в ходу среди квиритов[71] фразу — «продажные сирийцы», — Но еще трудней быть идумейцем в Иерусалиме. Аристовул и Александр подросли, пройдет еще немного времени и кто-то из них двоих сможет заменить отца, а ведь от матери они унаследовали кровь Маккавеев. Разве это было бы не лучшим средством положить конец смутам в Иудее?

— Ирод предан Риму, а кто поручится за то, что Аристовул и Александр будут также преданы Риму, как и их отец? И простят ли они ему когда-нибудь гибель матери? Не станут ли мстить отцу, а заодно и Риму? Или Август готов принести Ирода в жертву?

— Плавать по морю необходимо, жить не так уж необходимо.

— Август всегда предостерегал меня от поспешности, чему я теперь неуклонно следую. Мне нужно время для того, чтобы я сумел ответить на все те вопросы, которых мы коснулись сейчас.

— Будь уверен: торопить тебя не станут, но ожидать твоих выводов — будут.

Твердые, как камни, слова звучали в устах Николая рассеянно, словно речь шла о каких-то отвлеченных предметах; тем удивительней было то впечатление, какое они производили на Анция — он почувствовал, как на его ладонь невесомо, пташкой, уселась душа Ирода. Сожми кулак и конец… Непроизвольно он взглянул на ладонь Николая, как будто ожидая разглядеть там еще одну душу — свою собственную…

Глава 7 Суровость кары за преступление есть научение добродетельной и осторожной жизни

Ирод выглядел заметно постаревшим и безразличным к своей внешности. Похоже он теперь редко пользовался услугами домашнего цирюльника — некогда ухоженные, завитые волосы неопрятно свисали, борода жестко топорщилась, глаза недоверчиво выглядывали из-под зарослей бровей.

— Несчастье или счастье не представляют собою нечто устойчивое; напротив, счастье колеблется туда и назад. Когда Антигон отрезал голову моему брату Иосифу,[72] я был самым несчастным из живых, а когда Мариамна стала моей женой, я превратился в счастливейшего из смертных. И через нее же я опять познал ненасытное горе.

— Но разве теперь, когда ты подарил иудейскому народу такой великолепный храм, перестроил замок Иоанна Гиркана,[73] взялся заново отстроить Себасту и Стратонову Башню…

— Я назову ее Кесарией в честь Цезаря, великого и мудрого Августа.

— Когда наконец твой дом наполнился детским смехом… Разве теперь ты тоже несчастлив?

— Я до сих пор люблю Мариамну, — тихо произнес Ирод, — Моя скорбь безгранична и молчалива как пустыня, в которой не слышны детские голоса.

— Малтака боготворит тебя… А Клеопатра[74] напоминает египетскую царицу не только своим именем, она воплощение грации…

— Говорят, что Селена[75] совсем не похожа на мать и Юба Нумидийский взял ее в жены из предусмотрительности. Как никак, она приходится сводной сестрой Антонии Младшей,[76] а это пусть и дальнее, но родство с самим Августом.

— Родство, которое напоминает Августу о Марке Антонии — сомнительное родство.

— Лучше иметь сомнительное родство, чем не иметь его вовсе. Юлия, бедная девочка, овдовела,[77] не успев одарить внуками своего любимого отца, разочаровав его и доставив без сомнения радость Ливии. Вот если бы Боги совершили чудо и мой Антипатр[78] стал мужем Юлии, то пусть бы весь мир назвал этот брак сомнительным — в этом мире не нашлось бы счастливца, которому я бы позавидовал.

— Юлии всего семнадцать и радость Ливии преждевременна, а разочарование Августа мимолетно, он уже не надеется заиметь собственных детей,[79] но рассчитывать на внуков у него имеются все основания.

— Молодой Тиберий, как я слышал, стал квестором. Его ждет славная карьера… Не по этой ли причине достойный Марк Агриппа был вынужден удалиться в такую глушь, какой бесспорно являются Митилены на Лесбосе? Или у него не оставалось выбора?

— Честнейшего и благороднейшего Агриппу беспокоит сама мысль, что кто-то может подумать будто он желает затмить своей славой честолюбивого Тиберия. Он предпочел скромное уединение.

Третий месяц Анций Валерий жил в Иерусалиме, ни на минуту не забывая о последнем разговоре с Николаем Дамасским и пытаясь самым добросовестным образом исполнить возложенное на него поручение. Плавать по морю необходимо, жить не так уж необходимо. Что есть в мире человек, уничтожаемый страстями и мелкими заботами в сравнении с величием целей Рима? И если придется сжать ладонь, в которую судьбе было угодно вложить душу Ирода, он сделает это не задумываясь. Но спешить не будет, и принимать домыслы на веру тоже не станет — слишком много недругов у царя иудейского. Анций целыми днями пропадал в городе, у него завелись знакомства и среди торговцев, и среди ремесленников, и среди ростовщиков, и среди разнообразной неприкаянной публики с неясными устремлениями. Довольно скоро он получил подтверждение всем слухам, что услышал от Николая: на всех углах Нижнего и Верхнего города, на площадях и рынках, в лавках и у стен храма народ, оглядываясь по сторонам, злословил и осыпал бранью Ирода. Говорили о непомерных ценах на бальзам, который укрывается в Иерихоне; кляли римские бани и цирки, часто произносили имена Мариамны и ее брата Аристовула, воздевали руки к небу и призывали кару на голову Ирода за преследование благородного семейства «Бне-Баба» и осквернение гробницы царя Давида. Нелегко было в этом враждебном скоплении людей находить сторонников и тем не менее таковые находились. Одним не по нраву был норов аристократов, другим не нравились расчетливые саддукеи, готовые на все ради выгоды; кому-то не по душе были слишком требовательные к соблюдению Торы фарисеи, а находились и такие, кто дерзко отзывался и о семействе «Бне-Баба», и о саддукеях, и о фарисеях и для кого синедрион не был указом. Эти люди особенно привлекали внимание Анция Валерия, в них чувствовалась непреклонная воля, но было непонятно ее предназначение. Молодой Цаддок, с которым он познакомился на комедии Публия Теренция Афра,[80] презрительно улыбаясь, сказал: «Ты, римлянин, все равно не поймешь меня и моих устремлений, но я надеюсь, что когда-нибудь ты еще услышишь обо мне и моих соратниках». На недружелюбный выпад Анций ответил лукавой фразой из спектакля: «Я Дав, не Эдип.»,[81] рассчитывая подзадорить юношу и заставить его высказаться ясней. Однако, молодой человек уловке не поддался и беседу прекратил. «В другой раз продолжим, может быть», — бросил он на прощанье.

В неказистой чайной на Греческой улице Анций встречался в условленное время с отставным офицером Юкундом; раз в неделю заходил к брадобрею Трифону в тесную парикмахерскую; останавливался ненадолго перемолвиться словечком с Тероном, умевшим извлекать какой-то хитрый доход от толчеи на рынке; перемигивался и перешептывался еще с десятком людей, объявляясь в самых неожиданных переулках Иерусалима. А по вечерам его ожидал Ирод, каждый раз подозрительно оглядывая с ног до головы, словно опасаясь, что гость, шныряющий где попало, может занести в дом какую-нибудь заразу, которую и правда было не трудно подцепить в густонаселенном, задыхающемся от жары, городе. Они садились ужинать и как обычно трапеза продлевалась далеко за полночь. Окольными путями Анций подвигал беседу к хищениям сокровищ из гробницы царя Давида, Ирод прислушивался к его рассуждениям, пожимал плечами и все это с видом человека, у которого нет в запасе ни одной версии. Ко всем другим слухам Анций относился с презрительным равнодушием, относя их к тем огульным обвинениям, которые рассчитаны на неосведомленных людей. Разве не без его стараний удалось разоблачить старого Гиркана и уличить Мариамну в причастности к заговору? И разве казнь Мариамны противоречит законам Двенадцати таблиц,[82] в которых ясно прописано: «Суровость кары за преступление есть научение добродетельной и осторожной жизни»? Что касается гибели ее брата, первосвященника Аристовула, то и тут, почерпнутые из разных источников косвенные доказательства скорей свидетельствуют в пользу Ирода, чем его врагов. Кому была выгодна смерть юноши, чуть было не превратившаяся в гибельный приговор для Ирода? Разве не угадывается в этом интерес иерусалимских аристократов? А Клеопатра? Разве она не жаждала избавиться от Ирода? И какова тогда цена ее напускного участия в судьбе Аристовула в сравнении с выгодами от смерти иудейского царя, единственного препятствия для установления собственного владычества в Иудее? Ловкач Терон сказал, что искренность Клеопатры стоила не больше одного зуза.[83] Не потому ли египетскую царицу совсем не заинтересовали показания охранников-галатов? По этому поводу довольно едко иронизировал Аминта Бригата в их последнюю встречу в Анкире. А царь галатов был хоть и не сговорчив, но не глуп. Нет, в этой длинной очереди желающих смерти Аристовула, Ироду принадлежит без сомнения последнее место.

По другой причине не было нужды расспрашивать Ирода о сделках с бальзамом: доказательств его вины и без того имелось в избытке. Но так ли уж велико прегрешение человека, вытаскивающего деньги из одного кармана, чтобы положить их во второй, если оба кармана принадлежат одному и тому же плащу? Разве расходы на такое грандиозное строительство не перекрывают с лихвой доходы от торговли бальзамом и не являются оправданием для Ирода?

— Но думаю, младшего брата Тиберия, ожидает не менее славное будущее. Говорят, что в эфебии[84] Друз ни в чем ему не уступает, также как в познаниях наук.

— Они оба аркадийцы,[85] — ухмыльнулся Ирод, — Оба из рода Клавдиев. А до меня дошли слухи, что твое пребывание в Египте не доставило Ливии удовольствия…

— Да, она меня не жалует, — признался Анций.

— Тогда мы с тобой тоже оба аркадийцы, — осклабился царь, — И нам есть смысл позаботиться друг о друге, не правда ли?

— Поэтому я здесь и нахожусь.

— Великий Август намерен осчастливить нас своим присутствием на Востоке или тебе, мой бесценный друг, ничего об этом неизвестно?

Действительно, Август давно замышлял путешествие по восточным провинциям, но пока план хранился в секрете. Осведомленность Ирода указывала на то, что важной информации он уделял явно больше внимания, чем собственной внешности.

— Августа настигла мучительная болезнь, что делает разговор о его поездке на Восток в высшей степени сомнительным.

— Его беспокоит кишечник, но у него есть несравненный Антоний Муза, которого Боги наделили чудесным даром врачевания и есть несметные легионы боготворящих его людей от Альбия[86] до Африки, ежедневно приносящих священные жертвы на алтари храмов во славу и во здравие отца отечества.[87] Надеюсь, очень скоро мы получим счатливую весть о победе Августа над одолевшим его недугом, как до сих пор получали известия о его славных победах над врагами.

— Будем неустанно молиться Богам, чтобы ускорить приближение этого воистину счастливого дня.

— Но ты будешь на моей стороне, когда полный сил и энергии принцепс посетит наши многострадальные земли, нуждающиеся в его покровительстве и заступничестве?

Ирод говорил так, словно досконально знал о всех опасностях, нависших над ним и словно знал о той исключительной роли, какая по воле случая досталась римскому посланнику, чей образ жизни красноречиво свидетельствовал, что он уже давно не ограничивает себя сугубо дипломатическими обязанностями.

— Клянусь всеми Богами, я сделаю все, что будет во благо Рима, — ответил Анций.

Глава 8 Должен, значит можешь

Сначала из Рима пришла хорошая весть: как и ожидалось, искусный Антоний Муза еще раз доказал, что он лучший из лучших лекарей Италии. Передавали, что Август чувствует себя отменно, что весел и даже возобновил работу над очередной книгой «О своей жизни», прерывая ее сочинением довольно остроумных эпиграмм и пробуя свои силы в жанре трагедии. Антонию Музе благодарные (или изображающие благодарность) сенаторы поставили статую возле изваяния Эскулапа. Следующая новость оказалась тревожной: неурожайный год породил острую нехватку хлеба, плебеи во всем обвиняли сенат, а в Риме, шумно негодуя, собирались толпы возле городской префектуры. К плебеям примыкали отпущенники, разный сброд и рабы из привелигированной прослойки, которым доверялись обязанности управляющих, секретарей, чтецов, надзирателей, воспитателей и домашних докторов.

Срочно завозилось зерно из Галлии, Мавретании, Испании и Египта. Хлебная гавань в Путеолах напоминала Большой рынок, где вместо людей теснились и сталкивались боками галеры. Август был вынужден издать эдикт, согласно которому вводилась временная ежедневная раздача хлеба при предъявлении тессера — медного жетона, которым обычно пользовались малоимущие раз в месяц во время государственных раздач.

Хлебные выдачи были введены еще при Гае Гракхе.[88] Сулле удалось на время прекратить их, но уже Цезарю пришлось опять восстановить эту процедуру — льготами на покупку дешевого хлеба в Риме пользовались в его правление сто пятьдесят тысяч римлян. Но город разрастался и Августу ничего не оставалось делать, как увеличить число льготников до двухсот тысяч.

Просочился слух, что Марк Випсаний Агриппа вернулся в Рим, что сделал он это неохотно, уступая настойчивости Августа. При этом многозначительно добавляли, что Ливия не присутствовала на торжественной церемонии по случаю возвращения Агриппы в храме Юпитера-Громовержца, незадолго до всех этих событий освещенного жрецами. Еще более неожиданной выглядела новость о приготовлениях к свадьбе, где роль невесты исполняла овдовевшая Юлия, а роль жениха — Марк Агриппа. Пикантность ситуации заключалась в том, что Агриппа был женат. О, если бы его женой была хотя бы даже дочь сенатора… Он взял бы развод и никто не посмел бы его упрекнуть. Но женой Агриппы и матерью его детей была Марцелла, дочь Октавии — родной сестры Августа.

Ирод воодушевился: «Этот брак — свидетельство мудрости и дальновидности принцепса, не пройдет и года, как Палатин огласится криком новорожденного — сладостным для Августа и скорбным для Ливии. Первый в сраженьи — Агриппа не станет последним в брачной постели и очень скоро, будь уверен, мой бесценный друг, Августа будут окружать счастливые внуки и его перестанут терзать думы о наследнике. Ради этого стоило пожертвовать благополучием Октавии».[89]

В результате всех этих непредвиденных обстоятельств давно задуманная поездка на Восток несколько раз перекладывалась и лишь весной в консульство Марка Лоллия Павлина и Квинта Эмилия Лепида из Рима выступила пышная процессия, снаряженная удобными повозками для длительных путешествий. В авангарде, возглавляемый молодым Тиберием двигался один легион, составленный из опытных войнов. Отставая от него на расстояние пяти-шести миль следовал кортеж Августа, сопровождаемый огромным корпусом гражданских лиц: чиновниками различного ранга, жрецами, послами, красивыми женщинами и рабами. В ближайшей свите следовали правители как подчиненных провинций, так и покуда свободных земель. И те, и другие были облачены в простые одежды и наперебой предлагали свои услуги человеку, чья власть, как гигантская тень, покрывала полмира. В этом состязании льстецов особенно выделялись двое: претендент на армянский престол, в черных кудрях, Тигран и царь Каппадокии — Архелай, не упускавший возможности продемонстрировать свою преданность. Впрочем, и тому и другому доставались от Августа благосклонные ободряющие улыбки. Армения, не смея противостоять Парфии, преклонила колени перед воинственным соседом и теперь смотрела на Рим с мольбой, тщась надеждой заполучить в лице Августа заступника. Красавец Тигран подобострастно вился возле повозки могущественного покровителя, откликаясь на любое его движение, на любой поворот головы; на любое, брошенное им, слово, чтобы успеть, ни в коем случае не пропустить выгодного случая и заговорить о парфянах. Умный армянин знал, что нет такого римлянина, который не испытывал бы при этом чувство постыдного раздражения — не так уж много времени прошло с тех пор, как легионы Марка Красса в сражении при Каррах, рассеянные парфянской конницей, смешивая боевые порядки позорно отступили, оставив на поле брани гордые знамена, а затем, спустя время, все повторилось, только на этот раз во главе неудачливых войск оказался Марк Антоний. Златоглавые римские орлы до сих пор стояли напоказ, в насмешку, во дворце Фраата Четвертого и тешили его самолюбие. Так что Тигран вполне мог бы и умерить свое усердие, легко тонущее в бездонных водах мстительных переживаний римлян — надежным средством, лучше всего обещавшем определить судьбу в его пользу, но он продолжал с восточными церемониями изощренно унижаться и радовался, когда замечал в спокойных светлых глазах Августа многообещающую улыбку.

Если Тигран старался для того, чтобы заполучить царскую власть, то Архелай был здесь и заискивал изо всех сил из страха лишиться ее. Кроме того, он был не в состоянии унять препротивную дрожь, нападавшую всякий раз под пристальным взглядом Августа; ему казалось, что вот-вот всесильный повелитель скажет: а не желаешь ли ты, верный друг Рима, пригласить нас в Нору и усладить наши глаза блеском изысканных сокровищ? Но недолгая задумчивость сходила с лица Августа и он принимался расспрашивать совсем о другом: хорошо ли устроены римские солдаты в Тиане и Мазаке, в чем нуждаются, как идет строительство военных дорог; надежны ли укрепления в Мелитенах, где разместились два легиона и откуда до Парфии можно было добраться за несколько переходов. Архелай на все отвечал с угодливой мелочной обстоятельностью, какая другого собеседника несомненно ввела бы в уныние, но Август не перебивал его, а наоборот, выслушивал со всей внимательностью и ему как будто даже нравилась такая дотошность каппадокийского царя.

Давно задуманное и осуществляемое теперь путешествие на Восток преследовало, как явные, так и неявные цели. Не опасно, уже безвредно тлели угли, оставленные гражданской войной; римский народ охотно произносил слова, ласкающие слух Августа: «восстановитель республики», «защитник свобод», «спаситель», «сын Божий» и, почитая древний обычай, люди всех сословий ежегодно бросали монетку в Курциево озеро[90] за его здоровье; и даже пережитый голод обернулся с выгодой для Августа и ущербом для сената — народ оценил и его щедрость, и решительность, и неуступчивость, о которой говорили вполголоса, когда речь заходила о возвращении с Лесбоса Марка Агриппы, его женитьбы на Юлии и очевидном неудовольствии Ливии от всех этих перемен.

Август, прислушиваясь к советам Николая Дамасского, желал теперь распространить подобное же о себе мнение по всем восточным провинциям. Один-единственный легион, выступивший из Рима под командованием Тиберия, должен был внушить каждому мысль о миролюбивом характере предпринятого путешествия, имеющего благородное стремление защитить народы и справедливо воздать почести смирным городам, жалуя одних латинским,[91] а некоторых и римским гражданством; и во имя все той же справедливости, лишая чересчур своевольные города свободы.

Кто вынашивает агрессивные планы, тот не отправляется в поход с одним-единственным легионом… «Все обратят внимание на то, что с тобой идет один легион и только немногие станут вникать в расположение наших флотов и гарнизонов, — заметил Николай Дамасский, — Этим любопытным остается только пожелать, чтобы они не ошиблись в своих расчетах».

В этом и состояла суть второй, подводной части плана, невидимого глазами простых горожан, ремесленников, торговцев и прочего занятого ежедневным трудом люда; но хорошо различимого из герусий и буле[92] отцами самых знатных и самых богатых фамилий из местной знати, с чьим мнением не могли не считаться влиятельные тетрархи, стратеги, демиурги, династы и царьки.[93] Это их имел в виду Николай Дамасский, им желал не ошибиться при подсчете общего числа римских войнов, размещенных в различных областях восточных провинций и, прежде всего, едкое замечание Николая касалось парфянского царя — Фраата Четвертого, от которого особенно не хотелось скрывать истинную мощь Рима. Пусть ему станет известно (и чем скорей, тем лучше) о двух легионах в Вифинии, еще о двух в Галатии, об одном в Сирии и сразу о трех, нашедших гостеприимство в Каппадокии, откуда до парфянина можно было дотянуться рукой. Рукой, облаченной в железную перчатку… Это сделает его более сговорчивым на предстоящих переговорах.

Можно было бы сделать путешествие более приятным и достичь берегов Сирии по морю, но Август предпочел путь более утомительный и более длительный, но зато наилучшим образом отвечающий его целям — он должен собственной персоной, во всем своем божественном величии и не менее божественном великодушии предстать перед разноплеменными народами и навечно покорить их сердца. Он решил пересечь Италию с Запада на Юго-Восток, добраться до Брундизия, а оттуда на галерах переправиться через Адриатическое море в Грецию; пройти ее насквозь, останавливаясь в терпящих нужду городах и одаривая их по мере заслуг; принять подобающие почести от афинян и самому почтить храм, где накануне сражения при Акции, он принял посвящение в элевсинские мистерии Деметры.[94] Затем через Эгейское море экспедиция попадала в Эфес. А далее Август предполагал двинуться, минуя Смирну и Пергам, в Никомедию и Вифинию, потом в Галатию. В Галатии, по его плану, он должен был расстаться с Тиберием, взяв себе направление на юг, в Сирию и дальше вплоть до Александрии, и определив маршрут для молодого полководца в Каппадокию поближе к берегам Ефрата и границам Парфии. По всем расчетам выходило, что Тиберий окажется в назначенном месте чуть позже дипломатов, выехавших заранее к Фраату Четвертому и уполномоченных вести переговоры без излишних уловок, а дождавшись появления легионов на Ефрате, им было предписано и вовсе отказаться от всяческих приличий, перейдя к разговору в ультимативном тоне. Для пущей уверенности Август присоединил к дипломатам двух военных — Марка Випсания Агриппу и Публия Квинтилия Вара, оба скорей выхватят мечи прямо во дворце парфянского царя, чем отступятся от кровных интересов Рима.

Стояла теплая весна, зеленели долины и склоны гор, мягкие лучи солнца скользили по повозкам, по колесницам, по пряжкам из слоновой кости и металлическим заклепкам на одеждах людей, по лоснящимся бокам лошадей; рассеивались и разлетались брызгами, ударяясь о щиты легионеров и их стальные гребенчатые шлемы; рассекались надвое, налетая на тонкие кончики копий; разбивались, искрясь, о рукояти тяжелых мечей.

Лишь слегка морщась, когда колесо повозки наталкивалось на камень или проваливалось в выбоину, сносил дорожные неудобства Август, развлекая себя последней поэмой Вергилия под сладким названием «Энеида» или приятными мыслями о дочери, которой на этот раз всесильные Боги непременно подарят младенца, непременно сына; он видел сон, в котором сам Юпитер-Громовержец, сойдя с колесницы, вручил младенца Юлии и повернулся к нему, поднимая вверх правую руку вперед ладонью.

А весь Восток, между тем, напрягся, напружинился, питаясь грандиозным событием, перемалывая слухи и сплетни, пробуя предсказать маршрут римлян, причем одни делали это в ожидании милостей, а лица других принимали задумчивое выражение, в котором легко угадывалась тревога.

Ирод все это время был, как никогда, взвинчен; настроение его отличалось внезапными перепадами; он то впадал в каменную угрюмость, то в безудержное веселье: его новая жена — Мариамна из Александрии, дочь старого его друга священника Симона — только что родила сына. Он был взбудоражен ее юной красотой и часто, с наслаждением, повторял ее имя; он повторял ее имя столь часто, что Анций уже не сомневался — Мариамна из Александрии словно воскресила ту, другую Мариамну, с забальзамированным телом которой он так долго не мог разлучиться. Сына он назвал Иродом, не смущаясь тем, что прежде этим же именем нарек одного из сыновей от Малтаки и еще одного — от Клеопатры. Уж кто-нибудь из троих добьется славы и имя Ирода не сгинет бесследно вместе с его смертью.

— Август непременно посетит Иерусалим и я представлю ему наследника иудейского трона. Взгляни, мой бесценный друг, этот малыш — моя копия.

Обычно предугадывая развитие событий, Ирод с неуемной энергией готовился встречать Августа; его агенты, измученные бессоницей, ежедневно доставляли списки с именами подозрительных горожан; крепость Гирканион уже не вмещала всех узников; люди на улице прикусили языки; военный гарнизон был приведен в боевую готовность. Словно вернувшись из забытья, Ирод опять вспомнил о своем цирюльнике; голова его приобрела благопристойный вид — крупные локоны спадали на плечи; поблескивала, как серебряная шкатулка, борода; очистились от серо-желтой мути глаза; ему не сиделось и он не мог равнодушно взирать за бездеятельностью других; он гневался на медлительного Ферора, тряс душу своего секретаря Диофанта, гнал прочь с дороги нечаянно подвернувшуюся под горячую руку Малтаку, попрекал Александра и Аристовула; сердился на Антипатра и на Дориду, опять поселившихся, с его милостивого дозволения, во дворце. Он яростно преследовал Саломею, взбешенный сообщением надежного агента, в котором его неутомимая сестра в убедительных красках изобличалась в тайной любовной связи с Силлаем, поставленным аравийским царем Ободом наместничать в Трахонитиде, из-за которой теперь разгорелся неурочный и запутанный спор, как бывает всегда, когда дело касается территориальных споров. Ирод обвинял ее в измене мужу, костлявому Костобару, имеющему неприятную манеру отворачивать глаза в сторону, но это было пустяшное обвинение — Ирод с удовольствием бы лишил головы и второго мужа сестры, как он сделал это с недалеким Иосифом; тем более, что уже не раз приходилось слышать о его сочувственном отношении к этому злополучному семейству «Бне-Баба», распустившему вредные корни по всей Иудеи. Бешенство, однако, он испытывал не по этой причине, а по причине какой-то уже роковой последовательности, с которой Саломея неизменно сговаривается со всеми его врагами и в которой чувствуется чья-то изощренная целеустремленная воля; и, выламываясь из небесной гущи, представал перед взором Ирода неизменный облик Ливии. Саломея упрямо отрицала очевидные свидетельства преступной связи.

Два раза на дню, утром и вечером, Ирод перемещал красный флажок по разноцветной карте, повторяя движение кортежа Августа, пока наконец флажок не обозначился в Сидоне, потом в Тире, а затем проследовал дальше, все также не отклоняясь от побережья Великого моря.[95] «Лучезарный Август решил не утомлять себя путешествием в Иерусалим», — отрешенно произнес Ирод и свернул в трубочку, ставшую бесполезной, карту. Он был подавлен и растерян, искоса наблюдая за Анцием Валерием в ожидании, что тот вот-вот разъяснит положение. Но римлянин, сам теряясь в догадках, молчал.

Ситуацию прояснил уже знакомый Анцию щеголеватый Гней Пизон Кальпурний. Как и в прошлый раз, его сопровождали нарядно одетые юноши с беззаботными лицами. «Через два дня пути, — объявил Пизон, — Август намерен прибыть в Стратонову Башню и посмотреть, как она, благодаря усилиям славного Ирода, превращается в Кесарию. Август желает, чтобы иудейский царь оказался там раньше, дабы успел подготовиться к встрече». Потом Пизон обратился к Анцию, сказав, что его также ожидают увидеть через два дня в Стратоновой Башне. И уже откланиваясь, он передал настойчивое пожелание Августа, чтобы в числе сопровождающих Ирода лиц были непременно Александр и Аристовул.

Спустя несколько дней кортеж Августа выступил из Стратоновой Башни, продолжая свой путь все также вдоль моря, на юг, в сторону Египта. Держась поближе к повозке Августа, часто подзываемый своим благодетелем, чтобы ответить на очередной вопрос, правил конем Анций Валерий; а чуть поодаль, среди шумной молодежи, виднелись возбужденные лица Александра и Аристовула. Август исполнил просьбу Ливии: юноши ехали в Рим, где их ожидали лучшие преподаватели философии, истории, географии, латинской и греческой литературы, риторики и декламации, а кроме того, покровительство могущественной матроны. И, поразмыслив, Август пошел на вторую уступку — отказался от иерусалимских почестей, отказывая тем самым в почестях царю Иудеи, у которого на беду слишком много врагов не только в Иерусалиме, но и в Риме. Пусть враги удовольствуются унижением Ирода, пусть помечтают о его низложении, да и никогда не вредно пощекотать нервы тому, кто всецело предан тебе — от этого преданный становится лишь еще преданней.

На высоком кургане, где вовсю кипело строительство храма в честь Августа, стоял Ирод, сопровождая взглядом удаляющуюся пеструю процессию и пытаясь примирить в своей душе сонм противоречивых мыслей и враждебных друг другу ощущений. Август не скрывал своего расположения к нему, громко хвалил строительство и, не стараясь говорить тише, поправил его, сказав, что согласен принять Кесарию в свою честь при условии, что эта честь распространяется также и на весь народ Рима; «Александр и Аристовул могли бы конечно поехать в Афины, но я решил, что римские грамматики и риторы уже давно ни в чем не уступают грекам; речи греков слишком лаконичны и сухи, а речи наших ораторов полны образов и сравнений, отчего их воздействие на публику становится сильней»; потом Август за пиршественным столом поздравил с рождением сына, на что Ирод в свою очередь произнес длинный тост за будущих внуков великого Цезаря; и наконец, завершая застолье, Август объявил о том, что назначает Ирода наместником всей Сирии: «Мне известна твоя преданность и твое бескорыстное служение Риму, пусть эта должность служит для тебя наградой». Ирод изобразил радость и рассыпался в благодарностях. Новая должность обязывала его в десятки раз увеличить расходы на содержание городов и ровным счетом не прибавляла никакой власти — истинный правитель, прокуратор Сирии Септимий Вород, сидел в своем дворце, в Антиохии…

Глава 9 Живы ль друзья иль погибли давно и не слышат зовущих

Возвращению Августа в Рим сопутствовало его прекрасное расположение духа: повсюду, во все время путешествия, народы встречали его восторженно, с искренним ликованием; восточные провинции он нашел вполне надежными и, наконец, сломил сопротивление упорствующего Фраата Четвертого — парфянский царь, как рассказывал Публий Вар, недолго сохранял самообладание и в конце концов, когда к нему подступились с двух сторон — Агриппа с одной, а он — Вар, с другой, тот сник и почти запросил пощады. Дипломаты не вмешивались, а лишь с завистью наблюдали за победоносным натиском военных и за тем, как парфяне с поклонами и униженно пятясь передавали знамена римской депутации. Однако, Агриппа этим не ограничился, он потребовал заложников и парфянский царь беспрекословно выполнил его волю; потом римлянин подвел к Фраату черноволосого Тиграна, напустившего на себя тут же надменный вид и громко представил его: «Царь Армении — Тигран Второй, верный союзник и истинный друг Рима»! Парфянин молча сглотнул слюну.

Тиберий с тремя легионами простоял все это время на Ефрате и был похоже разочарован тем, что переправляться на другой берег ему так и не пришлось. Как победитель, он принял знамена, заложников и отправился в обратный путь, отвечая на пылкие приветствия толпы сдержанной улыбкой — он знал, что эта победа не обернется для него триумфом в Риме; что все лавры достанутся отчиму, рассчитавшему каждое перемещение легионов и каждому из них определив свое место в этом, исполненном глубочайшего стратегического смысла, движении.

Рим, подобно атлету, наращивал мышцы, поражал быстротой ног и силой рук, становясь похожим на Геркулеса, соревноваться с которым находилось все меньше и меньше охотников, и Август с удовольствием думал об этом, и с удовольствием, не впадая в излишнюю скромность, думал о себе самом и о той божественной роли, какая выпала на его долю, дабы прославить в веках свой народ и свою отчизну. Однако, мысли о великих свершениях часто обрывались, освобождая место для других, от которых глаза Августа наполнялись влажной добротой и он становился похожим на обыкновенного счастливого человека, предвкущающего встречу с любимой дочерью и внуком, которому возможно предстоит умножить величие Рима.

Весть о рождении первенца Юлии догнала его в Сирии; он возликовал; он опьянел от радости; он покинул, сделавшуюся сразу тесной, свою повозку и прошел пешим в окружении любопытных лиц по крайней мере пять миль; он одаривал должностями и деньгами каждого, кому удавалось приблизиться к нему, отчего вокруг его фигуры образовалось живое кольцо людей, настроенных на не очень вежливое обращение друг с другом и если бы не решительное вмешательство начальника охраны, Элия Галла, то вряд ли удалось бы избежать потасовки. Впрочем, неизвестно, что было бы лучше: Август обожал наблюдать за уличной дракой — непредсказуемой и не отягощенной скупыми приемами профессиональных кулачных бойцов и неизменно, завидев дерущихся, приказывал опустить носилки.

Безумной радости Августа казалось не было предела, но никто, даже те, кто составлял узкий доверительный круг друзей, не догадывались о том, что, радуясь рождению внука, он одновременно радовался избавлению от страха, преследующего его с того момента, как был освещен храм Юпитера-Громовержца, выросшего по его повелению в рискованной близости от храма Юпитера Капитолийского, словно бросая надменный вызов самому могущественному из Богов. Увиденный им накануне отъезда из Рима сон, в котором Юпитер-Громовержец ободрил его, приветствуя по римскому обычаю поднятой вверх правой рукой вперед ладонью, придал ему уверенности, но не лишил мрачных сомнений, одолевающих его в минуты религиозных настроений. Теперь всем этим тяжким думам наступил конец: он по-прежнему избранник Богов, их любимец, Юпитер не гневается на него и когда настанет час, Боги не колеблясь раскроют перед ним недоступные для смертных врата Олимпа. Тогда же он решил по возвращении в Рим принести святилищу Юпитера Капитолийского неслыханные в своей щедрости дары, о которых будут говорить все живущие и о которых не сумеют забыть их потомки.

Придя в себя, Август снарядил гонцов в Парфию, где в это время Агриппа и Вар усмиряли Фраата Четвертого; он поздравлял зятя в самых ласковых и лестных выражениях и советовал, покончив с делом, поторапливаться в Рим — «помни, тебя ждет любящая жена и твой сын — мой драгоценный внук Гай». Агриппа, сам взволнованный вестью, распрощался с Тиберием на Ефрате и, сопровождаемый десятком всадников, пришпорил коня. Когда Август въезжал в Александрию, Агриппа, минуя Тибурские ворота, приближался к Палатину.

Отправившись в путешествие по восточным провинциям, Август рассчитывал вернуться в Рим через год. Но время, как колесница в Большом цирке, неслось быстрей, опрокидывая все его планы. Рядом, в заманчивой близости, врезаясь уступом в Великое море лежали раскаленные земли Африки и древний Карфаген, с которым Рим, не иначе как по прихоти Богов, навсегда составил прикованную друг к другу пару. Неизъяснимая сила влекла Августа к камням, по которым ступала нога Ганнибала, самого достойного врага Рима; такая же сила, которой он не смог воспротивиться, когда, внушая окружающим мистический ужас, коснулся кончика носа Великого Александра. Но как не велико было искушение продолжить поход, как не манила близость Карфагена, а все же пришлось уступить обстоятельствам: двигаться пришлось бы по пространству, представляющему собой преимущественно труднопроходимые тяжелые пески, что требовало дополнительных усилий от людей, среди которых было много гражданских лиц и женщин; от лошадей, не приученных к пустыни и что, кроме того, создавало препятствия для малопригодных к передвижению по нетвердой почве многочисленных повозок.

Август решил возвращаться в Рим морским путем. Погрузившись на сотни галер и образовав таким образом внушительную и довольно красочную флотилию, путешественники благополучно добрались до Крита, где позволили себе отдохнуть и расслабиться, превратив дворец проконсула в Гортине, столице острова, в беспорядочное и в немалой степени бесстыдное место: распаленные от возлияний мужчины, не церемонясь, затаскивали первых попавшихся им женщин в комнаты, в залы, в галереи, на веранды, в беседки или прямо на лоно природы, в густой живописный сад, предаваясь варварской любви. Умеренный к спиртному и всяческим излишествам, Август, тем не менее, не препятствовал разгулу, позаботившись лишь о том, чтобы до его покоев не доносились пьяные голоса и откровенные повздохивания, раздающиеся со всех сторон. Он не спеша смаковал вино местного производства в компании с проконсулом, проворным господином средних лет, находя и напиток, и собеседника довольно приятными. Ставленник сената успел понастроить великолепные римские бани и даже театр, мало уступавший театру Помпея или Марцелла в Риме и это несмотря на то, что римская община здесь не могла соперничать в численности не только с греческой, но и иудейской. «Расторопный человек, смышленный собеседник, и кажется не казнокрад, жаль, что он не в моей провинции»,[96] — мелькнула мысль.

Долго задерживаться на острове Август не желал, ему не терпелось увидеть внука и уже через два дня он готов был отдать приказ выйти в море, но неожиданное известие заставило его изменить маршрут. Молоденький, с выпученными глазами, капитан причалившей быстроходной тригеры, волнуясь, доложил, что в Афинах умирает Вергилий; что он, неверно информированный, выехал навстречу Августу, полагая, что их пути непременно пересекутся в Греции и что в Афинах поэта свалила дикая лихорадка, заставившая отступить в беспомощности греческих врачей. В памяти Августа моментально возникла риторическая школа Марка Эпидия в Риме, длинная неуклюжая фигура Вергилия, его соученика, недавно прибывшего из Медиоланума,[97] стесняющегося своей провинциальности, медлительной речи и неумело, мучительно скрывающего свое интимное влечение к мальчикам.

Не без колебаний Август решился отправиться в Афины, оттягивая возвращение в Рим на неопределенный срок, распорядившись всей остальной флотилии продолжать плавание не меняя курса.

Он застал Вергилия в плачевном состоянии в окружении растерянных лекарей и его постоянного спутника, Цебета, всплакивающего чуть ли не каждую минуту и визгливо, по-женски, причитающего. Август пытался быть деятельным и, взывая к Богам, посулил щедрую награду гребцам, если они за неделю покроют расстояние до Брундизия и те, надрываясь, лопатили без устали по равнодушной воде и день и ночь, сменяя обессиленных на успевших перевести дух, но в отведенный срок уложились и награду свою заработали независимо от печального исхода. С изможденными лицами стояли гребцы, радуясь каждый в отдельности своей тысяче сестерций и недоуменно смотрели на поникшего Августа, шедшего следом за носилками, на которых вытянулось бездыханное тело какого-то римлянина.

Спустя немного времени юркая тригера входила в остийскую гавань, запруженную галерами похожими на косяк огромных рыбин. Встречавший на берегу Агриппа сообщил радостную весть — Юлия благополучно разрешилась от бремени и у маленького Гая появилась сестричка, названная в честь матери — Юлией. Смерть и рождение наложились друг на друга, уравновешивая смысл и лишая эмоций. Август почти не изменился в лице. Он простоял некоторое время в молчании, скрестив на груди руки, а потом тихо продекламировал из «Энеиды»:

Старым вином насыщая себя и дичиною жирной.

Голод едой утолив и убрав столы после пира,

Вновь поминают они соратников, в море пропавших,

И, колеблясь душой меж надеждой и страхом, гадают,

Живы ль друзья иль погибли давно и не слышат зовущих.

Глава 10 Тому подобает желать, кто умеет не хотеть

Втянувшись в кочевой образ жизни, лишь изредка объявляясь в Риме, Анций и в собственном особняке чувствововал себя гостем. Забывшись, он терзал внезапным молчанием управляющего Мустия, сорокалетнего верзилу из отпущенников, выучившегося застывать немым изваянием подле хозяина в ожидании распоряжений, но не умеющего скрывать забавное недоумение на широком лице, сильно смахивающим в такие моменты на театральную маску простофили.[98] В конце концов Анций наталкивался взглядом на эту комическую скульптуру и, посмеиваясь, вспоминал о своих обязанностях домовладельца и господина. Простецкая внешность Мустия не мешала ему однако быть расчетливым и смекалистым в делах. «Он два дня доказывал жестянщикам Маврика, что стоимость нового имплювия[99] вполовину ниже того, что они затребовали и, не сторговавшись, прогнал их, а все равно своего добился — нашел других и за ту сумму, что ему показалась справедливой», — рассказывала Роксана, сохранившая изумительную гибкость, но распрощавшаяся с наивной трогательной невинностью, рождающей почти в каждом мужчине бессознательное, ни с чем несравнимое влечение. Привелигированное положение египтянки в доме было неоспоримым: и Мустий, и несколько десятков рабов появились позже, когда Роксана уже вполне освоилась с ролью единственной в доме женщины, которой дозволено заходить в спальню к господину в любое время дня и ночи. Домочадцы слушались ее беспрекословно и все, скопом, бросались на розыски ее любимой рыжей кошки, забывающей порой о хозяйке в азарте охоты на мышей.

До сих пор ни разу Анцию не выпадало застревать в Риме на столь длительный срок: он отвык от сырой ветреной зимы, от бледной однотонности неба и возрадовался как будто весенним ливням; но от них распространялась нездоровая влажность; она пропитывала стены домов, вгоняла в озноб, заставляла кутаться в шерстяные одеяла и протягивать озябшие ноги поближе к жаровне; Тибр угрожающе надвигался на город, затапливая низкие берега; потом, почти без всякого перехода ударила жара и началось лето; в августе все, у кого были виллы, поспешили убраться из Рима — в это время на город нападала малярия и Анций с неохотой подумал, что и ему пора обзавестись дачей в деревне. Все это время он томился бездействием, слонялся по Марсову полю, ходил в театр, в праздничные дни шел вместе с толпой смотреть бои гладиаторов или забеги колесниц в Большом цирке; он стоял в огромной каменной чаше среди кричащей беснующейся публики, разделенной на красных и белых,[100] одинокий и лишний в своей нейтральности.

Ощущение заброшенности, отверженности все непреодолимей овладевало им; мысли заражались гнетущей подозрительностью, подталкивая к неутешительным выводам. Август словно забыл о его существовании, а ведь еще совсем недавно он нуждался в его обществе, в его дельных замечаниях, охотно принимал и во дворце, и в своем доме. Цепочка размышлений неотвратимо вела к Ливии. Неужели его карьере наступил конец? Анций был близок к отчаянию, когда вдруг получил приглашение явиться на Совет, о чем не осмелился бы даже помышлять.

К святилищу Апполона на Палатине Август присоединил портики с латинской и греческой библиотеками; в календы[101] и иды он созывал здесь Совет, рассматривая предварительно вопросы, которым предстояло скоро быть представленными в сенат; неизменно приглашались оба консула, двадцать сенаторов, почти всегда заявлялась Ливия, часто вместе с Тиберием и Друзом; непременно присутствовали Агриппа и Николай Дамасский; несколько неожиданно в этом обществе выглядели Меценат и Гораций, предпочитающие суете будней парение в мире благородных искусств и высиживающие обязательное время с видимой неохотой; но Август желал видеть их на этих собраниях и не забывал, выбрав момент, поинтересоваться их мнением; он считал, что отвлеченный ум способен иногда заметить то, что может пропустить ум практический. Кроме того, все знали, что присутствие Мецената благотворно сказывалось на настроении Августа; он становился красноречивей и вдохновенней, больше улыбался и был скорей расположен к шуткам, нередко перебивая затянувшееся обсуждение чтением новых эпиграмм или стихов, поглядывая при этом с изрядным лукавством на своего давнего друга и лукавством хорошо понятным для окружающих. Однажды, Меценат во время такого чтения поднялся и молча направился к выходу. «Ты куда»? — удивился Август. «В каменоломни», — с улыбкой ответил старый товарищ, воскресив в памяти, на счастье всего нескольких оказавшихся свидетелями гостей известный анекдот о сиракузском тиране Дионисии, который, не выдержав критики в адрес своих поэтических опусов, отправил в каменоломни поэта Филоксена, а затем, через время, приказал опять доставить его во дворец, чтобы познакомить с новым сочинением. Не дослушав, Филоксен встал и направился к выходу. «Ты куда»? — спросил его тиран, «В каменоломни», — ответил поэт.

В первый момент Август растерялся и даже покраснел, некоторым гостям показалось, что они стали невольными очевидцами трагической размолвки и лучше бы, возможно и безопасней, быть подальше от подобных сцен, но слава Богам замешательство Августа длилось недолго: «Отлично, мой друг! — воскликнул он, — я не буду читать своих стихов на Палатине, дабы лишить тебя нежелательных сравнений; но я буду читать их в своем доме, в своем кабинете, который отныне нарекаю „моими Сиракузами“ и где я на правах тирана буду заставлять тебя выслушивать мои сочинения до последней строчки».

Чтения Август возобновил после того, как сблизился с Горацием, недюженный поэтический дар которого покорил когда-то Мецената и подвиг его к самому горячему участию в судьбе поэта. Невысокого роста, склонный к полноте, никудышный, как все поэты, политик Гораций, тем не менее, по страстности натуры ринулся в водоворот гражданской войны и сделал замечательную карьеру в армии Марка Брута, дослужившись до военного трибуна. К счастью, он не оказался в числе убитых и ему не пришлось разделить участь своего командира; он надел гражданское платье и укрылся в неприметной сабинской деревне в унаследованном по завещанию имении; жил затворником, проклиная войну, отбившую всякую охоту к стихосложению; он читал и перечитывал изданные довоенные сатиры и свое последнее сочинение — «Эподы» и отрешенно бродил по заброшенному саду в поисках вдохновения; с неловким чувством вспоминал Мецената и то время, когда он, никому неизвестный неповоротливый и неуклюжий впервые появился на рецитациях[102] перед искушенной римской публикой; общество, скорей расположенное к посрамлению новичков, чем к поощрению, настороженно и плотоядно приглядывалось к нему и неизвестно чем бы все тогда закончилось, если бы Меценат не нарушил тишину элегантными аплодисментами — безукоризненный вкус Мецената лишал смутьянов удовольствия освистать под улюлюканье безопасную жертву. Скоро, не без помощи Мецената, нашелся издатель для публикации первой книги сатир; о Горации заговорили, о нем лестно отзывался Вергилий, через пять лет римляне увидели вторую книгу сатир; поэт наполнялся силой и успел до роковых событий издать «Эподы», о которых знатоки отзывались с единодушным восхищением; но все в миг переменилось: он оказался в легионах Брута и врагом Мецената; и вот теперь, в уединении, предавался скорбным воспоминаниям и тщетно взывал к Богам, моля о том, чтобы они сжалились и возвратили ему вдохновение.

Переждав смуту, держась скромно, но с достоинством Гораций объявился в Риме и был изрядно удивлен встрече с Меценатом: тот заговорил с ним ласково, все с той же участливостью, словно и в помине не было этого проклятого промежутка времени, разделившего римлян на друзей и врагов. Как и прежде, Меценат тут же взялся за устройство его дел и по его рекомендации опальный поэт получил место писца в казначействе; потом, дождавшись удобного случая, представил его Августу, который не сразу, помня о ненавистном Бруте, отнесся к Горацию с тем великодушием, с каким он обычно относился к людям, наделенных талантом — бесценным даром Богов. Однако, обнаружив в поэте прямодушные детские представления о государственном устройстве, Август развеселился: поэт с не меньшей долей вероятности мог украсить стан любого из противников, все зависело от силы и направления ветра, как, посмеиваясь, говорил Август и задуй, к примеру, фавоний[103] Горация непременно занесло бы в его лагерь, но на беду, как видно, подул колючий аквилон,[104] который дурманит головы не только чувствительных натур. Вместе с тем Август не мог не оценить очаровательные рассуждения поэта на житейско-философские темы и особенно его неизменно лестные отзывы, которые следовали без заминки после прослушивания стихов самого Августа и произносились без излишнего пафоса, но отличались зрелостью, присущей всякому профессиональному суждению, а потому радовали неизмеримо больше, чем пустые восхваления дилетантов. Впрочем, Август не отбрасывал мысль, что это всего-навсего уловка человека с грузом вины за прошлое, но долго эту мысль не задерживал — зачем давать приют зловредному гостю? Не без тайного умысла он предложил Горацию должность писца в личной канцелярии, что, суля отличное жалованье, считалось, кроме того, престижным местом и порадовался, получив в ответ благодарный и изысканный отказ. Поэт предпочел независимость и это заслуживало уважения, хотя о независимости Горация уже ходили сплетни: поговаривали, что он облепил свою спальню со всех сторон зеркалами, и понукаемый сладострастием распорядился сделать зеркальным и потолок; и что с этой спальней перезнакомилось уже неисчислимое количество девиц; и что он, не довольствуясь уже незамужними женщинами, затаскивает в постель добропорядочных матрон, предаваясь с ними такому изощренному разврату, который способен смутить далеко не целомудренный Рим. «Говорят, в твоей спальне нежатся девицы, которые, по чистой случайности, еще не успели оказаться в лупанарии»,[105] — пошутил как-то Август, сам никогда не отказывающийся от услуг молоденьких любовниц, но осуждающий за связь с женщинами низкого происхождения. «О, Цезарь, разве могут чистые мысли поэта соединиться с грязным телом куртизанки»? Август подумал об известной куртизанке Сервилии, которую кажется ненавидели жены чуть ли не всех самых знатных патрицеев Рима и которая, как ему передали, побывала на прошлой неделе в спальне поэта. Но кто осмелится сказать, что Сервилия не достойна любви патриция? — усмехнулся он про себя, вспоминая ее белоснежную кожу, а вслух с некоторой завистью произнес: «Ты распутник, Гораций, но распутник чистоплотный, что делает твои прегрешения простительными даже в глазах Богов, а значит и в моих глазах».

Обо всем этом Анций узнавал из сплетен, которые римляне плели с тем же усердием, с каким склонялись над шитьем воистину добродетельные римские женщины, хранящие, в отличие от подружек Горация, верность своим мужьям.

Обласканный Августом, одаренный всадническим состоянием и почетом, Анций с годами избавился от тщеславной мечтательности и отлично осознавал разницу между собой, сыном перузийского врача и потомками тех, кого Боги приласкали еще при рождении. Нет, он не обольщался на собственный счет, не желал от Фортуны больше того, что имеет, оттого и пришел в крайнее возбуждение, получив приглашение явиться на столь высокое собрание.

Глава 11 Умный может разобраться в вопросах, которые осел запутывает

Очутившись так неожиданно на Совете, который справедливо именовали «малым сенатом», Анций быстро догадался о причинах, послуживших ему пропуском в избранное собрание: разделившись на два враждебных лагеря, блестящее общество решало участь Ирода и можно было предположить, что Август, исходя из каких-то личных соображений, желал усилить одну из противоборствующих сторон, пополнив ее ряды человеком, располагающим знаниями особого свойства и знаниями способными повернуть дело с пользой для иудейского царя.

Выяснилось, что разбирательство возникло благодаря то ли опрометчивой отваги, то ли тонкому расчету араба Силлая, нагрянувшего внезапно в Рим и бесстрашно представшего перед Августом с жалобой на Ирода; с жалобой, составленной, судя по стилю, ловкими крючкотворами и выглядевшей в немалой степени убедительно: приводились многочисленные подробности, изобличающие Ирода в пренебрежении к несчастному населению Трахонитиды, области пожалованной идумейцу после Акции «для справедливого управления», на что особенно упирал статный широкоплечий Силлай, которому также нашлось место среди сенаторов и знатных особ и которому доставались поощрительные знаки внимания по крайней мере от одной половины присутствующих. «Земля Трахонитиды разорена, мор, голод и нищета опустошают села, люди питаются кореньями растений и проклинают иудейского царя и его справедливость».

Ливия, водрузив погрузневшее тело на кафедру,[106] облаченная в ярко-голубой пеплум, одобрительно поглядывала на араба и многозначительно переглядывалась с фатоватым Петронием, оставившем недавно должность префекта в Египте, но совсем не по тем основаниям, которые предопределили незавидную участь его предшественника, Корнелия Галла. Напротив, Петроний удостоился благодарности Августа, расположения сената, навсегда избавился от обременительных долгов и занимал теперь ответственный пост префекта Сатурновой казны.

Все происходящее в этом просторном овальном зале греческой библиотеки казалось Анцию накануне прочитанной пьесой — вот сейчас поднимется с гневной речью Петроний, за ним наступит черед хитроумца Азиния Поллиона, не преминет заявить о своей почтительности к роду Клавдиев префект Рима — Тит Статилий Тавр, не удержится от благодарной солидарности Квинтилий Вар, грубовато добывающий покровительства и Ливии, и Августа одновременно и на удивление — с небывалым успехом.

С усмешкой наблюдал Анций, как сбываются его предположения, забавляя предугаданной последовательностью обвинительных речей, все более удаляющихся от бедственного положения Трахонитиды и все более сосредоточивающихся на личности самого Ирода.

— Ирод злоупотребляет властью, пожалованной ему Великим Римом. Он самовольно творит суд, унижая римские законы, — сурово, как и подобает солдату, подводил итог выступлениям единомышленников Публий Квинтилий Вар, — Он притесняет и преследует лучшие аристократические семьи, лишает самостоятельности синедрион; казнит каждого, кто ему кажется заговорщиком, а заговорщиками ему кажутся все иудеи; он подозревает своих жен, сестру, брата, детей; он приказал отсечь голову Костобару по какому-то нелепому оговору; он скрывает доходы, нанося ущерб римской казне и, наконец, именно его подозревают в осквернении гробницы царя Давида и в похищении священных сокровищ.

Упоминание Костобара, мужа Саломеи, сейчас, когда напротив сидел, настаивающий на справедливости Силлай, ее любовник, о чем было известно всем, выглядело неуклюже и чуть было не нанесло ощутимый урон защитникам араба, если бы не последовала моментальная реакция Азиния Поллиона: «Я предвижу, что любезный наш друг, Николай Дамасский, как всегда, осчастливит сейчас наше общество образцовой и изысканной речью, изобилующей по обыкновению фактами и стройными доказательствами, скрепленными между собой цепью из нерушимой логики и преисполненной мудрости. Я заранее соглашаюсь подвергнуть сомнениям некоторые, высказанные здесь, обвинения в адрес Ирода и, возможно, оправдать казни отдельных заговорщиков; только ничтожное существо имеет право заявить, что у него нет завистников и только слепой правитель не видит возмутителей порядка в своем окружении; кто может поручиться за то, что Костобар не затеивал ядовитых интриг? Защищаться же силой от насилия позволяют все законы и все права. Не буду также безоговорчно обвинять иудейского царя в осквернении гробницы царя Давида: в уголовном деле никто не осуждается в его отсутствии, а также никто отсутствующий не может обвинять через другого или быть обвиненным. Но я никогда не смогу найти оправдание человеку, который денно и нощно, с изуверской последовательностью и варварским цинизмом, распинает на кресте любовь, бросая наглый вызов несравненной Венере, оскорбляя нравственность римского народа, покушаясь на его незыблемые традиции, которые, как известно, призывают нас превыше всего чтить наряду с гражданским семейный долг и воспитывают в нас благоговейное отношение к любви — духовной опоре римского общества. Можем ли мы равнодушно взирать за тем, как кто-то попирает священные устои Рима? Или обязаны вмешаться, восстанавливая справедливость и нравственный закон? Взгляните на этого благородного человека, который вынужден терпеть страдания не только от боли за несчастную судьбу своего народа, — трагическим жестом оратор указал на Силлая, — но и принужден испытывать все муки, какие могут выпасть на долю влюбленного и, заметье, влюбленного, пользующегося взаимностью, однако поставленного злой волей в непреодолимые условия. Я готов представить почтенному собранию, исполненные глубочайшей скорби письма доведенной до отчаяния Саломеи, в которых она взывает о помощи и ищет заступничества от преследований жестокосердного брата, ставшего губительным препятствием между влюбленными, но, к их чести, препятствием не сломившем их дух — вопреки злокозненности Ирода они тайно обручились. Найдется ли кто-нибудь, кто осудит их за это? Найдется ли желающий упрекнуть Саломею, хранившую верность Костобару при его жизни, но не смеющую противиться любви к другому человеку после его смерти? Ведь смерть одного из супругов освобождает вторую сторону от брачных обязательств. И я еще раз спрашиваю Вас, призванных творить справедливость и утверждать нравственные устои римского общества — можем ли мы равнодушно взирать за тем, как кто-то покушается на наши самые священные традиции, оскверняя наших Богов, наших предков и наш священный уклад жизни»?

Искушенный ритор не без труда, с излишней вычурностью, выбрался из щекотливой ситуации, созданной косноязычием Публия Квинтилия Вара, привыкшего изъясняться лаконичным языком военных. Более того, Азиний Поллион осмотрительно опередил других ораторов, которым вздумалось бы извлечь выигрыш от обвинений Саломеи в прелюбодеянии и возможной причастности к гибели мужа. Опасения Поллиона были не лишены серьезных оснований — сенат недавно утвердил закон «о роскоши, о браке и прелюбодеянии», и юристы-разработчики этого закона — Марк Папий Мутил и Квинт Поппей Секунд слушали его речь с придирчивой внимательностью; оба причисляли себя к независимым судьям; оба держали себя строго, словно предупреждая: закон суров, но справедлив и мы не станем колебаться, если случиться выбирать между законом и личным благом.

Пребывая все в том же ироничном настроении Анций продолжал сравнивать собрание с театральной постановкой, рассчитывая последующие действия и думая о том, что вряд ли этот спектакль закончится обычной для трагедии развязкой, когда в момент наивысшего напряжения с помощью специальных устройств на сцену опускалось спасительное божество, расправляющееся с силами зла к всеобщему удовольствию публики.

Но кто здесь возьмется исполнить роль Бога из машины? Николай Дамасский для этого слишком умен, а Август слишком осторожен. Уж не ему ли, обладателю небезопасных секретов, отвели эту неблагодарную роль? Достойно и разумно быть защитником в суде по гражданскому или уголовному делу, где каждая победа приносит славу, и даже поражение лишь добавляет известности; но много ли смысла обнаруживать прыть в деле несомненно политическом, где любая ошибка грозит обернуться непоправимыми последствиями?

Набрав в рот воды, Анций наблюдал за ходом прений, убеждаясь в правильности своих предположений. Николай, как и ожидалось, произнес длинную, украшенную афоризмами, но бесчувственную речь, постоянно обращаясь к законам Двенадцати таблиц и демонстрируя великолепную память; он искусно манипулировал фактами, завораживая зрителей и привлекая их на свою сторону, пока наконец не подвел всех к мысли, что дело требует дополнительного расследования и что нужно, не мешкая, отправить в Иерусалим опытных людей, способных достучаться до истины. «Умный может разобраться в вопросах, которые осел запутывает», — примирительно заключил он, — «Поэтому любой из присутствующих имеет полное право возложить на себя этот благородный труд, поскольку никому, находящемуся в этой зале, нельзя отказать в государственном уме».

Устроившись на кушетке, полулежа, Август с деланным интересом рассматривал золотой перстень с крупным рубином, полученный им утром в подарок от армянского посла, но последние слова Николая отвлекли его от этого занятия, вызвав на лице саркастическую улыбку: «Боюсь, сенаторы, будут не в состоянии оторваться от неустанных забот о благе римского народа, а Горация, как мне кажется, никакая сила не заставит удалиться далеко от дома, который он с такой любовью и вкусом, о чем все говорят, отстроил. Да и было бы преступно разлучать поэта с вдохновением, которое, как мне хорошо известно, пленило его и уже длительное время не отпускает», — он сделал веселую паузу и уже совершенно серьезно закончил: «Пусть этим делом займется Анций Валерий, ему наверно давно не сидится на одном месте, а я не припомню случая, когда бы он запутывал вопрос».

«Но чтобы достойный Анций Валерий не скучал в дороге, пусть вместе с ним отправиться Гней Кальпурний Пизон, он тоже не склонен запутывать дело», — обворожительно улыбнулась Ливия.

Глава 12 Льва узнают по когтям его

За годы странствий по Востоку Анций превосходно изучил все маршруты, знал все преимущества и неудобства сухопутных или морских путей, безошибочно ориентировался по звездам и в случае надобности вполне мог бы справиться с обязанностями судоводителя. Несмотря на весь риск морского путешествия, заключавшегося не столько в коварстве водных стихий, сколько в дерзких нападениях пиратов, Анций неизменно отдавал предпочтение морю, полагая разумным не спорить с судьбой, а смиренно принимать любой ее каприз, да и, кроме того, морской путь позволял добраться до Иерусалима за сорок дней, тогда как объездная дорога по суше отнимала при самых благоприятных условиях два месяца. Покорность судьбе не мешала ему перед дальним путешествием выгадывать день-другой для того, чтобы завернуть в Пренесте и там, в храме Фортуны, вознести молитвы богине провидения, окропляя священный алтарь кровью жертвенных животных.

Впрочем, в этот раз не было нужды опасаться столкновения с пиратами; на борту неприступной, как крепость, квадриремы[107] Анций чувствовал себя в полной безопасности и мог целиком предаться собственным размышлениям.

Навязанный ему в попутчики Гней Пизон Кальпурний, родовитый патриций из прославленной старинной фамилии, держался в отличие от предыдущих двух встреч скромно: не пытался оспорить маршрут, не возражал против остановки в Пренесте, хотя для этого пришлось сделать порядочный крюк и вообще проявлял сдержанное уважение, какое обычно проявляют к более старшему и более опытному товарищу. Самостоятельность молодого патриция, выдавашая в нем намерение поступать независимо, выразилась в другом: в Остии к нему примкнули четыре человека, о которых он не счел нужным сообщить заранее. Двое — Луций Помпоний Флакк и Аврелий Цимбр выглядели ровесниками Гнея Пизона, а третий — Мессала Корвин Марк Валерий, судя по внешности, не уступал годами самому Анцию. В четвертом он узнал Аристовула, сына Ирода. За этим небрежным своеволием угадывался вполне согласованный расчет и было бы недальновидно обнаруживать неудовольствие, поэтому знакомство состоялось без лишних недомолвок, со всеми любезностями, подходящими для такого случая.

Теперь эта четверка коротала время за игрой в кости, до слуха то и дело доносились возгласы — «собака», «венера»,[108] «мой выигрыш». Анций поглядывал на игроков, на Аристовула, ничем не отличающегося от римлян и вспоминал напутственные слова Николая Дамасского, сказанные ему в тот вечер, когда они выходили из греческой библиотеки на Палатине: «Молодой Гней Пизон дружен с Тиберием, он тщеславен и мечтает о блестящей карьере, что немудрено — отпрыски из его фамилии становились консулами и сенаторами и всегда, заметь, благоволили к роду Клавдиев; Ливия подыскала тебе достойного попутчика, который предан ей безраздельно, помни об этом. Что же касается Силлая, то знай — он был частым и, как говорят, послушным гостем Корнелия Галла и не без настояния последнего прибыл в Каллирой, когда туда наведалась Саломея. Не слишком ли много совпадений для того, чтобы восхищаться речью Азиния Поллиона, в которой он с такой неумеренностью возвысил чувства араба, представив его собранию в роли невинной и благородной жертвы? Во дворце Ирода ты встретишь моего брата, Птоломея; нет, не финансиста из Александрии, которого также зовут Птоломеем и который тебе уже знаком; с братом моим тебе не приходилось встречаться, но он о тебе знает; Ирод сделал его своим советником и я желал бы, чтобы и ты не пренебрегал его мнением, поверь, он рассудителен и знает Восток, пожалуй, верней, чем мы с тобой. Он расскажет тебе немало интересного о Трахонитиде и о том, что там в действительности происходит. По моим сведениям Ирод опять приблизил к себе Дориду, говорят, он не принимает ни одного решения без ее участия и как будто сделал завещание в пользу Антипатра. Многим это не по вкусу и прежде всего тем, кто с нетерпением ожидал возвращения Александра и Аристовула. Первый уже в Иерусалиме и со дня на день станет мужем Глафиры, дочери Архелая, с которым, как тебе известно, Ирода связывают узы давней дружбы; предполагаю, что Ирод надеется увидеть Александра со временем царем Каппадокии и избавиться таким образом от одного из нежелательных претентентов на иудейский престол. И для Аристовула он придумал брак, который по его расчету должен снизить накал страстей вокруг его завещания; он замыслил женить его на Веренике, дочери Саломеи, обещая отдать молодоженам Иамнию и Азот. Но что будет делать Ирод, когда достигнут совершеннолетия остальные его сыновья? Достанет ли у него областей на всех? Брата своего, Ферора он сделал тетрархом Переи; он всех хочет примирить со всеми вопреки исконному несовершенству человека, испорченного пороками, снедаемого завистью, властолюбием и корыстью; похоже, он в растерянности и страхи преследуют его измученную душу; он не в состоянии справиться с Саломеей, сущей прислужницей Фурии; это ведь она подтолкнула Костобара под топор палача, она надоумила его сговориться с Рафаилом из семейства „Бне-Баба“ и с ее ведома заговорщики замыслили поджечь Фазаелеву Башню, которую Ирод возвел в честь своего брата; и это она же принудила рабыню Паннихию сочинить донос. Думаю, любезный Анций, для тебя не составит труда выстроить логическую цепь, которая приведет к тому заинтересованному лицу, которому выгодна смута и хаос в Иерусалиме. Льва узнают по когтям его, не так ли, друг мой? Но будь осторожен — когти льва способны разорвать тело. И помни — брату моему, Птоломею, можешь верить, как надеюсь, веришь мне».

Глава 13 Таков уж характер людей, что никто не решается сделаться злодеем без расчета и пользы для себя

События разворачивались быстрей, чем размышлял Николай Дамасский, хотя его мыслям никак нельзя было отказать в стремительности.

Путешественники застали Иерусалим раскаленным от жары и нервного перевозбуждения, царившего на улицах города и во дворце Ирода. Сам иудейский царь находился в том ужасном состоянии, которое овладевало им в минуты крайнего гнева и которое было уже хорошо знакомо Анцию: он был лохмат, деятелен и не любезен.

В крепости Гирканион допрашивали Александра. Ирод не счел нужным вступать в объяснения с гостями, перепоручив заботу о них Антипатру. Коренастый в отца, нетерпеливый, Антипатр старался быть вежливым; он отвел гостям просторные покои, окружил их угодливыми рабами и хоть и скупо, но прояснил обстановку. В его изложении дело выглядело следующим образом: Александр не стал противиться браку с Глафирой, тем более, что дочь Архелая оказалась привлекательной и покладистой невестой; начались приготовления к свадьбе и казалось бы все шло как нельзя лучше; справили свадьбу; молодожены, по настоянию Архелая, объявили о своей поездке в Каппадокию; но видимо тщеславие Александра не могло смириться с завещанием Ирода, согласно которому наследником объявлялся Антипатр и в ночь, накануне отъезда, охрана задержала одного из евнухов при попытке проникнуть в комнату царя; при нем была обнаружена корзинка с ядовитой змеей; выяснилось, что молодой евнух был предварительно совращен Александром, а потом подослан к Ироду со злодейским намерением; евнух во всем сознался и был незамедлительно казнен. Допросы Александра пока не принесли результатов.

На другой день Анций встретился с Архелаем; царь Каппадокии выглядел расстроенным и не скрывал своего сочувствия к узнику, не опасаясь проявлять настроений, идущих вразрез с настроениями Ирода. «Поторопились отрубить голову евнуху, поторопились», — сокрушался он.

Несколько раз Анций замечал Дориду, плотную ширококостную женщину; она решительно проходила мимо, не задерживаясь. Переговорил коротко и любезно с Саломеей, отметив ее растерянность. Столкнулся с бледным подавленным Аристовулом, промычавшем в ответ на приветствие что-то невразумительное и поспешившем удалиться.

Гней Пизон и двое его друзей с утра пораньше покинули дворец, отбыв в неизвестном направлении.

Послонявшись еще некоторое время по галереям, побродив по ослепительному от южных соцветий саду, но так и не найдя Птоломея, Анций тоже, не привлекая внимания, отправился в город. Он заглянул к брадобрею Трифону и узнал, что весь Иерусалим на стороне Александра и никто не верит в его виновность: «Евнуха умертвили едва дождавшись утра. К чему такая спешка? А к тому, что в расследование дела мог вмешаться Септимий Вород и уж он то не преминул бы провести дознание с римской дотошностью… Поговаривают, что это Антипатр с Доридой проявили такое соблазнительное рвение». Потом он, потолкавшись часа два на рынке, разыскал Терона, подтвердившего все в точности, что удалось выудить от брадобрея. Поиски отставного офицера Юкунда успехом не увенчались: свой дом в Верхнем городе он продал и никто ничего не мог сообщить толком о его дальнейшей судьбе.

Вечером отыскался Птоломей. Он сам пришел к Анцию, напоминая и внешностью, и манерами Николая: такой же ловкий в движеньях, с такой же сообразительностью в глазах и даже в такой же греческой хламиде, какую любил надевать его брат.

— Хочешь знать, куда пропали твои попутчики? Полдня они крутились возле гробницы царя Давида, а потом направили своих лошадей в сторону Соленого моря, в Перею. Думаю, они решили навестить Ферора. Ты спросишь меня, с какой целью? Изволь выслушать. Добившись титула тетрарха Переи Ферор исполнил лишь часть своего замысла, мечтает он о большем — о титуле царя Иудеи. Интересы Ферора и Силлая, как видишь совпадают, хотя цели у них разные. Силлай не покушается на иудейские земли, он мечтает сместить старого Обода и завладеть арабским троном, присоединив Трахонитиду. Но Силлай отлично понимает, что пока Ирод будет правителем Иудеи, его планам не суждено сбыться. Ирод еще со времени войны Рима с Антонием и Клеопатрой ненавидит Обода, но с присущей ему дальновидностью он через своих доверенных лиц обласкал его сына, наследника Арету, который недавно прибыл из Афин, где в течении двух лет познавал науки и которого удалось убедить в том, что после смерти отца, оставшись один на один с Силлаем, он будет не в силах удержать трон. В этом нет преувеличения — Силлай уже сегодня держит в Трахонитиде значительные силы наемников, отчего местный люд доведен до крайней степени нищеты — армию надо кормить и одевать; а еще через год-два его силы могут увеличиться вдвое, если учесть поддержку со стороны Ливии. К счастью, Арета быстро думает и обладает необходимой осторожностью. Теперь ты, наверно, хочешь спросить, а какова роль в этом деле Саломеи? Она хочет освободиться от власти Ирода, Ферора она тоже недолюбливает, но знает, что окажись он на троне, ее свобода не будет подвергаться ограничениям. Порукой тому служит Силлай, повязанный с Ферором тайным сговором. Саломея не видит для себя достойного места в Иудее и не надеется на щедрость Ферора, случись даже ему отнять трон у брата. Как Ирод не упомянул ее в завещании, так, по ее мнению, поступил бы и Ферор. Став женой Силлая, она может рассчитывать на царские почести в Аравии, если исполнится все то, к чему стремятся заговорщики. Известно ли об этом Ироду? Да, известно. Ты спросишь, почему же тогда Ферор не томится в крепости Гирканион? И почему там же не содержится Саломея? Ирод не может забыть гибели Иосифа, у него рука не поднимается на единственного оставшихся в живых брата, а Саломея… Она никогда не решилась бы на поджог Фазаелевой Башни, ей требовалось только избавиться от Костобора. Разве не услужила она Ироду, подарив ему вместе с головой своего мужа еще десяток предательских голов? А что касается Силлая, то Ирод намерен одолеть его, устранив все проблемы одним махом. Ты хочешь еще меня о чем-нибудь спросить? Спрашивай.

— Никто не верит в вину Александра…

— И я тоже не верю. И Ирод не верит. Той ночью, напившись настоев из лечебных трав, он спал крепким сном, а когда проснулся голова евнуха уже сохла в глиняном чане. Думаю, не сегодня-завтра Александр обретет свободу.

— Птоломей, ты самый осведомленный человек, какой только мне встречался на всем пространстве от Понта до Египта. Может быть, ты скажешь мне, кто похитил сокровища царя Давида?

— Не Ирод.

— Что же, для меня и это бесценный ответ.

Глава 14 Считай первой добродетелью умение обуздывать язык

Купец из Смирны, грек Леонидис, в доме которого Анций, плененный Эросом, умудрился некогда позабыть обо всем на свете, сколотил приличное состояние и перебрался в Апамею. Город, расположенный южнее Антиохии, пользовался особой благорасположенностью Рима — здесь по соображениям государственных мужей и при щедрой поддержке сената выросла колония из числа ветеранов-легионеров, честно послуживших Августу и римскому народу. Семьи ветеранов жили в добротных домах, не платили налогов и получали заслуженную военную пенсию, которой им хватало на вполне безбедную жизнь. В городе возводились храмы, строились рынки, театры, бани, гимнасии, водопроводы, площади украшались статуями Богов и героев, политических и общественных деятелей, повсюду били затейливые фонтаны и конечно же власти позаботились о главном развлечении для своих верных граждан — в центре города возвышалась каменная чаша амфитеатра.

Другую, не менее значительную общину в Апамее, составляли вездесущие греки, поселившееся тут задолго до римлян и встретившие их нашествие без всякого воодушевления — вступать в споры с бывшими рубаками было неосмотрительно и небезопасно, а потому смирившиеся греки отводили душу в бесконечных философских диспутах. Однако, некоторые из них — домовладельцы, банкиры, священнослужители и прочие видные горожане не устранялись от городского управления, занимая в герусии[109] почетные места и удостаиваясь различных чиновничьих должностей.

С течением времени рассудительность римлян и чувственность греков, соединившись, явили замечательный плод согласия, напоминая довольную друг другом семейную пару, позволяющую себе редкие и безопасные перебранки по незначительным поводам.

Тем не менее, греки не упускали случая укрепить свою общину за счет разбогатевших соплеменников, приманивая их высокими должностями в городском совете. Леонидису предложили возглавить гетерию[110] и вступить в торг с римлянами по поводу переустройства и обновления центральной улицы Апамеи: поклонники изящного искусства — греки не скрывали зависти, которую они испытывали по отношению к жителям близлежащей Антиохии, где главная широкая, как река, улица протягивалась в длину на тридцать три стадии,[111] вдоль по обе стороны стояли трех-пятиэтажные дома из массивных каменных блоков, а над всеми этими грандиозными постройками, защищая прохожих от зноя и дождя, тянулась крытая коллонада. Еще более самолюбие азартных греков было задето царем Иудеи, не пожалевшем средств и вымостившем одну из болотистых улиц Антиохии длиной в двадцать стадий гладким мрамором и, по примеру главной, укрытой от непогоды навесной коллонадой.

Согласие между греками и римлянами было нарушено — каждая община пыталась взвалить основную часть предстоящих расходов друг на друга и в этой ситуации эллины смотрели на Леонидиса с определенной надеждой — существовал слух, что купец сумел угодить самому Августу, снабжая римскую армию во время военной компании качественной древесиной для строительства кораблей, что отчасти соответствовало истине. Однако, это была не вся правда. Леонидис, по праву, считался лучшим приобретением Анция в его секретном деле; о нем и его старании на этом поприще действительно знал Август, вознамерившийся покончить с расстратчиками государственной казны и взяточниками и рассчитывающий на успех при помощи именно таких людей — преданных, пусть и не без собственной корысти, Риму. Невознагражденная преданность, как безответная любовь, ищет утешения на стороне. Несколько чиновников в Смирне, благодаря верному глазу Леонидиса, поплатились своими должностями и теперь вынуждены были прозябать в Лугудуне[112] — суровая Галлия хорошее место для ссыльных.

Леонидис поселился в роскошном доме, занялся общественной деятельностью; наезжал в Антиохию, где его без высокомерия принимали во дворце наместника; отправлял письма в Рим, пользуясь привилегиями чиновников;[113] сам получал огромное количество корреспонденции, принимал визитеров. И никто не сумел бы отличить в его приемной просителя из греческой колонии от тайного гостя, прибывшего с разоблачительными сведениями из какой-нибудь отдаленной провинции.

При срочных обстоятельствах Леонидис всегда мог связаться с Анцием Валерием, для чего специально содержалась цепочка курьеров.

Когда Анций убедился в правоте слов Птоломея и увидел Александра живым и невредимым, хотя и заметно изможденным, он принял решение побывать в Трахонитиде и лично оценить обстановку. Под благовидным предлогом он отказался присутствовать на свадьбе Аристовула и Вереники, припомнив, что об этом событии еще в Риме говорил Николай Дамасский, как о деле решенном. Настроение Ирода переменилось, судя по всему он был рад тому, что все закончилось благополучно и ему не пришлось обагрять руки кровью собственного сына. Уличные страсти поутихли, спало напряжение во дворце и, пожалуй, выражение некоторого замешательства сохранялось лишь на лицах Дориды и Антипатра.

Накануне отъезда Анций навестил брадобрея Трифона и сказал, что через месяц, в крайнем случае, два он будет в Египте и если за это время прибудет курьер, то его следует направить в Александрию к известному ему человеку, распространяться о котором чревато губительными последствиями. Считай первой добродетелью умение обуздывать язык, напомнил он. Впрочем, этого можно было и не делать — Трифон умел держать язык за зубами, особенно, когда речь шла о его собственной и несомненной выгоде. Многодетный отец мечтал перебраться в Рим, где на левом берегу Тибра без излишних треволнений жили иудеи, справляли свои обряды и безбоязненно строили молитвенные дома. Еврейские поселения образовывались по всему Востоку — в Египте, в Парфии, в Понте, в Вифинии, в Мизии, в Каппадокии, в Галатии, во Фракии; появлялись общины в Африке, и даже в Дальней и Ближней Испании.

Облачившись в одежду кочевника пробирался Анций по аравийской пустыне, присоединялся к караванам, ночевал в нищих селениях, останавливался в опаленных солнцем желтых городах, говорил с людьми, наблюдал и запоминал. В Трахонитиде он увидел собственными глазами наемников Силлая, в основном это были троглодиты и нумибийцы. Возле одного лагеря чуть было не столкнулся нос к носу с Гнеем Пизоном, но тот конечно не смог признать, закутанного в черный плащ, с повязкой на лице, Анция.

На окраине Александрии, в ветхом шалаше базарного попрошайки, Анция дожидался Герпаисий и сам хозяин убогого жилища, сообщивший с порога о том, что с неделю тому назад его навестил курьер и передал условную дощечку для римлянина. На дощечке был изображен круг и это означало, что Леонидис раздобыл какие-то исключительные сведения. Впрочем, как выяснилось, Герпаисий тоже явился на встречу не с пустыми руками. Сменивший Петрония наместник Элий Галл, осторожный и хитрый, как Одиссей, с примерной регулярностью, преимущественно под покровом темноты, а египетские ночи черны, как владения Тартара,[114] загружает легкие суда папирусом и отправляет надежным перекупщикам.

Сообщение о незаконных сделках с папирусом не принесло должного удовлетворения. Кто хочет дожить до старости, тот должен выбирать врагов по силам. Но разочарования своего Анций не обнаружил, Герпаисия поблагодарил и вручил ему серебряный жетон, специально изготовленный в монетном дворе на Капитолийском холме по велению Августа. По предъявлению этого жетона банкир в Мемфисе, дотошный римлянин, выдаст Герпаисию кругленькую сумму и без лишних расспросов. Банкир — человек скурпулезный, исполнительный да и вряд ли забудет когда-нибудь, что по гроб жизни обязан Анцию: занимал он в свое время должность куратора в Никомедии да обмишурился — бухнул казенные деньги на ветер и приготовился обреченно следовать в ссылку. На счастье оказался поблизости Анций, разобрался во всем, заступился и о дальнейшей судьбе его, не без своих видов, похлопотал и вот вместо неуютной Галлии поехал вчерашний обвиняемый в Мемфис, горьким опытом наученный дотошности и строгости, когда дело касалось государственной казны.

Базарный нищий, звали его Пекат, возликовал, получив в награду за молчаливое усердие пятьсот драхм; с такими деньгами он мог бы припеваючи прожить три года, а при его неприхотливости и все четыре, вовсе не появляясь на рыночной площади, где в самый удачный день попрошайке перепадало не больше одного обола.[115] Однако, наутро, спровадив гостей и зарыв деньжата поглубже в землю, он, прихрамывая, поплелся к насиженному месту.

Глава 15 Спеши, медленно

— Помнишь того либурнийца с лицом разбойника, что доставил тебя на своем быстроходном судне в Мемфис?

Леонидис и Анций, насытившись обедом в шесть перемен, возлежали на деревянных кушетках с изогнутыми ножками, обитыми медью.

— Разве то был не пират? — удивился Анций.

— Его зовут Бурсен и ты отчасти прав — одно время он занимался морским разбоем, как и большинство либурнийцев. Но давно уже нашел для себя другой способ зарабатывать на жизнь и скажу тебе, дорогой Анций, способ куда более надежный и не менее прибыльный. Он перевозит ценности, владельцы которых избегают огласки, не любят быть на виду и готовы хорошо заплатить не любопытному капитану, у которого есть хорошее суденышко. Спрос же на его услуги велик — сегодня все продается и все покупается. К моей глубокой печали и мои соотечественники, рискуя навлечь на свои глупые головы гнев Богов, пустились в бесстыдное торгашество — некоторые отчаянные молодцы разоряют храмы в разрушенных войной городах и переправляют за море священную утварь, картины, статуи, все, что попадает в их нечестивые руки.

— Они несомненно заслуживают кары, но, надеюсь, ты мне хотел сообщить не об этом, когда посылал за мной столь спешно курьера?

— Видят Боги, я никогда не тревожил тебя понапрасну и будь уверен, что и на этот раз ты проделал долгий путь не впустую.

— Уже уверен, — улыбнулся Анций.

— Недавно, в Антиохии, я встретил Бурсена. На среднем пальце его руки сверкал поразительной величины изумруд, это был необыкновенный камень в золотой оправе с тонким изображением пальмовой ветви, какую изображают на иудейских сиклях.[116] Признаться, некогда мне приходилось иметь дела с Бурсеном, о которых теперь я вспоминаю с большой неохотой и, будь уверен, Анций, тебе был бы неинтересен этот рассказ, а упомянул я о своих давних сношениях с Бурсеном лишь для того, чтобы подчеркнуть, что между нами нет секретов, во всяком случае, Бурсен не видит причин таиться от меня, — сообщил Леонидис, не пытаясь скрыть лукавого удовольствия, — так вот, увидев этот камень, поразивший меня, я конечно не удержался от восхищения и получил в ответ занимательную историю. Несколько лет тому назад, когда на месте Кесарии стояла еще Стратонова Башня, а гавань была тесной, как клетушка бедняка в доходном доме и узкой, как лутрофор,[117] к Бурсену, очутившемуся там по причинам непредсказуемости вольной жизни, подошли двое. Были они молоды, почти подростки, так что капитан засомневался: стоит ли иметь с ними дело? Юноши уклончиво объяснились, избегая всяческих подробностей и, заметив колебания на лице либурнийца, предложили ему залог — этот самый перстень, прибавив, что по окончании предприятия будет он вознагражден с щедростью воистину царской. При этом, как припомнил Бурсен, они весело рассмеялись, что чуть было не навело его на подозрение: не задумали ли эти по виду лихие парни обойтись с ним каким-нибудь нечестным образом. Поняв свою оплошность, юноши долго извинялись и в конце концов им удалось убедить Бурсена в серьезности и основательности своих намерений. Они сказали, что погрузятся ночью, что будет их пятеро и что доставить их следует к берегам Мавретании. К ночи поднялся ветер, но молодые люди уже взошли на судно и разместили свой груз — пять объемистых и, судя по всему, тяжелых мешков, сшитых грубо и неумело из воловьей кожи. Бурсен попытался отложить выход в море, но один из юношей, ловко развязав мешок, вытащил золотой сосуд несравненной красоты и преподнес его капитану. Бурсен решил рискнуть, но ему да и всем остальным не повезло: налетевший в открытом море ураган перевернул судно. В темноте люди дрались за каждый обломок дерева, все перемешалось, все орали и нещадно ругались. Бурсену удалось зацепиться за бревно и выплыть. Когда рассвело он обнаружил, что поблизости никого больше нет, а на горизонте виден берег. Вместе с людьми затонули и сокровища, Бурсен уже не сомневался, что в мешках из воловьей кожи находились сокровища. Все, что у него осталось после этого приключения — так это перстень и врезавшийся в память истошный крик одного из тонущих: Цаддок, Цаддок, спаси Цаддок!

При упоминании этого имени Анций подпрыгнул, он живо представил себе иерусалимский театр, самоуверенного юношу и даже точно припомнил слова, произнесенные им с пренебрежительной и какой-то скрытой угрозой: «Ты, римлянин, все равно не поймешь меня и моих устремлений, но я надеюсь, что когда-нибудь ты еще услышишь обо мне и моих соратниках». Юный пророк разумеется имел в виду что-то другое, а не подобную историю, повествующую скорей о бесславном конце разбойничьего сообщества, разбойничьего вне всяких сомнений и успевшего обобрать кого-то до нитки. Кого-то? Или… А если это были сокровища из гробницы царя Давида? По времени все сходится… И искушение Цаддока высказаться загадочно приобретает внятный мотив: он по-видимому тогда, в театре, не смог отказать себе в своеобразном удовольствии, удовольствии от превосходства, какое обычно имеет осведомленный человек, общаясь с менее осведомленным. Понятным становится и дерзкий намек на «царскую щедрость», развеселивший юнцов своим двойным значением и встревоживший Бурсена.

— Я думаю, дорогой Анций, не из гробницы ли царя Давида эти сокровища? — понизил голос Леонидис и вытянул руку, разжимая смуглый кулак. На его ладони, искрясь и переливаясь, лежал перстень, — Мне пришлось раскошелиться, Бурсен затребовал двести тысяч и ни за что не хотел уступать, из него мог бы выйти преуспевающий ростовщик.

— Не беспокойся, ты получишь за перстень вдвойне, а если подтвердится, что он из гробницы, то можешь еще рассчитывать и на благодарность Ирода, поверь, скупится он не станет.

Первоначальное волнение осело, как оседает взболтанный мед в чаше с виноградным соком. Анций хладнокровно рассматривал перстень и почти не сомневался, что он из гробницы царя Давида, но без живого Цаддока или хотя бы одного из его товарищей, этот изумруд может легко превратиться из выгодного для Ирода доказательства в улику, обладающую обратной силой — немедленно распространятся слухи об изворотливости царя Иудеи, отвлекающего от себя подозрения лживым свидетельством невиновности. А, похоже, спастись удалось только Бурсену. Сведения, которыми располагал Анций, убеждали в том, что вместе с судном затонула лишь часть похищенного: все сокровища было бы невозможно упрятать в пять мешков. Тогда где остальное и были ли у погибших злоумышленников сообщники? Трагедия на море разыгралась несколько лет тому назад и Анций подумал, что вряд ли теперь поиск случайных очевидцев принесет результаты, но тем не менее решил обязательно наведаться в Кесарию: иногда находишь доказательства там, где их не ждешь. Грабители намеревались высадиться в Мавретании, во владениях Юбы Нумидийского и, со слов Ирода, его малопривлекательной жены — Селены, чье родство, изгибаясь причудливо как ветвь смоковницы, сращивалось с могучим древом Октавиев. Значит, у похитителей был расчет продать сокровища какому-нибудь мавретанскому богатею, расчет явно небезосновательный, расчет, за которым угадывается предварительный сговор. Кто этот таинственный покупатель? Не сам ли мавретанский владыка?

Размышляя таким образом, Анций пришел к выводу, что от спешки пользы не будет, не зря об этом любит напоминать Август: спеши, медленно. Он конечно напишет обо всем в секретном послании, за составление которого пора уже было бы приниматься и без этой истории; Август ждет от него сведений касательно Трахонитиды, и он готов представить факты, которые вряд ли понравятся Ливии, но которые кажется должны прийтись по вкусу его покровителю. И медлить с посланием не следует: будет лучше, если оно опередит измышления Гнея Пизона, а в том, что тщеславный патриций поступит именно так — доставит то, что желательно Ливии — он был заранее уверен. Он непременно расскажет об этой истории и об этом перстне; слава Богам, он не утратил доверия Августа и пусть эта история ничего не значит в глазах судей, он не сомневался, что на Агуста она произведет благоприятное впечатление; он чувствовал, что Август, не афишируя своих истинных стремлений, заинтересован в Ироде, верит ему и предпочитает видеть именно его на иудейском троне. Предвидя все это, Анций с такой смелостью пообещал Леонидису двойную цену за перстень, хотя знал, что Август не транжира и в расходах аккуратен. Говорят, недавно претор Нумерий Аттик, услуживший скромно и как будто даже нечаянно Августу, возомнил, что исполнил нечто значительное и достойное большой награды, явился во дворец и сказал, что весь Рим уже говорит о крупной сумме, которую он, якобы, получил за свои старания. Август успокоил незадачливого патриция, сказав: что касается до тебя, то не верь этим слухам.

Донесение Анций отправил из Антиохии вместе с почтой наместника, а сам на попутном судне отплыл в Кесарию; погода благоприятствовала морскому путешествию и довольно скоро он увидел собственными глазами гавань, о которой говорили повсюду не иначе, как с восхищением. Гавань отвоевывала у моря внушительное пространство: сто футов в длину и двести в ширину; вдоль причалов покачивались на воде корабли замысловатых конструкций; здесь был представлен, пожалуй, флот всех стран и всех провинций, соединенных с Великим морем хоть бы какой самой мелкой, но судоходной речушкой. На берегу в удобной близости размещались одноэтажные склады с белыми крышами, от них в сторону причала и обратно двигался нескончаемый поток полуобнаженных загорелых грузчиков-рабов. На кургане, царственно возвышаясь над всей этой людской суетой, застыл величественный храм в честь божественного Августа и римского народа. Анцию рассказывали, что внутри храма воздвигнута колоссальная статуя принцепса, правда уж очень сильно смахивающая на скульптурное изображение Зевса Олимпийского, выполненного чудесной рукой грека Фидиаса из Афин; те же материалы — мрамор, золото, кость, та же знаменитая поза. Нужно будет взглянуть, рассеянно подумал Анций.

Глава 16 Невиновен тот, кто знает, но не может запретить

Как он и предполагал, поиски следов Цаддока и его друзей оказались бесплодными. Несколько недель Анций без устали кружил по городу, часами толкался на пристани, облазил все харчевни и таверны, заговаривал с каждым встречным, приглядывался к владельцам складов и хозяевам постоялых дворов. Все напрасно.

Убедившись в тщетности своих попыток, Анций опять отправился в Антиохию; он взялся поспособствовать Леонидису в утомительных переговорах с Септимием Вородом, успел затронуть эту тему и как будто добиться некоторого послабления в чересчур жесткой позиции наместника, заботившегося о своей репутации с хорошо различимым преувеличенным рвением. Анций, полагаясь на давнее знакомство, все же надеялся продраться сквозь эту искусственную оболочку бескорыстного служения Риму, храня, кроме того, про запас не особо приятный для важного сановника слушок — то ли по неосмотрительности, то ли по какой другой причине доверился Септимий Вород заезжему спартанцу Эвриклу и поручил ему заняться доставкой золота и серебра для монетного двора из рудников, разбросанных по всей Сирии и Иудеи; спартанец, умышленно ли, не умышленно, но справлялся с делом из рук вон плохо; поползли разговоры, что, дескать, неспроста наместник благоволит к греку, что от всей этой путаницы свою выгоду имеет. Подозрительно было и то, что не стал Септимий Вород устраивать разбирательство, а спартанец исчез из города также внезапно, как и появился. Анций не таил коварных замыслов в отношении наместника, к которому благоволил неподкупный Марк Агриппа и о котором с уважением говорил Николай Дамасский, но был непрочь для достижения собственных целей вплести в свою речь дипломатический намек — ход, который не портит отношений между умными людьми, но напротив делает их молчаливыми союзниками.

Удобней и быстрей было возвратиться в Антиохию тем же путем, каким он и прибыл сюда — морем, но Анций, поразмыслив, решил проделать обратный путь по суше; ему вздумалось побывать в Тире, Сидоне и других попутных прибрежных городах; где-то теплилась отчаянная надежда на неожиданное открытие, на какую-нибудь нечаянную встречу, которая сумеет приблизить его к таинственной фигуре Цаддока.

Однако, ожидания обернулись простой потерей времени, дорога отняла месяц, не добавив ни литры[118] к тому, что уже было известно.

В Антиохии Анций к своему удивлению обнаружил вновь прибывшего наместника, прокуратора Волумния, рослого надменного человека. Он сухо сказал, что Септимий Вород отозван в Рим. По его тону Анций догадался, что ничего хорошего бывшего наместника в Риме не ожидает и кажется ничего приятного не ожидает его самого. Затевать разговор о денежном споре между апамейцами-римлянами и апамейцами-греками он не стал — знал по опыту, что вновь прибывший правитель никогда не начнет с дел, ущемляющих хоть в малом интересы римлян. Что же, придется огорчить Леонидиса.

Анций не испытывал никакого желания задерживаться долее во дворце наместника и был готов любезно откланяться, но был остановлен властным жестом.

— Через неделю в Берите[119] будуть судить Александра и Аристовула. Намерен ли ты, Анций Валерий, присутствовать на суде?

Анций изумленно уставился на прокуратора. Он оставил Иерусалим четыре месяца тому назад и даже не подозревал, что за это время события там приняли такой крутой поворот; новость ошеломила его.

— Похоже, ты впервые слышишь об этом? — догадался Волумний.

— Да, это так. Я выполнял поручение, возложенное на меня принцепсом и сенатом.

— Александр и Аристовул уличены в заговоре против Ирода. Имеются надежные свидетели их сговора: один из вовлеченных в преступное сообщество, спартанец Эврикл, вовремя спохватился и покаялся. Я доставил и уже переправил в Иерусалим рескрипт Августа, в котором он подтверждает свое согласие на суд братьев, они теперь дожидаются своей участи в сидонской деревне Платан в окрестностях Берита.

Опять Эврикл, недовольно подумал Анций. Он никогда не видел этого грека, но уже относился к нему с предубежденностью, возможно из-за того, что спартанец по всей видимости послужил причиной отставки Септимия Ворода, который при всех своих недостатках был куда более предпочтительной для Анция фигурой, чем этот неприступный патриций. Из чувства упрямого противоречия не хотелось с ним соглашаться.

— Я не смогу быть в Берите. Мне необходимо закончить дело, порученное Августом.

— Не буду настаивать, — раздраженно ответил прокуратор. Он не мог не слышать раньше об Анции и это обстоятельство заставляло его все время быть настороже, что в свою очередь порождало ревнивую злость.

Предстоящий суд в Берите манил Анция, как манило все, что было связано с заговорами, политическими интригами, переворотами и убийствами. Но, сделав вид, что он занят другим, не менее важным расследованием, он теперь не мог позволить себе отступиться от своих же слов.

Не скрывая досады он вернулся в Апамею и безжалостно разрушил надежды Леонидиса.

— Греки не так бедны, чтоб не взять на себя большую часть расходов. В конце концов следует ценить благородство римлян, не препятствующих вам занимать должности в городском совете, разве не так?

— Если у тебя, дорогой Анций, неприятности, то я готов моментально забыть о том, что заплатил Бурсену двести тысяч.

— Все что я обещал, ты получишь, — смягчился Анций, — Я устал.

Спустя годы, когда будут судить Антипатра, изобличенного со всей неумолимой очевидностью в заговоре против отца, с вещественными доказательствами, с покаянными признаниями свидетелей, когда Анций будет наблюдать за всем этим поучительным процессом и вглядываться в лица его участников, в неживое отрешенное лицо Ирода, перекошенное смертельной болезнью, он припомнит, припомнит с сожаленьем это свое теперешнее бесполезное сидение в доме Леонидиса. Запоздало будет думать он о том, что не исполнил тогда свой долг, что не бросился к Ироду и не поделился всеми своими подозрениями, а было их предостаточно: Анций видел, понимал, что творится неправедное, роковое, вредное для иудейского царя и выгодное для Антипатра дело; что Александр и Аристовул приносятся в жертву во имя неуемной страсти к властолюбию. Возможно Ирод, ослепленный жаждой мести, поддавшись обычной своей мнительности, подогреваемой с большим искусством Доридой и не прислушался к его речам, но Анций чувствовал бы себя иначе, по другому, как человек, сделавший все, что мог и имел бы полное право сказать словами римских учителей нравственности: я сделал все, что мог; пусть, кто может, сделает лучше.

Но он не стронулся с места; он проводил дни в доме Леонидиса, не вставая с ложа, осушая кубки с вином и думая о смерти. Незнакомое опустошительное состояние овладело им и он не пробовал ему сопротивляться.

— Суд вынес смертный приговор, — сообщил Леонидис, — Александр и Аристовул удушены и, как все говорят, следил за казнью один Антипатр. Ирод раньше других отбыл в Иерусалим.

— Невиновен тот, кто знает, но не может запретить, — ответил Анций.

Глава 17 Вот место, где смерть охотно помогает жизни

Безжалостно время к тому, кто с нервной чуткостью прислушивается к его бегу; не избежать такому пустой грусти о краткости жизни и вот уже время напоминает ему жадную до зрелищ публику в амфитеатре с загнутым вниз пальцем; но счастлив тот, кому некогда переживать будущее; кто способен ценить день настоящий, ему посвящая себя целиком, без остатка.

Богам угодно было сделать Анция Валерия глухим к отвлеченным фантазиям, но чутким ко всему, что жило вокруг него, дышало, клокотало и затеивало интриги. Губительное отвращение к жизни, испытанное им в доме Леонидиса, продлилось, к счастью, недолго и скоро он вернулся к прежнему своему состоянию, настоятельно требующему от него не хандры, но дел. Много лет тому назад, спустившись по капризу Октавиана с деревянного помоста в торговых рядах Велабра, очутился он в руках Судьбы, определившей для него сколь рискованную, сколь непредсказуемую, столь и желанную жизнь. Судьба никогда не ошибается в своем выборе.

Год пролетал за годом, заставая Анция Валерия то в Риме, то в Сирии, то в Галатии, то во Фракии, то в Вифинии, то у Архелая в Каппадокии, но верней всего — в Иерусалиме. Невидимая агентурная сеть, наброшенная точной рукой Анция, покрывала весь Восток, вынося на свет стяжательство и расточительство чиновников. Некоторые теряли хлебные должности, удалялись подальше от Рима и доживали свой век на лоне природы, на виллах, радуясь, что отделались так легко; некоторым позволялось самим избрать место ссылки без надежды вернуться когда-либо обратно в столицу мира; угодивший в немилость поэт Овидий безропотно выбрал город Томы на берегу Понта Эвксинского;[120] он долго жил в окружении Камен,[121] предаваясь томной неге и удовольствиям, избегая двусмысленного общества, пропитанного запахом опасных интриг, но в тот несчастный год, когда один за другим покинули мир живых Меценат и Гораций,[122] его оставила привычная осторожность: стихи переполнялись едкой иронией, а речи неумеренным честолюбием — разве Проперций[123] способен составить ему конкуренцию? Разве теперь он не единственный любимец публики? Август не стал лишать поэта привилегии самому избрать место для изгнания, он думал о Меценате и Горации. Некоторые подвергались высылке, находя подобную меру лучшей долей, чем ссылку — виновному назначалось место изгнания и обычно место, один вид которого ввергал в скорбь и уныние, часто это был глухой неприкаянный остров, но зато опальный мог утешаться мыслью, что по окончании срока наказания он вернется в Рим. И лишь те, кому выпадало испытать уединение на острове Тиара в Эгейском море, ни на что уже больше не надеялись — остров представлял собой одинокую скалу и одного упоминания о нем достаточно было, чтобы даже мужественный человек не удерживался от слов, произносимых с содроганием: вот место, где смерть охотно помогает жизни.

Несколько раз на Анция покушались, но видно Боги хранили его, отнимая в последний момент у убийц их силу и ловкость. Положив себе за правило быть осмотрительным и не без помощи Ливии, Анций появлялся на Палатине с доброжелательной улыбкой, церемонно раскланивался и щедро расточал комплименты дамам; завидев Ливию, он не спешил укрыться за одной из многочисленных колонн или свернуть с рассеянным видом в одну из галерей; он шел ей навстречу, всем видом своим выказывая безмерное восхищение и ничуть не смущаясь откровенным пренебрежением, с каким она принимала его обдуманную покорность; свои, тщательно подготовленные, отмеченные бесстрастием отчеты вручал он Августу или его секретарю, Марку Помпею Макру, одновременно исполнявшему обязанности заведующего Палатинской библиотекой; если же Август изъявлял желание выслушать его мнение, то говорил он долго, обстоятельно рассматривая вопрос со всех сторон, приводя аргументы в столкновение между собой, так что по окончанию речи было невозможно понять, чему же он сам отдает предпочтение.

С той же внешней невозмутимостью взирал он за переменами в Риме, какими бы значительными они не казались: и когда Тиберий удостоился преторского звания, и чуть позже, когда он стал консулом; и когда вдруг оборвалась блестящая карьера его брата, Друза Старшего, в ставшем для него гибельном германском походе, откуда доставил его тело все тот же Тиберий; и когда смерть унесла достойного Агриппу, подарившему Юлии пятерых детей — вслед за Гаем и Юлией Младшей родилась Агриппина, затем появился Луций и наконец Агриппа Постум; и когда бесшумная лодка Харона переправила кроткую душу Октавии на другой берег, в царство Аиды; и когда последовал скорый развод Тиберия с Випсанией, и он с торопливостью, вызывающей пересуды, женился на Юлии; острохваты посмеивались: Тиберий утром покинул постель Випсании, а вечером улегся в постель к Юлии, он не терпит одиночества; впрочем, смысл этого брака ни для кого не составлял секрета — это была вторая попытка связать кровью род Клавдиев и род Октавиев, которая при удачном разрешении могла бы примирить враждующие между собой кланы.

Время от времени Рим одолевали будоражащие слухи, из дома в дом переходили имена заговорщиков: Квинктий Криспин, Аппий Пульхр, Корнелий Сцитон, Семпроний Гракх, Гней Корнелий Лентул.

Неожиданно для себя Анций оказался втянутым в гущу интриг, начавшихся с внезапной ошеломительной встречи. Однажды вечером его посетил гость — немолодой уже мужчина в белой тоге, складки которой по обыкновению отягащались толстыми кисточками; с вежливым поклоном принял он приглашение войти в дом, проследовал в атрий, вручил свои башмаки рабу и молча расположился на ложе. Анций с любопытством наблюдал за степенными движениями назнакомца, ожидая разъяснений.

— А я тебя сразу признал, брат, — сказал наконец гость.

И в один миг лицо пришельца стало лицом его младшего брата Местрия. Они проговорили до утра и к рассвету Анций знал все подробности о своей семье: родители, верные духам предков, обосновались в Цере, древнем этрусском городке; спустя два года скончался отец, а мать прожила долгую, но безрадостную жизнь, мечтая обнять когда-нибудь старшего сына и так и не дождавшись, умерла всего год тому назад. Местрий, постигнув таинство врачевания, пошел по стопам отца; оставшись один, продал дом и перебрался в Рим. «Было предчувствие, что встречу тебя здесь, — сказал он, — и вот, видишь, слава Тину и Тагу — мы встретились». Выяснилось, что Местрий практикует в лечебнице при храме Эскулапа, храм располагался на островке как раз посреди Тибра, добраться до него можно было по мосту Фабриция, который, цепляясь за остров, протягивался дальше и выводил на другой берег реки к месту, где развернулось грандиозное строительство Навмахии Августа, поскольку Навмахия Цезаря на Ватиканском поле стала чересчур неудобной из-за своих сравнительно небольших размеров и не вмещала в дни праздничных представлений всех желающих увидеть великолепное зрелище. «В лечебнице часто бывает один патриций, некто Гней Пизон Кальпурний, — рассказывал Местрий, — из него мог бы получиться прекрасный хирург, но он необыкновенно тщеславен и из знатного рода, медицина, как видно, его увлечение, а мечтает он, как и подобает человеку его происхождения, о громкой славе претора, а может быть и консула. И судя по его знакомствам, мечты его не лишены здравого смысла. В беседах со своим бессменным попутчиком, его имя — Луций Помпоний Флакк, они постоянно упоминают героя паннонского похода Тиберия, который принимает их в своем особняке. На меня, вечно углубленного в собственные занятия, они мало обращают внимания и благодаря этому на прошлой неделе довелось мне услышать между ними престранный разговор, который велся с особой осторожностью. Речь шла о том, что если план Лентула удастся, то властвовать на Палатине будет Тиберий; что теперь нужно всеми силами содействовать осуществлению плана и тогда, после того, как Августа не станет, они будут вознаграждены по заслугам. А сегодня наконец-то мне удалось разыскать тебя. Как? Антоний Муза научил».

Встревоженный новостью, Анций не стал уточнять обстоятельств знакомства Местрия с Антонием Музой, да и об этом было нетрудно догадаться: лекарь Августа бывал во всех римских лечебницах и госпиталях, интересовался каждым открытием в медицине и считал обязательным для себя присутствовать при каждой сложной операции.

Не это, вовсе не это заботило теперь Анция Валерия.

Глава 18 Счастлив тот, кто вдали от дел

Опыт не способствует счастливому настроению, а когда на его плечах, вонзив в них когти, по-орлиному, восседает изнурительная осведомленность, изнурительное знание о человеческих пороках, то такой опыт и вовсе отнимает последние иллюзии, заражая невозмутимым цинизмом.

Не склонный к философическим упражнениям, Анций Валерий, сам того не осознавая, под влиянием жизненных обстоятельств превратился в убежденного стоика. Как всякий в меру образованный человек, он конечно слышал об Антисфене и Зеноне,[124] но находил их труды скучными и откладывал их в сторону по прочтении первых же нескольких фраз; однако, его занимали необычные рассуждения Николая Дамасского, в которых он порой встречал созвучные его умонастроению мысли — о подчинении необходимости; об общественном благе, как высшей ценности; о безупречности доказательств; об умеренности в личной жизни, из которой позволительно уйти добровольно, если у тебя не осталось сил приносить пользу. Но был непрочь посмеяться над Диогеном или Кратетом из Фив, чьи проповеди об общественной апатии и призывы к нищему образу жизни оказались поразительно живучими и, теперь, по прошествии столетий у них все еще находились подражатели.

Анций Валерий перешагнул через пятидесятилетний рубеж; его немало поносило по свету, потрепало в переделках; не раз сама смерть подступалась к нему так близко, что казалось им уже не разойтись; так пусть остряки из бочек очаровывают юношей, а для таких как он служат забавой.

Если бы Анций жил безвылазно в Риме, то вряд ли приобрел привычку к отстраненному взгляду — затхлому провинциалу всегда кажется, что граница мира кончается там, где кончается граница его города; он повсюду встречал таких — упрямых, ограниченных и недалеких; и теперь, спустя годы, он припоминал: Спуринна никогда не покидал пределов Перузии…

Возможно, на кого-то Анций Валерий производил впечатление равнодушного и туповатого исполнителя, который ради карьеры пренебрегает римскими традициями: до сих пор не обзаводится семьей; не прибегает к советам друзей да и похоже избегает дружбы; почти не заметен в дни праздничных торжеств, когда каждый квирит считал своим священным долгом принести жертву и поучаствовать в возлияниях на Марсовом поле; может быть, он не почитает и римских Богов?

Но кто был в состоянии проникнуть в недра его души, если вход туда сторожили неподвижные его, как мраморное надгробие, черты лица? Кто мог догадаться о том, что он однажды уже готов был жениться на собственной рабыне, на египтянке Роксане и тайком отправился сначала в Умбрию, дабы выслушать прорицания мальчика-жреца, обитавшего в роще среди древних кипарисов наедине с великим Клитумном,[125] а выслушав, решение переменил? А кто мог предположить, что он был женат, да только брак тот заключался по варварским обычаям в отдаленном фракийском горном селении подальше от глаз легата Гая Поппея Сабина и царя фракийских одрисов Реметалка, а почетным гостем на его свадьбе был поседевший, весь в рубцах и морщинах, вождь бессов Драг? Не устоял он перед внезапной красотой горянки Фалии, пленительной и диковатой под стать неприступным скалам, опасным уступам и застышим в голубом снегу хребтам; обо всем позабыл, сливаясь с ее жаркой плотью. Седлая коня, пообещал, что вернется через год и увезет ее в Рим; что недостойно ему, римскому всаднику, уклоняться от обычаев предков и не справить свадьбу, как того требует римский закон. «Оглянись вокруг, — насмешливо сказал Драг, — Здесь правит один закон — тот закон, по которому живут птицы. Мы, горцы, как птицы — рождаемся свободными и умираем свободными».

Но возвратиться довелось ему лишь через четыре года. В молчании шел впереди его Драг, оголившийся от жары до пояса и представивший на обозрение еще крепкую спину сплошь исполосованную примитивной татуировкой; подвел к гряде могильных холмов, возле одного из них остановился: «Здесь она, не убереглась от налетевшей вихрем неведомой болезни, видишь сколько народу повыкосило».

Ни минуты не колебался Анций, забрал малыша. «Его зовут Харикл, он горец, помни об этом, Анций», — сказал на прощанье Драг.

На обратном пути случилось ему остановиться в Помпее, где и встретил он того рокового птицегадателя: «Не открывай никому, что этот ребенок твой сын или лишишься его навсегда». Не посмел ослушаться, забоялся и решил никому не говорить правды, пусть думают, что купил мальчонку на невольничьем рынке.

«Не беспокойся, господин, клянусь Исидой и ее златоглавым сыном Гором, я буду заботиться о мальчике с такой же любовью, с какой готова заботиться о тебе самом». Роксана благоговейно склоняла голову перед ларами и пенатами, побаивалась лемуров,[126] но имена египетских богов произносила быстрей, чем римских. Анций настороженно взглянул в лицо Роксаны и понял, что нельзя обмануть женское сердце, когда оно не равнодушно; в зрачках египтянки он прочитал любовь, покорность и обещание хранить тайну. Пусть будет так, подумал Анций. Потом он перевел взгляд на Харикла: «От матери ему достались лишь оливковые глаза».

Опыт не способствует счастливому настроению, это правда, но и ему, будь он даже закален, как дамасский сплав, из которого сирийцы-оружейники делают лучшие на всем востоке кинжалы, не устоять перед всемогущим чувством любви. Анций и не подозревал, сколь сильным и сколь неподвластным разумному объяснению может оказаться это чувство: он продолжал любить Фалию, ее образ и одновременно любил Роксану, и желал ее обжигающих ласк; он брал малыша на колени и отступали, погружались в небытие все остальные земные заботы, оставляя одну — тревожную беспокойную заботу о будущем сына. Будущем таким же неопределенным, как будущее гладиатора.

Новость, которая вошла в дом вместе с Местрием, злобно клевала его, подобно тому, как орел клевал прикованного к скале Прометея. Быстрая память вынесла на поверхность пророческие слова Ирода: Ливия не остановится ни перед чем, чтобы искоренить род Октавиев, добиваясь завещания в пользу одного из своих сыновей.

Друза Старшего больше нет, остался Тиберий…

А внуки Августа между тем подрастают, Гаю уже шестнадцать: широкоплеч, в осанке, во взгляде, во всем угадывается характер независимый, гордый, из таких вырастают герои, победители варваров, триумфаторы. Да и в одиннадцатилетнем Луции нетрудно различить черты потомка Цезарей — вспыльчивость и нетерпеливость, которая с годами уступает место холодному расчету и непреклонной воле. Слишком мал еще Агриппа Постум, чтобы составить о нем представление, но можно не сомневаться: и в его жилах бурлит кровь божественного рода.

Когда они станут взрослыми, будет поздно вынашивать заговоры.

История с Корнелием Галлом многому научила Анция, заставила быть осторожным и осмотрительным. Счастлив тот, кто вдали от дел, непривычно подумал Анций, но ему рано, преждевременно поддаваться таким настроениям; он обязан подчиняться необходимости и помнить прежде всего об одном — об общественном благе, как высшей ценности. И презирать смерть.

Анций не стал делиться своими размышлениями с Местрием и не открылся ему, не признался, что у того есть племянник. Придет еще время, решил он.

Глава 19 Не каждая ошибка — глупость

Ирод Великий дожидался смерти. Временами он нетерпеливо и беззвучно шевелил сухими губами, молился и казалось, что молится он об одном — о том, чтобы смерть не слишком долго плутала по извилистым галереям дворца, не изводила его душу чрезмерным ожиданием, а в последний час проявила хоть бы немного милосердия к его разлагающемуся телу. Гнойные волдыри разбухали на его руках, на ногах, на груди; лопались, свешивались желтыми струпьями, разгрызали живот и спину, нестерпимо жгли, вызывая остервенелый зуд.

Царь возлежал на кушетке в полутемной зале с узкими бойницами, ворочался, раздирал раны, замирал, дышал хрипло, гнал прочь лекарей, астрологов, прорицателей, позволив ухаживать за собой двум евнухам, с которыми проводил большую часть времени последние пару месяцев. Иногда призывал поочередно кого-нибудь из сыновей: то Архелая, то Ирода Антипу, то Филиппа, реже допускал дочерей, воспретил показываться женам, не жаловал сестру свою — Саломею, был с ней презрительно холоден.

Лишь однажды Ирод собрал всех: Птоломей зачитал его последнюю волю и было ясно, как никогда, что на этот раз завещание уже не претерпит изменений, что навряд ли уже сможет вторгнуться в истекающее стремительное время событие, способное все перевернуть, зачеркнуть и запутать вконец.

Не полагаясь всецело ни на кого в отдельности, Ирод дробил царство на княжества: Архелаю, как самому старшему, доставалась Иудея и Самария; Ироду Антипе отводилась Галилея и Перея; Филиппу назначались земли на северо-восток от Иудеи — Гавлонитида, Трахонитида, Батанея и Панея; неожиданно для всех оказалась упомянутой в завещании Саломея, ей Ирод отдавал Иамнию, Азот и Фазаелиду.

Последнее слово по закону оставалось за Августом, ему надлежало либо утвердить завещание, либо перекроить его на свой вкус, но не ранее, чем после смерти завещателя.

Ирод начинал впадать в забытье, в уголках рта выступала пена, по телу пробегала дрожь. Спешивший изо всех сил Анций, подумал, что это все — агония. Однако, Ирод очнулся, долго и пристально вглядывался в римлянина, словно не узнавая. Потом приказал подать вина. Осушив кубок, ему сделалось легче.

— Пусть все уйдут, я хочу поговорить с Анцием Валерием, — сказал он.

Евнухи и Птоломей поспешно удалились. Несколько минут умирающий собирался с силами.

— Лучше быть свиньей Ирода, чем его сыном, так кажется выразился Август? Можешь не отвечать, мой друг, ты всегда отличался предупредительностью.

Анций молчал. Слова Августа, брошенные им после казни Антипатра, были известны едва ли не каждому.

— Я не обижаюсь на Августа, грех мне обижаться на человека, который так много сделал для меня. Но я разочарован, я надеялся на его мудрость, а вижу недальновидного и нерешительного правителя, сломленного собственной женой. Ты думаешь, это он придумал оскорбительные для меня слова? Нет, в этих словах чувствуется вся желчь, вся злоба Ливии, вся ее ненависть ко мне.

Ирод опять начал задыхаться, сделал еще один глоток вина, перевел дух.

— Смерть Александра и Аристовула гложет мою душу, это моя вина, моя скорбь. Антипатр казался мне тогда самым надежным изо всех остальных, он глаз не смыкал, он представлял такие доказательства, что не поверить в них было невозможно. Ты бы видел того спартанца, Эврикла… Он ползал по полу и рвал на себе волосы, клялся, что братья обманом втянули его в заговор, что смерть ужасную для меня замышляли. Кто бы на моем месте усомнился в их преступных помыслах?

— Однажды мы все бываем безумны, — печально заметил Анций.

— Гораздо чаще мы бываем ненасытны в удовлетворении своих пороков, затмевающих зрение и затыкающих уши. Зачем Антипатру понадобилось торопить мою смерть, когда я желал видеть его единственным наследником? Зачем Ферору понадобилось присоединяться к заговору, когда я отдал ему Перею и ни в чем ему не отказывал? Зачем Саломея всю жизнь сопротивлялась моей воле, пока не скатилась с плеч голова презренного Силлая?[127]

— Антипатр боялся, что ты изменишь завещание, Перея для Ферора оказалась мала, а Саломея мечтала вырваться из-под твоей опеки. А за всем этим, думаю, можно разглядеть силуэт Ливии.

— Ты прав, мой бесценный друг: всегда и везде Ливия.

Помолчав с минуту, он продолжил.

— Тебе следует остерегаться ее, Анций. Говорят, что Тиберий уединился на Родосе не без твоей помощи, а если этот слух пересек Великое море и долетел до стен Иерусалима, то можешь пребывать в полной уверенности — сначала он влетел в ухо Ливии.

Анций знал об этом также верно, как то, что дни Ирода сочтены. И как же могло быть иначе, если сам Август, не питавший иллюзий в отношении собственной жены, счел нужным предупредить верного слугу об опасности; принцепс вел свою игру, в этой игре передвигались страны, провинции, легионы, разноплеменные народы, но двигалось все это не только силой оружия, но и ловкими руками таких, как он, Анций — преданных людей, готовых ради него на любые жертвы, на смерть. Не разумно разбрасываться такими людьми.

Расправившись с заговорщиками и уступив главному зачинщику — Гнею Лентулу — право покинуть неудачный мир самостоятельно, избавив его тем самым от бремени судебного преследования и позорного процесса, Август уделил время Анцию Валерию.

— Тебе не следует оставаться сейчас в Риме, Ливия недолюбливает тебя и ты, разумеется, о причинах этой не любви догадываешься; оставаться в Риме — небезопасно, не нужно держать волка за уши, а потому, не откладывая, отправляйся в Прусу и Никею,[128] похоже, там сидят болваны, недоплачивающие моим легионерам жалованье, им невдомек, что солдаты позволяют добыть деньги, а деньги позволяют набрать войско. Будь тверд и непреклонен с ротозеями, а полномочий у тебя будет предостаточно, я распоряжусь. Когда уладишь дело в Вифинии, займись сокровищами царя Давида, ты, похоже, на полпути к успеху, а как известно: победа любит старание.

Август поднес перстень к глазам, в который раз любуясь изящной работой и через паузу продолжил.

— Твой грек несомненно заслужил награду, а требования его скромны и умеренны, стоимость этого перстня неизмеримо выше. Мне не хотелось подозревать Ирода в воровстве из гробниц… Царям нет нужды красть, они берут то, что им должно по праву сильного.

Анций подумал: не воспользоваться ли удобным случаем для того, чтобы замолвить словечко за греков-апамейцев, но осекся, припомнив недавнюю историю с претором Нумерием Аттиком. Снисходительного Августа раздражали завышенные просьбы. Однажды, когда во время празднества кончилось дармовое вино и толпа хмельных плебеев заволновалась, он урезонил их одной фразой: «Мой зять Агриппа достаточно построил водопроводов, чтобы никто не страдал от жажды». Анций счел благоразумным промолчать, но видно колебания отразились на его лице и не остались незамеченными. Принцепс расценил их по-своему.

— Я знаю, тебе хотелось бы спросить меня кое о чем: отчего, например, Тиберий оказался всего лишь на Родосе, а не изведал прелести Тиары или, в крайнем случае, не делит теперь убогий кров в какой-нибудь забытой деревушке, каких полно в Нарбонской Галлии? Или почему Гнея Пизона Кальпурния и Луция Помпония Флакка миновала заслуженная кара? Впрочем, на последний вопрос я тебе отвечу: они дали важнейшие показания, благодаря которым преступникам не удалось отвертеться, а сами не успели увязнуть в заговоре. Я не желаю лишней крови, а стремлюсь воздать каждому по справедливости и чаще склонен к милосердию, чем к жестокости. Что же касается ответа на первый вопрос, как и на все те вопросы, что сейчас не произносились вслух, но которые без сомнения тревожат тебя, то я отвечу кратко: не каждая ошибка — глупость, а за всяким ущербом всегда следует видеть последствия для государства, иной раз для общей пользы выгодней прощать, чем настаивать на возмездии.

Предостережение Ирода однако было не напрасным: если молва о его причастности к изгнанию Тиберия на Родос достигла восточных провинций, то дела его обстоят хуже, чем он себе это представлял до сих пор.

— Да, у Ливии есть причины ненавидеть меня. И со временем их не становится меньше…

— Кто исполнен решимости посвятить свою жизнь долгу, тот всегда окружен врагами, — встрепенулся Ирод, — я отдал все этой земле, я подарил иудеям храм, молва о котором облетела все края, я возвел десятки других храмов, построил города, прорыл каналы, проложил сотни дорог… и окружен врагами… Я — идумеец, в этом все мое прегрешенье. Долго ли простоит этот великолепный храм? — спрашиваю я сам себя. И не нахожу утешительного ответа…

— Твои деяния останутся в веках, — ободряюще заметил Анций.

— На второй день после кончины я буду оболган, через десять лет никто не вспомнит, что Священный Храм воздвигнут моими руками, а через сто лет моим именем будут пугать прохожих.

— Но…

— Теперь оставь меня, Анций, ты был моим близким другом, благодарю тебя. И — прощай…

Ирода похоронили в крепости Иродион. Народ высыпал на улицы Иерусалима, лица людей были возбуждены, многие не скрывали восторга, некоторые воинственно кричали, атмосфера в городе накалялась, переполнялась нетерпением, грозившем вот-вот вылиться в столкновение с гарнизоном солдат.

Анций и Птоломей, смешавшись с толпой, наблюдали за развитием событий. На рынке несколько человек открыто призывали к бунту. Приблизившись, Анций в одном из подстрекателей признал Юкунда, отставного офицера, след которого он, казалось, утерял безвозвратно. Неподалеку от него, гневно жестикулируя, стоял человек, показавшийся знакомым. Вглядевшись, Анций с изумлением узнал в этом человеке… Цаддока. Это был уже не юноша, а бородатый мужчина в расцвете лет.

Собравшаяся публика охотно внимала заразительным речам ораторов. Анций подумал, что было бы не разумно и, возможно, опасно обнаруживать себя в эту минуту.

— Тебе знаком этот человек? — кивнул он на Цаддока.

— Да, он сплотил вокруг себя самых непримиримых, они называют себя зелотами и признают только силу. Надеются захватить власть, убивая каждого, кто не разделяет их убеждений. Они против фарисеев, против саддукеев, против всех.

Напряжение в городе росло с каждым часом и Анций понимал, что случись вспыхнуть восстанию, а дело шло именно к тому, то немногочисленный гарнизон не сумеет оказать достойного сопротивления.

Семейство Ирода — наследники, родственники, друзья — немедленно покинули город; во-первых, ради безопасности, а во-вторых, им надлежало прибыть в Рим для торжественного утверждения завещания.

Не стали искушать судьбу и Анций с Птоломеем. Выбравшись за крепостные стены, они лихо пришпорили свежих лошадей, надеясь засветло достичь Кесарии и поспеть к отплытию царской депутации.

Оставалось преодолеть не более десяти миль, когда они увидели первые легковооруженные отряды римлян, затем следовал небольшой отряд тяжеловооруженных войнов, шагавших рядами по шесть человек, потом саперы, вырубающие по ходу движения кустарник, далее они увидели легата Публия Квинтилия Вара на белом мускулистом рысаке; его красная накидка трепетала на ветру среди десятка других таких же накидок, в какие облачена была окружающая его веселая свита. Вар заметил Анция, удостоил его небрежным кивком. Следом за свитой показалась кавалерия и две осадные машины и, наконец, основная масса войск. Опытным глазом Анций определил, что было их не менее трех легионов. Задиристо устремлялись в небо боевые знамена — римские орлы. И как обычно, в хвосте войск плелись зеваки, больше жизни обожающие зрелища.

Глава 20 Ничему не удивляться

Желающего судьба ведет, а не желающего тащит. Одни наживают состояния, другие болезни, Анций наживал врагов. Вела его судьба или тащила? Кто исполнен решимости посвятить свою жизнь долгу, тот всегда окружен врагами. Он часто вспоминал эти слова Ирода, находя в них хоть какое-то утешение. Видят Боги, он старался быть осмотрительным, избегать дворцовых интриг, он согласен был унижаться перед всесильной Ливией, не замечать высокомерия родовитых патрициев, терпеть ядовитые намеки, в которых явственно проступала зависть: какой-то ничтожный перузианец, раб, напялил на себя ангустиклаву[129] и ходит среди них, прямых потомков Энея, как равный и к мнению которого сам Август прислушивается порой больше, чем к их собственному. Со всеми этими невзгодами Анций мог бы примириться. Но выше его сил, непреодолимым препятствием, его отрадой и его бедой была убежденность исполнить свой долг до конца, чего бы это ему не стоило и какими бы последствиями не грозило. Но, к счастью, в этой его убежденности содержалось немало здравого смысла, удерживающего его от опрометчивых и безрассудных поступков. Он догадывался, что Ливия узнает о каждом его шаге не от тайных осведомителей, услугами шпионов она конечно не брезгует, но зачем усложнять дело, когда все можно выведать проще, если не забывать о старинной, как мир, истине — общее ложе и секреты делает общими. Но он догадывался также, что за ночной откровенностью Августа, оборачивающейся для него, для Анция, угрожающей стороной, таится не близорукая наивность, нет, и уязвленный Ирод на предсмертном одре согрешил, обвинив принцепса в недальновидности и нерешительности; он догадывался, что за всей этой доверчивостью на интимном ложе Август скрывает какой-то свой дальний политический расчет. Иной раз для общей пользы выгодней прощать, чем настаивать на возмездии, вспоминал он сказанное принцепсом и чувствовал, что в этих словах заключен огромный смысл и может быть в этих не простых словах следует искать отгадку противоречивых на первый взгляд поступков его покровителя.

Уже много лет Италию не раздирают опустошительные войны, римляне не истребляют друг друга, а Август не упускает случая напомнить: спасение от гражданских войн в их забвении. Он не обращается больше к солдатам так, как это было в те дни, когда против его армии стояла армия Марка Антония; тогда он называл своих легионеров — соратники, подчеркивая этим обращением единомыслие и оправдывая убийство одних римлян другими такими же римлянами; теперь он говорит им — войны, теперь он сплачивает армию в единую силу, у которой может быть только один враг — варвары.

Рим непобедим. И он останется непобедимым, если род Клавдиев и род Октавиев не будет гневить Богов распрями, а соединится в мудром государственном союзе. И разве во имя мира и спокойствия не разумно было простить Корнелия Галла, фаворита Ливии? И не для пользы мудрого союза ограничиться малой строгостью к Тиберию? А чтобы связать руки жене, а Август знает их проворство, не стоило сослаться на неопровержимые улики, добытые его верным слугой — Анцием Валерием, тем самым усмиряя супругу и снижая ее напор в попытке обелить сына? Что значит жизнь римского всадника в этом грандиозном движении?

Свой долг Анций видел в подчинении необходимости во имя общественного блага и, поразмыслив, пришел к выводу, что если ему что-то и не совсем понятно в действиях принцепса, то это не его ума дело; а вот настаивать всякий раз о возмездии для казнокрадов, пожалуй, и впрямь недальновидно и Анций порадовался собственной интуиции, благодаря которой рискованные сведения об Элии Галле он упрятал подальше и ни с кем не обмолвился на этот счет.

Он не выискивал врагов, но неизменно находил их и по злому совпадению — врагов могущественных. Ливия, Тиберий и теперь вот, судя по всему, прибавится к ним Юлия — дочь Августа.

Управляющий Мустий в присущей ему неуклюжей манере приблизился, потоптался простофилей на месте и выпалил:

— Августа хотят убить.

В устах добродушного усердного и недалекого домоправителя эти слова чуть было не вызвали смех, Анций иронично взглянул на него и увидел очень осмысленное и серьезное лицо.

— Рассказывай, — деловито сказал он.

— У меня есть брат, его зовут Музоний, он рисовальщик в доме Цестия Галла, а последний известен своей дружбой с Юлом Антонием, сыном Марка Антония.

Не только, подумал Анций, он известен своими совместными загулами с Тиберием, оба были непрочь покутить, а иной раз и предаться самой настоящей оргии, некоторые добавляли, что их своеобразные отношения простирались дальше мужской дружбы. Все это быстро промелькнуло в голове Анция и заставило переменить отношение к словам управляющего. Теперь он слушал его с удвоенным вниманием.

— Последнее время не проходит дня, чтобы Юл Антоний не навестил Цестия Галла, и часто приходит с одной очень знатной особой…

— Ну говори же, не бойся.

— С Юлией, дочерью Августа.

— И что с того? Принцепс взял Юла на воспитание, когда тот был еще ребенком, всегда относился к нему как к сыну, отдал ему в жены свою племянницу Марцеллу. Они с Юлией как брат и сестра.

— Музоний утверждает, что они любовники, клянется, что сам был свидетелем…

— Хорошо, допустим Юлия нарушает закон о прелюбодеянии, поскольку с Тиберием она не разведена. Но разве это угроза для жизни Августа?

— Так в том-то и дело: они замышляют отравить принцепса.

— Кто? Юлия?

— И Юлия, и Юл Антоний, и Цестий Галл, и мой несчастный брат…

— Твой брат?

— Он делает отличные портреты и это может его погубить.

— О, Юпитер, помоги этому человеку изъясняться понятней, не то я убью его, — вскричал Анций, что подействовало на Мустия благотворно, потому что дальнейший его рассказ приобрел ясность.

— Юлия должна сказать отцу, что нашла превосходного портретиста, а Август изъявлял желание изготовить свой портрет и конечно его, как они надеются, заинтересует талантливый художник. Он пригласит моего несчастного брата, будет позировать, и по своей привычке время от времени пить мулсум.[130] За один прием портрет не нарисовать и Музонию придется приходить несколько раз, что позволит заговорщикам выбрать наиболее удобный момент для преступления. В один из сеансов должна появиться Юлия и отвлечь отца разговором, а Музонию поручается незаметно влить медленнодействующий яд в чашу с мулсумом. Ему пообещали за это тысячу талантов.

— Много. Если твой брат согласился исполнить задуманное, то его голова не стоит и трех сестерциев.

— Хозяин, чтоб подавиться мне лошадиной печенью,[131] если я сказал, что мой брат согласился исполнить это гнусное преступление.

— Но ты же сам утверждал, что они замышляют отравить принцепса и назвал своего брата.

— Пусть вырвут мне за это мой поганый язык, я не учился в школе риторов и хотел сказать совсем другое — мой брат в отчаянии и в страхе, Цестий Галл заявил ему со всей прямотой: либо ты сделаешь это, либо тебе придется познакомиться с кинжалом Килидиса. А Юл Антоний заулыбался и добавил: от моего грека даже в Эребе[132] не скроешься.

Несмотря на правдоподобие этой истории и простодушие управляющего, которому и в голову не пришло бы пуститься на выдумки, некоторые детали рассказа смущали Анция. И прежде всего он не видел мотива, который бы мог объяснить поведение Юлии. Зачем ей понадобилась смерть отца? Не трудно предположить, что Юл Антоний притворялся все эти годы и им движет чувство мести. Легко представить причины, по которым ввязался в заговор Цестий Галл — он мог действовать в интересах опального Тиберия. Но всем известно, что Юлия и Тиберий ненавидят друг друга и согласились на брак лишь под давлением Ливии с одной стороны, и Августа с другой. Если бы у молодых родился мальчик, то этот брак расценили бы как священную жертву во имя будущего Рима. Но кажется все Боги Олимпа были против такого союза: младенец родился, чтобы тут же оказаться в лодке Харона, почти повторяя печальную участь младенца, которого носила когда-то Ливия и которому не суждено было прожить в мире людей и одного дня — ребенок родился мертвым. Разве это не зловещее предзнаменование? Нет, Юлия не могла действовать заодно с Тиберием и Цестием Галлом. Что же тогда могло объединить заговорщиков и свести их вместе для составления хладнокровного плана убийства принцепса?

В обычаях человеческих много разнообразия и много нелепостей. Есть ли на свете вещь, которой стоит удивляться?

Глава 21 Один свидетель — ни одного свидетеля

Август милостиво принял наследников царя Ирода, выслушал всех и объявил свое решение: Архелаю к Иудеи и Самарии прибавил Идумею, урезал незначительно владения Филиппа, ни в чем не стал ущемлять Ирода Антипу и к неудовольствию Ливии отказал Саломее в правах на Иамнию и Фазаелиду, оставив ей лишь Азот. Николай Дамасский шепнул Анцию: принцепс пообещал Архелаю титул царя и все земли, если он докажет, что унаследовал характер отца.

Легионы Вара в несколько дней усмирили Иерусалим и Анцию не терпелось вернуться туда: из головы не выходила встреча с Цаддоком и Юкундом, мысли вертелись вокруг братства зелотов и сокровищ царя Давида.

Анций рассчитывал вернуться в Иерусалим вместе с депутацией, но разговор с Мустием перебил все его планы: дело выглядело слишком серьезным и требовало незамедлительного вмешательства. Однако, речь шла о Юлии и это обстоятельство призывало Анция действовать с крайней обдуманностью. Он знал, что Юлия, воспользовавшись изгнанием Тиберия, злоупотребляет своей мнимой свободой, что она дала волю всем своим низменным страстям, что о ее распутстве судачат уже плебеи в самых дешевых кабаках, а патриции зубоскалят в сенате, что ее безумные выходки стали известны отцу и даже обострили его застарелую болезнь кишечника и что никакие увещевания не могут остепенить эту, погрязшую в пороках, тридцатисемилетнюю женщину. По закону о прелюбодеянии суд центувмиров[133] может ей вынести смертный приговор. От этой мысли Анций терял уверенность: он знал о любви Августа к дочери.

Не скрывая растерянности, он отправился к Николаю Дамасскому.

— Я вижу один мотив, который владеет Юлией — любовь, а любовь, как известно, отнимает рассудок. За нее можно было бы порадоваться, потому что любовь очищает, но при условии, что она была бы свободна и не остановила свой выбор на Юле Антонии. Ты слишком мало времени проводишь в Риме, Анций и тебе простительно не знать, что этот человек вобрал в себя все существующие пороки. Если об отношениях Тиберия и Цестия Галла строят догадки, то в наклонностях Юла Антония никто не сомневается. Но этих двоих объединяет помимо всего прочего и общее желание видеть на месте Августа угодного им Тиберия. Юл таким образом утоляет жажду мести, Цестий оказывает неоценимую услугу Тиберию, оба могут рассчитывать на щедрость нового принцепса или… императора, кто знает. Думаю, для Юлии в этом деле отведена незавидная участь обманутой любовницы.

— Обманутой? Ну, конечно… Эти презренные интриганы скорей всего сделали вид, что заговор придуман в пользу ее сына, Гая Цезаря, ему исполнилось восемнадцать…

— И он готов облачиться в тогу принцепса. Но не торопись бежать во дворец, позволь тебе напомнить: один свидетель — ни одного свидетеля. Я не думаю, что Август доведет дело до судебного разбирательства, но будет лучше, если ты, кроме Музония, добудешь еще одного свидетеля.

— Случись мне расследовать похожее дело в одной из восточных провинций, я бы, подняв на ноги всю агентуру, без особых усилий раздобыл десяток свидетелей, но здесь, в Риме…

— Ты прав, Анций и, думается мне, настала пора об этом позаботиться.

— Я давно уже вынашиваю такую идею: агентов необходимо специально обучать, воспитывать не один год, внедрять во враждебное окружение, пусть они станут советниками при ненадежных правителях, пусть делают карьеру во дворцах врагов, пусть повсюду будут наши глаза и наши уши.

— И пусть они будут друзьями наших врагов в Риме.

Музоний оказался молодым человеком лет двадцати пяти, чернявым, смуглым, с тонкими кистями рук и что особенно обрадовало Анция — сообразительным. Для встречи Анций выбрал место поглуше, городскую окраину, в раскинувшихся на громадной площади садах Помпея. Мустий, сделав свое дело, шел за ними следом, беспокойно озираясь: он предпочел бы лучше заняться хозяйством, а не бродить подальше от глаз людских с малоприятным ощущением человека, вовлеченного в рискованное занятие, которое неизвестно чем закончится. Но он одергивал свои страхи мыслью о брате и с мужественной обреченностью нес свое грузное тело дальше.

Как ни странно, Музоний трусил меньше; он был растерян, озабочен, но не подавлен и отвечал на расспросы толково и обстоятельно, демонстрируя великолепную наблюдательность, присущую художникам. Слушая его, Анций испытывал удовольствие: перед ним живой цепочкой проходили люди, бывающие в доме Цестия Галла; большинство этих людей Музоний мог назвать по именам; неизвестным давал яркие характеристики, снабжая запоминающимися приметами. Сильно щурит глаза, наверно, плохое зрение и часто моргает, — сказал про одного, — Недостает мизинца на левой руке и говорит с дорийским наречием, как говорят выходцы с Родоса, — сообщил о втором. Сосредоточившись, Анций запоминал все, обращая внимание прежде всего на мелочи; он знал цену мелочам и теперь, задавшись целью найти второго свидетеля, призвал на помощь весь свой немалый опыт, а опыт подсказывал, что поиски следует начать с окружения заговорщиков. Имея в доме Цестия Галла такого надежного осведомителя, как Музоний, обладавшего, как выяснилось, на редкость острым глазом, Анций надеялся, изучая окружение, зацепиться за ниточку, которая выведет его к другим сообщникам, о существовании которых он пока мог только догадываться. Но если во главе заговора стоит Тиберий, разумно предположить, что из Рима на Родос и с Родоса в Рим пробираются курьеры, и по мере приближения рокового дня они будут действовать все энергичней, а значит появляется шанс выследить посредника. Кроме того, злоумышленники намерены использовать медленнодействующий яд и разумеется безотказный. Значит, кто-то из них или их доверенное лицо либо уже прибегли к помощи изготовителя ядов, либо собираются это сделать. И этот изготовитель должен быть очень искусным. Анций подумал о Местрии: ядами занимаются врачеватели и можно рассчитывать на то, что брат кое-что знает об этом.

Дальнейший ход расследования подтвердил правильность догадок Анция, хотя и отнял у него четыре месяца кропотливой работы. Местрий назвал троих лекарей, по его мнению, самых сведущих в изготовлении ядов. Один жил в Риме; один в Тиволи, городе известном храмом Весты, возведенном на краю страшного обрыва и последний, третий — в Путеолах, хлебной гавани с неизменным запахом зерна.

Удача его поджидала в Тиволи. Старик-целитель припомнил заказчика, говорившего с заметным дорийским наречием, а потрудившись, вспомнил, что у него не доставало мизинца на левой руке. Он хорошо заплатил, а я беден, — сказал в свое оправдание старик, оробевший при виде Анция, облаченного в трабею,[134] уверенного и властного.

Еще через несколько недель Анцию стало известно имя человека без пальца. Им действительно оказался выходец с Родоса, грек Антерос, живший в конце Ардейской дороги в доходном доме и по словам соседей часто исчезающий из виду, иногда на продолжительное время.

В Мамертинской тюрьме он будет словоохотлив, — подумал Анций, — он нищ, а кому нечего терять, тот предаст без колебаний.

И все же он шел на Палатин в хмурой задумчивости, не смея радоваться успеху и проклиная выпавшую на его долю неблагодарную обязанность. Как встретит Август человека, доставившего столь ужасные улики против его дочери?

Анций пересекал запруженный народом Форум; его терзали недобрые предчувствия, но остановиться, повернуть обратно он не мог — долг вел его в одном направлении.

Глава 22 Что не излечивают лекарства, то лечит железо, что железо не излечивает, то лечит огонь. Что даже огонь не лечит, то следует признать неизлечимым

Республика стояла на коленях, пытаясь сохранить при этом горделивую позу. Некогда влиятельные цензоры превратились в мелких чиновников, заглохли возмущенные голоса народных трибунов, тихо стало в комициях.[135] В курии сената шестьсот человек, разбившись на многочисленные группы, упражнялись в риторике и с упоением изобличали друг друга, прислушиваясь к отзвукам на улице, добиваясь благосклонности толпы.

Август избегал собраний в сенате и являлся в курию в случаях крайней необходимости; он занимал свое почетное место, лицо его принимало выражение благодушия, словно он поощрял заранее каждого оратора к смелому выступлению и каждому готов был простить резкое слово. Если это и была игра со стороны Августа, то такой игре мог бы позавидовать любой актер. Принцепс и ухом не шевелил, когда находился отчаянный оратор и заводил крамольные речи, что случалось впрочем не часто. Иногда, бравируя, выходил в центр залы Луций Скрибоний Либон и в довольно эмоциональной манере призывал восстановить статус народных трибунов, он знал, что на этот и два последующих за ним дня сделается героем плебеев; иногда следом брал слово Антистий Лабеон, не желавший уступать Либону славу скандалиста и признание толпы, он повторял сказанное соперником на свой лад и шел дальше, оплакивая ничтожную роль народных собраний, ставших воистину пустой говорильней. Лабеон заканчивал речь, уверенный в том, что теперь по крайней мере три дня улица будет говорить о нем. Возвращаясь на свое место, он бросал полный превосходства взгляд на Либона.

Август сидел все с тем же выражением благодушия на лице, он не вникал в смысл произносимых речей, он по обыкновению думал о чем-то своем и почти всегда хоть на несколько минут предавался воспоминаниям о дяде — Юлии Цезаре; каждый раз пред ним вставала одна и та же страшная картина — диктатор в окружении убийц, вооруженных кинжалами; усилием воли он изгонял навязчивое воспоминание; своими светлыми спокойными глазами он оглядывал сенаторов и удовлетворенно думал о собственной проницательности — дважды эти изощренные льстецы вручали ему полномочия диктатора и дважды он отвечал отказом, оставаясь первым среди первых; он запретил обращаться к себе по старинному обычаю — государь: «это оскорбляет слух свободного гражданина»; во время голосований он, как законопослушник, шел в трибу[136] наравне с простыми людьми; по первому зову являлся в суд и смиренно давал свидетельские показания.

Август не нуждался в диктаторской власти, воля принцепса исполнялась беспрекословно на территории в полмира и он позволял себе лукавить, думая про себя, что если бы Боги не выбрали его на роль правителя всех народов, он бы не отказался от роли на сцене театра и, будьте покойны, стал бы любимцем восторженной публики.

Не окажись Юлия замешанной в раскрытом заговоре, у Августа просто ненадолго испортилось настроение; он бы удрученно подумал о неблагодарности Юла и о недальновидности Тиберия, который, судя по всему, не в состоянии понять, что жизнь на Родосе куда привлекательней, чем жизнь в Нарбонской Галлии и что ему вместо нетерпеливых интриг следовало бы всячески благославлять и почитать принцепса. О Цестии Галле можно было вообще не думать.

Мысль о Юлии причиняла нестерпимую боль. Ливия повсюду следовала за ним, изображала сочувствие: какая трагедия, судьи, конечно, не посмеют отступиться от закона, а прелюбодеяние карается смертью. Август зло молчал. Он был в нерешительности. От судей ровным счетом ничего не зависело, также как не зависело ни от сенаторов, ни от консулов, ни от преторов, ни от кого в целом мире. Все зависело только от его воли: пожелай он и не будет никакого суда. Намеренные заявления Ливии о судебном разбирательстве раздражали его, он понимал, что этими заявлениями супруга подталкивает его к сделке: простить Юлию и… простить Тиберия, свести весь заговор к невинной забаве или, в крайнем случае, свалить всю вину на Юла Антония и Цестия Галла и принести их в жертву во имя союза Клавдиев и Октавиев.

Он не мог не согласиться с тем, что в подобном исходе было немало разумного и соблазнительного и вместе с тем оскорбительного и позорного. Кем тогда он предстанет перед римским народом?

Тиберий останется на Родосе, а Юлия навсегда покинет Рим, — жестко произнес он после мучительных раздумий, — Что не излечивают лекарства, то лечит железо, что железо не излечивает, то лечит огонь. Что даже огонь не лечит, то следует признать неизлечимым.

Ливия поняла, что перечить бессмысленно. Если муж утверждался в какой-то мысли, ничто уже не могло заставить его отступить.

Юл Антоний послушно вскрыл себе вены; Цестий Галл, принося по пути жертвы, отправился в Лугудун; Юлия, отравленная депрессией, бродила по острову Пандатерия, дико оглядывалась на примитивное жилище, сколоченное из бревен, где ей предстояло провести остаток жизни, если только не случится чудо и отец не изменит своего решения, когда-нибудь… А пока Август отказал ей в прощальной встрече, не позволил даже повидать детей. Она шла вдоль берега, обходила поросшие мхом валуны и всматривалась с тоской в горизонт. Холодные глаза охранников неотступно следовали за ней.

За всеми этими событиями Анций, ни в чем не уверенный, следил из дому. «До окончания следствия никуда не отлучайся, — сухо сказал Август, — Ты можешь понадобиться». Он не отлучался, сидел в своем особняке безвылазно. Каждое утро давал инструкции Мустию или Музонию, которого он, жалея, нанял и тот жил теперь в одной комнате с братом, помогая справляться по хозяйству или рисуя портреты домашних рабов. Поочередно один из братьев уходил на целый день в город и доставлял к вечеру все последние новости. Постепенно слухи начали увядать, как увядают по осени садовые цветы, римская публика жила в ожидании каких-нибудь новых потрясений, а Анций жил в ожидании известий с Палатина. Но один бесплодный месяц следовал за другим бесплодным месяцем и ничего не происходило. От палатинского холма веяло подозрительным безразличием.

Все чувства Анция обострились, он слышал едва различимые звуки и шорохи, до него доносились из сада не смешанные, как раньше, запахи, а каждый запах в отдельности, ласки Роксаны возбуждали не только тело, но проникали куда-то в самую глубь, рождая непривычную сентиментальность. Он вспоминал мальчика-жреца из Умбрии и думал о том, что у него было очень неприятное лицо, такое же неприятное, как у того птицегадателя из Помпеи. Он с трудом сдерживал себя от проявления истинных чувств, когда смотрел на Харикла, забавляющегося играми в перестильном[137] дворе.

Местрий регулярно навещал брата, замечал перемены, обеспокоенно задумывался, но с расспросами не лез.

Наконец через полгода он получил знак явиться во дворец.

— Наместник Египта, Элий Галл обвиняет тебя в попытке покушения на свою жизнь. В александрийской тюрьме признательные показания дали двое — пивовар из Мемфиса по имени Герпаисий и некий бродяга Пекат. Они клянутся, что ты подговаривал их убить римского наместника, заплатил крупную сумму и грозил смертью в случае, если они вздумают отказаться от поручения.

Лицо Августа было непроницаемо, он стоял, сцепив пальцы за спиной. За столом сидел Марк Помпей Макр, перед ним лежала навощеная дощечка, в руке он держал стиль. За спиной принцепса была видна лысина юриста Атея Капитона, которого Анций иногда встречал на Палатине, но не предполагал увидеть его здесь — Атей был назойливо льстив и Август держал его на расстоянии. Но видно лесть способна преодолевать любые расстояния.

— Но, Цезарь, Герпаисий и Пекат…

— Об этом говорить поздно. Из Александрии, тщательно все проверив, вернулся Гней Кальпурний Пизон. Тебя хотят предать суду.

Анций умолк. Неожиданное спокойствие овладело им: пусть все идет так, как идет; доверься судьбе, она никогда не ошибается.

— Но суда не будет, и помня о твоих заслугах, я решил отправить тебя в Виенну.[138] Это не ссылка, я поручаю тебе снестись с вождями альпийских племен винделиков и салассов, которым я не склонен доверять: они варвары и тяготеют к союзу с другими варварами — с квадами, гермундурами, бруктерами, херусками и прочими племенами. Надеюсь, твой опыт окажется полезным и римским легионам не придется опять усмирять дикий север.

Из затемненной ниши выступила нескладная фигура Ливии, она приблизилась к Августу, окатила его хлесткой волной гнева и, не произнеся ни слова, удалилась.

— Тебе надлежит выехать через три дня и оставаться в Виенне столько, сколько потребуется.

Первым делом Анций осуществил давно задуманное — в присутствии свидетелей подарил Роксане свободу. Во время короткой процедуры египтянка недоуменно улыбалась: зачем ей свобода, ей и так хорошо, господин ласков, а в последние дни нежен, как никогда, в доме все слушаются ее, а Харикл прижимается к ней, как к матери.

Затем он занялся бумагами, удостоверяя права Роксаны на недвижимость; составил завещание, разделив накопления между Роксаной, Местрием и Хариклом. Десятую часть завещал Августу.[139]

Надолго уединился с братом, после чего Местрий вышел с просветленным лицом, разыскал Харикла, присел возле него и завел разговор. Мальчику исполнилось уже девять лет, его посещал грамматик и он, не смущаясь, отвечал на вопросы лекаря, к виду которого успел привыкнуть.

В последнюю ночь Анций не сомкнул глаз, он никак не мог насытиться близостью с Роксаной, он пил и пил без устали из этого блаженного источника.

Если я когда-нибудь вернусь в Рим, ты станешь моей женой, — сказал он ей на прощанье. Страх перед мальчиком-жрецом, прислужником Клитумна отступил и слова его прозвучали с непоколебимой решимостью.

Но вернусь ли я когда-нибудь? — задавал он себе вопрос, оглядываясь на Капенские ворота и устремляясь в далекий незнакомый ему дикий край, в страну варваров.


Конец первой части.

Загрузка...