Вернулись «домой» с добрыми воспоминаниями, а что касается производственных успехов, есть что предъявлять: в лагерь отвезено доброе число бочек с брусникой и маринованными грибами. Люди, отправившиеся в лес больными и не способными ходить, вернулись здоровыми. Результаты вполне положительные.
Снаружи, однако, не видно, что старший команды прошел курс практического обучения по предмету «преимущества советского колхозного строя». Мне самому еще не ясно было, что устойчивость только что приобретенного марксистского идеологического убеждения от этой практической учебы заметно пострадала. Немного боялся я изменений в структуре антифашистского актива, которые, возможно, произошли за период моего отсутствия. Боялся, как оказалось, зря!
Самый удивительный сюрприз для вернувшегося старшего актива заключался в том, что никто за время отсутствия не решил его заменить. Саша сердечно меня приветствовал. Обстановка в политработе ни в чем не изменилась. Ничего особенного не случилось. Пять человек «профессионального» актива находились в состоянии полного равновесия интересов. Сферы интересов нигде не сталкивались. Саша заместителем отстоял все наступления на стул заведующего. В зиму 1946–1947 г.г. жизнь в лагере шла гладкой и прямой дорогой. Катастрофа с питанием не повторилась, без «эрзаца» давали положенный паек, не роскошный, но как раз достаточный для сохранения физической конституции ребят. Дистрофиками были единицы, численность оздоровительной команды (ОК) оставалась стабильной на низком уровне и даже снизилась.
Мой досуг заполнился длительными беседами с Сашей, и особенно мне запомнился его рассказ о взятии в плен. Советские участники этого события оказались на такой высоте, что я с удовольствием ставлю их на почетное место.
Саша рассказывал, что попал он на Восточный фронт восемнадцатилетним парнем с пополнением пехотной части Вермахта во время осеннего наступления на Москву. Определили его в разведвзвод, в составе которого он продвигался далеко на восток в обход г. Москвы. Как головные дозорные пять молодых бойцов, не имеющих никакого опыта в бою, неожиданно наткнулись на численно намного большую группу красноармейцев. Перестрелка не состоялась из-за отказа ручного пулемета, а на рукопашную наши молодцы подготовлены не были. Сдались без боя. Группа красноармейцев во главе с младшим сержантом отобрала у немцев оружие и проконтролировала содержание карманов взятых в плен «фрицев». В кармане у Саши оказалась еще не раскупоренная пачка сигарет. Младший сержант раскупорил пачку, предложил своим бойцам по сигарете и чудо — вернул частично опорожненную пачку Саше с жестом приглашения участвовать в перекуре.
Затем отвели пленных в тыл, и с тех пор они больше не слышали ни одного выстрела за все время этой войны. Пленные немцы, в этот период и в этом районе страны, представляли собой редкое явление, экзотику. А та часть Красной армии, в которую они попали, в бою еще не была, значит, у бойцов еще не выросла та ненависть, которая развязывается в бою при виде гибели товарищей, друзей. Обращение с только что взятыми военнопленными было корректно и местами даже вежливо.
Помню еще, что Саша в зиму тяжело заболел. Больного приняли в военный госпиталь г. Владимира, где он лечился и полностью выздоровел в обществе дюжины военнопленных, которых там кормили и лечили наравне с ранеными и больными красноармейцами. Полгода Саша провел в этом госпитале и до сегодняшнего дня готов кому угодно признаться в том, что военные врачи и медперсонал спасли ему жизнь.
Обменялись мнениями с Сашей и по политработе. Однако чувствовалось, что по характеру Саша в большей мере склонен к уравновешенному типу, в то время как у меня слишком часто одерживал верх дух противоречия. Но, по законам диалектики, именно такая противоположность характеров во время споров приводит к конечному положительному результату. С Сашей рассориться было невозможно. Когда мне пришлось покинуть этот лагерь, мы расстались как настоящие друзья. Снова встретили друг друга только в 1998 году и убедились, что обоюдное чувство дружбы осталось в силе!
Интересно было это лето изменениями в области художественной самодеятельности. В связи с тем, что начали выплачивать хоть скромную, но зарплату, мы организовали сбор денег на покупку музыкального инструмента. Результат ошеломляющий: имеем оркестр в 15 человек. Достали пианино, нашлись умельцы-певцы, начали проводить эстрадные концерты.
Сложный вопрос доставки нот и партитур решил один из членов оркестра — кларнетист-профессионал, бывший член оркестра одного из знатных оперных театров Германии. Музыкальная память этого музыканта напоминала чудо. Вспоминаю его сидящим за столом со скрипкой на коленях, с карандашом в руке. Пишет ноты, бренчит на скрипке, опять пишет. Наизусть писал партитуры любой пьесы, когда-то им исполненной в оркестре. Программы эстрадных концертов пестрят многогранностью: от музыки средних веков через европейскую классику, оперы и оперетки вплоть до танцевальной музыки.
Оркестром руководил член антифашистского актива Фриц (это его настоящее имя), который таким путем с успехом отстранился от практической агитационной работы.
Не хуже дело обстояло с театральным кружком. Постановки — большое достижение для облегчения лагерной скуки. Художественная самодеятельность, несомненно, сделала вклад в поднятие настроения пленных.
Важен и тот факт, что для обеспечения эффективности культурной работы члены оркестра и кружков частично или полностью освобождаются от производственной работы. Тот росток, который начал пробиваться в бараке дистрофиков в Красноармейском лагере, вырос за последние годы в здоровое растение, цветы которого красовались теперь на концертах и в постановках: поднялся дух военнопленных путем отвлечения их от депрессивных размышлений. Сомнений нет, положительные результаты этих мероприятий дали о себе знать.
Еще одна новость: в лагерь прибыла группа младших офицеров (до капитана включительно), которые выводятся на работу наравне с рядовыми пленными. Среди них масса представителей академической интеллигенции. Пришла мне в голову мысль о том, что в дискуссии с такими экспертами следовало бы испытать бронебойную силу моего нового марксистского мировоззрения. Ибо офицеры считались стойким консервативным фактором в лагере. Надо, однако, отметить, что заметных выступлений сторонников фашистской идеологии не было, или же информация о таковых до меня не дошла.
Казалось, что приобретавшееся мной в полной изоляции теоретическое образование не могло выиграть соревнование с такими твердыми убеждениями, которые сложились у взрослых людей за долгие годы жизни. Партнерами в беседах были учителя, адвокаты, медики, священники и представители подобных по уровню образования людей. Часто из дискуссии я выходил только «вторым победителем». Все они предпочитали многопартийную демократию и свободную капиталистическую экономику сталинскому однопартийному строю и плановому хозяйству.
Никак мне не хотелось признаться в том, что чистый теоретик не может быть успешным пропагандистом и агитатором. Но приходилось соглашаться с тем, что советскому строю свойственны значительные и весьма опасные для человека отрицательные стороны. К тому подталкивали сомнения в правдивости пропагандистского материала, который предоставили нам для подготовки. Заметно подействовал и практический опыт коллективной системы сельского хозяйства, который я только что получил «в лесу».
Я постарался вытеснить эти сомнения из моих размышлений и занялся более несложным делом — музыкой. Попытался я последовать примеру дирижера оркестра — Фрица, который так успешно переключился на культурную сторону политработы.
Оркестру понадобился контрабасист. Контрабас изготовили собственными силами в лагере. Для изготовления струн нам понадобились бараньи и свиные кишки, которые без осложнений получили на бойне г. Дзержинска. За все время создания этого шедевра в мире музыкальных инструментов я взял на себя обязательство организовать доставку материалов и обеспечить освобождение от производственной работы необходимых мастеров.
Вот и закончили работу, контрабас блестел своим новшеством и ждал мастера, который на нем бы поиграл. Заведующий оркестром давно уже меня ободрял освоить игру на этом гиганте и в конце концов убедил вступить в его оркестр учеником. На базе каких-то навыков по игре на скрипке я начал осваивать игру на контрабасе, от чего заметно страдала, разумеется, агитационная политработа, отвязаться от которой было тайным желанием. Упреки заслужил и получил по заслугам.
Отношения с начальником по политчасти Ведерниковым изменились не в лучшую сторону. Новые неприятности принес следующий эпизод.
В лагерь еженедельно доставлялась газета для немецких военнопленных «FREIES DEUTSCHLAND» (Свободная Германия) с информацией о большой мировой политике и мелких, но важных событиях, имевших место в Германии и в Советском Союзе. Это был орган пропаганды очень высокого журналистского уровня. Но эта газета решила два раза вмешаться в ход моей жизни, сотрудника политчасти.
В один прекрасный день Ведерников заходит в бюро актива и объявляет:
— Решил я научиться немецкому языку! Напиши мне русскую и немецкую азбуку.
Я быстро выполнил распоряжение и отдал азбуку шефу.
Через пару дней Ведерников буквально ворвался в наше бюро и в гневе кричит:
— Ты меня подвел! Это непростительный обман. Я изучаю и изучаю, освоил немецкую азбуку.
— Ну и что там за обман? — спрашиваю я.
— Продолжаешь безобразничать? Вот газета. Перевел я заглавие. Читай, что выходит: Нейес Дейтшланд, а я же точно знаю, что в переводе гласит Свободная Германия.
За последние месяцы сотрудничества с Ведерниковым мне не удалось с себя смыть репутацию обманщика.
Очередное действие постановки подоспело к Рождеству 1946 года. Это было примерно в начале ноября сорок шестого года, когда по пути из лагеря в «Заводстрой» встретил знакомого прораба. Здороваемся, и он взволнованно говорит:
— Слушай, Коля, на станцию прибыл эшелон с немецкими специалистами, которые будут работать у нас на заводе. Они с женами и детьми. Не пойдешь туда узнать, нет ли там знакомых?
— Перестаньте дурачить меня, — отвечаю, — Германия хотя и меньше СССР, но из 80 миллионов немцев мне все-таки знакомы только 79 миллионов.
Смеется он, повторяет:
— Иди туда узнать, есть ли там незнакомые из последнего миллиона.
Подошел к станции, где на сортировочной стоит эшелон — два пассажирских спальных вагона и 12 товарных. Около пути в группах стоят мужчины, женщины и дети, национальность которых по облику мне не узнать с большой дистанции. Приближаюсь, здороваюсь с ними, объясняю, кто я и откуда. Оказывается, специалисты с тех германских заводов, демонтированное «трофейное» оборудование которых подвозится к нашему 96-му заводу. Оба немецких завода расположены на расстоянии не более 50 км от моей родной деревни. Вот, есть о чем обменяться вопросами. От них узнаю, что деревни родного края целы. На них не бросали бомб, и около них никаких боев не было. Ой, какое облегчение! Тогда есть причина надеяться, что родители живы.
Помнится мне, что несколько лет вел очень приятную переписку с дочерью одного инженера того предприятия в г. Биттерфельд, откуда поступает оборудование. Спрашиваю: — «Нет ли случайно среди вас инженера такого-то»? «Нет, — отвечают, — ему удалось своевременно к американцам удрать, но с нами приехала одноклассница вашей подруги».
Беседы на сортировочной продолжались долго. При уходе мне подарили буханку немецкого ржаного хлеба. В этот вечер я собрал лучших друзей и несколько важных представителей немецкой административной верхушки на «несвятое» причастие. Каждому раздал по ломтику немецкого хлеба вместо просвиры. Хлеб натерли чесноком и устроили праздник с воспоминаниями о Родине.
У прибывших специалистов были дети от 3 до 18 лет. Пока для них предусмотренные квартиры достраивались, семьи жили в гостинице — один номер на семью. Некоторые бригады военнопленных работают на стройках этих квартир рядом с гостиницей и поддерживают постоянный контакт с женами и детьми специалистов. Женщины жалуются на то, что в магазинах нет никаких игрушек в подарок детям на Рождество. Включается в действие антифашистский актив лагеря.
Среди пленных есть мастера на все руки, имеется инструмент, есть пути доставки различного материала. Распространяется неофициальный призыв изготовить игрушки для детей немецких специалистов. Этот призыв принимается товарищами намного более охотно, чем клич к социалистическому соревнованию. Обязательства берутся по способностям. В мастерских и в спальном корпусе началось производство различных игрушек, причем учитываются индивидуальные желания детей. Результат изумительный, а я — простак — предлагаю все это легализовать. Обращаюсь к Ведерникову с предложением, показать все изделия на выставке лагеря, прежде чем их передадут получателям. Тот соглашается.
Слух о выставке игрушек доходит до всех членов командного состава, в том числе и до начальника лагеря, симпатия которого к немцам ограничена теми представителями этой нации, которые ему приносят трудовую славу. Немецкие специалисты ему не подчиняются, и выпустить продукцию подчиненных ему военнопленных в сферу кадровой политики завода просто нельзя. Приказ — пока не передавать продукцию специалистам. Плетут разные интриги, кто-то из начальства считает себя вправе распределить игрушки среди командного состава. Ведерников высказывается против такой мысли, и в течение целой недели никакого решения не принимается.
Святой вечер (24 декабря) близок, опоздать нельзя. Собирается расширенный актив, в который входят командиры рот и бригадиры. Обсуждается сложный вопрос: ждать решения командования (которое может быть очень нежелательным для семей специалистов) или пойти на риск непослушания.
Итог голосования — все готовы организовать тайный трансферт объектов выставки, а объяснить перед начальством, как это могло случиться, — дело старшего актива. Считаю это дело вполне справедливым и не возражаю взять на себя роль козла отпущения.
Вывод на работу в следующее утро. У проходной темно, «перегорели» лампы освещения (на самом деле кому-то из пленных удалось их вывернуть). Стоит мороз, многие люди одеты в широкие шоферские шинели, под которыми скрывается контрабанда. Их с обеих сторон как можно лучше прикрывают от глаз вахтеров «чистые» товарищи. Почти всем бригадам городской стройки удается проскочить мимо контролеров без инцидента.
Посадка их на машины и выезд продолжаются, когда ловят одного пленного, под шинелью которого скрывается целый кукольный домик. Слишком уж раздутой оказалась его фигура. Начинается формальный процесс установления рода нарушения дисциплины, объект преступления доставляется в помещение дежурного, виновного задерживают. А я стою рядом с дрожащими коленями. «Дай Бог, чтобы бюрократические формальности протянулись как можно дольше. Пока еще не додумались до того, что вся остальная продукция могла находиться в пути к Деду Морозу».
Пока весть о нарушении одного пленного дошла до начальника лагеря и в конце концов заметили пустое место бывшей выставки, прошло не менее трех часов, и за этот срок трансферт игрушек был успешно закончен. Чем я объяснил перед начальством лагеря нарушение дисциплины — забыл. Недоразумением, пожалуй. Персонально виновных не выявили, никого не наказали, но на мой счет записана была по крайней мере моральная вина. Персональные наказания пока еще не последовали.
Политработа продолжалась с хорошими показателями главным образом благодаря неустанной деятельности моего друга — Саши. Убеждение его оставалось девственным, и он вел беседы, делал доклады с явно положительным результатом. По линии пропаганды он был нашим главным коньком.
Остальные члены актива занимались преимущественно производственным делом, и общий результат (за который отвечает старший) не давал никакого повода для снятия кого-то с должности. Время шло, беда приближалась медленно. Ведерников, в этом я убедился, перевел меня в категорию «немцев подозрительных». Все действия и решения его стали осмотрительными. Он стал бояться, как бы этот немец не перехитрил его. Необразованность и примитивность его мышления служили питательной средой для недоверия даже в мелочах.
Он по праву требовал, чтобы все программы концертов и постановок были переведены на русский язык и представлены ему на утверждение. При обсуждении отдельных позиций всегда чувствовалось недоверие Ведерникова. Трудно бывало убедить его в невинности стихов, песен, музыкальных пьес. Попытайтесь, уважаемые читатели, убедить абсолютного невежду в том, что композиторы средне– и западноевропейской классики написали свои композиции раньше 1933 года, а не после прихода Гитлера к власти. Не было у нас никакой энциклопедии, высказывания которой о жизни знатных композиторов могли служить доказательством. Но музыка — дело еще простое и не очень опасное.
Намного хуже стихи. Жили в лагере эксперты, которые знали наизусть десятки и сотни поэм, баллад и пр. и с большой охотой декламировали их. При абсолютном отсутствии художественной литературы на немецком языке спрос на литературные вечера был большой. Наконец, составили первую программу. Знаток знает, что по заглавиям стихотворений трудно догадаться об их содержании. Лингвистам хорошо известно, что дословный перевод заглавий стихотворений к их содержанию может не иметь никакого отношения. Поэтому Ведерников злился, прочитав программу, состоявшую из перечня заглавий. Злился и требовал дословного перевода содержания всех стихотворений.
В лагере тогда жили два человека, уровень знаний русского языка которых позволял им справляться с переводом простых текстов. Перевести стихотворение было не по силам ни мне, я был один из указанных двух, ни другому непрофессиональному переводчику.
Мы решили отказаться от перевода по причине неспособности. Ведерников нехотя отказался от первоначального требования, зато настаивал, чтобы я во время декламации синхронно переводил ему эти стихи. Дело шло о Гете!
С трепетом ожидал я беду на свою голову, сидя слева возле Ведерникова. Не успевая понимать содержания декламируемых баллад и поэм, старался кое-что Ведерникову на русском шептать в ухо. Напряжение было страшное, пот лился со лба и сквозь брови залезал в глаза. Ведерников сидел как каменная скульптура с грозным выражением лица, а я ему рассказывал сказки, которые должен был выдумывать.
Литературный вечер кончился под бурные аплодисменты публики, Ведерников только заметил: «Ну, и Гете сегодня похоронили!» Сказал, да пошел, и в блокноте начальника по политчасти за моей фамилией был поставлен дополнительный красный крест.
От центрального управления группы лагерей № 469 поступила информация о том, что в начале марта 47-го года состоится соревнование кружков художественной самодеятельности. Для подготовки остается два месяца. Создается комиссия, которая ездит по лагерям, смотрит постановки и эстрады, дает оценки и выявляет победителей по отдельным жанрам. Лучшие кружки и оркестры приглашаются на большую эстраду в г. Горький. Я лично с этой деятельностью не был связан, но наш оркестр был одним из первых, где дирижером и организатором был член актива № 2 — Фриц.
Идет слух, что на эстраде будет выступление и кружков горьковского дома культуры. Ищут конферансье со знанием двух языков. Кто такое решение принял не знаю, но из группы кандидатов выбрали меня. Задача конферансье — объявлять отдельные номера программы на немецком и русском языках, так как на эстраду предусмотрено пригласить широкий круг советских граждан. Кроме того, потребуется переводчик для конферансье горьковских кружков.
Ранним мартовским утром веселая компания на грузовой машине отправляется в Горький. Стоит прекрасная погода, солнце слизывает последние клочки снега, воздух нежный как шелк, и настроение ребят соответствует состоянию окружающей среды.
Лагерь в Сормово набит людьми до отказа. Подобные группы приезжают со всех сторон Горьковской области. Организовать отлаженный механизм — задача не из простых. Подсчитывают, сколько всего времени потребуется для всех постановок. Оказывается — не менее 4 часов. Программу постоянно изменяют, определяют порядок и очередность вызова на сцену того или другого оркестра или кружка. Одним словом — лагерь стал похож на улей. Меня озадачили узнать у руководителей отдельных кружков название номера, и что о каждом особенного нужно объявлять публике. Задача сложная и серьезная.
Но вот представление начинается. Число слушателей во дворе лагеря — не менее 2000, и перед выходом на сцену у меня бешеная дрожь от волнения. Но, решительно бросаясь вперед, чувствую то же самое изменение душевного состояния, которое не раз переживал при полете в огне зениток. Боязнь освобождает место трезвому обзору ситуации. Мое первое объявление не проходит без заиканий, но публика реагирует снисходительно.
В то время, как заиграл оркестр, я стою за сценой и отдыхаю. Подходит офицер из командования лагеря, а с ним девушка.
«Познакомьтесь. Это Коля — ваш переводчик. А это Жанна — конферансье кружков дома культуры», сказал он и отвернулся.
Трудно словами передать то чувство, которое лавиной обрушилось на меня. Это была красавица в чистом смысле этого слова, возраста около 17 лет. Стройная фигура в длинном черном платье, голова приподнятая, чудесная прическа и блестящие глаза, походка и все движения напоминают прима-балерину. Стою и смотрю на это явление из другого мира, неспособный найти слова для начала разговора. Зато она без какой-либо застенчивости начинает деловую беседу. Объясняет мне отдельные номера их программы, какими словами, например, объявит их и очевидно исходит из того, что ее слова как следует записываются в мою память. Но так думать было нельзя. У меня начинается паралич памяти, который блокирует в моей голове функции мозга. Я остолбенел от удивления и восхищения. Не знаю, отметила ли она это или нет, но я отдалился от реального мира и далеко находился от событий эстрады в состоянии парения.
Возвращаюсь обратно, когда меня вызывают на сцену для объявления очередного номера программы. Ко мне медленно возвращается нормальная самоуверенность, и соответственно, не слишком быстро развивается акустическая коммуникация между нами. Мой первый вопрос касается ее имени — Жанна. Это же французское имя, и до сих пор я ни разу не встретил русскую с французским именем. Дальнейших тем нашей беседы я не помню. А сам смотрю и смотрю на этот милый образ человека женского пола. Дословно в моей памяти зафиксировались только две фразы.
Стоя друг против друга за сценой, беседуем и погружаемся глаза в глаза. После краткого молчания из меня вырывается негромкий стон, и Жанна спрашивает:
— Коля, что ты вздыхаешь?
Мой ответ:
— Жанна, если бы я был свободный человек, я бы спросил тебя, не пойдешь ли со мной вечерком погулять?
Ее ответ:
— Да!!!!
Никогда в жизни не смогу забыть тембр этого единственного слова. Это было не акустическое выражение согласия, а обнажение души. Одно слово убедило меня в том, что в душе этого ангела что-то произошло, созвучное переживаемым мной душевным турбулентностям.
Близость двух молодых людей разорвалась через два часа. Эстрада закончилась, Жанна окружена членами ее кружка. Меня зовут товарищи, которые уже сели на платформу грузовика. Расстаемся с Жанной без прощания — ужас. Долгие годы она была королевой моих мечтаний. Прошло с этого незабвенного дня 50 лет, и я не перестал мечтать!
Взаимные отношения с начальником по политчасти лейтенантом Ведерниковым после «игрушечного скандала» перед Рождеством не улучшились. Он не мог забыть, что старший антифашистского актива его подвел. Хороший дипломат должен был знать, что струна может порваться под повышенным напряжением. Но я родился в начале мая — Телец, — и тельцы хорошими дипломатами не бывают. Так и судьба шла своей тропой.
Для информации немецких военнопленных в Москве с участием Германского национального комитета свободной Германии издавалась на немецком языке еженедельная газета «Freies Deutschland» (Свободная Германия). Начиная приблизительно с весны 1944 года эта газета регулярно доставлялась в лагеря в нескольких экземплярах. К обязанностям активистов прибавилась и читка этих газет, как мероприятие просвещения немцев в духе социализма и коммунизма. Палитра известий включала в себя информацию о жизни и политическом развитии Германии как восточной, так и западной. Стиль пропаганды многим из нас ну никак не нравился. Недовольны односторонним представлением событий были не только «политически рядовые военнопленные». Слишком уж неуклюже редакция составляла статьи, и тем самым мешала активистам распространять ту идеологию, которую в СССР тогда считали социалистической.
В один прекрасный день Ведерников обращается ко мне:
— Фритцше, будет читательская конференция газеты Freies Deutschland.
— Что это такое? — спрашиваю.
— Приезжают из Москвы представители редакции, в том числе — может быть — даже главный редактор. Пусть соберутся военнопленные и выскажут свое мнение о содержании газетных статей. Редакция учтет суть этих высказываний и на этой базе повысит качество газеты. Но выступления должны быть хорошо подготовлены. Надо выбрать способных ораторов, дать им тему и написать конспект выступления. Срок тебе только 10 суток. Конспекты покажешь мне, для утверждения.
— Есть господин лейтенант, — отвечаю, а мысли мои улетают в совершенно недопустимое направление. Зачем утвердить? Зачем определить темы? Такие выступления не могут иметь ничего общего с действительным мнением массы военнопленных. Если в конспекте будет критика, то Ведерников подтверждение не даст. Важно все-таки сказать редакторам, как на деле можно улучшить эффективность газетной пропаганды. Значит, придется мне выступить без конспекта и таким путем помочь редакторам. И только на эту цель направились мои размышления.
Выбрали участников дискуссии, дали им темы, совместно сформулировали текст выступлений, написали конспекты. Я их перевел на русский язык. А у меня в уме сотворилось свое выступление. Конспекты обсудили с Ведерниковым, он ввел немало поправок, и после цензуры конспекты раздали выступающим после обратного перевода на немецкий язык.
С целью обеспечения многочисленной аудитории срок проведения мероприятия был назначен на выходной день. Столовую почистили, нарисовали всякие лозунги и ими украсили стены, изготовили и украсили красным сукном трибуну оратора. Одним словом, подготовили большой праздник.
Приехала делегация из Москвы в составе сотрудников редакции и прочих учреждений, в том числе и представитель Национального комитета свободной Германии. Собралась масса слушателей из числа как военнопленных так и начальства лагеря. Один из москвичей сделал доклад, Ведерников информировал о ходе политработы в лагере, причем немало похвалил антифашистский актив, старшим которого был я.
Начались прения, выступили подготовленные к этому товарищи, которые строго придерживались подтвержденных конспектов, содержание которых было свободно от любой критики. Москвичи сидели в президиуме с выражением удовольствия на лицах. Казалось читательская конференция пройдет вполне успешно и начальнику политчасти будет наивысшая оценка со стороны вышестоящих органов. Он имел право мыслить в этом направлении, если бы не присутствовал в аудитории наивный дурак по фамилии Фритцше.
Мне было скучно и досадно выслушивать эту бессмысленную постановку. Тем более досадно, что я должен был руководить этим мероприятием. Встал я на трибуну, спрашиваю, нет ли еще желающих выступить. Больше желающих не было, вот и начал я приблизительно в таком смысле:
«Уважаемые гости и товарищи! Мы высоко ценим помощь Советского правительства, которую в деле политического просвещения бывших солдат фашистской армии представляет собой издание на немецком языке.
Очень полезно для политработы иметь актуальный материал о ходе событий в Германии и во всем мире. Часто и регулярно проводим читки газеты с обсуждением содержания газетных статей.
При этом, однако, нередко затрудняюсь отвечать на вопрос товарищей, почему в Советском Союзе и в советской оккупационной зоне Германии все великолепно и положительно, в то время как, по информации газеты, на западе все плохо и отрицательно. Считаю и я, что известия представляются слишком в бело-черной окраске. Обращаюсь к редакции с просьбой учесть, что мир не белый и не черный, а на самом деле пестрый».
Эх, каким гордым я был. Выступление сделал без конспекта и высказал все, в чем был убежден. Довольно глянул вокруг, но взор останавливается на лице Ведерникова. Что с ним, неужели он заболел? Лицо у него бледное, искаженное, цвет изменяется на темно-красный, тело его как будто в судорогах. Слишком медленно доходит до моего сознания, что он не больной, а его трясет неистовый гнев. А со временем мне становится ясно, что причиной этого приступа являюсь я. Замечаю, что на лицах других представителей начальства лагеря выражение хоть менее гневное, но все же отнюдь не дружелюбное.
Ведерников поднимается, бегом приближается к трибуне и без дальнейших объяснений объявляет читательскую конференцию законченной. На меня больше не обращает внимания. Аудитория расходится, остается в столовой только антифашистский актив. От Ведерникова слышу только два слова: «Этого так не оставлю!» — И он ушел. Товарищи смотрят на меня так, как участники похоронной процессии смотрят на мертвеца в открытом гробу. Затрудняюсь признаться в том, что допустил непростительный промах. Плохо спал в ту ночь. То, что будут последствия, — ясно, но какие они могли быть — я не имел представления.
Следующее утро. Сижу в кабинете актива, читаю, как положено «Правду» или «Известия». Надо же быть старшему актива в курсе политических дел. Вдруг нараспашку открывает дверь лейтенант, который дежурит на проходной. Не менее бесцеремонно отдает приказ: «Фритцше, соберите вещи, пойдете на транспорт, через полчаса вам быть на проходной».
Сказал, отвернулся и пошел.
Теперь я остолбенел, наверное, и побледнел. Такой приговор считал невероятным. Что сделать, к кому обратиться за помощью? Нельзя же за один промах выбросить человека в черную дыру. Но обратиться не к кому. Начальник политчасти отсутствует, начальник лагеря и раньше искоса на меня смотрел, т. е. от него ждать помощи не стоит.
Поговорить хотя бы с товарищами, с друзьями. Но их нет. Рабочие бригады давно вышли на заводы и стройки. Последняя надежда — Саша. Но, оказывается, и он с бригадой вышел на завод. Трудно мне собраться с мыслями. Что он сказал, дежурный тот? Собрать вещи? Что такое вещи?
Личная собственность военнопленного согласно официальному уставу состояла из следующих предметов:
• одежда, которая надета на тело;
• ложка как наиболее важный инструмент военнопленного;
• котелок как наиболее важная посуда;
• бумажник с фотографиями родных и близких, если таковой остался у пленного после первого обыска при взятии в плен.
\Личные вещи военнопленного Фритцше
И все!
А что у меня есть? Есть ложка-реликвия, которую я смастерил в новогодний день 1944 года на судоверфи в Красноармейске, но котелка нет. Для членов актива суп да каша выдаются в мисках, которые находятся на кухне. Никаких личных сувениров из дома нет, потому что при вылете на фронт членам экипажей не разрешалось иметь с собой других материалов, кроме простого удостоверения личности.
Зато у меня была целая библиотека как политической тематики, так и беллетристика жанра. Был целый архив конспектов для работы с кружками изучения краткого курса истории ВКП(б), истории рабочего движения Германии, исторического материализма и т. п. Были открытки, полученные от родителей начиная с 1945 года, и фотографии, снятые в лагере официальным фотографом. Были письменные принадлежности, запасная пара обуви, некоторые предметы обмундирования (шаровары, гимнастерка военного происхождения), предназначенные преимущественно для маскировки на «нецензурованных» экскурсиях и пр.
В результате того, что в переселении из торфяного лагеря в д. Пыра на 96-й химзавод я участвовал не рядовым военнопленным, а на должности командира роты, объем личного имущества при вступлении в новый лагерь уменьшению не подвергался. К тому же весь личный состав торфяников переселился в пустую лагерную зону без того педантичного обыска, которому подвергались вновь прибывшие военнопленные.
А я теперь кто? Курсант, старший актива или рядовой ВП? Собрал я вещи с учетом того, что покамест рядовым еще не являюсь. От старшего повара получил мешок из-под сахара и начал набивать его своим имуществом. Вопрос, кто я, решился скоро и неожиданно. Снова появился дежурный, очевидно, в очень нехорошем настроении.
«Что за барахло в мешке, выкинуть весь этот хлам!» — говорит, берет мешок, высыпает содержимое на пол и начинает сортировать. В мою сторону сует «Краткий курс истории ВКП(б)», открытки и фотографии. — «Бери это и пошли!»
Теперь уже сомнений нет: я вновь стал рядовым военнопленным. Научился я тому, что в политработе советского стиля любой проступок ведет к строжайшему приговору без учета прежних заслуг.
Пошли на проходную, где дежурный передал меня конвоиру, с которым отправились в путь куда — неизвестно. Понятие «психотеррор» в эти годы еще не родилось, но с позиции настоящего времени этот способ изгнания из сферы успешной деятельности, безусловно, можно назвать психотеррором.
Когда опомнился, душа начала болеть не потому, что меня сняли с должности, а потому, что разлука с товарищами, с друзьями опять меня превратила в отшельника. Со многими товарищами в лагере я был знаком еще с 1944 года, когда жили в лагере № 165 Талицы. Вместе прошли переживания торфяного лагеря, вместе жили и работали в довольно сносной обстановке заводского лагеря. А теперь меня отправят куда-нибудь, где ни одного знакомого может не быть. Печально! Помнится мне расправа со старшим лагеря — Петром, — который был пойман в объятиях жены одного советского офицера. Его посадили в карцер, а потом перевели в штрафной лагерь.
Интересуюсь, куда направится конвоир. Через двести метров становится ясно, что к ж.д. станции дорога не ведет. Наихудшее опасение могу отбросить, так как пресловутый лагерь «особого режима», куда меня могли отправить, расположен на севере от г. Горького, т. е. на такой дистанции, которую можно преодолеть только железной дорогой.
В пределах досягаемости пешехода есть только лаготделение № 469–1, с жителями которого нередко встречались на заводе и на некоторых стройках. Известно, что там живут не хуже, чем мы жили в лаготделении № 469–3. Не стоит волноваться, посмотрим — увидим.
Лаготделение № 1 расположено на расстоянии около 2 километров от № 3, а процедура принятия военнопленного из другого лагеря выполняется с той же педантичностью, как с вновь прибывшим с Дальнего Востока.
Обыск, дезинфекция, выдача чистого белья, котелка и одеяла. Пугаюсь, когда дежурный ведет меня к жилому помещению. Входная дверь заперта на ключ, окна «защищены» сетками из колючей проволоки. Дверь открывает, жестом просит меня зайти и за мной опять запирает дверь. В сумерках вижу человека, лежащего на нарах. Неприветливо отвечает на мои вопросы. По внешности своей я попал не в то общество. Ношу не военную форму, а штатский костюм, сшитый из материала мундиров. По виду я не «рядовой», но мне удается узнать, что попал в зону «особого режима», которая существует в пределах этого лагеря. В эту зону попадают по разным причинам, в том числе за нарушение дисциплины. Срок пребывания — не менее трех месяцев. Штрафная рота работает на тяжелых участках не 8, а 10 часов, а в лагере люди лишаются свободы движения, заключаются в помещение без какого-либо проветривания, где атмосфера насыщена чадом от курения, испарений и газообразных отходов человеческого организма. В уборную отправляются группами, под стражей ВК (вспомогательная команда, т. е. немцы, которые поддерживали конвоиров).
За месяц существования в этом безумном заключении мне не удалось вырваться из позиции одиночки. Другие штрафники считали меня чужим и сознательно ругали того, кто по внешнему виду принадлежал к «должностным лицам». Тот и другой подозревали, что я доносчик оперуполномоченного.
Прикрепили меня к бригаде землекопов, которая вместе с другими бригадами рыла траншею для укладки канализационного провода. Грунт был легкий, песчаный, глубина траншей над поверхностью территории до — 12 метров. Песок приходилось перелопатить наверх по шести уступам, а норма 8 кубометров на человека в смену. Работа — похожая на стройку пирамид в старом Египте, эффективность ничтожно малая.
Безумие заключалось в том, что рядом стоит крупный шагающий экскаватор, который вырыл бы эту траншею за две-три смены, в то время как сотня военнопленных уже копала почти месяц. Ремонт экскаватора невозможен, отсутствуют запасные части. Работа изнурительная и скучная, а о 100 — процентном выполнении нормы и думать не стоит. Выполняем то на 20, то на 30 процентов. За это срезают суточную порцию хлеба. Получаем 400 г вместо 600 г. Все мои попытки вступить в переговоры с прорабом стройучастка по вопросам государственных норм на земляные работы не увенчались успехом.
Штрафникам запрещается поддерживать контакты любого рода с гражданским населением. У меня есть опыт изложения справочника трудовых норм, чувствуется, что на нашу работу применяется не та норма, но выхода из положения нет. Месяц я копал, и этот месяц помнится особенным не только по причине тяжелой и тупой работы.
Еще в прежнем лагере мне пришлось убедиться в том, что оперативный отдел завербовал из личного состава военнопленных и организационно поддерживал целую систему доносчиков, цель деятельности которых тогда не понимал. На выявление подпольных фашистских группировок или на раскрытие тайных нарушений дисциплины были направлены действия этой организации? Нельзя было определить. Но мы знали, что любое высказывание, сделанное в кругу товарищей, могло быть доведено до сведения оперативного отдела. Не исключено, что наилучший друг работал верным слугой советской разведки. Некоторые из «бегунов», как мы их звали, демаскировались неосторожностью их заказчиков. Оперуполномоченный, шеф советской разведки в лагере, работал преимущественно ночью. Для передачи доносов «бегунов», как правило, будили посредине ночи, их куда-то отводили, и возвращались они через час — полтора. Был такой слух, что в награду за добрую работу их угощают едой и даже спиртным. Я лично на эту организацию внимания не обращал, в кругу антифашистского актива сравнительно легкомысленно высказывал свое мнение, которое не всегда совпадало с позицией редакторов «Правды» и «Известий». Пока еще я считал себя убежденным коммунистом или по крайней мере социалистом. Бояться карательных мер со стороны политначальства я не видел никаких причин. Какой я был наивный!
Просыпаюсь, лежу на нарах, в корпусе темно. В тусклом освещении от ламп над забором лагерной зоны надо мной склоняется лицо человека в военном мундире. Сновидение, что ли? Нет. «Вставай, оденься побыстрей!»
Как только оделся, мне стало ясно, куда идет поездка. Ждет меня шеф разведки. Встал, оделся, конвоир стоит молча, ждет. «Ну, пошли!»
Следую за конвоиром и чувствую на затылке взоры проснувшихся товарищей. Теперь я окончательно скомпрометирован. Есть теперь причина подозревать, что я один из «бегунов».
В помещении оперативного отдела конвоир передает меня незнакомому молодому человеку в штатском, который приветствует меня с изысканной вежливостью и просит садиться. Второй человек в помещении — знакомая нам переводчица — Вера Гауфман. Без какого-либо объяснения приступают к допросу, начальной частью является запись в протокол личных данных, включая всех племянников вплоть до прапрадеда. Эта процедура по опыту, длится не менее получаса и служит, как предполагают некоторые умницы из личного состава немцев, для выявления обманщиков, скрывающих настоящую их личность. Несовпадение высказываний допрашиваемого на очередных допросах считается доказательством умышленного обмана, за которым может крыться какой-то особенный враг.
Ведение допроса через переводчицу идет с затяжкой. Прошу разрешения продолжать допрос на русском языке без посредничества переводчицы. Как только начинаю разговаривать на русском, замечаю на лице допрашивающего выражение удивления и — как мне кажется — триумфа.
В ходе самого допроса он все снова и снова задает одни и те же вопросы, касающиеся моего пребывания в интернатской полувоенной школе. Придирается вопросами о том, как и где я научился русскому языку, когда и где служил, в каких военных частях. Допрос длится более двух часов. Внимательно читаю объемистый протокол, что явно не нравится допрашивающему, ему не терпится, он недоволен мной.
Протокол постранично подписал, допрос закончен. Допрашивающий сам лично сопровождает меня, думаю к корпусу, но я ошибся. По лестнице поднимаемся к карцеру, который находится на чердаке. Не дав никакого объяснения, он оставляет меня в этом голом помещении без какой-либо мебели. Нет стула, нет нар, сидеть только на голом бетонном полу. Успокоиться трудно. За какой грех после «особого режима» теперь заключение в карцер? Попал я меж жерновов гибельной мельницы политразведки?
Проснулся я от звука отпирания замка. Конвоир приказывает следовать за ним. Ведет он меня к проходной, где собираются бригады для вывода на работу. О завтраке речи не идет. Обед и ужин получаю в нормальном порядке, но вся процедура повторяется в следующую ночь и потом еще пять раз. Допрашивающий все более придирчиво интересуется расписанием дня и предметами учебы в интернатской школе. Сто раз спрашивает, зачем я раньше времени покинул школу, и все снова хочет знать, какая была на самом деле цель учебы в этой школе.
Когда позже мы обсудили эти события в кругу друзей, пришли к решению, что быстрое овладение мной русского языка считали невозможным. Подозревали, наверное, что в той пресловутой школе обучали шпионов и диверсантов, причем русский язык представлял собой главный предмет учебы.
К чести допрашивающего я должен признаться в том, что он не бил меня, и кроме заключения в карцер и лишения завтрака после очередного допроса, никакого издевательства не допускал. Согласно рассказам некоторых товарищей, надо было бояться разных пыток, в каталоге которых голодный карцер считался местом отдыха. Седьмой протокол был подписан мной, и сверка всех протоколов к выявлению косвенных улик обмана, очевидно, не привела. Тогда допрашивающий попробовал все-таки добиться успеха по другому направлению.
— Ты курсант центральной антифашистской школы?
— Так точно.
— Ты готов бороться за освобождение Германии от фашизма?
— Я готов.
— Тогда ты должен вести борьбу и в лагере.
— Я же вел пропагандистскую работу в прежнем лагере. Зачем меня исключили? Зачем заключили в зону особого режима?
— Надо тебе искупить вину активным действием.
Какую вину, он замалчивает, а продолжает:
— Среди твоих товарищей в лагере есть замаскированные военные преступники. Они хитрые и опасные. Их надо выявить и довести до заслуженного наказания. Ты сможешь нам помочь найти такого рода преступников.
Боже мой, думаю, как уйти от этой мельницы? Что сделать? Пришла в голову отнюдь не пустая отговорка:
— Вы сказали, что они — военные преступники — умные и хитрые. Они тогда давным-давно узнали о том, что я курсант, антифашист. А рассказать антифашисту правдивую автобиографию — это было бы подобно самоубийству. А на самоубийство не пойдет такой человек, которому удалось скрываться под фальшивой личностью уже второй или третий год. Судите сами, я для такой борьбы совершенно непригоден.
Попытался я убедить допрашивающего не двумя-тремя фразами, а целой речью защитника перед судом. Только суть речи представлена выше. Он погрузился в раздумье и, наконец, предложил докладывать об общем настроении военнопленных в лагере. Очень нечестно действовать тайным доносчиком, в этом нет сомнений, но нельзя ли с докладом об общем настроении товарищей добиться исправления неполадок и дефицитов в повседневной жизни?
Такими рассуждениями я постарался утешить совесть, когда согласился «по востребованию докладывать об общем настроении людей в лагере.» Обозревая свою деятельность по данному «контракту с дьяволом», я вспоминаю цыганку-предсказательницу, которая в 1944 году осведомила меня о том, что счастье будет моим спутником, с таким только мелким пороком, что счастье нередко будет представляться спасением из несчастья.
Два раза меня вызывали для доклада, два раза я сочинил доклад с одной только целью — никого лично ни в чем не обвинить. Убедились ли сотрудники оперативного отдела, что от меня толку не будет, или меня просто забыли, или Вера Гауфман (с ней поближе познакомлю читателя позже) решила воспользоваться возможностью доступа к документам в оперативном отделе для освобождения меня от этого бремени.
Но есть сегодня и основание предполагать, что опытный разведчик-профессионал умеет определить по характеру человека годность или негодность его для тайной разведки. Предполагаю так потому, что госбезопасность ГДР в 1961 году наводила справки обо мне. В моем личном деле из архива госбезопасности, которое мне отдали в 1996 году, на первой странице сформулировано задание: «Кандидат поддерживает личные контакты с одним руководящим сотрудником почты ФРГ в г. Ганновер. Перспективное задание кандидата — завербовать данное лицо для сотрудничества с нами».
Кандидат — это был я, а целевое лицо — племянник, с которым имел очень тесный контакт. Он приезжал к нам в гости, переписка бывала очень частая. Согласно документам личного дела, сначала расспрашивали «доверенных лиц» на рабочем месте и соседей моей квартиры (35 листов). Потом в течение полугода подслушивали все мои телефонные разговоры (записи разговоров — 183 страницы). Заключение, написанное после 9-месячной разведки, гласит: «Целевое лицо за прошедшее время в ГДР не приехало. Результат исследования кандидата заключается в том, что надежность его по отношению к поставленному заданию весьма сомнительна. Поэтому дело закрывается».
Личный контакт с представителями данного учреждения за весь период расследования — не состоялся. Я очень благодарен за умную оценку того сотрудника МГБ.
За всю свою трудовую жизнь мне всегда удавалось доказать свою надежность в любом профессиональном деле. Посчастливилось мне в том, что опытный психолог-разведчик убедился в моей не надежности для подпольной работы.