Манихейский подход к цензуре искушает особенно сильно, когда речь идет об эпохе Просвещения, которую легко воспринять как противостояние света и тьмы. Само Просвещение подает себя именно таким образом, а его сторонники из этой антитезы света и тьмы вывели новые: разум против мракобесия, свобода против угнетения, терпимость против фанатизма. Они видели параллельную работу двух сил в политике и обществе: с одной стороны, общественное мнение, возбуждаемое философами-просветителями, с другой – мощь государства и церкви. Разумеется, исторические исследования этой эпохи избегают подобного упрощения. Они разоблачают противоречия и двусмысленность, особенно когда соотносят абстрактные идеи с организациями и событиями. Но, когда речь заходит о цензуре, исторические интерпретации обычно противопоставляют репрессивные действия правительственных чиновников попыткам писателей продвигать свободу слова. Франция дает особенно яркие примеры такого противостояния: сожжение книг, арест писателей и запрет самых выдающихся литературных произведений, в первую очередь, работ Вольтера и Руссо, а также «Энциклопедии», история издания которых воплощает борьбу за освобождение знания от оков, навязанных государством и церковью17.
В поддержку такой интерпретации говорит многое, особенно если воспринимать ее в ключе классического либерализма или защиты прав человека, то есть с современной точки зрения, берущей начало в Просвещении. Но, если говорить о правомерности такой оценки исторических фактов, ей не хватает углубленного изучения внутренней работы цензуры. Чем занимались цензоры, как они представляли себе свою задачу и как их деятельность встраивалась в существующий общественный и политический порядок?18
Обратите внимание, например, на титульный лист (рис. 1) обычной книги XVIII века Nouveau voyage aux isles de l’Amérique, то есть «Новое путешествие на американские острова» (Париж, 1722). Он покрыт текстом и больше похож на суперобложку, чем на титульный лист современной книги. И действительно, его предназначение во многом было таким же, как у суперобложки: он суммировал и рекламировал содержание книги любому, кто мог бы ей заинтересоваться. Кроме того, бросается в глаза, по крайней мере современному читателю, отсутствие фамилии автора. Ее просто нет. Не потому, что автор пытался скрыть свою личность: его фамилия напечатана на обложке. Но зато человек, который действительно отвечал за книгу, нес юридическую и финансовую ответственность за нее, ясно обозначен внизу страницы, где даже приведен его адрес: «В Париже, на улице Сен-Жак, магазин Пьера-Франсуа Жиффара, рядом с улицей Матюрен, под образом святой Терезы». Жиффар был книготорговцем (libraire) и, как и многие другие книготорговцы, издавал книги (современное слово для издателя, éditeur, еще не вошло в употребление), покупая рукописи у авторов, отдавая их в печать и продавая готовый товар в своей лавке. С 1275 года за книготорговцев отвечал университет, и поэтому они должны были заводить лавки в Латинском квартале. Особенно много их было на улице Сен-Жак, где железные вывески (вроде «образа Святой Терезы») качались на ветру, словно ветки в лесу. Братство типографов и книготорговцев, избравшее покровителем святого евангелиста Иоанна, встречалось в церкви Матюренов на улице Матюрен рядом с Сорбонной, факультет теологии которой часто проверял напечатанные тексты на ортодоксальность. Так что адрес на этой книге отводит ей место в центре официальной торговли, и ее более чем законный статус очевиден еще и потому, что внизу страницы напечатана фраза: «С одобрения и с привилегией короля».
Рис. 1. Типичный титульный лист книги, побывавшей в руках цензора, Париж, 1722
Рис. 2. Текст одобрения и привилегии, напечатанный перед сочинением Nouveau voyage aux isles de l’Amérique. Некоторые замечания в тексте привилегии (здесь приведена только первая часть) указывают на юридические действия, осуществленные ради ее коммерческого использования: 1. Книга включена в официальный реестр Парижской гильдии издателей и книготорговцев. 2. Автор, Ф. Ж.-Б. Лаба, официально отказался от привилегии, которую ему предоставили, в пользу двух книготорговцев: Жиффара и Кавелье-сына. (Как сказано выше, только книготорговцы и издатели имели право продавать книги.) 3. Жиффар и Кавелье-сын подтвердили, что разделили права, предоставляемые привилегией, между четырьмя участниками: каждый оставил себе одну четвертую долю участия в привилегии, а две другие они передали Кавелье-отцу и Теодору Легра, тоже книготорговцам
Здесь мы видим пример цензуры, потому что одобрение (апробация) было официальным разрешением, выдаваемым королевскими цензорами. В приведенном случае речь идет о четырех одобрениях, они все напечатаны в начале книги и написаны цензорами, которые утверждали рукопись к печати. Один из цензоров, профессор Сорбонны, снабдил свое одобрение-апробацию примечанием: «Я получил удовольствие, читая эту книгу, и нашел в ней немало занимательного». Другой, профессор ботаники и медицины, подчеркнул пользу книги для путешественников, торговцев и исследователей естественной истории и особенно отметил литературный стиль. Третий цензор, теолог, просто признал, что книгу приятно читать. Он написал, что не мог ее отложить, потому что чувствовал «приятное, но не дающее покоя любопытство, которое вынуждает нас читать дальше». Разве таких слов мы ожидаем от цензора? Придадим вопросу форму, с которой, говорят, Эрвинг Гофман начинал любое социологическое исследование: что происходит?
Ответ кроется уже в самой привилегии, напечатанной после апробаций. Она выглядит как письмо от короля его чиновникам в судах, сообщающее, что король даровал автору книги, чье имя впервые упоминается в этот момент, эксклюзивное право печатать и продавать его произведение через посредников из гильдии книготорговцев. Привилегия – это длинный и сложный текст, в котором подробно оговариваются физические качества книги. Ее следовало печатать на «хорошей бумаге, красивым шрифтом, в соответствии с нормами книготорговли». Этими нормами задавались строгие стандарты качества: бумага должна была быть сделана из волокна определенного сорта, шрифт должен был быть откалиброван так, чтобы m в ширину занимала ровно столько же места, что и три l. Это было кольберианство19 в чистом виде, то есть продвижение государством торговли посредством установления стандартов качества и защиты интересов гильдий системой тарифов, изначально введенное в практику самим Жаном-Батистом Кольбером. Заканчивается привилегия так же, как и все королевские эдикты: «Ибо такова наша воля». Юридически книга существовала благодаря волеизъявлению короля, это был результат «милости» правителя. Слово grâce, «милость», можно встретить во всех ключевых эдиктах, касающихся книготорговли. Более того, Direction de la librairie, королевское Управление книготорговли, было разделено на два отдела: Librairie contentieuse, отдел, улаживавший конфликты, и Librairie gracieuse, отдел, раздававший привилегии. Наконец, после текста привилегии идет несколько абзацев, сообщающих, что она была внесена в реестр гильдии книготорговцев и что участие в привилегии разделено на части, приобретенные четырьмя разными лицами.
Итак, на взгляд современного человека, все это выглядит довольно странно: мы видим цензоров, высоко оценивающих стиль и литературные достоинства книги, вместо того чтобы вырезать из нее крамолу, короля, распространяющего на нее свою милость, и гильдию книготорговцев, которая делит эту милость и продает по частям, как некое имущество. Что в действительности происходит?
Чтобы разгадать эту головоломку, нужно воспринимать книгу XVIII века так же, как некоторые банки с джемом или коробки с печеньем в Англии, которые привлекают внимание иностранцев тем, что произведены «для особого пользования Ее Величества Королевы». Книги были ценной продукцией, они имели высочайшую апробацию, выдавая которую цензоры ручались за высокое качество текста. Цензура не сводилась к уничтожению крамолы. Она была позитивной и являлась королевским одобрением книги и официальным приглашением прочесть ее.
Ключевым понятием в этой системе является «привилегия». Привилегии вообще были организующим принципом в эпоху Старого режима, не только во Франции, но и во всей Европе. Закон не распространялся на всех в равной мере, ведь предполагалось, что все люди рождены неравными – и в этом нет ничего плохого, так как иерархия была определена Богом и является частью природы. Идея равенства перед законом не приходила в голову большинству европейцев, за исключением нескольких философов. Закон был особым распоряжением, выдаваемым конкретным людям или группам лиц согласно традиции и по соизволению короля. И подобно тому как привилегии даровались знатным людям из хороших семей, их получали и высококачественные книги. Более того, в издательском деле привилегии действовали на трех уровнях: привилегия была у книги (современная идея авторского права еще не существовала нигде, кроме Англии), у книготорговца (он обладал эксклюзивным правом продавать книги как член гильдии) и у гильдии (она имела определенные права, например освобождение от большинства налогов). Короче говоря, монархия Бурбонов выработала сложную схему управления силой печатного слова. Как продукт системы, обсуждаемая в этой главе книга служит лицом целого режима.
Таковы были официальные условия книгопечатания при Старом режиме. Как выглядела эта система за внешней поверхностью титульных страниц с напечатанными на них текстами привилегий, то есть с точки зрения самих цензоров? К счастью, подборка рукописей в Национальной библиотеке Франции изобилует информацией о том, как цензоры выполняли свою работу в 1750‐е и 1760‐е годы. Тысячи их писем и рапортов главному директору Управления книготорговли (Direction de la librairie) К. Г. де Ламуаньону де Мальзербу описывают их методы работы и, что особенно интересно, причины, по которым они удовлетворяли запрос на привилегию или отказывали в ней20.
Как и в тайной переписке с Мальзербом, в рапортах книги рассматриваются с откровенностью, немыслимой в официальных оценках. Иногда цензоры просто, на всякий случай, убеждались, что в рукописи нет ничего, оскорбляющего религию, мораль или государство, – это были основные критерии, которыми они должны были руководствоваться. Но многие положительно отзывались о стиле и содержании, даже если их отзыв состоял всего из пары строк. Вот, например, типичная рекомендация к привилегии: «Я изучил, по приказу господина канцлера, „Письма г-на де Ларивьера“, Lettres de M. de la Rivière. На мой взгляд, книга хорошо написана и полна разумных и поучительных рассуждений»21. Когда цензорам нравился текст, они засыпали его похвалами. Один из них дал тщательный отчет обо всех качествах, которые оправдывали выдачу привилегии книге о Британских островах: безупречное расположение материала, великолепное историческое повествование, точнейшая география, все то, что нужно, чтобы удовлетворить любопытство читателя22. Другой цензор хвалил книгу по этике в основном за эстетические качества. Хотя автору недоставало величественности слога, текст был прост и ясен, расцвечен забавными случаями и написан так, чтобы удерживать внимание читателя, убеждая его в преимуществах добродетели23. Некоторые одобрительные рапорты доходят до того, что напоминают рецензии24. Один цензор увлекся похвалами книге о путешествиях, но потом остановил себя и решил отправить краткий отзыв, «дабы не впасть в журналистику»25.
Литературные соображения особенно заметны в негативных отзывах, от которых скорее можно было бы ожидать сосредоточенного выискивания крамолы. Один из цензоров осудил «легкомысленный и шутливый тон» трактата о космологии26. Другой не высказал теологических возражений против биографии пророка Мухаммеда, но нашел ее поверхностной, а проведенные исследования недостаточными27. Третий отказался рекомендовать учебник по математике, потому что задачи не излагались там в должной мере подробно, а также не для всех величин приводились вторые и третьи степени. Четвертый отверг юридический трактат на том основании, что там обнаружились терминологические неточности, неправильные датировки документов, неверные истолкования основных принципов и множество орфографических ошибок28. Оценка военных кампаний Фридриха II29 вызвала негодование пятого цензора не из‐за неподобающей оценки международной политики Франции, а так как это была «компиляция, составленная без всякого вкуса и ума»30. А шестой отказался одобрить труд, защищающий ортодоксальную религию от нападок вольнодумцев, в первую очередь, из‐за небрежности автора:
Это вообще не книга. Невозможно понять ход мысли автора, пока не дочитаешь до конца. Сначала продвигается в одном направлении, а потом возвращается назад. Его аргументы слабы и поверхностны. Когда он пытается придать живость слогу, то становится просто нахальным… Стараясь ввернуть красивую фразу, он часто производит нелепое впечатление31.
Разумеется, в рапортах содержится множество комментариев, осуждающих новые идеи. Безусловно, цензоры защищали церковь и короля. Но они работали, исходя из того, что апробация – это положительный отзыв о книге, а привилегии подразумевают поддержку короны. Цензоры выражали свое мнение как образованные люди, желающие защитить «честь французской литературы», как сказал один из них32. Они часто принимали надменный тон, жестко критикуя сочинения, не соответствовавшие стандартам, которые могли быть установлены еще в Великий век, Grand Siècle33. Один из цензоров был не менее резок, чем Никола Буало, самый въедливый критик XVII века, отвергая альманах, где не было ничего предосудительного, кроме языка: «Такой стиль непростителен»34. Другой не принял сентиментальный роман потому, что тот был «плохо написан»35. Третий осудил перевод английского романа только потому, что нашел его скучным:
Я обнаружил только унылое морализаторство вперемежку с мелкими приключениями, плоскими шутками, невнятными описаниями и тривиальными рассуждениями… Такая работа не заслуживает официальной апробации36.
Цензура такого рода вела к затруднениям: если произведение должно быть не только безобидным, но и достойным одобрения по критериям века Людовика XIV, разве так не отсеется большинство книг? Цензор, работавший с упомянутым выше романом, выбрал типичное решение:
Так как [это произведение], несмотря на свои недостатки и посредственность, не содержит ничего опасного или предосудительного и, в конце концов, не оскорбляет религию, мораль или государство, я думаю, что вполне допустимо разрешить ее печать с молчаливого дозволения, хотя публика и не обрадуется такому подарку37.
Другими словами, режим создавал лазейки в юридической системе. «Молчаливое дозволение», «допущение», «простое попущение», «дозволение полиции» – чиновники, надзирающие за книготорговлей, разработали целую систему категорий, которую можно было использовать, чтобы разрешить печать книги без официальной апробации. Учитывая суть системы привилегий, им не оставалось ничего другого, иначе пришлось бы дать бой всей литературе того времени. Как сказал Мальзерб, вспоминая годы, проведенные на посту главного директора Управления книготорговли: «Если бы человек читал только те книги, которые сразу выходили с официальной апробацией правительства, он отстал бы от своих современников почти на сто лет»38. Мальзерб больше, чем все предыдущие директора Управления, расширил сферу применения «молчаливого дозволения» – обещания закрывать глаза на продажу книги, если она не вызывала столь громкого скандала, чтобы ее приходилось изымать с рынка – обычно силами полиции. В отличие от привилегий молчаливое дозволение не гарантировало эксклюзивного права на печать книги, но для него требовалось утверждение цензором и внесение в реестр. Эти процедуры не оставляли по себе никакого следа на титульном листе книги, даже имени цензора, вместо этого там часто был указан фальшивый адрес, показывавший, что книга напечатана за пределами Франции. В особенно сложных случаях цензоры могли рекомендовать Управлению книготорговли «простые попущения», simples tolérances, то есть неформальную договоренность о том, что директор Управления будет смотреть сквозь пальцы на продажу книги из-под полы или из-под прилавка. Permissions de police, «дозволения полиции» выдавались от имени генерал-лейтенанта полиции коротким произведениям-однодневкам, которые тоже могли быть изъяты, если вызывали неприятности.
Цензору, получившему новую рукопись, эта система разных уровней законности обычно предоставляла три варианта действий: во-первых, он мог запросить через главного директора Управления привилегию для книги у канцлера, и тогда она могла выйти с апробацией и именем цензора на титульном листе. Во-вторых, цензор мог рекомендовать молчаливое дозволение, тогда книга выходила без официальной поддержки, как если бы была напечатана за границей. В-третьих, он мог отказать в публикации рукописи, после чего она могла быть напечатана только нелегально39. Делая выбор, цензор должен был учитывать сложные и часто противоречивые факторы: соответствие принятым религиозным, политическим и моральным нормам, ценность для литературы или соответствующей области знания, эстетические качества и, иногда, коммерческий потенциал, возможное влияние на текущую ситуацию в стране, соприкосновение с паутиной вражды и протекций в свете, le monde – то есть среди элиты, в которую входили по праву рождения, богатства и таланта и которая верховодила в общественной жизни Франции. Рассмотрим два примера.
Для начала, история успеха. Шевалье де Муи – наемный писатель и по совместительству полицейский шпик – обладал минимумом таланта и еще меньшими средствами, но нашел огромное количество «протекций», что в XVIII веке означало использование того влияния, которое заставляло «свет», или «мир», le monde, вращаться. В 1751 году Муи собрал под одной обложкой несколько беллетристических эссе, дав книге название «Драматические картинки» (Tablettes dramatiques), и использовал один из своих козырей: знакомство с шевалье де Поном, одним из советников герцога Шартрского. Де Пон дал Муи возможность показать рукопись герцогу во время аудиенции во дворце Сен-Клу. Взглянув на текст, герцог сказал, что надеется увидеть это сочинение опубликованным. Затем Муи вернулся на свой чердак, настрочил цветастое посвящение герцогу и после кое-каких переговоров по поводу лести в одной из фраз убедил де Пона уговорить герцога принять его. Дальше Муи намеревался протащить текст через цензуру, что было нелегко, ведь в нем содержалось несколько нелестных замечаний об ученых и Французской академии. Чтобы облегчить себе путь, Муи использовал следующий козырь, протекцию маршала де Бель-Иля. Маршал написал господину де Ла Реньеру, тестю Мальзерба, объясняя, что Муи находится под его покровительством и что он, маршал, был бы рад, если бы Ла Реньер тоже оказал Муи протекцию. Муи послал де Ла Реньеру письмо и от своего имени, подчеркивая, кому посвящена книга, а также двойную протекцию и важность скорого получения привилегии, потому что по коммерческим причинам он должен был выпустить книгу на рынок как можно быстрее. Ла Реньер согласился и послал письмо Мальзербу, а Мальзерб пошел на уступку и назначил сочувствующего цензора, Ф.-А. Паради де Монкрифа, драматурга, поэта, члена Французской академии и человека, заручившегося связями в свете, le monde, благодаря прекрасным манерам и остроумию. Монкриф понял, чего от него хотят, потому что Мальзерб в своем приказе указал, что маршал де Бель-Иль, один из самых могущественных людей Франции, заинтересован в этом деле.
Все шло хорошо, но Монкриф получил неряшливый экземпляр рукописи, написанный почерком, который едва можно было прочесть. Ему потребовалось потратить много времени и труда, чтобы расшифровать его, расставляя свои инициалы на просмотренных страницах согласно принятой процедуре. Муи, умоляя действовать быстрее, убедил цензора отдать первую часть одобренных страниц, чтобы книгу можно было внести в список на апробацию во время следующей аудиенции у Мальзерба в Бюро книготорговли, Bureau de la librairie. Таким образом, издатель мог бы начать работать над уже утвержденной частью текста, пока Монкриф читает остальное. Это было нормально, ведь Монкриф мог сверять корректуры с новыми пометками в рукописи. Более того, Муи предоставил ему полное право выкидывать любые спорные пассажи, одновременно заверяя, что в тексте ничего такого нет и не может быть. Но вместо корректуры Монкриф получил свежеотпечатанную книгу вместе с копией текста, использовавшейся при издании. В книге появилось множество эпизодов, отсутствовавших в той версии, которую одобрил Монкриф, включая некоторые ремарки на странице 76, которые точно обидели бы его коллег из Французской академии. Монкриф кинулся по магазинам, получившим первые экземпляры книги, вырывая оскорбительную страницу, и потребовал от Муи заменить ее чем угодно перед поступлением в продажу основной части тиража. В конце концов цензору удалось спасти свою репутацию, а автор получил желанную книгу за вычетом одной страницы благодаря своей способности обходить бюрократию и дергать за ниточки40.
У следующей истории не такой счастливый конец. Гийом Понсе де Лаграв, адвокат и малозначительный писатель, был куда более талантливым, чем месье де Муи, но далеко не таким умелым в поисках покровительства, хотя в какой-то момент и был цензором сам. В 1753 году он закончил «Проект украшения города Парижа и его предместий» (Projet des embellissements de la ville et des faubourgs de Paris), где излагались предложения по благоустройству Парижа и изменению облика публичных пространств. Под покровительством того же цензора Монкрифа, который специализировался на работах по изящным искусствам, Понсе тоже пытался выпустить свой труд с помощью влиятельного патрона, попросив разрешение посвятить его маркизу де Мариньи, брату мадам де Помпадур и главному чиновнику, занимающемуся королевскими строительными проектами. У него ничего не вышло. Мариньи вернул набросок посвящения с немногословным отказом, а когда Понсе потребовал более ясного ответа, заметил: «Принять посвящение работы значило бы согласиться дать ей официальную апробацию». Кроме того, он не дал Понсе обратиться к самой мадам де Помпадур: «Так как у моей сестры очень мало свободного времени, я не вижу удобного случая, когда я мог бы вас представить»41. Неудача с посвящением стала препятствием на пути к получению апробации, потому что цензор не хотел нажить себе врагов в Версале42. Понсе и Монкриф долго обсуждали это безвыходное положение во время встречи во дворце Тюильри. По словам Понсе, Монкриф считал книгу вполне заслуживающей публикации и признался, что «долг цензора» побуждает его утвердить ее, но ничто не могло заставить его выступить против Мариньи43. А у Мариньи были свои планы в области архитектуры, и он не хотел давать повода думать, что одобряет другие проекты, особенно подразумевающие увеличение налогов. Версаль, как обычно, был стеснен в средствах. Но почему эти соображения должны были встать на пути у верного подданного, пытающегося издать книгу, не оскорблявшую короля, церковь или что-либо, кроме вкуса одного добившегося высокого положения маркиза?
В недоумении Понсе через голову Монкрифа обратился к самому Мальзербу. «Во Франции автору тяжело сталкиваться с таким количеством трудностей, – писал он. – Я никогда не умел играть в придворного. В этом моя беда». Но после этого он сам прибегает к придворному языку: «Если бы я не знал о вашей справедливости, месье, я мог бы использовать связи своей семьи с месье д’Орьяком и месье Кастарнье. Хотя я не часто бываю в их обществе, они знают, кто я такой, им прекрасно известно мое имя… Среди благородных людей кровь многое значит»44. Мальзерб попросил Монкрифа изложить свою версию происходящего. Цензор признал свое нежелание вступать в противостояние с влиятельными людьми и попросил избавить его от хлопот по этому делу. Он также написал возмущенное письмо Понсе, жалуясь, что тот навлек на него неудовольствие Мальзерба. Так что Понсе в итоге пришлось просить о передаче книги другому цензору и о молчаливом дозволении. Когда его книга наконец увидела свет без привилегии и апробации, ее судьба была именно такой, какой можно было бы ожидать с самого начала: она никого не оскорбляла, и никто не обратил на нее внимания.
Эти два случая больше говорят о работе цензоров, чем нашумевшие гонения на просветителей. На самом деле, авторы и цензоры вместе работали в серой зоне, где законное постепенно перетекало в незаконное. Они разделяли одинаковые идеи и ценности – что неудивительно, ведь они происходили из одной среды45. Большинство цензоров и сами были писателями, включая авторов, связанных с Просвещением, например Фонтенеля, Кондильяка, Кребийона-сына и Сюара. Как и энциклопедисты, они принадлежали к университетско-академическим и административным кругам, кругам духовенства и образованных профессионалов46. Они не зарабатывали на жизнь цензурой книг, делая карьеру профессоров, врачей, юристов и всякого рода чиновников. Цензура была для них дополнительным занятием, и большинство исполняло обязанности цензоров бесплатно. Из 128 цензоров в 1764 году 33 получали скромное жалование в 400 ливров за год, один – 600 ливров, а остальные – ничего47. После долгой преданной службы они могли надеяться на пенсию. В 1764 году государство выделило 15 000 ливров на такие пенсии для отставных цензоров. Но для большинства из них награда за работу заключалась в престиже и возможности найти протекции. Быть отмеченным как «королевский цензор», censeur du Roi, в «Королевском ежегоднике», Almanach royal, значило занять среди слуг короны высокое положение, которое могло стать этапом на пути к более прибыльным должностям. Один из цензоров сообщил Мальзербу, что он согласился на работу, полагая, что влиятельный покровитель будет способствовать его продвижению по службе, но покровитель скончался, так что у цензора пропало желание править рукописи48. Если статус censeur du Roi определялся количеством людей, получавших эту должность, то он продолжал цениться на протяжении целого века. Число цензоров продолжало расти – от 10 в 1660 году до 60 в 1700‐м, 70 в 1750‐м, 120 в 1760‐м и почти 180 в 1789‐м49. Однако этот рост отражал колоссальное увеличение объема книжной продукции, что можно заметить по ежегодным запросам на официальное направление книги в печать в течение XVIII века – от 300 в 1700 году до 500 в 1750‐м и более тысячи в 1780‐м50. Авторы, издатели и цензоры – все были связаны с растущим производством. Но цензоры от него получали прибыли меньше всех прочих.
Почему находилось столько образованных, зачастую принципиальных людей, готовых взяться за такую работу? «Условия работы», как мы сказали бы сегодня, выглядели совсем непривлекательными: маленькая зарплата или ее полное отсутствие, ни своего стола, ни кабинета, почти ничего, кроме синего карандаша, который предоставляло правительство. Зато работа цензора была связана с долгими часами кропотливого труда и постоянным риском оскорбить высокопоставленных людей и даже навлечь на себя позор. Но сама постановка вопроса будет анахронизмом. За исключением некоторых протестов вроде знаменитого монолога Фигаро из «Женитьбы Фигаро»51, большая часть негодования обрушилась на цензоров после 1789 года, когда среди обычных людей распространилось убеждение, что всякий индивид имеет естественное право на свободу высказывания. Чем же была в мире, руководствовавшемся иными принципами, система цензуры, внушавшей уважение к себе?
Начать следует с понимания взаимосвязи, существовавшей между цензурой и ростом роли государства, процессом, стремительно набиравшим силу во Франции со времен Ришелье. Ко времени Мальзерба строй старой абсолютистской монархии изменило, по словам Макса Вебера, новое явление, повлиявшее на облик всего современного общества: бюрократизация. Термин «бюрократия» появился в 1750‐е годы вместе с растущей зависимостью от бумажных документов, бланков, установленного регламента выполнения задач и целой иерархии работников на жалованье, от простых клерков и переписчиков до руководителей администрации, premiers commis, и глав департаментов52. Разумеется, большинство учреждений до падения Старого режима оставались коррумпированными, а государство решало свои финансовые и юридические проблемы предвзято и нерационально, что во многом поспособствовало коллапсу 1789 года53. Как часть государственного аппарата – отделение Канцелярии, Chancellerie, или, как мы бы сейчас сказали, министерства юстиции – Direction de la librairie, и отдаленно не напоминало современное бюрократическое учреждение. В нем не было даже кабинетов. Мальзерб вел дела из своего городского особняка на улице Нёв-де-Пти-Шан неподалеку от улицы Ла Фёйад, престижного района Парижа поблизости от Вандомской площади. Решения по вопросам цензуры или огромному множеству других тем, связанных с книготорговлей, он принимал в комнате, называемой «бюро». Но она служила для «аудиенций», во время которых Мальзерб представал перед просителями как вельможа, что неудивительно, ведь он принадлежал к известной династии Ламуаньонов из «дворян мантии»: он занимал место президента палаты податей, выносившей решения относительно налогов, а его отец занимал высочайший пост в королевстве – канцлера Франции54. Цензоры, работавшие под началом Мальзерба, не имели рабочих мест. Они оценивали рукописи у себя дома или там, где находились в силу своей основной работы. Называть их неологизмами XVIII века вроде bureaucrate (бюрократ), buraliste (конторщик) или paperasseur (бумагомаратель) было бы неверно55.
И все же документы, оставшиеся после них, указывают на процессуальные нормы и самосознание, которые можно считать признаками бюрократического подхода – смешанного, разумеется, с устаревшими элементами, свойственными книжной индустрии под руководством гильдии, «Парижского общества книгоправцев и типографов», Communauté des libraires et des imprimeurs de Paris. Книготорговцы, которые обязаны были быть членами этой гильдии, часто приходили на встречи у Мальзерба, шумные, оживленные собрания, проводившиеся каждый четверг, и стремились подать рукописи, прося о привилегии56. Мальзерб назначал для каждой цензора через billet de censure, также известный как renvoi. Это был печатный бланк, отсылаемый цензору и содержавший стандартную формулировку:
Месье …,
будет рад взять на себя изучение этой рукописи со всем возможным вниманием и усердием, чтобы предоставить в скором времени суждение о ней господину канцлеру.
Секретарь Мальзерба вписывал имя цензора, название рукописи, дату и в верхнем левом углу номер запроса. Этот номер вместе с соответствующей информацией вносился в реестр, называемый «книгой о книготорговле», livre sur la librairie. Получив рукопись вместе с «цензурным письмом», billet de censure, цензор проглядывал текст, ставил свои инициалы на каждой прочитанной странице (если только он не решал отвергнуть текст, что отменяло необходимость в инициалах) и делал пометки о всех изменениях, которые считал необходимыми. В простых случаях, когда цензор полностью одобрял рукопись, он часто писал «суждения», jugements, как это называли, прямо внизу billet de censure, который возвращал Мальзербу. Так выглядела типичная положительная оценка:
В этой небольшой работе о росписях в Геркулануме я не нашел ничего, кроме достойных внимания и разумных сведений, и на ее публикацию вполне можно дать официальное разрешение, а не молчаливое дозволение57.
Рис. 3. Billet de censure, датированный 28 февраля 1751 года и подписанный Мальзербом, приказывает цензору де Бозу изучить рукопись под названием «Письмо о росписях Геркуланума», Lettre sur les peintures d’Herculanum. Внизу де Боз написал «суждение», jugement, датированное 2 марта 1751 года, подтверждая, что текст заслуживает молчаливого согласия или привилегии. Пометка сверху указывает на то, что рукопись получила молчаливое дозволение, а цифра в левом верхнем углу обозначает номер регистрации в «Ведомости сужений», Feuille des jugements
В более сложных случаях цензор отсылал суждение Мальзербу в виде письма. Кроме того, он мог высказать его устно и подробно обсудить с Мальзербом на рабочих встречах с цензорами, так называемых bureau de jeudi (собрания по четвергам), которые тоже проходили в городском особняке Мальзерба.
В любом случае выраженное суждение оставалось между Мальзербом и цензором, часто было написано неформальным языком и могло быть довольно длинным. Напротив, апробация была официальным одобрением запроса на привилегию, которое часто печатали вместе с привилегией в тексте книги. Цензоры были склонны к более сдержанному и лаконичному стилю, когда писали апробации. Обычно их посылали вместе с суждением в особняк Мальзерба, где его служащие (ему хватало одних только секретаря и клерка или переписчика) руководили следующей стадией процесса58. Они делали копию апробации для своего архива и готовили еще одну так называемую «ведомость», feuille, чтобы послать хранителю печати, который рано или поздно наделял ее всей силой закона, делая оттиск Большой печати (grand sceau), находившейся в его распоряжении, и выдавая привилегию вроде той, что цитировалась в начале этой главы. Хранитель печати возвращал заверенную апробацию (feuille scellée) директору, у которого во время аудиенции в четверг ее мог забрать книготорговец, а с 1777 года сам автор (эдикт о книготорговле от 30 августа 1777 года официально разрешал авторам получать привилегию от своего имени, что иногда случалось и до того, а также продавать отпечатанные экземпляры). Книготорговец должен был заплатить взнос в размере тридцати шести ливров и двенадцати су – довольно крупную сумму, приблизительно месячный заработок неквалифицированного рабочего. Затем feuille scellée и привилегию нужно было отнести на регистрацию в палату синдиков (Chambre syndicale) Парижского общества книгопродавцев и типографов. Как только чиновник гильдии копировал полный текст привилегии в реестр, книготорговец получал исключительное право на распространение книги в течение определенного периода, обычно не менее десяти лет. После этого он мог печатать рукопись, либо обратившись к мастеру-типографу из гильдии (печатью в Париже, в принципе, могли заниматься всего сорок мастеров), либо самостоятельно (если он, помимо своего официального положения как книготорговца, был признан мастером-типографом). Как только была готова черновая версия, цензор последний раз принимал участие в процессе. Он должен был проставить свои инициалы на каждой странице черновика, чтобы подтвердить, что печатный текст точно соотносится с той версией рукописи, которую он одобрил.
Система подразумевала столько тасовки и обращения бумаг, что открывала бесчисленные возможности для ошибок или жульничества, как в случае с Муи, пытавшимся втиснуть оскорбления своих врагов из Французской академии в незаверенный черновик, скрыв это от цензора. Но стандартная процедура показывает желание внести разумный порядок в сложный процесс надзора за текстами на пути от рукописи к печати. Заполнение бланков, нумеровка документов, отслеживание досье, копирование и регистрация, печати и согласование – не является ли все это симптомами полномасштабной бюрократизации? Не в полном, веберском, смысле этого слова. Управление книготорговли можно описать как бюрократию без бюрократов. Она занимает промежуточную ступень в веберском процессе и таким образом характеризует попытки Старого режима вести дела более эффективно, не отказываясь от системы привилегий и протекций, пронизывающей барочное великолепие королевского двора.
Цензоры были вынуждены справляться с ограничениями и противоречиями этого барочного прообраза современной бюрократии, выполняя поток заданий, как могли. Мальзерб обычно раздавал работу согласно специальности цензора, которая значилась рядом с его именем в стандартных рубриках Almanach royal: теология, юриспруденция, натурфилософия, медицина и химия, хирургия, математика, литература, история и смежные области, обозначаемые как «прочее»: география, навигация, путешествия и архитектура. Объем работы мог существенно отличаться. Некоторые цензоры делали обзор лишь одной или двух рукописей в год, тогда как другие, кажется, были постоянно заняты, урывая все возможное время от основной работы. Такая нагрузка сказывалась на старательных работниках вроде аббата Бюре, церковного цензора, который в июле 1762 года чувствовал себя абсолютно разбитым. Прокорпев много часов над книгой по философии и еще одной по теологии, он вынужден был просматривать перевод Святого Августина, а также труд о церковной администрации за тринадцать дней до начала своего отпуска. Он молил об отсрочке, чтобы увидеться с семьей в деревне и разобраться с делами своего прихода59. Аббат де Лавиль жаловался, что он прочитал столько посредственных трактатов по истории, что, когда ему присылают рукопись, он уже не может сказать, не читал ли он ее раньше. По собственному признанию, аббат был способен только на «быстрый и поверхностный взгляд» на труды, громоздившиеся на его столе60. С теологией, по словам аббата Фуше, все обстояло еще хуже. После тщательного сокращения и исправления трактата о душе он тяжело вздохнул и воскликнул: «Да здравствуют исторические книги и антологии!»61
Большинство цензоров, похоже, подходили к своей задаче серьезно и работали с усердием. Изучая трактат о торговле и курсе валют, один из них исправил орфографические ошибки и переделал большую часть расчетов62. Другие делали списки фактических ошибок, подправляли грамматику, отмечали стилистические неточности и особенно старались отмечать фразы, которые могли быть сочтены оскорбительными. Цензоры часто возражали против резкого тона, защищая идеалы умеренности и благопристойности (bienséances)63. В таких случаях они вписывали возможные варианты улучшения текста. Один цензор даже потребовал заново переписать рукопись, оставив между строками больше пространства для исправлений64. Столь внимательная цензура напоминает о старательности, с которой рецензенты сейчас подходят к оценке книг для издательств.
Рис. 4. Страница из ведомости суждений, feuille des jugements, показывающая число цензурных писем, billets de censure, с суждениями, jugements, названия книг, имена цензоров и решения, касающиеся типа разрешения (привилегия, permission tacite или permission simple), и срок его действия
Поскольку такой процесс требовал много усердия, заботы и ответственности, он связывал писателя и цензора крепкими узами, иногда доходившими почти до соавторства. Цензора назначал главный директор книжной торговли, который часто консультировался с авторами и удовлетворял просьбы, которые ему присылали. Мальзерб знал всех известных писателей своего времени и иногда помогал их рукописям обойти опасности и препоны на пути к получению привилегии или молчаливого согласия. Самые знаменитые авторы встречали особое обращение, ведь почтительность к ним и использование собственного влияния были обычным делом среди людей света. Вольтер всегда добивался покровительства не только от Мальзерба, но от министров, генерал-лейтенанта полиции, влиятельных вельмож и любого, кто мог дать ход его произведениям – разумеется, легальным. Свои нелегальные труды он публиковал подпольно и под вымышленными именами или, еще лучше, под именами своих врагов65. В ходе сложных взаимоотношений с Руссо Мальзерб практически сам руководил публикацией его основных трудов, особенно «Новой Элоизы» и «Эмиля». Менее известным, но тоже обладавшим хорошими связями писателям иногда удавалось получить одобрение для своего произведения у человека, который вообще не был цензором, потому что Мальзерб мог послать необычный billet de censure в особом случае. Когда влиятельный адвокат по имени Обер попросил поспособствовать выходу его юридического трактата, Мальзерб послал billet de censure самому Оберу и попросил его вписать имя цензора66. Такого рода манипуляции нередко приводили к тому, что друг друга цензурировали друзья и коллеги. Фонтенель одобрил «Различные сочинения», Oeuvres diverses, Монкрифа, своего товарища-цензора и собрата по Французской академии67. Другой цензор, Секус, просматривал юридическую антологию, составителем которой был и вовсе он сам68. Иногда никому не известные писатели получали особое покровительство, очевидно потому, что Мальзербу показались убедительными их просьбы. Священник, написавший «Общий план общественного учреждения для юношества на попечении бургундского парламента», Plan général d’institution publique pour la jeunesse du ressort du parlement de Bourgogne, попросил выбрать для рассмотрения работы своего друга цензора Мишоля. Он подчеркнул, что не стоит опасаться фаворитизма, ведь Мишоль – «человек честный, искренний и в достаточной мере радеющий о славе литературы, чтобы закрыть глаза на то, что работа недостойна публикации. Я полностью доверяю его суждениям и внесу все исправления, которые он предложит, с уважением и послушанием, которых он заслуживает». Мальзерб согласился69.
В принципе, авторы не должны были знать имена своих цензоров и, как правило, не знали их. Последние иногда настаивали на анонимности как условии работы. У Монкрифа было столько связей среди культурной элиты и сливок общества, что он не смог бы нормально работать, если бы его имя стало известно авторам доверенных ему рукописей70. И все же случались утечки, к ужасу цензоров, в том числе Монкрифа71. Узнав, что один из его отрицательных отзывов может быть показан автору, особенно трепетный цензор попросил вырезать свою подпись с нижнего края страницы72. Даже положительная оценка могла вызвать проблемы, ведь, когда имя цензора появлялось вместе с апробацией и привилегией в тексте книги, он казался единомышленником автора и мог навлечь на себя гнев его врагов. Литературный цензор умолял Мальзерба дать лишь молчаливое дозволение, permission tacite, вполне пристойной работе, критиковавшей Вольтера, потому что боялся, что станет мишенью для поклонников писателя, если его имя будет напечатано вместе с апробацией73. Вольтер и Д’Аламбер требовали смотреть сквозь пальцы на собственные произведения, но пытались заставить Мальзерба помешать публикации книг врагов, однако он отказался. Мальзерб из принципа поощрял свободу полемики74, но его цензоры часто были вынуждены сталкиваться с противоборством разных лагерей. Типичный случай произошел с одобрением книги «Курс химии», Cours de chimie, доктора по имени Барон, в которой критиковались антиньютоновские высказывания из анонимной брошюры. К сожалению, автором брошюры оказался Жан-Баптист Сенак, королевский врач, бывший очень влиятельной фигурой в мире медицины. В гневном письме Мальзербу Сенак требовал наказать цензора, который, по его словам, был «так же виновен, как и автор». Мальзерб ответил, что и книга, и апробация касались только идей, а не личностей, более того, цензор не знал, что автором анонимной брошюры является Сенак. Но, узнав о гневе королевского врача, Барон запаниковал. Он написал Мальзербу отчаянное письмо, надеясь опередить реакцию Версаля. Доктор заявлял, что его книга имеет дело лишь с научными теориями. Разве свободный обмен мнениями не является основным правом любого в «Республике словесности»? И более того, «разве я враг самому себе, чтобы злоупотребить протекцией, которой вы наградили меня, и по столь незначительному поводу оскорбить личного врача короля?». Эта история так ни к чему и не привела, но она показывает противоречия в самом сердце литературного мира при Старом режиме: с одной стороны – уважение к идеалам свободной и открытой «Республики писем», с другой – реальная ситуация, в которой играли свою роль власть и покровительство. Цензоры, как и авторы, должны были действовать в сфере, где эти противоречия проявлялись постоянно75.
Пытаясь одновременно удовлетворить требования разных сил, вмешивавшихся в их работу, и улучшить качество рукописей, цензоры часто начинали симпатизировать авторам вверенных им произведений. Они нередко переписывались с авторами и даже встречались с ними, хотя те и не должны были знать, кто цензурирует их труды, до выпуска апробации. После отправки нескольких замечаний теологу, написавшему трактат о Боговоплощении, один из цензоров оказался вовлечен в сложное обсуждение церковной доктрины76. Другой организовал встречу с автором, чтобы объяснить тонкий нюанс: рукопись вышла прекрасной, но автор обесценивал свои аргументы, используя излишне полемический тон, и ему нужно было научиться следовать литературной благопристойности, bienséances77. Третий цензор одобрил историю Ла Рошели, но не напыщенный стиль, которым она была написана. Взяв на себя роль литературного редактора, он прошелся по рукописи с карандашом, вычеркнул самые оскорбительные фразы и получил согласие автора на то, чтобы их переписать78. В некоторых случаях авторы отказывались вносить изменения, и цензоры прекращали с ними работать – или Мальзерб назначал нового, часто с подачи первого цензора79. Но чаще авторы принимали критику и «любезно», как с уважением писали цензоры80, соглашались переписать нужные абзацы. Симпатия приводила к большей гибкости цензоров. Они могли обойти правила ради «бедняги», который состряпал банальную работу плохого качества, чтобы просто свести концы с концами81. Конечно, цензоры свысока отзывались о произведениях, написанных ради денег, и придерживались уважительного тона, когда имели дело с известными и высокопоставленными авторами. Но, в любом случае, они играли такую активную роль в процессе создания книги, что брали на себя ответственность за нее. В характерном докладе Мальзербу один из цензоров выражает сожаление, что не смог уделить больше времени исправлению стилистики рукописи, но автор очень торопился получить ее назад, и поэтому именно он будет виноват, если книгу раскритикуют после публикации82.
Разумеется, сотрудничество могло окончиться плачевно. Не сумев убедить автора переписать рукопись согласно своим представлениям, цензоры иногда отказывались иметь с ним какое-либо дело83. Обсуждения текста могли доходить до перепалки. Цензоры жаловались на качество копии, авторы – на задержки84. Отставной морской офицер счел унизительным требование сократить свои стихотворения, а потом, после нескольких нанесенных им «увечий», необходимость сокращать еще85. Математик, который был убежден, что нашел формулу квадратуры круга, пришел в ярость от отказа публиковать его рукопись. В ней не было ничего против религии, государства или морали, но цензор отказал ей в публикации, так как не хотел проблем с Академией наук, членом которой являлся (а академия отказалась рассматривать новые трактаты на эту тему):
Это ли награда за огромный труд, самый неблагодарный, самый трудный и в то же время самый необходимый, которым только может заниматься геометр? Вот награда, которая должна внушить нам рвение и дух соперничества! Или, сказать точнее, вот источник отвращения и разочарования, не позволяющий нам быть одинаково полезными миру, который мы населяем86.
Несмотря на эти разногласия, цензура, в ее повседневном варианте, скорее сближала авторов и цензоров, чем разделяла их. Их взаимоотношения обычно превращались в ту или иную форму сотрудничества, а не безжалостное подавление. Насколько можно подсчитать, процент отказов был довольно низок, около 10%87. Но, разумеется, рукописи, которые действительно бросали вызов ценностям церкви и государства, не попадали к цензорам в Управление книготорговли. Они отправлялись на печатные станки, находившиеся за границами Франции, где протянулась благодатным полумесяцем вереница издательских домов от Амстердама вниз к Брюсселю и Льежу, через Рейнскую область в Швейцарию и, наконец, в папские владения в Авиньоне. Эта однозначно запретная литература вместе с большим количеством незаконно изданных книг доставляла немалую прибыль зарубежным издателям, отправлявшим все это во Францию через обширную сеть подпольных распространителей и контрабандистов88. Ущерб, наносимый французской экономике, был настолько велик, что директора книжной торговли, особенно Мальзерб и его преемник Антуан де Сартин, делали все возможное, чтобы расширить пределы разрешенного во Франции, увеличивая число молчаливых дозволений, простых дозволений, допущений и с помощью других методов, ради поддержки местного производства. Экономика в вопросах цензуры значила не меньше, чем политика или религия89.
Однако администраторы не располагали полной свободой действий, так как в Париже они не могли принять ни одного важного решения, не думая о реакции Версаля. Как только всплывал чувствительный вопрос, Мальзерб в обход своих цензоров обращался прямо к ключевым фигурам в министерствах и при дворе. Можно ли напечатать трактат о военных укреплениях? Пусть решит военный министр. Исследование зарубежной торговли? Его отправляли генеральному контролеру финансов. История Ирландии с особым упором на войну и дипломатию? Министр иностранных дел должен был заверить рукопись перед отправкой цензору. Книга о необходимости построить в Париже новый госпиталь? Цензор дал ей предварительное одобрение, но окончательное решение ее судьбы было в руках министра, возглавлявшего парижский департамент90. Посвящения тоже были деликатным делом, ведь публичная фигура, принимая посвященное произведение, косвенно выражала поддержку автору и оказывалась с ним связана. Писатели постоянно осаждали знатных вельмож, надеясь, что посвящение приведет к протекции. Обычно они не могли пробиться дальше прихожей или секретаря сановника, но периодически пытались срезать угол, опубликовав посвящение без разрешения и отправив своему потенциальному покровителю специально переплетенную копию. Мальзерб должен был пресекать подобного рода проступки. Он не позволял печатать посвящение, если автор не мог предоставить письма, подтверждавшего, что оно было принято, и всегда требовал от цензора проверить текст самого посвящения91.
В этот момент разговора о цензорах мы, по-видимому, ударяемся в крайность. Цензоры давали положительные отзывы на книги. Они обращали внимание скорее на эстетическую и содержательную ценность текста, чем на угрозу для церкви, государства и морали. Они часто сочувствовали авторам, встречались с ними и даже вносили свой вклад в их работу. Вместо того чтобы накладывать на литературу ограничения, они помогали ей существовать. Так неужели цензоры вообще не занимались идеологической полицейской работой, которая обычно ассоциируется с их профессией?
Можно выдвигать на передний план положительные стороны цензуры, отбирая из примеров те, что показывают ее в выгодном свете. Описывая выше занятия цензоров, я старался быть, насколько это возможно, непредвзятым. Но, сосредотачиваясь на их обычной повседневной работе, я не уделил внимания ярким событиям, которые привлекают большинство историков, и не рассматривал случаи, когда цензоры занимались непосредственно идеологическими вопросами. Середина XVIII века была временем великого брожения. Время, на протяжении которого Мальзерб занимал пост директора книжной торговли, почти совпадает с периодом, когда были изданы самые значительные произведения эпохи Просвещения: от «Энциклопедии» (ее проект впервые был издан в 1750 году, а последние десять томов вышли вместе в 1765‐м) до «Эмиля» и «Рассуждения о науках и искусствах» Руссо (обе работы опубликованы в 1762‐м). Мальзерб был другом просветителей, и его действия на посту директора многие считают поворотной точкой в истории Просвещения и свободы слова в целом. Как это сказывалось на повседневной работе цензоров, служивших под его началом?
Внимательное изучение всех отчетов, писем и докладов цензоров с 1750 по 1763 год показывает отсутствие особого интереса к работам просветителей. Философия вообще не вызывала беспокойства. В отзыве на книгу, одобряющую метафизику Лейбница, цензор пренебрежительно отзывается о важности таких вопросов:
Многие философы среди нас могут не соглашаться с истинностью этих принципов и утверждать, что выводы, к которым они приводят, могут оказать опасное влияние на религию. Но это просто споры о философии, и я не думаю, что есть какая-то существенная причина, по которой нужно запрещать выход труда, вызывающего такие споры92.
Изредка цензоры выражали беспокойство из‐за распространявшегося деизма вольтерианского типа93. Но имя самого Вольтера почти не появляется в документах Управления книготорговли. Это и неудивительно, ведь, как было сказано ранее, ни одна рукопись, которая открыто бросала вызов устоявшимся порядкам Старого режима, не отправлялась на получение апробации и королевской привилегии или хотя бы молчаливого согласия. Такие работы посылали к Марку-Мишелю Рею в Амстердам, Габриэлю Крамеру в Женеву и к другим издателям, действовавшим вне досягаемости для французского закона. Из тех книг, что попадали в руки цензоров, больше всего проблем вызывали религиозные – обсуждения нюансов теологии внутри католической церкви, протестантские догматы и, главное, янсенизм, аскетическое августинианское религиозное учение, основывающееся на работах Корнелия Янсения и осужденное как ересь в нескольких папских буллах94. Авторы и издатели таких работ отправляли их цензорам, веря, что они не противоречат католической ортодоксии95. Цензору приходилось решать, так ли это.
Большинство из тех, кто принимал такие решения, были профессорами теологии в Сорбонне. Они были довольно терпимы к протестантским сочинениям неполемического характера вроде молитвенных книг, если те были назидательными, хотя протестанты и обращались к Богу на «ты», а не на «вы», как католики. Цензоры также давали молчаливое согласие на издание нерелигиозных работ протестантских авторов, несмотря на некоторые опасения по поводу отдельных ремарок о щекотливых вопросах вроде природы брака96. Но они отвергали всякую книгу с малейшим налетом янсенизма или касающуюся спорных вопросов, вроде деятельной благодати, которые затрагивались в янсенистской полемике97. Цензоры однажды отказались одобрять даже антиянсенистский памфлет – полностью ортодоксальную работу епископа Систерона – потому что, как заметил один из них, она не улучшила бы ситуацию, «только будоража умы»98. Цензоры сталкивались с множеством трудов в защиту традиционных взглядов, но не спешили дать им ход, если те были недостаточно убедительны. Один из цензоров отказал фанатичному труду, опровергающему деизм, на основании его несостоятельности: «Приводить столь слабые аргументы в защиту религии, все равно что непреднамеренно обличать ее»99. Религиозные книги не просто должны были избегать ереси, им нужно было соответствовать высоким стандартам стиля и убедительности. Иначе они причиняли вред тому, что защищали, и не могли быть опубликованы100.
Та же логика применялась к политическим сочинениям. Цензорам не приходилось беспокоиться из‐за нападок на короля, ведь подобных книг никто и не присылал на одобрение. Зато им внушали тревогу труды, которые недостаточно его прославляли. Либретто оперы могло быть опубликовано, по словам одного цензора, только при условии, что автор выкинет из него пролог, содержащий неподобающие похвалы в адрес Людовика XV101. «Политика» для цензоров, как и для многих других французов в XVIII веке, означала не борьбу за власть внутри правительства, которую нельзя было обсуждать открыто, а международные отношения. Жан-Пьер Терсье, первый секретарь Министерства иностранных дел, следил, чтобы рукописи не отклонялись от текущего курса зарубежной политики102. Оскорбительное замечание о Пруссии было приемлемо во время Семилетней войны (1756–1763), когда Фридрих II сражался против Франции, но не в ходе войны за австрийское наследство (1740–1748)103, когда он был союзником104. Точно так же некоторые проякобитские замечания в первых томах истории Ирландии казались цензору приемлемыми, когда Франция поддерживала претензии на трон «молодого претендента» (Чарльза Эдварда Стюарта, позже известного как Красавчик принц Чарли), но не тогда, когда на одобрение поступили следующие тома. К этому времени, после войны за австрийское наследство, Франция отвернулась от якобитов, и история Ирландии стала выглядеть иначе. Вопрос должен был решить министр иностранных дел105. В период Семилетней войны военный министр не разрешал публиковать какие-либо трактаты о военном деле, даже технические описания осадных орудий106. А во время кризиса, связанного с попыткой ввести новую «двадцатину» в 1749 году, генеральный контролер финансов старался помешать публикации любых книг о налогообложении107. Парламент Парижа постоянно сопротивлялся новому налогу и бросал вызов абсолютной власти короля, особенно в связи с преследованием янсенистов. Но цензоры редко имели дело с парламентскими дебатами, возможно потому, что работы, посвященные спорным вопросам, никто не присылал на одобрение108. Все, что касалось текущих событий, должно было быть заверено у вышестоящих сановников, но цензоры редко получали злободневные работы. Вместо этого они изучали огромное количество исторических текстов, которые вызывали идеологические затруднения другого рода. В таких случаях цензоры могли быть удивительно терпимы, как в случае с рапортом об истории Англии, написанной французским монахом:
Можно было бы подумать, что это история Англии, написанная для англичан из самой бешеной фракции вигов… Ярость, с которой автор критикует священников и монахов, доходит до такой степени, что можно подумать, будто читаешь Вольтера. Автор часто прибегает к его тону и выражениям. Также в начале книги автор заявляет, что английский народ вправе выбирать себе короля, исходя из своих нужд, и, пользуясь этим утверждением, показывает, что Яков II был законно лишен престола. …Хотя я вычеркнул наиболее вызывающие абзацы… текст все еще пропитан английским духом, что делает невозможным получение автором привилегии на книгу. И все же, если г-н Мальзерб решит дать ему молчаливое дозволение и автор представит книгу как изданную в Лондоне, читатели легко поверят ему и никогда не подумают, что книга написана французским монахом-бенедиктинцем109.
Последней категорией, подлежавшей надзору, по мнению Мальзерба и других лиц, писавших о книготорговле, была литература, наносящая урон принятым моральным устоям, – сейчас это обычно называют порнографией. В XVIII веке этого термина не существовало, но эротическая литература процветала, не привлекая особого внимания, если действующими лицами не становились монахи, монахини или официальные фаворитки. Такие книги были достаточно скандальными, чтобы хорошо продаваться из-под полы, но никогда не попадали в руки цензоров. Лишь несколько непристойных романов было отправлено на рассмотрение, и к ним, как правило, относились терпимо110. Единственным примером необычайно похабной книги, который я встретил в записях цензоров, стала «Тайны брака, или Кресло красного бархата», Mystères de l’hymen, ou la bergère de velours cramoisy, которую цензор отверг как отвратительный плод помрачения ума111.
После изучения сотен докладов цензоров сталкиваешься с непредвиденной проблемой: если цензоры в первую очередь думали не о вынюхивании безбожия и вольнодумства, за исключением особых случаев вроде янсенизма или международных отношений, в чем они видели опасность? Не там, где мы бы ожидали, не среди философов-просветителей. Нет, их больше беспокоил двор. Точнее, они опасались вторгаться в переплетение протекций и обязательств, посредством которых распределялась влиятельность при Старом режиме. Хотя к 1750 году книжный рынок процветал и новые силы изменяли облик торговли, королевские цензоры все еще принадлежали к миру, созданному государями эпохи Возрождения, где неверный шаг мог привести к катастрофе и судьба зависела от воли власть имущих (les grands).
Опасность, таким образом, исходила не от идей, а от людей – всех, обладавших влиянием, кого могло задеть неуважительное или неосторожное замечание. Один из цензоров вычеркнул из исторической книги упоминание о преступлении представителя могущественной династии де Ноай, совершенном в XVI веке, и не потому, что оно не было совершено, а потому, что «дом [де Ноай] может быть недоволен тем, что об этом вспоминают»112. Другой цензор отверг точнейший труд по генеалогии на том основании, что он может содержать упущения, оскорбительные для некоторых влиятельных семей113. Третий отказался одобрить описание отношений Франции с Оттоманской Портой, потому что в нем содержались «подробности, затрагивающие семьи, требующие уважения», и даже назвал имена: один аристократ сошел с ума, служа послом в Константинополе, а другой не смог получить должность посла из‐за враждебности двора к его сумасбродной теще114. Повсеместно цензоры содрогались при мысли пропустить завуалированное упоминание кого-то, обличенного властью. Потребовалось специальное расследование в Лионе, чтобы выпустить книгу, которая могла оскорбить местных нотаблей115. Мальзерб, который и сам принадлежал к влиятельному роду, постоянно отправлял рукописи на проверку высокопоставленным особам, которые могли понять отсылки, недоступные цензорам более скромного происхождения. Вельможи ожидали такого рода услуг. Герцог Орлеана, например, поблагодарил Мальзерба через посредника за то, что тот следит, чтобы «никакая информация о его отце не была опубликована до того, как об этом сообщат ему [нынешнему герцогу]»116.
Жанром, вызывавшим у цензоров наибольший ужас, был «роман с ключом». Его легко было не опознать, не обладая достаточным знанием света. Неискушенный аббат Жируа, к примеру, попросил Мальзерба назначить другого цензора для романа, который не просто высмеивал писателей (что было приемлемо), но мог метить по более значимым мишеням. «Я боюсь намеков. Они встречаются часто, и я не решаюсь взять на себя ответственность за них. Если бы я мог их понять, то, возможно, не волновался бы так, но я не могу сказать, кто имеется в виду»117. Та же опасность мерещилась другому несведущему цензору, который отказался одобрить рукопись, хотя нашел ее безупречной во всем, кроме одного: «Это может быть аллегория, скрытая с изяществом и тонкостью под священными именами, которой при дворе найдут злонамеренное приложение (applications malignes). Поэтому я нахожу работу опасной для публикации в этом королевстве, даже с молчаливого одобрения»118. Мальзерб с пониманием относился к опасениям людей, работавших под его началом. Они, в конце концов, не принадлежали к высокопоставленным особам (des gens assez considérables) и не могли уловить аллюзии, очевидные для любого человека из великосветских кругов. Более того, они были боязливы. Цензоры скорее отказали бы рукописи, чем рискнули обратить на себя неудовольствие, одобрив ее119. Отказ часто показывал страх перед «приложениями», applications – этот термин нередко появляется в бумагах цензоров, а также полиции120. Под ним подразумевались зашифрованные в книгах, песнях, эпиграммах и остротах намеки, обычно оскорбления или компрометирующая информация. Applications оставались незамеченными обычными читателями, но могли причинить большой ущерб представителям высшего общества. Такие «приложения» представляли собой форму влияния, которую нужно было держать под контролем в обществе, где репутация и «лицо» (bella figura) означали политическое могущество и были источником уязвимости, как три сотни лет назад при итальянских дворах.
Если в бумагах цензоров можно услышать эхо Возрождения, заметны ли в них признаки грядущей революции? Ответ будет отрицательным: пристальное изучение цензуры с 1750 по 1763 год избавляет от ощущения, что все, происходившее в последние годы Старого режима, вело к взрыву 1789 года. Оставив в стороне телеологию, приходится признать, что в литературном мире действовало достаточно сил, подрывающих устои. Одной из них было Просвещение. И хотя его приверженцы посылали самые скандальные книги печататься за пределами Франции, иногда они пытались издать их внутри королевства, отправляя цензорам, и в редких случаях цензоры одобряли их. Это могло послужить причиной скандала. Не только у самого цензора начинались проблемы, но, что более важно, государственный аппарат подвергался угрозе со стороны сторонних сил, стремившихся завладеть идеологическим контролем. Речь идет о последующей, послепечатной цензуре. Книги могли вызвать негодование многих инстанций – Парижского университета (особенно факультета теологии в Сорбонне), парламентов (независимых судов, которые могли вмешиваться в дела при беспорядках в городе), Генеральной ассамблеи церкви Франции (она часто запрещала книги во время своих собраний раз в пять лет) и, из числа других духовных авторитетов, в первую очередь французских епископов и Ватикана. Все эти силы претендовали на право осуществлять цензуру, и администрация успешно отбивалась от их посягательств, желая сохранить за собой монополию на власть в мире печати.
Эта монополия была сравнительно новым явлением. В Средние века корона предоставляла право надзора за книготорговлей Парижскому университету, который в первую очередь был озабочен точностью копий, предоставляемых скрипториями. После подъема Реформации Сорбонна продолжала контролировать выход книг, но она не справлялась с потоком протестантских сочинений. Корона попыталась решить проблему в 1535 году, постановив, что, если кто бы то ни было напечатает что бы то ни было такое, его повесят. Это не помогло. За следующие 150 лет государство наращивало собственный репрессивный аппарат, уменьшая полномочия церкви. Муленский эдикт (1566) требовал, чтобы все книги перед изданием снабжались королевской привилегией, а «кодекс Мишо» (1629) устанавливал механизм цензуры через королевских цензоров под властью Канцелярии. К концу XVII века государство укрепило свою власть над издательским делом, и университет перестал играть здесь какую-либо существенную роль, но епископы и парламенты продолжали запрещать книги после их выхода, издавая mandements и arrêtés (епископские послания и парламентские эдикты). Конечно, у этих документов не было особенного эффекта, если только они не выходили в момент кризиса121.
Самые серьезные проблемы возникли в связи с изданием трактата «Об уме» Клода Адриана Гельвеция в 1758 году122. Ни одна книга не вызвала столько негодования со стороны претендентов на место цензоров: эдикт парижского парламента, резолюцию Генеральной ассамблеи церкви Франции, mandement архиепископа Парижского, похожие возмущенные письма других епископов, осуждение Сорбонны, бреве папы и предписание Королевского совета. В книге «Об уме», безусловно, содержалось достаточно вызывающего – материалистическая метафизика, утилитарная этика, неортодоксальная политическая теория – чтобы вызвать осуждение у любого приверженца традиционных воззрений. Но переполох с ее осуждением свидетельствует о большем, чем праведный гнев. Каждое высказывание против книги было посягательством на авторитет администрации и попыткой присвоить себе его часть. Конечно, скандальные работы выходили и до этого, но они распространялись по подпольным каналам книготорговли. «Об уме» продавалась открыто, с королевской привилегией и апробацией.
Ее цензором был Жан-Пьер Терсье, главный чиновник в Министерстве иностранных дел. Поглощенный дипломатической бурей, которую породила Семилетняя война, Терсье не мог уделить время абстрактной философии и едва ли был способен понять ее. Обычно он проверял книги, связанные с историей и международными отношениями. Чтобы окончательно его запутать, рукопись была предоставлена Терсье в нескольких пачках и не в порядке изложения, что сильно затрудняло возможность проследить за ходом мысли. И его уговаривала поторопиться госпожа Гельвеций, ослепительная красавица, пустившая в ход свои чары на званом обеде и умолявшая закончить до того, как они с мужем должны будут покинуть загородный дом. В конце концов Терсье дал книге полную апробацию, которая была напечатана вместе с королевской привилегией. Атеистический труд со знаками королевского одобрения! Скандал мог быть воспринят как нечто более серьезное, чем бюрократическая ошибка: он означал, что цензура слишком важна, чтобы доверять ее королевским цензорам и что следует предоставить сторонним силам некоторый контроль над тем, что попадает в Управление книготорговли.
Парижский парламент изо всех сил старался обратить ситуацию в свою пользу. Генеральный прокурор парламента требовал от Терсье отозвать апробацию, хотя это находилось в юрисдикции Мальзерба, действовавшего от лица канцлера и короля. Мальзерб ответил на эту угрозу, устроив аннулирование апробации через эдикт Королевского совета. Гельвеций был вынужден уйти в отставку с поста, который занимал при дворе, а Терсье, который, кроме всего прочего, поссорился с мадам де Помпадур, был уволен из Министерства иностранных дел. Но парламент снова нанес удар, вынудив Гельвеция отречься от книги в череде унизительных выступлений, и даже дошел до осуждения целого ряда просвещенческих работ; среди них были «Об уме: естественная религия, стихотворение» (De l’Esprit: La Religion naturelle, poème) Вольтера, «Философские размышления» (Pensées philosophiques) Дидро, «Философия здравого смысла» (La Philosophie du bon sens) Ж.-Б. Буайе, маркиза д’Аржана, «Пирронизм мудреца» (Pyrrhonisme du sage) Луи де Бозобра, «Полуфилософские письма шевалье де *** к графу ***» (Lettres semiphilosophiques du chevalier de *** au comte de ***) Ж.-Б. Паскаля, «Письмо к преподобному отцу Бертье о материализме» (Lettre au R.-P. Berthier sur le matérialisme) Ж.-Б. Куайе и первые семь томов «Энциклопедии». 10 февраля 1759 года все эти книги, за исключением «Энциклопедии», были разорваны и сожжены палачом у подножия главной лестницы парламента. Такое церемониальное аутодафе выглядело как объявление войны Просвещению.
Трудно представить себе более неподходящий момент. Слухи о заговорах и предательстве ходили по Парижу и Версалю с момента полубезумного и нерешительного покушения Робера-Франсуа Дамьена на Людовика XV 5 января 1757 года123. Дамьен, скорее всего, повредился умом на почве истерии вокруг янсенизма, которая вспыхнула посреди серьезного конфликта между парламентом и короной. В то же время экономика трещала под гнетом Семилетней войны, опустошившей казну и вынудившей короля ввести новые налоги. Сама война превратилась в череду катастроф, увенчавшихся 5 ноября 1757 года поражением при Росбахе, когда Фридрих II обратил в бегство объединенные армии Франции и Австрии. Не сумев сохранить хладнокровие перед лицом неудач, правительство запаниковало. 16 апреля 1757 года Королевский совет издал указ, грозивший смертной казнью любому, кто писал, печатал или продавал сочинения, которые хоть немного возбуждали брожение умов (émouvoir les esprits)124.
К этому времени шум, вызванный «Энциклопедией», предоставил противникам просветителей уязвимую мишень. Иезуиты, янсенисты и уйма других оппонентов изобличали нечестивость и ересь, содержащиеся в первых двух томах, так неистово, что Королевский совет осудил их в 1752 году, хотя и не запретил публикацию следующих томов. На практике запрет ни на что не повлиял, только увеличил продажи, резко взлетевшие до 4000 подписок. Это было целое состояние: 1 120 000 ливров с изначальной ценой подписки в 280 ливров (позже она возросла до 980 ливров, что сделало «Энциклопедию» одной из самых дорогих и, возможно, самой прибыльной книгой в истории Франции среди изданных до XIX века)125. Мальзерб был особенно внимателен к экономической стороне книжного дела126. Он поощрял использование молчаливого дозволения, чтобы не дать капиталу утечь за границы Франции к зарубежным издателям. Благодаря его протекции «Энциклопедия» продолжала непрерывно издаваться до седьмого тома, вышедшего в ноябре 1757 года. Через восемь месяцев после этого разразился скандал с «Об уме». Гельвеций не писал для «Энциклопедии», но в своих обвинениях в адрес Просвещения генеральный прокурор парламента связал между собой эти две книги как доказательство заговора против церкви и государства. Парламент, хотя и пощадил «Энциклопедию» во время сожжения книг 10 февраля 1757 года, придерживался той же линии, запретив любые продажи «Энциклопедии» и создав комиссию для ее изучения. Мальзерб успешно отразил эту атаку, но для этого ему пришлось взять разбирательство с книгой на себя. 8 марта эдиктом Королевского совета привилегия «Энциклопедии» была отозвана. Четыре месяца спустя государство обязало ее издателей выплатить неустойку в 72 ливра каждому подписчику, а Мальзерб отправил полицию обыскать штаб-квартиру Дидро, чтобы конфисковать все бумаги, связанные с этим гигантским проектом. Защищая свой авторитет, государство склонялось к жесткой последующей цензуре127.
Однако перед полицейским рейдом Мальзерб предупредил Дидро, чтобы тот отправил бумаги в безопасное место. Дидро ответил, что не знает, куда деть такое количество материалов в столь короткий срок. Мальзерб вошел в положение и спрятал большую часть их в собственном городском особняке. С точки зрения внешнего мира «Энциклопедии» пришел конец, но Дидро продолжал втайне составлять ее еще шесть лет вместе с основной группой единомышленников, которые не бросили его. Последние десять томов вышли разом в 1765 году с поддельным штампом Невшателя. К этому времени во Франции воцарился мир, споры о янсенизме улеглись, противостояние короны и парламентов стихло, хотя бы на короткое время, и работы просветителей продолжали выходить, пусть и без привилегии128.
Пережив двойной скандал с трактатом «Об уме» и «Энциклопедией», литература Просвещения смогла достичь читателя в самый опасный период своего существования при Старом режиме. Но этот эпизод, как бы важен он ни был, может показаться столь ярким, что затмит более широкую и долговременную перспективу деятельности цензуры. Из событий 1757–1759 годов не следует делать образчик типичной работы цензоров и не стоит, ссылаясь на них, представлять всю историю цензуры во Франции XVIII века как битву философов-просветителей и их противников. Более правильно было бы воспринимать работу Мальзерба и его подчиненных как часть того, что можно назвать литературной реальностью, то есть повседневным миром писателей, издателей, книготорговцев и влиятельных фигур при дворе и в столице. Этот мир, как видно из «Мемуаров о книготорговле», Mémoires sur la librairie, Мальзерба (1759), был довольно-таки подконтролен. Но, как и любой сановник Старого режима, Мальзерб имел смутное представление о том, что происходило за пределами Парижа и Версаля. Он даже не знал, в скольких городах есть инспектор по книжной торговле (только в двух, кроме Парижа, – в Лионе и Руане) и в скольких есть отделения гильдии, способные обеспечить выполнение королевских распоряжений (в двадцати семи городах были гильдии или профессиональные объединения, чьи члены имели особое право продавать книги, но только в пятнадцати из них были палаты синдиков, chambres syndicales, ответственные за проверку всех книжных поставок). Хотя Мальзерб знал, что в провинциях процветает нелегальная книготорговля, он и представления не имел о ее масштабе.
Преемник Мальзерба, Антуан де Сартин, бывший куда более способным администратором, попытался понять настоящее положение дел, набрав интендантов, чтобы надзирать за всеми книготорговцами в королевстве. В итоге колоссальная перепись, затронувшая 167 городов и законченная в 1764 году, выявила огромную индустрию, которая действовала, оставляя без особого внимания попытки государства ее контролировать. Эта информация послужила почвой для введения в 1777 году новых правил, призванных добиться хоть какого-то порядка, но они, как и все королевские эдикты, привели лишь к частичным результатам. Провинциальные торговцы книгами и в больших городах вроде Лиона, Руана и Марселя, и в маленьких, таких как Аванш, Бур-Сент-Андеоль, Шатоден-ан-Дюнуа, Форж-Лез-О, Ганж, Жуанвилль, Луден, Монтаржи, Негрепелис, Тарб, Валанс, вели дела вне поля зрения Парижа и по большей части вне рамок закона129. В 1770‐х более 3000 предпринимателей разного рода торговали книгами, но в полуофициальном «Альманахе книготорговли», Almanach de la librairie, 1781 года указаны только 1004. У большинства не было никакого права. (Чтобы легально продавать книги, нужно было быть членом гильдии или хотя бы купить сертификат, называемый brevet de libraire.) Основную часть их товара составляли книги, изданные за рубежом, купленные напрямую или через посредников, и многие из них были нелегально изданными или запрещенными. У нас недостаточно данных, чтобы определить пропорции, но, каким бы ни было статистическое соотношение законной и незаконной литературы, очевидно несовпадение между книгами, которыми занимались цензоры, и теми, что действительно распространялись по торговым каналам130.
Власти полностью осознавали это несовпадение, несмотря на их неполную осведомленность, потому что книги часто изымались на въезде в Париж и во время проверок поставок, проходящих через провинциальные палаты синдиков. Получив сигнал от информаторов, власти обыскивали книжные лавки, изымали нелегальные труды и допрашивали торговцев. Обысками руководили полицейские инспекторы, назначенные надзирать за книготорговлей. Самый активный из них, Жозеф д’Эмери, тесно сотрудничал с Мальзербом и Сартином и собрал невероятно богатый материал по всем областям издательской индустрии. Все ли эти действия можно отнести к формам последующей цензуры?131
Французы XVIII века сочли бы это обычной работой полиции. «Полиция» тогда была широким понятием, охватывающим большую часть задач муниципального управления, включая освещение, гигиену и поставку продуктов132. Парижская полиция была известна своей отточенной, современной и хорошо организованной работой. И в самом деле, полицейская администрация столицы была настолько усовершенствована, что вдохновляла на трактаты о полиции, и это можно считать вкладом в литературу Просвещения. Вольтер считал «общества, обеспеченные полицией», sociétés policées, социальным устройством, достигшим высшей степени развития цивилизации. Ошибочно было бы связывать полицию при монархии Бурбонов с репрессивными органами при тоталитарных режимах. Однако, несмотря на все свои совершенства, литературная полиция Франции XVIII века изъяла немало книг просветителей наряду с многими другими, так никогда и не вошедшими в историю литературы, но бывшими основной мишенью государственного преследования.
Чтобы полноценно осветить все аспекты полицейской работы такого рода, понадобилась бы целая книга. Но ее основы можно увидеть на примере изучения нескольких дел, которые показывают, как инспекторы книжной торговли (inspecteurs de la librairie) осуществляли свою работу. Во время обходов полицейские проверяли известные издательские дома и книжные лавки Латинского квартала, но куда чаще поиски незаконных книг приводили их на чердаки, в задние комнаты, подпольные магазины и на секретные склады, где производили и распространяли «дурные книги» (mauvais livres), как их называли инспекторы. Эти книги были настолько вредны в глазах властей, что не было нужды подвергать их цензуре. Их следовало найти и уничтожить или, в некоторых случаях, замуровать в Бастилии, ведь они существовали полностью вне закона.
«Инспекция» литературы иногда приводила полицию к известным авторам, но большую часть времени они пытались выследить никому неведомых писак, создававших худшие из «дурных» книг. В одном случае речь идет о необычном авторе и работе полиции по искоренению подпольной книготорговли в особенно опасном месте – Версале133.
В августе 1745 года полицейские обнаружили, что из-под полы стала распространяться особенно возмутительная книга, о любовной жизни короля, слегка замаскированная под сказку под названием «Танастес», Tanastès. Они поймали книгоношу, сообщившего, что берет товар на секретном складе в Версале, который держит книготорговец по имени Дюбюиссон. Дюбюиссона немедленно схватили и увезли в Бастилию на допрос. Он признался, что получил рукопись от некоего Мазлена, лакея гувернантки дофина. Мазлен получил ее от автора, Мари-Мадлен Бонафон, горничной принцессы де Монтобан, которая рассталась с ней в обмен на 200 копий книги, издание которой Дюбюиссон организовал в Руане в магазине вдовы Ферран.
Один отряд полиции выехал в Версаль за Мазленом и мадемуазель Бонафон, другой – в магазин Ферран в Руане. Тем временем инспекторы на улицах продолжали отлавливать книгонош. В итоге они притащили в Бастилию двадцать одного говорливого заключенного, допрос которых позволяет многое понять о подпольной печати. Самое откровенное признание было получено от автора, мадемуазель Бонафон. 29 августа после двух ночей, проведенных в одиночестве в камере, ее привели к Клоду-Анри Фейдо де Марвилю, генерал-лейтенанту полиции.
Генерал-лейтенант считался одним из самых высокопоставленных чиновников Франции, занимая примерно то же положение, что и современный министр внутренних дел. Он не допрашивал заключенных в Бастилии лично, за исключением важных государственных дел. В этом случае Марвиль, очевидно, почуял неладное, потому что горничные не пишут политических романов, да и вообще обычно не пишут. Поэтому он тщательно подготовился к допросу и проводил его на манер игры в кошки-мышки. Марвиль расставлял ловушки, мадемуазель Бонафон пыталась их обойти, а запись разговора запечатлела все их ходы, так как велась в форме диалога: вопрос-ответ, вопрос-ответ, каждая страница подписана мадемуазель Бонафон, чтобы подтвердить, что все изложено точно134.
Марвиль быстро покончил с формальностями: мадемуазель Бонафон поклялась говорить только правду и назвалась уроженкой Версаля двадцати восьми лет, из которых последние пять она служила горничной у принцессы де Монтобан. Потом генерал-лейтенант сразу перешел к делу: писала ли она книги?
Да, сказала мадемуазель Бонафон, «Танастес» и начало еще одной, «Барон де ХХХ», Le Baron de xxx, а еще пьесу, которая никогда не ставилась и находилась у Мине-сына из Comédie française. (Позже она заявила, что закончила черновики двух других пьес, «Дары», Les Dons, и «Полуученый», Le Demi-Savant, и сочинила довольно много стихотворений.) Был задан вопрос, что привило ей вкус к творчеству? Не советовалась ли она с кем-нибудь, сведущим в композиции, чтобы научится излагать мысли в тех книгах, что она хотела написать? Она ответила, что не советовалась ни с кем, и что, поскольку она много читала, это поспособствовало ее желанию писать самой. Более того, ей казалось, что таким образом она сможет заработать немного денег. Никто не учил ее театральным порядкам, но она поняла их сама из пьес. Несколько раз по поводу пьесы «Судьба», Le Destin, она действительно советовалась с Мине, но над другими упомянутыми произведениями работала сама. Она никому не рассказывала о «Танастесе», кроме господина Мазлена, которого попросила найти кого-либо, кто возьмется за издание книги.
Это было невероятно: служанка говорит главе полиции, одному из самых могущественных людей в королевстве, что она написала книгу, потому что хотела ее написать, и сделала это сама без посторонней помощи. Генерал-лейтенант не мог в это поверить. «Писала ли она книгу, основываясь только на своем воображении? – спросил он. – Не давал ли ей кто-то записанного материала, чтобы она обработала его? Кто давал ей [такой материал]?». Она ответила, что ей не давали никаких записей, что сочинила книгу сама и действительно руководствовалась только воображением. Марвиля не устроили эти общие заявления. Он потребовал точной информации о создании и распространении книги. (Здесь я перескажу содержание допроса, строго придерживаясь записи.)
Когда она ее писала?
С декабря по январь и в марте 1745 года.
Какие были договоренности насчет публикации?
Мазлен доставил рукопись Дюбюиссону, который обещал за нее отдать 200 экземпляров книги. Дюбюиссон или кто-то из его сотрудников сделали для издания эпиграф на латыни, предисловие и примечания, которые не были написаны ей самой.
Где ее напечатали?
По словам Мазлена, в Руане.
Что она сделала со своими 200 экземплярами?
Сожгла.
Когда?
После того, как услышала об аресте Дюбюиссона.
В этот момент допрос дошел до опасной точки, потому что защита Бонафон начала сдавать. Хотя она не могла отрицать своего авторства, горничная пыталась выставить «Танастес» безобидным любовным романом, слегка вдохновленным придворными слухами. А Марвиль пытался вынудить Бонафон признать, что она с самого начала знала, что это оскорбительная клевета на короля. То, что она до последней минуты медлила с уничтожением книг, показывало, что горничная хотела нажиться на скандале, который осознанно создавала. Так что, пока Бонафон придерживалась своей версии событий, Марвиль сужал круги, атакуя своими вопросами служанку со слабых сторон.
Разве Мазлен, первый раз прочитав рукопись, не предупредил ее, что это можно использовать для mauvaises applications, или опасных приложений к подлинным событиям?
Да, но она заверила Мазлена, что это всего лишь история, каких множество появляется каждый день, не давая повода для каких-либо applications.
Если Мазлен предупредил ее об опасности, почему она продолжала настаивать на издании книги?
Она признала, что была не права, но она не видела ничего дурного в «приложениях». Она решила не отказываться от публикации только потому, что «очень нуждалась в деньгах».
Разве к истории не было ключа? Не был ли он добавлен в тех экземплярах, которые она получила?
Нет. Она видела ключ три недели назад, рукопись была добавлена к некоторым экземплярам, продававшимся с прилавка Дюбюиссона в Версале, но она не имеет к этому никакого отношения.
Эта реплика обнажила слабость в защите Бонафон, и Марвиль немедленно нанес удар.
Вот как! Значит, задолго до того, как она сожгла свои экземпляры, она все знала о возможных приложениях и тем не менее не отказалась от замысла продать книги. Более того, она бы продала весь запас, если бы Дюбюиссона не арестовали. Она была виновна в создании и распространении «самой непристойной книги в мире»! Не она ли была автором ключа? Или это был Мазлен? Предосторожности, которые они предприняли, чтобы скрыть свои действия, показывают, что оба осознавали их преступность.
Вовсе нет, ответила она. Она прибегла к секретности только потому, что не хотела афишировать свое имя. Только отчаянная нужда в деньгах вынудила ее написать книгу, она не писала ключ и не верила, что Мазелин сделал бы это.
На этом месте Марвиль прекратил допрос. Он узнал достаточно, чтобы доказать причастность мадемуазель Бонафон к созданию крамольной литературы, но подозревал, что есть еще что-то, чего она не хочет говорить. Ведь зачем простолюдинке, особенно женщине из домашних слуг, писать романы? Чтобы узнать подноготную этой истории, Марвилю нужно было допросить других заключенных в Бастилии, а их было предостаточно.
В конце концов генерал-лейтенант и его подручные разобрали двадцать одно дело, отправив в заключение одних, изгнав других и отпустив пару книгонош и посыльных издателя. Они составили полную картину подпольной сети, соединяющей Руан, Версаль и Париж. Но основной проблемой полиции оставалось авторство ключа и самого романа, так что они сосредоточились на мадемуазель Бонафон. Они вызывали ее еще на два допроса и продолжали расставлять ловушки, а она продолжала их обходить. Но полиция добилась большего от ее соучастников. Когда удавалось выудить компрометирующую информацию из одного подозреваемого, ее сопоставляли со словами другого, не говоря ему об этих новых сведениях, чтобы поймать его на лжи. Тогда ему рассказывали о показаниях подельника, пытаясь добиться признания. Кроме того, полиция пробовала докопаться до истины с помощью техники, известной как очная ставка. Они вызвали мадемуазель Бонафон и Мазлена из отдельных камер и зачитали их показания, стараясь вызвать взаимные обвинения. Когда это не сработало, привели Дюбюиссона и повторили процедуру. Версия издателя насчет ключа откровенно противоречила остальным, но никто не сдавался. Так что расследование не двигалось с места в течение нескольких дней, пока наконец следователи не заставили расколоться Майяра, консьержа маркиза де При. Он признался, что работал на потайном складе в городском особняке маркиза в Париже. Оттуда он снабжал парижских книгонош, а сам получал товар из Версаля: сорок пять экземпляров от Мазлена и двадцать пять от мадемуазель Бонафон, которая должна была получить по три турских ливра за каждую проданную книгу. (Ливр, наиболее ходовая валюта, в 1750 году был примерно равен дневному заработку неквалифицированного работника.) В посылке, пришедшей от Бонафон, был ключ, написанный ее рукой.
Признание Майяра дало генерал-лейтенанту нужную информацию для третьего допроса мадемуазель Бонафон. Он сначала не открывал своих карт, задавая привычные вопросы о ключе и получая в ответ привычное отрицание. Потом сделал выпад:
Знает ли мадемуазель Бонафон некоего Майяра, консьержа маркиза де При?
Она видела его однажды в Версале вместе с мадам де При.
Писала ли она когда-нибудь Майяру или отправляла ему экземпляры «Танастеса»?
Нет.
Ложь. Ему было уже известно, что мадемуазель Бонафон отправила двадцать пять экземпляров книги Майяру и участвовала в поставке еще сорока пяти, рассчитывая получить по три ливра с каждой продажи.
В этот момент пала главная опора защиты мадемуазель Бонафон, и ей ничего не оставалось, кроме как признаться, продолжая затемнять, насколько это было возможно, обстоятельства дела.
Да, признала она, это правда: она пыталась извлечь выгоду из продажи книг, которые оставались в ее распоряжении. Она вверила их слуге принца де Константена, который мог без затруднений провезти их через таможню в карете принца.
Был ли в посылке ключ?
Да, она не могла этого отрицать. Майяру нужен был ключ, чтобы продавать книги. Так что ей пришлось написать его своей рукой и отдать Мазлену для отправки Майяру, но с условием, что он будет служить только для пользования Майяра, а не распространяться вместе с книгами.
Тогда Марвиль показал бумагу, исписанную от руки. Это ключ?
Да, призналась она. Это был именно тот экземпляр, который она послала Майяру, написанный ее рукой. Единственное, что она могла сказать в свою защиту, так это то, что не получила от книг никакой прибыли.
Отбросив это оправдание, Марвиль начал вещать:
Я поставил ей на вид, что с начала заключения она взяла привычку признавать одну часть фактов, свидетельствующих против нее, и отрицать другую.
Она была виновна в создании и распространении литературы самого возмутительного и опасного рода. Она пыталась обогатиться, клевеща на короля. И может не сомневаться, что останется в тюрьме до тех пор, пока корона не соблаговолит помиловать ее.
На самом деле мадемуазель Бонафон провела в Бастилии четырнадцать с половиной месяцев. Ее здоровье было настолько подорвано, что, согласно докладу управляющего Бастилией, она могла умереть, если власти не переведут ее в более здоровую обстановку. Так что мадемуазель Бонафон отправили в монастырь сестер-бернардинок в Мулене, где она провела следующие двенадцать лет без права принимать посетителей и получать письма.
Почему я выбрал именно это дело из сотен, находящихся в архивах Бастилии? Современному читателю (это чистое предположение, скорее всего, я – единственный, кто читал этот текст за последние 250 лет) «Танастес» покажется просто скучным. Но для читателей XVIII века, вооруженных ключом, это была сенсация – первое сочинение о сексуальной жизни Людовика XV и придворных интригах, с нею связанных. Конечно, слухи в Версале держали двор в курсе романов короля, с их неловкого начала с тремя дочерями маркиза де Неля (особенно всеми ненавидимой графини де Шатору, сопровождавшей Людовика на фронт в Мец во время войны за австрийское наследство) до назначения мадам де Помпадур maîtresse en titre, официальной фавориткой, но в «Танастесе» все это было предано печати. С помощью ключа, в котором говорилось, что Танастес – это Людовик XV, Оромаль – кардинал де Флёри, Амариель – епископ Суассона и так далее, любой читатель мог понять хитросплетения власти и секса в сердце французской монархии. Так воспринимала книгу полиция. В докладе правительству о проделанной работе было написано:
Эта книга представляет собой аллегорическую сказку, из которой легко вывести оскорбительные приложения к особе короля, королевы, мадам де Шатору, герцога де Ришелье, кардинала де Флёри и других придворных мужей и дам. В ней рассказывается об обстоятельствах болезни короля в Меце в 1744 году, отставке мадам де Шатору, возвращении ей милости короля и восстановлении ее прежнего положения, о ее болезни, смерти и новом выборе короля – мадам де Помпадур135.
Это было литературное оскорбление величества.
Что еще примечательнее, учитывая старания государства контролировать мир печати, вся схема осуществлялась из комнат прислуги. Автор, ее посредник (Мазлен), перевозчик (слуга принца де Константена) и распространитель (Майяр) – все в разных должностях служили аристократам. Дюбюиссон был одним из многих издателей, которые вели дела в Версале, держа запрещенные книги на потайных складах и продавая их из-под прилавка или распространяя из-под полы (sous le manteau, как обычно говорили). Дворец был местом, где сходились пути литературного подполья. И некоторыми из тайных агентов были женщины. Генерал-лейтенант полиции с трудом мог поверить, что горничная написала скандальный роман с ключом, но у мадемуазель Бонафон набралась целая подборка трудов – стихотворений и пьес, помимо «Танастеса». Более того, эта книга была напечатана при лавке, которой владела женщина, вдова Ферран из Руана. Как и большинство вдов в книжной торговле, она взяла в свои руки предприятие мужа после его смерти. Литературная полиция обнаружила немало странных и неожиданных персонажей, чтобы сказать, что литература в широком понимании, включающем все стадии создания и распространения книг, проникала в обществе при Старом режиме куда глубже, чем это показывают труды, сосредоточенные на великих людях и великих произведениях.
«Следствие» по книге часто начиналось с последнего пункта на пути ее распространения и продвигалось вверх к владельцам складов, извозчикам, типографам, издателям и авторам. Чтобы проследить эти нити, охотясь за запретной литературой, полиции нужно было ориентироваться в хитросплетении каналов торговли, ведущих в задние комнаты, по маршрутам книгонош и к палаткам под открытым небом, где беднейшие обитатели литературного мира пытались заработать на хлеб. Нищета часто приводила к преступлениям, ведь наибольшую прибыль можно было извлечь там, где риск выше всего – в подпольной торговле. Полиция часто задерживала маргинальных дельцов, действующих в этом опасном секторе, изо всех сил стараясь удовлетворить спрос, и архивы Бастилии полны историй этих «бедолаг» (pauvres diables) со дна книжной торговли.
Досье парижской bouquiniste (мелкой торговки книгами, обычно работавшей в палатке под открытым небом) служит богатейшим источником информации об этой стороне книжной системы распространения. Луиз Манишель, известная в торговых кругах как «девица Ламарш», держала палатку в переулке, соединяющем сад Пале-Руаяль с улицей Ришелье в самом сердце Парижа. Задолго до того, как Бальзак прославил его в «Утраченных иллюзиях», Пале-Руаяль стал важной точкой в издательской индустрии. Он воплощал другой аспект системы привилегий, свойственной Старому режиму. Так как Пале-Руаяль принадлежал герцогу Орлеанскому, члену королевской семьи, это было lieu privilégié (привилегированное место) вне досягаемости для полиции. Инспекторы и их осведомители могли осматривать товары, которые лежали на прилавках, рассеянных по саду, но не имели права проводить обыски или аресты без предварительного согласования с управляющим дворца, который обычно задерживал такие дела на достаточное время, чтобы виновники могли скрыться. В результате Пале-Руаяль, территория которого была открыта для всех парижан, давал приют множеству сомнительных занятий – проституции, азартным играм, политическим пересудам и продаже запрещенных книг. Девица Ламарш предлагала отборный товар покупателям, жаждавшим узнать об интригах министров, сексуальной жизни королевских особ и всякого рода вольностях, как философских, так и эротических.
Она не имела права этого делать. Формально все книгоноши и bouquinistes должны были получать разрешение от полиции и регистрироваться в Управлении книготорговли, но Пале-Руаяль защищал Ламарш и некоторых других мелких торговцев под сенью привилегий. Они устанавливали прилавки (étalages) под галереями, окружающими сад, и во всех соединенных с ним аллеях и переулках. Когда предоставлялся случай, они торговали между собой, сбивали друг другу цены и заключали союзы со своими коллегами из других относительно безопасных мест – Лувра и Дворца правосудия. Такие дельцы обычно получали книги от мелких книгопродавцев из Парижа, которых снабжали потайные склады и типографии в провинции или за рубежом. Ламарш знала все хитрости торговли. Она промышляла этим делом еще когда была маленькой девочкой и унаследовала лавку от матери, занимавшейся ею до своей смерти в 1771 году. Отец Ламарш, известный полиции как «негодный подданный, продававший очень дурные книги»136, держал такое же крохотное предприятие в другом месте, пока к семидесяти четырем годам ему не отказало здоровье. А его сестра разносила «дурные книги», пока полиция не упрятала ее в тюрьму Фор-Л’Эвек где-то в начале 1770‐х. Не похоже, чтобы члены этой семьи читали те сочинения, которые продавали. Ламарш не была неграмотной, но ее письма из Бастилии написаны примитивными каракулями и с такими ошибками, что иногда приходилось читать слово вслух и догадываться о его значении по звучанию.
В декабре 1774-го, а это первая дата в ее досье, Ламарш было тридцать восемь лет. Она жила вместе с вдовой, которая работала у нее служанкой, в квартире на шестом этаже в задней части здания над табачной лавкой на улице Сент-Оноре. Это означало, что ее жилье было дешевым, ведь на рынке парижской недвижимости экономическое расслоение было, как правило, вертикальным: чем выше этаж, тем беднее жилец. Пьер-Огюст Гупиль, инспектор по книжной торговле, начал готовить для Ламарш ловушку после того, как получил донесение от осведомителя, купившего с ее прилавка запрещенную книгу и описавшего общество, собирающееся возле него:
Все дворяне, ищущие последние новинки, библиофилы, которым привозят заказы, и дамы, желающие иметь книги на своем туалетном столике, обращаются к этой женщине. У нее всегда находится что-то, чтобы разжечь их любопытство: «Письмо герцогу и пэру» [Lettre à un duc et pair], «Письмо от господина де Соруэ господину де Мопу» [Lettre du sieur de Sorhouet au sieur de Maupeou], «Подлинные воспоминания о жизни мадам Дюбарри» [Mémoires authentiques de la vie de Mme du Barry], «Ужины короля Пруссии» [Les soirées du Roi de Prusse] и т. д. Нет такой книги, которой у нее бы не было и которую бы она не стала продавать137.
Как можно понять из названий, ассортимент Ламарш во многом состоял из политических памфлетов и скандальных сочинений. Многие из них были направлены против решений канцлера Рене-Николя-Шарля-Огюстена де Мопу, который спровоцировал реорганизацией судебной системы, приведшей к усилению королевского произвола, поток протестной литературы в 1771–1774 годах. Правительство делало все возможное, чтобы избавиться от подобных сочинений, даже после падения Мопу и вступления на престол Людовика XVI в мае 1774 года. Памфлетом, который они особенно хотели уничтожить, было «Письмо г-на аббата Террэ г-ну Тюрго», Lettre de M. l’abbé Terray à M. Turgot, где проводилась связь между протестами против Мопу и назначением нового министра, Анна-Робера-Жака Тюрго138. Генерал-лейтенант полиции Жан-Шарль-Пьер Ленуар приказал Гупилю найти этот памфлет, что тот и сделал, приобретя через своего осведомителя два экземпляра из лавки Ламарш. Потом он написал еще один доклад о ее предприятии:
Девица Ламарш продолжает продавать «Письмо г-на аббата Террэ г-ну Тюрго» в Пале-Руаяле. Люди толпятся у ее прилавка, как будто там играют новую пьесу, это разжигает любопытство. Кроме того, памфлет служит причиной разговоров об особах, которых компрометирует, и, хотя он довольно плохо написан, запах скандала, который от него исходит, гарантирует, что это сочинение будет продаваться и читаться139.
Выслеживая книги, полиция отмечала воздействие, которое они оказывают на парижскую публику. Остроумный памфлет или правильно расположенная лавка могли оказать нежелательное влияние на общественное мнение, и Ламарш знала, как играть на чувствах своих покупателей. Гупиль отмечает, что она пыталась привлечь его тайного агента такими словами:
Понизив голос, она спросила, знает ли он о «Жизни мадам Дюбарри». «Конечно, – ответил он. – А что?» – «А то, что у меня есть еще несколько экземпляров из тех двухсот, что мне прислали из Фландрии две недели назад». Потом она игриво добавила: «Вы знакомы с этой книгой? Это „Требник руанских каноников“ [Bréviaire des chanoines de Rouen]. Пришло оттуда же». И она тут же вытащила из-под прилавка книгу, которую я прилагаю к докладу и за которую попросила два ливра девять су. Как вы можете заметить, месье, это собрание непристойностей, прекрасно подходящее для развращения умов140.
Гупиль попросил разрешения обыскать квартиру Ламарш, где, по его мнению, она хранила запрещенные книги и где можно было найти указания на ее поставщиков. Ленуар согласился отправить его на такого рода «досмотр», и в десять вечера 23 января 1775 года Гупиль вместе с Пьером Шеноном, чиновником (commissaire) из суда Шатле, вошли домой к Ламарш. Они провели тщательный обыск, но обнаружили лишь три экземпляра «Письма г-на Террэ», два – порнографического трактата «Выбывший из строя сладострастник», Le Volupteux hors de combat, и простенькую счетную книгу. На следующую ночь в двенадцать часов они вернулись с подписанным письмом-ордером, lettre de cachet, на арест Ламарш и увезли ее в Бастилию.
Торговка пробыла в камере без каких-либо контактов с внешним миром до 27 января, когда Шенон приступил к первому из двух допросов. Он имел дело с множеством книгонош и торговцев такого рода и, как правило, не слишком усердствовал с вопросами при первой встрече, чтобы иметь возможность запутать подозреваемых на следующем допросе, имея на руках доказательства, добытые следствием. Когда ее спросили о поставщиках, Ламарш ответила что-то неопределенное о людях, которые приходили к ее прилавку с пачками книг и возвращались через несколько дней за оплатой. Она не могла назвать имена и дать описание, более точное, чем «среднего роста» и «несколько потрепанного вида». Ламарш сказала, что продавала такие же книги, как и другие bouquinistes в Пале-Руаяль, и думала, что полиция не имеет ничего против. Сама же она не знает об их содержании, так как не читала их. Она не имела понятия, что «Письмо аббата Террэ» запрещено. Покупатели спрашивали эту книгу, и, когда появился неизвестный человек с дюжиной экземпляров при себе, она их купила. Он продолжал приходить, а Ламарш, по ее словам, продолжала продавать, пока через ее руки не прошло около сотни экземпляров. Шенон пытался подловить торговку, указав на записи в ее счетной книге, где говорилось о 500 экземплярах «брошюры», но она ответила, что «брошюра» – общее слово, которое она использует, суммируя все продажи в конце дня. Она не помнила, какие именно сочинения подразумевались под этим смутным определением, и точно никогда не использовала названия книг в своих расчетах. Не продавала ли она «Жизнь мадам графини Дюбарри», спросил Шенон. Только два экземпляра, ответила Ламарш. Она приобрела их у одного из покупателей, у которого оказалось несколько лишних копий. Она не могла назвать ни его имени, ни адреса и могла описать только как благородного человека около пятидесяти лет141.
В этот момент Шенон прекратил допрос. Он по собственному опыту знал, что готовность заключенных все отрицать часто ослабевала после того, как они проводили достаточно времени одинокие и забытые в грязной сырой камере. Ламарш казалась отчаявшейся через день после первого допроса в своем письме к Ленуару. Она писала, что одна содержит семью. Ее отец был болен, сестра – беспомощна, служанка – нездорова, а ее торговое дело, от которого они все зависели, – почти уничтожено. Письмо Ламарш, которое требует не только перевода, но и предварительной расшифровки, показывает одновременно ее грамотность и состояние ума:
La supliente in plor votre juistise vous prit de l’a regardé dun neuille de pitié je suis comme unemer de famille qui abesoins daitre ala taite de ses affair je un per de soisante e quinsans son et-tat nes pas sufisans pour le fair subsité et une seurs qui es dan la paine elle napoint dautre secour que de moy, je . . . ne ces de vercé des larme de sens.
[La suppliante implore votre justice [et] vous prie de la regarder d’un oeil de pitié. Je suis comme une mère de famille qui a besoin d’être à la tête de ses affaires. J’ai un père de soixante et quinze ans. Son état n’est pas suffisant pour le faire subsister, et [j’ai] une soeur qui est dans la peine. Elle n’a point d’autre secours que moi. Je . . . ne cesse de verser des larmes de sang.]
Просительница взывает к вашей справедливости и умоляет взглянуть на нее милосердным оком. Я все равно что мать для семьи, которой нужно быть во главе всех дел. У меня есть отец семидесяти пяти лет. Его состояние не дает ему достаточно средств для существования, и [у меня есть] сестра, которая страдает. Ей никто не окажет помощь, кроме меня. Я… не перестаю плакать кровавыми слезами142.
Тем временем полиция продолжила работать по другим направлениям. С помощью осведомителей и подручных Гупиль обнаружил, что «Письмо аббата Террэ г-ну Тюрго» распространяет «жена Мекюиньона», bouquiniste с Майского двора Дворца правосудия, разносившая памфлет по частным домам и продававшая небольшие партии своим коллегам в других местах, в том числе в Пале-Руаяль. Она сообщила одному из агентов Гупиля, который приобрел несколько экземпляров книги, что заключила тайное соглашение с типографом, издавшим их. Он согласился сделать Мекюиньон своим единственным распространителем в Париже в обмен на часть от доходов. Секретность должна была защитить ее не только от полиции, но и от мужа, объяснила торговка, ведь если бы он узнал, сколько она зарабатывает, то потребовал бы себе долю143. В своем докладе Ленуару Гупиль советует использовать эту информацию, чтобы найти типографа, работавшего, по всей видимости, над вторым изданием, которое должно было включать в себя еще больше фальшивых писем, призванных скомпрометировать публичных особ.
Одновременно с этим полиция напала на след другого опуса, беспокоившего начальство в Версале, – «Жизнь госпожи графини Дюбарри, с ее перепиской и рассказом о ее интригах, любовных и политических», Vie de Madame la comtesse du Barry, suivie de ses correspondances épistolaires et de ses intrigues galantes et politiques. Ее продавали из-под полы отец и сын Десож, разносившие книги из своей квартиры на улице Суарр и владевшие небольшой лавкой на площади Лувра, под воротами, ведущими на улицу Фроманто. Оба были арестованы и помещены без возможности общаться в разные камеры Бастилии. К сожалению, запись их допроса утрачена (есть только упоминание долгого допроса, который Шенон устроил Десожу-отцу до восьми часов вечера 2 февраля)144, зато архивы содержат множество писем, которые отец и сын написали или получили. Изучив все доказательства, Шенон добыл достаточно информации, чтобы опрокинуть защиту Ламарш во время второго допроса.
Он начал с «Жизни госпожи графини Дюбарри». Готова ли Ламарш подтвердить свои предыдущие показания насчет того, как приобрела эту книгу? Конечно, ответила торговка. Она купила два экземпляра у неизвестного благородного человека. А разве не у книгоноши Десожа, парировал Шенон. Тогда Ламарш поняла, что уже не может притязать на достоверность своей истории. Да, призналась торговка, она решила утаить его имя только потому, что «его страдания не принесли бы ей самой никакого облегчения». Десож-отец доставил ей дюжину экземпляров по пять ливров каждый, а она продавала их по шесть ливров за штуку. А что насчет «Письма аббата Террэ»? Ламарш призналась, что получила его от Мекюиньона («господина Мекюиньона», так что, очевидно, жене не удалось скрыть заработок от мужа). Больше ей нечего было сказать, и Шенон отправил торговку обратно в камеру.
С этого момента расследование перешло от мелких дельцов с парижских улиц в большой мир книжной торговли. Среди множества писем, которые полиция конфисковала в квартире Десожей, некоторые давали понять, что Десож-отец, уже тридцать три года разносивший книги, получал большую часть товара от поставщика в Версале по имени Равинэ, а этот Равинэ передавал заказы оптовикам из провинции, в первую очередь Жаку Манури в Кане, Абрааму Люка в Руане и книготорговцу по имени Валль, который управлял делом вдовы Л’Экорше в Байё. Гупиль и Шенон отправились в Нормандию в середине февраля 1775 года.
Парижская книжная полиция проводила операции в провинции, когда получала доказательства серьезного нарушения закона или когда правительство приказывало пресечь распространение враждебных изданий145. Такие задания требовали тщательной подготовки: предварительной разведки на местности, проводившейся осведомителями, сотрудничества с интендантами и их помощниками, subdélégués, поддержки со стороны местной полиции и в случае необходимости подкрепления от конных жандармов (maréchaussée). Причем все это должно было проходить в строжайшей секретности, чтобы застать подозреваемых врасплох. 20 февраля Гупиль и Шенон в сопровождении местного полицейского прибыли в книжную лавку Абраама Люка в Руане на Канском причале под вывеской со святым Лукой. Они обыскали магазин и жилые комнаты над ним, но не нашли ничего подозрительного. Тогда следователи вызвали Люка, предупредили, что им известно о его участии в торговле запрещенными книгами, и потребовали ответить, где он их хранит. Закаленный шестидесятипятилетний ветеран торговли (он отсидел срок в Бастилии в 1771 году) не поддался на угрозы. Но, пока он настаивал на своей невиновности, полицейские заметили люк в потолке верхнего этажа. Люка заявил, что он ведет на чердак, где ночует слуга. Но следователи решили убедиться в этом собственными глазами. Забравшись на лестницу, они нашли сундук, набитый совершенно противозаконными книгами вроде порнографической «Истории отца Б…, привратника картезианцев», Histoire de dom B . . ., portier des Chartreux, и атеистического «Разоблаченного христианства», Christianisme dévoilé. Вся бухгалтерия и переписка Луки были конфискованы вместе с запрещенной литературой, а сам он арестован и отправлен в Бастилию под надзором полицейского146.
Три дня спустя полицейские ворвались в лавку Жака Манури «Источник знаний» на площади Сен-Совёр в Кане. Пока бригадир жандармов стоял на страже, они обыскали помещения и обнаружили огромное количество политических, порнографических и антирелигиозных трудов, включая «Жизнь госпожи графини Дюбарри». Манури заподозрили в организации их издания, но он отрицал всякую связь с типографией. Хотя ему было всего тридцать пять, он тоже имел за плечами много лет опыта подпольной торговли и провел четыре месяца в Бастилии в 1771 году за издание антиправительственных трактатов. Манури умолял не отправлять его в тюрьму на этот раз, ведь он и его жена были больны. Более того, женщина находилась при смерти, что подтвердил местный врач, находившийся у ее постели. Ввиду этого обстоятельства Гупиль и Шенон согласились отложить приказ об аресте Манури и, конфисковав его бумаги и переправив книги в Париж, отправились к своей следующей цели – в лавку, которой управлял Валль в Байё147.
Рапорт об этой операции пропал из архивов, но Гупиль и Шенон должны были найти достаточно подтверждающих виновность доказательств, так как они отправили Валля в Бастилию в сопровождении вооруженной охраны. Местный нотабль постарался смягчить наказание, попросив Ленуара в письме о снисхождении. Он утверждал, что Валль всего лишь приказчик в лавке (garçon de boutique), ничего не знающий о книгах и продающий то, что ему предлагали оптовики (в первую очередь Манури), не понимая, как назначить цену. Тем не менее ему приходилось содержать вдову Л’Экорше, унаследовавшую магазин, и ее шестерых детей, которые скатятся в нищету, если Валлю в скором времени не позволят вернуться к делам148. Но в переписке с Десожем, найденной при обыске его квартиры, Валль выглядит не столь невинно149. Однако Гупиль и Шенон не сосредотачивались на его деле, так как им нужно было торопиться обратно в Кан, чтобы допросить Манури.
Они прибыли туда 25 февраля и провели дознание в гостинице «Оберж дю Пале-Руаяль». Единственный сохранившийся документ с этого события – список книг, которые были изъяты из магазина Манури150. Несмотря на то что он ужасно изорван, там достаточно информации, чтобы понять, что торговец был причастен к продаже незаконной литературы всех видов. Помимо распространенной порнографии («История отца Б…», «Тереза-философ», Thérèse philosophe), в список входило много свежей протестной литературы, направленной против Мопу:
14 [экземпляров] «Тереза-философ».
65 – «Гарпии, или Новогодние подарки сеньору де Мопу» (Haquenettes ou étrennes au seigneur de Maupeou).
3 – «Штопальщица Марго» (Margot la ravaudeuse).
2 – «Беспристрастные размышления о Евангелии» (Réflexions impartiales sur l’Evangile).
1 – «Трактат о частых ошибках» (Traité des erreurs populaires).
2 – «Философские письма господина де Вольтера» (Lettres philosophiques par M. de Voltaire).
7 – «Кум Матье, или Пестрота человеческого ума» (Compère Mathieu, ou les Bigarrures de l’esprit humain).
4 – «Разносчик, нравственная и критическая история» (Le Colporteur, histoire morale et critique).
7 – «Григри, правдивая история, переведенная с японского» (Grigri, histoire véritable traduite du japonais).
2 – «Дамская академия, или Непристойные речи Алоизии» (L’ Académie des dames, ou les entretiens galants d’Aloysia).
10 – «История отца Б…, привратника картезианцев».
1 – «Цитерский вестник, или Тайная история госпожи графини Дюбарри» (La Gazette de Cythère, ou histoire secrète de Mme la comtesse du Barry).
4 – «Жизнь госпожи графини Дюбарри».
92 – «Надгробное слово верховным судам» (Oraison funèbre des conseils supérieurs [то есть тем, что ввел Мопу]).
42 – «Торжественная месса, отслуженная аббатом Першелем, церковным советником прежнего так называемого верховного суда Руана» (Haute messe célébrée par l’abbé Perchel, conseiller-clerc du ci-devant soi-disant conseil supérieur de Rouen).
118 – «Последний вздох так называемого парламента» (Derniers soupirs du soi-disant parlement).
Гупиль и Шенон не стали отправлять Манури в тюрьму, возможно, из‐за его болезни или прискорбного состояния его жены. Так что в итоге только Люка и Валль присоединились к Ламарш и Десожам в Бастилии. Но полученная переписка и счетные книги дали полиции огромное количество информации, позволяющей составить представление о торговой сети, простирающейся от Лондона до Женевы.
Было бы утомительно перечислять все связи, обеспечивавшие единство этой системы, и все книги, которые распространялись через нее. Лучший способ рассмотреть эту сферу торговли с ракурса, противоположного ракурсу парижских bouquinistes, – это изучить бумаги, изъятые из магазина Манури, семь толстых томов, которые Гупиль доставил в архивы Бастилии.
Жак Манури был одним из самых крупных дельцов в книготорговле во французской провинции. Он происходил из семьи книгопродавцев, поселившейся в Кане в начале века. Его отец владел магазином на улице Нотр-Дам в центре города и контролировал продажи по всей округе. Как старший сын и вероятный наследник, Жак учился основам семейного ремесла. Ему присвоили ранг мастера в местной гильдии необычно рано, в восемнадцать лет. В двадцать, продолжая работать в лавке отца, Жак начал приторговывать сам, в основном незаконными сочинениями. Впервые его имя попало в бумаги полиции в 1770 году, когда он отправился в деловую поездку в Париж. В досье отмечалось, что Жак остановился в дорогой «Гостинице Святого Духа», на улице л’Ирондель в комнате на втором этаже с видом на двор, и продал два экземпляра атеистического труда «Система природы»151, Système de la nature, который тогда был одной из самых востребованных и опасных книг, тайному осведомителю инспектора Жозефа д’Эмери. Д’Эмери не стал арестовывать Манури, но упомянул его в записях как «молодого человека лет тридцати, высокого, носящего шпагу или охотничий нож, с волосами, постриженными как у биржевика, и одетого в сероватый сюртук»152. Манури не следует путать с бродягами и нищими из литературного подполья. Он выглядел как благородный человек.
Год спустя, во время операции, похожей на ту, что проводил Гупиль в 1775 году, д’Эмери осуществил обыск ряда книжных лавок и типографий в Кане, Авранше, Сен-Мало, Алансоне и Ле-Мане. 4 мая 1771 года с двумя полицейскими и четырьмя жандармами он обрушился на магазин отца Манури. Они обыскали каждый дюйм здания, включая большой торговый зал, несколько прилегающих комнат на первом этаже, жилые помещения наверху и в дальнем конце двора, две кладовки, набитые книгами. Полиция не нашла ничего подозрительного, но из донесения одного из осведомителей они знали, что младший Манури имел отношение к публикации книги «Процесс, проведенный во внеочередном порядке против месье де Карадёка» (Le Procès instruit extraordinairement contre M. de Caradeuc), четырехтомного антиправительственного трактата, связанного с политическим кризисом, получившим название «Бретонского случая». Луи-Рене де Карадёк де Лашалот, генеральный прокурор реннского парламента, возглавлял сопротивление разным, в основном финансовым, решениям короны. Его заключение в тюрьму посредством королевского ордера, lettre de cachet, в 1765 году вызвало волну протестов со стороны «патриотов», выступавших против того, что они называли королевской деспотией, а задачей д’Эмери было остановить публикацию их работ. Вооруженные lettre de cachet на арест Манури, полицейские отправили его, «крайне расстроенного и дрожащего», провести ночь в полной изоляции в местной тюрьме. (Его отец не был привлечен.) На следующий день во время допроса Манури признался только в том, что продал 400 экземпляров книги. Но через четыре дня д’Эмери обыскал типографию Жана-Закари Маласси в Алансоне, и тот признался, что напечатал 1500 экземпляров по заказу Манури и книготорговца из Сен-Мало по имени Говиус. Манури забрал их, сказав, что собирается переправить на склад неподалеку от Парижа, а потом продать в столице. Признание Маласси, подтвержденное дальнейшим расследованием, привело к заключению Манури в Бастилию. Он потерял четыре с половиной месяца за решеткой и, как объяснял позднее, 20 000 ливров153.
Только крупный торговец мог пережить такого рода убытки. В 1775 году Манури не просто оправился от удара, но и начал собственное дело на площади Сан-Совёр в Кане. Красиво напечатанная рекламная листовка описывает его так:
Ж. Манури, старший сын, предлагает огромный выбор книг любых жанров, в том числе редких и существующих в единственном экземпляре, которые удовлетворят вкусы любителей чтения и восполнят недостачу в большой библиотеке.
Поддерживая связи с крупнейшими книготорговцами в Париже, во Франции и по всей Европе, Манури может предложить не только новые книги, о которых пишут в газетах, но и редкие работы, как современные, так и антикварные154.
Обслуживая местных клиентов в магазине в Кане, Манури сосредоточился на оптовой торговле. Его переписка доказывает, что, кроме Десожа-отца в Париже, он поставлял книги перекупщикам в Лилле, Руане, Фужере, Байё, Сен-Мало, Ренне, Ле-Мане, Алансоне, Компьене и других городах на северо-западе Франции. Кроме этого, Манури издавал книги, задействовав типографии в Руане, Сен-Мало, Нанте и на «английском острове», île anglaise, скорее всего на Джерси155. Получая в свои руки целые тиражи, он мог продавать книги сотнями и обменивать их на сочинения, изданные другими оптовиками, чтобы разнообразить свой ассортимент. Манури вел переписку с самыми влиятельными издательскими домами в Амстердаме, Гааге, Женеве и Невшателе156. Его коллега в Лондоне обещал снабдить торговца несколькими сотнями экземпляров французских антиправительственных трактатов, напечатанных там, по сниженной цене шиллинг за штуку, чтобы обеспечить «страховку», на случай, если они будут конфискованы во Франции157. А книготорговец из Лиона Габриель Реньо обещал не менее опасное и выгодное предприятие:
Я не могу принять ни ваших «Trois imposteurs» [«Трех самозванцев», обличение Моисея, Иисуса и Мухаммеда], так как сейчас сам печатаю их тираж, ни «Отца Б…», так как имею половину доли с почти завершенного тиража. Что касается «Pensées théologiques» [«Теологических размышлений»], у меня осталось еще много книг от предыдущего тиража. Насчет вашего [вопроса о] «Cythères» [«Цитерского вестника, или Тайной истории госпожи графини Дюбарри»], я не понимаю, имеете ли вы в виду что-то из того, что я получил в обмен из Руана, или тираж, который я сейчас заканчиваю печатать, от которого прикладываю к письму титульный лист. Если у вас его еще нет <…> вы будете в числе первых получателей <…> «Maupeouana» [то есть сборника работ против Мопу] в двух томах: я организую это издание, а также «La Fille de joie» [«Девушка для утех»]158 с иллюстрациями, и другие, которые я предложу вам через некоторое время. <…> Как только мы наладим связь, то, несомненно, сможем заниматься совместными проектами. <…> Мне необходимо большое количество такого товара, и я печатаю только крупные тиражи, что, однако, не мешает мне браться за вторые издания. <…> Будьте уверены в моем молчании159.
В некоторых случаях удается воссоздать все стадии процесса распространения. Например, в мае 1774 года Реньо заказал Жаку-Бенжамену Террону, мелкому книготорговцу и типографу в Женеве, напечатать третий тираж «Исторического дневника о перевороте в устройстве французской монархии, произведенном месье де Мопу», Journal historique de la révolution opérée dans la constitution de la monarchie françoise par M. de Maupeou, одного из самых известных антиправительственных трактатов в последние годы правления Людовика XV. Реньо (в Лионе) послал десять экземпляров этой книги Манури (в Кан) в январе 1775 года, избегая упоминать название в письме, предупреждающем о поставке и заканчивающемся постскриптумом «Немедленно разорвите». (Я натыкался на невероятное количество предосудительных писем, которые заканчивались словами «Сожгите это» или «Уничтожьте это».) Манури предупредил Валля (в Байё), что он ожидает доставку в двух фургонах в первую неделю февраля. А 24 февраля Валль предложил продать книгу одному из своих клиентов, дворянину, живущему в замке рядом с Изиньи в Нормандии, подчеркивая «ваш литературный вкус и особенно ваш патриотизм». Переписка показывает даже увеличение цены, по мере того как книга перемещалась от типографии к оптовику, потом к распространителям, а потом к читателям. Реньо продал «Исторический дневник» Манури по цене шесть ливров за экземпляр, а Валлю – девять ливров. Сам Валль запросил с покупателя пятнадцать ливров.
В нелегальной торговле можно было заработать очень много денег, но там существовали столь же внушительные риски, причем на всех уровнях, включая крупнейших книгопродавцев-издателей. Задолжав 3000 ливров Манури и, несомненно, еще больше остальным поставщикам, Реньо исчез. Подпольные дельцы часто оказывались банкротами. Когда их спекуляции исчерпывали все ресурсы, торговцы задерживали платежи и старались отделаться от кредиторов, нередко стравливая их друг с другом, или просто сбегали, оставляя жен и детей. Сам Манури обанкротился к концу 1778 года. По соглашению с кредиторами он возобновил дело и, очевидно, продолжил «свое основное занятие»160, торговлю незаконными книгами, до 1789 года, а то и дольше. Но он уже не смог восстановить репутацию в глазах банкиров, которые оплачивали векселя книготорговцев. Один из них предупредил «Невшательское типографское общество» (Société typographique de Neuchâtel), швейцарского издателя, поставлявшего Манури тиражи множества подзапретных книг, что «этот человек совсем не надежен. Остерегайтесь связываться с ним»161.
Самой большой проблемой Манури было получение денег от перекупщиков вроде Десожей, которые всегда находили предлог, чтобы не платить по счетам. Например, в январе 1775 года Десож сделал несколько заказов на антиправительственный трактат «Надгробное слово верховным судам». Его клиенты, по словам торговца, «как черти мучают его, только бы заполучить книгу»162. Десож успешно доставил первую партию в Париж через тайный склад в Версале, но полиция перехватила вторую поставку на въезде в город. Десож попросил, чтобы Манури как поставщик разделил с ним эти убытки и послал новую партию вместе со ста экземплярами «Истории жизни госпожи графини Дюбарри»: «Присылайте как можно скорее. Иначе они потеряют цену, потому что очень важно продать все быстро и не привлекая внимания. Добавьте 12 экземпляров „Истории отца Б…, привратника картезианцев“, 6 – „Просвещенных монахинь“ [Nonnes éclairées], нового издания «Венеры в монастыре, или Монахини в рубашке» [Vénus dans le cloître, ou la religieuse en chemise], и 2 – „Правды о тайнах религии“ [Vérités des mystères de la religion]»163. Манури так и не получил денег за эти книги. Полиция конфисковала большую их часть при аресте Десожа, так же как и связку изобличающих писем из лавки Манури.
Эти письма и множество дополнительных свидетельств показывают, что дельцы на вершине незаконной торговли книгами вели себя столь же недобросовестно, как и мелкие сошки. У них просто был другой набор грязных трюков. Они продавали одну и ту же книгу под разными названиями, влезали в долги, а потом отказывались оплачивать векселя, придумывая оправдания вроде задержавшихся поставок или дорогой перевозки, отправляли шпионов в конкурирующие магазины и сдавали противников полиции, обманывали, мухлевали и мошенничали – кто-то больше других, кто-то меньше. Издатель Вольтера в Женеве Габриель Крамер и издатель Руссо в Амстердаме Марк-Мишель Рей были честными людьми с прекрасным вкусом. Но они были исключениями. Книгоиздание, по крайней мере незаконное, не было занятием для благородных людей.
Так же как и работа в полиции: Гупилю во время инспекций приходилось часто иметь дело с разнообразными сомнительными личностями. Он поймал стольких из них и узнал так много об их действиях, что вместе со своими начальниками, особенно генерал-лейтенантом Ленуаром, его можно было бы назвать подлинным знатоком литературного подполья. Но нелегально продавалось столько книг, что невозможно было конфисковать их все и арестовать каждого распространителя. Полиция задержала только нескольких посредников на пути, ведшем к bouquinistes в Пале-Руаяль от источника поставок. Те, кто отправился в Бастилию, оказались там всего на несколько месяцев, а потом вернулись к своим занятиям, начиная с девицы Ламарш.
Конечно, время, проведенное ею в камере, не было приятным. Долго ожидая освобождения, Ламарш все больше и больше погружалась в отчаяние. Через два месяца она писала:
Qui son donc mes enmi je né jamais fait de malle ny de paine a qui se soit e il faut que je soit a cabalé sou le pois de la doulheure quelles donc mon sor je suis comme ci je né extes plus je suis oublié de tout le monde.
[Так кто же мои враги? Я никогда никому не причиняла вреда и горя, и [все же] я должна быть раздавлена под грузом страдания. Какова тогда моя доля? Кажется, как будто я никогда не существовала. Все в мире забыли обо мне.]164
В день ареста у нее оставался последний лучик надежды. Прежде чем Ламарш отправили в Бастилию, она отозвала Гупиля в сторону и предложила шпионить на него, если он ее пощадит. Ламарш знала все о подпольных делишках других bouquinistes