Чудовища


1940 год. Лето притворяется зимой.

Кармин, жена пастуха, должна была родить еще месяц назад. В тот день умер ее муж. Ни с того ни с сего. Сидел за ужином и вдруг упал лицом на стол. Должно быть, два существа, растущие внутри Кармин, почувствовали это, потому что с тех пор они отказываются выходить наружу, а живот матери не перестает увеличиваться. Она уже не может встать, чтобы не накрениться вперед под тяжестью двух паразитов.

Нерожденные дети постоянно дерутся друг с другом.

Она не хотела близнецов, не хотела двойню. Один ребенок, только один, неважно, девочка или мальчик. Этого достаточно. Незачем даже думать о том, кто выйдет из ее чрева вторым. Она вовсе не мечтает о втором ребенке, одна мысль о нем приводит ее в ярость.

Если повезет, один из близнецов убьет другого еще до рождения.

Толчки начались уже на третьей неделе; слишком рано, по мнению повитухи Мирей. Раз в месяц та карабкалась к овчарне, расположенной высоко над деревней, и каждый раз уходила оттуда все более бледной. Внутри Кармин точно дикие кошки сцепились.

Когда срок пришел, повитуха надавила будущей матери на живот и напоила настоем трав, облегчающих роды. Тщетно. Мирей пообещала себе, что ноги ее больше не будет в доме этого отребья. От такой войны в кишках добра не жди. Ой не жди.

Если бы она знала, что через два часа после ее ухода отец детей испустит дух – вдобавок ко всему, – попросила бы приходского священника из Бельведера изгнать дьявола из овчарни.

Итак, уже десять месяцев Кармин просыпается по ночам оттого, что дети внутри у нее царапаются и обмениваются пощечинами. А недавно к этому добавились кошмары, не иначе как навеянные трупом пастуха, что лежит за дверью, завернутый в простыню. С ее-то животом Кармин едва сил хватило его хотя бы за порог вытащить.

Теперь она то и дело видит, как муж разжигает огонь, сметает пепел и обтирает ей лоб. Кармин мечется в лихорадке и не может решить, пугают ее эти видения или успокаивают.


Деревеньку накрывает пелена. Дальше трех метров ни зги не видно. Повитуху мучит совесть. Уж она-то знает, что в такой день, когда туман окутал все вокруг, на свет появляются демоны. Но что ж теперь, бросать девицу рожать в одиночестве? Тем более что в тени Мон-Бего холодно даже в разгар лета.

Кармин уже воет, когда Мирей переступает через смердящую простыню. Что под ней, она и знать не хочет. Крики успокаивают повитуху. Она в своей стихии. Кипятится вода, настаиваются травы, Кармин стоит на четвереньках. Необъятный живот растекся по матрасу.

Повитуха не успевает сказать «Тужься!», как между бедер матери появляется головка ребенка – и оп! – в мгновение ока тельце выскальзывает наружу, словно кусок мыла, и падает в руки Мирей.

Та ошеломленно молчит четыре секунды. Две из них она удивляется такой быстроте, неслыханной для нерожавшей женщины, а еще две размышляет, нормально ли, что ребенок такой… нормальный. Ни рогов, ни козлиного хвоста, ни змеиного языка. Потом повитуха встряхивается, кладет малышку – да, это девочка – перед матерью, накрывает новорожденную мягкой овчиной и возвращается к своей работе.

Первый ребенок должен был проложить путь второму. Но Кармин тужится, тужится, а второй все не выходит. Она шепчет себе под нос всякую всячину: то подбадривает себя, то ругается, то вовсе бредит. Повитуха засовывает руку в ее лоно, разыскивая упрямца… и, вскрикнув, выдергивает. На указательном пальце виден глубокий след от укуса.

Мирей – добрая женщина, но всему есть предел. С нее довольно. Она уже собирается уходить, когда Кармин издает вопль, который разносится по окрестностям, точно раскат грома. На следующий день будут говорить, что его слышали по всей долине.

Повитуха вздыхает, уже держась за ручку двери.

Она силой вливает в рот роженице настой лавра. Вытирает ей пот со лба. Говорит с ней то мягко, то грубо, подстраиваясь под схватки, требует дышать. Кармин цепляется за ее руку так, будто висит над пропастью. Бедняжка.

За стеной истошно блеют овцы.

Через час Мирей не выдерживает. Она садится на стул, слушая слабые стоны Кармин. Не вспарывать же матери живот, чтобы спасти злосчастного ребенка? У них ведь даже отца теперь нет, упокой Господь его душу, некому будет растить. Впрочем… Она может приготовить другой настой, из чабреца и зимолюбки. «Да, – думает Мирей, – так лучше всего. Первая девочка выглядит здоровой, матери хватит с ней хлопот. Тем хуже для второй. Ей придется уйти».

Но как только повитуха отворачивается, чтобы найти травы, вызывающие выкидыш, между ног Кармин появляется вторая головка.

Малышка осматривается. И убедившись, что ее никто не видит, вылезает из кокона плоти, переползает к изголовью кровати, проскальзывает под овчину и выпихивает старшую сестру. Та с криком падает на пол.

Повитуха оборачивается. Некоторое время молчит, потом пожимает плечами. Ее уже ничем не удивить. Она берет на руки новорожденную, которая выбралась наружу не иначе как чудом. Снова девочка, в точности похожая на первую. До странности похожая.

Повитуха кладет их рядом, чтобы сравнить. На самом деле, не так уж они похожи. У той, которую она только что подняла с пола, серые глаза и бледная кожа; у второй, которая уже устроилась под овчиной, волосы темные. Она сосет грудь матери, сомлевшей от изнеможения. Но вдруг Кармин вскидывается и кричит:

– Ай! Она меня укусила!

Мирей узнаёт во рту паршивки резец, который впился ей в палец. Она хватает чудовище и держит его на вытянутых руках, а оно барахтается и воет, показывая зуб.

Но кроме этого внезапного резца и необъяснимой перемены мест, в младшей нет ничего необычного. Розовая, полная жизни, беззащитная.

Повитуха качает головой. Надо перерезать пуповину, поскорее спуститься в деревню и никогда больше сюда не возвращаться. Здесь творятся вещи, которые ей не по уму, а она любит все простое. Мирей скармливает плаценту овцам.

Затем омывает детей, пеленает и кладет к груди. Старшая уже умеет нежно сосать; младшая, которая пыталась занять ее место, яростно пробивается к соску.

– Кармин, как соберешься с силами, спускайся в деревню. Ты не справишься одна с двумя грудничками и стадом.

Собираясь перешагнуть через вонючую кучу за дверью, Мирей кое-что вспоминает и спрашивает:

– Как ты их назовешь? Это для муниципального реестра.

Кармин снова вскидывается: вторая дочь опять ее укусила. Мать отталкивает малышку и отвечает:

– Эту – Агония. – Потом гладит вторую по головке. – А мою красавицу – Фелисите.

Повитуха молча кивает. Но когда она придет к мэру, чтобы записать имена новорожденных в большую тетрадь с кремовой бумагой, то скажет себе, что жизнь этого ребенка и так началась незавидно, незачем взваливать на девочку дополнительное бремя. Именно поэтому она поиграет с буквами и напишет под именем Фелисите:

Эгония


Дети выросли, овцы умерли. Кармин едва это заметила. Ей хватало забот с двумя дочерьми-чудовищами.

Фелисите раскладывала игрушки по порядку, раскрашивала рисунки, не выходя за контуры, лепетала сама себе, указывая в пустоту, и гладила невидимых зверушек. Славная, решила мать, но не от мира сего – чуточку безумица, чуточку фея.

Что до Агонии… Кармин сберегла одну овцу, чтобы выкормить ребенка. Иначе зуб девочки рвал бы ее грудь. Младшая сосала жадно и росла вдвое быстрее сестры.

На лугу за домом, где Кармин сушила ее пеленки, по ночам прорастали несуществующие растения. Цветы, которые внушали страх горе Мон-Бего: гигантские, слишком буйные, чтобы быть приличными, они захватывали землю и опутывали корнями расколотую старую скамейку. Их пестики, синие с искрой, колыхались, как водоросли, между челюстями цвета синяка и нефти. Когда мимо пролетал воробей, челюсти клацали, смыкаясь, и воробей не успевал даже чирикнуть. Потом они раскрывались вновь – и свистели по-птичьи.

Вскоре чудовищные цветы заполонили луг за овчарней, а в окрестностях не осталось ни одной птицы.

Однако этот причудливый цветник не шел ни в какое сравнение с тем, что вырывалось изо рта девочки. Стоило Агонии залепетать или раскашляться, и остальным приходилось прятаться: она выплевывала бабочек. Казалось бы, ну что бабочки? Бабочки красивые, с цветными крылышками. Но насекомые, слетавшие с губ Агонии, были плотью от плоти Агонии. Ничем иным. Там, куда они садились, зеленый лес засыхал, волосы седели, а на лицах появлялись морщины.

Чтобы защитить себя, свой дом и старшую дочь, мать завязывала младшей рот.

Вскоре после родов Кармин купила овальное зеркальце в серебряной раме, подрамник с натянутым холстом, мольберт, две кисти и коробку с красками. Обиходив оставшихся овец и детей, она вставала посреди хижины, глядясь в зеркало. Позже Фелисите рассказывала, что мать как будто искала что-то, невидимое в реальности и доступное лишь в отражении. Внимательно рассматривая себя, она вырисовывала на холсте очертания собственного лица, пружины локонов, запятые ресниц. Портрет казался заглубленным в холст и будто освещенным изнутри. Через несколько месяцев он словно ожил. Нарисованные глаза провожали взглядом всех, кто проходил мимо. Когда у Кармин спрашивали, почему она продолжает работать над картиной, которая давно закончена, та всякий раз отвечала, что портрет еще не совсем на нее похож. Что она должна его приукрасить. Неизменными оставались только глаза в центре – золотые, подвижные, приметливые. Остальное обрастало все новыми нюансами, тенями и деталями рельефа.

Близняшки выросли. Дочери пастуха научились заботиться о себе раньше, чем другие дети. Уже в пять лет они доили овец и вместе ходили в деревню за яйцами для омлета. И хорошо, потому что четыре раза в год Кармин уезжала примерно на две недели. Потом возвращалась в мокрой одежде, но менее уставшая, чем до отъезда. И объясняла Фелисите, что ездила к морю за фруктами из далекого мира – грейпфрутами, гранатами – и за сокровищами.

После одной такой поездки Фелисите получила свой первый чайный сервиз. Там был жемчужно-белый заварочный чайничек, размером не больше детского кулачка, с синими узорами и золотой каемкой, три такие же чашки с блюдцами, молочник и сахарница. Сквозь тонкий фарфор в грозовые ночи можно было разглядеть вспышки молний.

Загрузка...