2 октября 1836 года Дарвин вернулся из путешествия. В это время ему было 27 лет. Вопрос о карьере решился сам собой, без долгих размышлений. Не то чтобы Дарвин уверовал в свою способность «двигать науку», но и рассуждать об этом было нечего: на руках оказались огромные материалы, богатые коллекции, в голове – планы будущих исследований; оставалось, не мудрствуя лукаво, приниматься за работу – Дарвин так и сделал.
Привезенные коллекции ему удалось распределить между компетентными учеными: Ричард Оуэн обработал ископаемых млекопитающих, Уотергоуз – современных, Гульд – птиц, Дженнинс – рыб, Бель – пресмыкающихся и земноводных. Эта кооперативная работа явилась под общим заглавием: «Зоология путешествия на „Бигле“ (1839–1843). Сам Дарвин обработал для печати свой дневник (1-е изд. 1839 г., 2-е – 1845-го) и взял на себя геологическую часть путешествия. Результатом его исследований явились знаменитое сочинение «О строении и распределении коралловых рифов» (1842), «Геологические наблюдения над вулканическими островами» (1844) и «Геологические исследования в Южной Америке» (1846).
Дневник путешествия имел большой успех. Безыскусная простота изложения – его главное достоинство. Дарвина нельзя назвать блестящим стилистом; в его описаниях нет картинности Гумбольдта или мечтательной поэзии Одюбона. Но любовь к природе, тонкая наблюдательность, разнообразие и широта интересов автора искупают недостаток красоты изложения.
Теория образования коралловых рифов путем понижения морского дна, дававшая необыкновенно простое и естественное объяснение разнообразным формам этих замечательных островов, была немедленно принята ученым миром. Книга Дарвина сделалась, что называется, классической. Данное им объяснение вошло в учебники и долго не вызывало сомнений. Впоследствии оно подверглось нападкам и критике; но мы не будем останавливаться на этом предмете. Как ни важен вопрос о коралловых рифах сам по себе, он все же ничто в сравнении с великим вопросом о развитии органического мира, который Дарвину удалось разрешить так блистательно.
Остальные геологические работы его представляют собой развитие принципов Лайеля. Только что вышедшую в то время книгу Лайеля («Principles of Geology»[2]) он захватил с собой в путешествие. Это была одна из немногих книг, имевших известное значение в его развитии. Лайель, один из величайших мыслителей нашего века, близок по духу Дарвину. Трудно представить себе два более родственных ума. Стремление объяснять всякое явление реальными причинами, крайнее недоверие к гипотезам, сочиненным a priori, способ мышления, индуктивный по преимуществу, и в особенности уменье просто смотреть на вещи характеризуют их обоих. «Не нужно придумывать неизвестных сил для объяснения явлений, которые объясняются действием сил, известных нам», – вот, в сущности, основная мысль Лайеля. Заслуга его в том, что он не только высказал эту мысль, но и приложил ее к миру геологических явлений, показав, что грандиознейшие изменения действительно происходят в силу медленного действия известных нам факторов, что прошлое действительно объясняется настоящим…
Что может быть проще этой мысли, – но как трудно было убедить людей в ее справедливости! Но так уж создан ум человеческий, что он перепробует сотни хитроумнейших и сложнейших объяснений, прежде чем взглянет на дело просто. В этом отношении история науки есть свидетельство столько же глупости человеческой, сколько и ума. Каких чудес не придумывалось для объяснения того, что такое ископаемые кости и раковины! И когда наконец нашлись люди, сказавшие, что кости суть кости, а раковины – раковины, какую жестокую борьбу им пришлось выдержать! Но то же самое повторяется в истории всех отраслей науки. Призраки, порожденные нашей фантазией, становятся нам поперек дороги и затемняют ясную сущность дела. Нужен гений, нужен исключительно ясный и могучий ум, чтобы рассеять их, взглянуть на вещи спокойными и бесстрастными глазами и сказать нам, что дважды два четыре, а не что иное. Оттого величайшие открытия всегда так просты, оттого так часто приходится слышать по поводу славнейших завоеваний гения: «Да что же тут такого особенного? Это так просто!..»
Эта ясность ума, присущая гению, помогла Дарвину сразу оценить учение Лайеля. «Первая же местность, которую я исследовал в геологическом отношении, а именно Сант-Яго на Островах Зеленого Мыса, ясно указала мне поразительное превосходство лайелевского метода в геологии сравнительно со всеми другими натуралистами, сочинения которых я имел с собою или читал впоследствии». Заметим, что в это время никто из натуралистов еще не оценил принципов Лайеля, и Генсло, рекомендовавший Дарвину «Principles of Geology», советовал книгу прочесть, но излагаемому в ней учению не верить…
Собственные геологические исследования Дарвина произведены в духе Лайеля и оказали значительное содействие распространению и принятию его принципов. В этом – их главное значение.
Начав говорить о работах Дарвина, упомянем здесь же о его исследованиях над усоногими. Правда, они исполнены значительно позднее (1846–1854), но по характеру своему относятся к его первым работам. Вообще в его научной деятельности можно различать два периода: до и после «Происхождения видов». Труды первого – геологические и зоологические – представляют обработку материала, собранного во время путешествия, и не относятся непосредственно к задаче его жизни – эволюционной теории; работы второго тесно связаны с «Происхождением видов» и посвящены изучению тех или иных элементов великой проблемы.
Заинтересовавшись некоторыми усоногими, привезенными из Америки, Дарвин решил исследовать их поосновательнее. Для этого пришлось сравнить их с известными уже видами: оказалось, что в систематике и синонимике этой группы царит изрядный хаос; Дарвин принялся распутывать его и, таким образом, был поставлен перед проблемой обработки всего подкласса усоногих.
Эта огромная и необычайно кропотливая работа заняла восемь лет. Дарвин и сам сомневался, стоит ли она такой затраты труда и времени, но уже не хотел бросать начатое дело. Результатом исследований явились двухтомная монография современных усоногих («Монография подкласса усоногих», 1851 и 1854 гг.) и две работы об ископаемых представителях той же группы («Монография ископаемых Lepadidae», 1851 г., и «Монография Balanidae etc.», 1854 г.).
Работа над усоногими – одна из тех работ, которые высоко ценятся специалистами, ценны для систематики, но не связаны с общими вопросами; к ним применяется обыкновенно название солидных, почтенных, капитальных, однако для чтения они совершенно непригодны. По мнению Дарвина, Бульвер вывел его в одном из своих романов в образе некоего профессора Лэнга, написавшего два толстых тома о морских блюдцах (раковинах).
Должно заметить, однако, что работа над усоногими имела известное значение – может быть, даже очень большое – для Дарвина. Она наглядно показала ему шаткость и условность представления о виде как о независимой, резко определенной единице. «Меня поразила, – говорит он, – изменчивость каждой отдельной части… Когда я строго сравниваю один и тот же орган у многих индивидов, то всегда нахожу его изменчивым и вижу, как опасно устанавливать виды на основании мелочных признаков».
«Описав известное число форм как отдельные виды, – пишет он Гукеру (1853), – я разорвал рукопись и соединил их в один вид; снова разорвал рукопись и наделал отдельных видов; там опять соединил их – и, наконец, заскрежетал зубами и спросил себя, за какие грехи я терплю такое наказание!»
Первые же работы Дарвина – в особенности теория коралловых рифов – доставили ему видное место в кругу ученых, чего он, впрочем, вовсе не сознавал. Трудно представить себе более скромного человека. Он, кажется, принимал за чистую монету свои слабые успехи в школе и не считал себя способным на что-нибудь путное. Отправляясь в путешествие, он думал, что ему придется ограничиться ролью коллекционера, да и тут сомневался – удастся ли ему собрать годный для науки материал. Внимание, с которым ученый мир отнесся к его первым работам, вызвало у него наивное изумление и радость. «Я прочел в Геологическом обществе два сообщения, – пишет он Фоксу в 1837 году, – которые были благосклонно приняты великими светилами; это внушило мне много доверия к себе и, надеюсь, не слишком много тщеславия, хотя, признаться, я расхаживаю иногда как павлин, любующийся собственным хвостом. Я никогда не думал, что моя геология может быть достойна внимания таких людей, как Лайель». В другом письме он говорит: «Если я доживу до восьмидесяти лет, то не перестану удивляться, что я могу быть писателем; если бы в тот год, когда я отправлялся в путешествие, кто-нибудь сказал мне, что через несколько лет я буду ангелом, я счел бы это не более невозможным».
Однако практика сама собой уничтожила эти сомнения. Мало-помалу Дарвин убедился, что может быть работником не хуже других. Но дальше этого он, кажется, не пошел. Он так и не догадался, что охватывать одним взглядом мириады разнообразных фактов и выводить из их изучения великие законы – дело вовсе не обыкновенное, что люди, способные к такому делу, являются вершинами и возвышаются над человечеством, как пирамиды над песком пустыни.
«Всякий человек с самыми обыкновенными способностями мог бы написать такую книгу, если бы имел достаточно терпения и времени», – говорит он о своем «Происхождении видов», забывая, как много тружеников корпят годами и десятками лет, тщетно пытаясь создать что-либо повыше дюжинной фактической работы…
Эта скромность тем более привлекательна, что представляет крайне редкое явление. Гений и тщеславие почти всегда неразлучны. Великий ум слишком часто соединяется с ничтожным характером. Мелкие страсти и страстишки так же охотно свивают гнездо в сердце гиганта, как и в сердце карлика. Ньютон и Лейбниц, грызущиеся из-за права первенства на открытие дифференциального исчисления; братья Бернулли, завидующие успехам друг друга; Реомюр, прибегающий к низким сплетням и пасквилям, чтобы унизить Бюффона, – вот примеры, к сожалению, слишком частые в истории науки и ее деятелей. Тем с большей отрадой останавливается наш взор на редких исключениях, к числу которых принадлежит и Дарвин.
Независимо от упомянутых выше работ, Дарвин вскоре по возвращении из путешествия принялся за собирание материалов по вопросу о происхождении видов. Нам придется еще говорить об этой работе; пока оставим ее в стороне и скажем несколько слов о его жизни по возвращении в Англию.
Несколько месяцев он прожил в Кембридже, а в 1837 году переселился в Лондон, где оставался пять лет, вращаясь, главным образом, в кругу ученых. Привыкнув жить среди вольной природы, он сильно тяготился городской жизнью.
«Я ненавижу лондонские улицы… Этот Лондон – дымное место, способное отнять у человека значительную долю лучших удовольствий жизни», – жалуется он в своих письмах.
Из ученых он особенно близко сошелся с Лайелем и Гукером. Первый отнесся с большим сочувствием к его геологическим работам. «Из всех ученых, – писал Дарвин Фоксу, – никто не может сравниться с Лайелем в дружелюбии и благожелательстве. Я много раз встречался с ним и склонен сильно полюбить его. Вы не можете себе представить, с каким участием отнесся он к моим планам».
В своих воспоминаниях Дарвин говорит о нем следующее: «Лайеля я видел чаще, чем кого-либо… По моему мнению, ум его отличался ясностью, осторожностью, здравым суждением и значительной оригинальностью. Если мне случалось высказать какое-нибудь замечание против него по поводу геологических вопросов, он не успокаивался до тех пор, пока не выяснял предмета вполне, а вследствие этого вопрос для меня самого становился яснее. Он приводил всевозможные аргументы против меня и даже, исчерпав весь запас их, долго оставался в сомнении. Другой характерной чертой его было сердечное участие к чужим работам… Он страстно любил науку и с живейшим интересом относился к будущим успехам человечества… Его честность была в высшей степени замечательна. Он доказал ее тем, что обратился к учению о происхождении видов уже в старости и после того как приобрел большую славу опровержением Ламарковых воззрений».
Лайелю, однако, не хватало неумолимой логики и последовательности Дарвина. Это выразилось и в его отношении к вопросу о происхождении видов. Впрочем, об этом еще будет упомянуто в своем месте.
С Гукером Дарвин сошелся еще ближе. Дружба их продолжалась до самой смерти Дарвина. Гукер много помогал ему своими огромными знаниями, находя, в свою очередь, источник дальнейших исследований в его идеях.
Он познакомился также со многими другими замечательными людьми, такими как Роберт Броун, знаменитый ботаник, разъяснивший тайну оплодотворения растений, открывший клеточное ядро и сильно подвинувший вперед естественную систему растительного царства; Маколей, Карлейль, Бокль и другие. Мы приведем здесь его отзывы о некоторых из этих лиц, так как мнение великого человека о своих современниках всегда представляет интерес.
«Роберт Броун – „facile princeps botanicorum“, как называл его Гумбольдт – кажется мне замечательным по кропотливости и совершенной точности своих наблюдений. Знания его были громадны, и многое сошло вместе с ним в могилу вследствие его преувеличенной боязни сделать ошибку. Он щедро рассыпал передо мною свои знания, но относительно некоторых пунктов был замечательно честолюбив. Я посетил его два или три раза перед отъездом „Бигля“; однажды он попросил меня взглянуть в микроскоп и рассказать ему, что я вижу. Я исполнил его просьбу: кажется, дело шло о плазматических токах. Когда я спросил его, что это такое, он отвечал: это моя маленькая тайна».
С Карлейлем Дарвин познакомился в доме своего старшего брата, Эразма. Здесь кстати будет сказать несколько слов об этом последнем. Эразм был смирный, скромный, несколько насмешливый и склонный к меланхолии человек. Он вел тихую, незаметную жизнь в Лондоне; слабое здоровье не позволяло ему предаться какой-нибудь деятельности. Трудно сказать, была ли ему присуща искра дарвиновского гения. О бездарности или даровитости людей мы можем судить по их произведениям, по их делам. Эразм Дарвин не оставил никаких произведений и сторонился всякой деятельности. Знавшие его с удовольствием вспоминали его беседу, напоминавшую произведения Чарлза Ламба, писателя, известного своим остроумием. Чарлз Дарвин всегда с уважением отзывался о его уме. Карлейль находил его даже выше Чарлза, но этому отзыву нельзя придавать значения, так как знаменитый историк не любил хорошо отзываться о тех, кто превосходил его славой…
«Карлейль издевался над всеми, – говорит Дарвин, – однажды, будучи у меня, он назвал историю Грота „вонючей лужей без признаков духовной работы“. Пока не появились его воспоминания, я считал его насмешки частью просто шутками, теперь же не думаю этого… Никто не может сомневаться в его удивительной способности рисовать события и людей гораздо ярче, чем, например, Маколей… Верны ли эти картины – другой вопрос. Он имел огромное значение благодаря своему уменью запечатлевать в сердцах людей великие моральные истины. С другой стороны, его мнения о рабстве возмутительны. В его глазах сила есть право. Его кругозор, по моему мнению, очень узок, даже если оставить в стороне все отрасли точной науки, которую он презирал… Удивляюсь, как мог Кингсли назвать его человеком, способным подвинуть науку. Он презрительно смеялся, когда я говорил, что математик вроде Уэвеля может судить о теории цветов Гёте. Ему казался смешным человек, ломающий голову над вопросом, с какою быстротой движется ледник, и движется ли он вообще. Насколько могу судить, я никогда не встречал человека менее способного к точным научным исследованиям».
На одном вечере Дарвин встретил знаменитого впоследствии Бокля. «Он говорил очень много, и я слушал его молча, да и не мог бы вставить своего слова, потому что он не умолкал ни на минуту… Когда я отошел от него, он обратился к одному из своих друзей и сказал: „Книги мистера Дарвина гораздо интереснее, чем его разговор“.
Вообще, эти годы были самым деятельным периодом в жизни Дарвина. Он часто бывал в обществе, много работал, читал, между прочим увлекался поэтическими произведениями Колриджа и Вордсворта; делал сообщения в ученых обществах и в течение трех лет состоял почетным секретарем Геологического общества.
В 1839 году он женился на своей кузине, мисс Эмме Вэджвуд.
Между тем здоровье его становилось все слабее и слабее. В 1841 году он писал Лайелю: «Мне горько было убедиться, что мир принадлежит сильным и что я не буду в состоянии делать ничего более, кроме как следить за успехами других в области науки».
Такие грустные мысли нередко приходили ему и позднее: «Мысль о том, что я, вероятно, навсегда лишен лучшего из наслаждений – возможности исследовать новую область, – заставляет меня стонать» (к Лайелю, 1849 г.).
К счастию, эти печальные предчувствия не сбылись, но вся его остальная жизнь прошла в непрерывной борьбе с болезнью. Шумная городская жизнь становилась для него невыносимой, и в 1842 году он переселился в расположенное недалеко от Лондона имение Доун, купленное им для этой цели.