Живя в Париже, Диккенс не оставлял литературной работы и прилежно трудился над «Крошкой Доррит» («Little Dorrit»). Первоначально роман должен был называться «Никто не виноват» и главным действующим лицом его являлся человек, всем причиняющий несчастья, сам того не сознавая, и восклицающий при каждой новой беде: «Ну, знаете, по крайней мере хорошо то, что никого нельзя обвинить!» Потом Диккенс отказался от этого плана и переделал начало. Вообще до тех пор ни один роман не давался ему с таким трудом, не требовал стольких помарок и переписок. Сохранились черновые тетради Диккенса, и разница между страницами, на которых написан «Копперфилд» и «Крошка Доррит», поразительна. В первом из этих произведений мысли и образы легко укладываются в известные формы — очевидно, способ выражения нимало не затрудняет автора; во втором мы часто замечаем мучительную работу поиска выражений, картин для иллюстрирования характера или положения действующих лиц. Нельзя сказать, чтобы талант оставлял его, но, очевидно, процесс творчества становился для него более затруднительным, чем прежде, он не мог с прежней легкостью наполнять страницы своих романов вереницей живых, оригинальных личностей. Читатели не замечали этой перемены. «Крошка Доррит» расходилась в огромном количестве экземпляров, и если главная героиня казалась несколько бесцветной и пресной, зато остальные члены семьи Доррит и второстепенные личности были полны жизни и юмора, а министерство Обиняков возбуждало общий интерес как едкая сатира на английскую администрацию.
Сам Диккенс не только осознавал ослабление своей творческой силы, но и значительно преувеличивал его. В своих письмах этого времени он горько жалуется на то, что писательская деятельность его приходит к концу, что никогда не вернуть ему прежней свежести мысли, плодовитости воображения. Чтобы заглушить это мучительное сознание, он с лихорадочной жадностью брался за устройство театральных представлений, за участие в политических митингах и разных благотворительных собраниях, за публичное чтение своих произведений в пользу разных обществ и учреждений.
Не один только страх за гибель таланта мучил его в это время. «Всякий раз, когда на меня нападает уныние, — писал он своему другу Форстеру из Парижа, — я чувствую, что есть одно счастье в жизни, которого я не знал». Это было счастье в супружестве. Мы видели, что Диккенс женился очень рано на девушке, с которой он был мало знаком и которая пленила его исключительно своей красотой. Вскоре оказалось, что внутренней симпатии между супругами нет и быть не может. Спокойная, холодная, здравомыслящая красавица не понимала нервной, увлекающейся натуры романиста, относилась свысока к его причудам, к его бурной веселости, к его юмористическим взглядам на людей и часто бессознательно оскорбляла его своими пошло-разумными замечаниями и рассуждениями. Диккенс мучился, волновался. До крайности впечатлительный и самолюбивый, он придавал каждой безделице громадное значение, не довольствовался внешней уступчивостью жены, возмущался тем, что она не может смотреть на вещи с его точки зрения, что она любит светскую жизнь, готова раболепствовать перед так называемым обществом. В молодые годы это различие характеров проявлялось не особенно резко: с одной стороны, ореол славы, окружавший молодого писателя, заставлял г-жу Диккенс снисходительнее относиться к его «слабостям», с другой — сам романист, увлеченный и созданиями своей фантазии, и окружающей жизнью, гостеприимно распахнувшей перед ним свои двери, не часто задумывался над недостатками «Кетти» и от души радовался, когда она соглашалась сопровождать его в путешествиях. С годами, с упрочением материального благосостояния взаимное отсутствие симпатии проявлялось все сильнее, все мучительнее. Г-жа Диккенс ничего не имела против литературной деятельности мужа, приносившей значительный доход, но ей хотелось жить жизнью леди — спокойно, благоприлично, принимая у себя избранное общество. Диккенс не выносил ни этого однообразия, ни в особенности этого «избранного» общества. Он ставил все вверх дном в доме, чтобы превратить свою квартиру в домашний театр, он целые дни проводил с художниками и актерами и отказывался от сближения с аристократами. Наконец дело дошло до того, что совместная жизнь стала одинаково нестерпимой для обоих супругов.
«Бедная Катерина и я, мы не созданы друг для друга, — писал он Форстеру, — и этого нельзя изменить. Главное не то, что она делает меня несчастным, а то, что я делаю ее несчастной. Она всегда одинакова, как Вы знаете, всегда любезна и уступчива, но мы совсем не рождены для тех уз, которые соединяют нас. Она была бы в тысячу раз счастливее, если бы вышла за другого человека, и это было бы лучше для нас обоих. У меня часто болит за нее сердце, когда я думаю, как это грустно, что она встретила меня на своем пути; я знаю, если бы я завтра заболел, она горевала бы, ухаживала бы за мной, но как только я выздоровел бы, прежние недоразумения возникли бы вновь; ничто на свете не может заставить ее понять меня, ничто не может сблизить нас. Ее темперамент не подходит к моему. Не думайте, что я себя оправдываю. Я знаю, что я во многом виноват, что у меня тяжелый, неровный, капризный характер, — но теперь уже ничто не может изменить меня, кроме всеизменяющей смерти».
Напрасно Форстер старался примирить супругов, доказывая Диккенсу, что ни одно супружество не обходится без тех облаков, которые омрачают его семейную жизнь; струна была слишком натянута и должна была порваться: «Не думайте, будто что-нибудь может поправить наши домашние дела, — писал ему Диккенс в ответ на его увещания, — ничто не может поправить их, кроме смерти. Мы дошли до полного банкротства и должны окончательно ликвидировать наши дела». После многих колебаний и тяжелых семейных сцен супруги разошлись наконец по обоюдному согласию в мае 1858 года. Г-жа Диккенс осталась жить в Лондоне со старшим сыном и получала от мужа по шесть тысяч рублей в год на свое содержание, остальные дети (шесть сыновей и две взрослые дочери) поселились с отцом в поместье, купленном им незадолго перед тем. Свояченица Диккенса, мисс Джорджина Гогард, последовала за ним и заменила мать его детям.
Одним из поводов к последним ссорам между г-жой Диккенс и ее мужем было непременное желание Диккенса выступить в роли публичного чтеца своих произведений. Собственно говоря, он в последние пять лет очень часто читал в многолюдных собраниях, но всегда бесплатно, с благотворительной целью. Читал он вообще мастерски, особенно свои собственные произведения, и это искусство в соединении с популярностью его имени привлекало обыкновенно массу публики. Первые чтения его в Бирмингеме в 1853 году в пользу Политехнического института имели такой громадный успех, что на него посыпались просьбы и приглашения читать из разных городов, от разных учреждений. Многие из этих учреждений предлагали ему плату за чтения, но он отказывался от денег и читал бесплатно.
Между тем по мере того, как у Диккенса росло сомнение в прочности его литературного таланта и возможности с прежним успехом продолжать писательскую деятельность, ему чаще и чаще приходила в голову мысль пользоваться для удовлетворения материальных нужд не пером, а другим средством, находящимся в его распоряжении.
Напрасно его верный друг и советник Форстер старался отговорить его от этого плана, убеждая его, что таким образом он меняет более высокое призвание на более низкое и, являясь перед публикой в качестве актера, умаляет свое достоинство писателя. Диккенс возражал ему, что и при бесплатных чтениях он точно так же является актером, что публика, слушающая его, не справляется, кому идут деньги за билеты, что призвание актера не имеет в себе ничего унизительного. Наконец, после необыкновенно блестящих чтений в Эдинбурге, когда город устроил ему торжественную овацию и поднес в дар серебряный кубок, и в Лондоне в пользу детской больницы, он решил принять предложение антрепренера, сулившего ему громадные выгоды.
Первое платное чтение Диккенса дано было в Лондоне, в апреле 1858 года, и затем в продолжение двенадцати лет с более или менее длинными промежутками следовал целый ряд чтений в разных городах Англии, Шотландии, Ирландии и Соединенных Штатов. Чтения эти можно назвать непрерывным рядом триумфов. Во всех городах, больших и малых, билеты покупались нарасхват, залы, предназначенные для чтения, были переполнены публикой, чтеца встречали и провожали восторженные крики, громкие рукоплескания. «Вы не можете себе представить, что это было, — пишет он из Дублина. — Всю дорогу от отеля до Ротонды, около мили, мне пришлось пробиваться сквозь толпу, которой не хватило билетов. Окно в кассе разбили, предлагали по пятьдесят рублей за место. Половина моей платформы была сломана, и публика теснилась среди обломков. Каждый вечер, с тех пор как я в Ирландии, молодые девицы покупают у лакея цветы, которые были у меня в петлице, а вчера утром, когда я, читая „Домби“, нечаянно оборвал свой гераниум, они после чтения взошли на платформу и собрали все его лепестки на память». Из Манчестера он пишет: «Когда я приехал, оказалось, что уже роздано семь тысяч билетов. В зале помещается две тысячи человек и столько же должно было уйти, не найдя места. В громких приветствиях, которыми меня встретили, было столько сердечности, что в первые минуты я совсем растерялся. Я никогда не видел и не слышал ничего подобного!»
В Эдинбурге зала была до того переполнена, что многие сидели на полу, а одна молодая девушка пролежала весь вечер на краю платформы, держась за ножку стола.
Самолюбию чтеца льстили не столько рукоплескания, сколько проявления чувств, которые он успел вызвать. «Я никогда не видел, чтобы люди так откровенно плакали, как они плакали о Домби, — писал он из Белфаста. — А когда я стал читать „Сапоги“ и „Миссис Гэмп“, то я и вся публика хохотали в один голос. Они так заразили меня своим смехом, что мне трудно было сделать серьезное лицо и продолжать чтение». «Вчера утром, — рассказывает он в другом письме, — история маленького Домби сильно подействовала на одного господина. Он некоторое время плакал, не скрываясь, потом закрыл лицо обеими руками, положил голову на спинку переднего кресла и рыдал, дрожа всем телом. Он не был в трауре, но, вероятно, когда-нибудь лишился ребенка. Тут же в зале я заметил одного молодого человека, которому Тутc казался до того забавным, что он не мог удержаться от смеха и хохотал до слез. Как только он чувствовал, что на сцену должен явиться Тутc, он заранее начинал смеяться и вытирать платком глаза. Один раз при появлении Тутса он даже застонал, как будто не мог больше вынести. Это было удивительно забавно, и я от души смеялся».
Диккенса особенно трогали те выражения личной симпатии, которые ему беспрестанно приходилось замечать. «Я бы хотел, — писал он свояченице из Ирландии, — чтобы Вы и мои дорогие девочки видели, как на меня смотрят на улице, чтобы вы слышали, как после чтения меня просят: „Удостойте чести, позвольте пожать вашу руку, мистер Диккенс. Да благословит вас Бог, сэр, и за сегодняшний вечер, и за ту радость, какую вы доставляли всему моему дому в течение многих лет!“» Из Йорка он писал Форстеру: «Я почти достиг того, о чем мечтал как о величайшей для себя славе: вчера одна совершенно незнакомая дама остановила меня на улице и сказала мне: „Мистер Диккенс! Позвольте мне дотронуться до руки, которая наполнила дом мой друзьями!“»
Громадный успех нелегко давался Диккенсу. Чтения в душных залах, при громадной аудитории, беспрестанные поездки по железным дорогам, волнение, сопряженное со всяким выходом перед многочисленной публикой, — все это в высшей степени утомляло его. Он начал страдать бессонницей и часто жаловался на головные боли, на полное изнеможение. Первая серия его чтений продолжалась с весны 1858-го до зимы 1859 года; вторая — с начала 1861-го по 1863 год, а третья — в 1866 году. В промежутках между чтениями он жил с семьей в своем загородном доме. Дом этот, Гадсхилл, находится между Рочестром и Гревезендом, недалеко от Чатэма, в той местности, которая всегда была дорога романисту по воспоминаниям счастливых лет его детства. Маленьким ребенком он часто гулял мимо этого дома, с благоговением посматривая на него, и отец не раз говорил ему: «учись прилежно, трудись, тогда, может быть, тебе и удастся жить в этом доме».
Диккенс был вне себя от радости, когда обстоятельства позволили ему осуществить мечту его детских лет и приобрести в собственность Гадсхиллскую усадьбу. Дом требовал значительного ремонта, но это не смущало его, и он со своим обычным увлечением принялся переделывать, исправлять, украшать, оставляя неприкосновенным только наружный вид старомодного двухэтажного кирпичного дома с маленькой башенкой, пленявшей его в детстве. Недалеко от дома, отрезанная от него проезжей дорогой, находилась рощица с двумя великолепными кедрами. Диккенс соединил эту рощу подземным ходом с домом и поставил в ней швейцарский шале, который получил в подарок от одного приятеля из Парижа разобранным на части. В шале он устроил свой рабочий кабинет и восхищался: «…комната со всех сторон окружена деревьями, птицы и бабочки свободно летают в ней, зеленые ветви деревьев врываются в открытые окна, цветы наполняют ее своим благоуханьем, а пять больших зеркал, которыми я ее украсил, отражают и трепещущую листву, и поля волнующейся ржи, и белые паруса, скользящие по реке».
В Гадсхилле жизнь Диккенса шла вполне размеренно, все делалось в определенные часы, как он любил. Вставал он обыкновенно рано и все утро проводил за работой, но прежде чем сесть за свой письменный стол, он обходил все комнаты, службы и огород, осматривая, все ли в порядке. В виде отдыха от занятий он совершал длинные прогулки пешком, а когда к нему приезжали, что случалось очень часто, знакомые англичане или американцы, он устраивал экскурсии для осмотра разных замков, соборов и крепостей.
Отношения Диккенса с сыновьями и дочерьми были всегда самые нежные и задушевные. Пока они были детьми, он принимал участие в их забавах, в случае болезни просиживал ночи у их постели, бросал все занятия, чтобы устроить им «туманные картины» или домашний спектакль.
«Когда будете писать мою биографию, не забудьте рассказать, что я делал сегодня ночью!» — обратился он однажды шутя к Форстеру. Оказалось, что его дочери (в то время еще девочки) вздумали выучить отца танцевать польку к балу, который намеревались дать в день рождения старшего брата, и долго заставляли его повторять па. Ночью ему вдруг показалось, что он забыл их урок. Он вскочил с постели и босиком в темной комнате стал упражняться в танцевальном искусстве.
Дом Диккенса всегда был населен разными домашними животными и птицами. У него постоянно жили друзья и питомцы, как пернатые, так и четвероногие. Нередко бросал он книгу, чтобы доставить удовольствие своему любимому коту, поиграть с ним; в Гадсхилле целое семейство водолазов постоянно сопровождало его во всех прогулках, и, читая те страницы, в которых он с такой любовью, с таким добродушным юмором описывает приятелям все свойства и похождения своих собак, можно подумать, что дело идет о человеческих существах.
Размеренная жизнь в Гадсхилле была приятно прервана празднествами по случаю свадьбы второй дочери Диккенса, Кетти, вышедшей замуж за младшего брата известного романиста Уилки Коллинза — Чарлза Альстона Коллинза, одного из сотрудников «All the Year Round». Множество гостей из Лондона и других городов собралось приветствовать новобрачных, но что было особенно приятно Диккенсу — это участие окрестного сельского населения в его семейной радости. Он всегда жил в самых дружеских отношениях со своими бедными соседями; в случае болезни или несчастья они смело шли к нему за помощью, и теперь решили выразить ему свою благодарность. В качестве сюрприза они украсили всю дорогу от дома до церкви триумфальными арками из зелени и цветов, кузнец добыл где-то две пушечки и встретил брачную процессию веселой канонадой из этих орудий. Никакие публичные овации не трогали Диккенса так сильно, как это искреннее выражение симпатии к нему не как к писателю, а как к частному человеку…
«Страшно подумать, сколько друзей падает вокруг нас, когда мы достигаем среднего возраста, — писал Диккенс. — Страшный серп безжалостно косит окружающее поле, и чувствуешь, что твой собственный колос уже созрел». Этот серп особенно жестоко поражал Диккенса во время пребывания его в Гадсхилле.
В течение четырех лет ему пришлось потерять нескольких близких людей. Вскоре после свадьбы Кетти умер один из его братьев, потом — любимый зять и помощник во всех практических делах, Аустин, потом его мать, и затем двое добрых друзей его — романист Теккерей, которого Диккенс высоко ставил как писателя и искренно любил как человека, и художник Лич, талантливый иллюстратор его произведений. Но всего больше поразила Диккенса смерть его второго сына, юноши, подававшего большие надежды; он только что закончил курс ученья, поступил на военную службу, отправился со своим полком в Индию, но заболел там и, намереваясь вернуться на родину, скончался в калькуттском госпитале. Все эти потери глубоко огорчали Диккенса, но он старался не поддаваться горю и искал забвения или в усиленном труде, или в тех треволнениях, какие доставляли ему его публичные чтения. Внешне он казался бодрым, но тем сильнее страдала его нервная система. В начале 1865 года Диккенс вдруг почувствовал странную боль в левой ноге, так что принужден был на несколько недель слечь в постель. Болезнь плохо поддавалась лечению, доктора приписывали ее нервному расстройству. Когда романист встал с постели, он оказался хромым, и хромота эта оставалась до конца его жизни.
Вскоре после этого он едва не погиб в железнодорожной катастрофе. Под поездом, на котором он ехал, сломался мост; несколько вагонов свалилось в реку, а тот, в котором он сидел, повис над бездной. В момент катастрофы Диккенс не потерял присутствия духа. Он успокоил своих соседок пассажирок, вылез из окна, помог кондукторам вытащить пассажиров из уцелевших вагонов, ухаживал за ранеными и умиравшими; но ужасное это происшествие произвело на него потрясающее впечатление, которое даже время не могло изгладить. Год спустя он писал: «Путешествие по железной дороге страшно тяжело для меня. У меня беспрестанно появляется ощущение, точно вагон валится на левую сторону, дыханье захватывает, я чувствую дрожь во всем теле, и, странное дело, припадки эти не только не уменьшаются, а скорее усиливаются с течением времени».
И несмотря на эти припадки, несмотря на повторение болей в ноге, на почти постоянную бессонницу и легкие обмороки, вызываемые ослабленной деятельностью сердца, Диккенс ни за что не соглашался отказаться от третьей серии публичных чтений, начатой им с весны 1866 года. Он, может быть, чувствовал, сам того не осознавая, что ему осталось уже мало времени для работы, и спешил воспользоваться этим временем: «Я уверен, что заржавею и ослабею, если стану беречь себя, — возражал он на замечания друзей. — Лучше всего умереть, работая. Таким создала меня природа, таким я всегда жил и до конца не изменю своих привычек».
Литературная деятельность Диккенса не прекращалась во время его жизни в Гадсхилле. С 1859 года он сделался единственным собственником журнала «All the Year Round». Благодаря добросовестным сотрудникам собственно редактирование журнала отнимало у него немного времени, но он постоянно поставлял туда свои произведения. С 1860 года Диккенс начал писать ряд статей под общим названием «Некоммерческий путешественник» («Uncommercial Traveller»), продолжавшийся до последнего года его жизни. Это были мелкие очерки, частью автобиографические, частью почерпнутые из наблюдений, собранных им во время его разнообразных путешествий. Вот как он себя рекомендовал публике: «Я путешествую по городам и селам, я всегда в пути. В переносном смысле я езжу в интересах обширной фирмы „Братьев Гуманность“ и делаю большие обороты товаром „Фантазия“. В буквальном смысле, я постоянно брожу то по улицам Лондона, то по деревенским проселкам; вижу много мелких вещей и несколько крупных; они мне кажутся интересными, и потому я надеюсь, что они заинтересуют и других». Почти ни один рождественский номер журнала не выходил без его «Сказки», кроме того, он поместил в нем свою «Историю Англии для детей» и два больших романа: «Повесть о двух городах» («Tale of Two Cities») и «Большие ожидания» («Great Expectations»).
С весны 1865 года Диккенс начал печатать отдельными выпусками роман «Наш общий друг» («Our Mutual Friend»). Тяжелые удары судьбы, перенесенные в это время автором, отразились на этом произведении. В нем замечается некоторый недостаток свежести и прежней творческой силы, но автор до конца остается неподражаемым юмористом, красноречивым защитником всего угнетенного и обездоленного. Кукольная швея Дженни Врен может занять место в одном ряду с наиболее симпатичными созданиями автора, а мистер Подснеп — вполне состоявшийся тип.