Вот беда! — про себя сокрушался Берды-Котур. Такую прорву лука вырастил, а сутки упустишь, прихватит морозом и конец, все труды прахом!.. "Сколько ни ломай голову, остается одно: снять с колхозной работы не только сына Ашира, но и невестку Дженнет, дочку Кырмызы и всех троих на меллек. Так Берды-Котур и объявил за вечерним чаем.
Сын и невестка промолчали. А дочь взмолилась:
— Папа, ведь я подруг на соревнование вызвала! В бригаде помидоры не убраны. Что люди скажут?
— Люди?! — не глянув на нее, протянул Берды-Котур. — Да чтоб им высохнуть, людям! Значит, оглядывайся на них, угождай, а свое добро пусть пропадает?!
В конце концов сговорились и вчетвером весь день убирали лук. Назавтра Ашир с женой решили отдохнуть. А Кырмызы едва позавтракала — скорей в бригаду. Берды-Котур уселся на корточки возле груды собранного лука. Его супруга в это время подбирала на грядках оставшиеся луковицы.
— Смотри-ка, неймется нашему "бригадиру", — наблюдая за отцом из окна, обратился Ашир к жене. — Отпросились мы на день, а из-за него второй день прогуливаем…
Вздохнув, Ашир побрел к двери. Неслышно приблизился к отцу. Тут рябой Берды с силой прихлопнул ладонью по своему тельпеку, и без того приплюснутому.
— Пересушили мы его! Да и я расхворался, и у тебя отговорка нашлась. Вот теперь гляди, — он бросил сыну под ноги горстку луковиц, самых невзрачных. — Кто станет такой лук покупать?
— И чего тут сокрушаться? — тотчас повела речь старушка Наргюль. — Такого просохшего лука наберётся с пять кило. Да и не отговорку нашел тогда Ашир-джан, будто сам не знаешь…
Ох, мелочные это разговоры, недостойные человека! Ашир слушал — и прямо сгорал со стыда за отца. Было отчего парню негодовать. В те дни, когда подошла очередь на их меллек пускать воду, Ашир по вечерам ходил помогать строить новый дом Керекули-ага, одинокому старику. Из-за этого всю неделю нм на меллек воду подавали в поздние часы.
— Неладно говоришь, отец. Сперва к себе огонь приложи, а не жжется — тогда и другому, так ведь сказано.
— Что надо, то и говорю, — обиженно проворчал Берды-Котур. — Ты вот не знаешь, а этот Керекули — он председателем аулсовета был в войну. Расхаживал — тельпек набекрень, про голод и знать не знал. А у нас овсяная болтушка — той впроголодь…
— Не то отец! Как говорится, сотвори добро да хоть в реку брось, рыба не поймет, а народ все равно проведает.
Ашир только головой покачал. А Наргюль-эдже помолчав, молвила со вздохом:
— Да уж, как говорится, уголек в глаз тому, кто мирскими заботами не болеет.
— Хмм!.. — грозно набычился на жену Берды-Котур, но Ашир опередил его:
— Не к лицу нам избегать друг друга, из-за того, что кто-то когда-то был чем-то неладен. Сейчас папа, другие времена и люди не прежние.
— Времена может быть, а люди какими были, такие и остались. Ну-ка, попробуй подойди к кому-нибудь к дверям да попроси хоть двухгривенный! Думаешь, не натравят на тебя собаку?
— Ошибаешься!
— Я?!
— Неправ ты, отец, — не сдержалась и Наргюль-эдже. — Добрых-то людей немало.
— Мама, — тихо проговорил Ашир, — оставьте вы его…
— Ну уж если люди такие добрые и хорошие, — заговорил Берды-Котур — если верите, что они поддержат в трудный час, когда голодом станете помирать… тогда давайте разделим между ними все, что нажили!
— Все-то зачем делить? — вздохнула Наргюль-эдже.
— Ну, будет, поговорили! — Берды-Котур скривил губы. Ашир, давай-ка в правление за машиной.
Ашир — человек вообще-то скромный, даже стеснительный. Нет у него привычки обивать пороги в правлении, выпрашивать у башлыка машину. Даже зарплату получала за него жена. Вздохнул: делать нечего. Но тут на счастье Ашнра возле их дома остановился бригадир. Оказывается, полив идет, а двое мирабов где-то запропастились. На Ашира вся надежда. Берды-Котуру и возразить нечего. Ашир-то радехонек. Только бригадир за калитку — он лопату на плечо и чуть не бегом к коллектору.
— А-хов, — не удержался все-таки отец. — Как же насчет машпны-то?
— Придется, папа, тебе самому сходить.
— Пех-хей!..
Ашира уже и след простыл. Берды-Котур только головой покачал ему вслед. Этого не удержишь, нет. Такому, как он, для колхоза лишний час потрудиться, кому-нибудь услужить безвозмездно — все равно что двойную зарплату получить. Сокрушенный, поплелся старик в правление.
Чувствовал он себя в пути неважно — и вот почему. Уже не один год ветераны труда, вышедшие на пенсию, регулярно помогали колхозу чем могли. Все — но только не рябой Берды. Этот, как ему пенсию начислили, единого дня в колхозе не проработал. И вот теперь он опасался: попрекнет его за это башлык. Однако же ничего, обошлось.
— Члены твоей семьи отлично трудятся у нас, — похвалил председатель, может и с намеком. — Машину дадим, что за разговор. С Бехбитом поедешь.
Шел из правления — ноги едва касались земли от радости.
Оказалось, Бехбит только что возвратился с овощебазы. На ходу перехватил пиалушку чаю и снова собирался уезжать.
— Бехбит-джан, машина у тебя в исправности? — прямо с порога подступил к нему Берды-Котур. — Сейчас бы и поехать…
— Давайте лучше завтра на заре, — Бехбит только и думал о предстоящем рейсе.
— Вай, что ты говоришь?! Не ломай же у коровы хвоста…
Улумал все-таки парня. Поехали. Лука-то больше двух тонн. Погрузили — у Бехбита аж плечи заломило.
Они пересекли железную дорогу. Вот и станция Арчман. Дальше — асфальтированное шоссе, Бехбит предложил: неплохо бы перекусить. Но Берды-Котур ни в какую.
Когда спутник упрется на своем, тут ничего не поделаешь. Бехбит все-таки остановился наскоро выпил захваченную с собой бутылку лимонада, чуреку пожевал — и снова в путь.
Впереди расстилался такыр. Если ехать напрямик, как раз доберешься до аула, что в глубине песков. Но тут с запада надвинулись тучи, вокруг потемнело, трудно стало дышать. А Берды-Котур и совсем сник.
— Яшули, — не сдержался Бехбит, — похоже, с вами что-то неладное сегодня приключилось.
— Дети… — проговорил старик и еще ниже склонил голову, — дети наши совсем свихнулись, бога забыли. Ради чужих бегут не удержишь, а для себя, для дома — щетку с земли поднять ленятся.
— Ха-ха-ха! Это как же?
— Не смейся, сынок, верно говорю. Нынче уж как только я его, Ашира-то не упрашивал: сходи, дескать, попроси машину… Ни в какую! А едва бригадир на порог, он следом за ним, точно на веревочке…
— Так это же хорошо, Берды-ага! Колхозная работа ведь наше общее дело.
— Оно вроде и верно, сынок, да ведь на бога надейся, а сам не плошай…
Намеренья у старика всегда были вполне определенные: где б ты не работал, куда бы тебя не занесло, думай только об одном — как бы карман потуже набить.
— Как говорится, не всходи для меня ни солнце, ни луна, если нет со мной народа моего. Разве не так?
— Не так! — отмахнулся Берды-Котур. — Деньги у меня в кармане — вот он, мой народ. А если карман пустой, про тебя никто даже не вспомнит.
— Вот это, яшули, мысль в корне ошибочная. Есть такая важная штука — человечность.
— Э-э, братец, — Берды-Котур помотал головой, — уж на этот счет ты со мной не спорь. Человечность и всё такое прочее — в деньгах, только в них! Ты вот сам погляди: занимает человек руководящий пост в конторе, где побольше денег, так будь он во сто крат подлее каждого из нас — мы в рот ему глядим, но мы с каждым его словом согласны. А прогонят с должности — мы ж ему вслед собаку с цепи спустим.
Что говорить была доля правды, в рассуждениях Берды-рябого.
Встречаются, ох, встречаются низкие души, из всего умеющие извлекать выгоду только для себя…
— Гляди, сынок, на небо, — помолчав заметил Берды-Котур. — Тучи набегают. Жми поскорей, не то…
— Э, яшули, — успокоил Бехбит, — ничего страшного!
— Не скажи, братец, хлынет дождь, завязнем, а тогда кто придет нам на помощь?
— Люди! — отрезал Бехбит и сразу остановил грузовик, решив на всякий случай проверить масло в моторе. У Берды-Котура от волнения глаз задергало и нос начал подрагивать.
— Не повторял бы этой глупой присказки: люди, люди… Давай-ка лучше заводи машину!
— Нужно, яшули, чтобы мотор немного охладился.
Теперь уже все небось застлало тучами. А тут и ветром потянуло, дождь принялся накрапывать. Нелегко стало передвигаться по такыру. А до железной дороги еще целых три километра.
— Если бы мы в Арчмане подзакусили как следует… — проявил беспокойство Бехбит. — Дождь пока что только начался, обратно поедем — вот тогда, видно, припустит во всю мочь. Хорошо, если вконец не выбьемся из сил.
— Не выбьемся, — отозвался Берды-Котур и добавил язвительно, чтобы поддеть собеседника. — Люди ведь кругом, помогут как-никак…
— А вот в этом сомненья нет, Берды-ага!
— Тогда жми.
Тьма над ними сгустилась. И дождь с каждою минутой лил все сильнее. Теперь уже и руль не повиновался Бехбиту, машину заносило то передом, то задом. Вот забуксовали задние колеса. Бехбит резко прибавил газ — никакого результата… Хуже того — от бешенного вращения под колесами образовались траншеи. Берды-Котур выскочил из кабины, кинулся искать сучья или ветки…
Но что здесь отыщешь, в степи. Ветром несло навстречу только клубки засохшей колючки. Надвинув поплотнее тельпек Берды-Котур метался из стороны в сторону в поисках хотя бы прутика. Ничего! Наконец ему попался объемистый ком плотно свалявшейся колючки. Схватив его в охапку, Берды-Котур уложил прямо под заднее колесо. Натужно взревев, грузовик выбрался колесами из траншеи. Только тронулись — опять завязли. На этот раз Берды-Котур не пожалел своего долгополого халата — свернул комком и сунул под колеса.
— Простудитесь!
— Не беда!..
Но именно так и получилось. Когда завязли в третий раз и старик опять кинулся собирать колючку, он до нитки промок.
Влез в кабину — трясется весь. Да и сам Бехбит чувствовал себя не лучше. В сердце тревога все глубже закрадывается. Одна рубаха на попутчике, и та насквозь мокрая. Простудится старик того гляди… Однако не унывает.
— Люди придут на помощь. Жди от них, как же!..
"Если в людей не веришь и только на себя полагаешься — в мыслях попрекнул его Бехбит! — так хоть запасся бы в дорогу, как подобает человеку!" Вслух ничего не сказал, достал из-под сиденья свой засаленный ватник, накинул старику на плечи.
Снова поехали. На этот раз даже сотни метров не одолели — опять стоп. Но тут уже росли и колючка, и саксаул, и солянка. Берды-Котур будто одержимый принялся ломать сучья, стебли, таскать к машине. Однако силы вскоре оставили его.
— Вах, что-то в глазах у меня темно! — воскликнул он, собираясь зашвырнуть под колесо громадную охапку сучьев. Покачнулся — и грохнулся наземь…
Выскочив из машины, Бехбит торопливо поднял его, втащил и уложил на сиденье. Но и тут отовсюду продувал ветер. Машина-то старенькая, дождь заливает в кабину то справа, то слева. А старика лихорадка колотит — того гляди выскочит из кабины.
— П-помирать… видно… п-придется… — бормочет, стуча зубами. В пустыне глухой…
— Берды-ага, — ничего страшного.
— Как это ничего?! — у старика дрожь усилилась.
— П-п-пр-ридут, г-г-горишь, на п-помощь?
— Ну, конечно!
— А к… К-к-кто?
— Люди.
Берды-Котур умолк. Видно смеется над ним парень, не иначе… Конечно, очень даже странно звучит это утешение Бехбита: люди, мол, придут на помощь. Но Бехбит не сдавался.
— Яшули, верно говорю, — он силился ободрить старика. — Кто-нибудь да придет, вот увидите!
— П-придет, говоришь?
— Да, да!
А дождь уже припустился во всю мочь. И лихорадка подступила к старику — силы нет терпеть.
— Бехбит-джан, — умоляет старик, — оставь ты меня!
— Пе-хей, Берды-ага, — Бехбит только смеется в ответ. — Поправитесь!
— Ай, братец, ты не знаешь… Годы мои прошли. Столько прожил — и вот теперь такое претерпеть…
Но последних слов старика Бехбит уже не расслышал. Насторожился — и одним прыжком вон из кабины.
— Верно! — кричит. — Как я говорил, так и вышло! Вон, смотрите, люди! На тракторе!..
А у Берды-рябого и язык отнялся. Даже поздороваться толком не может с парнями, что подоспели на помощь. Уже когда отогрели его, тогда ожил немного — глядит Бехбиту в глаза и про себя думает: "Смотри-ка, говорил, люди, мол, придут на помощь, верно оказалось! Молчит, однако.
— Ничего тут нет удивительного, Берды-ага, — с видом безразличия произносит Бехбит. Говорил я, люди придут — они и пришли.
— Хей, да разве ж есть что-нибудь удивительней этого? — лицо старика светлеет. — Кто вы, сынки, откуда? И как сумели нас отыскать?
— Мы с разъезда, что за Арчманом, — отвечает один из парней. — Перед заходом солнца вы мимо нас проехали. А тут дождь. Ну, мы и подумали, глядя на вас: дождь разойдется, завязнут они, из сил выбьются. На трактор и давай за вами следом…
Перевод А. Зырина
Год, когда к нам пришла Победа, выдался дождливым, однако, возместил убытки, понесенные от засухи в 1944-м. Добром отплатил за уход и старание земледельцев тонковолокнистый хлопок. На многих хлопковых картах коробочки на кустах завязались даже раньше положенного срока. Вроде бы теперь посевы и не требовали особо тщательного ухода. Но все равно на полях — движение, шум, говор с рассвета дотемна. Кто ведет полив, кто удобрения развозит да рассыпает. А тракторы с культиваторами снуют из конца в конец безостановочно, с рокотом и лязгом, будто в атаку устремляются один на другого. Звуки песен, что парни тут и там распевают во всю глотку, смешиваются с гулом моторов: разноголосый шум словно перекатывается волнами над просторами полей, где кипит работа.
Одна лишь Айнагозель, в головном платке, повязанном над самыми бровями, глядит отрешенно на текущую вдоль борозды воду. Все ее мысли — только о Ходжалы, муже, погибшем на фронте. "Где он, мой Ходжалы?" — без слов вопрошает она у быстро текущей воды, то и дело завивающей игривые воронки. Пусть уже справлены поминки по мужу, павшем на поле битвы, — не верится женщине, что его больше нет. Но вода бежит себе и бежит, с глухим однотонным журчанием, в котором, если вслушаться, можно различить: "Оставь надежду! Оставь!.."
Айнагозель неподвижно, не моргая, глядит на струю воды — как будто все-таки ждет ответа на свой вопрос. Не дождавшись, горестно вздыхает. Ей самой кажется странной безмолвная беседа, которую ведет она с водой.
— Не проводили б мы столько джигитов во цвете сил — не сгинуть было бы лютому врагу! — вслух произносит она.
Взгляд ее теперь притягивает две ивы на восточной окраине аула, что вошли в рост еще перед войной. В то время гордились они своим одиночеством посреди солонцеватой равнины. Теперь эти ивы трудно даже разглядеть среди многих деревьев разросшегося колхозного поселка.
— Давно ли казались, ого, какими высокими, — продолжает Айнагозель беседу с собой, — а нынче даже смотреть-то на них жалко…
В это время к ней неслышно приблизился Нокер — среднего роста, круглолицый парень. Спешил он сюда, радуясь тому, что Айнагозель одна, никого не видно поблизости. По его облику даже издали нетрудно было заметить: сегодня он решился напрямик сказать ей своей любви. Торопился, не разбирая дороги. Только Айнагозель вроде бы не замечала его и по-прежнему глядела на старые ивы вдали. С Нокером ей уже приходилось встречаться. И парень как бы невзначай, между разговорами, советовал ей: выходи, дескать замуж…" Да разве можно? — отмахивалась она. — Что люди-то скажут?" Ведь она так и оставалась жить в том доме, где впервые перед мужем открыла лицо. Покинуть этот дом — такого ей даже в голову не могло придти. Потому-то Айнагозель, едва завидев Нокера, лопату вскинула на плечо и направилась было прочь. Но парень уже приблизился, проговорил, как принято:
— Не уставай, Айнагозель!
— Спасибо…
По тону ее ответа, по тому, как оделась она, даже выйдя в поле, видно было — она все еще держит траур, постоянно думает о муже. Однако, похоже было, что потихоньку отступает, уходит ее безмерная тоска. Пояс, украшенный черными цветами, туго затянутый, как бы надвое делил стройную фигуру женщины. И влюбленному Нокеру она казалась красавицей.
— Айнагозель, — позвал он, — подойди-ка сюда.
Айнагозель вздрогнула. С беспокойством огляделась по сторонам. А Нокер ждал, нетерпеливо, с надеждой вглядывался в ее лицо.
— Так, значит, и уйдешь?
— Ну, а сяду — тогда что?
— Все-таки решила на огне сжечь свою молодую жизнь?
Айнагозель присела на копну. Тяжело вздохнув, низко опустила голову. Нокеру захотелось ее обнять.
— Айнагозель-джан… — сам не заметил, как вырвалось у него. Тепло его дыхания коснулось лица женщины. "Говорят, по отважному джигиту — семь лет траур. А я…"
Казалось она уже приняла какое-то решение.
— Айнагозель-джан! — снова позвал Нокер. Он по ее молчанию угадал, что происходит у нее в душе. Осторожно взял ее за руку. Но тотчас же они выскользнули из его ладоней. Когда же он снова потянулся к ней, она сама склонила голову к нему на плечо.
— Знаю, — проговорила тихо, — следом за умершим в могилу не пойдешь…
— Не подобало и мне ходить за тобой следом, пока время траура не миновало. Но сейчас… — и он несмело поцеловал ее в щеку.
— Теперь — как посоветуешь, — она подняла голову, негромко звякнули простенькие украшения у нее на шее.
— Пойдем!
Когда они пустились в путь солнце уже склонялось к полудню. Люди же всюду на хлопковых картах были заняты своим делом. Никто даже не догадывался о том, что произошло. Только жаворонки с шумом вспархивали в небо от треска сухих стеблей под ногами у Нокера и Айнагозель. Взлетали и парили высоко в небе, выводя свою нескончаемую песню.
Айнагозель замедлила шаги, лишь когда оба вышли на широкую дорогу. Потом даже остановилась. Нокер понял ее тревогу.
— Айнагозель-джан, — он рукой указал в сторону своего дома. — Не раздумывай, пошли! Прямо к нам!
Не тронувшись с места, она тыльной стороной ладони прикрыла себе рот. Перед глазами у нее в тот же миг словно живые встали свекровь Гюллер-эдже, свекор Неник-ага. "Нет!.." — прошептала она. Помолчав, коротко пояснила: она не может уйти от стариков. Вот так, не сказавши, не зная, согласны ли они. Нокер понял: если те не дадут согласия, она не уйдет. Обида вскипела в сердце у парня, хотя и признавал — любят старики свою невестку. Погода, начавшая портиться с утра, окончательно повернула на ненастье.
А в это время Неник-ага отдыхал у себя в кибитке. Гюллер-эдже, примостившись у порога, сматывала в клубок пряжу. Три готовых мотка были сложены в углу, она их уже давно приготовила. "Вернется Ходжалы-джан, дитя мое, — не раз думалось старушке. — Внучата пойдут, сотку коврик для колыбели…" Но пришла черная весть о гибели сына, там поминки — и матушку Гюллер словно бы отпугнуло от этих клубков.
А вот сегодня Гюллер-эдже снова извлекла эти три мотка шерсти на свет божий, да еще и за четвертый принялась. Слабая надежда затеплилась у нее в сердце. Как говорят, одному только шайтану — злому духу — не на что надеяться… Сын будто живой, встал у нее перед глазами, и она, как в давние времена, принялась тихонько напевать колыбельную песенку, которая дрожью и сладкой болью отзывалась во всем теле. Неник-ага лежал неподвижно, облокотившись на подушку, он не прерывал тихое пенье жены, в котором угадывались и скрытая гордость, и материнская тоска. Он видел хлопоты старухи, догадывался о ее намереньи все же соткать коврик, с горечью подумал про себя. "Пусть ее! Да только Ходжалы не суждено полюбоваться тем, что руки матери для него сотворят…"
Должно быть старик утомился, лежа в одном положении. Подтянувшись, встал на ноги. Подумал, что бы такое сказать и теперь уж прервать нагоняющее тоску пение старухи. Но сдержался: сердце у нее болит, огорчишь еще сильнее невзначай… Прислушался, что там Делается на дворе? Ветер завывает с каждою минутой все сильнее. "О аллах, видно, солнце-то на Стожары повернуло!" Высчитал сроки — нет, как будто не выходит, рано еще.
— Оставь работу, возьмись за обед, — обернулся Неник-ага к жене. — Погода разыгралась, невестка, поди, теперь долго не задержится.
Гюллер-эдже отложила пряжу. Встала, раздула огонь в железной печурке, дров подбросила, поставила котелок.
Как раз в этот момент Айнагозель тихонько приоткрыла дверь.
— Пришла, доченька? — обернулся к ней Неник-ага.
Гюллер-эдже посторонилась, давая невестке пройти, спросила с участием:
— Не уйдешь снова-то, если распогодится?
Айнагозель внезапно покраснела, ей сделалось жарко. Растерянная, не зная, что ей делать — пройти в красный угол или стоять возле двери, опустилась на корточки, где стояла. Руку протянула к ведру с водой, зачерпнула полную кружку.
— Хей, зачем же пить холодную? — встревожился свекор, когда она поднесла кружку к губам. — Чай вот-вот закипит!
— Вах-вах-эй! — сокрушенно воскликнула Гюллер-эдже, когда невестка все же стала крупными глотками пить сырую воду.
Айнагозель чувствовала себя в безвыходном положении. "Нужно было мне уйти!" — повторила про себя. — Напрасно я домой заявилась…" Но такими приветливыми, милыми выглядели простые, привычные для нее лица обоих стариков! Понимала, сердцем чувствовала: вот допьет кружку и все скажет… Но нет, решимости опять не хватило.
"Истомилась, бедняжка!" про себя продолжала печалиться Гюллер-эдже, видя, с какой жадностью невестка пьет и пьет холодную воду.
— Эх, непутевая, чтоб мне высохнуть! — вслух укорила себя старая. — Мне бы загодя чайник-то вскипятить да заварить, а вот не додумалась!..
Айнагозель знала: Нокер ждет возле калитки. Но никак не находила повода начать разговор. Прошла в красный угол. Сняла и в клубок смотала пояс, положила в шкаф. Взгляд ее упал на фотокарточку Ходжалы. Некоторое время она разглядывала давнюю фотокарточку мужа. "Прощай, Ходжалы! — проговорила без слов. — Я долго хранила память о тебе. Не верила черной вести. Ждала, только о тебе одном думала…" Она уже обернулась, чтобы те же слова сказать старикам. Но нет! До чего милые, теплые — теплей огня самого — их открытые лица! И она безмерную тяжесть ощутила на душе, поспешила принять вид, подобающей послушной и верной невестке-вдове.
Между тем Гюллер-эдже вскипятила чай, заварила, поставила пиалу и чайник перед Айнагозель, пытливо взглянула ей в лицо. "Где мой сын, дитя мое?" — хотелось крикнуть старушке. Вот этой головы моей поседевшей пожалел бы, — с тоской подумала она. Неник-ага, видя, как, скромно, с достоинством держится невестка, и опять вспоминая, что сын уже никогда не вернется, — чтобы дотла разрушить дом того врага окаянного, который вас разлучил!". И Айнагозель чудом угадывала мысли обоих стариков, читала по их лицам, а сама с горечью осуждала то, что надвигалось неминуемо. Она уже намеревалась отбросить, предать забвению свое чувство к Нокеру. "Вместе с ними проведу жизнь в скорби, там же, где они".
…Обо всем этом подумал, все представил себе и Нокер, когда давал согласие на то, чтобы Айнагозель по-хорошему простилась со стариками. Но вот сейчас тут, в доме, разговор не мог начаться. И Нокер, стоя возле калитки в напряженном ожидании, впервые горько посетовал на свою судьбу и даже рассердился на Айнагозель.
— Не думал я, — презрительно скривив губы, проговорил он. Точно обращаясь к возлюбленной — что ты такая… вероломная!
Обвинив ее — сразу же сам устыдился своих мыслей. Вспомнил, живо представил, как она была верна Ходжалы.
Не позволял себе предаваться недобрым мыслям. Нокер с беспокойством огляделся. Гулко откашлялся, заметив, что погода вконец испортилась, порывами ветра переворачивает даже листья на дынных стеблях, что устилают грядки бахчи. Айнагозель в доме услышала его — и сразу встрепенулась. "Все еще не ушел! — искрой промелькнуло в сознании. — Сейчас выйду, скажу: уходи!.." Она рывком встала на ноги. В тот же миг скрипнула дверь, на пороге безвольно остановился Нокер.
Айнагозель низко опустила голову, носком ноги заскребла по ковру.
— Входи, Нокер! — ничего как будто не замечая, громко подбодрил гостя Неник-ага.
— Вай, отец! — на секунду прикрыв глаза и снова раскрыв, воскликнула удивленная Гюллер-эдже. — Ты что это чудишь. Нокер, говоришь? А и верно, Нокер-джан, да неужто в самом деле, ты?
Несмело ступив только шаг, Нокер взял из рук хозяина протянутую пиалу с чаем.
— Да чего ты стоишь-то? — тотчас упрекнула его старуха. — Проходи, милый, на почетное место, садись!
— Вот… проходил мимо, случайно завернул… — Нокер виновато переминался с ноги на ногу.
— Ну и хорошо сделал! Усаживайся поудобнее.
Нокер нерешительно опустился на корточки. Сразу же Неник-ага повел разговор, расспросы о работе в поле, про то, каков хлопок уродился в этом году. Нокер, как умел, пытался удовлетворить любопытство старика, но не забывал и про свою заботу. То и дело украдкой поглядывал на Айнагозель. Но она сидела скромно и неподвижно, мелкими глотками отхлебывала чай. Нокер с недовольным видом пробормотал:
— Ладно, я пойду…
— Да сиди ты, пожалуйста! — сразу с видом радушия отозвался Неник-ага.
Айнагозель сколько ни терзалась про себя — поняла, уйти все равно придется. Глянула в лицо сперва свекру, потом свекрови, тихо вымолвила:
— Мама!..
Надо было видеть и слышать, как она произнесла это единственное слово. Кажется, никто из присутствующих ничего не заметил, и разговора не получилось — опять повисло молчание. Только чуть приметно вздрогнул Неник-ага. Секунду спустя и матушка Гюллер, смекнув, что момент ответственный, насторожилась, ожидая дальнейших слов невестки. А та, будто сбросив с плеч тяжелую ношу, внезапно осмелела:
— Мама… Если б мои слезы могли вернуть Ходжалы-джана, я бы их не пожалела, поверьте! Но… о своей доле пора мне подумать. И вы не обижайтесь на меня.
Никто не вымолвил ни слова, только Нокер пробормотал что-то. Снова — мертвая тишина.
Первым пришел в себе старый Неник. Закусив губу, пробормотал: "Э, проклятый враг!.. "Округлое лицо его стало клониться все ниже. "Да… как говорится, сперва к своему телу приложи, если не жжется — тогда и к чужому. А чего я еще мог ждать от невестки? — рассуждал он про себя. — Муж погиб, жена свободна…"
— Айнагозель, дитя мое, — медленно проговорил старик, — мы вынуждены с этим примириться.
— Доченька, Айнагозель-джан, — всхлипнула Гюллер-эдже. Ей подумалось, что та уходит к своей матери, — конечно, тебе нелегко…
А она молчала, стыдилась прямо сказать, что уходит к Нокеру.
— Мама, — Айнагозель подняла голову, несмело глянула на свекровь, — вы не беспокойтесь; я сама управлюсь.
"Значит, верно, — отметил про себя Неник-ага. — Без Нокера тут не обошлось. Что ж… Все по-честному".
— Невестушка, — проговорил он вслух, — нашего несогласия или обиды здесь нет. Воля твоя.
Айнагозель, наконец, встала. С глубокой тоской с благодарностью поглядела на стариков. Несмело подалась к двери. Нокер вышел первым, огляделся, вздохнул с облегчением.
— Вы оба для меня, — проговорила Айнагозель, — дороже, чем родные отец и мать!
И пошла к двери, ступила на порог. Гюллер-эдже все еще не могла взять в толк, что же тут в действительности происходит.
— Айнагозель, невестушка, — в последний момент, поняв, что она покидает их, окликнул Неник-ага. — Разве ты ничего не возьмешь?
Она обернулась, качнула головой: нет. Еще задержалась на пороге:
— Отец… Я вас никогда не забуду!
Оба старика остались недвижимыми в своем доме, в комнате, которую они еще перед войной отделали для сына с невесткой. А она уже шла через двор следом за Нокером.
Гюллер-эдже, наконец, все поняла. Течение жизни не остановишь, тут ничего не поделаешь… Но как смирить сердце?
Неник-ага до этой минуты крепился, но тут и его покинули силы.
— Ну… — с укором проговорил он жене, все же беря себя в руки, — чтоб с этого дня не видел я твоих слез!
— Да я и не плачу, — Гюллер-эдже то ли устыдилась мужа, то ли поняла: сейчас необходимо быть стойкой во что бы то ни стало. — Не плачу!..
Ей удалось превозмочь себя — из уважения к мужу. Покрасневшие глаза сделались сухими, но сердце… оно плакало горько, безутешно.
Перевод А. Зырина
Завывание пламени в печах, работавших на мазутном топливе, бесконечный грохот от кирпича, погружаемого на машины, — все это создавало невообразимый шум. К этому шуму подключался неприятный монотонный гул глиномешалки, которая вращалась беспрерывно под навесом, в метр высотою, чуть ли ни в самом центре территории завода.
Зато смотреть было приятно, как тот же механизм, засасывая груды комковатой породы, очень тщательно все перемалывал, месил, затем уже податливую эластичную густую массу выбрасывал в специальную продолговатую форму. Глина выскальзывала из зева глиномешалки, как хорошо вымешанное тесто. Потом ее разрезали на ровные части специальные ножи-лопаточки, и весь процесс напоминал приготовление хозяйкой пиш-ме, только все это было гигантских размеров. Разрезанные пласты плавно плыли по ленте транспортера для просушки в цех, затем для обжига в печах. Рабочие укладывали обожженный кирпич, подающийся транспортером в штабеля.
Немолодой, коренастый мужчина в брезентовых рукавицах кидал готовые кирпичи из штабеля на движущийся транспортер, с которого производилась погрузка на самосвалы. Как только погружался последний из штабеля кирпич, тут же следовало подтягивать транспортер к следующему штабелю. Работа, в сущности, не представляла особой хитрости, но была трудоемкой, утомительной. Приходилось постоянно то наклоняться, то выпрямляться, тело рабочего находилось в непрерывном движении. Мужчина работал уверенно, движения его были рассчитаны до предельной точности, и со стороны казалось, что работает он играючи. Но вот он на мгновение остановился, и с нахмуренным видом принялся растирать затекшие ноги и спину. В этот момент к нему приблизился стройный парень в защитных очках. Внимательно прислушался к мерному гулу механизма и мимоходом спросил рабочего:
— Как дела, Коссек-ага?
Не дожидаясь ответа, он направился дальше. Это был Аманов — заводской инженер. Посмотрев вслед инженеру, Коссек-ага про себя подумал о своем десятилетнем сыне: "Когда же, наконец, вырастит и мой Овезмурад-джан?"
Глубокий вздох вырвался из груди рабочего, и, задумавшись, он уставился неподвижным взглядом в какую-то точку.
Но долго раздумывать было некогда, транспортер подрагивал, будто призывая Коссек-ага нагрузить его до отказа. И руки рабочего вновь принялись за дело.
Вернувшись домой, Коссек-ага с порога хмуро оглядел комнату. Его жена, женщина средних лет, привычно сидела за каким-то рукоделием. В углу дочка возилась с грудой подушек и куклами. Увидев вошедшего отца, девочка радостно защебетала:
— Папа пришел! Посмотри, как я хорошо придумала. Это домик для моих дочек-кукол!
Но Коссек-ага было не до ее забав. "Вроде бы все на месте, чисто, но что-то не так, будто что-то угнетает. Наверное, это из-за низкого потолка и тесноты. Ну ничего, послужи еще месяцев 5–6, а там такой дворец на твоем месте отгрохаем!" — с досадой подумал Коссек-ага. Но дочка не желала замечать хмурого настроения отца, продолжала к нему приставать:
— Папа, а когда мы плановый дом построим?
— Скоро, дочка, скоро… "Вот и дочурка о том же…"
— И свой дворик будет? Я там буду играть?
Отец не выдержал, рассмеялся.
— Видно, ты не отвяжешься до тех пор, пока не выстроим новый дом.
Нурсолтан-эдже вступила в разговор, и чтобы только утешить дочь проговорила:
— Вот вырастет наш Овезмурад, закончит школу, тогда и дом выстроим.
— Мама, а скоро наш Овез вырастет?
— Ах, ты моя умница-разумница! — восхищенно воскликнул Коссек-ага и, подхватив дочурку, поднял ее над головой.
Развеселить Коссек-ага совсем не просто. Когда человеку перевалило за пятый десяток, много передумано и пережито. Вот и Коссеку-ага довелось перенести не одну беду.
Во время ашхабадского землетрясения на него обрушилась потолочная балка. Коссек-ага долго болел, трудно выздоравливал. Но и это еще не все… Кошмарная стихия унесла старшего сына Коссек-ага. Если б сын остался в живых, он был бы уже ровесником инженера Аманова.
После душевного потрясения и тяжелой травмы Коссек-ага работать смог только сторожем на заводе. Нурсолтан-эдже работала неподалеку от дома, в школе техничкой. Семейный бюджет был скромным, хватало лишь на необходимое. А уж о постройке нового дома думать не приходилось. Но Коссек-ага был упрям в своем желании. Он мечтал о новом доме, и поэтому решил обратиться к инженеру Аманову с просьбой перевести его на транспортер, где работать было нелегко, зато заработок был значительно выше. Аманов не смог отказать Коссеку-ага в просьбе, так как инженер был школьным другом погибшего сына сторожа. Аманов, правда, решился на это не сразу. Он прекрасно знал о подорванном здоровье Коссека-ага, и пробовал того уговорить:
— Трудно вам будет.
Но Коссек-ага ни за что не хотел отступать, и только твердил свое:
— Я тебя своим сыном считаю. Неужели ты не сможешь за меня похлопотать перед начальством? Мне очень нужны деньги.
И инженер добился, чтобы Коссек-ага перевели на транспортер. Хотя для этого Аманову пришлось долго воевать с заводским председателем профсоюзного комитета Курдовым. Председатель профкома пытался убедить и самого Коссека-ага в том, что работа на транспортере не из легких.
— Ведь со здоровьем у тебя неважно, зачем тебе подрывать последнее? Как бы не скрутила тебя в бараний рог новая работа.
— Ничего со мной не случится, я не хрупкая девушка, — запальчиво отвечал Коссек-ага на все увещевания Курдова.
Вскоре Коссек-ага убедился в том, что Аманов с Курдовым, к сожалению, правы. Одно дело желание заработать побольше, а другое — никудышное здоровье, Жена тоже замечала, что мужу очень нелегко на новом месте. Вот и сегодня от нее не ускользнул утомленный вид мужа.
Нурсолтан-эдже, стараясь как можно осторожнее, завести разговор с мужем, вкрадчиво начала:
— Все необходимое у нас с тобой есть… А здоровье ни за какие деньги не купишь, когда его потеряешь… И прежних денег для нас было достаточно, а ты все не угомонишься. Может все-таки ты вернешься сторожем?
— Нет, я сказал, нет. Не только сытый желудок меня устраивает. У ровесников моих, почти у всех выстроены дома с красивыми крылечками, да расписными окнами, а чем я хуже?
— Ты ведешь себя как человек с завидующими глазами и загребущими руками, — не сдержавшись, заметила с досадой Нурсолтан-эдже. — Живем неплохо, а ему все мало, не достаточно…
— А то как же? — не остывал Коссек-ага. — Слушай, Нурсолтан, может нам с тобой ковры продать? — указал он на аккуратно сложенные ковры в углу комнаты. — А деньги пустим на постройку…
— Да ты что, Коссек? Кому они мешают? Еще, глядишь, и пригодятся!
Хозяин тяжело вздохнул, вновь взглядом обводя тесную комнату, перевел взгляд на стены, оклеенные обоями незатейливого рисунка, оглядел внимательно потолок.
— Тебе не кажется, Нурсолтан, что средняя балка заметно прогнулась?
— Нет, не кажется, это тебе все мерещится.
— Да ну тебя, женщина! Неужели нам так и доживать здесь, в этой каморке? — не унимался Коссек-ага.
— Не спеши, всему свое время. Может дождемся и мы своей очереди на новую квартиру. Ведь сколько семей уже обеспечили новым жильем… — старалась успокоить неугомонного мужа Нурсолтан.
Уже светлело небо, словно белым широким ручьем разлили кислое молоко. Перед воротами кирпичного завода выстроилась вереница самосвалов. Водители меж собой переговаривались, пользуясь несколькими свободными минутами, до начала погрузки кирпича.
— Мне сегодня придется попотеть, я должен доставить на объект несколько сотен кирпичей…
— Вах, вон ты о чем! А мы вчера с четырех дня вообще без кирпича остались.
А в это же самое время Аманов придирчиво проверял качество продукции. Рядом с ним был и Курдов. Из-за острого подбородка, сильно выдвинутого вперед, Курдов казался еще более худощавым. Коссек-ага, наблюдая за ними, размышлял про себя: "Ну, этот худосочный сейчас к чему-нибудь да привяжется". Когда те двое приблизились, Коссек-ага отвернулся, делая вид, что занят работой. Вскоре распахнулись ворота и самосвалы начали въезжать друг за другом вереницей. Теперь Коссеку-ага не нужно было изображать занятого, работа, действительно, закипела. Ни у кого не было ни секунды для разговоров, шуток или ворчания. Нагружая кирпич, Коссек-ага не переставал думать о своем: "В прошлом месяце мне удалось хорошо заработать. Эх, только бы суметь продержаться на этом месте! Тогда можно было бы начать новую постройку…" При этом он тяжело вздохнул. Курдов по-своему это истолковал, заметив озабоченный вид Коссека-ага, и тут же обратился к нему:
— Видно нелегко тебе простаивать на ногах целыми днями. Ты немного отдохни, а я за тебя поработаю.
Коссек-ага отошел от своего транспортера, согласно уступив место Курдову. Председатель профкома, увеличив скорость транспортера, начал быстро кидать на ленту кирпич. Хотя работал Курдов и уверенно, но было видно по вспотевшему лицу, что ему не так-то просто дается эта скорость. Уступая место Коссеку-ага, Курдов твердо заявил:
Я, все-таки категорически против, чтобы ты работал на этом месте. Это слишком тяжелый для тебя труд.
Коссек-ага помрачнел. "Опять старая песня на новый лад. А что же делать, если нужны деньги для нового дома? Вот построю дом, выйду на пенсию, тогда, конечно, можно будет подумать и о легкой работе. А сейчас…"
— Коссек-ага… — начал было вновь Курдов, но рабочий делал вид, что не слышит, продолжая усердно укладывать кирпич на транспортер. Штабель опустел, и нужно было передвинуть транспортер к следующему. Но на этот раз Коссек-ага не справился с этой задачей — острая боль пронзила поясницу, и он, охая, рухнул на землю. Коссек-ага некоторое время не чувствовал как его тормошил подбежавший Курдов. Но вскоре острая боль немного отпустила и до слуха Коссека-ага дошло ворчание Курдова:
— Погибает не тот, кто голоден, а тот, кто гонится за слишком большим куском. Ну, теперь посиди немного, я мигом…
Через несколько минут послышалась сирена "Скорой помощи". Уже садясь в "Скорую" Коссек-ага, с досады прикусив губу, подумал:
"Не дадут мне теперь уж работать недуги…"
Директор завода, Вашев Федор Матвеевич, мужчина крупного телосложения, с большой лысиной, медленно прохаживался около письменного стола своего кабинета. Напротив него по обе стороны приставного стола, образующего традиционную букву "Т", сидели Аманов и Курдов. Аманов, глядя на грузного директора, невольно отметил про себя: "У него, наверное, на душе абсолютное спокойствие, такой уже он невозмутимый с виду… Интересно, хоть что-нибудь его волнует?"
Производственные срочные дела были уже обсуждены. Словно подслушав мысли Аманова, директор живо поинтересовался:
— А как себя чувствует наш яшули? Поправляется Коссек-ага? Кто-нибудь с завода его навестил?
— Да навещали. Теперь ему лучше, уже выписали из больницы. Но на прежнее место едва ли сможет вернуться, — поспешил с ответом Курдов.
Аманов заерзал на месте. Его опять успел донять Коссек-ага с просьбой восстановить на прежнее место к транспортеру. "Нет такого человека, у которого бы не болела голова или там поясница", — уговаривал инженера неуемный Коссек-ага. А сейчас Аманов досадовал на себя за то, что не смог вновь убедить выздоравливающего перейти на место сторожа.
Но тем не менее инженер задал вопрос председателю профкома:
— Почему вы так уверены, что Коссек-ага не должен возвращаться на прежнее место?
Курдов ответил вопросом:
— А вы сами не понимаете, почему?
— Я считаю нужным удовлетворить просьбу Коссека-ага.
— Вы уверены, что он выдержит нагрузку?
— Если б он жаловался на здоровье, то не просился бы назад.
Курдов внимательно посмотрел на директора, а Федор Матвеевич по-иному расценил немой вопрос председателя профкома и высказал свое мнение:
— Пусть работает на транспортере.
— Нет, не получится, товарищ директор, — сердито вспылил Курдов. — Ведь человек едва поправил здоровье, неужели прямо из больницы опять нужно надрываться?
— Куда же его определим?
— Сторожем.
— Коссек-ага вернется к транспортеру, так как он очень просил меня об этом, и я… уже обещал ему… — произнес негромко, но четко Аманов.
— Вы и раньше помогли ему, довели тем самым до больничной койки.
Последние слова Курдова больно задели самолюбие инженера, словно ему публично влепили пощечину. Аманов вспыхнул до корней волос.
— Думайте прежде, чем произносить вслух. Что плохого я ему сделал?
Но Курдов твердо отстаивал свою позицию.
— Вы прекрасно понимаете, что только из-за вашей мягкосердечности или нежелания задумываться о последствиях своих распоряжений, вы допустили не вполне здорового человека на трудоемкий процесс. И надо набраться мужества, чтобы признаться, — вы допустили ошибку, и я вас именно поэтому и обвиняю.
— С каких это пор забота о приличном заработке рабочего — преступление?
— О заработной плате рабочего необходимо думать, но не в ущерб здоровью рабочего. А здоровье Коссека-ага оставляет желать лучшего.
— А не ошибаетесь ли вы, товарищ Курдов, считая Коссека-ага немощным?
Тем временем Коссек-ага никак не хотел сидеть дома. Его очень тревожила мысль, куда теперь его направят работать. Не спеша он вышел на улицу и ноги сами понесли его к заводу, остановился он у двери конторы заводоуправления. Он услышал взволнованные голоса и не стал входить в контору, а прислушался. Речь шла о нём. Спорили между собой инженер и Курдов Коссека-ага так и подмывало узнать, чем кончится спор.
Слышно было, как Курдов горячился:
— Недопустимо, Федор Матвеевич, заботиться о материальном положении рабочего и пренебрегать совершенно физическим состоянием человека. Надо как-то по-иному решать этот вопрос!
Коссек-ага был крайне удивлен. "Смотри-ка, сам, словно камышинка, и голос-то, как у комара, а туда же, напирает на самого директора?!"
Затем Коссек-ага услышал и самого директора:
— Вы правы, товарищ Курдов. Конечно, совершенно безрассудно ставить нездорового человека к транспортеру.
Аманов молчал. А Коссек-ага после слов директора так разволновался, что чуть было не ворвался в кабинет директора. Он досадовал на Курдова, который, по его мнению, занес руку на его хороший заработок. Коссек-ага от гнева не в состоянии был подумать о том, что Курдовым руководила лишь истинная забота о нем.
Домой Коссек-ага вернулся абсолютно без настроения, сидел молча, насупившись. Отказался от любимого блюда, заботливо приготовленного Нурсолтан-эдже. Жена встревожилась не на шутку, но вскоре догадалась, что муж крадучись ходил на завод, и, видимо, дела его складывались не так, как того хотелось бы. Она неожиданно для Коссека завела разговор на наболевшую тему:
— Сам бы поговорил с директором, с глазу на глаз, а не перепоручал бы кому-то третьему.
— Ты права, жена. А тут еще Курдов везде суется, лезет со своими советами… Прямо спасу нет никакого…
— Вий, а ему-то что надо? Какое ему дело до тебя?
— Как раз он больше всех и против, чтобы я шел к транспортеру… Видите ли, он очень заботливый!
Едва Коссек-ага произнес последнюю фразу, как в дверь постучали и следом за этим на пороге появился председатель профкома.
Нурсолтан-эдже, взволнованная беседой с мужем, с вызовом посмотрела на Курдова:
— Проходите, как раз о вас говорили. Вот я думаю, что вам мой муж плохого сделал, что вы ему поперек дороги встаете?
Курдов непринужденно рассмеялся, видя, как воинственно настроена Нурсолтан-эдже, и весело проговорил:
— А уж если Коссек-ага мне не подчинится на этот раз, вообще буду возражать против всякой работы для него. Вот так, уважаемая…
Но хозяину дома было не до шуток.
— Если не пустите на прежнее место, ноги моей не будет на заводе! Найду себе работу сам. А то заладил, что я ни на что не гожусь.
Все еще улыбаясь, Курдов уселся рядом с Коссеком-ага и, не взирая на угрозы хозяина дома, протянул ему какой-то зеленоватый листок бумаги.
— Вот тебе путевка от профсоюза. Съезди, отдохни после больницы, восстанови силы, а там поглядим, куда ты пригоден будешь.
Коссек-ага удивленно поднял брови, разглядывая путевку.
— Что же это? Я… не… понимаю…
— Да что ты так разволновался. Повторяю, что профком позаботился и рекомендует тебе съездить на курорт, причем, на два срока, и бесплатно.
Коссек-ага нерешительно отложил путевку, но заговорил уже мягче:
— Вы заботитесь, это хорошо. Но мне курортов не надо, а если хотите действительно мне помочь, то не возражайте против того, чтобы я вернулся на транспортер. Я уже достаточно хорошо себя чувствую, и не собираюсь здесь год отсиживаться.
Другой бы давно отступился от такого упрямца, как Коссек-ага, но не таков был Курдов. Он решил во что бы то ни стало переломить упрямство этого настырного человека.
— Сначала поблагодари профком, не каждый день выделяют путевки в санаторий. И не каждый этого заслуживает. А тебя ценят на заводе. Приедешь с курорта, как розовый помидор, любо-дорого будет на тебя посмотреть, — настойчиво уговаривал Курдов.
— Нет, я лучше завтра же пойду на прежнее место, — заявил Коссек-ага.
Нурсолтан-эдже не выдержала и вмешалась в разговор. Уж очень ей не понравилось, что Коссек-ага упорствует, отказываясь от путевки:
— Ах, Коссек, как ты себя ведешь? Не лучше ли послушаться и отправиться на курорт?
Вздохнув, Коссек-ага протянул руку за путевкой и спросил:
— Когда мне туда нужно будет ехать?
— Через четыре дня, уважаемый Коссек-ага, — с улыбкой ответил Курдов.
Коссек-ага прибыл в санаторий, который располагался в живописнейшей окрестности озера Иссык-куль. Озеро Коссеку-ага представлялось в воображении иначе, а когда он увидел двухсоткилометровую чашу Иссык-куля был поражен его величием и красотой. Часами Коссек-ага мог наблюдать за изумительной природой, любовался водной гладью озера. "Огромна наша страна, ох, как велика и неповторима по своей красоте!" — не уставал удивляться рабочий, совершая ежедневные прогулки. На одной из таких прогулок к нему присоединился паренек киргиз.
Молодой спутник являл собой образец здоровья, энергии и явного добродушия. Майманкан, так звали этого парня, улыбнувшись, обратился к Коссеку-ага:
— Ну, как, Коссек-ага, поняли наконец, что полезно заниматься гимнастикой в любом возрасте?
— Вот хитрец, хочешь напомнить мне о моей недавней глупости, когда я упрямо отказывался от физкультуры? — добродушно усмехаясь, вопросом ответил ему Коссек-ага. — Теперь-то я уж ощутил на себе, насколько полезно делать зарядку и ходить пешком побольше.
— Это вы сможете и дома продолжить. Вот вы скоро вернетесь в свой Ашхабад, но и там не переставайте чаще бывать на воздухе и ходить пешком, — посоветовал Омуралиев. — Чтобы быть выносливым, надо регулярно заниматься гимнастикой, не бросать.
— Да уж… А мне, по правде сказать, очень не хочется ходить в слабеньких, понимаешь, Майманкан? Меня ждет работа… — мечтательно проговорил Коссек-ага. — Ну, ходьба ходьбой, а вот кумыс ваш — волшебный напиток, ничего не скажешь.
Но Майманкан на этот раз даже рассмеялся. Он отлично помнил, как этот же Коссек-ага поначалу ни за что не хотел пить кумыс, и на все уговоры отвечал ворчливо: "Не туберкулезный я, зачем мне его пить?.."
Коссек-ага, смущенно спрятав улыбку, продолжал:
— От вашего кумыса у меня жирок даже завязался.
— А почему у вас не пьют кумыс, Коссек-ага? — поинтересовался Майманкан.
— Этого я не знаю. Но только и у нас есть много полезных вещей, — гордо ответил Коссек-ага. Например, у нас пьют верблюжий чал, и он по-своему тоже незаменим. И польза от него большая. Да еще терне — маленькие такие дыньки — они тоже очень полезны. Особенно хороши терне, пока с них пушок не сошел. Вот только столько санаториев у нас пока еще нет, но, наверное, со временем и их выстроят…
Их разговор был прерван из-за катера, который собирался причалить неподалеку от них. Омуралиев предложил Коссеку-ага прокатиться на катере вместе с другими отдыхающими. Но Коссек-ага отказался, сославшись на то, что ему еще надо заказать телефонный разговор с Ашхабадом. Его отдых подходил к концу, он очень скучал по своим домашним. Да и еще не менее важная причина толкала Коссека-ага к переговорам по телефону с женой. Пока набирал сил и здоровья наш герой, он много наслышался о том, что отдыхать здесь совсем не дешево. От некоторых отдыхающих Коссек-ага узнал, что путевка им обошлась в сумму более 280 рублей. А ему вдруг дали бесплатную путевку?! "За какие такие заслуги? Нет, здесь что-то не так…" — нередко задумывался Коссек-ага в силу своего недоверчивого характера. И вот своими сомнениями он решил поделиться с Нурсолтан-эдже. Вернее, захотелось ему исподволь подготовить жену к мысли, что наверняка придется расплачиваться за его отдых по приезду домой.
Коссек-ага вошел в телефонную кабину под номером два, приложил трубку к уху и услышал голос Нурсолтан-эдже.
— Коссек, салам алейкум! Как у тебя дела?
— Нурсолтан, я здоров, как бык. Как вы без меня там? С деньгами обходитесь?
— У нас все в порядке, Коссек, не волнуйся. А что, может тебе деньги нужны?
— Нет, Нурсолтан, но просто эта путевка стоит бешенную сумму — двести восемьдесят рублей!
— Вот как, то-то я удивилась, что бесплатная! Ну ничего, лишь бы была польза для тебя. Выплатим…
— Что ж, как говорится, каждый слепой должен хоть один раз потерять посох… В следующий раз будем умнее. Только и ты хороша, все твердила, поезжай, да поезжай, — ворчал в трубку Коссек-ага.
— Так кто же знал, ведь Курдов так сладко говорил, бесплатно, мол. Ладно, теперь уже что переживать?
— А кто сейчас работает на моем месте? — поинтересовался Коссек-ага.
— Младший брат Курдова.
— Понятно… Каждый тянет руку к собственному рту. Ну ничего, осталось уже мне здесь недолго, скоро приеду, там посмотрим, кто будет работать на транспортере. Передавай всем привет, до свидания!
— До свиданья, Коссек.
Время разговора закончилось. Коссек, выходя из почтамта, размечтался: "Скоро вернусь на завод, буду еще лучше работать, ведь до курорта тоже справлялся, а теперь, когда набрался сил, то уж смогу полторы нормы выполнить.
Наступил и последний день отдыха. Коссек-ага, накупив сувениров детям и жене, с удовольствием собирался домой.
Вот и Ашхабадский аэропорт. Его никто не встречал, так как он специально не сообщал о времени своего приезда. Взяв такси, Коссек-ага всю дорогу с нетерпением ждал минуты встречи со своей семьей. Подъехав к месту, где должен находиться его домик, Коссек-ага остолбенело глядел по сторонам. "Боже мой, что же это такое?" Крыша дома была сорвана, стены порушены, а на груде этих развалин с веселым шумом играли соседские ребятишки.
Каким бы спокойным ни был человек, но при виде такой картины на месте своего жилья, невольно встревожишься. На какое-то время у Коссека-ага земля из-под ног начала уходить. Но, взяв себя в руки, он обратился к детям:
— Ребята, а где же моя Оразгуль?
— Они с каким-то дяденькой все вместе куда-то уехали.
Коссек-ага ничего не понимал. "Где же мне узнать, что произошло?" — мелькало в голове яшули. И он решил отправиться к брату жены, уж тот должен был знать, что случилось. "Может быть балка потолочная не выдержала и обрушилась? Лишь бы все были живы!" — с надеждой, почти мольбой думал Коссек-ага.
Миновав железнодорожную ветку возле топливного склада, Коссек-ага вышел на улицу Халтурина. На углу улицы Коссек-ага почти столкнулся с Курдовым. Забыв о досаде на председателя профкома, яшули кинулся к нему как к самому близкому человеку.
— Что с моей семьей, ты не знаешь?
Курдов с удивлением разглядывал Коссека-ага.
— Ты не хочешь даже для начала поздороваться, а? Вон ты каким здоровяком вернулся?
— Я спрашиваю, что с моей семьей? — перебил Курдова Коссек-ага.
— Не волнуйся так, все нормально. Пойдем я покажу тебе твою новую квартиру, где уже два дня живет твоя семья. За тобой лишь осталось новоселье справить как ты на это смотришь? Правда, не подумали мы, что чуть до обморока тебя не напугали. Ты уж извини… Ну что ж, пошли. Здесь недалеко.
Они остановились около нового дома, построенного по типу коттеджа.
— Вот, полюбуйся на свой новый дворец! — гордо произнес Курдов. — Ну, смелее заходи в свой дом! Правда красавец?! Да, и еще, на последнем заседании профкома все единодушно решили, что и на следующий год тебя отправим отдыхать, и опять бесплатно, доволен?
Коссек-ага был не в состоянии выговорить ни слова, а только растерянно улыбался. С трудом переведя дух, яшули выговорил наконец:
— Ну, спасибо, вот порадовали… Теперь и поработать можно…
Перевод А. Аннакурбановой
Они шли в сторону запада, зажав лопаты под мышками. Большинство — женщины, еще подростки лет тринадцати-четырнадцати да совсем уж преклонные старики. Среди них — Мерген-ага. "Эх, вернулись бы с фронта парни, которые всякое дело разумеют!.." — сокрушенно размышлял он и, обернувшись, хотел, видно, что-то сказать своим спутникам. Но его опередил другой старик, шагавший позади остальных, — длинный, тощий, в легком потрепанном халатишке.
— В… во-во-вот бы н-нам, к-к-как у в… во-военных, — ни к кому не обращаясь, заговорил он хрипло, заикаясь на каждом слове, — те-телогрейку бы но-но… но-венькую, ва-ватную!
Он ладонью смахнул слезы, от холода выступившие на глазах…
— Лепешку бы из тандыра, с колесо величиной, да еще ковурмы с кошачью голову в брюхо закинуть, — сразу отозвался кто-то другой спереди, — оно бы и телогрейки не надо, и никакой тебе мороз нипочем.
— А еще лучше как[4]. Сжуешь в одиночку целый виток — тебе будто угольев горячих насыпали, — сразу перехватил тему разговора еще один старик.
— Ежели бы оно так — уж верно посеяли бы лучше нынешнего…
Толковать дальше про посев охотников не нашлось. Что проку? Как говорится, из одних слов не сваришь плов… Шли молча, опустив головы. Только из женщин одна-две, что побойчее других, — как и все, в выцветших халатах, какие на голову накидывают, а на работе надевают в рукава, в платках до самых бровей, сутулые от вечного переутомления, время от времени поднимали глаза на стариков, ожидая, скажут ли те что-нибудь еще.
— Да уж пора бы вам, уважаемые, — проговорила наконец одна из молодух, — уста нам помаслить да подсластить хоть чем ни придется…
— Еще немного потерпите, — сразу отозвался Мерген-ага, — мужества наберитесь. Будут вам и теплые ватники, и жаркое из годовалого барашка.
Он первым поднялся на берег арыка, русло которого еще с прошлого года было занесено сухими стеблями лебеды, верблюжьей колючки. Остановился, не спеша огляделся. Ширина арыка — метра два, да глубина — приблизительно метр. Чтобы установить, как глубоко промерзла земля, Мерген-ага с силой отвесно ударил в нее лопатой. Раздался звон, лопата подпрыгнула кверху.
— Вся промерзла, — обеспокоенно пробормотал старик.
В ту же минуту из русла арыка, который срезал в этом месте устье магистрального канала Гатакар, образовывал колено и тянулся далеко на юго-запад, взметнулся к небу густой дым с пламенем. Это пришедшие на очистку русла подпалили сухие травы — чтобы хоть немного обогреться и оттаять промерзшую землю. Мерген-ага — старший над ними — от места, где зажгли костер, начал отмерять каждому участок для работы. Немного погодя вдоль всего русла слышался только лязг железа о мерзлую землю да глухой стук комьев, которые взлетали на гребни вдоль обоих берегов и отсюда сыпались вниз, на плечи работающих. Чтобы удобней было копать и швырять землю кверху, все они — мужчины в длинных чекменях, женщины в халатах — полы одежды подвернули себе под пояс.
— Не подкапывайтесь под откосы, — наставлял Мерген-ага, с особой заботой приглядываясь к молодым, у которых еще кости не окрепли. — Прямей срезайте землю, прямей, отвеснее!
— Вай, до крови ладонь мне натер черенок лопаты! — пожаловался кто-то из подростков.
— А ты пот со лба возьми на ладонь да размешай не торопясь, — посоветовала, не поднимая головы, одна из женщин постарше.
Один из парней, с виду лет четырнадцати, в этот день работал без настроения. Он совался то в один, то в другой конец отмеренного ему участка, а то вообще бросал лопату и выбирался наверх, на самый гребень рва. Наконец кто-то заметил и открыто, злобно посмеялся над ним.
— Был бы мой отец здесь, — сразу вскипел парень, — он бы тебе показал, как насмехаться!
Видно, он вконец расстроился. Рукавом халата утер слезы на глазах, потом нос — и, похоже, готов был направиться прочь от арыка. Но тут к нему подошел Мерген-ага.
— Ты, паренек, не перекладывал бы лопату из одной руки в другую, — заговорил старик таким тоном, будто ничего особенного не заметил. — Крепко держи, точно сам Азраил — посланец божий! Ведь не зря сказано: камыш слабо ухватишь — ладонь себе порежешь. Так и здесь: себе же ногу размозжишь, коли лопату крепко держать не станешь.
Сам он принялся помогать парню — стал на его участке копать грунт, выбрасывать наверх сухие стебли. Поработав немного, спросил как мог ласково:
— Ну, а письма получаешь от отца?
Парнишка не ответил, только шмыгнул носом и, воткнув лопату в землю, стал глядеть куда-то в сторону.
— Мужества им там побольше бы, верблюжонок мой, мужества, — снова заговорил Мерген-ага. — Пока еще неясно, что там к чему, чем кончится… А наше дело — работать, пояса потуже затянув. Труд — он все преодолеть сумеет.
Похоже, парнишка уразумел суть наставлений старого Мергена. Приободрился, голову поднял. За черенок лопаты ухватился покрепче. Отправился на дальний край отмеренного ему участка и принялся копать, вкладывая в работу всю силу.
— Братец, ты мне все глаза песком запорошил, — минуту спустя пожаловался старик, работавший с подветренной стороны от него. — Вот уж верно говорится: лучше лошадь у меня отними, чем силу…
Парень в первую секунду даже опешил, остановился, подался назад.
— И по-другому говорят, верблюжонок мой, — сразу смекнув, в чем дело, откликнулся Мерген-ага и осуждающе глянул на старика. — Ежели сам не управляешься — ох и много таких, кто глаза тебе песком засыпает…
— Эх, будь ты проклята! — с досадой выругался еще один из работающих, без пользы ударяя лопатой по глубоко промерзшей, так и не оттаявшей земле. — Если б сюда лом или кирку…
— Это ты брось — если бы да кабы, — снова послышался голос Мергена-ага. — Сделаем, своего добьемся — вот и весь наш разговор!
Отряхнув полы своего халата от песка и пыли, он направился было в другой конец работающих — на очистке. Но вдруг остановился, ладонь козырьком приложил ко лбу:
— Бех… вроде вон там, в зарослях, чей-то тельпек островерхий виднеется?
Ему никто не ответил — со дна арыка ничего не видать вокруг. Присмотревшись, Мерген-ага хотел высказать предположение — кто же там может быть. Но мальчуган в островерхом тельпеке уже выскользнул из зарослей сыркына и, с трудом переводя дух, приблизился к арыку.
— Бушлук! — тонким голосом, ни к кому в отдельности не обращаясь, выкрикнул он. — Бушлук за добрую весть! Селим приехал!..
Все будто по команде бросили работу, многие сразу стали карабкаться на откосы, вылезать на валы вдоль берегов, вытягиваясь здесь в длинную вереницу: остальные последовали их примеру. Все как один уставились на парнишку, как будто видели не его, а Селима. Слышались радостные восклицания, лица у людей посветлели. В первые минуты никто не мог произнести ни слова. Первым заговорил Мерген-ага.
— Бе-е, неужто? — спросил удивленно и сам ответил: — А чего ж, вполне возможно! Ну прямо будто мир сделался шире, светом озарился!.. А ты, парень, — он обратился к пришедшему, — сам видел Селима?
— Ну, конечно!
— И как он, здоров?
Парень лупал глазами, не зная, что ответить. А Мерген-ага уточнил вопрос:
— Шинель на нем как… ты не заметил? Пустой рукав не болтается?
Мальчуган только плечами пожал.
— Да-да т…т-ты, Ме-ме-мерген, б…бо-бога благодари, что ж-ж-живым-то вер-вернулся! — не выдержал старик-заика, выразив, как умел, общую радость.
— Может, он на костыле? — не отставал от парнишки Мерген-ага.
— С палкой, — ответил тот. И наконец, отдышавшись, рассказал, что успел узнать. Оказывается, первый раз Селима ранило в бок. Три месяца пролежал в госпитале и, когда поднялся, снова был отправлен на фронт. Ранили его второй раз, пуля задела берцовую кость левой руки. Тут-то его, подлечив немного, врачи отпустили домой — до полного выздоровления.
— Хм, это хорошо, — заключил Мерген-ага и снова спросил: — А орден есть у него?
Парнишка показал сперва себе на грудь, потом на тельпек:
— Вот тут — две штуки. И еще на шапке звезда.
Мерген-ага, видимо, был удовлетворен. Расправил плечи, по-молодому сверкнул глазами. Он почувствовал, что озяб, покрасневшие руки стал совать в карманы халата, штанов. Но вот густые брови у него снова сдвинулись, по широкому лицу пробежала тень. Он быстрым взглядом окинул всю свою бригаду, сгрудившуюся вокруг него. И люди поняли чувства старика — те, на ком он останавливал взгляд, смущенно отворачивались.
— Ай, что ж, тут ничего плохого нет! — как бы про себя проговорил он наконец. — В нынешнее время чему дивиться… Ну а ты, сынок, — он хлопнул парнишку по плечу, — добрую весть нам принес, верно. И бушлук от меня непременно получишь. Я сам под вечер занесу к вам домой, что найдется… денежку серебряную, чтобы ты халвы себе купил. А теперь не мерзни тут, беги! Мы поглядим, быстро ли побежишь.
Шмыгнув покрасневшим носом, мальчуган со всех ног пустился в сторону села.
Люди смотрели ему вслед, и у каждого легко становилось на сердце. Мерген-ага продолжал хмуриться — работа стоит… В то же время он понимал: сейчас людям требуется отдых, им нужно поговорить, поделиться радостями и горестями. Он махнул рукой: отдыхать! Мужчины, кто где стоял, присели на корточки или привалились к валу, закрутили цигарки с едким самосадом, задымили чуть не все враз. Женщины сгрудились на дне в половине вычищенного арыка, куда не достигал холодный ветер, многие вынули из мешочков моток пряжи, спицы — и даже здесь, в короткие минуты передышки, пошла привычная работа: вязали шерстяные носки, варежки для тех, кто сейчас далеко-далеко от родных мест. Как водится, тут и разговоры, кто о чем.
— А девушка! — обернулась одна из женщин к соседке. — Ты не слыхала, кто за дочуркой-то Селимовой приглядывает?
— Да неужто ты не помнишь? — отозвалась та. — Разве не мы сами поручили сиротку той… Люся ее зовут. Русская тетка, что ходит за свиньями…
— А, девка! — тотчас подала голос еще одна. — Так ведь у самой Люси младенец годовалый.
— Ну и что? Думаешь, двоих не накормит, не пригреет?
— Люся, если сама согласилась, — вступил в беседу один из мужчин на самой кромке берега, — так уж двух ребятишек прокормить сумеет, будьте уверены.
— Ха, да у нее молока — на десятерых!..
Тотчас женщины приглушенно, однако с оживлением шушукались. Многие склонялись к мысли: пусть женщина и молодая, что залюбуешься — это пожалуй, еще не значит, что молока в ней такое уж изобилие.
— Не о том вы толкуете, — степенно заметила одна из женщин постарше. — Коли она с любовью да лаской к ребятишкам — то и выходит их лучше не надо.
— Если б не с любовью да лаской, — поддержала еще одна, — то не взвалила б себе на плечи ответственность за чужого-то ребенка…
— Послушай-ка, Мерген, — сильным, низким голосом, перекрывая остальных, окликнул бригадира дородный старик, — не знаешь, есть родственники у самого Селима либо у его жены покойницы?
— Родственники ему, — отозвался тот, — мы все, сверстник! Вот соберемся с силами, по-родственному его встретим да приветим, чтобы спокойно и без забот мог отдохнуть человек. А потом…
— Это-то верно, примем его как родного. А там еще и женим общими силами, если аллаху будет угодно. Только я хотел бы узнать, близкие-то родственники есть у него, хоть кто-нибудь?
— Да уж не один он же на земле. Только не могу я назвать ни одного из его родичей. Потому, сказать проще, не видел.
— Хмм, разве что… Ай, живым-здоровым пришел, вот и ладно!
Селим женился поздно, лет тридцать ему тогда сравнялось. И в первый же месяц войны ушел на фронт. Жена осталась больная — что-то у нее неладное было с ногой. Родила дочурку, а сама три месяца спустя умерла. В первое время не нашлось никого, кто позаботился бы о малютке. Вот тогда-та за дело взялся Мерген-ага.
— Хоть и нельзя сказать, что наш Селим без роду-племени, а вот видишь — заковырка получилась, — сказал он. — Но такого у нас быть не должно!
И сразу отправился к Люсе, эвакуированной; она в то время только что приехала откуда-то издалека с грудным ребенком, в колхозе ее определили ухаживать за свиньями — для дехкан дело это непривычное. Потолковал старик с Люсей — уж как они только поняли друг дружку? — и та согласилась взять к себе осиротевшую дочку Селима.
— Ой, да какая пригоженькая! — всплеснула она руками, когда ей принесли девочку. Так и досталось малышке имя: Овадан — Красавица.
Многие из тех, кто в морозный февральский день вышли на очистку арыка, хорошо помнили эту историю. И теперь с разных сторон поддержали Мерген-ага:
— Поможем Селиму, чего там!
— Ежели все за одно — и свадебный той ему закатим.
— Уж ребенка-то не покинули — и не покинем, сиротой не оставим…
— Что сумеем — все сделаем для него!
В долгие месяцы войны, когда мужчин в селе почти совсем не осталось, до чего радостными бывали встречи с каждым, приехавшим с фронта! При этом люди закидывали прибывшего вопросами — не встречал ли, дескать, отца, брата моего, сына, мужа или возлюбленного? С надеждой вглядывались в лицо солдата — как будто он мог знать обо всех одоносельчанах, которые воюют; каждый стремился повидать его, послушать рассказы. Вот и теперь люди, с мечтой о подобной встрече, торопились поскорее завершить очистку арыка, дойти до метки, установленной суровым Мерген-ага…
Когда в колхозе завершили очистку арыков, приступили к пахоте. Техника небогатая — девять сох, да еще три допотопных омача. Вот ими-то, впрягая верблюдов, быков, сохранившихся захудалых клячонок, следовало вспахать всю посевную площадь под зерновые.
— Дурбиби, крепче нажимай! — время от времени на ходу бросал Селим девушке, что держалась за рукоятки омача. Сам фронтовик, припадая на правую ногу, вел в поводу упряжных быков, подхлестывал их прутом. Когда оступался на раненую ногу, стиснув зубы глухо стонал: ымм!..
— Селим! — уже не в первый раз окликала его Дурбиби. — Не утруждай себя, ведь больно, поди, ноге раненой! Ну зачем ты отпустил погонщика? Позови его! А за ручки я сама буду держаться, уступи мне!..
— Да ничего мне не сделается, Дурбиби, — ритмично взмахивая прутом, успокаивал ее Селим. — На фронте и не такое приходилось видеть.
— Потому-то ты на столько дней прижился в доме у той женщины? — она взяла прут у него из рук.
— На целых семнадцать дней, — в тоне девушки он уловил обиду. — Конечно, я у нее в доме был чужой… Но уж она, какие только были снадобья, не жалела для моей раны. Да и покормить… случалось, у ребятишек отнимет — а сама мне. Как вспомню, будто и нога не так сильно болит.
Сколько ни нахлестывала волов Дурбиби, они все равно тащились будто через силу. И песок, переворачиваемый лемехом омача, словно нехотя накрывал заранее рассыпанное вдоль борозды зерно. А в это время погонщик волов — тот самый парнишка, которому так не хотелось работать на очистке арыка, — полеживал себе на меже с краю поля.
— Эй, парень! — окликнула его Дурбиби, когда упряжка приблизилась к этому месту. — Что у тебя, совсем нет стыда? Разве не знаешь, у Селима нога больная?
Парень, ни слова не говоря, поднялся, шагнул к ней. Потянулся к рукояткам омача, за которые держался Селим.
— Давай на свое место! — прикрикнула на него Дурбиби, выпуская уздечку, сама переходя к омачу. Но Селим не отдал рукоятки. Только скинул с плеч шинель, протянул девушке. А сам на волов: чув-в!
— Ты зачем это? — воскликнула она, не зная, куда деть шинель. — Холодно ведь, простынешь! — Поглядела на его спину, встревожилась еще сильнее: — Селим, ты ж весь вспотел. Не снимай!
— Да не будет мне ничего! А ну, парень, тяни. Хайт, чув-в-в!..
Волы, тяжело раскачиваясь, потащили омач. А Дурбиби осталась у межи, она как бы против волн принюхивалась к запаху мужского пота, исходившего от шинели. Сама все глядела вслед Селиму, который удалялся, двигаясь вдоль борозды.
"Не растравил бы рану!" — думала о нем с чисто материнской заботой.
Когда Селим, дойдя с упряжкой до края поля, крикнул на волов: "Гайт, заворачивайте!" — Дурбиби вздрогнула, застеснялась.
— Тяжелая наверно, — обернувшись, проговорил Селим. — Кинула бы ты ее на межу!
Оставив омач, подошел к девушке, взял шинель, надел внакидку и зашагал к другим пахарям. Дурбиби, подойдя к омачу, взялась за рукоятки, но из-под приспущенных век все глядела вслед Селиму. "А шинель-то, как ему идет!" — думала про себя.
— Ты, что, спишь на ходу? — прикрикнула она, обращаясь к парню — погонщику волов. — Если душа в тебе живая, так погоняй! У меня уж и так руки отрываются…
— Ну и голосок у тебя! — недовольно проворчал парнишка. — Прямо аж сердце у меня готово лопнуть…
— Не приведи бог! — издали пошутил Селим. — Верно, полегче б тебе нужно работенку.
Дурбиби ничего не говоря, все смотрела ему в спину. А он уже подошел к тому краю поля, где закончили пахоту и теперь женщины с ребятишками борону тянули по бороздам.
— Посильней нажимайте! — посоветовал он детям, что стайкой расселись на дощатом помосте бороны. — Тогда земля влагу лучше сохранит, пока вода пойдет по каналу.
Не довольствуясь этим, он с гурьбой мальчишек отыскал увесистый камень и закатил его на борону.
— Мергеи-ага, — затем обратился он к старику, ведшему верблюда. — Ну-ка и мне дайте недоуздок, поведу немного.
— Ты бы не перенапрягался, братец, — посоветовал Мерген-ага, передав недоуздок и шагая рядом. — А вообще, не скрою, на весь год доля декханина бывает в одном-единственном дне.
— Я в районе задержался по пути, был на собрании, — начал рассказывать Селим. — Там руководители обещали: поможем, дескать, вашему колхозу. Ну, ежели повезет, урожай добрый снимете в нынешнем году, прорехи долатаете. У меня вся надежда, Мерген-ага, на зерновые.
— Но ведь еще и вода тоже!
— Тут найдем средство!
— Только бы самим не оплошать…
— Вот это верно, Мерген-ага, выдержка требуется.
Ещё в тот день, когда Селим приехал, старик первым явился к нему в дом. Как водится, поздравил с благополучным прибытием. Потом короткую молитву прочел в помин усопшей жены.
— Не убивайся, братец, — посоветовал ему. — Все устроится, потерпи только малость. А там и дочку к себе возьмешь.
— Да, конечно, — покивал тогда головой Селим.
И вот сейчас Мерген-ага, не щадя фронтовика, снова хотел было заговорить об этом. В последний миг передумал: "Закончим сев, тогда уж…"
— Отдохни-ка теперь, а недоуздок мне давай. Тебе вредно утомляться.
— Мерген-ага, да я вовсе не устал! — отдав недоуздок, Селим пошел к другим пахарям.
— Огрехов не оставляйте! — вскоре послышался его голос. То и дело он сам брался за рукоятки омачей. И пахари, с которых горячий пот сыпался градом, глядели на него с завистью и уважением.
Селим чувствовал на себе эти вгзляды. От них он ощущал бодрящую легкость во всем теле. И потому, когда ближе к обеденному перерыву, колхозники один за другим потянулись к полевому стану, он снова подошел к упряжке, на которой работала Дурбиби.
— Пойди-ка чаю выпей, отдохни, — предложил он девушке, решительно берясь за рукоятки омача. — Мне тоже поработать хочется.
— Селим-ага! — позвал парнишка-погонщик. — И нам бы пора на стан. Похлебки могут не оставить!
— Оставят. А нет — на фронте, бывало, по неделям голодали, ничего…
— Вех!..
— Вот тебе и "бех!" Погоняй волов-то. А ну, чув-в!.. И потом, брось ты это "ага!".
Он искоса поглядел на Дурбиби, которая все не уходила — слушала, носком сапога ковыряла землю. Добавил с усмешкой:
— А то, гляди, девушки станут говорить: вах, какой старый у нас председатель колхоза!
— Ай, я ничего…
— То-то! Вон Дурбиби, верно, уж подумала так…
А она, все еще не уходя к стану, размышляла о другом: "По неделям, говорит, голодали. Видать, натерпелся, иначе бы не вспомнил…"
Селим с упряжкой шел и шел вперед, спотыкаясь о комья земли, вывороченные корни, стебли сухой травы. "Дурбиби уже подумала…" — вспомнив это, девушка направилась к полевому стану.
— А, девка! — изумленно округлила глаза первая же из женщин, работать, а сама только любуешься? Разве не так?
— Чего ж ей, — откликнулась дородная повариха, разливавшая похлебку в деревянные плошки.
Дурбиби вся напряглась, кровь хлынула в лицо. Словно ее ударили…
— Да… я его прошу: дай, мол, помогу, а он… — начала она оправдываться, но в сознании стучало: "Вот оно! Я к раненому с заботой, ничего дурного не было в мыслях…"
— Право, ему тяжело, бедняге, — вставила еще одна женщина.
— Уж это верно. А у самого глаза вон какие — так и горят!
— Это у кого же? — Селим прихрамывая, неслышно подошел к стану вместе с парнишкой-погонщиком.
— Селим-джан, — смутившись его неожиданным появлением, за всех ответила повариха. — Да уж не красней ты, ровно молодуха. Поди, налью тебе похлебки!
У каждого из работающих в поле была припасена деревянная либо глиняная миска. Только у самой поварихи — миска с выщербленным краем.
— Вах-эй! — женщина повертела ее в руках, обратилась к обедающим: — Ну-ка, освободилась у кого посуда? Неладно гостю подавать такую.
Освободилась у Мергена-ага мелкая деревянная плошка. Вылизав остаток похлебки, он проговорил:
— Вылижу — не наемся, залатаю — не оденусь. А все равно — оставлять негоже… На-ка, гостю нашему налей до краев!
Он протянул плошку поварихе.
— Давай, давай! — подбодрил Селим, заметив, что та колеблется. — Нашлась посуда, лучше и не нужно!
"Вот молодчина!" — про себя порадовался Мерген-ага. Ладонью вытер усы, ласково глянул на Селима:
— Так что, братец, получим ли мы трактор наконец?
— Ох, про это даже и снится! — попробовал отшутиться Селим.
— Сам говорил: в районе, мол, на большом собрании…
— Мерген-ага, — Селим стал серьезным, — уже говорил я старикам нашим и снова повторю, вам отдельно: для меня взять на свои плечи ответственность за колхоз и всех колхозников — лучшего не надо, все равно что в озеро медовое меня окунули. Но уж конечно — не с омачом да сохой увидим мы светлые дни! Гусеничный трактор мне в районе обещали, не сегодня — завтра. Думаю, верить можно.
— Хай, вот хорошо-то!
— Не сглазить бы!..
— Говорят, гусеничный — даже лучше, чем СТЗ. Селим — он сумеет!
— Братец Селим, гляди, какую мне косточку дали из дому. Ну-ка протягивай плошку!
— Да вы что! Ешьте сами, пахота ведь еще не закончена…
Перевод А. Зырина
Весна… Время изумительное, время радостных надежд. Поля наряжаются в халат из зеленого бархата. По склонам холмов переливаются, волнуемые теплым ветерком, цветы — алые, желтые, белые. Люди целыми семьями вышли полюбоваться весенним цветением полей. Вон кое у кого в руках уже целые букеты цветов.
— Идем прогуляемся! — предлагаю я жене.
— А про этого озорника ты забыл? — кивает она в сторону нашего малыша. — Долго ли простудить…
— Пойдем! — не сдаюсь я. — Ничего ему не сделается.
Жена колеблется. Взглядом окидывает комнату — во что бы ребенка потеплее укутать. Через окно я вижу: к нам во двор входят три женщины. Две из них родственницы моей жены, третья — незнакомая. Ей лет около тридцати. Сразу можно заметить: какая-то придавленная, будто испуганная. Вот и улыбнулась, безрадостно, тускло.
Незнакомка оглядела наш дом, деревья в саду — и подавила горестный вздох, я заметил. Еще мне показалось в сердце у нее затаилось темное чувство зависти к людям. Чего-то ей самой в жизни не хватает… Вон какая прихотливая морщинка змеится между бровями… И глаза безжалостные, будто ей душу обожгло.
Но это впечатление держалось недолго. Может, нашей гостье только на минуту взгрустнулось, тяжесть легла на сердце, и сразу все прошло. Она выпрямилась, вскинула голову. Искорки надежды сверкнули в глазах. А на щеках веселые ямочки заиграли.
Жена моя облобызалась с обеими родственницами, оглядела незнакомку, коротко вскрикнула: "Вий!" — и устремилась было к ней. Та глядела на нее с чуть насмешливой улыбкой: дескать, что, не признала? Жена, постояв секунду, проговорила тихо:
— Акгозель? — потом кинулась, схватила гостью за плечи, затрясла: — Подруженька!.. Неужели ты?! Нет! В самом деле?.. Ты и есть?
Та молчала, только кивала головой. Всех трех женщин пригласили в дом, усадили. Жена не отрывала глаз от лица нежданной гостьи:
— Ох, значит, ты жива!.. Как говорится: не умер, так потерялся, все одно… Времени-то пролетело! И вдруг — ты, тебя вижу!.. Ну, как живешь, рассказывай!
Жена, радостно улыбаясь, сыпала вопросами, торопилась поскорее узнать все про давнюю подругу.
— Куда же ты, милая, от нас переехала? Помню, отец твой был упрямец, спорщик. Говорят, с председателем не поладил… Из-за этого, наверное, вы и уехали? Вах, лет-то сколько миновало! Ну, как ты опять к нам попала, голубушка? Насовсем вернулась?
Её неподдельная радость, живое любопытство подняли настроение Акгозель. Глаза у нее засмеялись, потеплели. Вот теперь стало видно, что женщина она привлекательная. Однако стоило приглядеться, видно было: за своей внешностью она следит не слишком тщательно. Волосы подобраны неаккуратно. Серебряные украшения нацеплены как попало. Темные глаза подведены, полувыщипанные брови, ресницы накрашены густо, но, видать, краска давно уже не подновлялась.
На бесчисленные вопросы моей жены Акгозель отвечать не спешила. Только проговорила тихо:
— Я недавно сюда приехала. Жить и работать устроилась неподалеку от твоих братьев. А как услышала, что у тебя ребенок, дай, думаю, схожу поздравлю…
— Вот и хорошо! Спасибо тебе! Ой, погодите немножко… — Жена убежала на кухню. Обед поставила. Принесла чай, сласти. Сама уселась вместе с гостями, поближе к Акгозель. И давай вспоминать, как в школе вместе учились. Шутят, смеются обе. Родственницы предостерегают: "Не слишком-то болтайте, ты, голубушка, за обедом поглядывай". Сами отправились нанести визиты соседям: дескать, сегодня же и восвояси, надо всех обойти. А обе подруги только и знают свое.
— Помнишь, — говорит с воодушевлением моя жена, — когда учились в седьмом классе, каждый из мальчишек стремился на первой парте сесть рядом с тобой! Ведь ты красавицей была, помнишь, голубушка?
Акгозель тяжело вздохнула. Взяла ребенка из рук моей жены.
— А у тебя, — не унималась та, — сколько уже ребятишек? А муж красивый? Хорошо живете, не ссоритесь?
Гостья — ни звука в ответ. Голову склонила, сидит, уставив глаза в одну точку. Позабыла, что ребенок у нее на руках, ладонь прижала ко лбу. Жена заметила, наконец, что у подруги и душа не на месте, сама встревожилась. А малыш догадался, что нет к нему обычного внимания и ласки, захныкал, ручонки стал тянуть. Тогда мать взяла его на руки.
— Здорова ли ты, милая? — спросила она у Акгозель.
— Здоровье-то есть… — нехотя ответила гостья и глаза отвела: — Скажи, ты сама выткала вот этот ковер?
— Нет, купила готовый.
И Акгозель опять умолкла, глаза вперила все в ту же невидимую точку. Однако выдержки хватило ненадолго.
— Спросила тебя про ковер… — Акгозель всхлипнула, — и сдержаться нет сил… Свекровь мою вспомнила, голубушку…
Лицо Акгозель посерело, точно золой в него кинули. Она платочком утерла глаза, сокрушенно махнула рукой: дескать, своими руками натворишь, тебе же и выйдет боком… Проговорила будто про себя:
— Стоит она, свекровь моя матушка, перед глазами и не уходит… Вот, сейчас двери раскроются и войдет с протянутыми руками… Ох, убить меня мало!..
Жена моя не на шутку встревожилась:
— Милая, зачем ты себя мучаешь? Есть здоровье — не это ли главное?
— Да, подруженька. Но человек не умеет ценить здоровье, мало ему… Ох, рассказала бы я, что пережила в те дни, когда и здоровой была и все как будто ладно… Огорчать тебя не хочется…
Но секунду спустя она взяла себя в руки и заговорила ровнее:
— Значит, мужа моего звали Ашир. Парень спокойный был. Такой светловолосый, здоровяк…
Она поперхнулась, секунду молчала.
— Ох, а другой — тот из соседнего села… Ох, сгореть бы мне!.. Работала я в колхозной столовой, была уборщицей. И вот, парень этот… Галстучек на шее, волосы вьются. Стал ходить к нам обедать, что ни день… И однажды чувствую: глядит на меня, до того пристально… Поглядел и ушел. Смутилась я, правду скажу, подруженька… На другой день приходит он снова и с ним еще одни. Слышу, тот, первый, говорит своему товарищу: "До чего красивая женщина! Была бы у меня такая жена — да я бы ей не позволил руки из теплой воды вынуть, в холодную опустить". Что ему второй ответил, я не разобрала. Ну, а сама обиделась. Как же, считала себя веточкой на макушке дерева — рукой не достать… Конечно, ты могла бы спросить: а зачем надо было идти работать в столовую? Нравилось мне чувствовать себя самостоятельной, оттого и пошла работать, и не уходила, хотя Аширу и не нравилось, что я работаю. Как раз в те дни зашел об этом разговор. Я ему и брякни: если не нравится, нашел бы, мол, себе кого получше… Он в долгу не остался: может, еще и найду, говорит. Наутро Ашир уже и позабыл про все. Я, однако, дала понять, что обиду помню. Он было захотел извиниться, но я отвернулась. Да еще и повторила сказанное накануне. Ну, что после этого я могла от него услышать? Разгневался мой Ашир: "У, чтоб тебя!.." Ушел на работу, я тоже ушла. В полдень является в столовую мой кудряш в галстучке. Улыбается: "Здравствуйте! Здравствуйте!"
Уже, оказывается, узнал, как меня зовут. Разговор заводит:
— А я в магазине работаю. Вот столовой только у нас в колхозе нет. А у вас, оказывается, замечательная…
Хотелось мне узнать, женатый он или нет. Для чего, ты спросишь? А ожидала я, что скажет он: мол, если б у меня была жена, так бы с ней не обращался… И верно, почти угадала. Он спрашивает:
— Что у тебя за муж, интересно знать? Как он может гнать жену на такую грязную работу?.. Ты покажи мне его.
Я говорю: "Это вы оставьте". Еще ему сказала, что в столовую пошла работать по своей охоте. Он помолчал, глаза на меня поднял, такие грустные:
— Красивая ты женщина, Акгозель! — и ушел, то и дело на меня оглядываясь. Вечером я без конца вспоминала его слова. Подумала: пожалуй, не любит меня Ашир. А вот Садык — другое дело… Парня того Сады-ком звали… Сказал: красивая…
Акгозель рассказывала тихо, понурившись. Но вдруг оживилась:
— Ох, подруженька, не вспоминать бы мне все это, сердце себе не терзать!..
Жена моя горестно покачала головой, обо всем догадываясь. Акгозель продолжала:
— Как-то раз, в столовой никого не было, Садык попытался меня за руки взять. Я оттолкнула. Он мне тогда:
— Не понимаю, Акгозель, ну зачем тебе работать?
Я напомнила, чтобы свое достоинство соблюсти:
— У меня в конце концов муж есть! Что это вы, не смейте ничего такого себе позволять!
— Э, — говорит. — Видел я твоего мужа. Ходит, будто воды полные ведра несет, расплескать боится. Тихий. Оттого-то, наверное, худенькая ты… Ну скажи, зачем ты с таким живешь? — а сам все ближе ко мне.
— Что же я, особенная какая-нибудь?
— Ты?! Да ты краше всех девушек и женщин в целом мире! Вах, что это за мать, которая тебя на свет родила? Разве найдется на земле краше тебя?! Если даже ты с грязной тряпкой в руке… Ну, а если тебя в шелк нарядить…
Отбрила я его: мол, ни в чем пока не нуждаюсь, есть во что одеться, что в рот положить.
— Знаю! — говорит. — Даже в простом платье ты — картинка. Но не дает мне покоя, что ты одеваешься как попало, работа грязная.
— Так разве мне найдется другая работа?
— Отчего же! Хочешь стать буфетчицей?
Правду сказать, я и в столовую работать пошла с целью когда-нибудь сделаться буфетчицей. Ну, в тот раз промолчала. А Садык словно читает мои мысли:
— Переведу тебя на это место, ты не беспокойся. Скажу только заведующему. С ним-то мы ведь приятели, — и протягивает мне сверток. — Вот, для тебя специально достал.
Я сперва не хотела брать, он настаивал.
— Обижусь, — говорит.
Взяла я, развернула: оказывается отрез дорогой материи.
Тут Акгозель прервала свой рассказ. Умолкла, понурилась. И вдруг из глаз посыпались частые слезы.
— Вах, что мне — есть нечего было, одеться не во что? Как же я на тряпку могла достоинство свое променять?! Ошиблась я, заблудилась!.. Лестью да подарками заморочил он меня, околдовал. И вот, после этого, подруженька… Вай, да я права-то не имею подругой тебя называть! Ну, разве же смеет в глаза смотреть женщина, если она сама бросила мужа, такого душевного да мягкого, как мой Ашир?!
…Между тем Ашир почуял неладное. Спрашивает:
— Что это, Акгозель, ты в последнее время переменилась?
Будто горячих угольев мне насыпали за ворот.
— Не смейте меня подозревать! — кричу ему. Думаю: во второй раз не посмеет слова сказать. Он, однако, и не ходил за нами по пятам, а все понял… Ох, да разве найдется еще человек такой же отходчивый, щедрый душою, как мой Ашир?!
— Акгозель, — говорит он мне, — семейная жизнь — это все равно что моток ниток. Кончик надо крепко держать в руке. Выпустишь, все запутается.
Я опять на него с криком:
— Так вы, значит, против свободы женщины?! Если хотите знать, я и разговариваю с одним человеком про то, как вы меня притесняете!
Тут свекровь принялась его увещевать:
— Ашир, голубчик, ты бы не подозревал дурного… Ведь твоя жена, не заставляй краснеть ее.
Ну, а я знаю свое. И не думаю слушать мужа, по-прежнему встречаюсь с моим красавчиком Садыком.
После Ашир еще раз пытался меня образумить. Я — ни в какую. Он тогда пригрозил:
— Возьмись, наконец, за ум! В последний раз прошу!
Тут я оробела — и к Садыку:
— Не приходи пока. Муж догадался или ему рассказали… Прогнать меня, видно, хочет.
— Вах, моя милочка! Да пусть прогонит, я венок на свою голову надену. Ты и не думай горевать. Сразу иди к прокурору: мол, притесняет муж…
А мой Ашир чем дальше, тем сильнее сердится:
— Не думаешь ты значит, браться за ум.
— Как видите, — говорю.
— Что ж, тогда я… — начал он, и слова застряли в горле. Я поняла, что он хочет сказать. Предупредила:
— Дочь моя свидетельница!..
— Ну тогда!.. — он задрожал, лицо исказилось от гнева. — Ах-х ты… этакая! — схватил меня за горло, швырнул наземь: — Убирайся! Сгинь! Чтоб тебя ад поглотил!
Я так и растянулась на полу. Тотчас, однако, поднялась на ноги. Окинула взглядом нашу комнату:
— Хорошо. Уйду. И возьму себе половину всего, что здесь есть…
Побледнел Ашир, как стена, и за дверь. А свекровь тут и давай меня упрашивать, увещевать… Но только сердце мое было уже не здесь — далеко…
Знаешь, подруженька, до сего дня в ушах у меня звучит ее голос. Как вспомню, будто сердце мне кромсают ножом. Старики говорят: свекровь да невестка из одной глины, верно это, так и есть…
…Вышла я, гляжу: Ашир, а за ним — наш председатель сельсовета. Еще и не подошли они, я крик подняла. У меня-то на лбу оказалась ссадина, кровь выступила. Я на лоб себе показываю:
— Глядите, вот, вот! Каждый день такое… Только и слышу: "выгоню!" Убить грозит. Убью, говорит, и отвечать не буду… Что, не говорил?!
Раскричалась я, всех соседей на ноги подняла. Свекровь еще пытается усовестить меня:
— Пусть Ашир виноват… Помиритесь! Развод — грех великий….
И Ашир, видать, не потерял еще надежду. Ко мне руки протягивает:
— Акгозель! Не позорь ты себя! Зачем судьбу свою ломаешь своими руками?
А я и слушать не хочу:
— Не пройдут даром ваши проделки!
Он только рукой махнул.
— Мужчину героем женщина делает.
— Пробормотал — и вышел вон. Я говорю:
— Из имущества мне отделите половину, я человека пришлю, заберет.
Он даже не обернулся.
…Навсегда у меня перед глазами эта минута, поверь, подруженька. И во сне вижу. Кажется, стоит лишь обернуться, шаг назад сделать… Тут и просыпаюсь каждый раз…
…Пошла я в дом к моим родителям. На полпути встречает отец. Видно, ему Ашир обо всем уже сообщил.
— Иди, — говорит отец. — Вернись, пока ветер следы твои не замел. Не то и от меня не жди добра.
— Папочка, неужто ваше дитя наскучило вам? Лучше убейте, только не говорите: "Возвратись!.." Вот, на лоб мой поглядите, и показываю ему царапину.
Отец сперва и слушать не хотел. Потом все-таки смягчился: как же, родное дитя… Опечалился:
— Вах, дочь моя, не видать бы мне на склоне лет подобного бесчестья!
Матушка моя, правда, сокрушаться особенно не стала. Дескать, горемычная доля у всех длиннополых, у баб, значит…
Пять дней миновало, является к нам председатель сельсовета. Я ведь ему заявление о разводе подала. Пришел с этим заявлением в руках.
— Знаешь, милая, мне сдается, дело это ты по ошибке совершила. Ну, а Ашира тоже мы осуждаем. Не надо никаких разговоров, иди-ка обратно к мужу.
Отец также принялся меня уговаривать. Тут мать им на подмогу:
— Кто лежит, как колода, — одиноким всю жизнь пролежит. Нечего вам кидаться, будто кошка на собаку. Помиритесь.
Не действуют на меня их слова. Только еще выше я задираю нос. И виновной себя считать не думаю.
— Ничего, — говорю. — Ашир еще найдет получше меня, пускай себе женится…
Так-то вот, подруженька, и оборвалась у меня семейная жизнь.
И стала я Садыка поджидать. Скандал поутих немного, теперь, думаю, увидимся. А его нет и нет… У меня сердце тревогой стиснуло, места себе не нахожу. Наконец приходит, хмурый, пришибленный какой-то. Я к нему:
— Садык, милый, что с тобой? Нездоровится?
Обнимаю его. А он так нехотя меня за руки берет:
— Знаешь, Акгозель… Вот оно какое дело…
— Да что?!
— Ревизия была в магазине… Обнаружили недостачу…
Я ни минуты не раздумывала:
— Увези меня отсюда. Уедем! Вместе в колхозе станем работать все возместим…
— Не дают отсрочки…
— Что ж будем делать?
— У тебя есть какие-нибудь вещи?
— У меня… Что ж у меня есть-то, кроме двух старых паласов да еще двух одеял заплатанных?
— Ну так у отца спроси!
— Садык, что ты говоришь? Как это у отца сейчас просить? Да и что у него есть у самого?
Садык мой тяжело вздыхает. Мне хочется его утешить. Он, однако, растравляет мне душу вконец.
Ты, — говорит, — сама теперь думай, как устроить свою жизнь. А я не знаю, в какую щелку мне запрятаться… Только бы денег достать на билет, уеду, с глаз долой.
— Эх ты! — тут же я все поняла. — Жизнь мою исковеркал, недостоин ты звания мужчины!
Поднялся Садык — и прочь от меня. Едва только скрылся он с глаз, является незнакомая баба, — длинная, сухая, точно кол обожженный. Рожи кривит, сама отзлости надувается, будто глиняный кувшин, и прямо в волосы мне норовит вцепиться:
— Я тебе покажу! Мужа отбивать?! Где Садык? Это ты его с пути сбила! Череп тебе разбить мало! Нет, вы поглядите на эту бабу бессовестную! Постыдись, ох, постыдись, негодная!
Хорошо — не видала она, как Садык от меня только что убежал. Кое-как я уговорила эту тетку, она оставила меня в покое.
Вскоре я узнала все: уволили Садыка с работы из-за меня, "за внесение разлада в чужую семью". А когда он сдавал магазин, обнаружилась и недостача. Удрал он, никто не видел и не знает куда. Хоть бы от меня подальше!.. Но ребятишек осталось — куча, вот их-то жалко…
Кажется, Акгозель завершила свое повествование. Умолкла, дух перевела. Но жене моей показалось недостаточно:
— Дальше-то что было, подруженька?
— Дальше… Год спустя доченька моя умерла. После этого я не хотела дольше оставаться в своем селе. Ашир — женился, как я и предсказала. Ну, а потом что проку жалеть?.. Думаю, не стану я сокрушаться да вспоминать, взяла и переехала к себе на родину, к городу поближе.
— Хорошо устроилась теперь?
— Вроде, неплохо… Ай, милая, разве нужны мне все блага земные. Вот если б доченька была жива!.. Вспоминаю, как, бывало, мы с ней гуляем и вдруг Ашира встретим невзначай… Правду сказать: умерла она и для меня кончилось мученье. Ведь то и дело бедняжка пла-кала, звала: папа, папа!.. А у меня сердце будто кромсают на части… Выпила я, подруженька, горе, до самого донышка. От того, что много о себе понимала. Самостоятельности захотела, да не там искала, где нужно. Тут-то несчастья меня и подстерегли…
Так завершила Акгозель свою трагическую повесть. Я, однако, не мог винить во всем происшедшем только-одного Садыка, или, допустим Ашира. Возможно, потому, что я мужчина? Трудно сказать… Только вдруг неуютной показалась моя светлая просторная комната.
Перевод А. Зырина
Стояли майские пригожие дни. Солнце весело светило, но не жарило, как в разгар летнего зноя. Семьи, где были взрослые дети, что называется на выданье, спешили устроить свадебные тои. А если не свадьба была причиной, то любое семейное торжество старались отметить именно в эту прекрасную пору. Вот и сегодня на соседней улице устраивали той. Мейлис-ага, глава семьи, с утра отправился на той к соседу Чары-ага, а его домашние собирались пойти на празднество попозже. Сын Мейлиса-ага, Эсен, удобно расположившись на ковре, пил гок-чай, а мать, Джерен-эдже раскладывала и тут же увязывала в традиционные узлы из платков подарки, сладости, собираясь на тот же праздник. Двери дома были распахнуты настежь. Не успев собраться, мать и сын увидели, как появился отец, одетый в длинный халат, в лохматой папахе на голове. Мейлис-ага был мал ростом, неказист, и даже такая одежда не делала его внушительнее. Отец, направляясь к дому, что-то недовольно бормотал себе под нос и тяжко вздыхал.
— Отец возвращается без настроения. Видимо, и сегодняшний той у Чары-ага ему не пришелся по вкусу, — заметил с улыбкой Эсен, и обратился к вошедшему отцу:
— Ты уже вернулся, отец?
Яшули ничего не ответил. Джерен-эдже взглянула через плечо на мужа и нахмурила брови.
— Не было и не будет такого тоя, который бы понравился твоему отцу.
— Э, ты-то хоть помолчи, занимайся своими делами!
Произнеся это, Мейлис-ага скинул халат, бросил его на диван. Стянул с головы тельпек и стал обмахиваться им.
— На тое полное изобилие. Не жалеют средств. Вот и сегодня не один котел с шурпой дымится во дворе, и дограмы[5] так много, что кажется будто верблюд случайно зашел в комнату и присел отдохнуть, даже из окна видно. Но… не в этом дело… — горестно вздохнул Мейлис-ага, махнув рукой.
— Ну в чем же дело тогда? — поинтересовалась жена. — И не стой столбом, пройди в комнату, да причешись, а то волосы спутались как у больной козы.
— Может мне и постричься еще? — ехидно спросил Мейлис-ага.
— Почему бы и не постричься под бритву, зачем теперь тебе эти волосы, ведь ты уже носишь тельпек и длинный халат!
Мейлис-ага, глубоко вздохнув, прошел к дивану и тяжело опустился на него. Напротив него у стены стоял шкаф с зеркалом, в котором яшули видел себя в полную величину. Длинные спутанные волосы с густой проседью, действительно, не очень-то украшали его маленькое скуластое лицо. В тельпеке лицо делалось более узким, поэтому Мейлис-ага с удовольствием его носил.
"Да, природа явно меня обделила и ростом, и фигурой. Вон Мерет-ага, Бегли-ага, Бегджан-ага всю жизнь горбились на тяжелой работе, а они ходят, ну как стройные тополя. А я, их ровесник, не знающий за всю жизнь особенных лишений, а все равно… замухрышка! Э-э… — с досадой думал Мейлис-ага и снова безнадежно махнул рукой. Не замечая, что за ним исподволь наблюдают сын и жена, яшули вновь ушел в свои грустные размышления. "Дело не в том, что я мал и неказист… Когда я работал в министерстве, и тогда был таким же! Но как встречали меня, как искали случая мне угодить, за честь считали пожать руку, без конца слышал приглашения домой. Вах, все хотели моего присутствия! А теперь… Те же люди, а стали ко мне другими с тех пор как я ушел на пенсию…"
Сын догадывался о состоянии отца. Такое настроение было у отца не впервые. Каждый раз отец возвращался мрачным из гостей, словно чернел лицом, кривил рот в хмурой усмешке. А празднества на их улице были частыми, и Мейлис-ага каждый раз отправлялся с надеждой, что вдруг его начнут принимать с тем почетом, о каком он втайне мечтал. Но каждый раз его постигало разочарование. Вот и сегодня произошло то же самое.
Эсен, изображая озабоченность за отца, спросил серьезно:
— Отец, что тебя так обидело на тое? Что ты сидишь сам не свой?
Мейлис-ага с хрипотой в голосе ответил:
— Обидно, сынок. Но, боюсь, что ты не поймешь меня правильно, а мне очень обидно… Готов биться о стену головой с досады, разве что умереть не могу…
— Вий, бог с тобой! Послушайте, что он такое говорит?!
— Гм, ну что ты раскричалась? Не рассмотревши броду, лезешь в воду, ты сначала разберись в чем дело, а потом уж причитай!
Джерен-эдже прижала руку ко рту. Она встревоженно глядела на мужа. Только взрослый сын, догадываясь о причине гнева отца, оставался спокоен и продолжал допытываться:
— Ну от чего же такое отчаяние, отец?
И Мейлис-ага начал рассказывать:
— Пришел я. Стою в тени тутовника, словно кол, воткнутый для ишака. Стою несколько минут. Никто будто меня не замечает. Если не замечают, зачем звали? Ну зачем? Да просто я понял, что эти все той устраивают, чтобы побольше подарков заполучить. А я, пенсионер, какой ценный подарок могу приподнести? Никакой. Вот и не обращают на меня внимания. Как я раньше-то не додумался, конечно, дело все в подарках!
Мейлис-ага все больше убеждал себя и уже твердо поверил в это. Он ясно вновь представил картину, как стоял одиноко в тени тутовника и от жалости к себе нахмурился еще больше.
— Ведь не первый такой той я за свою жизнь посещаю. Когда работал, так почитай, всю республику по два раза объездил, от городов до сел. И не такие обеды видел! Мне навстречу выходили, оказывали всякие почести… А эти?!.. Гм… Проходят мимо, ну как мимо собаки паршивой! Разве это порядок? От стыда ты готов провалиться сквозь землю, а всем хоть бы хны! Я уж было собрался уходить домой, как вдруг молодой парнишка, вроде тебя, спрашивает у меня:
— Яшули, вас уже кормили? А то я сейчас принесу дограму.
А ведь я не голоден. Сейчас на той ходят разве голодные? Хочется услышать от хозяина или его родственников, которые помогают ему, добрые слова: "Добро пожаловать, гость дорогой!" Чтобы провели руки ополоснуть, да на почетное место указали.
А Мейлис-ага чувствовал постоянную необходимость общаться с людьми. Пока он работал, он все время был среди людей, чувствовал себя нужным. А сейчас… Никому не было до него дела, и он от этого страдал, мучился. Причем Мейлису-ага больше всего хотелось прежнего почета.
Сын замечал, что отец не хочет примириться с новым своим положением. Но не видел способа помочь отцу. Эсен не знал, как уговорить отца быть более покладистым, доброжелательнее с людьми, приходить к ним на помощь в трудную минуту, а не ходить на празднества и ждать к себе особых знаков уважения.
Иногда Эсену приходило в голову посоветовать отцу отрастить бороду, чтобы он общался с соседскими яшули из равных. Сыну казалось, что если отец отрастит бороду, то, возможно, успокоится, станет более уравновешенным рядом со своими сверстниками.
Джерен-эдже пыталась по-своему успокоить мужа, уговаривала:
— Ну не ходи ты больше на эти тои, раз так расстраиваешься!
— Вах, жена, никак ты не поймешь одного, что я не понимаю, отчего люди мною пренебрегают! Те же самые, которых я в свое время устраивал на работу, даже они в большем почете, чем я. Ну вот ответь ты мне, чем я им не угодил? Что я им плохого делал? — взволнованно спрашивал Мейлис-ага.
— Этого я, конечно, сказать не могу, но и доброго делал мало, — ответила прямо Джерен-эдже. — Иначе люди бы от тебя не отворачивались. Раньше-то они были обязаны с тобой работать рядом, выполнять твои поручения, несмотря ни на что. Нравишься ты им или нет? А сейчас ты не у дел, потому и перестали тебя замечать. Видно, обижены они…
В комнате воцарилось молчание. Каждый думал о своем. Эсен первым нарушил тишину:
— Мама, я схожу в управление ненадолго, а ты приготовь мне все в дорогу. Ты же помнишь о том, что мне завтра лететь в командировку?
— Поел бы что-нибудь… — предложил Мейлис-ага.
Эсен не унимался с вопросами:
— А тебя как встретили?
Вопрос сына смутил Мейлис-ага.
— Меня-то… Да… Гм… Я же говорю, что сейчас больше всего внимания оказывают тем яшули, кто побольше хурджун приволочет, или у кого борода длиннее.
— Тебе надо было к ним присоединиться тоже, отец.
У Мейлис-ага от волнения даже щеки задрожали. Но чтобы скрыть, не выдать себя, Мейлис-ага медленно проговорил:
— Ты же знаешь Коссека-белобородого, ну, который работал у нас в министерстве сторожем? Помнишь, как он меня на свой той уговаривал прийти, и обещал, что я буду у него тамадой, или распорядителем, ну… это раньше… А сегодня вижу, что и он идет к нашему соседу, думал, что подойдет и скажет: "Что ты здесь один стоишь? Пойдем в дом". Так нет, он прошел мимо, словно и не заметил меня?!
При этих словах Джерен-эдже, которая внимательно слушала жалобы мужа, не выдержала и воскликнула:
— Так ты же его обидел! Помнишь, как он у тебя просил машину, чтобы молодую невестку отвезти к родственникам, а ты отказал. Вот он и обиделся. Не ты один гордый!
— Ну и черт с ним! Обиделся! Я никогда не старался казаться хорошим за государственный счет.
Эсен не захотел убеждать сейчас отца в том, что он не всегда поступал справедливо. Сын был воспитанный в духе почтения к старшим, и постоянно думал, что взрослые сами себе дают более правильную оценку чем окружающие. Уважая седины отца, Эсен не стал заострять внимание на бывших, не всегда правильных поступках родителя, да еще в присутствии матери. Могли его слова счесть за дерзость, но про себя подумал:
"Говорят в народе, если нет у тебя пшеничного хлеба, то хоть слово доброе найди. А отец пренебрегал все время этим, когда работал. Отсюда и его неприятности, люди не забывают ни хорошего, ни плохого".
Уйдя на пенсию, Мейлис-ага ни в чем не нуждался, он был хорошо обеспечен, да и сын все время повторял:
— Теперь, отец, отдыхай. Я уже давно в состоянии о тебе позаботиться. Если ты в чем-то будешь нуждаться, то я всегда рядом и приду на помощь.
Джерен-эдже ответила за сына:
— Он пойдет на той, его уже там ждут не дождутся. Несколько раз мне напоминали, чтобы Эсен обязательно пришел.
Мейлис-ага, услышав такой ответ, еще больше насупился. "Вот моего сына ждут не дождутся, а меня… Эх… Что за времена пошли? Еще недавно я был не просто Мейлис, а Мейлис Маммедович…" — и с досадой швырнул в угол дивана тельпек.
Мейлис-ага не заметил, как уснул.
…Вот он на белой "Волге" едет по гладкой асфальтированной дороге и подъезжает к какому-то дому, во дворе которого масса народу. "Волга" не успела остановиться, как к ней навстречу устремляется торопливо группа мужчин. Мейлиса-ага под руки выводят из машины. Аромат вкусного плова кружит голову. Рядом свежуют молодого козленка. А на столах столько разных блюд, что глаза разбегаются. Чего только нет!
— Зачем же свежевать молодого козленка при таком изобилии еды? — спрашивает Мейлис-ага хозяина.
— Для вас, дорогой гость, для вас, — с приятной улыбкой отвечает хозяин. — Вы к нам приехали из такого далека, не посчитали за труд, так и нам хочется угодить… Да что там козленок, для вас и этого мало!..
— Это верно вы говорите. Только из уважения к вам я проехал этот длинный путь. Ведь и рядом с моим домом, по-соседству, тоже той устроили, но соседи никуда не уйдут, я так подумал. И вот к вам отправился…
Кто-то из гостей заметил:
— А я бы на вашем месте, Мейлис-ага, не стал бы пренебрегать соседями.
— Ну это так вы считаете, а я по-другому, ха-ха-ха! К ним только начни ходить в гости, так они потом тебе на голову сядут, закидают просьбами: то работу получше дай, то машину попросят… Знаю я их!.. Только дай поблажку!
— И все-таки вы, Мейлис Маммедович, не правы!
— Прав, не прав, закончим этот разговор и точка! — гаркнул Мейлис-ага. И проснулся от собственного голоса.
Эсен работал в геологической экспедиции в песках Каракумов и подолгу отсутствовал. Приезжал домой раз в два-три месяца. Но на этот раз он задержался дольше обычного. Родители очень ждали его приезда.
Переступив порог родного дома, Эсен с радостью ощутил привычный уют. Мать, как обычно, приготовила любимые блюда, постаралась ничего не забыть, накрывая на стол. А в отце Эсен заметил перемену: тот отпустил седую бороду.
— Сынок, что ж ты, отца не поздравишь с бородой? Или не замечаешь? — спросила Джерен-эдже.
— Как же, как же, вижу! Поздравляю, отец, тебе она к лицу, — весело проговорил Эсен.
— Э-э, сбрею я ее, — вздохнул Мейлис-ага.
— Вий, что ты надумал? — испуганно воскликнула мать.
— И с бородой тот же почет, — угрюмо проговорил яшули.
Мейлис-ага, отпустив бороду, и в правду, не заметил к себе иного отношения соседей.
— Мейлис, хоть ты с седой бородой, а еще пока не стал аксакалом, — по-доброму заметила жена.
— Почему же это? Мне уже шестьдесят с лишним! Глянь, ни одного черного волоса в бороде. Если не сейчас, то когда же мне быть аксакалом? Или только на том свете мне суждено им быть, а? — и с надеждой посмотрел на сына.
На этот раз и сын не удержался, сказал то, что думал уже давно.
— Не обижайся, отец, но аксакалом не становятся из-за того, что носят длинный халат с тельпеком, да имеют седую береду. Это надо заслужить с молодых лет и до седин. Когда ты не перестанешь делать людям доброе, бываешь внимателен и отзывчив… Так что не обижайся, отец. Людей не проведешь. Так что, пересмотри свое отношение к соседям.
Ничего не ответил Мейлис-ага, лишь ниже опустил голову:
"Может они и в самом деле правы?" — задумался яшули.
Перевод В. Аннакурбановой
День выдался ясный, в прозрачном воздухе ни пылинки. Ветерок поигрывал усиками виноградных лоз. Мы с женой отправились в соседнее село, в гости к ее старикам родителям. Дорога недальняя. Шли мы тропинкой среди виноградников, и встреча предстояла желанная — тесть да теща зятю всегда рады. Поэтому шагалось нам легко, весело. Соловьи прятались среди темно-зеленых листьев и спелых гроздьев винограда, распевая без устали на все лады. Это делало нашу прогулку еще более приятной.
Поглядывая по сторонам, любуясь природой, мы приблизились к старому чинару, над которым уже столько вёсен прошумело. Сели отдохнуть в его прохладной густой тени. Вдруг смотрю: жена моя встрепенулась. Платок свой повязала и за спину конец закинула. Потом и этого мало — кромку платка прикусила зубами. Я улыбнулся, хотел спросить: мол, ты чего это? И вижу: подходит к нам, шаркая галошами на босу ногу, старушка сморщенная, лет под семьдесят.
— Здравствуй, сынок, все ли слава богу? И ты здорова ли, козочка моя?
Я ответил:
— Спасибо.
Жена молча кивнула. Старушка подслеповатыми глазами пристально поглядела мне в лицо и опустилась на траву рядом со мной. Обернулась к моей жене:
— Милочка моя, не повязывалась бы ты этой тряпкой окаянной.
— Знаете, тетушка, я обычно яшмака не ношу, — ответила жена, прикрывая рот. — Только вот сейчас, из уважения к вам…
— Брось ты ее, выкинь совсем, если уважаешь меня старушку.
И незнакомка вздохнула до того тяжело, что у меня сердце защемило. А она продолжала, да так убежденно:
— Как говорят: свинья черная ли, белая, все равно свинья: так и эта дрянь! Прежде-то внушали: так адат велит, а вам сейчас она зачем?
— Тетушка, — участливо спросила жена. — Что вас расстроило?
— Э, милая, что проку теперь жалеть…
Я теперь только вспомнил: когда мы приближались к старому чинару, моего слуха коснулись всхлипыванье, стоны — глухие, будто из-под земли. Теперь я догадался, слова и жалкий облик старухи не оставляли сомнений: это она плакала. Ее потухшие глаза глядели с тоской, будто вопрошали: "Разве найдется человек, чтоб меня выслушал и посочувствовал!" Я, однако, стал осторожно выпытывать:
— Что же случилось, мамаша, вы бы рассказали…
— Ох, родимый, не приведи бог… Не скажу я, что со мной было, — в сердце не умещается; скажу — кто меня пожалеет? А, так и быть, скажу, сердце облегчу! Иначе нет для меня места в мире. Вот и сегодня не усидела я дома, не вытерпела… — старушка запнулась, закашлялась. — Так и брожу, и брожу, где моя Абат прежде работала. Вроде на сердце у меня и полегче…
У жены моей любопытство разгорелось. Она свой яш-мак закинула за плечо, пытливо взглянула на старуху, с губ у нее готов был сорваться вопрос, но она лишь вздохнула. "Вах, вах-эй!" Старуха, однако, не ждала сострадания.
— Доченька, меня жалеть нельзя! Палке той зацвести, которая убьет меня…
Очевидно, эту старую женщину постигло тяжкое горе. Какое именно, я не мог догадаться. Сердце у меня ныло. Старуху мне было искренне жаль. В то время мне думалось, она себя осуждает напрасно, вина ее совсем невелика. Может, злой человек ее оклеветал? Оказалось, однако, не так. Тяжкий грех лежал у нее на совести. Но это выяснилось позже.
Старушка, видать, пожалела о том, что сорвалось с уст, помолчала, прикусила нижнюю губу. Наконец спросила как будто успокоенно:
— Вы, наверное, идете к кому-нибудь в гости?
— Да, — вполголоса, как обычай требует, ответила моя жена. — Сегодня день отдыха, вот и мы отправились матушку мою навестить.
— А ты, милая, чья же дочь?
— Айнабат-эдже.
— Вот как, из села Кипчак! Постарела, наверное, бедняжка?
— Оказывается, вы знаете мою маму…
— Как же! Да и нет во всей округе никого, кого бы я не знала или меня не знали. Опозоришься, ославят тебя на весь свет, небось, узнают все, кому и не надо… Не приведи аллах никому!
Когда человек собою недоволен — нелегко обрисовать её внешний облик, если только ты не искусный художник. Как раз такие, трудно передаваемые черты я открывал в иссеченном морщинами лице старушки, в ее неживых навеки потухших глазах. Снова осмелился спросить:
— Уважаемая, за что вы себя корите, в чем ошиблись?
— Если б я знала, что так больно ударит…
— Вы, значит, не предвидели, что неладно получится?
— Вах, верблюжонок мой, если б знать, что совершу ошибку, разве впала бы в столь тяжкий грех?..
Проговорила она дрожащим голосом:
— Я ведь думала, что поступаю, как обычай велит, — она немного взяла себя в руки. Заговорила ровнее, я же стал внимательно слушать. — По рождению я хоть и не считаюсь святой, однако же в правилах веры, в чтении молитв считалась весьма сведущей. И знахаркой была, прославилась во всей округе. Использовала и от простуды и от нарывов, — обманывала, конечно… Так меня звали все — Тачнур-тотам. За благочестием тоже надзирала. Кто из мужчин пропустит намаз, или молодые женщины без яшмака начнут ходить, я сейчас же за воротник хватаюсь, кричу: светопредставление, мол, близится!.. Не знала я, что кара небесная тому грозит, кто старание привержен через меру…
Меня просватали за пять лет да войны. Парень был рассудительный, спокойный, звали его Аннак. Семья наша жила не без достатка. Аннак мой тоже был грамотным, приглашали его взамен муллы. Одна беда — дети у нас не выживали. Наконец выжила все же дочка Абат, порадовала отца с матерью. Я, чтобы сохранить ее от сглаза, набрала, через плечо себе повесила талисманов целую сумку. Так-то, не успела я оглянуться, — дочка у меня появилась, маленькая да пухленькая. Но отцу не суждено было долго тешиться доченькой. Началась война, ушел мой Аннак и обратно не вернулся. Ох, лучше бы мне умереть вместо него!
Старуха поперхнулась, будто в горле комок застрял. И сколько ни старалась, никак не могла овладеть собой. Слезы выступали на глазах и градом катились по сморщенным темным щекам. Жена моя все это приняла близко к сердцу. Отвернулась, скрывая волнение, принялась разглядывать птиц, по-прежнему щебетавших в глубине виноградников. Старуха меж тем утерла слезы и продолжала:
— Ай, ладно, что сделано, о том жалеть бесполезно. Только бы впредь люди не ходили той дорогой, по которой судьбу свою я загубила…
— Мамаша, нет смысла жалеть о том, что прошло, — попытался я утешить старуху.
— До самой смерти буду жалеть, верблюжонок мой! И в самый смертный час не прощу себе!..
Затем она принялась рассказывать:
— Абат, моей дочурке, исполнилось семь лет, и ее записали в школу. А мне, значит, в голову и ударило: к чему, дескать, женщине учиться? Взяла да и выкинула прочь все книжки, которые учительница принесла. Не выйдет, мол, из женщины, муллы, знай, окаянная!.. Бывало, дочка все же отыщет книжку с картинками или еще что, ко мне принесет и пальчиком тычет: "Гляди, мама, вот кукла нарисована!" А я: "Грех это! На человека ведь похожа… На том свете душу свою не пришлось бы отдать…" Дочка не больно-то все понимает, однако слушает, глазенки таращит. И в сердечке несмышленком, любовь к книгам так и не зародилась. Ведь она хоть и бегала, косичками потряхивая, однако же меня слушалась во всем ого как!.. Стыдливая стала, скромненькая, другой такой не сыскать. Ну и я тоже ни минутки не давала ей покою: как встать, как сесть, все требовала делать по обычаям — чтоб их проклятьями раздавило! — так что моя доченька и глаз поднять не смела от земли. Дальше, я ее под разными предлогами — от греха подальше — отправила к родственникам, что в песках живут. В последний год сама поехала в Теджен, вернулась среди зимы. Там тоже наши племянники, так я их обманывала: дескать, дочка моя учится в Ашхабаде. А учителей в нашем селе — по-другому: мол, учится она в Теджене. В общем, до двенадцати лет моя дочь и в глаза не видела школы. Ну, однако же, выследили меня в конце концов, пристыдили. Я — в крик:
— Вам что за дело?!
Никогда не забуду, как тогда разволновалась та девушка учительница, Аккыз ее звали. Со слезами ко мне подступает:
— Тачнур-эдже, вы в клетку посадили вашу дочь, от сверстников ее оторвали, это позор для нас всех!
Мою доченьку гладит по головке, сама продолжает:
— Когда я шла учиться, моя мать тоже: бесчестье, мол, перед людьми, лучше бы не дал мне аллах дочку заиметь!.. Ну, а теперь-то сама выхваляется мною перед сверстницами: опора, мол, для меня дочка… Тачнур-эдже! Ведь у вас нет другой отрады, кроме Абат. Не оставляйте же вы ее слепой! Поглядите, у вас уже сил немного остается.
Крепко я тогда рассердилась на ту девку. Однако не решилась поперек сказать. Про себя только выругала: "У, окаянная!.."
Ну, та девушка еще долго не оставляла меня, донимала подобными словами. Наконец я вижу — никуда не денешься. Тринадцать лет от роду отдала Абат учиться. Но уж и наказала ей, под страхом смерти:
— Ходи глаза в землю! Не то грех. Ведь уже взрослая девушка…
Пять дней ходит она в школу, на шестой я ее дома запираю. Но и этого мне мало. На следующий год я сама отправилась, где дочка моя учится. Вижу, она, с непокрытой головой, шутит себе, смеется с парнями… Как только сердце у меня выдержало. Стала я говорить, что неладное это дело, — никто и слушать меня не хочет. Ничего другого не оставалось мне, как помехи строить учебе Абат. Но все-таки, сколько я не мешала, дочь моя сумела четыре класса окончить. Мы в то время жили у озера Куртли, на границе песков, и в селе у нас не было школы выше четырехклассной. А уже моей Абат восемнадцатый пошел. Девушка рослая, видная — глаза черные так и блещут, косы густые, на лбу волосы колечками завиваются. И решила я: не надо больше посылать ее учиться. Так и сяк уговаривала: мол, я уже состарилась, тебе пора самой работать в колхозе. Верила: дочь мне слова не скажет поперек. Надеялась я на свое воспитание. Абат, голубушка, и в лицо-то мне прямо не смела поглядеть, нахмуриться не смела. Видать, понимала, каково матери одной растить ее без отца… Или уж знала: баба, длиннополая, у нее смолоду судьба одна — подчиняться… Короче, не причиняла она страдания моему сердцу. И ради этого себя не жалела, на огне готова была сжечь. Вот, верблюжонок мой, как оно было, оказывается. Но я-то поняла слишком поздно, вах, горе мне!..
Старуха прервала свой рассказ. Тихо, листок не шелохнется на виноградных лозах. Только по-прежнему неумолчно распевают соловьи. Мою жену рассказ несчастной Чачнур-эдже, видимо, изумил и растрогал. И не терпится ей поскорее узнать, что же дальше:
— Ваша дочь бросила учебу, потому что вас пожалела, да?
Тачнур-эдже тяжело вздохнула. И плечи у нее задрожали, ссутулились.
— "Песчинки золота не оценил — и самородка не оценишь", так говорится про людей наподобие меня. Стоило ли дочери жалеть меня, да ублажать?
И она дальше повела свой рассказ:
— В тот год я отыскала предлог такой, что никуда не денешься. Ревматизм открылся у меня. Скрутило, что не шевельнуть ни рукой, ни ногой. Вспомнила я все свои знахарские способы, желтый вьюнок высушила, растерла, с табаком смешала. Давай курить. Конечно, толку никакого. Взяла шкуру только что зарезанного барана, обернула себя. Опять ничего. Поясницу себе попросила надрезать, кровь поглядела: мол, нет ли простудного… В общем все зря. Боль не унимается. Другое дело, если б мне лекарства выпить, в воде размешать… Сама-то я знала, что от моих снадобий никакой пользы не будет, однако обманывала себя и дочку, чтобы время оттянуть. Ведь надо же было оторвать ее от учебы…
— Ав селе вашем не было доктора?
— Если б я доктора слушала…, — старуха, видимо, гневалась на себя. Затем продолжала:
— Ну и учителя тоже старались мою дочку не выпустить из рук. Абат в школе-то ходила понурая. Они и проведали, в чем дело. Научили ее. Как-то говорит она мне:
— Мамочка, чем так мучиться, не пойти ли вам к доктору?
Тут я вскинулась:
— Ты что, хочешь труп своей матери привезти из больницы?!
— Да не случится ничего дурного…
— А я как в зеркале вижу: унизить ты хочешь мать свою, когда ее жизнь к концу подходит…
— Мамочка, душа моя, так не говорите!
Упрашивает она меня, руки мне гладит, а в это время нежданно-негаданно является Аккыз, учительница:
— Уважаемая Тачнур, мы решили поместить вас в больницу. А пока не поправитесь, Абат за вами будет присматривать, от учебы ее освободим.
Как о больнице она сказала, опять у меня потемнело в глазах. Ну, а что от учебы дочь освободит, порадовалась я.
— Спасибо, что она за мной присмотрит. А уж с больницей не приставайте ко мне!
Так я и отбрехалась, а болезнь-то не уходит. Пришлось обратиться к доктору. Какое-то он мне лекарство выписал, не вспомнить… "иолотань", "малатам", тьфу! Жжется, окаянное… дочь, однако, за это время учебу все-таки закончила. Как раз вот в такую же пору, как сейчас. Виноград, как говорится, росою лицо свое омыл… Абат, моя доченька, здесь поблизости работала, на шестах лозы подвязывала, паутину смахивала. И заметила я: ходит парень один тут невдалеке. Я подошла вроде бы травы накосить для скотины. Пригляделась — да ведь это сын Атанняза…
Старуха обернулась к моей жене:
— Ты из Кипчака, должна эту семью знать. Керимом зовут парня-то… О чем они беседовали, я не слыхала. А парень как увидал меня, дочери моей сказал одно только словечко. Та стоит вся красная, застыдилась… Тут, голубчики мои, такой у меня в сердце поднялся переполох… Завтра же думаю, тебя сосватаю, иначе не сносить мне позора… Сама дочери пока ничего не раскрываю. Сваты уже приходили, я сказала им: нет, мол, у нас в нынешнем году невесты на выданье. Пожалела я теперь. И когда они прибыли во второй раз, я дала согласие. Назначили цену за невесту: две с половиной тысячи новыми. Думала я, что моей дочери об этом ничего не известно. Только вышло все иначе. Как-то спрашивает она меня:
— Мама, вы это всерьез затеваете?
— Отстань! — крину, зло меня взяло. — Чтоб тебе умереть ощипанной!..
Абат в слезы, обнимает меня:
— Мамочка, милая!.. Ведь я же… я…
— Чего еще?! Ох, чтоб тебе высохнуть!
Она умолкла. Потом вдруг мне на грудь клонит голову, сама покраснела. И говорит:
— Мама, я же Кериму… обещание дала.
Тут я вскочила с места, себе за воротник ухватилась:
— Кормила тебя, берегла, чтобы такое услышать?! Вай, делать-то что мне теперь?.. Люди ведь узнают… — и сама в слезы.
Старуха умолкла, видать, обессиленная, заплакала беззвучно. Губы кривились, жалкой гримасой было искажено лицо, — тяжесть непосильная легла на сердце.
— Верно говорят: "Слепа любовь". Я-то думала: дочь мне перечить не посмеет. А вышло иначе.
— Мамочка, — Абат мне говорит, — неужто вам это в радость — дочь единственную на огне сжигать? Ведь я люблю Керима!..
— Если ослушаешься, — подступаю к ней, — не пойдет тебе впрок мое материнское молоко. Не дочь ты мне тогда!
Тяжело вздохнула она, моя голубушка, головой тихонько покачала. Долго сидела молча, потом прошептала: "Даже увидеть его не смогу…" Оказывается, в то самое время Керим вот сюда пришел, к виноградникам, чтобы проститься с Абат. На другой день с утра отправлялся он в армию служить. Это уж добрые соседи для меня выведали…
Ну, а я в тот же вечер моему старшему брату дала знать, он живо — к будущим сватам. Вместе они дельце-то и сделали… и вот тут было просчиталась я. Слушалась Абат и уважала меня, матушку свою, но любовь-то сильнее. И уже в тот вечер она успела с кем-то из подружек перекинуться словечком. Дескать, за пять полтинников мама собирается меня продать. Я же, мол, Керима одного люблю… Та подружка и побеги в сельсовет, всполошила всех. Да только поздно. С рассветом явились они Абат проведать, а ее уж и след простыл. Еще в полночь за ней от сватов приехали на машине.
Старуха умолкла, подавленная. Улучив момент, жена моя спросила:
— Значит, ваша дочь догадалась, что ее в тот вечер должны были отправить к жениху? И не воспротивилась?
— Если бы догадалась, так, наверное, сыскала бы дорожку, чтобы удрать. Только не предполагала она, чтобы в тот вечер все сделалось…
Тачнур-эдже снова закашлялась.
— После уж приходят, выпытывают у меня, как да что. Важные начальники приходили. Но ничего из меня не вытянули. Не знали, что тут замешаны мои старшие братья. Позже, когда стали спрашивать Абат, она мать свою старуху не опозорила. Не тревожьте, говорит, матушку мою, я сама, говорит, вышла замуж по любви.
Так ли, сяк, месяц она проводит в доме у сватов, возвращается, поглядела я дочь мою — и узнать не могу. В лице ни кровинки, будто тряпка стиранная-перестиранная. Веки аж просвечивают. Вся будто цыпленок, что вот-вот подыхать собрался… Я так себе в ворот и вцепилась: "Вай-эй, да что же это с тобой?! Здорова ли ты, доченька моя?" Она: ничего, мол, одно только словцо и произнесла в ответ. Я предлагаю: давай снадобья какие попробуем, не хочет слышать. Доктора, говорю, давай позовем. Абат мне на это: "Мама, у меня не такая болезнь, чтобы доктор вылечил. Вы не беспокойтесь…" Я вовсе голову потеряла: "Милостивый боже, неужто звезды твои не встретились счастливо?" Кто же мне на это даст ответ?.. Потом я подумала: а может, ребенок родится, глядишь, она и поправится. Только нет, не оправдались мои надежды. Четыре месяца прошло, слегла дочь. И всего-то сказала мне на прощанье: "Мамочка, сердце мое у Керима осталось…" Растерзать я себя хочу за эти слова, в жизни себе не прощу…
И старуха умолкла, глаза помертвели. Для меня и моей жены она стала уже как будто родная. Я знал, что каждое слово для Тачнур сейчас — мученье. Все-таки спросил, как мог спокойнее:
— И что же потом? Ваша дочь поправилась?
Тачнур-эдже ничего не ответила, будто глухонемая. Не шевельнулась, глядела куда-то в одну точку. Моя жена поднялась на ноги, жестом позвала меня: идем! Я тоже встал:
— Прощайте, мамаша…
Она словно и не слышала, не обернулась…
…О трижды проклятые обычаи старины! Подрубили их под самый корень, на истлевших ниточках только держатся. Уж вот, кажется, и не слыхать про них вовсе. Но кто исцелит сердце безутешной матери, несчастной Тачнур-эдже?..
Перевод А. Зырина