Около года назад мною было получено неподписанное электронное письмо (что достаточно типично для обращений с личными проблемами), автор которого спрашивал — может ли психотерапия помочь в преодолении желания отомстить обидчику? При этом отмечалось, что речь идет о близком человеке, который принес свои извинения, и они даже были приняты. Но желание отомстить — все равно осталось.
Автору письма было предложено встретиться. И на этом наша переписка закончилась. Учитывая, что такие проблемы не единичны, а также то, что у одних людей существуют предельно идеализированные представления о каком-то магическом действии психотерапии, а у других — убежденность в ее полной бесполезности, хочу предложить для рассмотрения несколько давних случаев, существенно изменив исходные данные и, соответственно, — возможность идентификации своих бывших пациентов. То, что объединяет эти случаи и изложено без какой-либо коррекции, — это неизбывное желание мести.
Эти случаи уже были неоднократно опубликованы в профессиональных изданиях, но думаю, что ознакомление с ними будет полезным и для широкой аудитории, потому что никому еще не удавалось прожить без психических травм. Более того, как свидетельствует терапевтический опыт, — жизнь исходно травматична.
Пациент за несколько лет («перестроечного периода») вместе с другом детства создал солидный бизнес, точнее — ряд очень эффективных коммерческих структур. И на этом этапе друг «кинул» его, оставив практически ни с чем. Обратился по поводу депрессии от понесенных моральных и материальных утрат.
На протяжении нескольких лет пациент вербализует на планы все более и более изощренной мести — от поджога автомобиля бывшего друга до идей украсть его ребенка или физически устранить бывшего компаньона. На вопрос: «А что это даст?» — реагирует адекватно: «Ничего не даст.
Только злобу вымещу и пойду в тюрьму». Постепенно тема мести в материале пациента истощается, и появляются планы превзойти обидчика экономически и наказать его таким образом.
Через пять лет эта задача оказывается близкой к выполнению, и в этот же период бывший друг решает как бы «вернуть долг» и предлагает передать пациенту в собственность одну из (ранее общих) коммерческих структур. Чтобы прояснить мотив, добавлю: предлагает передать эту структуру моему пациенту и в равной доле своей бывшей жене, которую этот друг недавно оставил, и которая ничего не смыслит в бизнесе. После некоторых колебаний пациент принимает это предложение, а затем вступает еще и в кратковременные любовные отношения с бывшей супругой бывшего друга, хотя и сознает, что это— не более чем еще один вариант удовлетворения чувства мести. Потом были фантазии о вступлении с нею в брак и усыновлении ребенка — ее и бывшего друга (что пациент уже практически самостоятельно интерпретировал как аналогию своего предшествующего желания — «украсть ребенка»). К счастью (это не мое заключение, а пациента), эти фантазии не были реализованы, и через некоторое время он женился на другой и полностью восстановил свое положение в бизнесе.
Через девять лет терапии (последние три года мы встречались не чаще одного раза в неделю) пациент признал, что она была его единственной «отдушиной» и спасла его от параноидального стремления к мести и реализации катастрофических решений.
После окончания терапии прошло уже более тринадцати лет. Иногда, раз в 3–4 года, он мне звонит— просто поговорить.
Главное — он счастлив, и у него подрастают собственные дети. Безусловно, меня это также радует; мне только искренне жаль, что этот удивительно добросердечный и талантливый человек покинул Россию и теперь живет за границей.
Как-то в конце нашей совместной работы он назвал ее «долгими похоронами дружбы», обозначив себя «близким родственником покойного», а меня «санитаром хосписа». Должен признать, это не худший вариант обозначения той роли, которую мне приходилось играть при моих пациентах.
Существует несколько хорошо известных специалистам психических феноменов. Не буду объяснять их механизмы, а только упомяну об их содержании.
Человек, испытывающий эмоциональный дискомфорт (по той или иной причине), далеко не всегда замечает ухудшение памяти (до 40 %), снижение своего интеллектуального потенциала (до 50 %) и замедление скорости двигательных реакций (до 30–40 %). Поэтому, пребывая в подавленном или озабоченном состоянии, такие люди (с точки зрения психиатрии — совершенно здоровые) гораздо чаще попадают в различные неприятные ситуации, становятся причиной аварий на транспорте и на производстве (в том числе— высокотехнологичном и энергоемком), принимают не вполне адекватные решения и т. д. Естественно, они пытаются преодолеть свой психический дискомфорт, тысячекратно обдумывая, как от него избавиться и какое решение принять. Но в большинстве случаев это не приводит к желаемым результатам, разве что формируется предрасположенность к «мысленной жвачке» и к застреванию на травмирующей ситуации, когда психика начинает травмировать саму себя.
Для преодоления такой ситуации всегда нужен Другой. Попытки самостоятельного осмысления, как уже было отмечено, во многих случаях оказываются малопродуктивными. Качественно иные психические механизмы включаются при проговаривании создавшегося положения и его эмоционального содержания в присутствии Другого. Только в этом случае происходит то, что в психотерапии обозначается термином «вербальное отторжение», то есть— перевод травмирующего личность психического содержания из внутреннего состояния во внешнее событие и его отреагирование (с помощью речи). При этом требуется не любой другой, а значимый Другой. Некоторые пытаются использовать для этого своих близких или просто друзей. Но это редко помогает, так как для реального разрешения той или иной проблемы этот Другой должен быть вообще не вовлечен в анализируемую ситуацию и находиться за пределами повседневной жизни нуждающегося в помощи. Ну, и кроме того, он должен обладать соответствующими знаниями о функционировании психики и навыками работы по преодолению кризисных ситуаций, включая бережное отношение к внутренним переживаниям (которые нередко имеют самостоятельную ценность), чтобы еще в процессе первых встреч стать значимым Другим.
Муж пациентки, в которого она влюблена с юности, относится к ней достаточно тепло и заботливо, но уже на протяжении нескольких лет отказывает ей в сексуальной близости под самыми различными предлогами (усталость, нездоровье, истощение, возможно — импотенция). Через некоторое время пациентка узнает о том, что у него есть любовница, и даже не одна. В процессе сессий она многократно рассказывает о навязчивой фантазии, как ее муж попадет в аварию, после которой он будет прикован к постели и наконец поймет, что ее любовь — это единственное ценное, что было в его жизни.
Я замечаю, что, в общем-то, — она рисует довольно мрачную картину своего будущего: парализованный муж, горшки-бинты, никакого секса, вообще никакой заботы и внимания со стороны мужа, да и лишение большей части семейного бюджета. И затем добавляю: «Почему бы в ваших фантазиях не развестись с ним или, например, не дать ему погибнуть в той же аварии?». — Пациентка тут же отвечает, что это никак не входит в ее планы: «Я хочу, чтобы он страдал, и долго!». — Мое высказывание о том, что таким образом она наказывает скорее себя, чем его, встречается полным приятием: «Ну и пусть». Чувство мести оказывается таким же ненасыщаемым, как и любовь.
Самым трудным было восстановление ее самооценки и веры в свою сексуальную привлекательность, которая, по моим представлениям, не подлежала сомнению. Объективно она была чрезвычайно эффектной женщиной, но чувствовала и вела себя с неуверенностью неважно сложенной дурнушки.
Позволю себе маленькое отступление. Самооценка — это очень важный психологический феномен, который формируется в раннем детстве и преимущественно — на основе родительских отношений к ребенку. В последующем ни внешние данные, ни интеллектуальная или творческая одаренность, или даже всеми признаваемые социальные и материальные достижения существенного влияния на нее не оказывают. С этой точки зрения низкая самооценка может оказаться социально весьма приемлемым качеством (точнее — удобным для ближайшего окружения). Она может длительно побуждать личность все к новым и новым достижениям, с одной спецификой— они не приносят ей ощущения счастья. Коррекция самооценки — это всегда достаточно сложная и трудоемкая терапевтическая задача, так как ее формирование относится к раннему детству и чрезвычайно глубоким личностным образованиям, имеющим —, помимо социальной, еще и генетическую обусловленность.
Вернемся к анализируемому случаю отвергнутой жены. Моментов, которые можно было бы оценивать как переломные, в процессе терапии было много. Приведу только один. Однажды она пришла на сессию в приподнятом настроении, что случалось не часто. Мне не понадобилось задавать никаких вопросов, чтобы уточнить причину. Пациентка сразу сообщила, что вчера была на дне рождения у подруги — чистый «девичник». Там прозвучал один тост: «Пусть плачут все, кому мы не достались, пусть сдохнут все, кто нас не захотел!». Она произнесла это с заметным подъемом, и затем повторила еще раз.
Я значительно старше ее, и не раз слышал этот тост, поэтому начал думать еще до завершения всей фразы моей пациентки (которая ее явно «смаковала»). Главным в начале этой сессии было вовсе не приподнятое настроение пациентки, а совсем другое — ее агрессия впервые, вместо типичной для нее мазохистической направленности (на себя), обращалась вовне, на объект ее привязанности: «Пусть сдохнет!». У меня было всего 2–3 секунды, чтобы осмыслить это и принять решение: просто продолжать слушать пациентку, не перебивая, или — (рискуя «идентифицироваться» с ее мужем) перевести обсуждаемую ситуацию из «там и тогда» в «здесь и сейчас». Было принято второе решение и задан вопрос: «Меня это тоже касается?». — Пациентка вначале не поняла (или сделала вид, что не поняла) мой вопрос.».. В каком смысле?» — спросила она. Я промолчал. Немного подумав, она согласно кивнула, но (с некоторой задержкой) сказала нечто иное: «Ну, вы… — терапевт…». — «А это какой-то особый пол?» — спросил я… Было чрезвычайно важно постараться сделать так, чтобы ее (ранее направленная на себя) агрессия, которая наконец нашла какой-то более адекватный выход, не проецировалась на всех мужчин, и в процессе последующего обсуждения эта задача была решена.
Мы всегда обращаем внимание, когда вербальный ответ и его невербальный фон не совпадают (в данном случае кивок— в знак полного согласия, и определенная неуверенность в вербальном варианте реакции на мой вопрос).
В этот день практически вся наша встреча прошла в обсуждении ее внешних данных, с проекцией на «тех, кто нас не захотел». Естественно, я ни в коей мере не сексуализировал свои фразы и свое отношение к ней. Тем не менее пациентке была дана адекватная «обратная связь», в частности— ее самооценке и ее униженному (неоднократно звучавшему, преимущественно — в косвенной форме) запросу о её сексуальной привлекательности. При этом — со стороны значимого для нее мужчины, каковым мне уже удалось стать. Но это далеко не сразу сказалось на ее навязчивых фантазиях о «парализованном» муже.
Этот случай предоставляет мне еще одну возможность для дополнительных комментариев. — Когда возникает ненависть к объекту привязанности (любимому человеку), формируется специфическое «расщепление» личности. Эта тяжелая форма нарушения функционирования психики хорошо известна в психиатрии, но в подобных случаях она менее заметна и проявляется в «стертом» варианте. Постараюсь пояснить это в наиболее простой форме. Одна часть личности продолжает любить, а другая — начинает ненавидеть, при этом — не только бесконечно дорогой и одновременно ненавистный объект, но и любящую часть собственной личности. Более того, она испытывает особое чувство удовольствия от постоянных оскорблений и унижений этой части своего Я (самой себя). В данном случае такое «расщепление» легко обнаруживалось по фразам типа: «Я себе все время говорю: «Ты — дура! Дура последняя! Идиотка! Другая бы уже давно развелась!» — но… я же люблю его». — Главный вывод из этого внутреннего «диалога» (между ней и ней же), который должен сделать терапевт, — у пациентки нарушена целостность личности, а это сказывается на функционировании психики точно так же, как нарушение целостности тела, и отчасти сопоставимо с ситуациями, когда человек сам себе наносит физические повреждения.
Когда появляется подобный феномен, в течение какого-то периода времени терапевту приходится работать как бы с двумя разными личностями и мгновенно опознавать — с которой из них он разговаривает в тот или иной момент каждой сессии. Следующей существенной задачей терапии является восстановление целостности личности, а затем постепенный переход от навязчивого повторения программ саморазрушения к программам позитивной ориентации — преодоления проблемы.
У меня есть твердая убежденность, что и проблема, и способ ее разрешения практически всегда принадлежат именно той личности, которая ее предъявляет. Только она не может его найти самостоятельно. В моем личном «арсенале» может быть десяток способов решения, а пациенту подойдет только одиннадцатый — свой. Поэтому я никогда не даю советов своим пациентам, а просто помогаю им искать.
Снова возвращаемся к случаю моей пациентки. Со временем мне все-таки удается уговорить ее попробовать расширить варианты ее фантазий и стратегий преодоления сложившейся ситуации (повторю еще раз: варианты фантазий, то есть — вербальных проектов ее будущего, которое, безусловно, пугало ее). Через какой-то период таких обсуждений она приходит и сразу заявляет: «Ну вот, я завела любовника, как вы и хотели!». Я спрашиваю: «Я когда-нибудь говорил об этом?» — «Нет, — отвечает она, — не говорили. Но я чувствовала, что вы этого хотите».
Честно говоря, я не думал об этом и, зная о типичных ситуациях «полуухода» супругов с последующим возвращением в семью, больше рассчитывал на такой (примирительный) вариант. Но я также понимал ее потребность в проекции вины вовне (в данном случае — на меня) и на этом этапе не стал исследовать проблему. В последующем она ушла к своему любовнику, оставив дочь-подростка с весьма тяжелым характером (как результат супружеских проблем родителей) на попечение мужа. Месть все- таки состоялась.
Терапия этого случая была почти вдвое короче предыдущего и длилась всего 4 года. Кто-то спросит — почему так долго? На это есть множество объективных причин, хорошо известных специалистам. Здесь уместно привести только одну. Еще Фрейд назвал психотерапию «доращиванием пациента», и если учитывать «психологический возраст» той проблемы, с которой пришла моя пациентка, — ее эмоциональный возраст «застыл» (не буду называть причины) на отметке примерно в 6–7 лет, хотя на самом деле ей было слегка за 30. В этот же период раннего детства ее установки в отношении объектов привязанности приобрели мазохистическую окраску. Таким образом, ее «доращивание» еще на 25 лет, чтобы ликвидировать разрыв между ее биологическим, социальным и эмоциональным возрастом, длилось всего каких-то 4 года.
Каждый раз, когда пациенты спрашивают меня: «А сколько понадобится времени?», — искренне отвечаю: «Не знаю». И это правда. Мне неизвестно, сколько нам понадобится времени — несколько месяцев или несколько лет, но всегда уместно объяснить пациенту, что это будет— не вся жизнь, погруженная в страдания.
В терапии мы всегда идем с той скоростью, которая доступна пациенту, и не пытаемся «просветить» его, отталкиваясь от наших профессиональных знаний или внезапных озарений. Мы всегда помним, что обращение к прошлому — это, фактически, погружение во все еще штормящую пучину глубоко интимных переживаний и страстей, даже если на поверхности все кажется гладким. Мы, терапевты, почти каждый день погружаемся туда, но даже для нас, при всем опыте и профессиональной активации защитных механизмов, это не проходит бесследно. А наши пациенты — обычно плохие «ныряльщики». И вначале надо научить их хотя бы просто плавать.
После совместного решения о завершении терапии мы ни разу не встречались и даже не перезванивались с этой пациенткой, и это хороший признак — значит, у нее не было такой нужды. Только однажды, гуляя по городу, я вдруг обратил внимание, что с противоположной стороны улицы, опираясь на руку спортивно сложенного мужчины и подпрыгивая на месте, как обычно делают счастливые дети, мне машет рукой какая-то женщина. Я не сразу ее узнал. Она похудела и как будто стала выше и моложе. Я помахал ей в ответ, а она в это время что-то говорила своему спутнику. Думаю, она объясняла ему, кто я такой. Скорее всего, она сказала, что я какой-то давний друг ее родителей, знакомый ей с детства. И это правда. Ведь в ее психической реальности я существовал с того периода, когда ей было около шести лет, помогая ей взрослеть и ощутить себя желанной и счастливой.
Начнем с некоторых предварительных констатаций. Проблема педофилии и развращения несовершеннолетних в последние годы активно обсуждается всеми СМИ. Тем не менее хорошей, точнее — адекватной статистики по этой проблеме у нас пока нет. Та, что имеется, носит преимущественно констатирующий характер и не может быть предметом содержательного анализа.
Не так давно депутат Государственной Думы РФ А. В. Беляков сообщил, что 50 % всех совершенных в РФ преступлений сексуального характера были направлены на несовершеннолетних, а по данным МВД РФ за последние четыре года количество зарегистрированных случаев педофилии увеличилось в 25 раз, а за последние семь лет — в 30 раз. Но это не точные цифры, так как не только дети, но и родители склонны скрывать подобные преступления. И на это есть особые причины, так как во многих случаях речь идет вовсе не о педофилах-рецидивистах, а совсем о других людях.
Когда я был в Германии, где каждый подобный случай расследуется с немецкой дотошностью, берлинские коллеги предоставили мне свои аналитические данные, согласно которым ежегодно у них около 1000 детей становятся объектами развратных действий. При этом 80 % из них девочки, а 98 % преступников — мужчины, и в 1/3 случаев — отцы своих жертв. Еще в 65 % случаев — другие члены семьи (дяди, родные и двоюродные братья, деды и т. д.), а также друзья и знакомые. И лишь в 5 % случаев это совершенно чужие люди. Главный тезис, который наши германские коллеги считали необходимым донести до широкой общественности, состоял в том, что сексуальное насилие и развратные действия в большинстве случаев угрожают ребенку вовсе не на улице, а, как ни прискорбно это признавать, — в собственном доме.
Чтобы не быть обвиненным в сексизме, направленном против мужчин, приведу цитату из французского журнала, изданного в начале XXI века: «Мы — три подруги: Ан- ник, Мартина и я. Нам по 40 лет, и у каждой есть сыновья от 15 до 17 лет. Наслушавшись историй про СПИД, мы решили сами инициировать наших мальчиков, договорившись, что каждая займется сыном другой, чтобы избежать кровосмешения. Мы хотели привести наш план в исполнение во время рождественских каникул, но я опешила, узнав, что Анник, переспав с сыном, свою проблему уже решила. Мартина сказала, что она поступила правильно. После рождественских каникул Мартина сообщила мне, что вступила в половые отношения с двумя своими сыновьями и продолжает сожительствовать с ними до сих пор. Оказывается это так просто. И я хочу поступить так же…».
Не буду это комментировать, но могу сразу сделать прогноз, что развитие тех или иных форм психопатологии и сексуальных дисгармоний у всех упомянутых юношей (благодаря такой «заботе») гарантировано со стопроцентной вероятностью. В моей практике также были случаи (и не единичные), когда развратные действия над ребенком (например, своей малолетней дочерью) совершала мать (и один из таких случаев приведен в этой книге). Но в большинстве случаев это все-таки отцы и отчимы.
Проблема детской сексуальной травмы была фактически первым открытием Фрейда, из-за которого он долго подвергался остракизму венских коллег, не желавших даже обсуждать эту тему и обвинявших его самого в извращенности. Когда мне впервые пришлось читать об этом в его работах, мне также казалось, что основатель психоанализа несколько «сгущает краски». Но когда появилась собственная практика, не осталось никаких сомнений, что до 70 % психопатологии формируется именно как следствие детской сексуальной травмы. Это, скорее всего, также не слишком точные данные, так как они основаны на исследовании случаев только тех, кто к нам обращается (а обращаются далеко не все), и они не могут проецироваться на всю популяцию.
Такие травмы действуют чрезвычайно патогенно. Ребенок оказывается уязвленным в своих самых светлых чувствах, при этом уязвленным именно тем взрослым, от которого ему в первую очередь свойственно ожидать любви и защиты. Напомню читателю, что ребенок до определенного возраста асексуален, и такие развратные действия его пугают, вызывают чувство отвращения и унижения— особенно на фоне того, что тем же взрослым ему ранее объяснялись понятия «нельзя», «некрасиво», «стыдно». Нередко эти действия (совершаемые якобы на основе «особой любви» и с запретом: «не говорить об этом никому») сочетаются с чрезмерной родительской строгостью по отношению к своей жертве (включая жестокие побои за любую провинность) во всех других бытовых и семейных ситуациях.
Мне бы не хотелось, чтобы детская сексуальная травма понималась упрощенно — исключительно как развратные действия или насилие, поэтому приведу другой пример, который относятся к этой же категории. — Мать, которая застала сына за мастурбацией, строго говорит юноше-подрос- тку, исходя, возможно, из каких-то благих (по ее представлениям) побуждений: «У тех, кто так делает, наступает импотенция и не бывает детей». С ежедневным мучительным ожиданием, что это «предсказание» вот-вот сбудется, молодой человек прожил почти до 30 лет, пока не оказался в кабинете психотерапевта (совсем по другому поводу). Сразу сообщаю всем потенциальным последователям этой «воспитательницы», что мастурбация является нормальной стадией развития зрелой сексуальности.
Материнские сексуальные травмы подобного рода далеко не редки, особенно в отношении дочерей, с которыми на определенном этапе их развития (даже у самых хороших мам) могут быть периоды конкурентных отношений. Попытаюсь максимально просто объяснить причины. — Прежде чем стать объектной (направленной на кого-то другого), любовь проходит через нарциссическую стадию (направленности на себя), а затем ищет объект «переноса» этого чувства, побуждающего к близости. И находит его не где-то там «за тридевять земель», а в соседнем подъезде или дворе, в своем классе или в параллельной студенческой группе. Но прежде чем искать «внешний объект», ребенок идентифицируется с одним из родителей (в удачном варианте: мальчик — с отцом, а девочка — с матерью), и на какой-то период его объектом любви становится родитель противоположного пола. Это тоже нормально, так же как и не осознаваемые ребенком попытки (прошу понять следующую фразу метафорически) «вытеснить» родителя одного с ним пола из диадных отношений мать — отец. И если в этот период не будет четко обозначено, что это никогда не станет возможным, ребенок, даже став взрослым, может на десятилетия «застрять» на стадии Эдипова комплекса. Это отступление, казалось бы, немного выходит за рамки обсуждаемой проблемы, но, думаю, оно здесь как раз уместно.
Возвращаемся к основному материалу. Благодаря современным психоаналитическим исследованиям мы знаем, что наличие психотравмирующей ситуации — необходимое, но недостаточное условие развития психопатологии. Только в 1980 году (в DSM-III) было впервые признано, что критическим фактором является не само трагическое событие, а эмоциональный отклик на него, его индивидуальная переработка и (также глубоко индивидуальный) способ от- реагирования. Поэтому у некоторых подобные психические травмы проходят, казалось бы, бесследно, формируя «всего лишь» специфические особенности отношений с противоположным полом или к жизни, в целом, обычно описываемые как патология характера. И далеко не все пережившие такие ситуации актуально помнят о них, и даже те, кто помнит — далеко не всегда склонны обращаться к психотерапии.
Пациентка двадцати четырех лет, высокая, крепко сложенная брюнетка. Недавно бросила институт (уже не первый), временно не работает. Обратилась по рекомендации своей подруги (по секции боевых единоборств), которая считала, как пациентка сформулировала при первой встрече, что «ее история не относится к тем, которые нужно рассказывать всем и каждому».
Как мне стало известно позднее (от самой пациентки), она действительно рассказывала о том, что с ней случилось в детстве, всем: своим сокурсникам, знакомым и даже малознакомым людям. В терапии мы оцениваем этот поведенческий симптом как «снятие защит», что всегда является признаком тяжелой психической травмы, которая не пережита, активно действует и реализуется в самых примитивных формах отторжения — публичной вербализации при минимизации чувства стыда и адресованной всем окружающим потребности в сочувствии и сопереживании. Хотя сам пациент об этом обычно даже не догадывается.
Дополнительной проблемой пациентки были неоднократные драки со своими сексуальными партнерами, а, учитывая вид спорта, которым занималась пациентка, ее подруга считала, что однажды она кого-нибудь из них убьет.
Пациентка не говорила о сексуальном насилии и деликатно характеризовала то, что случилось, как «соблазнение отцом», которое длилось с 8 до 14 лет. Ей не хотелось вспоминать об этом, она только констатировала сам факт и его протяженность — 6 лет. На всех первых сессиях она вновь и вновь возвращалась к актуальной ситуации («о том, что было, никакого смысла говорить нет»). Сейчас, по ее словам, отец, с которым она регулярно встречается, когда приходит домой к родителям, пытается загладить свою вину. Он предоставляет ей возможность учиться там, где она хочет, проводить время так, как она хочет, делает дорогие подарки (квартира, машина, украшения, модные вещи и т. д.). Девушка, что, с точки зрения психоанализа, совершенно естественно, бросает один вуз за другим, заводит «нехорошие знакомства», имея собственную квартиру, живет то у подруг, то «неизвестно где», машиной не пользуется.
На мой вопрос: «Он так богат?» — пациентка отвечает: «Нет, ему приходится напрягаться». — А когда я задаю следующий вопрос: «Почему бы не наказать его другим способом и не потребовать квартиру получше или еще одну машину и т. д. Пусть понапрягается», — пациентка не замечает, что я косвенно интерпретирую ее поведение как попытку наказания отца, и отвечает: «Если у меня будет все хорошо и я стану успешной, это будет значить, что я простила его за то, что этот подонок делал со мной в детстве. Ему станет легче или лучше, а я не позволю, чтобы ему стало легче».
Пациентка не имеет своих желаний. Она вообще не думает о том, чего бы она хотела сама. Все ее мысли заняты только тем, чего хочет от нее отец, и еще больше тем, чтобы помешать ему осуществить задуманное для ее блага и искупить чувство вины. Это тоже вариант мести, на первый взгляд — другому человеку, а на самом деле — самой себе. И это также закономерно — она не осознает этого, но чувствует себя не менее виноватой, чем он. А мы знаем, что неизбывное чувство вины— это один из самых «проторенных путей» к психопатологии.
То же самое происходит в терапии (в трансфере). Пациентка все время настойчиво пытается выяснить, чего бы я хотел от нее. — Я, как и всегда в подобных случаях, сообщаю ей, что вообще ничего от нее не хочу, кроме того, чтобы она приходила и уходила вовремя, говорила на протяжении всех сессий и своевременно их оплачивала. Само собой разумеется, она тут же начинает все это нарушать: опаздывать, молчать, отменять сессии в последний момент, сообщать в конце очередной встречи, что «сегодня она заплатить не может, но в следующий раз обязательно» и т. д. Эти темы казались мне более доступными для обсуждения, но я должен признать, что терапия этого случая была неудачной и через три месяца была прервана пациенткой.
Ее увлечение боевыми единоборствами, думаю, не требует дополнительных разъяснений, так же как и специфика ее отношений с сексуальными партнерами. В ней было слишком много неотреагированной агрессии, которую она направляла на себя, своих противников на татами и на свое ближайшее окружение, хотя эта агрессия предназначалась совсем другому человеку.
Ее опоздания на сессии, молчание в ответ на мои вопросы и задержки оплаты — это тоже попытки «наказать», но уже меня.
Сделаю еще одно примечание. О матери в процессе сессий практически не вспоминалось, ее как бы не существовало. И это также закономерно, поскольку, по словам пациентки, «мать всегда знала и всегда молчала», поэтому в сознании пациентки она «аннулирована» — она не только не являлась естественным для любого ребенка (даже взрослого) объектом привязанности, а ее — как бы вообще не было.
Это был тяжелый и крайне негативный терапевтический опыт.
Мой супервизор, вероятно, чувствуя, как я расстроен этой неудачей, был достаточно добр ко мне и, выслушав содержание нескольких сессий, сказал, что я был исходно не прав, когда брал эту пациентку в терапию. По его мнению, она не осознавала психологической природы своих проблем, а это является абсолютным противопоказанием к терапии. Это было слабым утешением. Но с тех пор я более внимательно отношусь к диагностике такого противопоказания уже на первых диагностических встречах с пациентами.
У меня было несколько аналогичных случаев, где причина была такая же, а реакция на психическую травму и исход терапии— качественно иные. Но я выбрал для последней иллюстрации случаев мести именно этот, помня о том, что признание своих ошибок и неудач всегда доставляет терапевту больше чести, чем бесконечные рассказы о том, каким успешным терапевтом он оказывался в самых, казалось бы, безысходных ситуациях.