Дождавшись полночи, Митя осторожно, стараясь не разбудить брата, выбрался из-под одеяла.
Леша, как всегда, спал чутко и тотчас заворочался, заскрипел кроватью, невнятно забормотал. Митя замер, стоя в одной рубашке, дрожа от холода и тревоги, что проснется отец, сердито окликнет и потом пойдет шлепать по коридору, проверяя, все ли спокойно дома. Тогда уже не уйти.
Обошлось. Леша повернулся к стене и снова засопел. В соседней комнате похрапывал отец, как всегда, ворочалась и вздыхала во сне мать. За тонкими перегородками слышалось спокойное дыхание сестер.
Митя вышел в коридор, пробрался мимо младшей сестренки, раскинувшейся на сундуке, взобрался по лестнице на чердак. Здесь в углу за кадкой лежала старая одежда, которую братья хранили для ночных вылазок. Он быстро оделся и выполз через чердачное окно на крышу.
Холодный ветер дул от реки. Широкая Брянская улица со стынущими лужами белела в лунном свете, будто покрытая снегом. В одноэтажных деревянных домиках ни огонька. Пустынно. Только на балконе пожарной каланчи, торчавшей среди улицы у самого Митиного дома, поскрипывали доски под ногами дозорного.
Митя мягко спрыгнул на крышу сарая, оттуда — на землю, присел. Два полицейских стражника медленно шли мимо, сутулясь и пряча подбородки в поднятые воротники шинелей.
Он перелез через палисадник в переулок, пригибаясь, побежал к железнодорожной линии, туда, где в полнеба отсвечивало колеблющееся оранжевое зарево. И, завернув за угол, остановился очарованный. Вокруг здания станции горели костры. Неровное пламя заливало багровым светом платформу и высокий позолоченный деревянный павильон. Человеческие фигурки суетились на платформе. Гулко и дробно стучали молотки. Кто-то надсадно и часто кричал непонятное слово: «Кось! Кось! Кось!» Визжали блоки, на которых поднимали на крышу павильона большой резной вензель; по его завиткам перебегали рубиновые огоньки отблесков. От станции к павильону вереницей шли люди, согнувшиеся под огромными темно-красными тюками. Они поднимались на платформу и исчезали в черном отверстии входа. И все это походило на сказку.
— Кто такой? А ну постой! — Из тени дерева к Мите шагнул низкорослый солдат с винтовкой.
Сказка пропала. Митя метнулся в сторону.
— Стой, стрелять буду! Чего шляешь ночью? Чего надо? — испуганно голосил солдат, торопливо щелкая затвором.
Скрываясь в тени придорожных построек, Митя мчался вдоль линии.
По шпалам, помахивая фонарем, прошел обходчик. Митя переждал и затем стремительно перебежал через полотно.
Когда он остановился у тесового забора Сада трезвости, сердце его отчаянно колотилось, ноги дрожали, и прошла добрая минута, пока он успокоился и осмотрелся. Встречу ему назначили здесь. Сквозь щели в заборе было видно, как в глубине сада ярко светились высокие венецианские окна Клуба инженеров. За кремовыми занавесями сновали силуэты, то увеличиваясь и расплываясь, то уменьшаясь. На широком, с чугунной оградой крыльце темнела группа людей, оттуда доносился неясный говор. Острый, влажный запах молодой зелени тянул из сада.
Клуб инженеров подарила заводу княгиня Тенишева. Отец Мити, как уважаемый обер-мастер сталелитейной мастерской, несколько раз бывал в нем. Он рассказывал, что там прямо из пола до самого стеклянного потолка поднимаются невиданные вечнозеленые растения. В центре зала бьет фонтан. У стен в аквариумах плавают золотые рыбки.
Летними вечерами веселый смех и звуки рояля неслись из открытых окон этого дворца. И Митя, когда случалось проходить мимо к дощатому сараю кинематографа, из самолюбия всегда ускорял шаги и смотрел в другую сторону. Но ему так хотелось побывать внутри хоть раз!..
— Митя! Митя! Оглох, что ли?
В саду, прижавшись к дереву, стоял его прежний приятель по уличным дракам Саша Виноградов. Они вместе учились в начальной школе. Но потом Митя поступил в гимназию, а Саша — в техническое училище.
— И ты здесь! — обрадовался Митя.
— Чшш! Ложись! — прошептал Саша и бросился наземь.
Митя присел. Дотянувшись до ограды, Саша заговорил ему в самое ухо:
— Наши там дальше, на пустыре. Передай им, в клубе и в саду полно городовых. Пусть идут к школе, я здесь посторожу.
Стараясь не шуметь, Митя побежал по дорожке вокруг сада.
Из низкого кустарника, росшего по краю пустыря, поднялась высокая сутулая фигура Петра.
— Пришел! А они говорили, проспишь, — хрипло сказал Петр и вдруг залился смехом, икая и давясь, словно отпустил уморительную шутку.
Митя не ответил. Он заранее решил быть сдержанным, чтоб показать, что не мальчишка.
К ним подошли человек пять — по виду заводские ребята.
Митя передал Сашины слова.
— Неудача! — весело сказал Петр, точно он именно этого ожидал и это очень хорошо. — Пошли к школе.
Обойдя сад, они свернули на узкую улочку Бежицкой окраины, повернули направо, потом налево. Петр в своей короткой гимназической куртке широко шагал впереди, нелепо, не в шаг размахивая длинными руками.
У низкого деревянного здания школы Петр остановился.
— Спрячьтесь в тень, сейчас приду, — и скрылся во дворе.
Митя слышал, как Петр постучал, как скрипнула дверь. Женский голос сказал что-то, и дверь захлопнулась. Заводские ребята, держась кучкой в стороне, искоса поглядывали на Митю, тихо переговаривались. Прислонившись к стене, Митя с видом полнейшей незаинтересованности смотрел себе под ноги и мучился от уязвленного самолюбия. Но вот от группы заводских отделилась щуплая фигурка в большом, сидящем на ушах картузе и приблизилась к Мите. И только теперь он разглядел, что это брат Таи, Тимоша, подручный в сталелитейной мастерской.
Отец его, Иван Сергеевич Простов, работал помощником у Митиного отца. Однажды, месяца три назад, на заводе что-то не поладилось с литьем, и отец послал Митю срочно вызвать Ивана Сергеевича в мастерскую. В крошечном домике Простовых на Мценской улице он и увидел тоненькую девушку с удивленными синими глазами. А так как для Мити то была пора, когда он терзался вопросом о смысле жизни, приходил в отчаяние от неизбежности смерти, пытался понять бесконечность и пугался бездонного ночного неба, когда он презирал женщин и испытывал к ним первое смутное влечение, короче, так как Мите недавно исполнилось шестнадцать лет, — он стал писать стихи, стихи о синеглазой Тае. С тех пор, куда бы он ни шел, всегда самой короткой оказывалась дорога через Мценскую улицу. И частенько над забором, засаженным густым колючим шиповником, показывалось некрасивое, просвечивающее синевой, худое лицо Тимоши, и два широко раскрытых глаза с любопытством следили за Митей. Кроме глаз, ничего общего с сестрой у Тимоши не было. Завидев его, Митя обычно прибавлял шаг и отворачивался. Ему казалось, что Тимоша, хоть и младше на год, все отлично понимает и посмеивается над ним.
Поэтому сейчас, когда Тимоша выступил вперед, Митя насторожился, ожидая каверзы, готовясь к отпору. Тимоша уставился на него темными впадинами глаз и неожиданно, тихо, с каким-то сдержанным страданием сказал:
— Митя, а Митя, давай дружить. Хочешь?
Это прозвучало так жалобно, что Митя порывисто пожал ему руку.
— Давай, Тимоша!
Подошли остальные ребята. Кто-то шепотом стал рассказывать, что по заводу теперь целые дни шныряют шпики, а вчера рабочие избили мастера за доносы. Митя жадно слушал. Он еще ни разу не бывал на заводе, и отец почти никогда ничего не рассказывал. Приятно, что ребята не таятся. Когда Петр вернулся, Митя чувствовал себя уже легко и просто.
Петр легонько потянул его за рукав, сказал улыбаясь:
— Сегодня тебе будет первое задание. Не сдрейфишь?
— Сделаю! — жарко ответил Митя.
Петр вынул из-за пазухи пачку листовок.
— Товарищи! Царь приезжает послезавтра. Все готовятся. И мы со всеми. Ясно?
Заводские привычно быстро прятали листовки кто в сапог, кто под рубаху, молча, по-деловому кивали и расходились в разные стороны.
Оставшись вдвоем с Митей, Петр не сразу дал ему листовки.
— Ну, Митя, главное — осторожность. Дома спрячь так, чтоб никакая собака не нашла. А завтра ночью разбросай по дворам на Церковной и Брянской. Не напорись на полицию. Напорешься — постарайся выбросить. Не удастся — скажи, нашел на улице, несешь сдавать в часть. Никого и ничего ты не знаешь. Пугать будут. Может, стукнут разик. Вытерпишь?
В эту минуту Мите даже хотелось, чтоб его схватили, пытали. Он доказал бы ребятам, что не напрасно они приняли его. Пряча на груди холодные чуть влажные листки, он с увлечением говорил:
— Слушай, Петя, надо что-нибудь особенное сделать! Придумать бы такое... Хочешь, я на вокзале красный флаг вывешу?
Лицо Петра сразу стало хмурым.
— Игрушки!.. Мы готовим подарок посерьезнее.
И вдруг, с силой схватив Митю за руки, стиснув зубы, с искаженным от ненависти лицом Петр прошептал:
— Мы убьем его послезавтра. Слышишь, убьем!
Горячая волна ударила Мите в грудь, в голову. Убить царя! Значит, Фиеско, декабристы, Каракозов — это не только прошлое, это живет и сейчас, рядом, в таких, как Петр... Мите захотелось обнять и расцеловать его.
— Здо́рово! Здо́рово, Петя!.. И ты сможешь сам? Своей рукой?
— Если б мне только доверили! — воскликнул Петр. — Четыре года назад они повесили моего отца. Мы писали прошение на помилование. Он сам, своей рукой подписал: «Отклонить». Ты думаешь, дрогнула у него рука? И у меня не дрогнет.
— Как же вы это сделаете?
Петр не ответил. Поджав губы, задумался. Ястребиный профиль его остро рисовался в лунном свете. Митя с уважением смотрел на него, не решаясь прервать молчание. Наконец, стряхнув оцепенение, Петр вздохнул, с глубоким убеждением произнес:
— Этим выстрелом начнется эпоха свободы, Митя!
И, не прощаясь, пошел прочь, ссутулившись и смешно болтая руками.
В начале марта 1915 года директору Бежицкого паровозостроительного завода Глуховцеву из Петрограда сообщили о предстоящем высочайшем посещении завода. Правление акционерного общества стремилось получить крупный заказ на артиллерийские снаряды, и Глуховцев сразу оценил значение приезда царя. Предвкушая огромные барыши, правление ассигновало на организацию встречи четыреста тысяч рублей.
Однако директора тревожило настроение рабочих. Дороговизна росла с каждым днем. В заводских лавках, пользуясь случаем, продавали заплесневелую, слежавшуюся муку, которую австрийские военнопленные на заднем дворе дробили молотками. Заработки падали. Свои люди доносили, что рабочие поговаривают о забастовке.
Малейшее волнение рабочих в присутствии государя могло подорвать его доверие к Обществу и сорвать заказ.
И Глуховцев вызвал из Брянска уездного жандармского ротмистра. Вечером 10 марта он принял его у себя дома.
Старый для своего чина, в потертом мундире, ротмистр чувствовал себя неловко в роскошном директорском кабинете. Плотный, представительный Глуховцев, чье холеное лицо выражало как будто одни только высокие, духовные интересы, встретил жандарма с холодной вежливостью и тщательно скрываемым презрением. Глядя в окно и пощипывая аккуратно подстриженные усики, он не спеша начал:
— Я просил вас приехать, господин ротмистр, чтобы... Простите, как вас по имени-отчеству?
— Жаврида, — вдруг осипнув, сказал ротмистр и мучительно покраснел, стыдясь и своей фамилии и того, что не посмел назвать имя и отчество.
Глуховцев, нарочито не замечая неловкости, ровно продолжал:
— Наша губерния и наш завод удостаиваются высочайшей чести, господин ротмистр. Вот прочтите письмо, полученное мной из столицы, после чего я поясню, зачем позволил себе просить вас приехать.
В кабинете было жарко натоплено, и ротмистр, читая письмо, поминутно вытирал складки дряблой шеи зажатым в кулаке далеко не свежим платком.
Глуховцев смотрел на его мешковатую фигуру, на бабье лицо в капельках пота и думал о том, как плохо подбирают и, очевидно, скудно оплачивают людей, которые охраняют благополучие империи.
Подтолкнув ногой стул, он подсел к ротмистру. Тот осторожно положил письмо, тяжело вздохнул:
— Да, большое событие... Неприятностей не обобраться...
— Несомненно, вы в свое время получите соответствующие указания и распоряжения. Но в таком деле, господин ротмистр, нельзя терять времени. На заводе очень неспокойно. У нас есть преданные рабочие, информирующие руководство завода... Мы передадим их в ваше распоряжение. Вот здесь, — Глуховцев потянулся через стол, вытащил из выдвинутого ящика запечатанный конверт, — здесь списки рабочих, в которых мы не уверены. Видите ли... — Глуховцев положил ногу на ноту, — правление понимает, что вам придется потратить очень много сил, времени. Правление высоко ценит ваш труд... труд, который надлежит компенсировать... Ведь это наше общее дело. Государь император должен ощутить здесь опору отечеству и трону... — И, передавая конверт, заключил: — Мы просим вас проявить больше твердости, избыток твердости.
И хотя Глуховцев вежливо проводил его до выходных дверей, ротмистр все время чувствовал себя лакеем, робко кланялся и, сходя с крыльца, неловко путался ногами. Он знал, что в конверте, кроме списков, лежит еще и чек.
12 марта ротмистр Жаврида совершенно секретно доносил своему губернскому начальству о разговоре с Глуховцевым. Ответа не последовало.
14 марта ротмистр снова просил указаний и снова не получил ответа. Очевидно, начальство сносилось с Петроградом.
А между тем в Бежице то и дело возникали тревожные слухи о стачке, о подготовке манифестации, а с середины марта стали усиленно поговаривать о том, что революционеры решили убить царя.
Многолетний опыт, чутье подсказывали ротмистру, что это не просто болтовня, что подполье готовится действовать. Недаром, после того как два вечера подряд группа рабочих собиралась в квартире социал-демократа врача Фрумкина, на паровозостроительном предъявили требование о повышении заработной платы. И слухи о подготовке покушения... К социал-демократам это не имеет отношения, они против террора, Жаврида прекрасно знает все партийные платформы. Может быть, социалисты-революционеры? Надо бы кой-кого арестовать, допросить. Но без санкции начальства он боится действовать. Ведь малейшую неудачу завистники немедленно свалят на него, он слишком хорошо знает своих товарищей по службе. Он ставит на ноги всю агентуру, а сам запирается в своем кабинете, снова и снова просматривает донесения, показания, циркуляры...
Вот пухлая папка с надписью «Организация социалистов-революционеров». Да, да, они давно мечтают о покушении. Лет пять назад Особый Отдел Департамента полиции, кажется, писал об этом... Жаврида отличный службист, он все помнит. Он лихорадочно листает страницы.
Ага, вот!
«В Департаменте полиции получены сведения, что в некоторых кружках партии социалистов-революционеров оживленно обсуждается вопрос о совершении злодеяния первостепенной важности».
Ну, конечно, они не захотят упустить такой случай!..
«Таким образом представляется оживить угасающий интерес к партии».
Нечего сказать, славный способ привлечения в партию! И Жаврида составляет длиннейшие списки тех, кто связан с этой организацией.
Но опасность может грозить и с другой стороны. Жаврида достает другую папку. «Организация анархистов». И снова листает и пишет, листает, листает... Вот палец его задерживается на донесении от 18 декабря 1911 года. Тогда в Бежице вновь ненадолго появилась известная анархистка Кудрявцева, член летучего отряда боевой организации партии. Мать ее до сих пор живет в Бежице... Жаврида задумывается. Ведь известно, что Кудрявцева была связной у анархистов. За последнее время как назло агентура среди анархистов провалилась, сведений почти нет. Вот только почему ее мать часто посещает местную учительницу? Жаврида вспоминает, что учительница недавно получила несколько писем от секретаря Каменец-Подольской земской управы. А в Каменец-Подольске у анархистов сильная организация, еще в 1910 году они переписывались с бежицкими единомышленниками... Жаврида читает копии, снятые с писем секретаря управы. Все бытовые дела: цены на продукты, просьба прислать яблок. Возможно, шифровка. Голова трещит от массы имен, дат, предположений.
Жаврида мечется по уезду, он похудел, появилась одышка. Больше всего тревожит, что, по сведениям агентуры, именно те, кто находится на подозрении, сейчас ведут себя безупречно. В этом есть что-то угрожающее.
По ночам ему мерещатся кошмары: взрыв царского поезда, пожары, бомбы. Пересохшими губами он шепчет молитвы.
— Господи, да минет меня чаша сия!
24 марта наконец из Орла приходит письмо:
Совершенно секретно.
Спешно.
Вследствие представлений Ваших от 12 и 14 сего марта за №№ 1109 и 1110, предписываю представить мне список (в 2-х экземплярах) неблагонадежных лиц, проживающих в м. Бежице, отметив тех из них, кои, на время Высочайшего пребывания в Бежице, должны быть подвергнуты временному задержанию.
За неблагонадежными лицами, проживающими в Бежице, установите негласное наблюдение.
— Только бы не упустить! Господи, только бы не упустить! — шепчет Жаврида ночью и осторожно крестится под одеялом, стараясь не разбудить жену.
В первых числах апреля в Брянск из Петрограда приехал жандармский полковник Спиридович. Рыжеватый высокий блондин, внешне очень похожий на своего знаменитого родственника, начальника тайной охраны царя, он заставлял Жавриду целыми часами читать ему вслух характеристики рабочих, выделенных администрацией завода для участия во встрече. Вытянув длинные журавлиные ноги, сонно уставив в потолок водянистые глаза, полковник время от времени гнусавил:
— Этого поближе к высочайшей особе... Этого назад...
Дома, предназначенные для «случайных» посещений царя, полковник пожелал осмотреть лично.
И вот тогда-то, 4 апреля, на стене одного из домов он увидел листовку, посвященную приезду царя, подписанную анархистами...
Именно в тот день гимназист старшеклассник Петр в первый раз оказал Мите доверие. Он дождался его у входа в гимназию. Здороваясь, сунул в руку сложенный лист бумаги, буркнул:
— Прочти, не попадись, — и прошел вперед.
Митя спрятал лист в книгу. Пока шел урок истории, он почти ничего не слышал. Его неодолимо тянуло заглянуть в этот клочок бумаги.
Учитель, увлеченный своим предметом, толстый, краснощекий и лысый, шариком катался по классу и вибрирующим тенорком вещал о величии семьи Романовых.
Митя не вытерпел. Не вынимая листка из книги, он расправил его и тайком стал читать.
На тонкой писчей бумаге было выведено фиолетовыми печатными буквами:
«Умереть в борьбе, но не жить рабом».
Эти слова обожгли его. Первая нелегальная прокламация! Он сразу забыл обо всем: о классе, о доме. Чудесный мир открылся ему в немногих словах. Бороться за свободу! За братство! В ту секунду он уже твердо знал, что только ради этого будет он жить, только ради этого стоит жить! Он читал не отрываясь, зажимая ладонями уши.
«Товарищи, присмотритесь, что происходит вокруг вас!..»
— Сегодня русское воинство, продолжая великие традиции предков, — жужжал о своем учитель, — под десницей обожаемого монарха несет славу русского оружия по полям Европы!..
«Узурпатор Николай, разъезжая по городам и заводам России, прилагает все усилия примирить с собой трудящиеся массы рабочих. Администрация Брянского завода, готовясь к встрече кровавого Николая, затрачивает сотни тысяч на устройство торжества, к которому администрация под руководством негодяя Глуховцева подготавливает рабочих призывами к образцовому порядку».
— Да, господа, — заливался учитель, — наша любовь к царю — это общенародное, историческое чувство, которое родилось с нашим государством и никогда не умрет!
«Долой тиранов.
Да здравствует братство народов.
Да здравствует анархический коммунизм».
Митя не задумывался над отдельными словами. Он даже не обратил внимания на странное сочетание противоречащих друг другу слов «анархический коммунизм». Люди, писавшие это, борются против царя, за свободу? Он с ними. Он вступает в борьбу!
Вот почему через две недели после этого Митя оказался ночью на пустыре за Клубом инженеров.
А полковник Спиридович, прочитав прокламацию анархистов, скривил тонкие губы:
— Ротмистр Жаврида, вы ответите головой за малейшую неприятность. Какие меры будут приняты?
— Я сделаю все! — испуганно сказал ротмистр.
— Вы говорили о складе оружия анархистов в усадьбе Тенишевых...
— С этой же ночи там будет установлено наблюдение!
Спиридович краешком глаза глянул на ротмистра, лицо которого выражало отчаяние, злобу, готовность, чуть кивнул:
— Действуйте, ротмистр, вам воздастся сторицей.
Днем 19 апреля, когда Митя был в гимназии, к Медведевым зашел околоточный. Мать встретила его в сенях, засуетилась.
— Заходите, Яков Лукич, заходите в комнату! Отец, отец, гостя принимай!
— А-а, с наступающим светлым праздничком! — сдержанно улыбаясь в усы, проговорил Николай Федорович Медведев и первый подал руку.
— Чтой-то ветер с реки поднялся, — зябко поеживаясь и потирая ладони, невнятно пробормотал околоточный, усаживаясь. — Я уж, извините, шинель не скину, я на минутку, отогреться только маленечко...
— Как желаете, Яков Лукич, не у чужих.
Николай Федорович неторопливо открыл буфет, достал графин с синеватой жидкостью, посмотрел на свет.
— Бегаешь-бегаешь день-деньской по околотку, ночью бы отдохнуть. Нет, и ночью изволь. А спать когда же? — продолжал околоточный, неотрывно наблюдая за действиями хозяина. — Совсем извелся, Николай Федорович...
— Служба! — отозвался Медведев, разливая по рюмкам. — Ну, желаю здравствовать.
— Снаружи нагреешься... быстро остужаешься... Нутряное тепло... дольше держит, — глотая, рассуждал околоточный.
Ольга Карповна принесла и поставила на угол стола тарелку с ломтиками колбасы и хлеба. Сложив на животе руки, встала у двери.
— Ну вот и спасибо, вот и согрелся маленечко. — С этими словами Яков Лукич осторожно двумя толстыми грязными пальцами взял с тарелки ломоть колбасы, глубоко пропихнул в узкую щелочку рта, обсосал пальцы, вытер о шинель. Повздыхал молча.
Процедура посещений Якова Лукича всегда была одна и та же. Варьировались лишь жалобы на погоду: то «всего размочило дождичком господним», то «с морозцу завернул, ажно желудок отморозил», то «спалил господь за грехи» или, наконец, если уж совсем не холодно, не жарко, не мокро, не сухо, так просто «поскольку проходя мимо».
Но никогда Яков Лукич не приходил без цели куда более высокой, чем две — три рюмки настойки. Поэтому обычно, налив ему вторую, Николай Федорович молча взглядывал на жену, та исчезала, а он доставал из старого кожаного бумажника трешницу и клал околоточному на колено.
Так и сейчас засаленная зелененькая легла на свое место. Яков Лукич, как всегда, удивился.
— Зачем это, Николай Федорович?
Но Николай Федорович в ответ, как и всегда, сощурил смеющиеся глаза, одним круговым движением разгладил усы и реденький клинышек бородки и сказал нечто вполне постороннее:
— Как супруга поживает, Яков Лукич?
На что Яков Лукич даже и не ответил, понимая это как разрешение главной проблемы: взять трешку. Ибо супругу его можно было каждый день отлично видеть и слышать на базаре, где она с толком пускала в оборот очередную зелененькую.
Он взял шапку, вздохнул и, поднимаясь, наконец словно невзначай буркнул:
— Не прощаюсь, Николай Федорович. Жди в гости пополуночи.
Когда Митя пришел из гимназии, уже все готовились к обыску. Отец в который раз закапывал в сарае старый заржавленный пистолет «монте-кристо», купленный им в тревожные дни пятого года. Взрослые сестры поспешно перерывали пачки писем, перевязанные цветными ленточками, носились по коридору, шептались, умолкая на полуслове при виде родителей или братьев. Мать тревожно следила за каждым, семенила следом, подбирая обрывки бумаги и складывая в печь.
В доме Медведевых за последние годы обыски бывали чуть ли не каждые три — четыре месяца. Ни разу ничего подозрительного не было найдено. Но обыски не прекращались. Митя однажды пристал к отцу, почему ни один дом по соседству так часто не обыскивают, как их. Отец только нахмурился и раздраженно огрызнулся:
— Жрать им нужно — трешницы собирают!..
И Митя понял: отец чего-то недосказал.
На всю жизнь запомнил Митя сухую фигурку околоточного с его испитым бледным лицом и узкой щелочкой рта. При обысках он всегда усердствовал больше других. Как-то явился Яков Лукич к одному бежицкому жителю, предупредил об обыске и получил свою трешку. А ночью, шаря в сенях, нашел нелегальную брошюру и тут же с торжеством представил ее жандармскому офицеру. Яков Лукич получил благодарность, а житель был арестован и осужден. Митя хорошо знал, каков Яков Лукич. Поэтому даже в животе у него похолодело, когда он увидел подготовку к обыску.
Пачка листовок лежала на чердаке за кадкой. Еще днем он мельком виделся с Петром и шепнул, что задание выполнит непременно. Поговорить обстоятельнее не удалось уроки были отменены, весь день готовились к встрече царя: строились, до хрипоты кричали «ура», без конца репетировали гимн и слушали длиннейшее наставление директора, что нужно надеть праздничную форму, вымыть шею, остричь ногти... Митя неотступно думал об одном: о пачке листовок и о страшном событии, которое произойдет завтра.
В общей суматохе он незаметно пробрался на чердак. Попытался вообразить себя на месте жандарма. Ну, конечно, кадка так и лезет в глаза! Он переложил листовки за стропила. Но тут же это место показалось ему наиболее подозрительным. Уж стропила-то жандарм непременно обшарит! Митя перепрятал листовки под балку перекрытия.
В коридоре его встретил настороженный взгляд брата.
— Ты зачем на чердак лазил?
— Так, на всякий случай, — отворачиваясь, бросил Митя. В первый раз он что-то утаил от Леши.
Вечером в домике Медведевых внешне все выглядело как обычно. Семья собралась в большой комнате, служившей столовой. Отец сидел за столом в своем пиджаке из чертовой кожи, выпрямившись, положив перед собой большие заскорузлые руки с искореженными ногтями. Он внимательно слушал Лешу, читавшего урок из хрестоматии. Обе старшие сестры на другом конце стола разложили шитье, орудовали иглами, поминутно перешептывались. Мать, сидя на табуретке у печи, вязала. Митя устроился в углу, пришивал пуговицы к своей куртке.
В семье было одиннадцать детей, и мать каждого научила заботиться о себе. Никому не разрешалось сидеть без дела. Чуть заметит мать бездельника, тотчас слышится ворчливый окрик:
— Ну-ка, барин, возьми лучше да заштопай на локте-то!
И только самой маленькой — курносой Кате — еще дозволялось носиться по комнатам за котенком или, прижавшись к материнским коленям, с раскрытым ртом слушать разговоры взрослых.
Когда минувшей ночью Митя узнал о готовящемся покушении на царя, его охватил восторг. В состоянии какого-то радостного опьянения провел он весь день. У него было такое чувство, будто все вокруг доживает последние часы. Завтра прозвучит выстрел — и все изменится. Смотрел на мрачного директора гимназии, и ему было смешно от его начальнического тона. Ведь завтра... Проходил мимо городовой, а Мите казалось, что это уже тень прошлого. Ведь завтра... Это волшебное «завтра» он повторял, он пел про себя на все лады.
Но вот сейчас его обступают раздумья. В первый раз ему приходит в голову простой вопрос: что же все-таки произойдет завтра, после этого страшного выстрела? И вдруг из глубины сознания поднимается детское воспоминание.
Смутно рисуется ему тот далекий ясный осенний день. Соседский сад, густо усыпанный ярко-желтыми листьями. Над забором появляется черный картуз, затем длинное бледное лицо. Человек, задыхаясь, кричит сыну соседки, которому Митя помогал сгребать листья в саду:
— В Брянск! Сейчас же! Нужно показать им!..
Сын соседки швыряет грабли и выбегает на улицу.
Далее Мите вспоминается очень долгая, утомительная дорога в гору. Впереди широко шагает бледный человек. За ним соседский сын с двумя товарищами в черных шинелях ремесленного училища. Сзади еле поспевает Митя. Откуда-то взялся и Сашка, держится за руку, тот самый Сашка, который вчера стоял на посту возле клуба. Сашка ежеминутно тянет носом и хнычет. А Митя, запыхавшись, объясняет ему, что они сейчас там в городе «покажут». Кому? Саша не спрашивает, это и так ясно — врагам. А кто такие враги — уж совсем просто. Сын соседки, его товарищи, Митя с братом, Саша входят в понятие «мы», «наши». А чистенькие мальчики и девочки, по будням жующие пряники, люди в шубах, в экипажах, сверкающие пуговицами и погонами мундиров, — все это «они», враги.
Мальчики проходят через весь город и спускаются на длинную и очень широкую улицу, застроенную высокими каменными домами. Теперь Митя знает, что это Московская улица и не так уж она широка. Но он вспоминает ее такой, какой увидел тогда.
Улица запружена народом. Особенно много людей перед огромным белым собором со сверкающими золотыми куполами и крестами. Много девушек с косами и бантами. Юноши в черных шинелях. Бородачи в сапогах и картузах.
Вслед за старшими малыши пробрались к самой паперти. И тут Митя увидел стоящего на табурете хорошо одетого чернобородого человека, который, потрясая рукой, кричал что-то про царя. Одни в толпе вытягивали шеи, внимательно слушали, другие лузгали семечки, громко переговаривались, сморкались и кашляли. С визгом носились босоногие городские мальчишки.
Кто-то поднял над головой кулак, погрозил чернобородому и крикнул:
— Бей его, братцы!
Сообразив, что этому-то по-господски одетому чернобородому и следует «показать», Митя подобрал под ногами камень и размахнулся.
— Что делаешь, дурень! — прикрикнул на него человек с бледным лицом, вырвал камень и дал шлепка. — А ну, марш домой! — И, сорвав с себя картуз, радостно замахал чернобородому.
«Ну и пускай сами показывают!» — сопя от обиды, думал Митя, выбираясь из толпы. Но тут он увидел возле аптеки Мацкевича группу людей. Это уж были явно свои — кто в поддевках, кто в лохмотьях и босиком, они прятали за спинами колья, камни и жались друг к другу. Митя снова подобрал камень и присоединился к ним.
Только сейчас он заметил, что потерял из виду бежицких. Стал звать Сашу. В этот момент чернобородый взял у кого-то пачку розовых листков и швырнул вверх. Разворачиваясь, подхваченные ветром, понеслись они, как розовые птицы в синем небе. Вся толпа пришла в движение. И вдруг над ней заполоскались красные флаги. Из этой толпы стала вытягиваться длинная колонна и двинулась налево от Мити, к Арсеналу. Впереди Митя увидел чернобородого, Сашу, всех бежицких. Окружавшие его оборванцы, выкрикивая ругательства, потрясали кольями и камнями вслед идущим. Наконец Митя понял, где свои. Он бросился за ними.
Колонна остановилась, повернула назад.
И тогда зазвонили колокола. Из сизого сумрака собора вышли священники в золотых ризах. На животах у них горели золотые кресты. Они несли на высоких шестах белые полотнища с золотыми буквами. Некоторые держали в руках тусклые иконы в темных тяжелых окладах. Наконец выплыл, покачиваясь над головами, огромный портрет человека с пухлыми щеками и круглой бородкой. Те, кто теснился у собора, стали снимать шапки и креститься.
Все вместе было так интересно и красиво, что Митя остановился посреди мостовой, между двумя процессиями, и, разинув рот, вертел головой во все стороны.
— Митя, сюда! Митя, сюда! — отчаянно вопил Саша, порываясь к нему. Но человек с бледным лицом крепко держал его за шиворот и вдруг, взмахнув рукой, звонким, ровным голосом запел. Он очень долго пел один. А все вокруг, и у собора, и дальше на улице, затихли, стояли и слушали. Но вот песню подхватили...
Мите так и не удалось добраться до своих. Мостовая перед ним внезапно опустела. Он увидел, как шагом двигалась на него стена высоких коричневых лошадей; над ними колыхались мохнатые казачьи папахи. Впереди ехал на сером коне офицер в синей куртке со сверкающими погонами.
Лошади остановились. Офицер, привстав на стременах, закричал прямо в лицо Мите, выкатывая на него глаза и багровея от напряжения:
— Разойдись, крамольники!
Офицерская лошадь в этот миг задрала морду, оскалив зубы и роняя пену. Все это как-то чудно переплелось в детском сознании. Так и запомнил Митя себя, крошечного, среди широкой мостовой перед конным офицером с багровым лицом и открытым ртом, в котором торчали большие, желтые лошадиные зубы.
В ту же секунду раздался выстрел. Из щеки одутловатого человека на портрете выпал и повис лоскут. Закачались хоругви. Толпа загудела. Заржали лошади. Захлопали выстрелы и нагайки. Все смешалось.
Митя оказался прижатым к стене аптеки. Оборванцы, вместо того чтобы ввязаться в драку, стали бить стекла в витринах; белые и красные стекляшки, как брызги воды и крови, сыпались на тротуар. Из дверей аптеки вытолкнули маленького, щуплого человечка и с хохотом погнали по улице, подгоняя руганью и пинками. Он бежал молча, прижав локти к бокам, с белым лицом и выпученными глазами, не оборачиваясь на удары.
Старик с козлиной бородкой смешно, боком подскочил несколько раз на мостовой и, сгорбившись, сел прямо в конский навоз. Люди разбегались во все стороны, перелезали через заборы, прятались в подворотни.
Несколько юношей в черных шинелях быстро, почти бегом несли мимо Мити паренька, у которого странно свисала и болталась голова, вся залепленная грязью.
Кто-то из несущих истошно крикнул:
— Васильева убили!
Два городовых, подбежав к ним, стали отнимать тело убитого.
А над всей этой сумятицей металось огромное одутловатое лицо с вырванной щекой, словно торопясь всюду поспеть.
Рядом с Митей толстая женщина в теплом платке, от которой остро пахло по́том, часто крестилась и приговаривала:
— Ироды, ироды, прости господи! Царю-батюшке щечку прострелили, сердешному...
Так Митя в первый раз увидел царя, и таким, с огромной головою, поднявшейся над толпой, он его запомнил и представил себе в этот апрельский вечер, через десять лет.
Тогда он долго плутал по городу, пока выбрался на дорогу к Бежице. Домой пришел затемно, с ужасом ожидая порки. Но дома было не до него. Отец лежал на кровати, обложенный примочками, в кровоподтеках, и тихо стонал. В тот день черносотенцы жестоко избили его на заводе. В семье Медведевых не забыли 22 октября 1905 года...
Митя старается вспомнить, как вошли в его сознание слова «революция», «революционер», — и не может. Эти понятия жили вокруг него повсюду. В разговорах взрослых. В красных флагах перед собором в Брянске. Во всех фантастических приключениях, которые по вечерам выдумывали и таинственным шепотом пересказывали друг другу мальчики.
Много лет прошло с тех пор. Много событий пережил Митя. И на Балканскую войну удирал. И в Москву бегал. И даже в лес собирался переселиться... Однако жизнь все шла по-прежнему. И революция оставалась детским воспоминанием, несбыточной сказкой. Но вот завтра прозвучит выстрел... Изменит ли он что-нибудь в мире?..
Ветер в трубе выл все сильнее, шуршал по крыше, торопливо искал щели, чтобы ворваться в дом. Пламя в лампе дрожало и металось. У всех было тревожно на душе.
— Ишь, как задувает! — вздохнула мать. — Не к добру...
— Ну, приметы! — сердито оборвал отец. — Не в первый раз обшарят...
Митя с тревогой подумал, что уже поздно и если с обыском придут среди ночи, то затянут до утра, и он не сумеет вынести из дому листовки. Внезапно решил идти тотчас же, немедленно.
Он отложил иглу, вышел в коридор. Взобраться на чердак, сунуть за пазуху листовки, спуститься было делом минуты. Он отворил дверь на улицу.
Сразу набросился ветер, стал трепать волосы. Березка перед домом изогнулась, словно завязла ветвями в бурном потоке, рвалась и не могла вырваться. Ветер мел, рычал, свистел. Низко над крышами проносились гигантские лохмотья.
Вдруг Митя увидел: кто-то, прижавшись к стене, заглядывает в окно их дома. Он схватил железный прут, которым запиралась дверь. Фигура отпрянула от окна, обернулась, и Митя узнал Петра.
— Что с тобой, Петя?!
— Кто-то выдал, — зашептал Петр. — Ко мне с вечера жандармы пришли. Пошел к своим — почти всех взяли. У тебя не были?
Митя рассказал о посещении Якова Лукича.
— Черт! Хотел у тебя отсидеться...
Налетел порыв ветра. Петр захлебнулся и надолго закашлялся, сотрясаясь и мотая головой. Только сейчас различил Митя кровоподтек на его лице.
Где-то протяжно засвистели.
— Пойдем в сад, здесь могут заметить.
— Некогда. Давай листовки! Если у тебя ничего не найдут, то не возьмут. А мне все равно... Давай!
Митя передал ему листовки.
— Приходи завтра вечером, у нас можно на чердаке переночевать.
— Об этом завтра думать будем... — пробормотал Петр, пряча листовки. Потом он близко заглянул Мите в глаза и неожиданно усмехнулся. — Они уверены, что разбили нас. Обезоружили... Дураки! Остались люди... Вот ты останешься... Не отступишься, Митя?
Все сомнения Митины исчезли. Он смотрел на изувеченное лицо Петра, любуясь, с гордостью, с завистью.
— Никогда, Петя!
— Ну, а главное... Я-то ушел. Я сделаю!
Митя видел, что Петр весь трясется.
— Ты не заболел?
Но Петр не ответил. Выглянула луна и осветила группу людей, двигавшихся от Церковной улицы.
— Идут! — Петр рванулся, махнул рукой. — Передай моей матери... — и скрылся за углом.
А ветер все усиливался. Где-то с треском повалилось дерево. Дом скрипел и стонал. Теплые и влажные потоки воздуха, словно водопад, низвергались на Митю. Дурманил голову свежий запах мокрой травы и полыни. Шла весна. Великое счастье — отдаться борьбе, ничего не рассчитывая. Когда-нибудь в грядущем оценят люди, что́ стоила твоя жизнь. Отдавай ее, не задумываясь, как Петр...
Обыск прошел, как всегда. Яков Лукич с поджатыми губами копался в каждой щелочке, так что жандармский офицер со злым мальчишеским лицом несколько раз окликал его и торопил. Протокол обыска был написан тут же за столом. И в третьем часу ночи в доме Медведевых уже все затихло.
Лежа в темноте с открытыми глазами, Митя думал о славном, милом длинноносом Петре, который невесть где сейчас готовится к своему страшному и прекрасному делу.
Был второй час ночи, когда в нескольких верстах от Бежицы, в усадьбе князя Тенишева, сквозь вой бури прорвалась трескотня пистолетных выстрелов, несколько раз хлопнула входная дверь и на пол вестибюля перед ротмистром швырнули окровавленного худого юношу в гимназической куртке.
— Ножом землю копал, оружие выгребал, — отдуваясь, говорил простуженным голосом усатый унтер. — Драться полез, бандит.
Гимназист весь задергался, привстал на колени. Глаза его страстно загорелись. Глядя на жандармского ротмистра, он стал с какой-то дикой силой повторять:
— Сволочь! Сволочь! Сволочь!
Жаврида угрюмо смотрел на него, не испытывая ни злости, ни радости, ни сострадания. Он равнодушно ткнул его кулаком в лицо, и гимназист рухнул на пол.
— Везите в Бежицу.
На следующее утро, 20 апреля 1915 года, Митя отправился в гимназию раньше обычного. Было тихо, тепло, светло. От ночной бури не осталось и следа. Митя постоял на крыльце, заглядевшись на березку перед домом. Она тянулась вверх шелковистой стрункой, вся в зеленом облачке. Весеннее солнце сверкало в окнах домов, в окошечках лужиц под ногами.
Когда Митя свернул на Церковную улицу, на него хлынул густой аромат хвои: все фасады и заборы были увешаны еловыми гирляндами. Всюду пестрели трехцветные флаги и золотые надписи «Боже, царя храни!»
На середине мостовой на него внезапно обрушились грохот и истошный вопль:
— Ворона!..
Едва не зацепив, пронеслась пролетка, в ней, стоя и держась рукой за плечо кучера, трясся полицейский пристав. И лошадь, и пристав взмылены — видно, не первый час носятся они по городу. Неподалеку пролетка резко остановилась, раздался испуганно-радостный визг пристава, он разнес старика дворника, потыкал куда-то пальцем и умчался дальше.
Обыватель в валенках и длинном изодранном пальто спешно докрашивал веселой желтой краской забор у вросшего в землю домика.
Улицы были еще безлюдны. Только отовсюду из-за притворенных дверей доносились возбужденные голоса — праздничный гул шел по городу. Бежица готовилась.
Перед зданием гимназии толпились, гонялись друг за другом, перекликались гимназисты. Никто не говорил ни о ночных арестах, ни о Петре.
Вот на крыльцо вышел директор, из-под черных мохнатых бровей оглядел толпу. Выкатился сияющий учитель истории. Стали строиться в пары.
Всю дорогу Митя тревожно озирался по сторонам: не мелькнет ли бледное лицо Петра. Они повернули к заводу, подошли к свежевыкрашенной зеленой платформе, усыпанной полосами желтых, синих и красных опилок. Все пространство вокруг было широко оцеплено городовыми. Сумеет ли Петр пробраться?
Какой-то человек в черном подбежал к директору и закричал с выражением смертельного ужаса:
— Куда?! Куда?! Ваше место на поляне!
Их перевели через полотно и выстроили двумя шеренгами у самого входа в церковь, расположенную напротив заводских ворот. Отсюда Мите видна была платформа с павильоном, разукрашенным флагами, яркими полотнищами и вензелями. Там, у павильона, толпилось множество людей во фраках и мундирах.
Стали подходить учащиеся других школ. Они пристраивались шпалерами, образуя широкий коридор от платформы до церкви. Последними явились пожарники — триста дружинников в медных шлемах, с оркестром и знаменами. А вокруг, за цепью охраны, темнела плотная масса бежицких жителей.
Митя ждал, что тот порыв, который он испытал ночью при встрече с Петром, вернется. Стоит ему увидеть царя, страшного, жестокого царя, — и проснутся ненависть, готовность пожертвовать собой, спасти эти тысячи обездоленных людей, толпящихся вокруг.
Но тут кто-то рядом восторженно завопил:
— Едет! Едет!
Один за другим подошли два коротких состава, отливающих синей эмалью. На платформе толпа двинулась вперед, потом назад. Ударил колокол в заводской церкви. Отозвались колокола церкви Петра и Павла. Оркестр грянул «Боже, царя храни!» Потом все смолкло.
В течение четверти часа до Мити доносились лишь обрывки фраз, где чаще всего разными голосами произносилось «обожаемого монарха...», «царя-батюшку...», «вашего императорского величества...».
Однажды в толпе образовался просвет, и Митя увидел тонкую фигурку во фраке, которая протягивала кому-то икону.
— Уездный предводитель дворянства его сиятельство князь Тенишев! — комментировал учитель истории. — Образ Николая Угодника подносит!
Потом опять заиграл оркестр, и все запели гимн. Толпа спустилась с платформы в проход между шпалерами и двинулась к церкви.
Сердце у Мити бешено заколотилось. Сейчас царь поравняется с ним. Он готовился выдержать страшный взгляд царя. Он ждал этой встречи, как поединка. И тогда неизвестно откуда появится Петр. Загремит выстрел. И сразу начнется... Что именно начнется, он не знал, да и не пытался ясно представить себе в ту минуту. Начнется вихрь освобождения, люди запоют «Марсельезу», разбегутся городовые, разбежится свита... Ему казалось, что все вокруг испытывают то же самое. Митя еще раз оглядел своих соучеников. Вытягивая шеи, тараща глаза, они с упоением тянули:
— Силь-ный, держа-авный...
Чем ближе подходил царь, тем громче становилось пение. Наконец Митя увидел моложавого щуплого человечка в алом чекмене и черной папахе, танцующей походкой идущего по проходу.
— Их ссво князь Трубецкой! — восторженно зашептал учитель истории, приподнимаясь на цыпочки.
Прошли казаки царского конвоя, точно так же одетые, темноглазые красавцы, подобранные, как лошади, в масть — черные усы, черная бородка, черный чуб на лбу из-под папахи.
За конвоем двигалось нечто огромное, красное и бородатое, сверкающее золотом мундира, эполет, орденов; оно надвигалось неотвратимо, грузно и грозно. «Царь!» — мелькнуло у Мити. Таким он и ожидал его увидеть. Но разглядел над этой тушей незнакомое лицо с толстыми лоснящимися губами и услышал благоговейный шепот учителя:
— Их сссво граф Орлов!
Митя заглянул за эту гору мяса — надменный старик с пышными белыми усами шел, как манекен, не сгибаясь, глядя прямо перед собой. А за ним толпой двигались генералы в расшитых мундирах, господа в черных фраках... Царя не было! Но тут же учитель истории, почти теряя сознание от восторга, заклокотал, шипя и присвистывая:
— Импртрс... влчсс!.. Господа!.. Импртрс... влчсс... Господа, смотрите! Запоминайте!..
— Ах, да замолчите же! — с досадой оборвал его директор.
Митя снова оглядел процессию и только тогда заметил между графом Орловым и седоусым стариком невысокого коротконогого человека в серой солдатской рубахе навыпуск, подпоясанной солдатским ремнем, с полковничьими погонами. Маленькая голова его с ежиком рыжеватых волос прямо переходила в широкую шею. Он шел, неловко сутулясь, как-то несмело подаваясь правым плечом вперед, взглядывая по сторонам. В тот миг, когда его взгляд слепо скользнул по Мите, тот увидел, что глаза эти были мертвыми. Он узнал царя.
У входа в церковь Николая II встретили священники в светлых ризах. Один из них поднял и протянул вперед крест. Царь перекрестился широко, нарочито, чтобы всем вокруг было хорошо видно. Потом приложился к кресту. Священник громко и невнятно заговорил. Между тем в царской свите слышались разговоры вполголоса, чей-то приглушенный смешок.
Церемония у церкви кончилась, процессия повернула назад, к заводу. Вокруг стали кричать «ура». Пожарники кричали очень стройно, по взмахам руки капельмейстера.
Под аркой заводских ворот процессия задержалась — там опять говорили речи, кричали «ура». Потом все вошли во двор завода и гимназистам разрешили разойтись.
Бежицкие жители толпами шли от платформы. Было много пьяных. Один из них, высокий и худой, по виду рабочий, стоял, как мачта, раскачиваясь над толпой, хрипло кричал:
— Царя видел, братцы! Сподобился! Махонький! Жиру в нем нисколько! Вот вам крест!..
Щуплый городовой, ухватив рабочего за руку, пытался оттащить его в сторону. Вокруг кричали, хохотали, перекликались. Кто-то завопил:
— Царь от завода на станцию поедет! Чеши туда!.. — И часть жителей бросилась к станции Болва, где действительно уже стоял царский поезд.
Два гимназиста, жарко споря, остановили Митю.
— Медведев! Видал, как царский автомобиль выгружали? Спорим, какой фирмы! Он говорит, «Делонэ-Бельвилль». Как думаешь? Да ты постой!
Никогда еще этот белесый и пучеглазый Малалеев не был так противен Мите, как в ту минуту. Его отец, такой же толстый и пучеглазый, известный в Брянске купец и владелец целой улицы публичных домов, стоял тут же и, покачиваясь с пятки на носок, весело поглядывая на окружающих, покрикивал знакомым:
— Со светлым праздничком, господа!
Равнодушные, любопытные, пьяные, которым никакого дела нет до Петра, готовящегося отдать за них жизнь! Да и нужно ли им это? И что изменится, если сейчас будет убит коротконогий человечек с мертвыми глазами? Глядя на эту пеструю толпу людей, занятых зрелищем, Митя понимал, каким нелепым, каким смешным прозвучал бы сейчас выстрел Петра.
Митя быстро шагал к старому рынку, где в одном из закоулков снимали комнату Петр с матерью. Петр ни разу не приводил его к себе, и теперь он впервые вошел в крошечную выбеленную комнатку, в которой не было ни стола, ни скамьи. Два больших перевернутых ящика в углу заменяли кровать.
Он увидел на белой подушке голову женщины с крупным крючковатым носом и близко поставленными глазами, как у Петра. Виски под зачесанными назад седыми волосами запали, две глубокие морщины спускались от углов рта. Женщина лежала в черном платье поверх одеяла и строго и неподвижно вглядывалась в потолок над собой.
Митя смотрел на эту ужасающую бедность, о которой никто в гимназии не догадывался, и горло у него сжалось, он не мог сказать ни слова.
Прошло несколько секунд. Наконец женщина медленно повернула голову к двери.
— Что вам нужно? — голос ее прозвучал резко и неприветливо.
— Я хотел узнать, что случилось... Почему Пети не было сегодня в гимназии... — Митя топтался у порога, не решаясь войти.
— Вас прислал директор или учитель?
— Нет, я сам... Мы — товарищи...
— Глупости! В гимназии у него нет товарищей! — Она смотрела на Митю с ненавистью. — Говорите прямо, кто вас прислал.
— Честное слово, я сам! Вы не бойтесь! Вчера вечером он заходил ко мне...
Женщина неожиданно быстро села на кровати, прислонилась к стене. Теперь видно было, что она очень слаба или больна: она дышала неровно и с трудом. Но голос ее по-прежнему звучал резко и грубо.
— Вам хочется знать? Это не секрет. Сегодня ночью его арестовали и увезли в Орел. Что вам еще нужно?
— Я не должен был его отпускать! Не должен был! — с горечью воскликнул Митя. — Так глупо, так нелепо!..
— Вы знали?
— Да.
Она испытующе поглядела на Митю, презрительно усмехнулась.
— А, вы боитесь. Успокойтесь, он никого не назовет. Петр никогда не выдаст!
Ее манера говорить высокомерно, с нарочитым желанием обидеть вызвала в Мите глухое раздражение.
— С чего это вы придумали! Пришел, потому что хотел узнать... Может, помочь вам тут. Вот и все!
Женщина подалась вперед всем телом, заговорила скороговоркой, почти крича:
— Не нужно мне никакой помощи. Нечего сюда ходить. У меня нет стульев, чтоб принимать гостей. Не желаю никого видеть! Пропадите вы все пропадом с вашими делами и с вашей помощью!
Она стала раскачиваться из стороны в сторону и бросала Мите бессмысленные, злые и обидные слова.
— Не кричите, — тихо сказал Митя. — Ведь это Петя вчера вечером мне сказал, если что случится, зайти к вам... и помочь...
Женщина замолчала. Несколько раз она пошевелила губами, собираясь что-то сказать. Но из горла вырывался хрип, и она отворачивалась.
Потом она тихо заговорила и уже говорила долго и все не могла остановиться.
— Кто мне поможет? Кто ему помог? Каждый в одиночку живет, в одиночку борется, в одиночку гибнет... Все обреченные. Все! Все!.. Сегодня уеду к нему в Орел и никого больше видеть не хочу. Умереть я хочу, умереть!..
Дымок царского поезда давно растаял вдали, а еще далеко за полночь раздавались пьяные песни мужчин и истерические вопли женщин — этим всегда завершались празднества в Бежице. Митя снова долго не мог заснуть. Как же, как научить всех этих темных, несчастных людей, которые там за окнами орут свои пьяные, горькие песни? Как объединить их? А если это невозможно, то ради чего тогда жить? Как жить? Что делать?
Он снова и снова мучительно искал ответа, не находил и не мог, не хотел смириться — ему шел уже семнадцатый год, кончилось детство.
Когда бы Митя ни проходил мимо домика Простовых, Тая всегда была чем-нибудь занята. То у калитки вытряхивала половик, то мелькала в окошке: мыла полы или подметала. Иногда, повязанная платком, босая, вешала в саду белье. Или на крыльце весело размахивала утюгом, раздувая угли. И, казалось, тяжелый утюг сам взлетает вверх и вот-вот совсем взлетит и унесет с собой тоненькую, воздушную фигурку. В этой ее постоянной беготне и суете, в веселых хлопотах было что-то очень близкое, понятное и дорогое. И Митя писал и писал по ночам и на уроках стихи, в которых так же мило и так же неуловимо, как наяву, мелькала воздушная фигурка Таи. Сейчас, подходя к домику Простовых, — после ареста Петра Тимошу и с ним нескольких заводских ребят три дня продержали в полиции, и Митя шел к Тимоше, чтобы разузнать подробности, — сейчас он сразу почувствовал: Таи нет дома. В палисаднике было тихо, занавесочки на окнах сняты... У Мити защемило в груди.
Тимоша выскочил на крыльцо и торопливо шепнул, что в полиции никто из ребят никого не выдал. И если еще дадут листовок, то они разнесут. А про Петра ничего не известно.
Тимоша говорил возбужденно, и было видно, что очень рад Митиному приходу. Он рассказывал, как их допрашивали, как били, предлагали фискалить и как они отказывались. Митя слушал, кивал головой и поддакивал. Но Тимоша, поглядев пристально ему в глаза, вдруг грустно сказал:
— Таи нет. Она в Москву к тетке уехала. На все лето.
И Митя понял, что действительно не слушал, а все ждал, не появится ли Тая. Ему стало совестно и почему-то жалко Тимошу.
— А что ты про Таю? Очень нужно!.. Не интересуюсь. — Он принялся горячо расспрашивать Тимошу об аресте. Но тот рассказывал уже нехотя и скучно. Пришел с завода Иван Сергеевич. На вид тщедушный, со втянутыми землистыми щеками, пропахший дымом, он беспокойными веселыми глазами поглядел на мальчиков и буркнул:
— Митингуют, политики! В дом зайдите.
Митя всегда немного робел перед ним и не решился войти.
Потом, летом, он часто проходил мимо домика Простовых. Иван Сергеевич и Тимоша хозяйничали сами. Загостилась Тая у своей тетки в Москве. А тетка у Таи богатая дама. Московские модные платья, московские привычки и манеры — развязная веселость, папиросы... Деньги! Говорили, что она где-то училась, что-то окончила и теперь работала не то в театре, не то в модном магазине. В Бежице. она появилась летом 1913 года, сняла полдомика на самом берегу узкой заросшей Болвы. В летнем гнездышке Анны Сергеевны вечно толклось множество наезжих знакомых, московских приятельниц и приятелей. У нее было шумно, весело. По вечерам в садике на берегу всей компанией распивали чай, с песнями, с долгими за полночь спорами, рассказами, шутливыми играми. Тетка и придумала Тае прозвище, удивительно идущее к ней, — Хрусталочка... Особенно оживленно становилось, когда летом четырнадцатого года, перед самой войной, несколько раз приезжала компания молодых поляков со своими девушками — чуть не до утра распевали тогда красивые польские песни и романсы. В эти наезды Тая пропадала у тетки, хотя Иван Сергеевич с Тимошей туда не заглядывали. Она тихонько сидела где-нибудь в уголочке и, широко раскрыв глаза, жадно смотрела и слушала. А в тени за изгородью невидимо стоял Митя и часами смотрел на нее.
Однажды с поляками приехал высокий худощавый блондин с воспаленными глазами. Ему было лет пятьдесят. Небрежно одетый, со спутанными длинными волосами, словно только что проснувшись, весь вечер сидел он в стороне, угрюмо посматривая на окружающих и покусывая концы обвислых усов.
Молодые обращались к нему с уважением, называли «пан Юстин». Он отвечал неохотно, односложно. Заметив Таю, в течение получаса пристально, тяжелым взглядом следил за ней, словно оценивая. Когда она проходила мимо с подносом, вдруг сказал:
— Охота ли вам жить в этой глуши!
От неожиданности она так и присела на край скамьи. А он взял у нее поднос с чашками, поставил на скамью, властно притянул за руку.
— Я хочу преподнести вам дружеский совет, — продолжал он глухим голосом с сильным польским акцентом. — Вам здесь не место. — Этот голос, тон, взгляд заставили ее вздрогнуть. Она не знала, что ответить. Он мрачно усмехнулся и поддел ее подбородок указательным пальцем. — Вам требуется другая жизнь — настоящая. Вы созданы для нее. Я прав, не так ли? — И хотя она ни слова не ответила, одобрительно кивнул головой. — Ну, конечно. Я постараюсь помочь вам.
Сунул ей в руки поднос, отвернулся и до самого отъезда не сказал ни слова.
Через несколько дней разразилась война, и поляки в Бежице больше не появлялись.
Не за этой ли «другой, настоящей жизнью» уехала она к тетке в Москву? Мите казалось, что лето 1915 года не кончится...
Наконец, когда под ногами уже шуршали вороха желтых листьев, в окошке заветного домика снова появилась золотистая головка Таи.
Митя увидел ее издалека. Тая сидела у окна, облокотившись и положив подбородок на сплетенные пальцы рук. Широко раскрытые глаза ее были устремлены не на пыльную узкую уличку, не на серый деревянный забор напротив, а куда-то сквозь них, далеко-далеко.
— С приездом, Тая...
Митя стоял перед ней, за лето выросший, похудевший, с пробивающимися мальчишескими редкими усиками. Он счастливо улыбался.
— А, Митя! — приветливо сказала Тая. — Тимоша дома, заходи.
От этой приветливости ему стало больно. Раньше, носясь по дому, она никогда не замечала его прихода, не говорила ему ни слова, только шумнее хлопотала, громче пела. И он чувствовал, что ни на секунду не порывается между ними связь. Бегала ли она за стеной, пока он сидел у Тимоши в его закутке, стучала ли скалкой в кухне, ему казалось, что она разговаривает с ним. А сейчас... Так приветливо и так далеко...
Митя вошел в дом. Тимоша спал на кровати, не раздевшись. Он только что пришел с работы и, видно, очень устал. Темные волосы разметались на ситцевой подушке. Губы по-детски раскрылись. Он похрапывал. Отца не было дома.
Мите не хотелось его будить, и он присел на табурет.
Близился вечер. От выгона, от заливного луга надвигалось многоголосое мычание и блеяние идущего стада, и навстречу ему затараторили калитки у домов; с другой стороны, от Радицких кабаков, уже доносились выкрики и нестройное пение подгулявших рабочих; а завод по-прежнему, с металлическим клекотом, с присвистом тяжело и шумно дышал. Все это смешивалось в знакомую с детства музыку и казалось вечным.
Вдруг все звуки ушли куда-то вдаль: их заглушили еле слышные сдавленные вздохи и всхлипывания за перегородкой. Митя так и замер, не дыша. Потом вскочил и бросился в ее комнату.
Тая отвернулась от окна. В темных синих глазах дрожащие слезы. Губы прыгают от усилия сдержать плач. И трогательны беспомощно опущенные руки.
Как тянуло его подойти, обнять, приласкать, утешить. Но он грубо сказал:
— Ну вот! Водичка!..
Слезы у нее мгновенно высохли, глаза зло сверкнули. Она передернула худыми плечиками.
— Вас тут недоставало!
Чувствуя, что делает непоправимую глупость и не в силах остановиться, Митя сказал вызывающе:
— Конечно, тут нет московских господ ручки целовать...
Она взглянула с ненавистью.
— Мальчишка!
Мальчишка! Это ударило его так, что зашумело в голове. Он повернулся и вышел.
Тимоша по-прежнему лежал на постели, но глаза его были открыты. Очень громко и очень весело Митя воскликнул:
— Все дрыхнешь, Тимофей!
Тимоша серьезно посмотрел на него.
— Плюнь ты на нее, Митя. Не обижайся.
— Ну, я пошел, отдыхай, — с озабоченным видом кивнул Митя. Он ушел, твердо решив никогда в жизни не возвращаться в этот дом.
Теперь он уже не переставая думал о Тае. Она заслонила все, даже Петра. Он стал избегать товарищей. Целыми вечерами сидел в своей комнате и наигрывал на мандолине унылые мелодии. Мать, заглядывая, молча ставила на подоконник большую миску гречневой каши с молоком. Время от времени отрываясь, он меланхолично ел. Опорожнив миску, задумчиво брел в кухню, просил добавки. Отец не упускал случая подшутить.
— Музыка на пользу идет!..
Однажды Леша пристал к брату.
— Ну чего ты камнем сидишь дома? Пойдем походим, в сад зайдем. Ребята смеются, будто ты в монастырь готовишься.
И Митя пошел, не потому, что его задела насмешка, а так, лишь бы отвязаться. Ему казалось, ничто больше не может его интересовать и волновать.
Молча бродили они по темным, заросшим дорожкам городского сада. Сквозь деревья тускло мерцали электрические фонари. Светились окна во втором этаже ремесленного училища, где жил директор — бывший кучер старой княгини Тенишевой.
Под самым фонарем какой-то пьяный рабочий в городском костюме и картузе приставал к пожилому рыхлому господину в пенсне.
— Ты почему, господин хороший, не воюешь? Почему?
Господин, очевидно, был либерал. Он улыбался трясущимися губами и объяснял:
— Мы все народ — вы, и я, и они. Между нами нет разницы. Я вот выполняю свой долг — служу, вы — работаете...
— Ага! Сын у мине в окопах гнил, теперь без ноги остался. А ты все служишь! Разницы промеж нас, значит, нет?
Рабочий говорил тихо, но скрипел зубами и играл желваками.
Пенсне на носу либерала запрыгало, он то и дело поправлял его, озирался, подавался задом.
— Так ведь у каждого свои горести, и у меня есть, и у вас, мы все — народ, зачем же злиться... Мой дед был из мужиков... Городовой! — вдруг завизжал он, завидев шапку с околышем. — Тут пьяные пристают! Безобразие!
Городовой насел на пьяного животом.
— Давай, давай, а то в часть.
Тот потянулся через плечо с погоном и неожиданно сдернул пенсне с носа либерального господина.
— Сука ты!
Вокруг рассмеялись. Пенсне закачалось на цепочке, зацепленной за ухо. Тщетно ловя его, либерал топал ногами.
— Я требую оградить! Разбой!.. Я к губернатору!..
— Не извольте волноваться! — встревожился городовой. — Мы мигом успокоим. — Дернул пьяного за рукав. — А ну поговори мне. Пошел в часть! — И пьяный, сразу сникнув, покорно пошел рядом с городовым.
— Представитель народа, видите ли! Пьяная харя! — оправившись, говорил либерал подошедшим знакомым. — Пристал, понимаете, почему я не в окопах...
— Ну и к чему все это? — думал Митя, выбираясь из толпы. — Теперь сутки отсидит по глупости. Заработанные пропил и снова ни черта не получит... Бессмыслица!
Все казалось смешным, ненужным, безнадежным. Леша ткнул его локтем.
— Смотри!
В глухом уголке два долговязых парня преградили путь девушке. Один, нагло ухмыляясь, говорил ей что-то непристойное, другой, заходя сзади, пытался обнять. Девушка с ужасом и мольбой твердила:
— Пустите! Как не стыдно! Пустите! — и беспомощно металась между ними.
Горячая волна негодования захлестнула Митю. Куда девались все его рассуждения!
Митя услышал предостерегающий возглас брата, но в ту же секунду с силой ударил кулаком во что-то худое, костистое. Еще ударил. Долговязая фигура с воплем ринулась в сторону. Он бросился на второго. Перед лицом мелькнули открытый рот, испуганные глаза, потом длинная спина и усиленно работающие острые лопатки под пиджаком.
Парни исчезли. Не было и девушки. Митя стоял тяжело дыша, с бьющимся сердцем, с еще сжатыми кулаками. Леша восхищенно смотрел на него. Здорово!
Шел десятый час, поздний час для Бежицы. Сад пустел. Голоса удалялись. В окрестных дворах заливались собаки.
И вдруг появился Тимоша. Он робко подошел к Мите, словно боясь, что тот прогонит, и сказал:
— Митя, они там собрали шайку, у выхода поджидают тебя. Давай здесь через ограду перелезем...
Митя ничего не ответил, быстро и твердо пошел по дорожке к центральным воротам.
Несколько подростков стояло за оградой у выхода. Они курили, перекидываясь отдельными словами. Выделялся долговязый с обезьяньим лицом — один из пристававших к девушке. Едва Митя вышел из сада, долговязый двинулся к нему. Митя остановился, поджидая. Алексей оглянулся — Тимоши не было. Какая-то парочка поспешно боком протиснулась мимо и свернула в сторону. Даже не взглянув на парней, прошел городовой. Когда его сапоги отстучали в отдалении, Митя спокойно спросил:
— Что, еще получить захотел?
Долговязый длинно выругался. Товарищи его подошли ближе. Кто-то из них подзадоривая крикнул:
— Эй ты, слюни подбери!
Его поддержали:
— Бей! В морду! — и стали обступать со всех сторон.
Алексей подобрал камень. Митя не спускал глаз с долговязого. Тот вытянул вперед руку, в ней блеснуло тонкое лезвие ножа. И тогда Митя, рванув на груди куртку, пошел прямо на нож:
— На, режь, бандит!
Долговязый, не выдержав, отвел руку.
В следующий момент сзади раздался свист, крик, топот ног. Долговязый со своей компанией бросился бежать. А возле Мити стояли улыбающийся Тимоша и заводские ребята, которых тот бог знает где разыскал.
Они провожали Митю домой с веселыми шутками. Без конца рассказывали, как Тимоша наткнулся на них, притащил сюда. Обещали, если нужно будет, снова прийти помочь.
Митя попрощался с ними у самого дома, и на мгновение ему показалось, что не все уж так безнадежно на свете.
На следующий день Митя, усталый, возвращался с частного урока. Второй год он за два рубля в месяц готовил по арифметике сына мелкого чиновника из земской управы. Уже стемнело, когда он сворачивал к Брянской улице. Сзади послышались торопливые шаги и тихий свист. Он оглянулся. В то же мгновение голову его накрыла толстая пыльная тряпка. Глотнул пыль, закашлялся. Инстинктивно рванулся вперед. Но руки кто-то цепко держал. Злорадный шепот над самым ухом:
— Давай!
Сильный глухой удар по голове. Гул в ушах и тупая боль.
Падая и барахтаясь, всюду натыкаясь на пыльную грубую ткань, Митя успел сообразить, что на него накинули мешок. Он будто со стороны слышал удары, и пыхтение, и возню. Но тут удар пришелся по лицу. Что-то горячее залило глаза, и он плавно закружился, погружаясь в мягкий, темный водоворот...
Митя пришел домой сам, страшный, с черным распухшим лицом, с висящими, как плети, руками. Прошел через кухню, держась прямо, ступая как-то деревянно. Мать мимоходом глянула на него, охнула, замерла. А он шагнул в свою комнату, постоял, покачиваясь, и молча повалился на кровать.
Всего этого Митя не помнил. Несколько дней он пролежал в забытьи. То и дело забегал Тимоша, молча стоял у порога, с тоской глядя на него. Заходили и другие ребята с завода. Потом Тимоша рассказал, что долговязого заводские здорово избили за Митю, что шайку разогнали... И вот, когда Митя стал уже ненадолго выходить в садик за домом, однажды у изгороди он оказался лицом к лицу с Таей.
Это было так неожиданно и так близко, что он задохнулся, не нашел ни одного слова, — только стоял и глядел.
Она с трудом сказала:
— Кто эта девушка, за которую ты заступился?
— Не знаю, чужая.
— И за нее прямо на нож пошел?.. Вот ты какой!
— Какой? — спросил он шепотом.
Она смотрела удивленно, широко раскрыв глаза. Ему стало неловко, казалось, она видит не его, Митю, а кого-то другого...
— Особенный!.. — и не договорив, улыбнулась. — Обиделся тогда на меня? За мальчишку?
— Конечно, — легко согласился он.
Они долго смеялись. И она вдруг, не попрощавшись, ушла, так и не договорив чего-то.
Митя остался у изгороди отуманенный, счастливый и долго стоял, ни о чем не думая, боясь потерять звук ее голоса, блеск ее темных глаз, движение губ...
В первый же вечер, когда ему позволили выйти, он отправился к домику Простовых. Постучал в окно. Выглянул Тимоша, молча скрылся, и через несколько мгновений по ступенькам крыльца сбежала Тая.
— Пришел?!
Она быстро пошла к реке.
Было тихо. Светила луна. Он спешил за Таей то по белым полянкам, то под черной тенью деревьев. Редкие домики чуть мерцали желтыми оконцами.
Кто-то протяжно звал:
— Приходи-и!.. Слы-ышь?.. При-хо-ди-и!..
Недалеко от домика, где год назад жила ее тетка, Тая скользнула по тропинке вниз. Когда Митя свернул за ней, она уже сидела на стволе ивы у черной воды. Был не по-осеннему душный вечер. Пахло гнилью.
Митя осторожно присел на широкий и теплый морщинистый ствол, боясь задеть ее. Долго она молчала. А он терялся в догадках — случайно или не случайно коснулась она его плечом. Вдруг Тая обернулась, заглянула ему в глаза, и прохладные руки обвились вокруг его шеи. Митя замер, боясь пошевелиться, боясь оскорбить ее смелым жестом, отведя назад голову и руки. Тогда она всем телом припала к нему и с тихим смехом поцеловала прямо в губы...
Все, что она говорила в тот вечер, казалось ему чудесным, пленяло искренностью, прямотой, наполняло чувством благодарности.
Перебивая, торопясь, вспоминали они, как в первый раз увидели друг друга. Признавались в маленьких хитростях, на которые пускались, чтоб лишний раз повидаться.
— А ты знала, что я слушаю, как ты там хлопочешь в комнате?
— Ну, конечно, знала!
И они смеялись, и он был счастлив.
Наконец Митя спросил о том, что так грызло его:
— Как ты жила летом в Москве?
Она сразу переменилась, помрачнела. Даже отодвинулась.
— Слушай, никогда меня об этом не спрашивай.
— Но я должен знать!
— Должен? — Тая вздернула брови. — Если ты еще скажешь это слово, мы поссоримся.
Она снова была чужой, неприступной.
— Ну вот что, — зло сказал Митя, — раз ты мне не доверяешь, незачем было тут сидеть со мной!
И когда Митя ожидал, что она обидится и уйдет, Тая снова тихо засмеялась и снова придвинулась к нему.
— Знаешь, за что ты мне нравишься?.. — проговорила она, задумчиво глядя на воду. Луна стояла высоко, и вода теперь казалась светлой; видно было, как медленно плывут мимо ветки, щепки, всякий сор и на поверхности изредка лопаются пузыри.
— За то, что в тебе есть злость. Ненавижу христосиков. Помнишь, обругал меня, когда я плакала... А после того, как ты в саду спас девушку, под нож бросился, я поверила в тебя, в то, что ты сможешь вырваться из этой трясины... Я тоже в болоте не застряну! Нет, нет, ни за что!
Она говорила все отрывистее, с большой силой, упрямо сдвигая брови. Митя любовался ее тонким, четким профилем, почти не слушая. И только потом, гораздо позже, он вспомнил эти слова.
Тая поднялась, закинув за голову руки, потянулась. Под зеленоватым лунным светом черной змейкой сверкнул силуэт ее тонкой фигурки с острой грудью, с острыми локотками закинутых рук.
— А знаешь, Тимоша давным-давно все подметил. О, он умный, ужасно, до тошноты умный... И тебя любит больше, чем родную сестру. Да, да, меня он совсем не любит... Но ты все же водись с ним, он хороший. Он лучше меня.
Она легко, быстро шла перед ним, небрежно бросая слова. Не доходя до дому, остановилась, резко, повелительно сказала:
— Иди. Без прощаний, пожалуйста. Сам никогда ко мне домой не заходи, я позову.
И ушла, не оглядываясь.
С тех пор они виделись раз-два в неделю. Теперь весь мир для Мити был окончательно заполнен ею.
Каждый день по дороге из гимназии он делал крюк, чтобы пройти мимо ее дома. Если Тая ждала его у окна, вечером они встречались.
Он стал хуже заниматься, не брал в руки мандолину. Бросил писать стихи. Леша, подозревая тайну, надулся и почти не разговаривал. Исчез и Тимоша, а вместе с ним заводские ребята. И в гимназии он держался в стороне от других, стал молчалив. Только жирный Малалеев иногда подмигивал ему масляными глазками и нехорошо ухмылялся, а как-то раз прямо шепнул, что видел его вечером с девушкой.
Дни, недели, месяцы проходили в каком-то угаре ожидания коротких встреч.
Миновало Рождество. Все новые возрасты призывались в армию, все больше безногих и безруких появлялось на улицах Бежицы. Русские армии отходили и отходили. Пали Варшава, Брест, Гродно...
В марте шестнадцатого года что-то опять случилось с Таей. Однажды пришли они к той самой иве, у которой все началось. Берег еще не освободился от снега. Но уже чернела вода и кое-где подтаявший снег с тихим шорохом оползал и тонул с легким всплеском. Тая, кутаясь в теплый платок, неподвижно стояла и слушала. Митя рассказывал ей, что вот окончит он гимназию, соберет немного денег и уедет куда-нибудь далеко... в Южную Америку! Там все время идут войны за освобождение. Он примкнет к народной армии, и Тая приедет к нему туда после победы. Он рассказывал с жаром, с убежденностью — ему самому казалось все возможным. В прошлый раз она очень обрадовалась этой идее и все спрашивала Митю со смехом, кто красивее: она или аргентинки. Но сейчас она даже не услышала его. И когда он растерянно замолчал, ни слова не говоря, повернулась и пошла назад. Возле своего дома остановилась, протяжно сказала:
— Вот и кончилась зима... Какие мы с тобой были дети всю эту зиму... И как это было хорошо...
Какая милая, какая тоненькая она в этом огромном теплом платке. Мог ли Митя понять тогда смысл ее слов! Ведь ему было так ясно: вот единственное, ради чего стоит жить, бороться, добиваться, — ее радость, ее счастливый смех, ее благодарность... Затих скрип ступенек крыльца, в кухне на миг вспыхнул и погас огонек, и наступила та мартовская чуткая тишина, когда кажется, все вокруг неподвижно — и деревья, и воздух, — и в то же время все неуловимо дышит, все шумит, не поймешь где: под землей ли, на земле, в небе ли... Митя долго стоял, полный светлой грусти и счастья.
Больше Тая не появлялась в окне, сколько бы раз он ни проходил мимо. Как-то, уже в середине мая, встретился ему Тимоша. Оба обрадовались, и обоим было неловко.
— Ну как ты?
— А ты?
Они помолчали, рассматривая друг друга. Митя вырос, возмужал, плечи развернулись, усы стали уже совсем густыми, требовали бритвы, и аккуратный боковой пробор говорил о том, что он теперь частенько стоит перед зеркалом.
А Тимоша ничуть не вырос, еще больше похудел — кожа на лице стала совсем прозрачной. Глаза глубже запали и блестели, как у больного.
Митя сделал огромное усилие над собой и почти безразлично спросил:
— Ну, а Тая что, опять в Москве?
— Нет, — потупился Тимоша. И, ковыряя носком тяжелого отцовского сапога землю, хмуро добавил: — Брось, не думай про нее, не стоит она этого.
Через несколько дней, задержавшись в классе после уроков, Малалеев подмигнул ему, поманил пальцем и, радостно блестя глазками, шепнул:
— Твоя-то, Хрусталочка, с полячком гуляет.
Митя побелел, глаза его угрожающе сузились. Малалеев отпрянул.
— Ты что? Можешь хоть сегодня проверить. Каждый вечер. На том самом местечке, где ты с ней вздыхал! Чтоб я пропал!
Митя с такой свирепостью пошел на него, что Малалеев бросился к двери, с перепугу стал толкать ее не в ту сторону.
— Пусти!
Митя яростно отшвырнул его и вышел. Он долго бродил по улицам Бежицы, не разбирая дороги. То останавливался перед грохочущим товарным составом и, не понимая, глядел на трясущиеся коробки, в которых простуженные голоса новобранцев тянули протяжные грустные песни. То неожиданно оказывался на середине черного деревянного моста через речку, и теплый ветер трепал его волосы, и он никак не мог сообразить, в какую сторону нужно идти.
Он не верил! Не верил жирному, грязному Малалееву. Не верил Тимоше, в чьих глазах видел презрение к сестре. Он не унизит ее и себя до того, чтобы подсматривать!..
Но когда стемнело, Митя уже стоял у заветного спуска к реке, у той самой тропиночки, которая стала его собственностью, его счастьем.
Ветер шумел в ветвях, и ничего, кроме этого шума, он не слышал. Но он почему-то твердо знал, что она здесь. Сделал несколько шагов в кромешной мгле среди кустов ивняка. И, привыкнув к темноте, вдруг увидел совсем рядом ее запрокинутое лицо с полуоткрытым ртом, услышал слова, которые она невнятно шептала:
— Коханка... Твоя коханка...
И еще увидел сидящего на стволе дерева мужчину. Он склонился над ней широкой спиной, широкими плечами, длинные волнистые волосы закрывали затылок, лежали на воротнике пальто. В мочке правого уха тускло поблескивала серьга. Негромко, со сдержанным смехом мужчина запел:
— Пшиехала маринарка...
И Тая засмеялась тем самым грудным, тихим смехом, от которого так недавно трепетало радостно все его существо.
Митя задохнулся, бросился назад, наткнулся на Малалеева, крикнул:
— Подсматриваешь, гадина! — и, отрывая от себя его руки, выскочил на дорогу.
А там внизу, возле ивы, наступила напряженная, ужасная тишина.
Мгновение Митя прислушивался, затем быстро побежал прочь.
Дома на крыльце встретила его маленькая Катя.
— А у нас опять обыск был. Яков Лукич говорил, кто-то к нам собирается приехать. И Тимоша к тебе приходил.
— Ну их всех к чертям!
Митя прошмыгнул в свою комнату, быстро разделся, лег, укрылся с головой.
Все в мире ужасно! Все подлецы, все предатели! Нет на свете верности, постоянства, доверия! Нет и не может быть счастья! Появился у него друг Петр, появилось дело, в которое он поверил. Все рассыпалось, все оказалось миражом. Поверил он в человеческое сердце. И это оказалось ложью. Как же дальше жить? Да и зачем жить?
К черту все! Ни во что не вмешиваться. На все наплевать. Пусть хоть конец света! Только бы заснуть поскорее!
Он забылся тяжелым сном без сновидений и не слышал, как ночью скрипнула дверь и кто-то окликнул мать, как раздался ее радостный возглас, шутливое ворчание отца, защебетали сестры, как потом ставили самовар и долго суетились и шумели в кухне.
Вот уже несколько дней, впервые после двух лет отсутствия, гостит дома старший брат Александр. И почти каждый вечер приходят незнакомые Мите люди — чаще рабочие, молодые и пожилые, запираются в комнате сестры и шумят и спорят за полночь. Митя, прислушиваясь, никак не поймет, о чем они спорят.
Откуда здесь столько знакомых у брата, который кончал гимназию в Орле, а потом уехал в Петроград в институт?
На заводе было неспокойно: рабочие требовали прибавки, директор отказал, и вот уже третий день отец возвращался домой хмурый и до вечера молча возился по хозяйству. Сходки у Александра он явно не одобрял, но, как всегда, не вмешивался. Дважды заходил Яков Лукич и Александра вызывали в полицейскую часть.
Все это снова и снова приводило на память Мите прежние смутные догадки, и он все больше укреплялся в них: Александр был под надзором полиции.
Однажды отец вернулся с завода рано, был взволнован, весь день бродил по дому, ни за что не принимаясь. Во время обеда поглядывал угрюмо на Александра. Щи съел молча, начал есть любимую гречневую кашу, но вдруг резко отодвинул тарелку, задрал как-то по-петушиному голову, вонзил дрожащий клинышек бородки в старшего сына. И словно продолжая разговор:
— Ну что хорошего? Стражу пригнали. Пешую, конную. Весь завод заполонили.
Александр исподлобья глянул на отца.
— А что же вы хотите, чтоб чернорабочий, к примеру, получал свои шестьдесят пять копеек в день и улыбался?
— Мало ли! Я пацаном в мастерской заслонку поднимал. И куда меньше получал. Подумаешь — чернорабочий. Всякому свое. Выбьется в люди, больше станет получать.
— Вы больно много получаете! — Александр положил ложку. — За месяц пятьдесят рублей. Хватает?
— Каша захолонет! — простонала мать.
— А начальник, скажем, снарядного цеха три с половиной сотни в месяц огребает, да тысячные премии, да наградные от начальства. Справедливо?
— Справедливости захотел!..
— Требую!
— Давай, давай, баламуть людей. А их за это под бритву и на фронт.
— Всех не отправят!
В первый раз отец разговаривал при Мите о политике, в первый раз спорил. Он вскочил из-за стола, отошел к окну, посопел в стекло. Повернулся красный, злой, закричал:
— Всю жизнь наперекор поступаешь! Из-за тебя покоя от полиции не знаю! А чего добился? Только еще сотню-другую сирот наплодите! И на завод тебе плевать — пускай хоть сгорит. А я всю жизнь ему отдал!
Вскочил и Александр. Глаза тоже злые, колючие, волосы на голове ежиком. Тоже в крик:
— Вот из-за таких, как вы, все валится! Веру в товарищество подрываете!
— Какая там вера, если рабочий боится работу потерять, под немецкую пулю угодить? Какая там вера, если каждый должен за жизнь свою дрожать?
— А ну посмотрим! Посмотрим! — многозначительно сказал Александр, сел было к столу, придвинул тарелку, но, не в силах успокоиться, снова вскочил и, прихрамывая, выбежал из комнаты.
Николай Федорович, напротив, занял свое место и словно назло не спеша доел кашу.
Митя, сидя в углу, с удивлением наблюдал эту необычную в семье сцену. Ему было жаль отца. Накипало раздражение против старшего брата. За то, что от него, Мити, таились, как от маленького. За чужой, неведомый мир, который приоткрывался ему в ночных спорах, за то, что, несмотря на все его страдания и разочарования, существовали люди, которые во что-то еще верят, ради чего-то собираются, спорят, может быть, борются и жертвуют жизнью...
Один за другим стали все цеха завода. Отец уже два дня не ходил на работу. 28 марта по городу расклеили «Постановление Брянского Комитета по предоставлению отсрочек военнообязанным в призыве в армию». Рабочие с хмурыми лицами толпились у этих листков, ожесточенно спорили. Но к вечеру из Брянска прибыли две роты солдат, наряд полиции, и улицы опустели.
Уже совсем стемнело, когда пришел Александр. Хлопнул дверью. С порога громко, радостно крикнул:
— Глуховцев-то все требования подписал! Знай наших!
И все повеселели. Внесли яркую керосиновую лампу. Мать стала собирать на стол. Катька осмелела, запрыгала по комнатам на одной ноге.
Александр возбужденно рассказывал, как приехал сам вице-губернатор Аралов, как Глуховцев спорил и торговался с уполномоченными от рабочих, угрожал, упрашивал и в конце концов вынужден был согласиться на все требования.
— Одно досадно, требования были не совсем продуманы — прибавка, выбрать по цехам старост и баню открыть... Многое упустили! Не подготовились, черт побери!
Отец оживился, затряс бородкой.
— Все вам мало! Ты что ж думаешь, испугался Глуховцев? Как же! Да это он так, подачку сунул, чтоб не плакали. А он еще кузькину мать покажет.
— Побоится!
— Думаешь?
— Уверен!
Отец встал, примирительно улыбнулся.
— Ну и ладно. Слава богу, тихо кончилось. А я так и ждал, что не вернешься домой. Ну, спать, завтра на работу.
Митя понял, как отец весь день волновался за судьбу Александра.
Едва в доме все улеглись, Митя решительно вошел в столовую, где спал старший брат. Тот еще сидел у стола, при свете притушенной лампы читал что-то, убористо напечатанное на листках папиросной бумаги. При скрипе двери быстро прикрыл листки ладонью.
— Что бродишь?
Митя приготовился повести большой философский разговор, обсудить все проблемы жизни и, между прочим, показать брату, что он, Митя, вполне взрослый, умный и глубокий человек. Он силился вспомнить все, что так ясно было за порогом столовой. Александр выжидательно смотрел на него.
— Шура, я вот хотел спросить... — Митя пошарил глазами по комнате и, так и не найдя никакого повода для вопроса, присел на табурет у стола. — Все не спишь...
— Видишь, не сплю, — отвечал Александр, с нетерпением поглядывая на листки папиросной бумаги. Безразлично бросил: — И ты тоже.
— Секретничаешь! — кивнул на листки Митя.
Александр недовольно поморщился.
— А тебе что?
— Ничего...
— О чем хотел спросить?
— Тебе, я вижу, некогда...
— Поздно уже.
— Да, тебе ж всегда некогда!
Митя видел, что разговор начинается совсем не в том тоне, как ему хотелось. Но дело само собой так поворачивалось, и он уже не мог остановиться.
— Тебе вообще всю жизнь некогда поговорить со мной по-людски!
Александр удивленно поднял брови.
— О чем?
Подавшись вперед, в упор глядя на Александра, Митя заговорил быстро, горячо:
— Нет, ты мне скажи, отчего все люди шкурники? Отчего каждый готов другого за полушку продать? Отчего никому верить нельзя? Ты же умный, студент, нелегальщину вот читаешь, полиция за тобой бегает... Объясни, отчего, если найдется один настоящий, честный, смелый человек, так он один и останется, и не жить ему на свете?..
— Ты что ж, все на свете уже изведал? — скрывая улыбку, спросил Александр.
— Кое-что повидал в жизни! — хмуро и с горечью сказал Митя. — А ты по-прежнему за маленького меня считаешь?
— Если ты все на свете знаешь, если больше никому и ничему не веришь, — серьезно проговорил Александр, — зачем же меня спрашивать?
— Потому что нельзя этого терпеть больше! — вскричал Митя, вскакивая и сжимая кулаки, будто сейчас же собираясь драться. — Потому что тогда и жить незачем! Потому что, если это все не перевернуть, не распотрошить к свиньям, если человека не сделать человеком, так тогда, тогда... я не знаю, что тогда... взорвать все к черту!
Александр сощурился, глядя на Митю, словно впервые видя его.
В легкой стройной фигуре брата что-то напоминало молодого лося, вероятно, вот эта горделиво закинутая голова с горящими глазами, с раздувающимися ноздрями тонкого носа.
— Ну, братик, ты и вправду вырос, — пробормотал Александр. И вдруг, будто что-то изнутри толкнуло его в грудь, он стремительно поднялся, подошел к Мите и крепко обнял его за плечи. Они посмотрели друг другу в глаза и рассмеялись и сразу почувствовали себя братьями, впервые, может быть, в жизни.
— А ну давай садись, рассказывай! — Александр за рукав потянул Митю к постели, усадил рядом с собой. И Митя рассказал ему все — о себе, о Петре, о гимназии, о Тае. Только о поляке ничего не сказал. Может быть, оттого, что это было главным поводом для разговора. Александр говорил с ним, как с равным, будто многое уясняя и для себя, будто советуясь с братом. Беседа их текла сбивчиво, прерывалась повторениями и отвлечениями, но главное совершалось — они сближались.
— Люди... — задумчиво говорил Александр, облокотившись на колени и сцепив пальцы рук, — хороших людей много, их больше, чем ты думаешь. А то плохое, что в них есть, создано условиями, в которых они живут. Твой Петр воображал, что можно одним выстрелом все переделать. Глупости! Кроме вреда, ничего не будет. Ты даже не знаешь, сколько вреда это уже принесло. Он, действующий в одиночку, ничего не добившись, бесполезно погибая, только подрывает веру других, плоды нашей работы...
— Наша работа, мы... О ком ты говоришь?
Александр помолчал, потом четко, раздельно сказал:
— Митя, я принадлежу к партии рабочего класса — социал-демократической партии. Она действует уже много лет. И нелегальщина, которую я читаю, — решения съезда, обязательные для каждого из нас. Вот почему я говорю «мы».
— Много лет!.. И я ничего не знал! Искал революционеров, когда ты был рядом!..
Митя с удивлением смотрел на брата, открывая в нем нечто новое. Он никак не мог освоиться с этим новым: его брат — революционер, его брат, Шурка!.. А как же Петр, почему брат осудил его?
— Но ведь есть разные революционные партии. Какая же из них самая правильная? Самая настоящая?
— Чтобы понять, кто прав, тебе надо еще многое узнать. Да не мастер я рассказывать... Слышал ты, что есть-такое учение — марксизм?
— Слово это слышал. А что оно значит толком? Кто же мне расскажет, если не ты?
— Есть один человек... — нерешительно начал Александр. — Он скоро приедет. За этими вот решениями... Лучше, чем он, никто тебе не поможет. Я поговорю с товарищем Игнатом...
— Игнат?!
Мгновенно увидел Митя себя маленьким мальчиком в гостях у дяди и рядом доброго голубоглазого человека с копной светлых вьющихся волос. Игнат! Тот самый Игнат, который привез когда-то привет родителям от гимназиста Александра из Орла...
— Сведи меня с ним, Шура!
Все последующие дни Митя был молчалив, приходил из гимназии рано, до ужина сидел за книгами и ложился, едва темнело. Просыпался от того, что солнце согревало лицо. И первое мгновение в свежести весеннего утра с его птичьей трескотней — это первое мгновение было светлым, спокойным, безмятежным. Но тут же ударяла в грудь ноющая, тупая боль — Хрусталочка! И уже хотелось выть в отчаянии. Начинался новый мучительный день.
Однажды утром Александр зазвал Митю в столовую, шепнул:
— Игнат приехал.
Митя так и встрепенулся.
— Когда же, Шура?
— Может быть, сегодня.
Вечером Митя и Александр пришли на одну из центральных улиц Бежицы. Красный кирпичный дом с небольшим двориком прятался за высоким дощатым забором. Митя, как и все вокруг, знал, что там живет уважаемый в Бежице пожилой доктор со своей молодой женой.
Летними вечерами за оградой частенько шипел и гудел граммофон, и великий российский бас то рокотал о грозной ревности, то замирал в нежной любовной сладости, а то еще какой-нибудь итальянский тенор закатывался упоительной кантиленой. Рассказывали, что докторша очень любит своего доктора, ради него она ушла из богатой дворянской семьи. Митя представлял себе, что этот плотный человек в золотых очках дома — настоящий барин, перед которым трепещет его маленькая, похожая на девочку жена.
Александр вошел во двор не сразу: миновал ворота, оглядевшись по сторонам, завернул за угол и прошел к дому сзади, через узкую калитку в заборе.
Доктор встретил их в крошечной, заставленной передней, в которой еле поворачивалась его тучная фигура. Он пожал руку Александру, хлопнул по спине Митю, оглушительно загрохотал:
— Брат? Родной? Единоутробный? Дело! Валяйте сюда! — и втолкнул их в комнату, где стоял письменный стол, а стены были сплошь закрыты книжными полками. Дух захватывало от этого обилия книг, от манящих пестрых тисненых корешков. Александр чувствовал себя здесь привычно, взял с полки увесистый том, стал перелистывать. Почти тотчас воротился доктор. За ним неторопливо шел... Игнат! Митя узнал его добрые близорукие голубые глаза, копну светлых волнистых волос. Но лицо у Игната побледнело, щеки втянулись, он ссутулился, похудел. И одет был по-господски — в темно-серый костюм с крахмальным воротничком и аккуратно повязанным галстуком. Он приветливо улыбнулся Мите, и в улыбке просквозило что-то юношески застенчивое. Сжал Митину руку своей горячей сухой ладонью, близко сверху заглянул ему в глаза.
— Непостижимо вытянулся! — проговорил он то ли похохатывая, то ли покашливая. — И представьте, доктор, все ищет революционеров. Никак найти не может... Я ведь его во́ каким коротышкой видел!
У Мити от радостного смущения даже слезы выступили — узнал, запомнил!
Все уселись.
— То, что Глуховцев соврал и расценки не повысил, рабочие узнают уже завтра по платежным квитанциям, — сказал Игнат Александру, словно продолжая прерванный разговор. Потом Митя часто удивлялся этой способности Игната с каждым человеком при встрече продолжать разговор, прерванный дни, даже недели назад. — Так что возмущение будет. И требования нужно выработать немедля.
— Что ж, завтра утром у нас заседание правления больничной кассы, — отозвался доктор. Он сидел верхом па стуле, крепко обхватив спинку руками, вертел головой, весело блестел очками.
— Я приду, — кивнул Игнат. — Поезд на Орел уходит после обеда.
— Такая нелепость! — вдруг вскричал Александр и забегал, прихрамывая, по комнате. Мальчишкой он свалился с дерева, ушиб ногу и, когда волновался, начинал заметно хромать. — В самые решающие дни по указочке охранки тебе ехать под надзор куда-то в Саратов! Слушай, Игнат, оставайся, переходи на нелегальщину!
— Погоди, не буянь, пожалуйста, — серьезно сказал Игнат. — Мне тоже хочется остаться. Но, во-первых, и в Саратове есть люди и мне многое по Саратову поручено. Ты полагаешь, я могу самовольно все бросить? А во-вторых, вы тут не маленькие, сами знаете, что и как делать. Главное сейчас — это хорошо организовать забастовку, так, чтобы рабочие почувствовали железную организацию.
— Надо вооружить людей! — снова воскликнул Александр.
— Доктор, дайте ему успокоительных капель, — попросил Игнат. — Пойми: никаких этих анархистских авантюр со стрельбой допускать нельзя. Без всякой пользы потеряем актив. Как после той предательской авантюры анархистов с покушением на царя. Три четверти комитета тогда арестовали! Самих анархистов и эсеров почти и не тронули. А нам досталось. Типичная провокация! Вам рассказывали, доктор? Это было за месяц до вашего переезда сюда.
— Была балачка! — закивал доктор.
— Провокация?! — вырвалось у Мити. — Я же знал одного из них... Это... это замечательный человек! Его арестовали. Били... — забормотал он, краснея.
— Люди они все хорошие, только поступают плохо, — строго сказал Игнат. Лицо его вдруг еще больше осунулось и заострилось. Он поднял глаза на Александра. — Тут у вас эсеры и анархисты такую муть развели среди молодежи. Всем мозги засорили. Александр, ты вот через братишку собери ребят понадежней, побеседуй. Кружок с ними надо. И на заводе, и в гимназии. Заодно и брата просвети. А то, я смотрю, ты через все ступеньки скачешь...
Александр махнул рукой и молча сел.
— Вот что, надо слегка пожрать! — провозгласил доктор. И тотчас же из соседней комнаты донесся женский голос:
— Говори по-человечески! Народник несчастный! Терпеть не могу.
Доктор хмыкнул и грозно загремел на весь дом:
— Много ты понимаешь, домашнее животное!
Дверь отворилась, вошла маленькая молодая женщина, темноволосая, темноглазая и подвижная. Она внесла на подносе чашки с чаем, блюдечки с вареньем, раздавая все это, возмущенно говорила:
— Нет, вы подумайте, стоит ему заговорить с рабочим, сейчас же начинает «под народ» выражаться! Воображает, что «пожрать» и «балачка» — это очень народно. И знаете почему? Трусость! Боится, что интеллигентом обзовут. А отец-то у него был дьячок полуграмотный! Ну что мне с тобой делать? — всплеснула она руками и села рядом с доктором. — Когда ты поумнеешь?
— Всегда она меня на чистую воду выводит, — жалобно протянул доктор; у него сделалось виноватое лицо, и надулись губы.
Все рассмеялись. А когда успокоились, рассмеялся доктор и смеялся очень долго.
Потом много говорили о заводских делах.
Наконец Игнат поднялся.
— Я уйду первым.
Пожимая Мите руку, оглянулся на Александра.
— Тебе лучше самому сюда не ходить — выследят. Вот посылай на связь братишку. К забастовке его привлеки. Пора ему серьезно начинать.
А докторша ткнула Митю в плечо пальцем.
— Будете приходить ко мне за книгами. Очень просто.
И только дома, укладываясь спать, вспомнил Митя, что так и не поговорил с товарищем Игнатом о жизни, о Хрусталочке и сопернике с серьгой в ухе. И, вспомнив, он приготовился испытать привычную сверлящую боль в измученном своем сердце. Но боли никакой не было. А были только мысли об Игнате, о милой докторской квартире, где все так ново и так славно, о забастовке, которая должна начаться через два дня, и о замечательных и важных поручениях, которые предстоит ему выполнить.
Забастовка на Брянском заводе началась 25 апреля. За исключением служащих главной конторы и рабочих электростанции, бастовали все двенадцать тысяч человек. Из ребят, которые помогали Петру разбрасывать листовки, двое с готовностью пошли за Митей: Тимоша Простов и Саша Виноградов. Тимоша слушал Митю с восторгом. Он сразу поверил, всем существом отдался новому делу. Митя рассказывал о большевиках только то, что успел узнать у брата, что почувствовал, больше, чем понял, в доме доктора.
— Понимаешь, большевики — это самые настоящие революционеры! Они не побоялись перед угрозой виселицы заявить в Думе, что стоят за поражение царского правительства в войне, за то, чтоб эта война перешла в гражданскую, в революцию. Вот это люди! Ученые, культурные, деловые!.. Помнишь Рахметова? Вот какие это люди!
Саша, выслушав Митю, лаконично ответил:
— Ладно, посмотрим. Раз на революцию — буду работать.
Остальные трое отказались, кто прямо, кто виляя.
Митя думал о Петре, о своем обещании продолжать борьбу, думал о том, как был бы рад Петр, если бы познакомился с Александром, с товарищем Игнатом, с доктором. О, они бы работали сейчас вместе. И Митя с нежностью вспоминал длинноносого, нескладного юношу с чистым и горячим сердцем, своего первого товарища...
24 апреля Александр передал Мите, что необходимо завтра утром пронести на завод листовки — в двенадцать часов начнется общая стачка.
Как и третьего дня, Митя прошел к доктору через узкую дверцу в задней стене. Тимоша и Саша остались ждать неподалеку. Ему открыла докторша, тотчас узнала и, схватив за руку, потащила за собой по коридору. В кладовке на полу были разложены пачки листовок, среди них на низенькой скамеечке сидел доктор и, сопя, складывал, завертывал, перевязывал.
— Вот смотри, кто явился!
— А-а, — улыбнулся доктор, — Медведев-младший, искатель революционеров! Вот тебе твоя порция. Скажи ребятам, чтоб не просто бросали, а клали в инструментальные ящики, на верстаки, станки, в шкафчики. И когда все забазанят... когда все начнут собираться, — поправился он, покосившись на докторшу, — оставшиеся листовки пусть разбросают над головами.
Докторша покачала головой, потянула его за ухо и погрозила пальцем. Доктор поднял руки:
— За «базанят» плачу штраф!
Запирая за Митей дверь, докторша строго наказала:
— Назад идите другим путем, лучше вдоль железной дороги. — И весело сверкнула глазами. — Счастливо!
Митя слышал, как она, напевая, побежала по коридору.
Все, все в этом доме было не похоже на глухое подполье, на угрюмую аскетичность Рахметова. И он чувствовал, что эти люди не играют в веселье, им действительно просто и радостно так жить. Что-то очень светлое излучал докторский домик.
Пока Митя шел с листовками к ребятам, у него возникла замечательная идея — самому завтра проникнуть на завод, самому увидеть, как делается забастовка. Обидно было оставаться простым «почтальоном».
Тимоша немедленно загорелся и предложил Мите ночью перелезть через стену ограды, до утра разложить листовки и спрятаться в укромном уголке, в тоннеле под выбивными решетками. Но Саша подумал и коротко сказал:
— Нет. Переоденься. Возьми пятак. Жди меня у гостиницы Кучкина в шесть утра.
Рано утром, переодевшись на чердаке за кадкой, Митя отправился на завод.
Как часто слушал Митя утреннюю песню своего просыпающегося городка. В свежем звонком воздухе перекличку петухов, через заборы спрашивающих друг у друга, который час. Рожок пастуха и хлопанье бича. Потом вливающиеся в эти деревенские звуки бодрые, приветливые голоса людей, спешащих на завод. И, наконец, покрывающий все трубный, призывный, железный голос завода, на который еще в прошлом столетии из окрестных глухих деревень собирались лапотники и бородачи на заработки. С этим гудком родился поселок, стал городком, с ним начинался каждый будний день нескольких поколений жителей Бежицы, по гудку в домах пускали маятники стенных часов, а когда в необычное время трубил завод, знали — это тревога, это стачка, это схватка за право на жизнь. Сегодня гудок впервые звал Митю...
Он подошел к поджидавшим его друзьям.
— Иди смело, — поучал его Саша. — В проходной висят кассы, я брошу туда свой пропуск, ты — пятак. Брось посильней, чтоб звякнул. А там все будет в порядке.
Сначала Митя волновался. Показалась проходная, одновременно подошли еще несколько рабочих. Среди них был широкоплечий гигант, известный всей Бежице слесарь Басок.
Летом и зимой ворот его рубахи был расстегнут, большая, красивая голова с льняными волосами вечно без шапки. Ходил он по улицам Бежицы широко, по-хозяйски, и никого не боялся. Еще года три назад Басок был самым ярым озорником в городе. Вокруг него вечно вертелась куча мальчишек, преданных ему по-собачьи. Когда-то среди этой компании недели две был и Митя. Но отец узнал, выпорол его и запретил якшаться с ними. А Басок и его гвардия гремели в Бежице. То они явятся на чью-нибудь свадьбу, и тут уж угощай их, гармонист играй для них — час или полтора вся свадьба вокруг них пляшет. То он окажется на каком-нибудь благородном вечере, устроенном чиновничьей шатией, и во время томного вальса выйдет на середину зала с бутылкой водки, тут же одним духом выпьет ее среди дрожащих от страха девиц и чиновников, пройдется вприсядку через весь зал и исчезнет.
Но вот Басок затих. Уже и на улице его почти не видно. И, наконец, прежние его друзья решили, что парень совсем погиб, — его заметили выходящим из городской библиотеки с книгой под мышкой.
Басок подошел к ребятам, внимательно поглядел на Митю.
— Кто? — и, узнав, широко улыбнулся, ударил по спине. — Медведев! На завод потянуло. Правильно!
Мите стало спокойнее. Он смело вошел в проходную, с силой швырнул в кассу пятак — и они уже во дворе завода. Справа, слева, впереди — красные кирпичные здания цехов, над крышами поднимается множество длинных и коротких труб со странными колпаками, похожими на шлемы средневековых рыцарей. Узкие рельсовые колеи бегут во всех направлениях, то расходясь, то соединяясь.
Басок показал Мите двухэтажное здание с широким чугунным крыльцом.
— Главная контора. Как начнется дело, беги сюда! — и быстро пошел прочь.
Митя был поражен: Басок знает!
Однако времени терять нельзя. Саша кивнул им и направился к себе в цех, а Митя с Тимошей бегом пустились через всю территорию к рельсовому. Но между ними прошел длинный товарный состав, в, когда он наконец отгрохотал, Тимоши во дворе уже не было. Двор стал заполняться рабочими.
Митя юркнул в ближайшие приотворенные высокие ворота, откуда тянулась железнодорожная колея.
Огромный полутемный цех дохнул на него плотным, дымным туманом. Прямо перед ним, уходя в глубину цеха, высился фронт печей. Вдоль них по рельсам рабочие руками толкали большущий чан на колесах. А навстречу спешил с визгом и скрежетам массивный, тяжелый крюк, спущенный на тросах откуда-то сверху, из дымной тьмы.
Вдруг Митя увидел отца. Он торопливо шел прямо на него, окруженный рабочими, и страшным, незнакомым Мите голосом, кричал:
— Чистить надо, чистить! Козла заваришь, дура!
Здоровенный детина в брезентовой куртке, с лицом, покрытым сажей, сгибаясь к нему, с готовностью повторял:
— Виноват, Николай Федорович, не заметил... Твоя правда, виноват!
Митя, спасаясь от отца, взбежал по крутой железной лесенке на широкую площадку, откуда загружали печи. Здесь дело шло вовсю. Группа рабочих орудовала у гигантских щупальцев. Как живые, с лязгом и грохотом протягивались они к тележке, цепко хватали огромную порцию металла, затем поворачивались к печи. Подручный, лет шестнадцати, повисая на цепи, поднимал тяжеленную заслонку. Странно было Мите, что когда-то здесь таким же мальчишкой вот так же поднимал заслонку его отец. А в печи бушевало белое пламя. Щупальца резко подавались вперед и совали в огненную пасть очередную поживу. Когда щупальца убирались, заслонка с грохотом падала. Все повторялось так четко, так слаженно, что Митя загляделся.
Кто-то резко засвистел, и все побежали вниз.
«Начинается!» — подумал Митя, не отставая от других. Но рабочие просто торопились к выпуску металла.
Откуда-то появился отец Таи Иван Сергеевич. В руках, защищенных толстыми черными рукавицами, он нес ковшик на длинном ухвате. Подойдя к Николаю Федоровичу, присел на корточки и стал лить огненную жидкость тонкой струйкой прямо на землю. Митя видел, как отец тоже присел, пристально вглядываясь в алую струйку, и все вокруг вытянули шеи и замерли. Лужица металла стала темнеть, по ней заметались голубые искорки. Отец поднял голову, оглядел всех и улыбнулся. И вокруг заулыбались.
— Пойдет! — сказал отец.
Сверху в чан с гулким шорохом упала широкая струя расплавленного металла. Взметнулась туча искр. Люди, весело переговариваясь, стали расходиться. Чан плавно и величественно поплыл в воздухе над сделанными в земляном полу формами.
Внезапно затрепетал тревожный, прерывистый гудок.
Тот самый детина, которого бранил отец, крикнул:
— Бросай работу! Выходи!
Он помахал в воздухе листовкой и первый пошел к выходу. Ворота растворились, открывая кусок яркого синего неба. Люди по-деловому собирались, не забывая прибрать инструмент, вытирая руки, спокойно переговариваясь.
Едва раздался гудок, отец беспокойно поглядел по сторонам, насупился и, с силой ткнув ногой какой-то ящик, сел на него. Рабочие, проходя мимо, приветливо прощались, снимая шапки, словно окончен обычный трудовой день. Но отец не отвечал, отвернувшись, обиженно и сердито шмыгая носом. Цех опустел. Только несколько человек осталось у работающей печи. Отец упрямо продолжал сидеть, сердито уставившись в землю. И был он так беспомощен, что Мите захотелось подойти к нему и утешить. Но гул голосов снаружи стал нарастать, и Митя вслед за всеми выбрался из цеха.
Двор перед главной конторой был заполнен рабочими. Стояли группами, сдержанно, вполголоса разговаривая. У многих в руках белели листовки с требованиями к администрации.
Тимоши и Саши поблизости не было видно. Митя сообразил, что найдет их, когда они кинут листовки, и стал наблюдать происходящее.
У крыльца тесной группой стояли инженеры и другое техническое начальство. Вышел Глуховцев. Белое полное лицо его было невозмутимо. Он кашлянул, ногтем мизинца провел по усикам и в наступившей тишине, почти не повышая голоса, спросил:
— Чем вы недовольны? Пусть объяснят ваши представители.
Из толпы выделилась небольшая группа, поднялась на крыльцо. Митя узнал среди них Ивана Сергеевича и Баска. Басок громко, раскатисто сказал:
— Недовольны обманом. Зарплату обещали повысить — обманули.
Глуховцев заиграл левой бровью.
— Вы что, хотите объяснения?
— Требуем! — отрубил Басок.
Глуховцев пожал плечами и вежливо ответил:
— Правление подсчитало, что из-за частых перебоев, волнений и стачек доходы Общества резко сократились и для повышения заработной платы никаких средств нет. Вы удовлетворены?
— Да вы что, издеваетесь? — загремел Басок.
Но приземистый человек с черными густыми усами, в картузе и сапогах, легонько отодвинул его в сторону, выступил вперед и, протягивая Глуховцеву лист бумаги, спокойно, негромко сказал:
— Незачем шуметь. Вот наши требования.
Над толпой взметнулся фонтан листовок. Митя рванулся туда, надеясь увидеть своих. Но пачки листовок стали взлетать то тут, то там — повсюду. Своих было очень много!
Глуховцев быстро пробежал листок глазами, оглядел толпу — целое море голов, — слегка побледнев, крикнул:
— Мы изучим просьбу! Ответ — завтра! — И, кивнув инженерам: — Пойдемте, господа! — быстро ушел в дом.
Даже и митинга-то никакого не было. Все произошло просто, по-деловому, даже буднично — и от того особенно внушительно.
В этот день Митя был так радостно настроен, что не удержался от шалости. На последнем уроке — закона божия, когда худой, изможденный, как дервиш, и злой отец Гермоген говорил о влиянии бога на человеческое сознание, Митя мгновенно сочинил четверостишие и пустил по классу. Отец Гермоген перехватил записку и, предвкушая удовольствие, велел рыжему забитому Юнусову, безропотно выполняющему все, что прикажут, прочесть записку вслух. Гермоген был злобно, язвительно остроумен и бравировал умением сымпровизировать издевательство по любому поводу. Чтобы подчеркнуть свое презрение к Медведеву, он даже не заглянул в записку, готовясь сразить его убийственной остротой.
Юнусов встал и скрипучим голосом, монотонно, как молитву, прочитал:
Наш святейший Гермоген
Начал принимать пурген,
Потому что божий глас
В нем почти совсем угас.
Класс застонал. Мгновение еще отец Гермоген кривил в насильственной улыбке черные тонкие губы, пытаясь съязвить. Но не смог выдавить ни слова и наконец, зашипев, выскочил из класса.
К счастью, прозвенел звонок.
На другое утро перед уроками в класс вошел директор. Насупив мохнатые черные брови и ни на кого не глядя, тихо сказал:
— Медведев, передайте родителям, что я прошу их немедленно прийти ко мне.
Он постоял, подождал, пока Митя соберется и уйдет, молча оглядел вытянувшихся учеников и вышел.
Дома мать так и ахнула, позвала отца.
Тот накричал:
— Доиграешься! Выгонят! Неучем помрешь! — и сейчас же ушел в гимназию.
Мать причитала:
— Ох, господи, видно, на роду это вам написано — все бунтовать, все бунтовать. Недаром и родился-то ты в первый бунт.
— Что за первый бунт? — любопытствует Митя.
— В августе, что ли, тобой на сносях ходила, слышу вдруг, возле старого базара стрельба пошла. Люди бегут, кричат: сторож в собаку метил, да мальчишку подстрелил. И пошло, и пошло... Завод пожгли. Лавки разграбили. Одежная лавка была этого, как его... Мамонтова, так одних шуб сколько понатаскали. Потом полиция наехала, приказала вертать вещи. Ну, народ, известно, боится сам нести. Накинет корове манту на рога и пустит по улице. Скотина идет, рукавами мотает. Полиция и собирает...
— Из-за чего все же бунтовали? — удивляется Митя. — Из-за мальчика завод сожгли?
— А кто их знает! — вздыхает мать. — Правды захотели.
Из столовой выходит Александр с раскрытой книгой, усмехается.
— Даже требования тогда выставили, бесплатные веники в бане и заводского быка в стадо!
— А как же, — качает головой мать, — бык в стаде первое дело. Чего ж смеяться-то!
— Да мы не смеемся, — говорит Александр и обнимает мать. — От бесплатных веников рабочий вон к чему пришел: на власть, на царизм замахивается. Требуют самоуправления — старост по цехам выбрать. Ведь это уже политика!
— Ох, политика! — сокрушается мать. — Хоть бы младшего за собой не тянул.
— Он, мама, и без меня втянулся, — ласково поглядывает Александр на брата и треплет его пышные черные волосы.
В этот момент, отбросив всякую осторожность, к окну подошел взволнованный Басок.
— Александр, завод с утра заработал! Штрейкбрехеры объявились! У проходных солдаты!
— А, черт! Нужно комитет собрать.
— Да нет, погоди, — остановил его Басок, — сперва проверим, кто на заводе работает. Мне для этого дела ребятня требуется шустрая.
Через несколько минут, забыв о сетованиях матери, о том, что сейчас из гимназии воротится разгневанный отец, Митя мчался по улицам Бежицы в поисках Тимоши и Саши Виноградова.
Минувшей ночью из Брянска прибыли две роты солдат, несколько отрядов конной и пешей полицейской стражи. Еще утром у всех проходных ворот был расклеен текст телеграфного приказа губернатора: удовлетворить одно из требований рабочих — избрать цеховых старост. Одновременно по Бежице разнеслась весть, что нашлись штрейкбрехеры — цеха начали работать. Со всех сторон к заводу спешили возбужденные люди, у проходных останавливались, с хмурыми лицами слушали скрежет и звон металла, доносившиеся из-за высокой заводской стены.
В главной конторе собрались Глуховцев, прибывший из Петербурга член правления, Жаврида и два ротных. Глуховцев нервно бегал по кабинету, покусывая пухлые красные губы, напряженно думал. Член правления, кругленький, упругий, как резиновый мячик, тесно вдвинулся в кресло, растерянно поводил испуганными глазками и сопел.
Жаврида уныло глядел в окно. Говорили только оба ротных.
— Господа! — восторженно восклицал младший, — вы увидите, наша маленькая военная хитрость их сломит. Не сегодня-завтра они придут с повинной.
— По мне, так просто бы дать команду, согнать их штыками на работу, а зачинщиков на заборе перевешать, как предлагает генерал Чардынцев! — угрюмо ворчал второй — старый строевой офицер, уже дважды раненный в эту войну и ненавидевший всех тыловиков.
— Удивляюсь я вам, господа! — остановившись перед офицерами и с досадой хлопнув себя по бедрам, заговорил Глуховцев. — Неужели вы не видите, что у них организация? Их всеми этими игрушками не взять. Нужны другие, радикальные и... и вполне трезвые меры. Ведь каждый день — это огромные потери для акционерного общества, господа!
— Эта потеря для тех солдат, которые сидят в окопах и ждут снарядов! — закричал старый офицер, и у него затряслись руки. — Вот для кого это потеря!
— А, это и так понятно! — поморщился Глуховцев. — Мы все здесь патриоты. Господин ротмистр, а вы спокойны! Вы ничего не предлагаете?
Жаврида отвернулся от окна, устало махнул рукой.
— Все равно!..
— То есть как это? — опешил Глуховцев. — Вам все равно?
— Все равно, сегодня их заставим, завтра они опять...
— Заставить надо по-настоящему, чтоб не повадно было опять! — пролаял из своего угла старый офицер.
— Им есть нечего, — сказал Жаврида, снова поворачиваясь к окну, — их не заставишь.
— Вы обязаны найти выход, господин ротмистр! — почти крикнул Глуховцев. — Вы служите и получаете за это деньги так же, как и я! Не забывайте!
Краска медленно залила дряблую в темных складках шею, лицо, темя под редкими пепельными волосами. Некоторое время Жаврида сидел, не поднимая головы, молча. Потом тихо сказал:
— Да, оба мы служим... Я этого не забываю... — И, словно стряхивая с себя оцепенение, добавил: — Их нужно расколоть — это единственный способ, они слишком сплотились, слишком...
— Вот и займитесь этим, господин ротмистр! — грубо оборвал Глуховцев. — Время и так упущено. А мы, господа, со своей стороны примем самые решительные меры.
Толпа у проходной все прибывала. Волнение росло. Среди рабочих сновали какие-то беспокойные люди, передавали слухи, что с ночи половина цехов работает. Те, кто стоял ближе к воротам, громко переругивались с солдатами, охранявшими завод. Над толпой стали то тут, то там мелькать кулаки. Вот людская масса выдавила из себя тощего всклокоченного человека со смертельно серым лицом. Он несколько мгновений качался над головами, размахивал руками и что-то исступленно вопил, потом провалился в толпу. Все явственнее раздавались угрозы разнести и поджечь завод. За решетчатыми воротами заметался молодой офицерик, засуетились солдаты.
Стоявший рядом с Митей Басок, хмурясь, озирался по сторонам и ворчал:
— Дураки! Как есть дураки! Все дело портят — орут, а чего орут? Темнота. — Внезапно он махнул кому-то рукой, звучно крикнул: — Сюда! Эй! Сюда двигай! — и шепнул Мите: — Наконец идет.
К ним протискивался Саша Виноградов. Коренастый, плечистый, он с силой раздвигал толпу, еще издали успокоительно кивая головой. Веснушчатое лицо его раскраснелось, белобрысый чуб прилип к потному лбу. Он весь сиял.
— Все. Тимофей прошел! — сказал он, подходя.
— Куда прошел? — Митя был огорчен, что опоздал и отстал от Тимоши.
Виноградов озорно блеснул глазами:
— На завод прошел. Под самым носом у солдат! Посмотреть, кто на работу встал.
Между тем волнение в толпе достигло того предела, когда взрыв был уже неминуем. Неподалеку от Мити на какой-то ящик вскочил юркий человек с курчавой бородкой и закричал:
— Товарищи! Чего смотрите? Довольно нашей кровушки попили! Бей их!
Напряжение толпы передалось и Мите. И у него появилось желание вместе со всеми кричать, бежать вперед, разрушать...
— Слушайте, братцы, а может, и вправду трахнуть их как следует? — обернулся он к Баску.
— Ага! — усмехнулся Басок. — И тебя пробрало. Так это же прямая провокация! Жандармам только того и надо! Чтоб перестрелять и перевешать нас.
— Знаю я этого бородатого, — негромко сказал Саша. — Художник с завода, Гарусов. Анархист. Петр к нему ходил.
— При чем же тут провокация? — возмутился Митя. — Они ведь искренно!..
— Эх ты, гимназия, — покачал головой Басок. — И я раньше так соображал: лишь бы городовому в морду двинуть... Гляди — Тимоша. Ну, молодец, гляди, куда залез!
Тимоша показался на заборе в тот момент, когда толпа с грозным ревом двинулась к воротам. Вибрирующим тенорком завел команду офицерик. В окнах первого этажа главной конторы появились полицейские стражники. В широком окне директорского кабинета несколько рук, путаясь, лихорадочно задергивали шторы. Наступила короткая грозная тишина.
Вот тут и произошло памятное всей Бежице выступление Тимофея Простова. Он встал в рост, сложил ладони рупором и изо всех своих силенок закричал:
— Товарищи! На заводе рабочих никого нет! Солдаты палками в железо колотят! Смехота, лопнуть можно! Стоят, пыхтят и колотят! Провалиться мне на этом самом месте! Ох, стараются!.. — и прыгнул вниз, в толпу. На мгновение все замерло. А затем грохнул такой оглушительный, тысячеутробный хохот, что галки сорвались с деревьев и понеслись врассыпную.
Из-за шторы выглянуло бледное, перекошенное лицо Глуховцева. В бешенстве он заорал кому-то во двор:
— Прекратите эту кукольную комедию!
Шум на заводе постепенно стих. Толпа стала расходиться.
Басок был очень доволен.
— Чуяла моя душа подвох. Ишь, головы пробковые, на какую чепуху пустились. — И вдруг, вскинув вверх руку, звонким голосом покрыл общий гомон и смех.
— Товарищи! Сами видите, ничем они нас взять не могут! Не слушайте анархистов! В сплоченности наша сила! Держитесь, товарищи!
Дома Александр с нетерпением ожидал сведений. Митя рассказывал, Александр хохотал, без конца переспрашивал подробности о Тимошиной разведке, о выступлении его с забора. Потом заговорил серьезно. Сегодня вечером он уезжает. Да, совершенно неожиданно — полиция! Но он спокоен, дела здесь идут хорошо. Митины товарищи оказались славными ребятами. Досадно, что он не успел с ними позаняться, сразу пришлось поручить дело. Но занятия не уйдут, их поведет доктор. И, наконец, самое главное — гимназию бросать не следует.
— Революции понадобятся образованные люди. Учись, браток!
Александр передал Мите небольшую книжку в истрепанной коричневой обложке.
— Вот здесь тебе ответы на все вопросы. Кстати, и насчет анархизма тоже...
И уехал ночью, так же внезапно, как приехал.
Первое мая в Бежице праздновали по-деловому: собирали деньги в фонд забастовки. По улицам расхаживали усиленные наряды стражников, разгоняли прохожих. 3 мая администрация объявила расчет всем, кто на следующее утро не приступит к работе. Но и четвертого завод бездействовал.
6 мая по требованию Глуховцева Брянский уездный комитет по делам о предоставлении отсрочек военнообязанным расклеил в Бежице объявление:
«Всем новобранцам призыва 1916—1917 гг. к 10 мая явиться в воинское присутствие в Брянск».
Вечером 6 мая в доме на Брянской улице собралось все правление больничной кассы с наиболее активными забастовщиками.
Они окружили себя постами, чтобы полиция не застала врасплох. Но Жаврида и не собирался туда. Он сидел в одном из номеров гостиницы Кучкина и ждал. То и дело звонил телефон и Глуховцев нетерпеливо требовал новостей. Во втором часу, когда в коридорах гостиницы был уже притушен свет, коридорный впустил к нему человека, о котором можно было бы сказать, что все в нем среднее: возраст, рост, наружность. Гладко зачесанные волосы были какие-то серые, лицо бесстрастно и неподвижно. Увидев Никифорова в тот вечер на заседании больничной кассы, Митя уже никогда не мог его позабыть.
— А, Никифоров, наконец! Садитесь. Ну что? — засуетился Жаврида.
Никифоров сел, держась прямо, с картузом на полных коленях, и ровным голосом начал:
— Присутствовало восемнадцать человек. От рабочих были...
— Прямо, прямо говорите! — не вытерпел Жаврида. — Что решено?
Никифоров помолчал, наклонив голову, потом вскинул свои бесцветные глаза.
— Стачка продолжается. Они не хотят ничего слушать. Предложение эсеров отклонили единогласно.
— Значит, вы ни черта не сумели сделать! — с досадой сказал Жаврида. — Что же дальше?
Никифоров не ответил.
— Да, господи, полу́чите, полу́чите вы свои деньги! — чуть не закричал ротмистр, за несколько лет хорошо изучивший повадки своего агента. — Обещали прислать к концу месяца. Что вы предлагаете дальше? Как настроены жены забастовщиков?
Никифоров, не мигая, так же ровно сказал:
— Женщины тоже бунтуют. Нужно прекратить отпуск продуктов из заводских магазинов. Нужно выселить из заводских квартир. Тогда женщины их заставят. Голод. Дети... Арестовать весь комитет, всех зачинщиков. И меня в том числе. Других отправить на фронт.
Жаврида некоторое время с интересом смотрел на него.
— Никифоров, а вы не боитесь приходить ко мне? Ведь, если ваши пронюхают, они вас прихлопнут, — поддразнил он.
Никифоров пожал плечами.
— Вам не все равно?
— Конечно, нет. Ведь мы работаем вместе уже несколько... пять лет! Ну если б меня убили, разве вы...
— Мне было бы все равно, — искренне сказал Никифоров, встал, поклонился и вышел.
Этот Никифоров всегда раздражал ротмистра, а сегодня в нем было даже что-то зловещее. Выходец из рабочих, поднявшийся до техника, он давно и охотно стал служить в охранке. И хотя был жаден, не только это им двигало. Но что именно, Жаврида понять не мог. Во всяком случае, он твердо знал: Никифоров, если потребуется, не задумываясь продаст с потрохами кого угодно!
Однако сегодня он еще союзник. Жаврида позвонил Глуховцеву, передал свой разговор с Никифоровым и порекомендовал выполнить его совет.
Возвратившись в Брянск, он до утра просидел в кабинете, составляя списки обреченных на арест; перебирал папки с делами тех, за кем он всю жизнь охотился, кого убивал, заковывал, ссылал... Во имя чего? Отечество? Государь? Бог? Что ему до них! Он просто служил, чтоб заработать себе маленькое счастье. Служил, как служит Глуховцев, как тысячи других. И какие разные итоги!.. После разговора с Никифоровым на душе у него было скверно. Даже маленькое его благополучие зашаталось. Страх перестал держать людей... Но ничего другого не остается, как только тысячу раз испытанные средства — провокация, тюрьма, каторга... Ну что ж, если потребуется, он арестует половину Брянска, лишь бы удержаться!
Он открывает папку с черными знаками «Дело № 123». И оттуда, с пожелтевших листов, рвутся такие удивительные, такие наивные слова, полные счастья:
«Скоро пять месяцев, как я живу в Ивоте, но эти пять месяцев показались мне за пять дней. Столько нового я услышала, прочла и узнала за это время. Как бы хорошо ни жили Вы, но думаю, что Вам не пришлось и не придется испытать всей прелести летней ночи в лесу среди товарищей-рабочих, слышать великие, святые истины и наслаждаться яствами могучих песен, несущихся к звездному небу, как угроза всякому насилию и произволу».
А вот и доктор, упорно скрывающий, что он социал-демократ. Вот письмо, собственноручно написанное им в первые дни приезда в Бежицу:
«У нас открылась на частные средства библиотека, с направлением хорошим. Но жаль только, что руководители ее С. Р. Я тоже попал в их кружок, но не очень рад. Скоро, должно быть, выйду оттуда, и, переговоривши с некоторыми, устроим кружок С. Д., здесь есть такие, я трех знаю».
Ну, как вы, доктор, откажетесь от собственноручного письма? И его — в список!
Утром 7 мая у проходных собралось тысяч пять рабочих. Они пришли за получкой и за расчетом, но не получили ни того, ни другого. К ним вышел молодой генерал, присланный из царской ставки.
— Государь возмущен вашим поведением. Государь верит, что его народ, его рабочие, год назад удостоившиеся, высочайшего посещения, оправдают надежды обожаемого монарха. Государь повелевает возобновить работы.
Рабочие угрюмо молчали. Тогда он стал кричать, что всех перевешает, что дает последний срок начала работы 13 мая.
14 мая рабочие стали получать расчет. В деревянном заборе были прорублены дополнительные окна. Тут же производилась запись желающих вновь поступить на работу. Кто записывался, тому рабочие ставили на спине мелом метку — крестик. И тогда товарищи брали его в оборот — стыдили, убеждали, помогали деньгами. Бастующие держались стойко.
20 мая в заводских лавках прекратили отпускать продукты. В тот же день около двух тысяч рабочих забрали в солдаты.
Под вечер мимо дома Медведевых прошел с котомкой за плечами Басок. Он помахал рукой Мите, крикнул:
— Передавай ребятам привет! На фронт едем! — и прошагал дальше к станции, где стоял состав теплушек. У вагонов уже пьяно горланили мужчины и рыдали и причитали бабы.
Митя бросился к доктору. Но дверь оказалась заколоченной, в окнах темно. Соседка, хоронясь от посторонних, шепнула Мите:
— Никого тут нет. Ночью взяли. Иди от греха.
А уже совсем поздно пришел Тимоша и рассказал, что из активных забастовщиков арестовано больше ста человек, в том числе все правление больничной кассы. Остальные скрылись из города.
Наутро первые группы рабочих, доведенных до отчаяния домашним адом, появились в пустых, заброшенных цехах. А там пошли, пошли. К концу мая завод заработал почти на полную мощность. Забастовка кончилась поражением.
Трое ребят лежали головами друг к другу на маленькой лужайке среди прибрежных кустов. На гибких стеблях ивняка трепетали освещенные заходящим солнцем молоденькие листочки, точно зеленые мотыльки. Беззвучно, почти незаметно двигались темные воды Десны. Все было полно движения и покоя.
— Что же дальше-то? — вздохнул Тимоша. — Расколотили нас вдребезги!..
Саша тихо свистнул, словно подтвердил: «Еще как!» И снова замолчали, прислушиваясь к тишине предвечерья. Вдруг Митя с силой рванул пучок травы, вместе с комом земли швырнул в Десну.
— Бороться! Дальше бороться! Вот что мы должны! — страстно сказал он и, вытащив из-за пазухи тоненькую книжку в коричневой обложке, оставленную ему братом, положил на траву.
На обложке стояло, словно в ответ Тимоше, «Что делать?» А над этим уже знакомое всей России имя — Ленин.
Ротмистр Жаврида разработал подробный план окончательного разгрома революционного подполья Брянска. Братья Медведевы должны быть арестованы одними из первых. Осталось только получить официальное одобрение из Орла, чтобы приступить к операции.
Но в Орле почему-то медлили с ответом.
Вечером 26 февраля, когда Жаврида собирался домой, в кабинет вошел старый приятель и сослуживец, третий год находившийся с армией где-то на западе. Он возвращался из Петрограда и по дороге на фронт заехал к своей брянской родне. До поезда оставалось лишь полтора часа, приятель был взволнован, говорил отрывочно, перескакивая, оставляя начатую фразу. Жаврида никак не мог привыкнуть к мысли, что этот изможденный человек с блуждающим взглядом, нервно облизывающий сухие губы, — тот веселый и удачливый офицер, который некогда вызывал его зависть своей легкой и стремительной карьерой.
Он рассказал о голодных беспорядках в Петрограде.
— Все началось с празднования женского дня! — говорил он быстрым шепотом. — Потом стачка. Сотни тысяч. Хаос!
— Ну, здесь мы этого не допустим! — бодрясь, воскликнул Жаврида.
— А что вы тут значите? Третьего дня на Выборгской полковника Шалфеева стащили с лошади, избили. Полиция стреляла. Ответили камнями... Какого-то пристава убили... Хабалов бездействует! А у нас на фронте... Жду пулю в спину... И заговоры, заговоры... Говорят, Гучков собирался захватить поезд государя... Что творится! Что творится! Еду на смерть!..
И ушел, забыв попрощаться.
1 марта к Медведевым завернул Яков Лукич. На дворе было слякотно. Еще с утра желтый, рассыпчатый снег стал таять и к концу дня превратился в жидкую непролазную грязь. Весь день неистово кричали вороны.
Яков Лукич остановился на пороге, прищурил глаза, подул на свои маленькие кулачки и заявил, что «отсырел».
Выпив и закусив, он покосился на приготовленную зелененькую и твердо сказал:
— Бумажку спрячьте.
— Да ну, что там... — начал было уговаривать Николай Федорович.
— Не возьму! — отрубил Яков Лукич. Подождал, пока Медведев, пожимая плечами, взял ассигнацию, проводил ее глазами, горько вздохнул, затем вполголоса сказал: — Запомни, Николай Федорович, я тебе сочувствую без корысти. Исключительно из уважения и доброты души моей. Даже рискуя от начальства. Вот это хорошо запомни, Николай Федорович. Нехорошо добро забывать. Я к тебе и нынче с добром явился. Сына Митю убереги — беспокоен он. Сегодня-завтра забирать будем. А я тебе друг.
Яков Лукич говорил много, высокопарно и с чувством. Прощаясь, сильно тряс руку Медведева, засматривал ему в глаза.
— Запомни, Николай Федорович, за добро добром платят — бог велит.
Проводив околоточного, старик долго стоял на крыльце, глядя в темноту. Он был ошеломлен тем, что Митю собираются арестовать. Мысли о прожитой жизни, о детях и о будущем путались в голове. Один за другим вырастали его сыновья. Он многого добился в жизни, стал обермастером — первым сталеваром на заводе. Он послал сыновей в гимназию, старший уже в институте. Они станут инженерами, поселятся в господских домах, будут жить по-хозяйски. Это плоды его трудовой жизни. И это справедливо, это хорошо. Так устроено на свете. Но дети почему-то недовольны. Один за другим уходят они с той дороги, на которую поставил их отец. Сперва Александр. Теперь Дмитрий. А там и Алексей — видит старик, с каким благоговением смотрит он на Митю, прислушивается к его словам, подражает... И ведь обречены же! Раньше или позже похватают их, бросят в тюрьму, сошлют, погубят. Но не может он удержать их. Какая сила тащит, вырывает их из его рук? И неужто так велика эта сила, что даже Яков Лукич испугался?.. Поведение и слова околоточного посеяли в душе старика мучительные сомнения. Неужели он неправильно жил и настоящая жизнь была там, в тайном мире, куда уходили его дети? Он вспомнил, как четырнадцати лет убежал из дому, из семьи мелкого лавочника, где с утра до вечера говорили о рублях и пересчитывали копейки, где мелко и мерзко обвешивали и обсчитывали, где презирали физический труд и завидовали разбогатевшим купцам. Тот мир он возненавидел с малых лет. Сам он честно трудился всю жизнь! Он любил жену. Растил детей. Не пил. Единственной его страстью были воскресные выходы на базар, где он с азартом играл со знакомыми в битье куриных яиц. Он умел-таки выбрать самое крепкое и переколотить им массу чужих. С какой радостью возвращался он домой с картузом, полным битых, помятых трофейных яиц! Своими руками они с женой выстроили большой дом на две половины, в котором родились и выросли его дети. И все это было неправильно?!
Когда отец вошел в комнату мальчиков, где Митя читал в одиночестве, сын торопливо захлопнул какую-то серенькую книжицу, словно случайно прикрыл ее тетрадью. Николай Федорович покачал головой, подсел к Мите на кровать.
— Скрытничаешь, сынок.
Митя смотрел на подрагивающие на коленях узловатые, набрякшие, в черных трещинах пальцы отца и молчал.
— По-своему жить хочешь.
Митя увидел, как напряглись узловатые пальцы, впились в худые, старческие коленки.
— Плевать тебе на отца и на мать, на то, что кусок хлеба себе жалели, чтоб ты учился!
Пальцы сжались в кулаки, и он закричал страшно и вместе с тем жалобно:
— Иди, иди на все четыре стороны! Живи своим умом! В тюрьме сгниешь, отродье чертово!
В соседних комнатах, где до того слышались шаги, голоса и шорохи, все притихло в страхе. Митя поднял глаза.
Задрав вверх бородку, красный от натужного крика, отец смотрел на него взглядом, полным бешенства, отчаяния и детской беспомощности.
И в первый раз, может быть, ощутил Митя, как он привязан к этому щуплому, сухонькому и уже старому человеку — к своему отцу. Всю жизнь тащил он, как вол, огромную семью, храня какую-то свою мечту о счастье детей, мечту, вырвавшуюся сейчас в этом мучительном крике.
Митя убрал тетрадь с книжки, протянул ее отцу, сказал ласково и твердо:
— Не сердитесь. Арестуют, не арестуют — все равно. Главное — другое. Вы всю жизнь заботились только о своих детях, чтоб нам жилось хорошо. А я не желаю сытно жить, пока другие голодают. И это для меня превыше всего, дороже всего, жизни моей дороже.
— Доучились... — неуверенно сказал отец и вышел, избегая Митиного взгляда. И долго еще ходил за стенкой, шлепая босыми ногами, покашливая и кряхтя.
На другой день в Бежице с утра происходило нечто необычайное. На улицы высыпало множество народу. Большие группы собирались то здесь, то там. Передавали самые фантастические слухи о волнениях в обеих столицах, о баррикадах, о тысячах убитых. Стоило кому-нибудь громко сказать: «А говорят, в Москве...» — как вокруг мгновенно вырастала толпа. Рано утром еще кое-где появлялись городовые, полицейская стража, раздавались знакомые окрики: «Р-разойдись!» Но к полудню в городе не было видно уже ни одной полицейской шинели.
В гимназию в тот день Митя не пошел. С Тимошей и еще несколькими товарищами они целый день бродили по улицам, побывали в Брянске, жадно слушали разговоры о каком-то новом правительстве, о том, что царь во главе армии идет на Петроград, что царь казнил всех министров, что война кончилась...
Все было удивительно и неправдоподобно.
В Брянске на Московской улице Митя заметил Никифорова. Сгорбившись, подняв воротник пальто, надвинув на глаза шапку, тот почти бежал, прижимаясь к домам. Митя, пренебрегая конспирацией, бросился за ним.
— Здравствуйте!
Никифоров, услышав за спиной приветствие, резко остановился, не оборачиваясь, бросил:
— Некогда! За мной следят! — и побежал дальше.
Митя видел, что поблизости никого не было. Однако бежал Никифоров, виляя и пригибаясь, словно за ним действительно гнались.
Домой Митя вернулся под вечер. Мать увязывала ему сверток и тихо плакала. Отец встретил сумрачно.
— Носишься черт-те где! Бери белье, отправляйся на Радицу к дяде. Живо! Если придут за тобой, скажем, что уехал в Москву лечиться. Ну, поворачивайся. Посидишь там с неделю, носа не показывай на улицу.
То, что отец сам помогал ему скрыться, говорило о многом. Но Митя про себя уже решил: бежать он не будет. Арест? Тем лучше. Он станет настоящим революционером. А на суде скажет громовую речь в защиту революции.
— Прятаться не буду! — объявил он категорически.
Отец в сердцах швырнул сверток с бельем на кровать. Мать еще пуще залилась слезами. Алексей с восхищением, затаив дыхание, не спускал с него глаз. А Митя до поздней ночи просидел на кровати, опустив голову, думая о том, как, чем он сможет послужить революции.
Полиция не явилась.
Проснулся Митя от звука знакомого, родного голоса. Александр сидел в столовой с большим красным бантом на кармане кителя. Вокруг него теснилась вся семья.
— Отрекся царь! Вчера отрекся! Революция! — радостно говорил Александр. — По всей России революция! — Увидев Митю, закричал: — А-а, проснулся, подпольщик! Ну-ка, пойдем в люди.
И они вышли на гудящие, шумные улицы. На прохожих пестрели красные банты, незнакомые люди обнимались и целовались, мелькали бледные, испуганные лица обывателей, а инвалиды в солдатских шинелях, размахивая пустыми рукавами или потрясая костылями, кричали: «Кончай войну!»
Митя остановился, растерянный, счастливый, оглядывая разбуженный городок.
— Шура, а делать-то теперь что?
Александр был собран, серые глаза его блестели.
— Ну, браток, только теперь все начинается. Пойдем в Брянск разоружать жандармерию. Собирай свою армию. Живо!
Митя собрал друзей, знакомых, всех, кого успел отыскать.
Было часов десять утра 3 марта 1917 года, когда отряд под командованием Александра Медведева двинулся от Каменного училища к Брянску. На весь отряд было семь винтовок и несколько пистолетов.
В городе то тут, то там сухо щелкали выстрелы. Ветер ворошил под ногами клочки исписанной гербовой бумаги, пепел, перемешивал с мартовской грязью. Из окон двухэтажного каменного дома вырывалось ярко-оранжевое пламя — горело уездное отделение охранки.
Когда отряд остановился перед горящим зданием, на пороге, в дыму, показался человек с кипами папок в обеих руках. Будто гримаса боли прыгала по его лицу, дергая то щеку, то бровь, то губу. В клубах дыма, скачущих тенях и отблесках казалось, что человек то приседает, то подпрыгивает. И крик его, испуганный и хриплый, поразил Митю каким-то животным ужасом:
— Сожгли-и!.. Спалили-и!..
Но когда человек подошел к ним, Митя увидел, что он смеется, прямо-таки трясется от хохота, и узнал Никифорова.
— Какие-то дураки подожгли. Вот все, что спас. Пригодится... Остальное, кажется, все сгорело. А жандармы засели в доме ротмистра. Тут рядом... Пошли туда, товарищи!
Оставив нескольких человек у горящего здания, быстрым шагом пошли дальше.
Митю била дрожь первого боевого волнения. Он выглядывал из-за тротуарной тумбы, впиваясь глазами в черные проемы окон, где засел враг. Оттуда короткими очередями ударял пулемет. Вдруг лежавший рядом с ним Никифоров встал во весь рост и твердо пошел к дому.
— Отчаянный, черт! — сказал кто-то с восхищением.
Тотчас прекратилась стрельба и с чердака на палке свесилась белая рваная тряпка.
Митя не утерпел, бросился за ним. Никифоров уверенно поднимался по лестнице, держась прямо, с бесстрастным лицом. И тут наконец увидел Митя вблизи врага, того, кто вселял страх в души обывателей Бежицы, кто все знал и все мог, кто еще вчера мог сделать с Митей что угодно.
С чердака по лестнице, держась за перила, медленно, расслабленно спускался рыхлый человек с белым, как маска, бабьим лицом. Нижняя челюсть у него отвисла и тряслась. Редкие волосы прилипли ко лбу. Жаврида был без кителя, в разорванной рубашке, брюки и сапоги в известке.
— Никифоров, — спросил он с смертельной тоской, — кончено?..
И Никифоров спокойно вынул пистолет, не спеша, аккуратно прижал дуло к переносице между остекленевшими глазами и выстрелил. Тело ротмистра медленно осело и медленно поползло вниз по лестнице.
Потом внизу обыскивали карманы убитого, ругали Никифорова, зачем он поспешил с расстрелом. Никифоров ответил:
— Сопротивлялся, сволочь! Собаке собачья смерть!
Все это Митя видел и слышал, как во сне, и вспомнил гораздо позже. Первое убийство, которое он видел, хладнокровное и уже ненужное, потрясло его.
Он вышел на улицу, несколько секунд, ни о чем не думая, стоял под свежим ветром, глядя в синее небо, которое во все стороны чертили птицы.
К нему подбежал Тимоша, волоча за ремни две винтовки.
— Оружие, Митя! Бери!
Митя ощутил в руке холодную тяжелую сталь.
Снизу, с Московской улицы, внезапно вырвалось многоголосое и могучее:
— Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе!..
Показались первые ряды людей в картузах. Красный атлас полоскался над ними. Это подошли рабочие Арсенала. И какой же радостный шум стоял, когда они обнимались, целовались, кричали что-то бежицким.
И еще об этом дне Митя помнит, что он со своей винтовкой оказался на посту у двери, на которой висел кусок картона с надписью красным карандашом: «Бежицкий комитет РСДРП».
Все лето после окончания гимназии Митя проработал на заводе вместе с отцом. Появились новые друзья. Старые разъехались. Саша Виноградов был мобилизован в отряд по борьбе с контрреволюцией и саботажем, а затем уехал на фронт. Митя подумывал поступить в Лесную академию, готовился. Частенько заходил он к брату в комитет, который сперва помещался в здании народного училища, а потом в особняке Глуховцева. Там же в маленькой комнате находился комитет левых эсеров и в соседней — комитет анархистов.
Руководил комитетом анархистов художник Гарусов. Хоть и было ему чуть больше тридцати, грива пепельных волос и курчавая борода делали его похожим на старика. Даже глаза, усталые, воспаленные, казались старческими. Слушая собеседника, он иронически улыбался, опуская веки, словно все доводы и возражения уже давно известны и все это детская болтовня. И от этого сам казался бородатым ребенком.
Он-то впервые и рассказал Мите, что Петр жив и в Москве. Митя забросал его вопросами, но никаких подробностей о Петре Гарусов не знал.
К концу апреля в Брянск и в Бежицу возвратились многие революционеры — кто из тюрьмы, кто из ссылки, кто из других городов. В доме, где обосновались три комитета, становилось люднее, шумнее. Целые дни там шли ожесточенные споры.
Спорили между собой и сами социал-демократы. Особенно ярым спорщиком был член комитета Чернавский, служащий заводской конторы. Сухопарый и длинноногий, он, как циркуль, вечно кружил по комнате, описывая несгибающимися ногами окружности, и говорил, говорил, говорил...
Митя запомнил собрание в Каменном училище, где возвратившийся из ссылки Игнат Фокин рассказывал о приезде в Петроград Ленина, о ленинской программе. Фокин был далеко, за столом президиума на сцене, но Митя тотчас узнал его. Он еще больше похудел, ссутулился и часто кашлял.
Митя понял одно: революция продолжается. Мало того, что Глуховцев нацепил красный бант, а полиция упразднена. Все отдать в руки народа. Вся власть Советам!
После выступления Игната из-за стола вылез Чернавский и, напрягая длинную жилистую шею, обмотанную шарфом, простуженным голосом закричал:
— Предательство! Провокация! Россия не готова продолжать революцию! Закрепить добытые свободы! Иначе потеряем все! — и потрясал пачкой газет, в которых Ленин объявлялся немецким шпионом. И тут Фокин, сдержанный, мягкий Фокин, вскочил и, побелев, крикнул в лицо Чернавскому:
— Буржуазную брехню повторяешь, слякоть меньшевистская!
В зале мгновенно взорвалась буря криков, свиста, топота. Митя увидел, как вперед выбежал молоденький солдат, срывая с плеча винтовку, как со сцены стремительно спрыгнул Александр и схватил солдата за руку. Грохнул выстрел, с потолка посыпалась штукатурка. А Чернавский продолжал что-то выкрикивать, беззвучно разевая рот. Потом он швырнул газеты в зал и, высоко подняв голову, ушел со сцены. В зале тотчас встали и вышли несколько человек. Когда установилась тишина, Фокин тихо, но твердо сказал:
— Предлагаю голосовать за ленинскую линию партии.
Через несколько дней Митя узнал, что комитет РСДРП разделился. Теперь на вывеске на доме Глуховцева было дописано фиолетовыми чернилами — «большевиков».
А каких только партий не было тогда в Бежице! Большевики. Меньшевики. Бундовцы. Эсеры правые. Эсеры левые. Максималисты. Анархисты. Даже какая-то группа «сверхбольшевиков».
Все бродило.
В августе Брянский Совет стал большевистским. 20 октября семнадцатого года он организовал Военно-революционный комитет во главе с председателем Совета Фокиным. Фактически вся власть была сосредоточена в руках Военно-революционного комитета.
Во главе ревкома брянского гарнизона также стоял большевик. Большевики руководили всей жизнью уезда. Население поддерживало их. Председатель меньшевистской городской думы адвокат Довбин метал громы и молнии и вопил о «большевистском перевороте в Брянске». Он угрожал репрессиями. Но дума не пользовалась уже никаким влиянием. Даже в этой растерянной и замученной бесконечными словопрениями думе Фокин умудрялся проводить большевистские резолюции.
И несмотря на все это, когда весть о петроградских событиях 25 октября докатилась до Брянска, Довбин заявил, что «изолированная от народа кучка авантюристов-большевиков совершила дворцовый переворот, который будет ликвидирован в течение двух дней». Это заявление было одобрительно встречено всеми буржуазными и мелкобуржуазными группами. Довбин телеграфировал в ставку, требуя военной помощи против большевиков. Это уже была не просто политическая слепота.
К концу семнадцатого года большинство старых коммунистов Бежицы перебрались на жительство в Брянск. Там они работали в различных советских учреждениях. Переехал и Александр Медведев. Митя почти ежедневно ходил с братом на митинги, организовывал вечера молодежи, выполнял бесчисленное количество различных поручений. Когда брат предложил ему работу в Брянском Совете, Митя с радостью согласился. Работать в Совете — ведь это значит помогать Игнату Фокину! Легендарный Фокин, умный и обаятельный, которого любит вся Брянщина, уважают и враги, замечательный коммунист, которого лично знает, кому доверяет Ленин, — этот самый Фокин будет ежедневно рядом с ним, Митей, разговаривать с ним, давать ему поручения. Митя был счастлив.
Январь шел слякотный, с холодными, пронизывающими ветрами. Фокин вернулся в Брянск из поездки по уезду поздним вечером, усталый, голодный и озябший.
Ночной сторож в совдепе, бравый старик с седыми моржовыми усами, бодро встал из огромного продавленного кресла, вытянулся во фрунт и отчеканил:
— Господин председатель, в помещении никого никак нет! Секлетарь побег до вас домой, понес деловые бумажки!
Фокин присел на мягкий подлокотник кресла, привалился к высокой спинке с наполовину отколотым деревянным орлом.
Здесь было тепло: исходила жаром докрасна раскаленная буржуйка. Уютно мигала керосиновая коптилка. Не хотелось уходить.
— Что ты меня господином величаешь, Ерофеич? — в полудреме проговорил Фокин. — Господ, брат, больше нет и не будет.
— Никак нет, — улыбаясь одними глазами, отвечал сторож, — у кого я служу, тот для меня и господин.
— Чудак ты, Ерофеич, — тихо сказал Фокин. — А голодно, брат, в России. Вся Мальцевщина голодает. Детишки худенькие, как цыплята, — кожа да кости. Повсюду одну мороженую, гнилую капусту едят...
Перед его глазами стояли картины ужасающей нищеты, голода, все, что перевидел он сегодня с рассвета до позднего вечера. До мельчайших подробностей вспоминались худые обросшие лица с ввалившимися глазами, окружавшие его сегодня на митингах, где он говорил не о хлебе — его не было, а о работе, и еще о работе, которой люди эти сыты по горло...
— А ведь в этом самом доме-то ранее знатно кушали! — весело и громко сказал Ерофеич. — Господа офицеры и выпить любили и закусить умели. Помню, было это еще в пятом году, летом, кажись что в августе месяце, — я только с японской воротился, контуженный был, ну, меня сюда поставили, стеречь, значит, — уходил полк из города. Провожали кудысь-то на юг, что ли, сказывали, против беспорядков — мужики, видать, бунтовали. И устроили им здеся от градского начальства провожание. Мать честная! Красота какая была!.. Как позднюю литургию в соборе отслужили, пошел крестный ход на площадь. И хоругви, и иконы, и кресты. На солнце все золотом горит! А тут уж обое полки стоят. Фрунт держут! Музыка! Молебствие совершили. Икону, хлеб-соль поднесли солдатикам. Заиграли марш «Прощание славянки». И пошли они через Черный мост в казармы — гулять. Особенно их в тот день кормили! Ну, а господа офицеры — завтракать в общественное собрание. А вечером уже сюда, в офицерское. Господи, чего только не подавали-то! А в полночь, как совсем приготовились, один из их благороднее, подполковник был, знак подали: «Господа, кричат, попомним моего командира и учителя Великого князя Николая Николаевича младшего! По-гвардейски, господа! Волками!» Служил он до того в Царском Селе, да за какие-то случаи в полк перевели его. И вот тут, на этом самом месте, — тут тогда трюмо-зеркало стояла и диваны по стенкам — скинули их благородия всю как есть обмундированию и голые на четырех ногах на крыльцо и на улицу повылазили. Луна светит. Тишина. А они на задние лапы сели, на луну воют. Ну, буфетчик Семен по лестнице бежит, ведро волокет, лоханью тарахтит. «Чего стоишь, идиот! — это мне, значит, — помогай!» А я этих законов еще не знал, стоял просто, мечтал. Ну, поставили лохань на крыльцо, ведро водки вылили туда. Их благородия на всех на четырех к лохани кинулись, прямо мордами окунаются, лакают, визжат, одно благородие другое благородие кусают. И вправду, ровно волки. Хорошо было! — неожиданно радостно заключил Ерофеич.
— Тебе-то остатки перепадали от этих закусок? — поинтересовался Фокин.
— Зачем! — весело удивился старик. — Я сторож. Мне не за что. Я и чернушкой сыт.
Разговор с Ерофеичем взволновал Фокина. Он быстро шел в гору по Комаревской улице и, тяжело дыша, остановился только у двери дома, куда на днях переехал с Новой Слободы. Жена встретила его в прихожей.
— Опять бегом! Еле дышишь. Забываешь, что нельзя тебе — не двадцать лет.
— Ну, ну, подумаешь, подумаешь! — бормотал Фокин, стягивая с себя шинель. — Ах, Груня, разговорился я со стариком Ерофеичем в Совете...
И Фокин стал рассказывать о стороже сперва жене, потом, войдя в комнату, Мите, так как жена, не дослушав, побежала на кухню.
Митя раскладывал на столе срочные телефонограммы, письма, записки карандашом на обрывках серой, розовой, синей оберточной бумаги. Фокин подсел к столу, стал просматривать, то берясь за карандаш и делая пометки, то хватаясь за ложку, чтоб похлебать суп, принесенный Аграфеной Федоровной. При этом он продолжал рассказ о Ерофеиче.
— Вы только подумайте, — восклицал Фокин, — живет в Брянске с пятого года, все величайшие события прошли перед ним, в самой гуще их был — и ничто его не коснулось! Рядом с ним люди дрались, умирали за справедливость, за счастье вот таких же ерофеичей. Сам он всю жизнь черной коркой хлеба жил, по-собачьи, обслуживая обожравшихся паразитов, — и не обижался, не роптал. Даже весел, бодр. Рабья душа! Черт возьми, скоро ли такой Ерофеич обретет чувство человеческого достоинства?!
Митю всегда поражало, как остро реагировал Фокин буквально на каждое явление, с которым сталкивался, как страстно размышлял над ним. И всякий раз это были мысли о грядущем, о том, что будет завтра, через год, через десять лет. А сколько раз видел Митя старика сторожа, слушал его рассказы об офицерских кутежах — ни одной мысли не возникало у него тогда.
Вдруг Фокин замолчал, с интересом рассматривая в ложке кусок мяса.
— Мясо-то молодое! Груня, Грушенька!
— Что тебе, Игнат? — с преувеличенной незаинтересованностью отозвалась жена.
— Откуда в столовке телятина оказалась?
— Не знаю, не знаю... К тебе Григорий заходил...
Фокин пристально посмотрел на жену, потом обернулся к Мите.
— Что сегодня в столовке на обед было?
— Сегодня, Игнат Иванович... Я забыл... — заюлил Митя, сообразив, в чем дело, и вдруг нашелся: — Вспомнил, Игнат Иванович! Сегодня я не ходил обедать. Так что не знаю.
Аграфена Федоровна благодарно поглядела на Митю и стала оживленно продолжать:
— Заходил Григорий Панков, принес рубашку и записи. Ты забыл у него, когда переезжал...
Фокин осторожно положил на стол ложку, отодвинул тарелку и тихо сказал:
— Ты опять купила мясо у спекулянта. Спасибо. Есть я не буду.
Аграфена Федоровна вспыхнула.
— В конце концов, это не твое дело: хозяйством занимаюсь я!
— Груня, — глаза у Фокина сделались печальными, — спекулянты схватили нас за горло. Рабочие голодают. Мы бьемся изо всех сил, чтобы уничтожить спекуляцию. И ты, моя жена, мой товарищ, помогаешь спекулянту.
Аграфена Федоровна даже руками всплеснула.
— Нет, вы только подумайте, Митя! Два фунта телятины уничтожат Советскую власть!
— Какая разница — два фунта или две тонны! Кто с этой минуты станет верить мне, большевику, если я публично выступаю против спекуляции, а с черного хода, твоими руками эту самую спекуляцию поощряю? Прав будет всякий, кто завтра утром назовет меня в глаза лицемером. Мне нечего возразить.
Фокин встал, собрал бумаги, передал Мите.
— С утра приходи пораньше, часам к восьми. Скажи брату, чтоб сообщил Панкову, Анцышкину, Шоханову. Это надо окончательно решить! Чека должна заняться спекулянтами по-настоящему!
Он кивнул и, ссутулившись, пошел из комнаты.
— Теперь ляжет спать голодный, — вздохнула Аграфена Федоровна. — Одно мучение с ним! Сказал речь о текущем моменте. А кормить-то мне его надо! Ведь он спит по три — четыре часа в сутки. Кашляет, сердце сдает: тюрьма-то подкосила. А в столовке одна чечевица. Да нет, уговорить его невозможно!.. — И, прочитав восхищение в сияющих Митиных глазах, она улыбнулась: — Да, да, может, если бы он другой был, я б и не пошла за ним!
Александр еще не спал — разложил на кровати карту и внимательно изучал ее. В комнате было холодно, и он отогревал руки под мышками. На столе лежали ломоть черного хлеба, густо посыпанный солью, и зубец чесноку — ужин, оставленный Мите.
Натирая чесноком корку, Митя рассказывал брату о разговоре у Фокиных.
Александр в сердцах хлопнул ладонью по карте.
— Да, мы обязаны свернуть голову спекуляции! Но для этого нам нужны люди. Верные люди! А меньшевики, эсеры, анархисты пользуются нашими трудностями, голодухой — мутят. Сегодня в Радице подбили на стачку... в Бежицком Совете захватили большинство — совсем распоясались...
Он быстро заходил, прихрамывая, по комнате. И внезапно, в упор брату:
— Митя, иди ко мне работать, в Чека!
С того дня, как в Брянске организовалась Чрезвычайная комиссия — вот уже месяц — и Александра назначили председателем, Митя все ждал этого предложения. Ждал и страшился.
Он долго не отвечал. Потом принудил себя:
— Не могу, Шура, — сказал с мольбой. И так как Александр молчал, он стал мучительно подыскивать слова.
— Конечно, я понимаю, спекуляцию надо уничтожить... Это правильно. Но разве это главное? Подумаешь, велик подвиг — поймать на рынке торговку. Скоро ж во всем мире революция будет! Начнем коммунизм строить! Теперь так хочется делать самое важное...
— Ну-с, что ж ты в таком случае считаешь самым важным? — морщась, будто от зубной боли, спросил Александр.
— Воспитание человека! — выпалил Митя. — Развивать сознание. Будить человеческое достоинство. Сделать человеком сторожа Ерофеича. Я хочу работать с Фокиным! Хочу учиться у него!
Он бросал слова, все более разгораясь. В ту минуту он верил, что его единственное призвание — быть пропагандистом, оратором. Он, как Фокин, на бурных митингах будет завоевывать тысячные толпы, научится убеждать их, вести за собой. Что может быть важнее? Неужели эта тихая, черновая работа чрезвычайщика?!
— Да, это ты верно сказал: черновая работа, — с удовольствием повторил Александр. — Да, черновая! — произнес он еще раз твердо и даже с гордостью. — А я в свою очередь скажу: что может быть для революции важнее, чем черновая работа? Трудная, может быть неблагодарная. И жестокая! Борьба только начинается. Скоро ты сам в этом убедишься. Я подожду. — И после некоторой паузы неожиданно добавил: — Твой дружок Петр уже дважды побывал в Брянске, однако с тобой почему-то не встретился.
Известие стегнуло Митю по сердцу.
— Не может быть, Шура! Почему?
Александр пожал плечами и ничего больше не сказал. А через несколько дней, под вечер, в канцелярию Совета вошла высокая молодая женщина в беличьей шубке. Заправляя под изящную шляпку золотистые локоны, она медленно осматривалась. И под взглядом ее синих глаз, вспыхивающих сквозь длинные ресницы, все вокруг будто преображалось. Расплылась в улыбке круглая курносая физиономия девятнадцатилетнего курьера. Начальник милиции, сонно диктовавший машинистке какую-то бумажку о мобилизации лошадей, грозно нахмурился и стал диктовать громко и отрывисто, словно командуя боевой конницей. Сухая и желчная машинистка застучала клавишами, будто это был не «ундервуд», а «максим». Сразу сделала пять ошибок и напустилась на начальника, который вечно думает о чем угодно, только не о том, что диктует.
Женщина подошла к столу, за которым сидел Медведев. Склонив голову, так что виден был пробор, аккуратно прорезавший к виску густые черные волосы, он писал размашисто, твердо, то хмурясь, то улыбаясь. Она положила на полуисписанный лист серой шершавой бумаги свою узкую, белую руку. Митя поднял по руке глаза, увидел ее. И густая краска залила его лицо, шею, слезы навернулись на глаза.
— Здравствуй, Митя. Я привезла тебе привет из Москвы, от твоего друга. От Петра. Ты еще помнишь его? Или забыл и его, и всех старых друзей? И меня? Ты свободен сегодня вечером? Я остановилась в городе. В восемь часов возле гостиницы. Хорошо? — Она пошла, мягко ступая, и по спинке беличьей шубки плавно сбегали вниз складки то от одного плеча, то от другого...
Митя продолжал сидеть, не шелохнувшись. Сердце его покатилось куда-то. В груди и в голове плескалось горячее море. Он даже не слышал, как едко сказала ей вслед машинистка:
— Опытная дамочка.
В февральские дни семнадцатого года Хрусталочка снова укатила к тетке в Москву. Тимоша при встречах о ней не говорил. Митя не спрашивал. И скоро убедил себя, что забыл ее навсегда. Но однажды Тимоша мимоходом сказал, что Тая в Москве сделалась артисткой и даже снимается в кино.
С того дня Митя не пропустил ни одной новой картины. В холодном дощатом электротеатре Бежицкого сада надрывалось и стонало разбитое фортепьяно под озябшими пальцами тапера. У Мити щемило и ныло в груди. Но ни разу лицо Таи не мелькнуло с экрана.
...Падал мокрый снег, и под тусклым фонарем она в беличьей шубке издали казалась вылепленной из снега.
Митя остановился в нерешительности, поеживаясь в своей короткой куртке, перешитой из солдатской шинели. Она взяла его за локоть.
— Пойдем посидим в ресторане, Митя.
Он ужаснулся. За всю свою жизнь он ни разу не был в ресторане. Кроме того, у него не было денег. Но Тая догадалась.
— Ничего, деньги у меня есть. Возьмем ерунду какую-нибудь, так просто, чтоб посидеть в тепле.
В ресторане было так же холодно и так же накурено, как в исполкомовской столовке. Вокруг сидели незнакомые люди, по виду приезжие. Официанты в белых штанах и белых толстовках, виляя задами, лавировали между столиками, зажимая растопыренными пальцами разноцветные графинчики и рюмки. В зале стоял сдержанный деловой гул. Иногда за каким-нибудь столиком звонко чокались и затем ударяли по рукам. Закусывали одним и тем же — вареной треской с мороженой картошкой.
Столик, за которым они сидели, был бесконечно далеко от зала, от людей, вообще от всего света. Тая рассказывала о своей жизни в Москве. А Митя смотрел на уголок ее рта, возле которого иногда неуловимо возникала и исчезала крошечная ямочка, не больше булавочного острия.
Сначала ей жилось весело в Москве у тетки. В ее квартирке на Арбате постоянно уйма народу. Шумные вечеринки, на которых бывают знаменитые московские артисты, поют и декламируют, а известные художники тут же на обоях рисуют друг друга. Да, один режиссер действительно предложил ей поступить в театр и раза два возил ее на киностудию. В общем, все это как-то увлекало, было интересно. Но потом, потом...
Им принесли чай, сахарин в двух розеточках и серые блинчики, облитые сиреневой слизью.
Тая замолчала, засмотрелась на маленькие белые кружочки сахарина, которые, шипя и пузырясь, растворялись в стакане. Синие глаза ее потемнели.
Да, потом почти все эти знаменитые люди один за другим стали к ней приставать и оборотились обыкновенными скотами. И вечера, умные разговоры, соревнования талантов — все это оказалось пустым звоном, скучным, крошечным мирком ничтожных людишек. Каждый из них думал только о себе.
Однажды кто-то из общих знакомых привел к ним Петра. Здесь, в Бежице, она его не знала, только слышала о нем от Тимоши. Но там они встретились, как друзья детства.
— Почти весь вечер мы говорили о тебе, Митя, — улыбнулась Тая и погладила его по руке. — Вспоминали Бежицу. Петр рассказывал, как вы с ним собирались царя убить. Он тебя очень любит, Митя. Он ведь один остался, мать его умерла, пока он сидел в тюрьме.
Собственно, после этой встречи она и решила бросить все, вернуться в Брянск. Через три дня она уехала.
— Что же Петр, где он там в Москве, что делает? — радостно улыбнулся ей в ответ Митя.
Тая пожала плечами.
— Знаешь, я не спросила. Кажется, в какой-то редакции служит... В общем, не знаю. Раза два он приезжал в Брянск, хотел тебя разыскать, да не успел, дела какие-то не пустили...
— Да, да, мне говорили, — вспомнил Митя разговор с братом.
— Кто же мог тебе говорить? — удивилась Тая.
— Брат. Александр. Помнишь его? Он теперь здесь — гроза всех буржуев. Председатель Чека.
— Ну, а ты как живешь? Доволен? Что в Бежице? Ты влюбился? Женился? — оживленно забросала она его лукавыми вопросами.
Она сочувственно слушала его сумбурный, восторженный рассказ о событиях года, в который они не виделись, его влюбленное описание Фокина.
— Ты совсем не изменился, Митя! — с грустью воскликнула она. И, сделавшись очень серьезной, почти строго сказала: — Именно поэтому я могу попросить тебя сделать то, на что никто другой не был бы способен.
Как раз заскулил, захныкал оркестр из двух скрипок и контрабаса, и это как-то помогло Мите в тот миг, когда она произнесла слова «мой муж».
Ее муж работает в Москве. Но не могут же они жить врозь. А переводить его на работу сюда никто не станет: он ведь совсем незаметный, рядовой работник. Вот если бы отсюда запросили. Здесь нужны в Чека надежные люди? Ага, тем лучше. Митя должен поговорить с братом.
— Ты можешь смело рекомендовать Владислава, как если б то была я. Скажи, что знаешь его. Да ты ведь и вправду его знаешь.
Не глядя на нее, Митя покачал головой.
— Нет... И что ты замужем... я не знал.
Тая мягко, осторожно напомнила ему.
— В то лето, когда мы с тобой встречались, приехал он... Помнишь? Ведь это был Владислав.
Митя схватил стакан и долго тянул холодный, с металлическим привкусом чай. Потом сказал:
— У него серьга в ухе.
Тая засмеялась.
— С детских лет. Мальчишество. Говорит, что талисман.
И она рассказала, что Владислав, сын варшавского адвоката, учился перед революцией в Московском университете. Отец в Польше занимался политикой, а сына в России преследовала полиция. Его исключили из университета. Он скрывался. В то лето он приехал с делегатами своей партии на переговоры с русскими революционерами.
— Ты не представляешь себе, как этот человек предан революции! Это тонкий, умный, честнейший человек. Ты мне веришь? Веришь? — допытывалась она, заглядывая ему в глаза. Митя кивнул и снова отвел взгляд. — Конечно, он привезет рекомендательные письма от влиятельных людей. Его ведь все любят!
Пока она расписывала достоинства своего Владислава, Митя все вспоминал тот прошедший темный вечер, и шорох, и шепот в кустах, и эту пошлую серьгу, которая покачивалась, поблескивая, над ее лицом.
Он проводил ее через дорогу к гостинице. Прощаясь, Тая долго держала его ладонь в своих горячих пальцах и говорила:
— Другой бы на твоем месте затаил на меня обиду, злость, захотел бы причинить мне горе. Но ведь ты же настоящий, ты новый человек. Ты понимаешь, что сердцу нельзя приказывать. Помнишь, рассказывал мне про Кирсанова, про Лопухова... Я так и не прочла, но все-все помню. Ты такой же, как они! И я знаю, ты хорошо ко мне относишься. Хочешь мне добра. И сделаешь мне добро. Так, Митя? В конце концов, на кого мне рассчитывать? Ведь ты единственный мой настоящий товарищ! — с какой-то детской беспомощностью воскликнула она.
— Сделаю! — глухо сказал Митя и, вскинув голову, быстро зашагал домой.
Почему он должен быть лучше других? Кирсанов и Лопухов — это вымысел Чернышевского. Таких людей не бывает. И стоит ли этот Владислав подобной жертвы?! Жить с ним в одном городе! Проходить, может быть, ежедневно мимо окна, за которым он и Тая! Да кто он такой, в конце концов? Митя смутно вспоминает споры, которые велись в комнате Александра в те трудные для него дни. Говорили о польской социалистической партии. Значит, действительно тогда в Брянске были представители этой партии, вели какие-то переговоры с русским революционным подпольем. Значит, Владислав не был социал-демократом! В таком случае, почему Митя должен ему доверять сейчас? Нет, нет, так нельзя рассуждать. Мало ли что было. И Петр был анархистом. Но сомневается ли он в порядочности Петра! А Владиславу верит Тая. Она любит его. Она предпочла его Мите... Нет, он не имеет права сомневаться. И ведь он желает ей добра. Должен желать ей добра...
Что за ночь он провел, не сомкнув глаз, несколько часов простояв у окна, прижимая лоб к обледеневшему стеклу!
Утром Митя выполнил свое обещание.
Александр обрадовался.
— Хороший парень? Ты его знаешь?
— Знаю. Хороший, — ответил Митя.
Через несколько дней Тая уехала в Москву и возвратилась в Брянск в середине марта.
Митя узнал об этом от брата. Александр как-то мимоходом бросил ему:
— Твой-то пират прибыл. Второй день работает.
Еще через день Тая привела мужа в Совет, познакомить с Митей. Митя держался спокойно, говорил с ним уверенно и независимо. Даже пошутил. И когда попрощались, он сказал себе, что испытание выдержал, что теперь-то он, наверное, вытравил Таю из своего сердца. Только никак не мог вспомнить, о чем он с Владиславом говорил, не мог представить его лицо, на которое смотрел добрых полчаса.
Лишь вечером вспомнил: Владислав рассказал, что в Брянск приехал Петр, что он остановился в «Федерации анархистов» и просил Митю прийти.
И Митя решил пойти наконец в эту знаменитую федерацию, о которой рассказывали столько легенд. Ему очень хотелось встретиться с Петром. Его уже мучили первые сомнения.
На ступеньках высокого крыльца длинного двухэтажного здания, в котором до революции размещалась полицейская команда, развалясь на разостланной овчине, полулежал человек. Плотно спеленутый пулеметными лентами, патронташами, туго перевязанный кожаными ремнями, он походил на тюк, приготовленный к дальней перевозке. На поясе у него висела гирлянда гранат. Опершись на локоть и положив ногу на ногу, он сосредоточенно разглядывал носок собственного сапога.
Митя с интересом рассматривал часового — так называемую домашнюю охрану, которую Совет разрешил анархистам.
— Мне нужно повидать одного товарища из Москвы, — обратился он к часовому.
Грозный страж, чьи пухлые губы и ни разу еще не бритый подбородок выдавали его возраст, поворотил голову, оглядел его ноги, так как козырек картуза мешал видеть остальное, и, не удостоив ответом, вновь обратился к своему сапогу.
Митя нерешительно поднялся на крыльцо, переступил через порог. К его удивлению, часовой даже не пошевелился.
Митя очутился в длинном коридоре, в конце которого лестница вела на второй этаж. В коридор по обе стороны выходило несколько дверей. В доме было шумно. Откуда-то сверху неслось нестройное пение — слышались мужские и женские голоса.
С грохотом распахнулась одна из дверей, и на пороге появилась огромная косматая фигура, босая, в кальсонах, в рваной нижней рубахе. Некоторое время, выпучив красные глаза, фигура смотрела на Митю, ожесточенно раздирая ногтями на груди мочалку буро-седых волос, потом сиплым басом вопросила:
— Сапун есть?
Митя, не поняв, пожал плечами.
— Ну и валдак! — с презрением изрекла фигура, оглушительно зевнула и захлопнула перед ним дверь.
Митя дернул одну, другую дверь — заперто. Он решил подняться на второй этаж. Здесь справа за широким проемом в стене была комната, где стояли столики, стулья, у стены громоздились ящики и мешки, очевидно, столовая федерации. За одним из столиков сидели пять или шесть мужчин, перепоясанных ремнями, и две молодые женщины. Одна, с черной лошадиной челкой до бровей и нечеловечески большими глазами, откинувшись на спинку стула, курила. Другая, совсем девочка, с крысиными хвостиками косичек, старательно подтягивала хору и при этом разливала из кастрюли в тарелки суп. На Митю никто не обратил внимания. Он пошел по коридору и отворил первую же дверь.
Какой-то человек в бекеше, склонившийся над столом, метнулся к двери, загородил собой вход. Митя заметил, что стол завален оружием.
— Кто такой? Что надо? Как прошел сюда? — заговорил человек, с тревогой и подозрением оглядывая Митю.
— Меня никто не остановил, — спокойно ответил тот.
— Я тебе говорил, тут у вас не люди, а сброд паразитов, — раздался из комнаты такой знакомый голос, что Митя невольно крикнул:
— Петя!
Человек, стоявший в дверях, зло заорал:
— Эй, горлодеры! Тихо! Менять караул!
Песня смолкла, и мальчишеский голос с насмешкой ответил:
— Володечка, это насилие над личностью. Моя личность желает петь и жрать!
Ответ был встречен в столовой одобрительным хохотом.
Бритое лицо Володечки стало багровым. Но кричать, очевидно, было бесполезно.
— Вот сволочи! — со вздохом сказал он. В это время чья-то рука отодвинула его от порога, и Петр, услышавший голос Мити, вышел к нему.
Они не бросились друг к другу. Какой-то миг они молча смотрели друг другу в глаза,
— Ну, здорово, здорово! — первым протянул руку Петр. — Значит, уже солидный советский служащий, — добавил он, не то хваля, не то насмешничая.
Митя не сразу ответил, так поразило его лицо Петра. Черты заострились, глаза еще больше запали и словно еще больше сблизились. Тонкий и крючковатый нос, совсем белый, точно костяной клюв, подчеркивал какое-то новое, незнакомое Мите хищное выражение его лица.
— Здравствуй, Петр, — ответил наконец Митя.
Петр плотно прикрыл за собой дверь. Укоризненно кивнул Володе.
— Пойдем, Митя, поговорим! Три года ведь проскочили. — И пошел в конец коридора, высокий, сутулый, все такой же нескладный в чересчур коротком пиджаке, в коротких, пузырящихся на коленях брюках с бахромой на отворотах, и все так же нелепо, не в шаг размахивая длинными руками.
В маленькой комнате стояли две койки. На одной лежала черная техническая фуражка. На другую, кое-как прикрытую серым в пятнах одеялом, сел Петр, придвинул для Мити единственный стул.
— Рассказывай, как живешь, — начал Петр. — В Москве встречал кой-кого из брянских, говорили о тебе. Доволен жизнью?
Опять в его интонации прозвучала какая-то двойственность. Митя не понимал, серьезен он или шутит. И все-таки было приятно снова видеть перед собой Петра.
— Нет, я не доволен, — сказал Митя. Петр оживился.
— Что же, Митя?
— Надоело сидеть за столом, писать бумажки. Просился на фронт — не пускают. А мне обидно — другие воюют, чем я хуже?
Петр понимающе кивал головой.
— А вообще-то, конечно, и в Брянске дел уйма...
— Да, ты не знаешь, куда подевался Малалеев? — вдруг спросил Петр.
----В феврале он тут с отцом целую фабрику организовал, а после Октября исчез...
— Отец ведь богач был, верно?
— Говорят. Я слышал, будто отец его где-то на хуторе осел, недалеко от монастыря. А самого с окончания гимназии не видел.
Митя заметил, что, разговаривая с ним, Петр все к чему-то прислушивается. Вскоре Митя различил какой-то шум в коридоре, словно по полу волочили тяжелые ящики. Вдруг дверь отворилась, в комнату заглянул раскрасневшийся, потный известный всему Брянску Добров, анархист из рабочих Арсенала.
— Петр, игрушки привезли, а ты что же... — возбужденно заговорил он, но, наткнувшись на предостерегающий взгляд Петра, умолк, оглядел Митю, узнал и, пробормотав: — Ну и ну! — исчез. Теперь ясно слышно было усиленное движение во всем доме.
— Какие игрушки? — наивно осведомился Митя.
— Обыкновенные, для детей, — усмехнулся Петр и замолчал.
— А ты что же делаешь там в Москве? Значит, ты с анархистами? — снова начал разговор Митя.
— Я не меняю своих убеждений, — хмуро отозвался Петр.
— Но ты служишь где-нибудь? Или на партийной работе? На что ты живешь?
Митя спрашивал без всякой задней мысли. При всех переменах Петр по-прежнему вызывал у него теплое, дружеское участие.
— Нет, Митя, я нигде не служу. А занимаюсь я тем, что просто хожу по Москве и высказываю свои взгляды на жизнь. Авось люди поймут своего пророка! — пошутил он. И опять было непонятно, над кем он смеется — над собой или над людьми.
Мите вдруг стало его жалко.
— Слушай, Петр, брось ты своих анархистов, честное слово! Вот я первый раз в вашей федерации. Но знаешь, это все похоже на комедию: часовые, которые никого не охраняют, бабье, какие-то уголовники... У нас тут рассказывали про это общежитие целые легенды — я не верю. Просто думаю, делать им нечего, так играют в казаков-разбойников... Ведь среди вас есть хорошие люди. Гарусов, например, в Бежице. Помнишь? Тебя я хорошо знаю, знаю, что ты порядочнее тысячи других. Но за вами же черт знает какой сброд бегает. Александр вчера поймал двух ваших на рынке — сбывали барахло!
— А по-твоему, лучше служить в этой большевистской жандармерии, как твой брат? — вскипел Петр.
— Ты говоришь ерунду, — спокойно сказал Митя. — Лучше бы взялся за полезное дело. Сейчас организуем продотряды. Давай вместе поедем! Петя!
Петр вскочил.
— Ага, теперь над мужиками насильничать! Это я говорю ерунду? Продали революцию! Государство создаете. В армии выборность прикончили — комиссаров поставили.
Митя тоже встал.
— Постой, что ты сваливаешь все в одну кучу? Значит, по-твоему, твердая власть не нужна? Дисциплина не нужна? Армия не нужна? Так ведь немцы прут! Каледин на Дону хозяйничает! Меньшевики и эсеры на каждом шагу ножку подставляют! Мы из последних сил бьемся. А вы тут устраиваете детские представления. И, по-твоему, это мы продаем революцию?
Они стояли друг против друга, наклонив головы, со злыми глазами, сжав кулаки.
— Фокинскую болтовню повторяешь! — усмехнулся Петр, как-то странно, искоса поглядывая на него одним глазом поверх своего носа. — Когда-то я верил, что ты вырастешь, сумеешь своим умом жить, а не повторять чужие мысли, станешь революционером! — Петр говорил горячо. И Мите временами казалось, что он снова видит перед собой того Петра, чистого, пылкого и наивного, который три года назад апрельской ночью прощался с ним в Бежице. — Как вы не понимаете, что вся эта мышиная возня, эти трескучие резолюции, дипломатия с Германией, игра в великую державу — все это ни к чему! Если хочешь знать, никакого значения для будущего человечества не имеет, объявит себя Каледин императором Дона или нет! Это только людям глаза замазывать, отвлекать, чтоб они не видели того, что делается у них под носом!
— Но, Петр, что же тогда важнее всего для будущего человечества?
— Свобода личности! Свободная душа свободного человека! — пылко произнес Петр. — Пойми, революция была не для того же, чтоб Рябушинский стал нищим, а вместо него в особняке стал обжираться я или ты. Революция освободила душу человека, его личную инициативу, его человеческое достоинство. Человек понял, что только он сам для себя — власть, и совесть, и суд!
— Ты идеалист, Петя! — с удивлением и жалостью сказал Митя.
— Вот как, научился вывески навешивать, — желчно ответил Петр. — Зато вы — материалисты. Мы, идеалисты, создаем свободных людей. А вы, материалисты, набиваете до отказа тюрьмы и воспитываете новых тюремщиков!
— Знакомая песня! Может, еще и непротивление злу? А «свободная личность» в золотых погонах тем временем будет стрелять из-за угла в пролетарских вождей! Резать ремни из спин красногвардейцев. Жечь и грабить. И кончится все это таким кулаком, какого еще не бывало на Руси!
Они оба замолчали и молчали долго, не зная, что еще сказать друг другу.
— Что же вы собираетесь предпринять, чтоб доказать свою правоту? — спросил наконец Митя.
Петр настороженно посмотрел на него, разделяя слога, сказал:
— Предпринимать? Ничего. Абсолютно. — И добавил со своей двойственной интонацией: — История нас рассудит.
Они опять помолчали.
— Долго еще пробудешь в Брянске? — спросил Митя.
— Нет-нет! — быстро ответил Петр. — Я сегодня же уезжаю. — Он зачем-то показал железнодорожный билет.
Митя помедлил, не зная, как проститься; внезапно уступил внутреннему порыву и протянул Петру руку. Тот пожал крепко и продолжительно. Неожиданно сказал:
— А хорошо, черт возьми, жили мы с тобой в Бежице! — повлажневшими глазами посмотрел куда-то на потолок. И не двинулся, чтобы его проводить.
Дома вечером Александр, ложась, словно невзначай спросил Митю:
— Как тебе Петр понравился?
Митя, укрывшись было с головой, выглянул из-под шинели.
— А ты уже знаешь!
— Ну, как они там живут в своей федерации? — вместо ответа продолжал Александр.
— Кто их знает!.. Спят, едят... — сонно говорил Митя, думая о Петре.
— Ты не видел, ящики им какие-нибудь привозили сегодня?
— Слышал, что-то таскали по коридору. Добров там был, говорил, какие-то игрушки привезли.
— А больше ничего не заметил?
— Как будто... А что? — наконец заинтересовался Митя.
— Да нет, ничего. Спи, — сказал Александр и пошел гасить свечку, осторожно ступая босыми ногами по холодному полу.
В темноте уже Митя спросил:
— Ты что, думаешь, они затевают что-нибудь серьезное? — И, вспомнив слова Петра, успокоенно ответил: — Нет, предпринимать они ничего не будут, мне Петр сказал. А так, верно, поговорят! Листовки, газеты раздадут. Чудаки! — засыпая, вздохнул Митя.
— Ладно, ладно, спи, святая простота! — сказал Александр и заскрипел пружинами, устраиваясь.
На следующий день к вечеру в исполком собрались почти все коммунисты города. В кабинете у Фокина заседал большевистский уком. Председатель Брянской чека Александр Медведев докладывал, что анархисты сегодня ночью поднимут в городе восстание. Центром восстания явится так называемый генеральский дом на Покровской горе. В этом доме раньше жил начальник Брянского Арсенала. Одновременно значительная вооруженная группа должна напасть на тюрьму и освободить заключенных. К утру намечено занять здание Совета и другие учреждения. В нескольких домах, принадлежащих анархистам, устроены склады оружия. Предполагается, что, как только Брянск будет захвачен, сюда приедут видные деятели анархистов из Москвы и других городов для создания на Брянщине Свободной анархической республики. В течение двух дней здесь находился представитель московских анархистов для координации действий. Восстание должно начаться ровно в полночь.
Уком решил организовать наиболее сознательных рабочих. Один из старых подпольщиков и соратников Фокина, Григорий Панков, вызвался пойти за помощью в Арсенал. Представителям Бежицкого комитета было поручено нейтрализовать местных анархистов и в случае необходимости идти Брянску на помощь.
Из Совета вышли часов в десять вечера. Луны не было — темнота непроглядная.
Разделились на две группы. Одна ушла к тюрьме, другая направилась к Покровской горе.
Митя шагал рядом с братом и Фокиным. В руке он сжимал рукоятку нагана.
— Отряд твой вышел? — вполголоса спросил Фокин.
— Отряд уже там, — ответил Александр.
А Митя думал о своем: Петр обманул! Вчера, разговаривая с Митей, он готовил восстание, он все время обманывал его! А может быть, это не так, может быть, Петр не знал? Они могли и ему не сказать. Да нет, он с этим Володей сам разбирал оружие — теперь Митя вспомнил. Он еще и еще раз перебирал все детали поведения, все слова Петра. Петр знал! Но, может быть, он не согласен с восстанием? Партийная дисциплина обязывала его молчать. И он решил уехать, чтоб не участвовать. Недаром он показал Мите билет. Может быть, этим жестом он молча отделил себя от авантюристов? Да-да, это так! Петр слишком чист душой, слишком порядочен, чтоб лицемерить. Петр не виноват!
Митя не мог так легко отрешиться от друга.
— Интересно будет, — вдруг нагнулся к нему Александр, — если мы сегодня возьмем здесь твоего Петра.
Митя не ответил.
А затем все произошло до смешного просто. Александр увел часть людей куда-то в темноту. Митя с Фокиным и с небольшой группой остановились у старинной стены Покровского собора. Далеко внизу за Московской улицей раскинулся Арсенал. Там мерцали огоньки да слышался отдаленный ровный шум машин. Здесь же наверху тихо. Генеральский дом, окруженный садом, был где-то рядом, но утопал в темноте и потому тоже казался далеким. Даже собак не слышно. Простояли почти час. Вдруг недалеко раздался громкий, резкий оклик. Кто-то ответил. Тотчас осветились окна в верхнем, втором этаже генеральского дома. Оттуда два или три раза выстрелили. Внизу на Московской улице послышались громкие возбужденные голоса, топот людей, бегущих по мостовой. Через несколько минут по дороге, запыхавшись, поднялся Панков с группой рабочих. Они рассказали, что какая-то кучка людей наткнулась на них и сразу же повернула и побежала.
— Пошли к дому, — сказал Фокин, и все двинулись в генеральский сад. Дом уже был окружен. Несколько человек стояли у подъезда, испуганно озираясь по сторонам, — их охраняли чекисты. Тут же валялись три винтовки.
Из окна второго этажа выглядывал Добров, растрепанный, в расхлестанной кожанке, и кричал:
— Не имеете права! Насилие над личностью!
— Ладно, помалкивай! — ответили снизу.
Кто-то прикладом вышиб дверь. Через несколько минут из дома вывели Доброва и еще нескольких человек. Последними вели двух женщин с белыми повязками на рукавах. Одна, высокая, как гренадер, все время отставала и, когда ее легонько подталкивал локтем худенький щуплый конвойный, оборачивалась и говорила низким голосом:
— Я медицинская сестра! Понимаете? Медицинская сестра! — хотя никто этого не опровергал.
К утру выяснилось, что нападение на тюрьму так и не состоялось.
Петра не нашли — видимо, он действительно уехал.
Так бесславно кончилось это мартовское «восстание», о котором тогда писали все газеты и которое сами анархисты после называли «трагикомическим фарсом».
Вскоре после этих событий в Москве по указанию Дзержинского ВЧК ликвидировала все клубы, штабы и дома анархистов. Всю ночь 12 апреля в разных пунктах Москвы шли вооруженные схватки с «Черной гвардией» — бандами хулиганов и уголовников. К утру партия анархистов как организованная сила больше не существовала.
Правда, одна группа, завладев бронепоездом, прикатила под черным флагом в Брянск, надеясь снова поднять восстание. Анархистам даже удалось, напав на военный склад, захватить двести пятьдесят винтовок. Но в городе их никто не поддержал. Брянская чека быстро разоружила команду бронепоезда. Судили их вместе с арестованными в мартовские дни.
Митя не дождался суда над анархистами: впереди были дела поважнее. Он уехал с продотрядом в Мальцевский район и почти полгода мотался по пыльным проселкам, ночевал на сеновалах, перерывал тайники кулацких хозяйств, с боем выдирал хлеб для города, для фронта, для молодой Советской республики.
Тяжко начинался для Советского государства 1919 год. Со всех сторон враги, изнутри враги. В обращении VIII съезда РКП(б) к партийным организациям говорилось:
«Ряд полученных и собранных данных выяснил, что враги Советской власти напрягают все свои силы, чтобы нанести пролетариату решительный удар. Колчак, Деникин, петлюровцы, белогвардейцы на Западе готовили к марту общее наступление на всех фронтах.
Их план заключался в том, чтобы одновременно с общим наступлением поднять ряд восстаний внутри страны, преимущественно в ближайшем тылу Красной Армии, на узловых пунктах железных дорог и сорвать работу заводов, обслуживающих армию и транспорт...»
Брянск был очень подходящим объектом для многочисленных врагов Советской республики.
В один из первых дней марта Александр передал Мите, чтобы он зашел вечерком. Александр женился и теперь жил отдельно. Митя поселился у знакомых на Комаревской улице, почти напротив дома Фокина.
Александр был очень расстроен в тот вечер, долго молчал, долго стоял у окна, барабанил пальцами по стеклу. Потом неожиданно спросил:
— Видишься ты с этой... как ее... с этой хрустальной вазочкой?
И сам вопрос, и тон — все было Мите неприятно.
— Нет, не вижусь. И не понимаю, какое это имеет отношение...
— Ладно, не злись, — улыбнулся Александр. — Скажи-ка мне, этот хрусталик верует в господа бога?
— Перестань, пожалуйста! — вспылил Митя. — За кого ты ее принимаешь? Никогда в жизни она не верила! В конце концов, можешь спросить об этом ее супруга, каждый день видишь его. А почему ты об этом спрашиваешь?
— Почему, почему... — Александр подошел к Мите, положил руку ему на плечо. — Слушай-ка, братушка, вступай в Чека. Второй раз зову. Будешь мне помогать.
— Я хочу на фронт! Отпустите меня на фронт! — горячо заговорил Митя. — Вон опять Колчак лезет, Деникин подпирает. А я здесь буду спекулянтов ловить?
— Снова-здорово! — вздохнул Александр. — Ну что мне с тобой делать? Что за характер беспокойный! Все тебе непременно самому испытать...
— Тебе хорошо, ты вот сколько успел в жизни сделать! — воскликнул Митя, чувствуя, что брат сдается, и уже заранее радуясь.
— Подумать только, этот старик не воевал. Да ты за свою жизнь столько навоюешься... — слабо сопротивлялся Александр.
— Шура, помоги, пошлите на фронт! — еще горячее запросился Митя.
Александр внимательно посмотрел на брата, улыбнулся своим мыслям.
— Ты чего смеешься? — испугался Митя.
— Ну вот что, раз уж ты так стремишься... Только я думаю, тебе нельзя просто взять да поехать.
— Почему это?
Скрывая улыбку, Александр заговорил серьезно.
— Избалуешься. Попросил — поехал. Вишь как просто! Нет. Сперва вот тебе задание. Завтра отправишься вместе с отрядом в район собирать дезертиров Приведете их в Брянск — пополнить 34-й и 35-й полки. С ними и пойдешь на фронт. Ясно?
— Да я этих дезертиров заставлю!.. — загорелся Митя.
Но Александр тут же охладил его.
— Нет. Ты их силой убеждения приведи. Хотел у Фокина научиться? Ну, докажи теперь. Только силой убеждения, Митя!
На пороге Александр остановил его.
— Насчет моих вопросов про Таю и про господа бога ни одна живая душа не должна знать, имей в виду. — И неожиданно весело добавил: — А чекиста я из тебя все равно сделаю!
День в монастыре тянулся монотонно, как обычно.
Служба в соборе следовала за службой. В падающем сверху бледном свете хмурого дня плавал синеватый дымок ладана. Тихо потрескивали свечи. Граф стоял, прислонившись к колонне, и ему казалось, что все это происходит в далеком детстве. Будто стоит только выйти отсюда, спуститься к прозрачной неширокой Снежети, и там, у водопоя, встретит Клим. Сытые маленькие лошадки завертят хвостами. Приветливо поклонится монах, ведущий от реки мохнатого першерона:
— Счастливой дороги, ваше сиятельство!
— Матушка чать заждались! — ласково скажет Клим.
И помчат лошадки под широкими, тенистыми деревьями домой... Домой!
Боже, как сладко болит сердце от этих видений! Ах, если б все это не ушло! Если б последние два года оказались просто детским кошмаром! И вот сейчас проснуться бы и увидеть в изголовье бесконечно дорогой почерневший деревянный образок и услышать за дверью милый заботливый шепот:
— Да он уже заворочался, сейчас проснется, неси сливки скорей!..
И войдет мать, единственная, кто прощала ему все прегрешения молодости, все его несправедливости по отношению к ней, неудачи на службе, долги, озлобленный, раздражительный характер... Ах, если б прошлое вернулось! Но теперь его нужно вырывать зубами. А вернешь ли?..
Кто-то легонько тронул графа за локоть. Узкие, сонные глаза, не мигая, смотрели на него.
— Отец Афанасий ожидает.
Граф сбросил с себя оцепенение, быстро зашагал за монахом к настоятелю.
Они не сразу узнали друг друга. Разве узнаешь в этом сытом сорокалетнем красавце, с черной волнистой бородой, струящейся по подряснику, с выражением покоя и значительности на холеном лице, того тоненького, изящного гвардейского офицера, почти мальчика, с большими темными глазами и порочным чувственным ртом, который некогда, давно-давно, служил с ним в одном полку. Их и выгнали-то в один год. Красивого мальчика, приглянувшегося командиру полка, Великому князю Сергею Александровичу, удалили за разврат. Он тогда, кажется, и постригся. Впрочем, граф знал, что в Преображенском полку, отличавшемся этим пороком, многие кончали так. В том числе и два будущих архиерея Гермоген и Серафим.
Настоятель тоже с грустью разглядывал своего сиятельного однополчанина, высокомерного и отчаянного забияку и картежника, который сейчас, сгорбившись, сидел перед ним, держа на коленях рыжий картуз, в стеганке, покрытой белой пылью — след езды в товарном вагоне, — в разбитых грязных сапогах, худой и давно не бритый.
— Вот как пришлось свидеться! — вздохнул отец Афанасий. — Трудно было пробираться?
— Ах, по-всякому... — отвечал граф. Он был взволнован встречей. — Ну как тут все? Как дом наш, сохранился? Усадьба цела?
— Вот этого досконально не знаю, — покачал головой отец Афанасий. — Я ведь из монастыря не отлучаюсь — незачем, у меня тут все под рукой.
Как бы в подтверждение этого вошел молодой послушник с нежным, тонким лицом и синими кругами вокруг глаз. Он подал отцу Афанасию записку и, мягко ступая, удалился.
Отец Афанасий пробежал записку, щеки его порозовели и задрожали.
— Однако нам и поговорить не дадут. Приехало советское начальство из Брянска — архимандрит требует к себе. Мало того, что они вокруг все разрушили, — горячась, говорил он графу, — хотят теперь отобрать нашу землю, сады, пасеки. И зачем? Создать какой-то земельный кооператив!..
— А вы что же, отец Афанасий? Те́рпите?! — перебил его граф. — Такими методами старого не вернуть!
— Ах, дорогой мой, с большевиками без дипломатии не продержишься, — проговорил настоятель, прикрывая глаза. — Если, конечно, нет иных возможностей...
Граф понял, что от него ждут откровенности.
— Антон Иванович просил передать: Брянск на главном направлении. В ближайшую неделю здесь нужно организовать серьезную поддержку: парализовать заводы и ослабить тыл. Брешь будет пробита здесь. В этот раз мы подготовились, как никогда. Союзники сделали для нас все возможное. Главнокомандующий спрашивает, что сделаете для России вы?
Отец Афанасий задумался.
— Вы привезли очень радостные вести, — наконец произнес он. — И я счастлив сказать вам, что и мы укрепились. Объединяются все антибольшевистские силы. Даже анархисты и эсеры теперь с нами. С чего мы начнем?.. В Брянске сейчас комплектуются два полка. Их собираются бросить на Поволжье. Нам стало известно, что чекистские комиссары отправились по деревням, чтобы под дулом пистолета пригнать несчастных, которые бежали из большевистских частей. Настроение у этих людей определенное. Остальное довершат наши новые союзники. Считайте оба эти полка в распоряжении главнокомандующего.
— Прекрасно! — воскликнул граф. — Настоящий подарок Антону Ивановичу! А может быть, с помощью этих войск удастся и самый Брянск...
— Подробности после, — прервал его отец Афанасий, поднимаясь. — Владыка ждет меня. Вы скоро едете?
— Нет, отец Афанасий! — торжественно ответил граф, вставая и гордо выпрямляясь. — Мне приказано ждать главнокомандующего здесь!
— А-а... — растерянно и даже испуганно протянул настоятель. — Так, так... Вам приготовлена комната в гостинице и трапеза, которая, надеюсь, напомнит вам нашу юность... Я приду, как освобожусь, — закончил он уже веселее.
— Спасибо, отец Афанасий, — церемонно наклонил граф лысеющую голову. — И подготовьте еще несколько комнат: я ведь только первая ласточка.
«Нечего сказать, славный агитатор! Трибун революции! Двух слов связать не мог!» — ругал себя Митя после сходки у волостного комитета, шагая прямиком через поле к одинокой избе, прилепившейся на опушке леса. Он со стыдом вспоминал свою бесцветную речь перед собравшимися стариками и женщинами, вспоминал их насмешливые и озлобленные взгляды, безобидные и полные издевки вопросы насчет положения на фронте. И это выступление председателя сельсовета, который юлил и вертел, начал во здравие и кончил за упокой, мол, Советскую власть защищать надо, кто может возражать, только пускай берут из соседнего села. А после него выступил вперед коренастый мужичок в железных очках, с умными глазами и сказал: «Четыре года мужик вшей кормил. Пущай заводские повоюют». И вдруг начал монотонной скороговоркой из Некрасова:
— Восемь лет сынка не видела,
Жив ли, нет — не откликается,
Уж и свидеться не чаяла,
Вдруг сыночек возвращается,
Вышло молодцу в бессрочные...
Сход одобрительно гудел.
Тогда не выдержал один из тех рабочих, которые были посланы с Митей в это село, перебил очкастого декламатора, выскочил вперед и как закричит: «Шкура! Революция погибает, а он стишками туману напускает! Давайте сюда своих дезертиров, пока не постреляли, кулачье чертово!»
И к чему это привело? Очкастый замолчал, развел руками и, обращаясь к сходу, сказал: «Ну вот, сразу бы объявил, что стрелять будет. А то сперва: мы народная власть, мы за свободу, мы да вы...» — и исчез в толпе.
После сходки явились всего-навсего четыре хмурых парня с повинной. И еще паренек лет 16—17, который сейчас вел Митю через поле. В дырявых валенках, в изорванной овчине, он строевым шагом подошел к Мите и отрывисто сказал: «Прошу взять до армии! Здоровый полностью и воевать буду!»
А ведь в селе по избам, как сообщили в волкоме, хоронилось не менее тридцати дезертиров, и почти все были вооружены.
Когда Семен, как звали паренька-добровольца, предложил провести домой к одному из дезертиров, а тот же расходившийся рабочий потребовал окружить избу, взять силой, Митя вспомнил напутствие брата. «Вот что, — заявил он товарищам, — я один его приведу». В окна глазели любопытные. Безотчетно чувствуя, что так нужно, Митя вынул из кармана наган и демонстративно положил на стол. «И без оружия приведу. Пойдем, Семен».
Перешагивая через борозды, в которых еще лежал серый, подернутый корочкой льда снег, Митя расспрашивал провожатого о дезертире.
— Васька Рыжий после немца пришел и оженился. Через полгода по мобилизации взяли. Вот два дня, как явился. Баба у его молодая, — объяснял ему Семен, забегая то с одного, то с другого боку.
— Богатый он? — спросил Митя.
— Да нет. А так, хозяйственный.
Когда до опушки оставалось шагов пятьдесят, со стороны избы раздался гулкий винтовочный выстрел.
— Стой! — задохнулся Семен. — Рыжий шальной, убьет!
Но то, что двигало Митей, не подчинялось доводам благоразумия. В такие минуты в нем просыпалось непостижимое упорство, почти упрямство.
Он внимательно пригляделся к небольшому крепкому домику с почернелой крышей, к аккуратному плетню, протянувшемуся до самой опушки — там не было ни малейшего движения, все притаилось. Оглянулся на село. Далеко на пригорке суетились люди, видно, услышали выстрел.
— Ну! — весело сказал он Семену, — двум смертям не бывать, одной не миновать! — И, вытащив из карманов руки, широко размахивая ими, — показывая, что безоружен, решительно зашагал к лесу.
Семен, робея, поплелся сзади.
Дверь в избу была отперта. Стены большой, в три окна комнаты были оклеены иллюстрациями из «Нивы». Пол покрыт свежевыстиранными дерюгами. На лавке под образами жалась в угол молодая простоволосая женщина. Со страхом косясь на вошедших, она совала грудь малышу, а тот вывертывался, колотил ее розовыми пятками и орал.
У окна, судорожно сжимая в руках ствол трехлинейки, подавшись всем телом вперед, словно готовясь прыгнуть, замер рыжий красавец парень с бешеными глазами.
Митя широко распахнул шинель, заложил ладони за пояс косоворотки. И даже для самого себя неожиданно добродушно, почти весело сказал:
— Василий, ты что ж пугаешь?
— Чего надо? — хрипло, с угрозой прорычал Рыжий, не меняя позы.
Но что-то в выражении его глаз неуловимо переменилось. Теперь Митя знал: зверь не прыгнет. Митя смело вошел, поклонился:
— Здравствуйте!
И сел на краю лавки, касаясь плечом Василия. Он ощущал, как дрожит в страшном напряжении сильное тело Рыжего.
— Как бабахнет! — улыбаясь, продолжал Митя, обращаясь к женщине. — Человек я не военный, гражданский, у меня привычки такой нет, чтоб в меня стреляли.
Женщина отвела взгляд и, прищурившись, прикрикнула на сына:
— Да замолчи, наказание господнее!
Она была очень хороша — ее румяное с нежными веснушками лицо, полные плечи так и пышат молодым материнским теплом. Разве захочешь уйти от такой в холод, в сырость, под пули?
— Чего надо? — повторил Рыжий. В голосе его послышалось нетерпение.
Митя повернулся к нему и, глядя в упор, спокойно спросил:
— Вот чего я не понимаю, если соскучился по жене, так неужели нельзя было в законный отпуск попроситься?
— Видно, что ты фронта не нюхал! — презрительно сказал Василий. — Попроситься! Пробовали!..
— Значит, не вытерпел!
— А что, оставить ее, чтоб такой вот комиссар под себя положил?! — вдруг снова озверел Василий.
— Это ты зря, — строго сказал Митя. — Жену свою обижаешь. Что ж она, подушка?
— Все они бабы! — с такой страстной горечью сказал Василий, что Митя сразу понял, как истерзался он там на фронте в ревнивой тоске по этой женщине.
А она, не поднимая золотистых ресниц, занималась сыном, словно и не о ней шел разговор.
— Теперь понятно, почему ты удрал! — пошутил Митя.
Василий, устыдившись своей слабости, горячо заговорил:
— Удрал, удрал! Чего мне там бояться? Пять лет пули не боялся. Так хозяйство же пропадает! Земля ждет. Сеять надо. А что она одна может? И тут еще дитё. Удрал, удрал...
В первый раз сердцем понял Митя трагедию крестьянина, связанного с землей жизнью, надеждами, любовью — всеми человеческими корнями — и вынужденного бросить все и идти за десятки, за сотни верст воевать, умирать... А знает ли он, ради чего? Понимает ли? И его ли вина, если не понимает, если не может оторваться от корней своих?
И, забыв о том, что он явился сюда агитировать, Митя положил обе руки на стол и все, что думал, все вопросы свои высказал перед этим рыжим Василием, которого увидел в первый раз. Он и не заметил, как начался их разговор, как оказался Василий рядом с ним на скамье и трехлинейка его, ненужная, осталась в дальнем углу.
— Нет, ты это зря, — задумчиво говорил Василий, глядя в пол, — мужик разбирает, что царская война, а что нонешняя. Мужик к царю не повернет. А только передышка требуется. Земля ж гибнет. Не к чему будет и ворочаться-то!
А Митя рассказывал ему о положении на фронтах, о происках меньшевиков и эсеров, о том, как трудно Советам строить новую жизнь...
Разговор уже подходил к концу, когда Василий спросил Митю:
— А ты сам-то, сказывают, чекист, что ли?
— Чекист! — ответил Митя, повинуясь внезапному внутреннему убеждению, что так нужно ответить.
— Вона! — протянул с удивлением Василий. — А молодой еще...
Митя рассказал, как его долго не отпускали на фронт и теперь наконец согласились при условии, что он поможет набрать пополнение.
— Вот, значит, отчего стараешься, — Василий покачал головой, — на фронт поспешаешь.
— Сил больше нет в кабинетах сидеть! — так чистосердечно воскликнул Митя, что Василий даже рассмеялся.
— Вместе будем воевать, Василий! — сказал Митя, поднимаясь.
— Скорый ты больно, — усмехнулся тот.
— Почему? Сбор у нас в Жуковке через неделю. Прямо туда приходи.
— Один? — удивился Василий.
— Зачем один. Собери еще ребят.
— Я посчитал, нас под конвоем повезут...
— Сам приходи, Василий, ждать буду!
Проводив Митю, Василий постоял на крыльце, глубоко вздохнул и, взяв в сенях топор, пошел к лесу — нужно было поправить изгородь.
10 марта группа, возглавляемая коммунистом Семеном Гавриловичем Панковым, доставила в Брянск пополнение в две тысячи человек. Операция в основном прошла мирно. Только в лесу недалеко от деревни Каменка в перестрелке с бандой дезертиров был убит молодой рабочий — комсомолец из Бежицы. Похоронили его в родном городе с воинскими почестями.
— Да, да, я против террора! Против восстания! Вообще против всяких насильственных мер! — выкрикивал Гарусов.
Чернавский, стоя среди комнаты в расстегнутом пиджаке и держась за собственные подтяжки, на каждый выкрик комически кланялся и говорил:
— Тэк-с!.. Оччень благородно!.. Ввеликолепно-с!..
— А, да бросьте фиглярничать, Чернавский! — разозлился Гарусов, вскочил и, отвернувшись, стал смотреть в окно. Хутор стоял на пологом холме; стена леса замыкалась у самого подножия. Там внизу у дороги два человека стаскивали с повозки бочонок, очевидно, самогон. Опять самогон...
В комнате воцарилась тишина. Он услышал, как за его спиной шептались. Потом голос Лямина, анархиста из брянских интеллигентов, громко произнес:
— Гарусов, в последний раз поговорим серьезно.
Он обернулся. Лямин, в своей добротной бекеше, стоял перед ним, раскачиваясь с каблука на носок, самодовольный, с румяными пухлыми щеками, похожий на преуспевающего дельца. Глядя на Гарусова, он презрительно свистнул:
— Учитель, вытрите слезы! Будьте мужчиной!
Да, Гарусов плакал. Он стыдился, злился на себя и никак не мог унять проклятые слезы, которые все текли и текли, и судорога хватала за горло.
— Я не могу этого видеть, Володя, — сказал Гарусов, широко взмахнув рукой. — Во что все вы превратились! В бандитов, пьяниц, распутников, в убийц!.. Если бы Петр Алексеевич увидел вас! Ведь он вас знает, Володя, я ему рассказывал о вас, о Пете, вы были нашей надеждой...
— Знаете что, Кропоткин сам называл диктатуру пролетариата самым страшным злом для дела свободы, — зло отпарировал Лямин.
— Но, Володя, товарищи, еще неделю назад я ездил к нему в Дмитров — он страшно подавлен, говорит, что мы дискредитировали все учение, втоптали в грязь имя Бакунина и опозорили его, Кропоткина. Володя, опомнитесь! То, что вы задумали, на руку самой страшной, черной контрреволюции! Петр Алексеевич сказал, что какие бы теоретические разногласия сейчас у нас ни были, будущее требует поддержать большевиков и Ленина. Смотрите, ведь Деникин наступает, Володя!..
— Ладно, хватит, все это мы слышали! — грубо прервал его Лямин. — Петр Алексеевич сказал «а» и побоялся сказать «б». Мы доскажем!
— Старичку захотелось иметь кусок хлеба с маслом, помереть на печке, — раздался скрипучий, насмешливый голос.
Гарусов метнул гневный взгляд на этого узколобого, ожиревшего юношу.
— Замолчите, купчишка! Вы здесь посторонний!
— Извините, — обиделся Малалеев, — я здесь хозяин. Хутор достался мне после папочки...
— Так же, как и его кабаки! — уже не сдерживая себя, закричал Гарусов. — Вот с кем вы связались, Володя!
— Что значит, связались, — пожал плечами Лямин. — Мы ему платим.
— Деньги деньгами, но идея меня тоже интересует, — с достоинством ответил Малалеев.
— Анархисты, эсеры совершают ошибку за ошибкой, Дошли до преступлений. Убили Урицкого, Володарского, стреляли в Ленина, устроили дурацкую бойню с Мирбахом, потом фарс с восстанием в Брянске... Куда вы все идете?! Чернавский! Эсеры! Мы! — не слушая, продолжал кричать Гарусов.
Лямин с силой хватил стулом об пол.
— Хватит!
В комнате стало очень тихо. И Лямин сквозь зубы, но внятно произнес:
— Сейчас для нас любой Деникин лучше, чем большевики. Ясно? В последний раз спрашиваю, Гарусов, вы с нами?
Гарусов, разбитый, опустился на подоконник, прислонился к косяку, простонал:
— Отвезите меня домой. И будьте вы все прокляты!..
Лямин кивнул Малалееву. Тот подошел к Гарусову.
— Пойдемте. Повозка готова.
Ни на кого не глядя, бледный, с трясущейся головой, Гарусов пошел к выходу.
Когда под его ногами заскрипели ступени крыльца, Лямин медленно обвел глазами присутствующих, глухо сказал:
— Он знает все.
— Ах, пожалуйста, только не путайте меня в ваши партийные склоки! — страдальчески задергался Чернавский.
— Не беспокойтесь, союзничек, — брезгливо сказал Лямин, — я сам! — и тяжело пошел из комнаты.
В комнате долго молчали в ожидании выстрела.
Льговские казармы, где разместились оба полка 3-й бригады, находились в Брянске Льговском, у самой станции Риго-Орловской железной дороги, километрах в пяти от собственно Брянска.
12 марта 1919 года на просторном казарменном дворе собралось вновь прибывшее пополнение. Среди повозок, точно в таборе, сновали люди в одиночку и группами. Бородатые и безбородые, в черных казачьих и серых солдатских папахах, в фуражках, плоских кубанках, в кепках и картузах, обутые во все виды обуви от лаптей до офицерских сапог, одни с хозяйственными деревянными сундучками, другие с тощими мешками за плечами, многие с винтовками самых различных систем — все они толкались, хохотали, ругались, кричали, жестикулировали, пели, грызли семечки. Но вот кто-нибудь вытягивал шею, вопил истошно:
— Идет!..
И все головы тотчас же поворачивались в одну сторону, шум стихал, и на мгновение тысячи людей сливались в одно настороженное существо.
Выяснялась ошибка, и хаос возобновлялся.
Тот, кого ждали, комиссар бригады Жилин, уже давно незаметно вошел во двор и, затесавшись в толпу, с интересом ко всему присматривался и прислушивался. Ему хотелось перед митингом ощутить общее настроение всей этой пестрой массы.
Слесарь одного из московских заводов, Жилин всего месяц назад стал военным комиссаром. Его коренастая фигура, неторопливые движения, спокойный со смешинкой взгляд глубоко сидящих серых глаз внушали уверенность, что Жилин все знает, все понимает и все умеет, — в действительности же он во всем вокруг открывал для себя новое. Впервые приходилось ему работать среди крестьян — рабочих в бригаде было мало. Всюду говорили о земле, о семьях, о том, скоро ли кончится война.
Вдруг Жилину почудилось, что одна из торговок семечками, худая и бледная, с подведенными бровями, воровато оглянувшись, вытащила из корзины листок бумаги и сунула солдату. Жилин попытался протолкаться к женщине. Перед ним нескладно суетился человек в широкой бекеше. Жилин хотел его обойти, а тот все оказывался на дороге и мешал. Наконец, недовольно огрызнувшись:
— Чего толкаешься? — оглянулся. Увидев комиссара, он быстро сдвинул на глаза свою черную техническую фуражку, свистнул и юркнул в толпу. Женщины поблизости уже не было. Заметил Жилин и двух штатских, которые, усиленно работая локтями, уходили от него в разные стороны.
Он встревожился. Нужно было скорее начинать митинг.
Выбравшись из толпы, комиссар прошел к покрытому кумачом столу, поставленному у стены одной из казарм. Здесь ожидали его Семен Панков и несколько ротных командиров.
По двору прокатился гул, все двинулись к столу, передние стали усаживаться на землю, задние влезли на повозки, и наступила тишина.
— Товарищи красноармейцы! — начал Жилин, строго оглядывая застывшую толпу, залитую розовым светом уже теплого мартовского солнца. — Советская республика ведет последний, жестокий бой с врагами социалистической революции!..
В двух шагах от места, где шел митинг, в темной задней комнате оружейной мастерской встретились два бывших царских офицера — представитель деникинской армии и командир батальона 34-го стрелкового полка. Разговор их был краток.
— Зачем вы сюда явились? — с упреком воскликнул бывший штабс-капитан. — Мы ведь сообщили вам свой ответ.
— Я надеюсь, что вы передумаете, господа, — пожал плечами деникинский посланник.
— Нет, нет, нет! Ни в каких авантюрах мы участвовать не будем. Это общее мнение всех бывших офицеров бригады, и мы просим...
— Глупости! — резко прервал его гость. — Артиллерийский дивизион готов выступить, я был там час назад...
— Очень жаль, — развел руками командир батальона.
— Да, там офицеры не оказались трусами!
— Как вы можете так говорить! Ведь вы офицер, вы должны понять: мы присягнули Советскому правительству. А вы требуете от нас измены!
— Странные понятия о долге: блюсти верность голоштанным комиссарам и сражаться против истинных патриотов России.
— А что у меня общего с генералом Деникиным? — покраснев, заговорил комбат. — Ни у меня, ни у моих предков никогда не было ни титулов, ни усадеб, не хватало средств к существованию. И вы, и ваши друзья всегда смотрели на меня сверху вниз, оскорбляли на каждом шагу! Для вас я всегда был выскочкой. Почему должен я возвращать вам ваши поместья? Да мне, если хотите, в тысячу раз ближе идеи равенства!
— Вот как? В таком случае немедленно выдайте меня чекистам, — спокойно сказал деникинский посланник и встал.
— А, вы прекрасно знаете, ваше сиятельство, что я этого не сделаю! Не смогу этого сделать!
— Этим я обязан не вам, — холодно поклонился граф, — а остаткам офицерской чести, которые пока еще сильнее вашей трусости.
— Не испытывайте моего терпения! — сказал комбат. — И больше не появляйтесь здесь — иначе я ни за что не поручусь.
— Надеюсь, меня не узнают, — ответил гость, застегивая свою ватную куртку и надевая старый порыжелый картуз. — Не узнают, если кто-нибудь не поможет, — с угрозой в голосе добавил он. И уже выходя, сказал: — Я передам ваши слова главнокомандующему. Вы будете сожалеть о них.
Нужно было тут же схватить его, отправить в трибунал. Но проклятое ложное благородство, честное слово, которым он гарантировал безопасность этого человека, весь кодекс с детства впитанных понятий о морали крепко держали штабс-капитана. Он вытер платком взмокший лоб, пригладил редкие седые волосы и вышел во двор.
Митинг заканчивался. Жилин уже отвечал на вопросы. И здесь начало разгораться то сражение, которое почти две недели так активно готовилось всеми силами подполья.
Потрясая запиской, Жилин кричал:
— Товарищи, какой-то чересчур грамотный человек спрашивает, почему нет свободного провоза продуктов отдельными гражданами!
— Верно! Говори! Давай провоз! — неслось со всех сторон.
— Отвечаю! — изо всех сил крикнул Жилин. И дождавшись относительной тишины, отчеканил: — Потому что получится свобода провоза для одних спекулянтов, товарищи!
Комбат увидел своего недавнего гостя прислонившимся к одной из повозок. Тот, заметив это, презрительно усмехнулся и, бравируя своим бесстрашием, подтянулся за борт повозки, встал на ось и звонко, задорно крикнул:
— Лучше у спекулянта купить, чем с голоду подохнуть!
Одобрительный гул покрыл его слова. А он неторопливо спустился на землю и не спеша, не оглядываясь, пошел со двора.
— На четверть фунта хлеба в день не навоюешься, братцы! — кричал маленький вихрастый солдат в огромной вислоухой ушанке.
К столу шагнул рослый, бородатый и косматый детина и сиплым басом сказал:
— Повоюешь! Поставят тебе за спину заградотряд из Чеки, будешь вперед бежать и «уря» орать!
Детину узнали — это был знаменитый брянский босяк по кличке Плевна, объявивший себя идейным анархистом. Его заявление встретили хохотом, криками:
— Крой, Плевна! Долой Чеку!
Молодой красноармеец, видно из рабочих, оперевшись на чьи-то плечи и высоко поднявшись над толпой, старался всех перекричать:
— Товарищи! Чека борется с контрреволюцией! Чека бьет контру, товарищи!
В ответ раздался свист.
Жилину было ясно, что настроение собравшихся изменилось не случайно.
— Надо кончать митинг, — шепнул он Панкову. — Здесь слишком много посторонних и подозрительных.
Но в это время недалеко от них в толпе несколько голосов хором прокричали:
— Слу-шай-те!
И оттуда кто-то невидимый в мгновенно наступившей тишине громко и внятно сказал:
— Чекисты и коммунисты против народа, против революции. Все вы знали настоящего революционера художника с Брянского завода товарища Гарусова. Позавчера чекисты предательски заманили его в лес и подло убили! Долой убийц!
И хотя мало кто из присутствующих знал Гарусова, рев покрыл эти слова.
Комбат протиснулся к столу. Возле Жилина собрались почти все командиры.
— Разведите людей по местам! — бросил им Жилин и вскочил на стол.
Коммунисты и комсомольцы стали со всех сторон пробираться к нему. Но их было немного, Жилин насчитал всего семнадцать человек.
Коренастая фигура военкома, который, заложив ладони за пояс гимнастерки, невозмутимо сверху оглядывал толпу, была хорошо видна отовсюду. Его уверенность и насмешливая улыбка, его спокойствие подействовали. Шум понемногу стал спадать.
— Товарищи красноармейцы! — негромко сказал Жилин, и его услышали во всех концах площади. — Среди вас затесались люди, которые хотят сорвать наш митинг. Это провокаторы, враги, перед которыми мы не станем говорить о наших боевых делах и задачах. Поэтому сейчас командиры разведут вас по подразделениям. Вы сами должны очистить ваши ряды от контрреволюционной сволочи!
— Становись! Становись! Становись! — раздались команды ротных. Часть толпы шарахнулась к воротам, остальные строились на плацу.
На другой день после митинга Митя подошел к зданию на Московской улице, где помещался штаб бригады. Рядом, в доме бывшего офицерского собрания, сейчас находился Центротеатр. На фанерном щите красными буквами стояло:
«Разбойники». Трагедия Шиллера. С участием артистов столичных театров. Просьба не лузгать семечки».
— Начинается пролетарская культура! — насмешливо произнес кто-то за Митиной спиной.
Митя обернулся. Перед ним стоял Владислав в кавалерийской куртке, в кубанке, в сапогах со шпорами. Плоская серьга величиной с копейку поблескивала в правом ухе. Его удлиненное, тонкое и бледное лицо с маленькими усиками было красиво, когда он, играя бровями, улыбался Мите.
— Да, начинается пролетарская культура! — с вызовом повторил Митя. — Что тут смешного?
Словно не замечая Митиного тона, Владислав положил руку ему на плечо.
— Впрочем, народ нужно развлекать, это правильно...
Митя страстно любил театр, и слова Владислава прозвучали для него особенно фальшиво.
— Театр — не конфетка! — резко сказал он и, дрожа от ненависти, отодвинулся.
Внезапно он понял, как давно и глубоко ненавидит этого человека с его воркующим голосом, пошлой серьгой, искусственной, недоброй улыбкой. «Ревную?! — подумал Митя и немедленно осудил себя: — Я несправедлив к нему!»
— Ваш брат говорил мне, вы идете в армию?
Митя принудил себя ответить и даже показал направление, выданное губисполкомом.
— Завидую вам, Димитрий, — произнес Владислав, продолжая улыбаться. Ему было лет под тридцать, и он говорил с Митей, как старший. — А мы тут остаемся, в обозе, так сказать. — Он цепко ухватил Митю под руку и стал прогуливаться с ним перед зданием штаба. — Я чекаю, ожидаю стоматолога, — пояснил он, кивая на вывеску у входа в дом: «Зубной врач Губерман». Штаб занимал второй этаж.
Владислав говорил и говорил, будто боясь остановиться. Польские коммунисты считают, что отделение Польши от Советской России — тяжелая ошибка. И какой результат? Польшей управляет гениальный пианист и бездарный политик, который привел страну на грань катастрофы.
Митя хотел спросить, с каких пор Владислав причисляет себя к коммунистам, но промолчал.
Цокот копыт, к которому Митя прислушивался уже несколько секунд, стал приближаться. К зданию штаба галопом подскакали два всадника. Один из них, Семен Панков, с которым Митя ездил за дезертирами, бросил поводья адъютанту и взбежал на крыльцо.
— Извините, пожалуйста, — опомнился Владислав, — я вас задерживаю. Вам нужно в штаб...
— Да, я пойду, — обрадовался Митя.
— Хотя, пока моего Губермана нет, я провожу вас, — вежливо сказал Владислав и первый направился в дом.
Панков и Жилин стояли на пороге канцелярии, разговаривая вполголоса. Завидев Митю с Владиславом, замолчали.
— В чем дело? — недовольно спросил Жилин, оглядывая их.
— Брат моего начальника Медведева, к вам в бригаду направлен, — с любезной улыбкой сообщил Владислав.
— А-а, Митя, — узнал его Панков. — Вот и хорошо! Кстати, среди пополнения у тебя есть знакомые. Поедем сейчас со мной, пулеметчиков выводить. Там, брат, у нас заваруха. Лошадь найдется? — обратился он к Жилину. Сердце у Мити заколотилось от радости. Сразу — на коня! Пусть-ка этот пеший кавалерист с серьгой посмотрит!
— Может быть, нужно что-либо передать председателю Чрезвычайной комиссии? — по-военному вытянувшись, обратился к Жилину Владислав.
Тот удивленно и внимательно взглянул на него, с секунду подумал и, не ответив, обернулся к Мите.
— Пойдем со мной во двор, коня возьмешь.
Когда Митя следом за Панковым рысью ехал по Московской, он увидел Владислава, почти бежавшего к рынку.
То, что он не дождался зубного врача, назойливость, с которой он удерживал Митю, и торопливость, с которой потом бросился в штаб, вызвали у Мити неясное подозрение. Может быть, совсем не зубной врач интересовал Владислава возле штаба... Но Митя отогнал от себя эти мысли.
Владислав посторонился, пропуская всадников, одобрительно подмигнул. Делая вид, что не замечает его, Митя лихо промчался мимо.
Военный городок гудел. Оба полка высыпали из казарм. Множество штатских с деловым видом носилось среди красноармейцев. Командиров не было видно.
Митю здесь никто не знал, и он беспрепятственно проник в казарму пулеметной роты. Первый, кого он увидел, был Васька Рыжий, возившийся у станкового пулемета.
Василий поднял голову, улыбнулся.
— Что, в гости пожаловал? — потом, оглянувшись, вполголоса: — Жизнь надоела, чекист? Узнают — убьют. Озверели люди.
Митя присел возле него на корточки.
— Во-первых, Вася, я еще не чекист — это я так сболтнул, для важности. А во-вторых, я послан за вами. Роту нужно сейчас же вывести в Брянск. Где командир?
Василий молча кивнул и пошел искать командира.
Командир роты оказался почти сверстником Мити. Он прочитал записку Панкова, нахмурился:
— Пойдешь с нами? Если дорогу преградят, будем пробиваться с боем. — И обернувшись, скомандовал негромко: — В ружье!
Через десять минут рота в полном порядке выступила из казармы.
Сначала во дворе никто не обратил на это внимания. Но у самых ворот к командиру подбежал маленький вертлявый человечек в штатском и следом — два красноармейца.
— Чей приказ? Куда? Назад! Ворота! Часовые! Не пускать! — кричал человечек, размахивая руками.
Один из сопровождавших его красноармейцев бросился к зданию канцелярии. Митя нащупал в кармане наган, взвел курок. Командир роты, не останавливаясь, приказал:
— Вперед! Прибавить шаг! — и пошел прямо на вертлявого человечка.
Тот отскочил в сторону, отчаянно замахал руками и затараторил. От канцелярии бежали какие-то люди, потрясая кулаками и пистолетами. Но рота уже миновала растерявшихся часовых, вышла на дорогу и, не сбавляя шага, двинулась к Брянску.
Как раз в это время — было уже часа три дня — в городе ударили пушки. Это взбунтовавшийся артдивизион дал два выстрела по отряду вооруженных рабочих, занявших Трубчевскую улицу. Город притих.
У игрушечного розового домика со стрельчатыми окнами стояли станковые пулеметы, звучали тихие слова команды, строились и уходили вниз к Десне молчаливые рабочие отряды. Уже действовал военно-оперативный штаб во главе с Игнатом Фокиным, созданный два часа назад для борьбы с мятежниками.
Когда Панков и Митя вошли в кабинет Фокина, здесь были Жилин и вновь назначенный Москвой командир бригады, бывший полковник генштаба, чех Конюка.
Фокин у окна, держа одной рукой перед глазами железные очки, читал какую-то листовку. Оглянувшись на вошедших, сразу обратился к ним:
— Какое настроение в полках? Кто там командует?
— Настроение буйное. Офицеры в стороне, штатские распоряжаются, — хмуро отвечал Панков.
— Еще вчера, на митинге, поначалу никакой враждебности не было, — вмешался Жилин. — А сегодня днем Панкова Семена, когда влез на повозку — к порядку призвать, чуть самосудом не убили. Разграбили оружейный склад, кладовые... Сорганизовали их за ночь!
Фокин бросил листовку на стол.
— Коллективное творчество! Все тут — и эсеры, и анархисты, и еще кое-кто. — Он протер очки, спрятал в футляр, щелкнул крышкой. — Провокация готовилась заранее. Все говорит о заговоре. Цель ясна — захватить город и сдать Деникину. Будем держать оборону по Десне. Пулеметную роту направьте к Черному мосту.
Жилин кивнул и вышел. Некоторое время все молчали. На улице кто-то звонко, срываясь на высокой ноте, скомандовал: «Становись!»
— Агитация имела успех потому, что мы оттолкнули от себя середняка, — обратился Фокин к Панкову, наблюдавшему из окна, как строятся пулеметчики. — Ведь дезертир — это середняк. А ты говоришь, не пускать его в комбеды.
Митя вспомнил, что действительно несколько дней назад Панков говорил об этом Фокину.
— Съезд определит позицию по крестьянству, — примирительно отозвался Панков.
— Да как я на съезд поеду, как Ильичу в глаза посмотрю, когда у нас тут под боком этакое! — взволнованно воскликнул Фокин.
Вошел Александр Медведев. Он был бледен и хромал больше обычного. Еще с порога сказал:
— Гарусова убили сами анархисты! Точно установлено. Для провокации свалили на нас.
— А за что? — спросил Фокин.
— За то, что оставался порядочным человеком, — буркнул Александр и, не выдержав, закричал: — Я требую, чтобы губком санкционировал поголовный арест анархистов по всей губернии! Немедленно!
— И все-таки, Александр, такого указания я лично не дам, — сказал Фокин. — Соберем комитет, обсудим...
— Да сейчас-то что делать? — прервал его Александр.
Фокин вскинул на него свои ясные голубые глаза:
— Сейчас бороться в первую очередь путем переубеждения крестьянских масс. А репрессии против анархистов — это второстепенно.
— Игнат Иванович прав, — сказал Жилин. — Я поеду в казармы, поговорю с народом.
— Добро! — обрадовался Фокин. — Пусть они знают, что оборону мы держать будем. И меньшевиков, эсеров, анархистов обезвреживать тоже будем. Но тех, кто виноват. Не поголовно, Александр, — твердо заключил он. Вздохнул: — Пойду давать телеграмму в Орел и в Москву, — и вышел.
— Вот как довелось вам принимать бригаду! — с горечью обратился Жилин к полковнику.
— Ничего, я приму ее, — невозмутимо ответил полковник, и его некрасивое сильное лицо с тяжелой лошадиной челюстью озарилось обаятельной улыбкой. — Приму обязательно.
Жилин с интересом поглядел на него, задумчиво кивнул головой.
— Да, мы еще повоюем вместе.
— А ты что здесь? — вдруг заметил Александр брата.
— У меня направление в бригаду... — замялся Митя.
— Куда ж теперь, — развел руками Жилин, но, увидев огорчение на Митином лице, хлопнул его по плечу: — Ладно, оставайся пока при мне! Для поручений. — И повернулся к Конюке. — Товарищ комбриг, ночевать будем в штабе. С утра поеду к полкам.
Белый дым с шумом вырывался из трубы, в его разрывах ослепительно синело весеннее небо. Ошалелые сороки в панике срывались из-под колес. Жилин стоял у двери, рядом с машинистом, собранный, спокойный. Митя испытывал счастье от этой быстрой езды, от того, что он рядом с человеком, которого в Брянске называют «железным комиссаром», от предвкушения опасности.
Показались первые строения военного городка.
— Гляди, они заставу выставили, — крикнул Жилин машинисту. — Останови-ка там!
В будке было еще трое рабочих. Они подошли к двери, осторожно оттирая Жилина, чтобы выйти первыми.
— Не суетись, ребята, — отстраняя их, строго сказал Жилин и встал на ступеньку. — Товарищи красноармейцы! — воскликнул он, и в голосе его прозвенела такая уверенность и сила, что Митя сразу успокоился. — Когда месяц назад московские рабочие послали меня к вам...
Митя успел заметить через плечо Жилина лица красноармейцев, на которых были растерянность и любопытство. А за солдатскими папахами виднелись знакомые Мите черная техническая фуражка, бекеша с серым воротником. И вдруг оттуда, из-за спин красноармейцев, медленно переворачиваясь в воздухе, полетела к паровозу граната. Сильный удар оглушил Митю. Комиссар молча повалился ему на руки.
Застава быстро отошла от паровоза, потом побежала. А здесь, в паровозной будке, стояла тишина, и пять человек застыли над телом комиссара. Он лежал на черном, засыпанном углем полу...
Паровоз медленно, без гудка шел к Брянску. Люди бежали навстречу, громко кричали, спрашивали, затем останавливались и молча смотрели вслед.
Убийство Жилина потрясло всех.
И все-таки, когда в полдень пришло известие, что оба полка выступили на Брянск и подошли уже к Десне, Фокин заявил, что необходимо снова поехать к полкам. На этот раз почти весь комитет был против. Предлагали держать оборону и ждать подкрепления из Орла и Москвы.
— Вы не верите в людей! — резко сказал Фокин. — Я еду!
Митя никогда еще не видел Фокина таким. На щеках его выступил лихорадочный румянец, глаза сияли. Накинув на плечи пальто, он стоял в дрожках, держась за козлы. Один, без всякой охраны ехал он через длинный Черный мост туда, где на пологом берегу темнело скопище почти шести тысяч человек. На этой стороне стояла наготове пулеметная рота, несколько кавалеристов нетерпеливо гарцевали на гулком настиле моста.
Семен Панков смотрел на ту сторону в бинокль, время от времени отрывисто бросал:
— Движение... Окружают Фокина... Нет, спокойно... Игнат говорит... Кто-то машет ему шапкой... Отчего это он оглядывается? Замолчал?.. — Панков замер, впившись в бинокль. В этот миг не у одного Мити остановилось сердце. — Ух! — выдохнул Панков.
— Что, что там? Говори! — закричали вокруг.
— Игнат рванул на груди рубаху, стреляйте, мол, сволочи...
— Ну, ну, ну! — торопили вокруг, — что ж они-то?
Но там все происходило гораздо медленнее, чем хотелось собравшимся здесь. И только через несколько минут Панков сказал:
— Как будто спокойно... Полки строятся... Двинулись... — И вдруг как закричит: — Назад пошли! В казармы!
Экипаж снова затарахтел по доскам моста.
Необычно принимал бригаду новый комбриг. Из Красноармейского клуба под звуки «Интернационала» вынесли гроб с телом Жилина и установили на лафете, присланном артиллерийским дивизионом. Роты и команды бригады двинулись за гробом. И глаза комбрига медленно и пристально скользили по суровым, угрюмым лицам его бойцов. Вероятно, он думал о том, что ошибки своей эти люди никогда не повторят.
16 марта Игнат Фокин уехал на VIII съезд партии и вернулся домой тяжело больным: заразился сыпным тифом. Лежа в больнице, он рассказывал товарищам о съезде, о Ленине.
Пришли к нему и Александр с Митей.
Фокин лежал слабый, худой, словно высушенный болезнью. Иногда он, забываясь, что-то невнятно бормотал. Рядом сидела жена, не выпускала его руки. Доктор сказал, — и об этом знали в городе все, — сдает сердце, сердце слабеет.
Братья долго сидели у постели, молчали. Вдруг Фокин открыл глаза, ясно посмотрел на них и улыбнулся.
— Вот, все теперь определилось, — сказал он, чуть шевеля губами, — насчет середняка... Расскажите Семену... Панкову. Съезд все решил... Ленин говорил о деревне...
— Помолчи, Игнат, — склонилась над ним Аграфена Федоровна, — тебе нужно беречь силы.
— Как же, — запротестовал Игнат, — о Ленине ведь нужно рассказать! — На миг забылся. А потом посмотрел на жену и неожиданно пошутил: — Грунюшка, если когда-нибудь захочешь развестись со мной... будешь искать предлог... скажи что-нибудь плохое... о Ленине... вот мы сразу и разведемся... — и улыбнулся ей.
Когда у открытой могилы Игната Фокина говорили речи, Митя плакал, не стыдясь, как плакали, не стыдясь, вокруг все. Говорили люди, которые знали его близко или видели издалека, называли дорогим, чутким, стойким.
В молчании стояли полки 3-й Орловской бригады, перед которыми еще так недавно выступал Фокин. Вот вышел товарищ Фокина Григорий Панков, старший брат комиссара полка Семена Панкова. Недавно Григорий потерял жену: она умерла от чахотки. С мертвенно-белым лицом, поминутно облизывая сухие, синие губы, он начал:
— Кто поймет, какая дружба связывала нас с ним, какие годы!.. — Он замолчал, и гулкая тишина повисла вокруг, — И вот мы потеряли... Я потерял... У меня теперь не осталось самых близких... — Григорий снова замолчал и беззвучно затрясся, и никто не решался к нему подойти. Но он все же справился с собой и сказал то, что хотел: — Тут называют его Игнат Иванович. Нам больно это слышать. Для нас он навсегда останется, как в годы подполья, товарищем Игнатом. Запомните и вы его так. Товарищ Игнат! Пусть он останется вашим товарищем в самых тяжелых испытаниях, которые нам предстоят. Пусть он будет в вашем сердце и тогда, когда мы построим всемирный коммунизм!
Через две недели, в середине мая, Митя вместе с 3-й бригадой отправился на Восточный фронт.
Батальон — несколько сотен измотанных, пятые сутки не спавших, плохо вооруженных людей, — растянутый в тонкую цепочку, с неимоверным трудом выдержал одну за другой две отчаянные атаки белых.
Противник отошел уже в сумерках.
Ложбинка, в которой лежал Митя, за этот трудный день была им обжита до последнего стебелька, пропахшего порохом, согретого и примятого его телом. Казалось, кроме этой ложбинки, да кучки патронов под рукой на расстеленном носовом платке, никогда в жизни ничего больше у него не было и не будет...
Только когда сзади затарахтела полевая кухня и раздалось позвякивание котелков и ложек, Митя понял, что можно наконец опустить голову щекой на землю, разжать ладонь, приварившуюся к ложу винтовки, вытянуть замлевшую руку.
Вся степь перед ним до самых холмов, за которыми стоял враг, заполнилась туманом. Он перевел уставшие глаза на высокое небо — половина его была еще добела раскалена дневным зноем, но другая половина уже остывала, багровея и темнея. В глазах все еще копошились черные фигурки, перебегающие по степи, поблескивали штыки атакующих офицерских рот, и от неестественной, необъятной тишины было тяжело до боли в ушах...
Проснулся он от оглушительного металлического скрежета. Возле самой его головы полевая мышка царапала по котелку. Митя мгновенно ощутил сосущий голод и ругнул себя за то, что проспал ужин.
— Чего стараешься, пусто там, — тихо сказал он, и мышка сразу присела, сжалась в комочек, вытянула вверх подрагивающую острую мордочку.
— Съешь кашу-то, ведь с салом, — произнес знакомый голос.
Митя повернулся. Васька Рыжий лежал рядом, курил. Митя заглянул в котелок.
— Ты принес?
— Эге, — лениво протянул Рыжий, — вижу, проспишь...
Митя с аппетитом съел холодную кашу, долго выскребал остатки.
Несколько минут они лежали рядом молча. Потом Митя сказал, не глядя на Василия:
— Сын подрос — не узнаешь.
Василий не ответил, но Митя знал, что он ждал от него слов о сыне и сейчас блаженно улыбается в темноте.
Впереди послышались движение, невнятный говор. Митя насторожился, поднял голову.
— Беляки своих подбирают, — не пошевельнувшись, отозвался Василий.
И они еще долго лежали рядом, молча глядя в звездное небо.
Трудно первые дни на фронте — одному, среди чужих людей. Василий помнил это по себе. В его душе зрела грубоватая, заботливая нежность к этому пылкому веселому пареньку, который так неудержимо и так бездумно рвался в каждое опасное и трудное дело. И ведь Митя был в батальоне единственным, кто мог поговорить с ним о доме, о жене и сыне...
— Медведева к командиру! — прокатилось по цепи.
Митя закинул за плечо винтовку, побежал на зов.
Командир батальона сидел на борту тачанки, свесив ноги, пламя костра било ему в лицо, освещая снизу цыганскую шевелюру, из-под которой сверкали живые, как ртуть, глаза. Кивнул на разостланную на земле карту:
— В разведку просился? Карту понимаешь?
У Мити перехватило дыхание — осуществлялась его мечта.
Как влекло его к этим смелым, отчаянным ребятам, которые по ночам, получив короткий приказ, вскакивали на коней и по двое — по трое уносились во мглу, чтоб пробраться во вражеский лагерь, выхватить там языка и, примчавшись назад, встретить суровую похвалу командира, молчаливое уважение товарищей. Как хотелось ему вот так же небрежно броситься потом у костра на место, оставленное для него товарищами, и так же молча есть из котелка, предупредительно переданного ему по рукам. Как нравилась ему эта традиция молчания, которая окружала разведчика: он никогда не рассказывал о событиях своего таинственного ночного рейда, и его никогда никто не расспрашивал. Только, бывало, подмигнет, заворачиваясь в шинель, чтобы заснуть, и все понимают — было дело!
— Грамотных у нас не хватает. А тут без карты не пройти. Разберешься?
Глаза командира так и жгли его насквозь. Но признаться, что не знает карты, упустить, может быть, единственную возможность стать разведчиком? Нет, ни за что! Он и без карты всюду пройдет.
И, слегка охрипнув от волнения, Митя ответил:
— Разберусь!
Командир соскочил с тачанки, подошел к карте.
— Гляди же! Вот идет дорога. Мельница-ветряк. Затем бугор, видишь... За ним хутор...
Отойдя от командира, Митя наткнулся на Василия.
— Старшим назначили, в разведку! — захлебываясь от радости, шепнул он другу.
Василий, потупившись, угрюмо буркнул:
— Слыхал. Разве ты понимаешь по карте-то?
Но Митя, счастливый, уже несся собираться в дорогу.
Двигаясь почти наугад, чудом находя в темноте дорогу, под утро вышел Митя со своим товарищем к хутору. С бугра открылось внизу в серой дымке селеньице, втиснутое в узкую, темную лощинку. Митя приказал спешиться и поставить коней за бугор, а сам сбежал по крутому склону и с разбегу плюхнулся в сухой колючий бурьян на задах какой-то полуразвалившейся избы.
Мите следовало выяснить, нет ли в хуторе белых, так как на другой день намечалось наступление и хутор лежал на пути движения их батальона, выполнявшего обходный маневр.
Хутор неторопливо просыпался. Хрипло пропели петухи. Где-то звякнула щеколда, завизжали петли. Сонно проворчал что-то старческий голос и, видимо отпихнутая ногой, коротко, нехотя тявкнула собака. Звучно шлепая босыми ногами и кутаясь от рассветной свежести в овчинный полушубок, пробежала молодая растрепанная бабенка и юркнула в ближнюю избу.
По всему было похоже, что военных в хуторе нет. Митя собрался уже вернуться за бугор. Но в эту минуту хлопнула дверь соседней избы, кто-то затопал по ступенькам крыльца, протяжно, сладко зевнул басом, и Митя решил воспользоваться случаем: для верности еще расспросить местного жителя. Вскочил и смело повернул за угол.
— Здравствуйте! — сказал он человеку, который шел ему навстречу, — и замер. На френче, наброшенном на плотные, широкие плечи, тускло золотились погоны.
— Что? Кто такой? — забормотал офицер. Вдруг он понял, одутловатое лицо его стало белым, и, пятясь как-то боком, он с криком прыгнул на крыльцо. Откуда-то рядом с ним появился солдат-часовой, он суетливо срывал с плеча винтовку и щелкал затвором. Митя отскочил за угол избы, побежал через бурьян. Грохнул выстрел. По хутору пошел переполох, залаяли собаки, в разных концах закричали: «В ружье! В ружье!»
Из-за бугра верхом вынесся красноармеец, ведя в поводу Митиного коня. Пока Митя бежал, он быстро, на выбор стрелял по хутору, и Медведев успел вскочить в седло.
— Давай! — во весь голос крикнул Митя.
Они обогнули бугор как раз тогда, когда со стороны хутора поднялась отчаянная, беспорядочная стрельба.
Дикая скачка длилась уже около часа. Лошади стали храпеть и сбиваться. А приметных мест, которые они проезжали ночью, все не было — ни ветряной мельницы, ни заросшей извилистой балочки с родниковым ручейком... Вокруг расстилалась ровная бурая степь.
— Стой! — крикнул его спутник и, подъехав вплотную, решительно соскочил на землю. — Не туда заехали!
Митя с тоской огляделся по сторонам. Очевидно, в спешке они поехали от хутора по другой дороге. Плохо дело! Ведь нужно немедленно предупредить батальон, что хутор занят белыми. А Митя совершенно не представляет себе, в какой стороне свои. Товарищ, маленький, щуплый красноармеец, с тревогой и надеждой смотрел на него:
— Куда же нам теперь?..
— Сейчас сообразим... — спокойно протянул Митя, глядя то на солнце, уже оторвавшееся от горизонта, то на белеющую дорогу, — она убегала далеко, куда глаз хватал. Но в груди у него все больше холодело и в горле поднималась противная горечь. Заблудились!
Лошади жадно выщипывали редкие зеленые стебли. Оглушительно звенела степь кузнечиками. Стало припекать, и запахло полынью. От всего веяло таким покоем, так уверен и спокоен был этот стройный плечистый Медведев с веселыми синими глазами, что маленький красноармеец, растянувшись на земле, завистливо вздохнул:
— Хорошо, кто грамоту знает. Зиркнул в карту, враз видит, где что, куда ехать... И девки тебя, видать, любят...
А Митя в это время смотрел на карту, испещренную волнистыми линиями, черточками, точками, сложными значками, и ничего не понимал. Он грыз и клял себя за легкомыслие, за мальчишеское фанфаронство, которые через несколько часов обернутся предательством: батальон попадет под внезапный огонь противника и будет уничтожен по его вине! Хоть бы понять, что означают эти линии и знаки, хоть бы догадаться! Ах, почему он не выучил этого заранее!.. Митя чувствовал, что готов расплакаться.
— Так. Дело понятное, — со спокойной улыбкой сказал он, складывая карту и пряча ее за пазуху. — Надо ехать прямо на запад, чтоб солнце в спину пекло.
— С тобой не пропадешь! — радостно откликнулся красноармеец.
И, свернув с дороги, они медленной рысью поехали через степь на запад.
Едва стемнело, батальон выстроился в походном порядке. Ездовые спешно увязывали тюки, нагружали повозки. Не более двух десятков людей осталось у костров и на позициях, чтобы обмануть внимание противника. Бой должен был начаться рано утром, и за четыре — пять часов, оставшихся до рассвета, батальону предстояло пройти немалое расстояние до хутора, чтобы занять свою позицию на бугре.
Но командир медлил. Разведчики не возвратились — тревожный признак. Опасно вести людей почти вслепую. Он все Надеялся, вот-вот, в последнюю минуту вернется Медведев. Несколько раз замечал Василия Рыжего, который слонялся возле штабной тачанки и прислушивался к разговорам.
— Что тебе? — остановил его командир.
— Дружка моего все нет... — проговорил Василий, и в голосе его прозвучала просьба.
— Теперь уже некогда искать! — жестко сказал командир. — Идти надо! — Потом впился в него колючими глазами, мгновение подумал и потеплевшим голосом добавил: — Ладно, пойдешь с разведкой, может, встретитесь. — Коротко закончил: — Передай команду «Вперед».
Темная масса людей зашевелилась и с тихим шорохом тронулась — точно ветер прошелся по степи.
Вконец измученные многочасовыми скитаниями по раскаленной степи, голодом и жаждой, под вечер стояли разведчики на вершине холма и с отчаянием смотрели на огромный военный лагерь, раскинувшийся под ними. Дымили походные кухни, горели костры, копошилось множество людей, торчали в небо оглобли бесчисленных обозов, и у самой околицы большого села поблескивали крылья аэроплана. А далеко впереди, почти на горизонте, угадывались линии окопов и заграждений. Это были главные силы белых.
— Все, — глухо сказал Митя. — Дальше некуда.
— Нет, ты мне разъясни, пожалуйста, — жалобно заговорил его товарищ, — чего ж ты весь день в карту смотрел? Чего ж теперь делать?
Представив себе весь ужас разгрома, которому может подвергнуться его батальон в жестокой ночной засаде, Митя схватил за руку товарища и горячо сказал:
— Друг, я во всем виноват! Ничего в этой проклятой карте не понимаю! Главное, своих предупредить. Ведь они на хутор пойдут сегодня ночью...
Маленький красноармеец свистнул от удивления.
— Вот это да!.. — Потом долго молчал и наконец так крепко выругался, что у Мити даже немного отлегло от сердца.
— Значит, одно остается, — заключил красноармеец, — ворочаться под хутор и там ждать своих.
Весь день после того, как они бросили лошадей, он покорно плелся за Митей, не проявляя ни малейшей инициативы. А тут вдруг решительно шагнул вперед и, кинув через плечо: — Запрячь свою карту! Так найду! — быстро пошел на восток. Митя последовал за ним.
Была глубокая ночь, когда они снова подошли к хутору. Там слышалось движение, изредка звякало железо. Кто-то вполголоса отдавал команду, и тотчас раздавался топот сапог или дробный цокот копыт. Чей-то бас громко произнес:
— Пленных не брать, ребята! С богом!..
И вразброд глухо застучали сапоги по укатанной дороге.
Разведчики лежали в высокой траве, напряженно всматриваясь в темноту, сдерживая дыхание.
«Как предупредить? Как предупредить?» — Мите казалось, эта мысль так стучит в его голове, что слышно на весь хутор.
— Если б знать, что наши близко, можно бы выстрел дать, — словно в ответ ему шепнул красноармеец.
Если б знать! Может быть, они подходят уже. А может, еще далеко... Ведь до рассвета добрый час. Но если они подходят... Если вот в следующую секунду там впереди застрочат по дороге пристрелянные пулеметы... И решение у Мити созрело мгновенно. Бесповоротно.
— Доставай гранату! — и первый пополз к плетню, к дороге.
Когда колонна поравнялась с ним, он с силой швырнул гранату в самую гущу. Послышался глухой удар, чей-то стон. Наступила секундная тишина. И затем взрыв. Гулкое эхо раскатилось над степью. И началось. Крики. Стрельба. Почти сейчас же неподалеку взорвалась еще граната. Митя бросился туда вдоль плетня. Товарищ его лежал здесь же в огороде и методически постреливал. Митя упал рядом с ним и тоже стал стрелять. Разведчиков заметили. Постепенно огонь белых сосредоточился на них.
Небо посветлело, и теперь было видно, что они лежат почти в центре села. Стали отползать к земляному погребу, поросшему травой. Но и там укрыться было невозможно. Справа, перелезая через плетни, к ним бежали офицер и несколько солдат.
Митя высыпал на землю последние патроны — отходить было некуда.
Сперва он только увидел, как кто-то, делая саженные прыжки, спускался по склону бугра к селу. Человек этот нес на плече что-то громоздкое, странно размахивал рукой и кричал. Тут Митя заметил, что офицер целится из-за плетня. Прижавшись к земле, Митя выстрелил в него, но промахнулся. Офицер перелез через плетень, пошел прямо на разведчиков, но на полдороге остановился и вдруг, повернувшись, хромая, медленно побежал назад. И тогда Митя наконец услышал:
— Держи-и-ись!..
Там, на склоне бугра, Васька Рыжий пристроил свой пулемет и бил оттуда остервенело, длинными очередями, неистово чертыхаясь и матерясь. Издалека донеслось «ура-а!..»
— Наши-и! — радостно тонким голосом вопил за Митиной спиной маленький красноармеец.
Белые бежали врассыпную, бросая оружие, повозки, лошадей.
Митя выпрямился во весь рост и, потрясая над головой винтовкой — кончились патроны, пошел навстречу Василию, крича что-то нелепо восторженное.
Василий привстал на одно колено, потом нога его как-то странно медленно подвинулась, поползла. И, обеими руками прижав к груди пулемет, в обнимку с ним он покатился с бугра в ржавый колючий бурьян.
3-я Орловская бригада на Восточном фронте проявила истинный героизм.
Для Мити же началась настоящая, трудная школа войны, в которой ему предстояло многому научиться, не только чтению топографических карт.
Заседание Военно-революционного Совета Брянского укрепрайона 25 сентября 1919 года затянулось до полночи — Деникин подходил к Орлу.
Александр Медведев подписал протокол заседания, попрощался с членами Совета и поспешно вышел. Он торопился в Чека.
В городе почти не было света, и Александр в густой мгле ощупью, скользя по мокрой дороге, спускался с Покровской горы. Ему казалось, что все вокруг полно тревоги и вражды: злобно притаились темные обывательские дома, трусливо обезлюдели улицы, даже собаки не брехали. Все затаилось в ожидании — чья возьмет.
Напряжение борьбы достигло огромного накала. Вчера наложили контрибуцию на городских купцов и взяли пятнадцать заложников, а ночью в городе уже кем-то расклеены листовки о «зверствах» Чека. Вся волчья свора завозилась. На улицах Брянска появились анархисты, отсидевшие после прошлогодних эксцессов, и тотчас же начались в городе разговоры о забастовках на заводах. В штабе 14-й армии на днях схватили деникинскую шпионку, пытавшуюся выкрасть оперативные документы. А сегодня утром на складе Арсенала обнаружилось хищение ста килограммов пироксилина. Конечно, вполне возможно, что эти события не имеют между собой прямой связи. Просто приближение Добровольческой армии воодушевило все враждебные силы. На этом сегодня особенно настаивал Цеховский, которому Александр поручил расследовать дело о краже пироксилина.
Цеховский посмеивался над провинциальной манией заговоров: «Во всяком преступлении ищи спекуляцию. Смутное время — каждый торопится урвать кусочек». И надо признать, он виртуозно распутывал спекулятивные комбинации, вылавливал спекулянтов и в этом деле был незаменим. Историю с пропажей пироксилина он тоже объяснял чистой спекуляцией. «Спекулянты ждут Деникина, запасаются товаром. Я найду вам эту взрывчатку в какой-нибудь бакалейной лавочке в самом Брянске».
В его предположениях было много убедительного, и многие верили этому, хотели верить. Даже сегодня, когда Медведев просил санкции на обыск в монастыре в Белых берегах, ему отказали. Сотрудник земотдела, тихий земский агроном, покраснев, кричал тонким голоском:
— Опять заговоры?! Чека разрушает образцовое хозяйство! Вот где контрреволюция! — Он докричался до того, что назвал монахов пролетариями и объявил о врастании монастырских хозяйств в социализм. Над этим, конечно, посмеялись, но обыскивать монастырь не разрешили.
— Положение не столь серьезно, как тебе мерещится, — сказали ему.
— Нервы у тебя сдают, Александр, паникуешь, — так заключил председатель Совета.
Но Медведев ничего не мог с собой поделать: теперь ему казалось подозрительным все, даже поведение земотдельца.
Он отдавал себе отчет в том, как опасно поддаться мании подозрительности — предела тут нет. Но когда думал о судьбе революции, о том участке борьбы, который ему доверили, сознавал, как важно десять, двадцать, сто раз проверить каждый факт, пока не останется ни тени сомнения.
Вдруг мелькнула тревожная мысль — он остановился. Только что он подписал протокол, пятым пунктом которого значилось... Он даже ясно увидел эту страничку:
С л у ш а л и:
5. Заявление Коллегиального Правления объединенных церквей г. Брянска о приносе и принятии и хождении по домам г. Брянска из Свенского монастыря иконы Свенской Божией Матери.
П о с т а н о в и л и:
5. Разрешить.
Да, да, у него тогда же шевельнулось подозрение. Казалось бы, обычный крестный ход... Однако в последнюю неделю монахи белобережного монастыря зачастили в гости к враждовавшим с ними свенским собратьям. Что, за внезапная дружба? Разве это не удивительно? А многочисленные паломничества в Белые берега самых странных паломников, в том числе и женщин. Недаром его удивило тогда появление у монастыря этой Хрусталочки — Таисии Простовой... И еще более тяжелое подозрение возникло у него, так что даже холодок пробежал в груди и он попытался отогнать эту мысль. Но в следующее же мгновение взял себя в руки: значит, нужно проверить.
Он был так погружен в свои мысли, что вздрогнул от шепота совсем рядом, почти у самого уха.
— Кто? В чем дело? — спросил Александр свирепо и чиркнул зажигалкой. Прыгающее пламя осветило в черной нише ворот смущенное лицо девушки с изломанными пушистыми бровями, с поджатыми губами, удерживающими озорной хохот, и гневную курносую физиономию юноши, готового ринуться в смертельную драку.
— Ладно, ничего, — буркнул Медведев и быстро пошел, улыбаясь в темноте. Он шел мимо собора, мимо рынка и теперь видел, что улицы совсем не безлюдны: во многих углах темнели застывшие пары. Громко стуча сапогами по булыжной мостовой, прошагали три человека с винтовками — рабочий патруль. А на дворе, где стоял караульный батальон, тихо и страстно пела гармонь. На душе у него становилось легче. Жизнь не затихает, жизнь идет! Все нежное и прекрасное живет, живет на зло всем чертям!
Он весело кивнул часовому и вошел в дом Брянской чека.
Еще неделю назад, когда обозначилось направление удара деникинской армии, коммунисты Брянска и Бежицы перешли на казарменное положение. Ночевали в тех же комнатах, где днем работали.
Сотрудники встретили Александра тревожным молчанием. Он мгновенно почувствовал: беда!
Ответственный дежурный положил перед ним на стол телефонограмму из ВЧК. Медведев дважды перечитал:
«Сегодня, 25 сентября, озверевшими контрреволюционерами брошена бомба в зал заседаний Московского Комитета партии большевиков. Много жертв. Преступники не задержаны. Примите меры на местах. В ответ на белый террор мы обязаны усилить красный террор. Революция в опасности».
В ту ночь никто в Чека не ложился. До утра удалось арестовать трех анархистов, находившихся в городе под вымышленными именами.
Часа в три ночи к Медведеву вбежал Цеховский. В отличие от других сотрудников он был, как всегда, аккуратно выбрит, подтянут, выутюжен. Он радостно улыбался.
— Александр Николаевич, следы пироксилина найдены!
— Как? Где? Рассказывайте! — встрепенулся Медведев.
— О, у меня есть один замечательный босяк, — тонко улыбнулся Цеховский. — Дайте мне пять человек и две повозки, через два часа пироксилин будет тут.
Щеголеватость, с которой работал Цеховский, одновременно и нравилась и раздражала. Словно для него все это был постоянный парад, непрекращающийся спектакль. Но работал он действительно ловко. И когда за окном весело протарахтели повозки, Медведев взглянул на часы: он знал, через сто двадцать минут ящики с пироксилином внесут в его кабинет.
Однако вскоре все еще больше осложнилось. Едва отъехал Цеховский, к Медведеву размашисто ввалился восемнадцатилетний Гриша Семичастный, по собственным словам до революции плававший на какой-то черноморской посудине; на ленточке его бескозырки сохранились расплывчатые остатки букв.
Гриша небрежно козырнул и проговорил, гнусавя:
— Начальник, есть шанс!
— Семичастный, не кривляйся! — осадил его Медведев. Он упорно отучал Гришу от этого «флотского» жаргона.
— Ладно, серьезное дело, а ты на мелочи кидаешься!.. — обиделся тот. — Слушай, я сейчас с вокзала. Оказывается, неделю назад в Москву был отправлен товарный вагон под охраной двух красноармейцев. У начальника вокзала спрашиваю, какой груз. Говорит, военный. Ну, кроме штаба четырнадцатой — некому. Я — туда! Не пускают. Шум. Я рвусь. Мандат сую. Мне под нос — пушку. Драка. Думаю, еще посадят. А тут вы ждете. Штука? Смотрю, выходит кто-то — синее галифе, черная косоворотка с ремешком, глаза черные, усы черные. Все козыряют. Конец, думаю, начальство новое — упекут. А он взял мандат, расспросил. Смотрю, смеется. И вот, верьте — нет, за плечи меня обнял. Улыбка у него такая счастливая, будто брата родного увидел...
Гриша обвел сияющими глазами чекистов, собравшихся на его громкий рассказ.
— И говорит: «Человек врагов Советской власти ловит, а вы задерживаете! Пропустить и показать документы — отправляли мы там что-нибудь в Москву или нет». — И пропустили! Верите — нет? И знаете, кто он такой?!
— Орджоникидзе, — ответил Александр. — Он назначен членом Реввоенсовета 14-й армии.
Гриша с восторгом расписывал подробности встречи, но Медведев вернул его на землю.
— Что же ты там выяснил, Гриша?
— А, да! — Гриша вытянулся и отчеканил: — Четырнадцатая армия за последнюю неделю ни одного товарного вагона в Москву не отправила.
И вот тогда-то Медведев впервые совершенно ясно сказал себе, что в товарном вагоне в Москву под охраной двух мнимых красноармейцев был отправлен украденный пироксилин и что Владислав Цеховский знал об этом. Александр даже не мог объяснить себе, на чем основана его уверенность. Ведь Цеховский работал безупречно. Но появление Таи в монастыре, поведение Владислава в дни мятежа гарнизона, когда он так и шнырял возле штаба бригады, настойчивость, с которой он все валил на спекулянтов, — это вместе с антипатией, питаемой к нему Александром, укрепляло его вывод. «Нет, нет, сначала проверить, тщательно проверить, — останавливал себя Медведев, — еще слишком многое неясно».
— Спасибо. Иди отдыхай, Семичастный!
Заперев дверь за Гришей, в третий раз приступившим к рассказу о своей счастливой встрече, Медведев стал обдумывать, как он поступит, когда Цеховский явится и начнет объяснять, почему не привез пироксилин. Ведь,это будет первая проверка для Владислава.
Уже рассветало за окном, когда Цеховский вошел в кабинет председателя Чека. С ним пять бойцов, ездивших на операцию, они угрюмо смотрели в пол. Цеховский был растрепан, ворот кителя расстегнут, одна пуговица оторвана. Брови его нервно прыгали.
— Где спекулянт? — тихо спросил Медведев.
— Александр Николаевич, он неожиданно открыл стрельбу... — растерянно стал оправдываться Цеховский. — Я хотел ворваться через окно. Он бросился на меня... И кто-то из ребят уложил его...
— Да, вот как вышло, — подтвердил один из бойцов. Медведев поглядел на них. Это были надежные ребята, коммунисты, которых он знал много лет.
— Досадно, — сказал он, отвернувшись. — Значит, пироксилин не нашли... — Волнуясь, прислушивался он к интонации, с которой ответит Цеховский. А тот удивленно взглянул на Медведева и с обидой воскликнул:
— Что вы, Александр Николаевич! Привезли! В сарае обнаружили. Все сто килограммов, как в аптеке!
Медведев вспоминал потом, какое огромное облегчение, настоящую радость испытал он, когда ребята внесли в кладовую запаянные металлические ящики.
Широким, открытым жестом пожал руку Владиславу, сказал от самого сердца:
— Спасибо. Большое спасибо! Иди спать. Домой иди. Теперь до утра ничего не случится. Подробности расскажешь завтра. А ведь я сомневался...
Цеховский, прищурившись, посмотрел ему прямо в глаза, спокойно поблагодарил, напомнил бойцам, чтобы прибрали коней и повозки, и не спеша ушел.
Перед тем, как подняться к себе в кабинет и лечь спать, Медведев записал номер и вес каждого ящика. Запер дверь, поставил часового. Улегшись на диване, собираясь задуть лампу, уже слипающимися глазами пробежал колонку цифр, попытался сложить... Сознание путалось, сто килограммов никак не получалось. Но им овладело упрямство, решил заставить себя произвести это несложное действие — неужели не справится с усталостью! Широко открыл глаза, пересчитал. Помотал головой, пересчитал снова. Замер. Потом вскочил и, не надевая сапог, босиком сбежал в кладовую. Там он снова осмотрел каждый ящик, снова аккуратно списал цифры, снова сложил... Он долго сидел на каком-то сломанном стуле с высокой и холодной кожаной спинкой, старался взять себя в руки, все тщательно обдумать, оценить, принять решение... В ящиках, которые привез Цеховский, было сто тридцать килограммов пироксилина!
Утром 26 сентября Митя Медведев сошел с поезда и, не заходя домой, явился в Чека навестить брата.
Александр будто и не удивился ему, будто и не было этого знойного черного загара на сухих скулах, этих по-солдатски коротко остриженных волос, грубоватой возмужалости во всем облике Мити.
Они сидели друг против друга, одинаково положив руки на широко расставленные колени.
Митя сдержанно, по-взрослому чуть подтрунивая над собой, рассказывал о своих первых боях под Мелекессом. Да, сначала он здорово робел. Но у него оказался верный друг — пулеметчик Василий. Жене его привет везет, сам Василий в госпитале... Вообще бригада дралась геройски. Даже не верится, что эти люди бузили весной. Бригаду теперь переводят под Питер: Юденич наступает. Митя по пути заехал, на два дня. Теперь он порученец при комиссаре.
Александр внимательно, почти строго смотрел на него, вдруг сказал:
— Расскажи подробно о Цеховском — все, что помнишь, что видел, что знаешь.
— Есть улики? — прямо спросил Митя.
— Нет, улик нет, — ответил Александр, — а есть только моя твердая уверенность. Но этого мало! Пожалуйста, расскажи о нем все. Очень важно. Понимаешь? Очень.
Митя пытался убедить себя, чего вся эта история ему уже совершенно безразлична. Однако после разговора с братом он очень медленно шел пыльной дорогой к своей Бежице, не удержался и свернул к тому спуску у реки, где когда-то ночью стоял в двух шагах от Хрусталочки и Владислава...
Отец очень постарел: сгорбился и стал ходить легче, почти невесомо. Мать удивила: стала еще проворнее, шумнее. И, оказывается, главная в доме — она! Месяц назад побывала в Москве, привезла оттуда букварь — учит азбуку.
— На что тебе, ворона, — смеются соседки.
В ответ она весело блестит глазами.
— Газеты читать! Воюем ведь!..
Мите очень обрадовалась и, продолжая неистово носиться по дому, теперь все время улыбалась. Но когда ночью примчался взволнованный Александр, всех всполошил и потребовал, чтобы Митя немедленно ехал с ним в Москву, она, погладив его стриженую голову, сказала:
— Езжай, езжай, Митя. Видишь, прискакал, значит, больно нужно.
Поезд тащился от Брянска до Москвы почти восемнадцать часов. Братья были одни в купе. Александр спал, подстелив шинель, подложив под голову портфель. Митя сидел напротив у окна, смотрел в ночь, на черный занавес леса. Занавес иногда раздвигался, показывая спящие полустанки с зелеными светлячками у стрелок, с лунными отблесками на рельсах, мертвые железнодорожные составы, людей и мешки, сваленные в груды на платформах... Итак, он едет на очную ставку. Соображения председателя Брянской губчека в Москве сочли убедительными. Арестовано несколько подозрительных, прибывших из Брянска, они отрицают всякую связь с анархистами, называют себя вымышленными именами. Александр сказал Мите, что подробностей не знает, но убежден: Петр среди них. Митя должен его опознать. Александр уверен, что существует связь между анархистами, Цеховским, пропажей пироксилина и взрывом в Москве.
Митя смотрит в окно, почти не видя, чтобы только через много лет с удивлением обнаружить: каждая подробность осталась в памяти, даже синее мученическое лицо старика, прижавшееся к стеклу на какой-то короткой остановке. Сколько суток старик ждет поезда?
Митя не испытал радости, когда поверил в то, что Владислав враг. Ему было больно за Таю. Все это было слишком грязно для нее.
Сто тридцать килограммов пироксилина — вот что окончательно убедило Александра. Значит, сведения о том, что пропало именно сто килограммов, неточны. А раз так, то, возможно, украдено и не сто, и не сто тридцать, а гораздо больше... Новая, тщательная проверка показала: он прав — недоставало трехсот пятидесяти килограммов. Во время вторичной проверки заведующий складом застрелился.
Почему же Цеховский так уверенно отрапортовал, что сто килограммов найдены? Он, видимо, не подсчитал вес — был слишком уверен. Возможно, сам распорядился, чтобы в сарае было приготовлено ровно сто килограммов. Исполнители подвели его: ошиблись в счете. Главного же свидетеля он сам убрал. В нарочно вызванной перестрелке нетрудно было сделать это незаметно. А представить кражу как простую спекуляцию, доказать, что весь украденный пироксилин остался в Брянске, было необходимо, чтобы никто не заподозрил, что часть пироксилина отправлена в Москву — двести двадцать килограммов!
Да, все это вполне правдоподобно. Осталось выяснить, для кого предназначалась взрывчатка в Москве? И тут Александр вспомнил Митин рассказ: Цеховский и анархист Петр встречались в одной московской квартире на Арбате, где гостила у тетки Тая. Анархисты! Если взрывчатка отправлена за несколько дней до 25 сентября, то вполне возможно, что брошенная в Леонтьевском переулке бомба начинена ею. И, наконец, случайно ли все эти события совпали с наступлением Деникина и Юденича?
Дальше медлить было нельзя.
Медведев телеграфировал Дзержинскому, добился разрешения Военно-революционного Совета на обыск в монастыре в Белых берегах. Отец Афанасий был застигнут в обществе трех деникинских офицеров, из которых один сперва пытался изъясняться по-русски, но после двух — трех неудачных попыток вытащил документ со львом и заговорил на чистейшем английском языке. В келье отца Афанасия было найдено пятнадцать новеньких, свежесмазанных винтовок. Пять деникинских офицеров отдыхали в монастырской гостинице. Они отстреливались и были перебиты, за исключением одного. Выскочив в окно, тот исчез, просто растворился. Говорили, что это был граф, крупнейший местный помещик. Арестованных везли в Москву в соседнем вагоне.
Какое же место занимал Владислав в этом клубке событий?.. Митя вспомнил один давний вопрос Александра: «Послушай, а эта твоя хрустальная вазочка верует в бога?» Неужели брат и ее подозревает?!
Растормошить Александра было нелегко. Наконец он потянулся, зевнул.
— Не понимаю, как ты можешь сейчас спать! — с раздражением сказал Митя.
— Я очень устал, — кротко ответил Александр.
— Какие показания дал настоятель? Он назвал Таю?
Александр покачал головой.
— Нет, ее он не назвал.
— Почему же ты когда-то спросил?..
Александр пожал плечами.
— Перед мятежом ее заметили в Свенском монастыре.
— Ну и что?
— Ты же сам объяснил мне, что делать ей там было совершенно нечего.
Митя долго молчал. Потом с трудом произнес:
— Ужасно, Шура. Неужели она... столько лет...
Александр положил руку ему на колено.
— Она могла ничего не знать. Могла быть просто слепым орудием...
— Как я! — горько усмехнулся Митя. — Ведь это я просил тебя взять на работу Цеховского.
— Все мы еще слишком доверчивы. Он привез рекомендательное письмо из ВЧК...
— Цеховский арестован?
Александр устало прикрыл глаза.
— Ты думаешь, так это просто. Он был не один. Через кого-то он передавал сведения... Нужно раскрыть всех. За ним следят.
Они опять помолчали. И снова Митя заговорил:
— Разве может быть что-нибудь страшнее, Шура, чем перестать верить в человека!.. Когда дружба, понимание, родство души — все человеческое, что казалось вечным, твердым, как... как камень, вдруг оказывается самым непрочным, самым...
У него прервался голос.
— Да, это тяжело, — отозвался Александр.
— Как бы я хотел, Шура, чтоб завтра Петра не оказалось среди этой банды! — воскликнул Митя.
Александр, не ответив, снова лег, захрапел. А Митя до утра просидел, прижавшись щекой к стенке вагона.
Вцепившись в мокрое, скользкое крыло дрожек, Митя едва успевал замечать окружающее — пустынные улицы ранней Москвы, длинные черные очереди, неподвижными тысяченожками прилепившиеся к домам, и огромные плакаты в кровоподтеках красок: могучие рабочие с десятипудовыми молотами, красноармейцы в остроконечных шапках, оскаленные клыки Колчака, Деникина, Юденича...
У подъезда многоэтажного темно-оливкового здания Митя ждал, пока Александр получит пропуска. Дождь прекратился. Стало светло. У тротуара понуро дремала худая кляча, вися в оглоблях дрожек. Из подвала под облезлой вывеской выполз заспанный мужчина в сапогах и поддевке, с ведром. Зевая, он медленно пересек площадь, и выплеснул рыжие помои в сухую чашу чугунного фонтана.
В рассветную тишину впечатался дробный стук подошв. Молчаливая, плотная группа людей в гражданском с винтовками за плечами шла по мостовой.
И вдруг с Софийки выкатилась целая толпа девчат в разноцветных косынках и понеслась вниз, перекликаясь. Маляр, подвесив к стремянке ведерце, начал замазывать на стене дома напротив огромные черные буквы «Торговля А. И. Кашкина».
К Мите быстрой, подрагивающей походкой подошел тонконогий старик с длинной полотняной сумкой в руке. Он резко остановился и, неприязненно морщась, спросил:
— За углом дают?
— Что? — не понял Митя.
— Что? — старик вздернул плечи. — Хлеб! Свободу мы уже получили, осталось пустячок получить — хлеб! Хлеб! Хлеб дают за углом?
— Простите, я не знаю, я впервые в Москве...
Старик приблизил колючие серые глазки к Митиному лицу и неожиданно захихикал:
— Солдатик! Воюешь! Опять воюешь! Теперь за что? Вот за этот домик? — он ткнул пальцем в стенку. — Не волнуйся, солдатик, я не буржуй. Я профессор. Я гуманист. И я хочу жрать! А ты — неграмотный солдатик, ты можешь жить духовными порывами! Хххи!.. — и, подрагивая коленками, старик побежал за угол.
Митя еще был полон зноя приволжских степей, он еще слышал прерывистое дыхание товарища, лежащего рядом в цепи, чуял смертельную опасность боя. Но он уже ощущал и ту напряженную, непрерывную дрожь борьбы, которая сотрясала все клеточки рождающегося государства, которая здесь, в тылу, была еще тяжелее и, может быть, еще острее, чем на фронте.
В кабинете Дзержинского из-за ширмы выглядывала спинка железной походной кровати.
Дзержинский стремительно повернулся от окна, обжег коротким взглядом больших темных глаз.
— Наконец! Садитесь!
Он шагнул к ним, заглянул в глаза, спросил:
— Вы не возражаете, если я сейчас при вас допрошу? — Подошел к двери, обратился к кому-то в коридоре: — Пожалуйста, приведите его. — Заходил по комнате.
— Едва терпения хватило вас дождаться! Донесения ваши, товарищ Медведев, оказались очень важными, чрезвычайно важными. А пироксилин найден! Эти мерзавцы собирались взорвать Кремль. Они рассчитали — требовалось шестьдесят пудов. Важно узнать, достали они остальное? Где-то под Москвой у них склад.
В своих мягких охотничьих сапогах он двигался порывисто и удивительно легко и красиво. Глаза его смеялись и страдали. Ни у кого никогда больше Митя не видел таких глаз.
В сопровождении конвойного вошел высокий плотный человек в серой бекеше. Развязно прошел к столу, небрежным движением подвинул стул, опустился, огляделся по сторонам. И увидел Митю. Он весь напрягся, подобрался, полные щеки стала медленно заливать синева.
Митя сразу узнал человека, который вместе с Петром принимал оружие в федерации анархистов, человека, чья серая бекеша мелькала среди солдат во время мятежа брянского гарнизона, того, кто швырнул гранату в Жилина.
Человек в бекеше посмотрел Мите в глаза, устало повернулся к Дзержинскому.
— Да, — сказал он, — я анархист.
Дзержинский, внимательно наблюдавший за ним, кивнул.
— Видите, Лямин, напрасно упорствовали. Где взрывчатка?
— Не знаю.
— Где конспиративная квартира? Где явка?
Лямин беззвучно шевельнул губами, не ответил.
Дзержинский, пристально глядя на него, повторил вопрос.
— Не могу, — еле слышно прошептал Лямин, — я не могу... слово рево... революционера...
— Не смейте! — стукнув ладонью по столу и покраснев, вскричал Дзержинский. — Не смейте пачкать слово «революция»! Вы продали ее трижды. Вы и эсер Черепанов в одном гнездышке с Деникиным, с Юденичем, с Гурко, с кадетами. Вы убиваете из-за угла лучших сыновей революции. Вы стали наемными грабителями и убийцами. И вы смеете произносить это священное слово!
Лямин молчал.
Дзержинский остановился перед ним.
— То, что вы мне сейчас скажете, не изменит вашей судьбы. Я лично буду настаивать на самом строгом приговоре. Но вы хоть на йоту искупите свою вину перед революцией. — И, помолчав, снова, с силой: — Где склад взрывчатки? Где явка? Где конспиративная квартира?
Не шевельнувшись, Лямин сказал неожиданно будничным тоном:
— По Казанской дороге. В Красково. Там все.
Съежившись, уставясь в одну точку, он скороговоркой рассказывал о том, как под Брянском на хуторе у Малалеева прятали оружие и взрывчатку, как везли их в Москву, как на даче в Красково делали бомбы, там же писали и печатали антисоветские листки. Бросили бомбу в зал заседаний в Леонтьевском переулке — рассчитывали, что там Ленин.
Лямин говорил долго, больше часа, назвал много имен. Одного только имени он не упомянул ни разу. Когда он кончил, Митя попросил разрешения задать вопрос:
— Где Петр?
Лямин помедлил, глухо сказал:
— С нами. На даче. В Красково.
Когда его увели, Дзержинский некоторое время молча, задумавшись, сидел за столом, подперев рукой голову. Потом устало поглядел на Медведевых.
— Мы пока больше болтаем о красном терроре. А белый террор действует вовсю. — Глаза его осветились гневом, он опустил руку на стол, сжал кулак. — Все отребье объединилось. Создали где-то в Москве центр, готовят восстание. Ждут Деникина... — Он не смог спокойно усидеть за столом, неукротимая сила вскинула, толкнула снова шагать по комнате. Задержавшись перед Александром, сказал: — Ищите связь с Пилсудским. В Польше идет скрытая мобилизация. Наступление Деникина, нажим Юденича, восстание внутри, убийства большевиков, подготовка в Польше — единый план. Они быстро нашли связи. И Брянск — перекресток всех путей. Очень удобный пункт. Где-то там сидит связной. Есть данные. Поищите!
— Будет сделано, Феликс Эдмундович! — ответил Александр и встал.
Дзержинский протянул руку.
— Спасибо. Этот долго упирался. Увидел вас, понял, что разоблачен.
В коридоре Митя остановил брата.
— Шура, я должен участвовать в операции в Красково.
Александр кивнул.
— Хорошо, я узнаю, кто будет руководить операцией.
Шли редкой цепью в темноте. Под ногами чавкал болотистый луг. Поднялись на железнодорожный мостик, чтобы перейти речушку, снова спустились на луг. Дача оказалась совсем рядом, у берега. В доме было темно, только одно из занавешенных окон пропускало слабый желтый свет.
Впереди послышался тихий говор: встретились с цепью, подходившей с другой стороны, кольцо замкнулось.
Человек в кожанке, шагавший слева от Мити, передал вполголоса приказ:
— Оружие к бою — вперед!
Митя сжал рукоятку пистолета, спустил предохранитель.
У забора мелькнул тонкий силуэт женщины, послышался взволнованный окрик. Почти тотчас же сухо ударил пистолетный выстрел. Надсадно залились собаки. Где-то далеко, с другой стороны дачи, щелкнул еще выстрел. Затем наступила короткая мертвая тишина. Митя приготовился к тому, что сейчас навстречу ему выйдет Петр, и знал, что сумеет выстрелить. Он успел сделать еще несколько шагов, когда впереди, словно под землей, раздался мощный глухой удар. И затем в течение мгновений перед ним, как во сне, стали непрерывно изменяться очертания дачного дома. Крыша сложилась гармошкой, середина медленно опустилась, потом поднялась, выпятилась верблюжьим горбом, один конец встал торчком, а другой круто упал вниз. В следующее мгновение через провал крыши взметнулся фонтан искр, за ним столб пламени. Митя услышал треск ломающихся балок, визг вырываемых гвоздей, звон стекла. Вскоре все эти звуки покрылись ровным сухим шорохом огня.
Дом сгорел не весь. При бледном предутреннем свете в развороченной комнате Митя увидел Петра. Отброшенный взрывом, он лежал в углу, придавленный рухнувшей балкой. Лицо Петра, землистое, обросшее, страдальчески исказилось, из-за крючковатого носа тускло блестел широко открытый глаз...
Когда чекист в кожанке нагнулся над мертвым Петром, чтобы обыскать, Митя быстро вышел из комнаты.
На другой день, прощаясь с братом на вокзале, Митя сказал ему:
— Ты был прав, Шура. Вернусь из Питера, отвоюю, стану чекистом. Возьмешь?
Александр обнял его и крепко поцеловал.
Облегчая Деникину продвижение к Москве, 28 сентября Юденич начал наступление на Петроград. Первые три недели для Юденича были успешными. 20 октября его войска подошли к Пулковским высотам.
3-я Орловская бригада была спешно переброшена на лужский участок Петроградского фронта.
Перерезав в начале октября Варшавскую железную дорогу, противник занял станцию Струги Белые и добился расчленения войск 7-й армии. Над Петроградом нависла смертельная угроза. Не давая Юденичу развить успех, 15-я армия 26 октября перешла в наступление на лужском направлении. 3-й бригаде было назначено освободить Струги Белые.
За несколько дней перед наступлением в штабе бригады появился начальник особого отдела. Он подолгу разговаривал с командиром, комиссаром, ездил в полки. Как-то вечером, зайдя в штабную канцелярию, Митя увидел, что чекист, сидя за столом, спит. Его голова лежала на кипе документов, которые он перед тем просматривал. В комнате больше никого не было. Митя повернулся, чтобы выйти, когда чекист поднял голову. Несколько секунд он смотрел на Митю, не узнавая, потом вспомнил:
— А-а, Медведев! — Он хорошо знал Александра и всегда дружелюбно здоровался с Митей. — М-мда, задремал. — С силой, обеими руками взъерошил свои жесткие полуседые волосы. — Вот видишь, редисок ищу.
— Кого? — переспросил Митя.
— Редисок. Не понимаешь? — он хмуро улыбнулся. — Сами они себя так называют. Снаружи красный, внутри белый — редиска.
— Ну, у нас в бригаде таких нет! — воскликнул Митя. После Мелекесса ему казалось, он может поручиться за каждого.
Чекист насмешливо глянул на него и снова склонился над документами.
— Неужели вы всерьез думаете, что среди нас есть предатель? Или среди тех, кто подписывал вот эти приказы? — волнуясь, заговорил Митя. — Как можно не доверять тому, с кем воюешь рядом!
— А ты думаешь, это легко — не доверять?.. Мы на вашем участке второго шпиона ловим. Бывший офицер Стельмахович оказался немецким агентом. А здесь против нас офицерские роты. Английские винтовки. Разрывные пули. Достаточно одной заранее рассчитанной ошибки в приказе, — он с силой придавил пачку бумаг, — чтобы погубить тысячи бойцов. Открыть Питер! Ты думаешь об этом?
Когда Митя вышел из штаба, все уже казалось ему подозрительным.
...Это было мучительно — смотреть в ясные глаза комбрига и не верить, вслушиваться, вгрызаться в каждое слово.
Он заставлял себя вспоминать сказанное, проверять, обдумывать. Он стал записывать любое приказание комбрига, чтобы потом выяснить, к чему оно привело. Конюка, очевидно, ни о чем не догадывался. Он любил молодого пылкого порученца комиссара, часто беседовал с ним, расспрашивал о настроении бойцов.
Митя все время ощущал в груди тяжелый груз недоверчивости. Все чаще казалось, что слова комбрига фальшивы, что он скрытен, что приказы его неправильны. Тогда этот невысокий человек с непропорционально большой, тяжелой головой, чужестранец по происхождению, казался ему врагом.
Вечером 25 октября Митю вызвали в штаб бригады. Конюка, пожевав своими лошадиными челюстями, объявил:
— Медведев, противник начал перегруппировку. Пусть даже завтра утром мы получим приказ о наступлении, будет уже поздно, если мы позволим белым закрепиться на железной дороге. Нужно сейчас же взять пункт Струги Белые и держать до подхода наших основных сил. Отправляйтесь немедленно на плюсский участок. Вот мой приказ — передайте командиру полка.
Митя взглянул на комиссара. Тот кивнул утвердительно.
Все Митины сомнения ожили с новой силой. Самовольная операция, без разрешения высшего командования! Не готовится ли комбриг погубить один из своих полков? Митя осторожно спросил:
— Мне можно остаться там, принять участие?
Уловив странную нотку в его голосе, Конюка удивленно посмотрел на него, переглянулся с комиссаром.
— Можно, товарищ Медведев.
Весь день шел жестокий бой. В районе станции сосредоточились офицерские части Булак-Булаховича. Красноармейцы с почерневшими от пыли и ненависти лицами медленно продвигались вперед под сплошным пулеметным огнем. Дважды Митя со всеми поднимался в атаку, и оба раза атака выдыхалась и приходилось возвращаться к своим случайным укрытиям. Когда поднялись в третий раз, когда Митя окончательно решил, что совершилось предательство, пулеметы противника замолчали. Офицеры, залегшие под железнодорожной насыпью, побежали в беспорядке на запад, в сторону Чудского озера. А наперерез им двигались цепи красноармейцев, и впереди всех, размахивая маузером, шагал коренастый человек с большой, тяжелой головой. 15-я армия шла в наступление. Это было 26 октября.
Увидев Митю в штабе, комбриг улыбнулся. С легким сердцем смотрел Митя в его некрасивое, но такое мужественное и открытое лицо.
— Приказ выполнен, товарищ комбриг, пункт Струги Белые...
Неожиданно, впервые за все время, что Митя его знал, комбриг пошутил:
— Были белые, а стали красные, товарищ Медведев! А? Верно? — И залился веселым смехом.
Потом серьезно добавил:
— Распорядитесь, чтобы у въезда в населенный пункт поставили новый указатель — Струги Красные. Теперь уже навсегда Красные.
В эти дни в Петрограде был окончательно раскрыт широко разветвленный военный заговор, возглавляемый бывшим начальником штаба 7-й армии, оборонявшей Петроград, Люндеквистом. А к концу ноября сформированное в подполье временное правительство во главе со статским советником Быковым было арестовано и находилось в Петроградской чека, в доме № 2 на Гороховой улице.
Юденич с остатками своей армии ушел через границу, ушел навсегда.
В мае 1920 года вернулся Митя в Брянск. Он пришел к брату.
Александр обрадовался ему, обнял и тотчас положил перед ним лист бумаги.
— Пиши заявление.
Митя разорвал лист пополам, на одной половине написал заявление о зачислении на работу в Чека, на другой — о приеме в партию.
Александр улыбнулся.
— Прямо в партию? А кандидатский срок ты прошел?
— Разве я недостаточно еще испытан? — загорячился Митя. — Два фронта за спиной.
— Нет, Митя, исключения для тебя не будет.
Вечером того же дня на заседании Комитета ячейки РКП (большевиков) при Брянской чека было записано в протокол:
г) Заявление тов. Медведева о принятии его в члены ячейки.
Ввиду того, что тов. Медведев не прошел срок кандидатского стажа, заявление отклонить до установленного срока.
Митя стал кандидатом в члены партии. В списке комячейки от 25 мая 1920 года Дмитрий Медведев числится под номером 61.
В должности уполномоченного уездчека он был утвержден через час после возвращения в Брянск.
Одним из первых вопросов, который он задал Александру, было: что с Цеховским? Вторую неделю шла война с панской Польшей, 7 мая поляки заняли Киев.
Александр помрачнел.
— Цеховский скрылся в день моего возвращения от Дзержинского. Упустили мы его...
— А Тая?
— Хрусталочка здесь. Я несколько раз говорил с ней... Она ничего не знает, действительно ничего. Цеховский и ее обманул. Я убежден, что он был серьезной фигурой. Очень хитрый и осторожный...
Митя решил повидать Таю, откровенно поговорить с ней. Но через несколько часов после вступления в должность, даже не заглянув домой, он уже мчался с конным отрядом в Дубровку, где в бывшем монашеском ските стояла банда анархиста Емельянова.
Банд на Брянщине было тогда немало. Они скрывались в лесах, останавливали поезда и обозы, грабили прохожих, жгли села, орудовали даже в городах. Первые полгода чекистской деятельности Мити прошли в непрерывной погоне за бандитами, в стычках, ночных засадах, бешеной скачке по всей губернии, поездках в Полесье, куда бандиты уходили на передышку.
Только осенью, когда закончилась война с Польшей, когда губерния была очищена от банд, Митя разыскал Таю в Бежице.
Она жила одна. Тимоша служил в Красной Армии где-то на юге. Отец ее умер. Тетка до сих пор находилась под следствием, как хозяйка квартиры, где у анархистов была явка.
Тая кормилась шитьем. Когда вошел Митя, она сидела, склонившись над работой. Митя с любопытством разглядывал ее. Похудела. Побледнела. Но все такая же милая... Она обрадовалась ему. Вскочила. Бросилась угощать чаем. Перетирая чашки, все посматривала на него через плечо и улыбалась.
И вот они снова сидят друг против друга. Когда вспоминают прошлое, глаза ее ласково лучатся сквозь ресницы. Когда же он спрашивает о Владиславе, она говорит спокойно:
— Да, да, уехал, неизвестно куда. Простился со мной, сказал, что надолго. Я думала, по службе. Оказывается, нет, по своим делам... Уехал, Митя.
— Какие же у него свои дела, Тая? Неужели ты никогда ничего не замечала, не спрашивала?
— Нет, никогда.
— Но он поручал тебе... что-нибудь? Передать записку, или устно? С кем-либо встретиться? Разыскать кого-нибудь?
— Нет.
— А в монастыре?
Тая с удивлением взглянула на него.
— Вот и брат твой меня спрашивал. Дался вам монастырь! Владислав просил отнести туда какую-то бумажку от Совета, о поставках овощей, кажется... А какое мне дело до этого! Я и не спрашивала.
— Ну, хоть о служебных своих делах он тебе рассказывал?
— Никогда.
— О чем же вы с ним разговаривали? — удивился Митя.
Она потянулась, закинула руки за голову, сказала с тихим смехом:
— О чем? Ни о чем...
И он задает вопрос, который раньше был для него невозможен, а теперь так легко слетает с губ:
— Ты любишь его, Тая?
Она перестает улыбаться и очень серьезно, очень честно говорит:
— Да. Я всегда любила его. Даже в то лето... когда приехала из Москвы одна... и мы гуляли с тобой, у речки...
Он с удивлением отмечает, что может спрашивать ее обо всем.
— За что же ты его любишь?
Она отвечает не сразу. В какой-то полудреме, покачиваясь на стуле, смотрит перед собой, тень улыбки скользит по ее белому личику с тонкими голубыми жилками у подбородка.
— Подумать только, почти шесть лет прошло, как он впервые сюда приехал, к тете погостить... С ним был мрачный усатый человек, который напророчил мне такую счастливую, такую веселую, такую легкую жизнь! А Владик подошел тогда ко мне и сказал: «Все это я тебе дам!» И я поверила. Он мне потом всегда это повторял. Все тяжелые годы, когда кругом голод, грязь, кровь, ужасы и бедность, бедность... Даже в последний раз, прощаясь, он мне опять сказал эти же слова. И я верю ему, Митя! Не знаю, какие у него там дела. Ты и твой брат спрашиваете, не помогала ли я ему. В чем? Не знаю. Может быть, он как-то сумел так сделать, что я невольно ему помогла — вот устроиться в Брянске в Чека... Наверное, я была ему нужна. Может быть, тот усатый, мрачный поляк нарочно хотел меня взбаламутить. Да, да, конечно, я была им нужна. Но какое это имеет значение? Что бы ни было у них на уме, Владик любит меня, одну меня, уж это я знаю твердо. По секрету скажу, я даже уверена, все, что он делает в эти последние годы, он делает ради меня. И вот увидишь, он приедет за мной! Тебе смешно, что я так уверена? Но скажи, разве кто-нибудь другой мог бы так, как он, — все только ради меня? Нет! Даже такой славный парень, как ты, не смог бы! Не обижаешься, Митя?
Вдруг она, озорно глянув на него, воскликнула:
— А знаешь, ведь один раз в жизни, один только разочек я заколебалась между ним и тобой. Он тогда надолго уехал, не писал. И я думала: что если забыл? И увидела тебя. Ты тогда хорош был, Митя! Стройный, красивый, сильный... Однажды мы встретились с тобой у нашего дома. Ты бежал к Тимоше. Какую-то вы там забастовку организовывали. Я хотела удержать тебя, сказать: «Брось все, останься со мной, пойдем на наш бережок». Если б ты остался, я бы пошла за тебя. Скажи, Митя, ты бы остался тогда со мной?
Митя вспомнил ту далекую мимолетную встречу с Хрусталочкой. Вот, оказывается, когда он ее потерял.
— Остался бы? — повторила она, со странной улыбкой глядя на него.
— Нет, — сказал Митя, подумал и снова сказал: — Нет, не остался бы.
Быстрым, деловым шагом шел он от Таи, и на улице ему дышалось легче и свободнее. Он думал о том, что прозрачная Хрусталочка его отрочества видится ему теперь из его далека, окутанного пороховым дымом, овеянного алым знаменем, из чудного, пропитанного потом и кровью далека, — видится теперь такой маленькой и такой ничтожной!..
В один из последних дней декабря партячейка Брянской чека на экстренном заседании утвердила коротенький список — трех коммунистов, добровольно уезжающих на работу в Донбасс. Перед отъездом Митя зашел к брату проститься. Поезд отходил ночью.
Александр сидел за письменным столом, склонившись над стопкой бумаг. Он внимательно читал какой-то документ с черным грифом «Секретно».
— Мне все не дает покоя один вопрос: с кем был связан Цеховский? — проговорил Александр, словно продолжая старый разговор с Митей. — Ты мне рассказывал, что впервые он приехал в Бежицу перед войной с каким-то угрюмым поляком...
Он показал Мите циркуляр Департамента полиции, датированный 26 февраля 1913 года. В нем сообщалось, что в ближайшее время в Россию предполагают прибыть выдающиеся деятели Польской социалистической партии.
— Пилсудский! — воскликнул Митя, прочитав приметы, перечисленные в циркуляре. — Худощавый, длинные усы, воспаленные глаза, угрюмый, одевается небрежно... Может быть, это он, Шура!
— Не знаю... Вряд ли... А впрочем, может быть, — проговорил Александр. — И значит, Цеховский был его агентом... Да, с ним еще предстоит борьба...
— Что это за документы, Шура? Откуда они?
— Помнишь семнадцатый год? — Александр откинулся на спинку стула, он устал. — Горела охранка, и Никифоров вынес пачку уцелевших бумаг. Сегодня я их разыскал. Вот посмотри.
Митя придвинулся к столу. Знакомые с детства имена, события, свидетелем или участником которых он был, оживали перед ним.
Вот директор, учителя, вот Петр, а вот и Басок, и Фокин... И витиеватая подпись ротмистра Жавриды... Он читал, не отрываясь, потом, не выдержав, воскликнул:
— Как мало я знал об этих людях, как смутно понимал события! Шура, если б снова это пережить, я все бы увидел иначе, по-настоящему!
Александр взял его за руку и как-то по-особенному, глубоко заглянув в глаза, сказал:
— Митя, ты уезжаешь, начинаешь самостоятельную жизнь. Теперь ты чекист, на всю жизнь. Так вот запомни. Немало дряни пришлось тебе увидеть. Ты разочаровался в близких тебе людях. Никогда не подходи ко всем с этой меркой. Помнишь, как верил в людей Игнат Фокин? Хороших людей неизмеримо больше. Это они сделали революцию. И пусть ты не сразу разберешься в них — ведь они бывают и обозленными, и грубыми, и несправедливыми, пусть они даже и ошибаются подчас, — верить в них нужно!
Митя понял, как все эти годы пристально и по-братски чутко следил за ним Александр, и крепко пожал ему руку.
— Что еще скажешь мне на дорожку, Шура?
— Еще? — Александр задумчиво перебрал стопку документов. — Еще, пожалуй, вот что... Мы с тобой должны уметь понимать события. Видеть связь между ними. Редко связь эта бывает простой и прямой. Но ведь мы — коммунисты, Митя. У нас есть великий метод оценки. Вспомни свою жизнь, свои поступки, свои стремления. Разве не определялись они событиями, в которых мы с тобой жили, идеями, которые нас питали, людьми, которые нас окружали. А ведь наша работа — это постоянная оценка событий и людей. И здесь ошибиться страшно. У нас с тобой есть печальный опыт ошибок. Но зато мы многому и научились. Вот давай полистаем еще эти страницы, оглянемся на нашу жизнь.
И они вспоминали людей, шедших рядом с ними, и заново оценивали их.
— А Никифоров? — напомнил Митя. — Вот человек, который остался для меня загадкой. Смелый, жестокий, скрытный... И это убийство Жавриды... Кем он был, Шура?
Александр пожал плечами.
— Не знаю. Мы все его недолюбливали.
— А не мог он сам поджечь охранку? — вдруг догадался Митя.
Александр поднял голову, с удивлением посмотрел на брата.
— Мог, Митя, мог!
— Значит, он был провокатором. А мы ничего о нем не знаем! Где он теперь, Шура? Что делает?
— Россия велика... Но он отыщется. Все будет в конце концов явно! — воскликнул Александр, словно провидя, как действительно через четыре года в далекой Сибири будет опознан и наказан провокатор Никифоров.
— А граф, который удрал из монастыря? А меньшевики, эсеры, анархисты?
— А десятки и сотни других! — подхватил Александр. — Что ж, одни поймут, пойдут за нами. Другие будут бороться. У нас-то с тобой, Митя, во всяком случае, впереди не отдых — борьба, борьба...
Они долго листали еще не успевшие тогда пожелтеть страницы, вспоминали, догадывались и находили незримые связи.
Возможно, точно так же тридцать семь лет спустя листал их и автор этих строк, пытаясь оживить крошечные лоскутки уже далекого прошлого.