– …А это Ванечка на картошке, в институте, семьдесят третий год. Вот он, слева, сырком закусывает, между штабелем и Никольским. Никольский был у них старостой. А это фотография школьная, здесь Ваня совсем молоденький. Видите, какой лысый? Это он по ошибке под полубокс однажды постригся. Оболванили его подчистую, а он видел себя в зеркале да молчал – парикмахерши постеснялся. Три дня его потом от учителей прятала.
Вера Филипповна как-то звонко и протяжно вздохнула и посмотрела на старушку в платке. Та водила шершавым носом, будто бы к чему-то принюхивалась. Вера Филипповна тоже повела носом и вдруг явственно ощутила, как с кухни потянуло горелым.
– Батюшки! – всплеснула она руками. – Вроде бы и гореть нечему! – Вскочила и убежала на кухню.
Маленькая старушка в платке сверкнула косящим глазом и, схватив со стола фотографию, спрятала ее у себя под кофтой. Когда Вера Филипповна вернулась, старушка как ни в чем не бывало сидела на мягком стуле и прихлебывала остывший чай.
– Чудеса, – сказала Вера Филипповна, – запах есть, а ничего не горит. Я уж и на площадку выглянула, думала – от соседей. И в форточку нос просунула – может, со двора, из помойки? И запах-то непонятный, будто крысу на сковородке жарят.
Вера Филипповна снова склонилась над фотографиями и полностью позабыла о происшествии.
– Все фотокарточки перепутались, альбом хотела собрать, а некогда – то да это. Ой, и кто ж здесь такой пьянющий? Крестный это его, приехал тогда запойный. – Вера Филипповна улыбнулась и сразу же погасила улыбку. – Ванечка, ну за что же его так Бог наказал! Не курил ведь почти, не пил. Так, по праздникам, в выходные. Дружки его, это да, те уж точно закладывали. Один Боренька Дикобразов четверых алкашей стоил. Он один раз зимою от Ванечки без пальто ушел, как раз январь был, у Ванечки день рождения. Так, представляете, через месяц звонит он моему Ваньке и спрашивает, не у вас ли, мол, я пальто оставил. Это месяц прошел – опомнился!
Вера Филипповна взяла в руки несколько фотографий и перетасовала их, как карточную колоду. Потом бросила фотографии к остальным.
– Вы печенье-то, не стесняйтесь, ешьте. Кончится, я еще принесу. И чай, наверно, остыл. Давайте, плесну горяченького.
– Нет уж, Вера Филипповна, сыта я, спасибо за угощенье. И телевизор я дома не выключила, вдруг взорвется? Пойду я, поздно уже. – Маленькая старушка захлопотала, затянула на платке узел и поднялась. Росту в ней было ровно на полтора стула. – А этот, ну, тот, про которого вы мне давеча говорили, ну, который сюда из Сибири едет, чтобы Ванечку-то лечить, он когда же здесь, если не секрет, будет?
– На днях, а когда точно – не знаю. Из Ванечкиной редакции Оленька мне должна позвонить, сказать, какого числа поезд.
– А этот, который едет, он какая-нибудь медицинская знаменитость? Должно быть, главный специалист по прыщам?
– И по паутине, и по прыщам. Лапшицкий его фамилия.
Старушка вздрогнула при этих словах, завздыхала и навела на Веру Филипповну острый указательный палец. На пальце краснела яркая точка крови. Старушка сунула палец в рот, поморщилась.
– Иголка! – Она вытащила из кофты иголку. – Думала потеряла, а она – вон она где, иголка-то. И палец об нее наколола. Нехорошо это, когда иголка теряется. К смерти это, или мясо подорожает.
– Тьфу на вас, Калерия Карловна. Скажете тоже – к смерти. Иголка-то отыскалась.
– Да уж. – Калерия Карловна уже ковыляла к двери. – Ванечке от меня привет. – Она уже была на площадке. – Вот ведь башка склерозная. Я ж ему гостинец несла. Яблочко наливное. Несла, да недонесла. Наверное, у себя под вешалкой на стуле оставила. Вы когда теперь у сына-то будете? Завтра? Ну так я вам его завтра и занесу. Сынку передадите, пусть скушает. Скажите, для витаминов.
На лестнице было темно и пахло. Сыростью несло из углов – сыростью и кошачьим духом. Со двора, сквозь мутные стёкла, сюда заглядывала заоконная хмурь и, не найдя ничего весёлого, снова пряталась за тополиные кроны. Маленькая Калерия Карловна, легкая, как горная козочка, поскакала через ступеньку наверх. Проживала она под крышей, тремя этажами выше квартиры Веры Филипповны, на бывшей чердачной площади, перестроенной под временное жилье. Глазки ее горели, как две тлеющих в темноте гнилушки, на губах шевелился шёпот.
На площадке третьего этажа от стены отслоилась тень, с головой накрыла Калерию Карловну и сказала тоскливым голосом:
– Стой, бабуля! Огоньку не найдется? Считаю до трех, на счет три начинаю нервничать.
– Это ж сколько ты классов кончил, раз до трех только считать научился? – Калерия Карловна рыбкой вынырнула из тени и твердокаменным остриём туфли прочертила в воздухе иероглиф. Невидимка переломился надвое.
– Ба… ба… бу… – По лестнице гулким эхом запрыгал крик. – Бабуля, ты что, вообще? Шуток не понимаешь? Я ж шучу, я ж тебя попугать хотел, я же Колька из тридцатой квартиры, я же – помнишь? – сундук тебе подымал, когда ты сюда въезжала.
– В общем, так. – Сухонькая рука старушки, как стрела грузового крана, держала Кольку из тридцатой квартиры на весу над проёмом лестницы. Ворот его плаща потрескивал под тяжестью тела. Старушечья улыбка Калерии белела в полумраке, как кость. Голос ее был спокоен, как голос мертвеца из могилы. – До трех я тоже считать умею. Если не скажешь, кто тебя сюда подослал, на счет три разжимаю пальцы. Раз…
– Шутка это была, бабуля. Сам я, без никого, честное слово, сам…
– Два…
– Бабушка, ну пожалуйста… Всё, что хочешь, проси, только не отпускай…
– Два с половиной…
– Я это, я один. Очень сильно выпить хотелось, а выпить не на что. Всем уже кругом должен. Вот с похмелья и пошел на разбой.
– Ладно, Колька из тридцатой квартиры, сегодня я бабка добрая, сегодня я тебя, так и быть, прощаю. – Железная стрела крана аккуратно повернулась на месте и поставила неудачливого налетчика на твердую опору площадки. Ноги Кольки подогнулись в коленях, и он бы наверняка не выдержал, рухнул на голый пол, но старушка мускулистой рукой прислонила его к стене. – Но так просто ты от меня не отделаешься. Добро, оно денег стоит. А денег у тебя, я так понимаю, нет. И что ты мне там про похмелье-то? Выпить, говоришь, не на что?..
Придерживая Кольку за воротник и подталкивая в толстый загривок, старушка поволокла его на бывший чердак, а ныне ее временную жилплощадь.
– …Да я, бабуля, да мы… – Колька рвал на груди рубаху и размазывал по щекам слёзы. – Слышь, бабуля, видишь, вон, на брюхе ожог… Я в Афгане в бэтээре горел, я, блин, родину защищал, я имею тройное мозговое ранение, а они, понимаешь, суки, понастроили себе лавок, сволочи, и шиш тебе, окромя как грузчиком, вот и ходишь всегда без денег.
Рука его потянулась к бутылке. Старуха хлопнула по руке ладонью, остановила.
– Всё, выпил и будет. Остальное, когда договоримся о деле.
– Ну бабуля, ну полглотка. Для нормы же, не для пьянки. Я ж, пока до нормы не доберу, очень сильно метеоризмом страдаю, сказывается мозговое ранение. И вон еще, посмотри… – Он вытянул над столом руки, и те запрыгали в непонятном танце, ногтями отбивая чечётку. – На балайке, одним словом, играю, пока нервы от стакана не успокоятся.
– Помучайся, голубок, помучайся. Меня метеоризмом не испугаешь, я сама тебе такие ветры устрою, что полетишь отсюда до ближайшего кладбища. И грабли свои немытые спрячь. Небось, когда на лестнице безобразил, балалайку-то в сундуке держал. – Старушка Калерия Карловна уперлась в Кольку колючим взглядом. – Ладно, Колька из тридцатой квартиры, – голос ее стал мягче, и взгляд теплее, – сегодня я бабка добрая и делаю тебе послабление. – Она плеснула на дно стакана вечнозеленого напитка «Тархун» из стоявшей рядом одноименной бутылки. Затем внимательно посмотрела на Кольку, на его жеваное жизнью лицо, и добавила еще тридцать граммов ядовитой сорокаградусной жидкости. От щедрот.
Колька выпил, утёр слезу, выступившую из-под прикрытого века, взял с тарелки пупырчатый огурец, другой рукой, уже не трясущейся, потянулся к деревянной солонке, палец, заранее обслюнявленный, щедро обмакнул в соль, посолил огурец пальцем и отправил целиком в рот.
– Ты Ивана Вепсаревича знаешь? – не дожидаясь, пока утихнет хруст, спросила Кольку Калерия Карловна.
– Ваньку? Знаю, как же не знать. Я ему, клещу подноготному, два года как пятерик должен. Так он, сволочь, даже ни разу не подошел спросить. Проходит и как бы не замечает, брезгует. А я ему что, я ему без спроса, что ли, отдам? Нет, не отдам без спроса, мы ведь, блин, не Абрам Семенычи, у нас собственная гордость имеется. Во. – Он согнул руку в локте. – Щупай, бабка, какой у меня бицепс.
– Ладно, вижу, что мужик сильный.
– Нет, бабуля, пощупай. И на левой пощупай. Да я таких Ванек, как Вепсаревич, на ладонь поставлю штук несколько и другой ладонью прихлопну.
– Тихо, ишь как со стакана разбушевался: «прихлопну»… Не надо мне никаких «прихлопну». Ты мне лучше скажи – есть ли у тебя из друзей кто-нибудь поначитаннее.
– Ну ты, блин, бабуля, даешь. Да у меня все такие… Кащеев – он техникум по линзам закончил, полтора курса. Знаешь, какие он стихи пишет на день рождения? Закачаешься, какие стихи! Твой Есенин по сравнению с Васькой говно! Вот, слушай. Так… бэ-бэ-бэ… начало не помню… Это он братану на двадцать лет сочинил. Тыры-пыры… «братан, поздравляю…» Бабуля, плесни малёхо, на донышко. Ежели тебе культурные люди для дела нужны, так я тебе весь Институт культуры в момент сосватаю. Гадом буду, налей, бабуленька!.. – Взгляд его вдруг сделался трезвым и в голосе прорезалось удивление. – Слышь, бабуля, а это тебе зачем? Ну, там, Вепсаревич, Институт культуры и всё такое. Если кого пришить, то это, извини, без меня. Я за стакан тархуновки человека мочить не стану. – Колька помотал головой и демонстративно отодвинул стакан.
– Дурак ты, Колька из тридцатой квартиры, и мозги у тебя петушиные. Не надо мне никого мочить, а если бы и понадобилось, то тебя бы на это дело я уж точно не позвала. – Калерия недовольно фыркнула и продолжила строгим голосом: – Вепсаревич сейчас в больнице, и пролежит там, наверное, еще долго. Такая у Ивана болезнь. Короче, надо на время положить своего человека в больницу. К Ваньке. Надо чтобы он с Вепсаревичем подружился. Послушал, что он говорит, вошел в доверие…
– Я не понял, а на хрена? Ну, в смысле, входить в доверие? Ваньке что, известно, куда коммуняги золото партии заховали? Или он знает какие-нибудь атомные секреты? Да ты, бабуля, случаем не американская ли шпионка? А то гляди, у меня с этим делом строго. Мне хоть ящик водяры выкати, я родину не продам.
– Да кому она нужна, твоя родина, с такими-то сивушными харями, как у тебя. Давно уже все секреты пропиты и все золото разворовано. Не шпионить я человека в больницу хочу послать, а по личному интересу. Да ты, парень, хоть знаешь, из-за какой болезни Ваньку в больницу-то положили?
– Ну, язва там или по голове вдарили. Из-за чего еще в больницу кладут?
– Язва, по голове… Узкий у тебя кругозор, Колька из тридцатой квартиры. Обо всем по себе судишь. А потому Вепсаревича в больницу-то положили, что открылась у Вепсаревича загадочная паучья болезнь, покрылся Вепсаревич прыщами и паутиной, и даже самые знаменитые светила медицинской науки не могут с этой болезнью справиться.
– Это что же, бабуля, получается. За какой-то стакан тархуновки я должен лучшего моего друга подвергать такому офигенному риску? Надо же! Отправить друга на вонючую больничную койку, чтобы микроб с заразного Вепсаревича на моего друга потихонечку переполз и сожрал ему организм! Где ж я дурака такого найду, который согласится за здорово живешь инфекцией себя гнобить? Да еще, говоришь, начитанного. Нет, бабуля, спасибо за угощение, а я пошел.
– Что ж, иди, коль сумеешь, – ласково разрешила Калерия.
Колька собрался встать, попытался отлепиться от стула, но зад его почему-то не отлеплялся. Да и стул словно сросся с полом, пустив в дерево надежные корни. Колька, уперевшись в края, сражался с проклятым стулом, но толку не было никакого. Его рожа, и без того красная, сделалась и вовсе пунцовой.
– Эй, бабуля, что за дела – жопу клеем к стулу приклеивать! – Колька едва не плакал. – Я же брюки себе попорчу, лучшие мои брюки, почти неношенные. Я ж их на заказ шил, еще на свадьбу, когда первый раз женился.
– Интересно бы увидеть ту дуру, которая за тебя замуж пошла. В тебе ж мужского только эти брюки и есть, – улыбаясь, отвечала ему Калерия Карловна. – А выйдешь ты отсюда тогда, когда на все мои условия согласишься и подпись на бумаге поставишь.
– Бабуля, какая подпись, какие еще условия? Блин, ну отцепись ты от меня наконец, – ударил он по ножке стула ногой и тут же взвыл от неожиданной боли. Из ножки торчал сучок, он-то и принял удар ноги на себя, порвав Кольке полосатый носок и больно поцарапав лодыжку.
– В родном доме и стулья помогают. – Бабка довольно хрюкнула. – А вот ты помощи не дождешься, хватит. Дважды я тебе уже помогла. Первый раз, когда ты над пролетом висел. Второй – когда помирал с похмелья. Так что хочешь ты или нет, а выслушать тебе меня все равно придется. Дальше – твоя забота. Захочешь отсюда уйти – уйдешь. Только вот живым или мертвым – от тебя одного зависит.
Колька сидел, обмякший, и неслышно матерился себе под нос. Громко материться он не решался – боялся коварной бабки. Услышав ее последнюю фразу, он вздрогнул и обалдело кивнул.
– И правильно, и давно бы так, – ответила на кивок старушка. – Кому ж мертвому уходить-то хочется. А то он, видите ли, друга своего пожалел. Да не бойся ты, дурачок, за друга. Незаразная болезнь у Ивана. Если б была заразная, полгорода бы в паутине ходило и не было бы тогда у меня хлопот. Взяла бы на улице первого попавшегося придурка, дала бы ему на водку и все про его паутинную болезнь выведала. И ни ты бы мне не был нужен, ни твой друг.
– Извиняюсь, а вам Ванькина паутина зачем? Она что, какая-нибудь особенная?
– Ты, гляжу, умнеешь прямо на глазах. Да, особенная. Потому мне и нужно узнать секрет – как это она у него такая выходит. Я ведь чего хочу – наладить частное прядильное производство. Из прочной паучьей нити шить для людей одежду. Запатентую себе патент, арендую площадь, найму сирот из какого-нибудь детдома. Вот такая моя программа-минимум.
Раскрыв рот и вытаращив глаза, Колька слушал Калерию Карловну. Когда старушка закончила, он с минуту хлопал ресницами, не издавая ни звука. Затем радостно потёр руки:
– Ну ты, бабка, миллионерша. Это надо же – шить из паутины одежду. Это же… – Он хлопнул кулаком по колену. – Это ж, ё-моё, додуматься надо!
– Если дело пойдет, – подмигнула ему старушка, – ты тоже в стороне не окажешься, будешь в доле. И товарища твоего не обижу, который в больницу ляжет. Для начала плачу ему полтинник за трудодень. Плюс аванс. Плюс премия, когда из больницы выйдет. Товарищ твой, сам понимаешь, должен быть надежный и неженатый.
– Предлагаю в качестве кандидатуры себя. Я надежный, я уже неженатый, я книжку про Тарзана читал.
– Нет, Колька, тут одной книжки мало. Вепсаревич, он человек известный, вращается в литературных кругах, сочиняет и других правит. Ты к нему подход не найдешь. Опять же ты ему второй год пять рублей не можешь отдать, какое ж к тебе доверие. Так что ищи человека. Сроку тебе даю до завтра. Не найдешь, пеняй на себя.
– За полтинник-то, не найду? Да за полтинник в день хоть кто согласится. Плюс аванс с премией.
– Мне не нужен хоть кто. Нужен мужик приличный, разговорчивый и начитанный.
– Тогда это Глюкоза. Или Доцент. А ничего, если человек заикается?
– Слушай, Колька из тридцатой квартиры, у твоих приятелей имена-то есть? Что ты мне какой-то блатняк подсовываешь? Доцент, Глюкоза… Скокари, небось? Щипачи? Из зоны, небось, годами не вылезают?
– Не-е, всё честно, люди приличные. Это их в детстве так во дворе прозвали. С той поры и прилипли прозвища. И фамилии у них имеются, а то как же. Доцент – Чувырлов, Глюкоза – Хлястиков.
– Ладно – Чувырлов, Хлястиков… Приводи любого, там разберемся.
– А как же его в больницу положат? Туда ж бумажка нужна, типа, ну, направление.
– Это уже моя забота.
– Тогда до завтрева или как? – Колька подозрительно посмотрел на стул, затем поёрзал по нему задницей, проверяя. Стул вел себя на этот раз вполне мирно, позабыв свои захватнические намерения. Даже гадский сучок на ножке, покусившийся на Колькин носок, то ли обломился при ударе о ногу, то ли снова втянулся в дерево.
– Ступай, герой, – сказала Калерия, поднимаясь. – Подпись только свою поставь и иди. И завтра чтоб был с товарищем.
Едва за гостем закрылась дверь, Калерия Карловна открыла пошире форточку, чтобы выветрить Колькин дух. Стол мгновенно был очищен от следов Колькиной опохмелки, и место пустой бутылки заняло небольшое блюдечко с засахаренными мухами-пестрокрылками. Рядом с ним чуть позже возник графинчик с жидкостью приятного цвета.
– Карл, – махнула бабка рукой, – где ты там? Выходи.
– Сей момент, мамуленька, сей момент, – раздался с потолка голос, и на тонкой блестящей нити на стол спустился маленький арахнид. Ловко перебирая лапами, он приблизился к блюдцу с мухами, и бульбусы на кончиках его пальпусов задергали хитиновыми придатками.
– Видал гостя? – кивнула на дверь хозяйка. – Вот с такими мерзкими типами мне приходится иметь дело.
– Да уж. – Коготком хелицеры арахнид подцепил муху и приблизил ее к нижней губе. Все три ряда его хитрющих глаз заблестели в предвкушении удовольствия. – По какому поводу угощение?
– А то ты, Карлушка, не догадываешься. Отвальная, повод знатный. – Бабка ототкнула графинчик и понюхала стеклянную пробку.
– Кто ж отваливает? Не я ли? – хитрым голосом спросил арахнид, косясь на бабку задне-боковыми глазами второго ряда.
– Ты, – ответила Калерия Карловна, наполняя себе граненую рюмку.
– И куда? – спросил арахнид, уже справившийся с первой порцией угощения и собравшийся приступить ко второй.
– К Вепсаревичу Ивану Васильевичу, в больницу. – Медленными маленькими глоточками старушка опорожнила рюмку, поставила ее рядом с графином и потянулась рукой к закуске. Выбрала на блюдце самую аппетитную муху и отправила себе в рот.
– К Вепсаревичу Ивану Васильевичу, в больницу, – скучным голосом повторил арахнид. Затем разделался с мухой в сахаре, развел в стороны две пары ходильных ног и, запрокинув головогрудь к потолку, запел тоненько, на манер Козловского:
Я жду, когда растает снег,
И залетают всюду мушки,
И огласят заросший брег
Нестройным кваканьем лягушки.
Резко оборвав пение, арахнид уставился на Калерию Карловну сразу всеми рядами глаз:
– Как там, маменька, в притче у Соломона сказано? «Паук лапками цепляется, но бывает в царских чертогах». За какие же такие тяжкие прегрешения уготована мне столь унылая участь? Вместо царских чертогов – в больницу, да еще к какому-то Вепсаревичу! Кто он хоть, Вепсаревич этот? Бог, царь, герой?
– Сосед это наш болезный. Живет тремя этажами ниже. И не тебе у меня про него спрашивать. Ты ж, Карлуша, каждого на нашей лестнице знаешь.
– Разве всех этих двуногих запомнишь, когда все они на одно лицо. Ну и что тебе от Вепсаревича надо? Долг стрясти? Отравить, чтоб не мучался? Сжечь к чертям вместе со всей больницей?
– Погоди, Карлунчик, не умничай. Сперва выслушай, а потом говори.
Старуха вытащила из-за пазухи фотографию и положила между графином и блюдцем.
– Вот он, наш больничный красавец. Снимок старый, десятилетней давности. Теперь Иван Васильевич не такой. Нынче он покрыт паутиной – такая у него загадочная болезнь. Твоя задача, Карлушка, следующая: сразу, как попадешь в больницу, тихонечко, желательно ночью, когда Вепсаревич спит, обследовать его паутину – какая она, из чего сделана, скорость роста, коэффициент растяжения… И, главное, что у него под ней. То есть нет ли на теле под паутиной каких-нибудь рисунков, знаков, чертежей, надписей.
– …Знаков, чертежей, надписей, – механически повторял арахнид.
– Только выяснить это надо как можно скорее. Пока нас не опередили.
– …Пока нас не опередили. – Арахнид вздрогнул и удивленно посмотрел на старуху. – Конкуренты? – Хелицеры его нервно задергались. – Давить! – Он сделал соответствующее движение. Затем спросил осторожно: – Кто?
– Едет сюда один из Сибири. Лапшицкий. – Калерию Карловну передернуло, едва она произнесла это имя.
– Лапшицкий, – повторил вслед за ней арахнид. – Не слышал про такого. Он кто?
– Многого рассказать не могу, но слухи про него ходят разные. Живет он не то под Красноярском, не то в Красноярске. Считается там самый главный шаман. Особо интересуется всем, что связано с пауками и паутиной.
– Лапшицкий… То еще имячко. Пша-пша, Цэхэша, лапша…
– Лапшицкий это его фамилия, а имя у него Шамбордай. Считается, что он наполовину поляк, наполовину тувинец.
– Как это?
– А дьявол его поймет. Вроде бы в давние еще времена какой-то ссыльный из польских шляхтичей, которому революционеры голову задурили, через что он, собственно, в Сибирь-то и угодил, влюбился в дочку одного кочующего шамана. Папашу, кажется, сами тувинцы с насиженного места и стронули – за то, что как-то он не по науке шаманил, а может, просто кому дорогу перебежал, камлал, к примеру, в чужом приходе или брал на две овцы больше, чем полагается. Вот от этой неожиданной связи тувинской девушки и польского дворянина и появился на свет Шамбордай Лапшицкий. Хотя, возможно, всё это сплошное вранье, и сам Лапшицкий этих сказок распространитель. Но то, что он, действительно, способен на многое, подтверждается кое-какими фактами, и некоторые из них засвидетельствованы в научной литературе. Первый известный мне случай, связанный с именем Шамбордая, произошел в селе Константиновке неподалеку от Красноярска…
Было это на исходе Гражданской войны, власть формально принадлежала большевикам, но белые то и дело выбивали из села красных, хозяйничали там день или два, а потом уходили, почувствовав, что пахнет палёным. Лапшицкий тогда арендовал у константиновского комбеда большой национализированный особняк, до событий семнадцатого года принадлежавший местному помещику графу Хевронскому, и в бывшей графской оранжерее разводил мух. Как писал об этом «Сибирский энтомологический вестник», откуда, собственно, эта информация и почерпнута: «в научных и народно-хозяйственных целях». Так вот, тот же «Вестник» в качестве сопутствовавшего научным разработкам курьеза упоминает случай, когда стая стомоксисов, в просторечии – мух-жигалок, числом около двух биллионов особей сожрала казачью сотню, совершившую набег на деревню. Сожрала полностью, до костей, вместе с их лошадьми. Деревенские, те заранее попрятались по домам, заперев ставни и законопатив хлева, иначе от людей и от их скотины тоже остались бы одни обглоданные скелеты. Мухи затем три дня терроризировали окрестности, пока не появились полчища хальтикусов, пауков-сенокосцев, известных истребителей мух, а черные жужелицы и жуки-стафилины, выползшие из ближайших лесов, не набросились на ямы с мусором и навозные кучи и не уничтожили мушиные яйца и личинки.
– Сдается мне, – хитро подмигнула старушка, – этот красный шаман не только на народное хозяйство работал. Финансировала его, похоже, РККА, разрабатывавшая в те горячие времена новое биологическое оружие.
Карл, понурив головогрудь, внимательно слушал свою хозяйку. Единственная реплика, поданная им во время ее рассказа, была чисто математической.
– Биллион, это тысяча миллиардов, – задумчиво произнес он. – Значит, всех его мух хватило бы, чтобы сорок четыре раза протянуть мушиную ниточку от Земли до Луны? Это же обалдеть сколько!
– Еще одна история, связанная с именем Шамбордая, случилась перед самой войной с фашистами, – продолжила свое информационное сообщение бабка, предварительно смочив горло новой рюмкой напитка. – В печатном виде подробно об этом не говорилось, единственная небольшая заметка была опубликована в «Красной звезде» в марте сорок первого года…
Далее Калерия Карловна рассказала следующее.
На маленьком полустанке под Боготолом при посадке в поезд, следовавший в Красноярск из Лесосибирска, бригадой рабочих-путейцев был задержан некто по фамилии Харахордин, оказавшийся крупным шпионом, выполнявшим задание иностранной фашистской разведки. После того как шпиона доставили под охраной в Краевое Управление НКВД, на теле у него под обильным слоем растительности были обнаружены секретные записи, носящие оборонный характер. Шпион сознался, что в поезд садился для того, чтобы встретиться с резидентом, который должен был его в вагоне побрить и скопировать оборонные сведения с целью передачи их заграничным хозяевам. Таково было официальное газетное сообщение, поступившее из Западно-Сибирского военного округа за подписью корреспондента «Красной звезды» старшего лейтенанта Сапего.
– На самом деле, – уверенно заявила старушка, – никаким шпионом пойманный Харахордин не был. И в поезд он садился не для встречи с высосанным из пальца, мифическим резидентом. Это мне известно доподлинно из источника, которому можно верить. И обильный слой растительности на теле задержанного не имел ничего общего с обычным волосяным покровом. Это была самая настоящая паутина, выделяемая специальными железами. В поезде же его действительно ждали. И ждал Харахордина не кто иной как Лапшицкий. Ждал, да не дождался. Вставила Шамбордаю палку в колеса развернувшаяся тогда по стране кампания по повышению среди населения бдительности. Откуда взялся этот Харахордин, неясно. Что с ним стало потом, неведомо. Были на нем письмена или это лишь плод фантазии красноярских энкэвэдэшных следователей, выполнявших спущенный сверху план по поимке шпионов и диверсантов, тоже остается загадкой. Но очень уж тот довоенный случай напоминает нынешний. Я про Вепсаревича с его паутиной. И опять же – там и здесь Шамбордай.
Калерия Карловна перевернула вверх дном графин, но оттуда не вытекло ни полграмма. Оказывается, пока она говорила, рука ее то и дело тянулась к рюмке, которую перед тем сама же своевременно наполняла. Она поставила опустевший графин на стол, встала и подошла к буфету. Когда она вернулась к столу, в руке у нее было розовощекое яблоко. Калерия поднесла яблоко почти вплотную к паучьей морде.
– Кто первый прочитает скрытые под паутиной слова, тот и станет управлять миром. – В глазах ее заиграл огонь. – Надеюсь, ты понимаешь, что это значит? Это значит – людишкам скоро придет конец. – Закатив глаза от восторга, она тыкала в арахнида яблоком. – Мы покроем мир паутиной, и он вновь будет принадлежать паукам. И я… то есть мы с тобой в этом новом паучьем мире станем главными… станем единственными… станем теми, кто… В общем, сам понимаешь, кем мы с тобой тогда станем. – Калерия вдруг сделалась строгой. Эйфория ее ушла, сменившись будничным, деловым настроем. – Завтра мать Вепсаревича пойдет в больницу навещать сына. Я с ней передам это яблоко, ну, вроде бы как гостинец. Здесь на черенке дырочка, внутри черенок пустой. Ты в него завтра спрячешься и в яблоке проникнешь в палату. А там уже сам прикидывай, судя по обстановке. Ты же у меня умница, Карлушоночек.
– Предлагаю назвать операцию «Троянский конь», – важно сказал представитель несгибаемого племени арахнидов, будущий его повелитель.
– Называй, как хочешь, для меня главное – результат. И нельзя, чтобы нас в этом деле опередили.
Ванечка, Иван Васильевич Вепсаревич, уже третью неделю мучался в ИНЕБОЛе, что в переводе на нормальный язык означало: Институт Неопознанных медициной Болезней. Мучался он вдвойне – во-первых, от неизвестности, а во-вторых, от назойливых визитов врачей, слетавшихся на его болезнь, как осы на малиновое варенье. Вот и сейчас, услышав шарканье и шум в коридоре, он заранее приготовился к унижениям. Дверь открылась, запахло спиртом. На пороге стоял главврач; из-за толстой его спины выглядывали чьи-то очёчки.
– Вы, Вепсаревич, лежите, вы у нас уникум, раритет, лично я бы к вам и скальпелем не притронулся, в смысле вашей редкой болезни, даже если бы знал причину. – Главврач вплотную подошел к койке, запах спирта сделался гуще. – Его от нас Военно-Медицинская академия хотела переманить. – Главврач теперь обращался к своему невзрачному спутнику, человеку в очках и с усиками на высохшем, испитом лице. – Только им с нами тягаться слабо, у них руки чуточку покороче. – Главврач подмигнул Ивану Васильевичу и, низко наклонив голову, обдал его спиртовым настоем. – А что, уникум, как вы насчет этилового? Дерябнете с нами по полмизинца? Знакомьтесь, это Володька, мой, так сказать, коллега, он тоже по медицинской части. Можете звать его просто Вольдемар Павлович, он не обидится. Я чего его сюда притащил: вас живьем показать – для этого; он же, фома неверующий, не верит, что такое бывает. Думал, я лапшу ему на уши вешаю, он мне даже коньяк проспорил. Кстати, Вова, с тебя коньяк. Сам побежишь или я практикантам свистну? – Главврач радостно потер руки, распахнул на себе халат и извлек из кармана брюк плоскую пластмассовую бутылку.
Иван Васильевич судорожно сглотнул, он представил ядовитое жало в горле, вывернутый наизнанку желудок, вонючие грязно-желтые пятна, расползающиеся по постели. Повертел головой, отказываясь.
Но главврач уже отвинчивал пробку, опрокидывал бутылку в стакан, стоявший тут же, рядом, на тумбочке, а Володя, Вольдемар Павлович, разворачивал носовой платок со спекшимся бледно-желтым сыром.
– Давай, давай, Вепсаревич, главврач я здесь или кто? Сегодня можно, сегодня я разрешаю. – Как-то сразу он перешел на ты, навалился тяжелым боком на Ивана Васильевича и вложил ему стакан в руку. – Вот сдам тебя в июле в кунсткамеру, тогда уж точно – никакой выпивки. Будешь вместе с двухголовым теленком школьников пугать на каникулах. Так что – пей, пока разрешают. Пей и сырком закусывай. Про кунсткамеру – это такая шутка.
Иван Васильевич скрючился на койке стручком, зажмурился и скорым движением опрокинул в себя стакан. Ожидая ножевого удара, он напрягся, как осторожный боксер, полностью отключил дыхание и прислушался к своему организму. Организм молчал – наверно, хотел добавки.
– Иван… – Человек по имени Вольдемар мялся, не зная, как к Ванечке подступиться. – Вы… Вам… У вас… – Наконец он принял на грудь свою порцию огневой жидкости и выпалил на одном дыхании: – Бородавки мы в детстве ниточкой удаляли. Берешь ниточку, затягиваешь бородавку петлей – покрепче, покуда терпишь, – утром просыпаешься, а она отсохла.
– Молодец, Вова. Всегда знал, что ты плохого не посоветуешь. – Удобно устроившись на койке в ногах Ивана Васильевича, главврач выскребал из пегой своей бородёнки застрявшие крошки сыра и поштучно отправлял в рот. – Помнишь, как на четвертом курсе ты у трупа в морге письку отрезал? А потом девчонок на лекциях этой писькой пугал? – Главврач подмигнул Ванечке и поболтал перед его носом бутылкой. – У нас, медиков, как говорится? Между первой и второй перерывчик небольшой! Давайте, дорогой, дёрните. А то какой-то вы замудоханный, ни разу даже не улыбнулись. Вова, распорядись.
Вова распорядился, и опять горючая жидкость из стакана перетекла в желудок. Вторую порцию организм принял без колебаний. Не побрезговал и сырком.
– Да, Вепсаревич, – деловито сказал главврач, наполняя очередной стакан, – скоро жди пополнение. В смысле, сюда, в палату.
– Как? – Ванечка впал в рассеянность; с ним это бывало всегда, когда количество выпитого спиртного переваливало за стограммовую планку. – В смысле, кто?
– Хрен его знает, кто. Негр, не негр, и болезнь у него не пойми какая. К нам он по направлению от губернаторской шайки-лейки. Звонили сегодня, чтоб койку ему готовили.
– Так негр или не негр? – спросил за Ванечку Вольдемар Павлович. – Был у меня на практике один негр, все к бабам в лаборатории лез. Подойдет со спины, схватит за задницу и стоит довольный, пока ему об рожу лабораторную посуду колотят. Мазохист был, одним словом. Кончал от нанесенных ему лицевых увечий. Морда была вся в шрамах, как у Патриса Лумумбы…
– А почему сюда-то? – задал Ванечка резонный вопрос. – Палата же на одного человека. Сюда и койку-то лишнюю не поставишь. Неужели в клинике такой дефицит мест?
– Ну, койку-то мы как-нибудь втиснем. Тумбочку вон к стенке перекантуем. А почему сюда?.. – Главврач смотрел на пустой стакан, зажатый в волосатой руке, и в глазах его читалась тревога – то ли от заданного вопроса, на который он не помнил ответа, то ли от сиротливого зрелища пустой тары, невыносимого для любого нормального человека мужского пола. – Да, действительно, а почему сюда? Что-то мне директор по этому поводу говорил, нес какую-то лабуду. Слушай, а не все ли тебе равно? Новый человек, новые разговоры. Небось, устал уже на одни наши халаты глядеть. А тут, может, свеженькое чего услышишь.
Главврач встал, оправил халат, спрятал в брюки пустую бутылку, взглянул на часы, вздохнул.
– Пора продолжать обход. Давай, Володя, вставай. В шестой палате человек-рыба бунтует. Женщину ему, видите ли, подавай…
Когда за ними закрылась дверь, Ванечка достал из-за тумбочки свернутый лист картона, развернул и разложил на коленях. Громкое название на листе, нарисованное ядовитым фламастером, приглашало прислушаться к содержанию. Это была стенгазета «Голос 3-го отделения», для которой Иван Васильевич пописывал от безделья стишки.
Сбоку на разлинованной полосе был нарисован крест, торчащий из стилизованного надгробия. На надгробии в кривоватой рамке оставалось дописать эпитафию, которая начиналась так:
Покойный был дурной и неученый,
Он не дружил с водою кипяченой…
Вепсаревич покрутил карандаш и вписал уверенной рукой мастера:
Вот результат, товарищ, посмотри:
Его микробы съели изнутри!
С утра Вере Филипповне позвонили. Звонила Оленька, секретарь издательства, в котором работал ее занемогший сын.
– Вера Филипповна! Как Иван? – спросила она после скороговорки приветствия. Выяснив, что с Ванечкой всё по-прежнему, она сразу же вывалила на Веру Филипповну ворох нижайших просьб. – Вера Филипповна! Выручайте! Без Ванечки ну просто беда! У нас сроки, понимаете, сроки! Вы же к нему все равно передачи носите. Ну, пожалуйста, ну передайте ему папочку с рукописью! Тоненькую, страниц на двести. Чтобы к будущему понедельнику он проверил и нам вернул.
– Оленька, я бы рада! Да ведь там у них в ИНЕБОЛе на вахте звери, а не вахтеры. Туда ж и передачи-то только через окошко берут и чтобы в открытом виде. И по весу чтоб не более килограмма.
– Вера Филипповна, так, может, через окно? На веревочке, как в роддоме? Или врачу какому-нибудь бутылку коньяка подарить? Мы б купили, а вы б врачу отнесли. А? Пятизвездочного бутылочку?
– Забор там, Оленька, и никакого подхода нету. А коньяк? Ну прямо не знаю… Нет, не буду, у меня не получится, не умею я это делать. Да и врачи там все какие-то неживые. Ходят, будто всегда с похмелья, – рожи красные, голова пригнута, говорить и то по-человечески не умеют, а если скажут, так одни сопли на языке – жуют, жуют, а не разберешь что. Нет, Оленька, не могу. Ну а что там этот специалист из Сибири? Когда будет-то? А то уж прямо заждались.
– Ах, да, Вера Филипповна, хорошо, что напомнили. Я сама вам собиралась звонить, да с этой нынешней нервотрепкой всё на свете забудешь. Телеграмма была вчера. В среду этот красноярский товарищ будет у нас в издательстве. Я вам позвоню, когда встретим. Жаль, Вера Филипповна, что папочку Ивану не передадите. Мы уж так на вас надеялись, так надеялись. Может, все-таки попробуете, вдруг выйдет? А то наш Николай Юрьевич сам не свой из-за этой рукописи. У нас сроки горят и планы!
Поохав еще с полминуты, Оленька положила трубку.
Арахнид Карл сидел в яблочном тайнике и на чем свет стоит клял человеческую породу. Особенно отдельных ее представителей в лице Вепсаревича Ивана Васильевича, ради которого была заварена эта каша, и матушки его, Веры Филипповны, из-за которой он уже полтора часа сидел в холодильнике и мерз, как немец в зимних окопах под Сталинградом. И Калерия Карловна хороша! Нет чтобы принести это сволочное яблоко на час-полтора попозже, перед тем как Ванечкина мамаша намылится выходить из дому. Он сидел и злился, злился и наливался ненавистью, и это его хоть как-то да согревало. Он строил планы один величественней другого, и все они сводились к одной картине. Совсем скоро, представлял он, настанет то счастливое время, когда они, паучий народ, избавят землю от двуногих уродов. Мир будет принадлежать им, восьмилапым венцам творения, а людишек если и оставят живыми, то исключительно в качестве бурдюков с пищей, да и то собранными в специальные резервации, обтянутые особопрочной, неподдающейся ни огню, ни ножу, ни химии паутиной.
А этого дурака Анашку, выдающего себя за паучьего Дарвина и смущающего молодые умы, злорадно размышлял Карл, они когда-нибудь скормят птицам, а после выкинут из всех паучьих учебников, из всех школьных и университетских курсов, как когда-то выкинули людишки человеческого академика Марра. Тоже мне, теория эволюции. Сперва рак, затем ракопаук, а далее уже и мы, пауки. Рак, он и в мезозое рак. Ракопаук был занесен на Землю метеоритом, осколком взорвавшейся планеты Пандоры, не сам, конечно, ракопаук, а окаменевшие ракопаучьи яйца, которые здесь уже, на Земле, высидела какая-то страдающая бесплодием паучиха.
Но с этим-то извращенцем ладно. Главная беда – люди. Карл вспомнил все обидные клички, которыми их, пауков, наделили. Мизгирь, муховор, тенетник. А пословицы! «Лови паук мух, пока ноги не ощипали». Это надо же такое придумать! Ужас!
Так он сам себя распалял, пока дверца холодильника не открылась и вместе с яблоком и другими продуктами, приготовленными для передачи в больницу, Карл не выбрался из холодного чрева. Операция «Троянский конь» началась.
Вера Филипповна села в 31-й троллейбус, переехала Тучков мост, зажмурилась от яркого солнца, отражавшегося от адмиралтейской иглы, а когда открыла глаза, увидела свободное место, которое тут же и заняла. Троллейбус плавно покачивался, и Веру Филипповну разморило. Проснулась она от того, что чей-то настырный локоть тыкал её под бок. Троллейбус пересекал Съезжинскую. Вера Филипповна чуть подвинулась и посмотрела на пассажира справа. Сидящий у окна дядечка успокоил свой нервный локоть и срывающимся голосом произнес:
– Мамуля… хлеба корочки не найдется?
– Хлеба? – удивилась Вера Филипповна и внимательно оглядела соседа. На бомжа он вроде был не похож, на голодающего с Поволжья тоже. Костюмчик, правда, был на нем не ахти, потертый, можно сказать, костюмчик. И нос был подозрительно фиолетовый, но нычне в городе таких чернильных носов, считай, у каждого четвертого жителя.
– Хлеба, плавленого сырка, ватрушки, яблока, хоть чего. – В глазах соседа жила надежда и глубокая человеческая тоска.
«Язвенник, – подумала Вера Филипповна. – Обострение, а ничего под рукой нет. Надо выручать человека».
Она раскрыла пакет, покоящийся на ее коленях, и первое, что ухватил взгляд, было яблоко, соседкин гостинец.
«Ничего, Ваня переживет, а Калерии я говорить не стану. Передала и передала, спасибо ей за сочувствие».
Вера Филипповна протянула соседу яблоко. Тот, не поблагодарив ни словом, принял ее подарок и спросил, сглатывая слюну:
– Мать, а стакан есть?
– Нет, – ответила она простодушно.
– Хреново, мать, без стакана-то. Водка ж все-таки, не портвейн. А и пёс с ним, со стаканом!
Он достал откуда-то из-за пазухи маленькую палёной водки, пальцем сковырнул пробку и в какие-нибудь десять секунд высосал содержимое пузыря. Затем шумно перевел дух, потёр яблоко о потертый локоть и засунул целиком в рот. Вместе с Карлом и черенком. Операция «Троянский конь» провалилась, едва начавшись.
Негр был голый.
Негр был в красных штанах.
Негр был черный, лиловый, коричневый и блестящий.
Негр курил трубку.
Но звали его не Тибул. И трубки он, естественно, никакой не курил, в палате хоть трубку, хоть беломор – закуришь, так тебя сразу же из больницы пинком под зад и на улицу. Штаны, правда, были красные – красные тренировочные штаны с белым лампасом до самых штрипок. Так что голым негр был разве что выше пояса, между полами распахнутого халата и на малом участке тела от тапок и до концов штанин.
Сначала втащили койку. Долго не попадали в дверной проём, примерялись и так, и этак, затем, обливаясь похмельным потом, два хмурых санитара в халатах наконец догадались повернуть ее боком, после чего внесли. Следом за койкой и санитарами вошел негр.
– Мучачос по несчастью? – обратился он к Ивану Васильевичу на чистом русском, когда они остались одни. – Интересное у вас заведение. На окнах решетки, на вахте сплошные мордовороты. Не больница, а одесский кичман.
– Да нет, ничего, не жалуемся. Кормят прилично, телевизор, библиотека…
– Библиотека? А насчет этого у вас как? – Негр звонко щелкнул блестящим ногтем себя по горлу. – Заначечная какая-нибудь имеется?
Иван вспомнил вчерашний спирт и утренний туман в голове.
– Ну, не знаю. Разве только с врачами договориться… – Он безнадежно развел руками. – А вы к нам сюда надолго?
– Надолго, ненадолго – посмотрим. Как вылечюсь от своей заразы, так и смоюсь отсюда к едрене-фене. Заначечной, значит, нету. Это плохо. Русского человека лечит только одно лекарство. – Негр поскреб щетину на подбородке. – А медсестры?
– Что медсестры? – не понял вопроса Иван Васильевич.
– Слушай! – Негр рассмеялся весело, обнажая кривоватые зубы. – Ну хорошо, ты не пьешь, это еще понятно. Печень там, селезёнка. Но когда мужику пошла такая холява… Один в палате, жена далеко, на работу ходить не надо – сплошная свобода действий.
– А-а-а, так вы в этом плане? – смутился Иван Васильевич.
– В этом, в каком же еще! Телевизор я и дома смотреть могу.
– Тэк-с, уже познакомились. – Из-за двери появились главврач и Семенов Семен Семенович, завотделением. – Чувырлов… э-э-э…
– Альберт Евгеньевич, – подсказал главврачу Семенов.
– Можно Алик, – осклабился негр, протягивая главному руку.
Тот, не замечая руки, медленно прошел в глубь палаты, остановился у зарешеченного окна, глядящего на больничный двор, повернулся и внимательно посмотрел на новенького.
– Сегодня, Альберт Евгеньевич, отдыхайте, на сегодня у нас с вами никаких процедур. Иван Васильевич вам объяснит что к чему – где душ, где столовая, где кабинеты. Он у нас почти старожил, три недели уже как мучается… Мучаетесь, Иван Васильевич, мучаетесь, – ответил он на смущенный Ванечкин взгляд, – кому ж не хочется из больничных стен. Я бы тоже мучался, был бы на вашем месте. Сейчас придет сестра-хозяйка с бельем, – он уже снова обращался к Ванечкиному соседу, – койку вам застелит, воду сменит в графине. Так что приобщайтесь к больничной жизни, втягивайтесь. Будут вопросы, спрашивайте у дежурной сестры или у Семена Семеновича.
Главврач кивнул на заведующего и важным, степенным шагом двинулся к выходу из палаты. Семен Семеныч задержался в дверях, зачем-то подмигнул новенькому и покинул палату тоже.
– Серьезный дядька, – новичок показал на дверь, – хотя, сразу видно, алкаш. Все медики алкаши, потому что работа такая, со спиртом связана. Тут не хочешь, а алкашем станешь. – Он радостно потёр руки. – Все медики алкаши, все медсестры – бляди. И надо этим умело пользоваться, извлекать, так сказать, моральную и материальную выгоду.
– Душ у нас в конце коридора, – вспомнил Иван Васильевич наказ главврача. – А столовая рядом с залом, где газеты и телевизор…
– Ты женатый? – перебил его негр Алик, развалившись на незастеленной койке и почесывая шоколадную грудь. Волосы на шоколадной груди были почему-то белёсые, должно быть выгорели на африканском солнце.
– Я? Нет, – ответил Иван Васильевич и тут же, спохватившись, поправился: – Сейчас нет.
– Ага. Значит, как и я, разведенный. А с бабами у тебя как?
– По-разному.
– А мне тут одна попалась. Лобок у нее, значит, бритый, а на лобке – просекаешь? – татуировка: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
– Данте, «Божественная комедия», «Ад», песнь третья, стих девятый, – прокомментировал Ванечка.
– Ёкалэмэнэ! – восхитился Алик. – Да ты прямо профессор! Академик наук! Ну, блин! Я тоже, когда баб себе выбираю, предпочитаю умных. Вот, к примеру, еду, скажем, в метро. Вижу баба кроссворд разгадывает. Заглядываю бабе через плечо, смотрю на кроссворд и сразу определяю, дура баба или не дура. Если она, к примеру, не знает реку в Африке из пяти букв, то на хрена мне, спрашивается, такая баба нужна. О чем я с ней базарить буду после работы. Слушай, а ты чего, правда, профессор?
– Нет, редактор. Работаю в издательстве, издаю книги.
– И хорошо платят?
– Ну не то чтобы хорошо, скорее наоборот.
– Не понял. Раз платят хреново, какого хрена тогда работаешь? Ты ж умный, ты ж этого… ну, который у бабы был на лобке, наизусть помнишь. Если б я был с такой башкой, как твоя, то давно бы уже в Штатах в фазенде жил, чтобы негры вокруг меня мух опахалами отгоняли, а голливудские бляди шампанским с утра отпаивали. Это ж только при совке было, когда паши не паши, всё равно в результате хрен. И что, в издательском деле все такие, как ты, безденежные?
– Ну почему же. Это уж кому повезет. А вообще-то всё от начальства зависит.
– А у тебя, значит, начальство херовое? Раз своих же работников по деньгам кидает.
– У меня начальство обыкновенное. Вообще-то, мы в издательстве все как бы друзья. Такая пирамида друзей. Наверху – начальник, он главный друг. Лучшие друзья поближе к вершине, остальные подальше. На тех, кто подальше, можно и сэкономить. Ты же друг, ты должен понять, дело общее…
Ванечка чувствовал, что его куда-то несёт. То, что копилось долго и ни разу не прорывалось наружу, выплеснулось мутноватой струей. Всё, сказал он себе. Хватит играть в обиженного. Каждый стоит ровно столько, во сколько он себя ценит. И не деньгами эта цена меряется. Хотя и деньгами тоже.
– Холява, везде холява, – сочувственно сказал негр. – Слушай, брат, а тебя здесь из-за чего держат? По роже вроде бы не больной.
– Вот. – Ванечка распахнул халат и показал свое покрытое паутиной тело.
– Ё-моё! – Алик соскочил с койки и осторожно подошел к Ванечке. – Потрогать можно? Шершавая. – Он коснулся пальцами паутины. – И докудова она? По пупок? Или по эти самые? – Он показал на Ванечкины кальсоны. – Слушай, а это не венерическое? Не от шерше ля баб? – Алик отдернул руку и зачем-то подул на пальцы, вступавшие в контакт с паутиной.
– Не бойтесь, не заразитесь. Меня здесь на что только ни проверяли – по СПИД включительно. Все внутренние органы в норме, в организме никаких отклонений. За исключением этой вот дряни. – Иван Васильевич устало махнул рукой. – Изучают, изучают, а толку?
– Да-а! Дела-а! Угораздило же тебя. – Негр Алик вдруг спохватился, нервно взглянул на дверь. – Сестру-хозяйку этот гусь обещал! Эй, мамаша! – Бодрым шагом он направился к двери, открыл ее и выскочил в коридор.
Издательство «Фанта Мортале» мягко тлело по направлению к Свану. Заказанный в срочном порядке новый перевод Пруста для грандиозной «Библиотеки шедевров» был выполнен хоть и в срок, но по качеству почему-то оказался много хуже оригинала. Издательская машина застопорилась. Типография выла волком и применяла штрафные санкции. Линия, забронированная под Пруста, простаивала вторую неделю. Бумага дорожала, как на дрожжах, и по цене уже приближалась к золоту. Хозяин, он же главред издательства, с горя ушел в подполье, и на все телефонные домогательства скромный голос Оленьки, секретарши, отвечал, что «главного еще не было», «не пришел», «сегодня уже не будет». А тут еще на И.В.Вепсаревича, ответреда «Библиотеки шедевров», напала эта странная лихоманка – изуродованный паучьей болезнью, вместо того чтобы напустить на Пруста цепную свору своих наемных редакторов, он отлеживался лежнем в больнице, пил кефир и ел бутерброды, которые ему приносила мать.
Николай Юрьевич Воеводкин, шеф, хозяин «Фанты Мортале», вращался в своем импортном кресле против часовой стрелки. Обычно это его успокаивало – приходило на память детство: волчки, карусели, танцы в школьном танцевальном кружке. Но сейчас даже кресло не помогало. Мысли были мрачнее осени. Издательство шло ко дну, как «Титаник» в одноименном фильме. Надо было срочно переделывать перевод, кого-то сажать на текст, и всё это – время! время! – а времени не оставалось совсем. Все попытки загрузить Вепсаревича натыкались на больничную стену: врачи настрого запретили больному всякую редакционную деятельность, а на просьбы и мольбы к маме, чтобы та заодно с кефиром протащила в палату рукопись, несговорчивая Ванечкина родительница отвечала категорическим «нет».
За дальним концом стола горбился переводчик Стопорков, автор злополучного перевода.
– Николай Юрьевич, вы поймите, ведь это же в корне неправильная позиция, – гнул свою линию переводчик. – Ну и что же, что классик. Это у них он классик да у Любимова. А по мне так он писатель из средних. Что-то вроде наших Боборыкина и Павленко. Он даже точку вовремя не умел поставить, поэтому у него все фразы такие длинные. А писать надо просто. Помните, как у Блока: «Ночь, улица, фонарь, аптека»? Вот где ясность, вот где гармония простоты. А то целых четыре страницы описывать куст сирени! Графомания это, а по-современному – «гнать листаж». Я считаю, переводчик за автора не ответчик. Если автор написал плохо, то переводчик в этом не виноват. Это раньше мы занимались лакировкой действительности. Делали из Хемингуэя конфетку. А нынче надо читателю показать все недостатки оригинала. Чтобы автор не больно-то зазнавался. И читатель не считал себя человеком низшего сорта.
– Дмитрий, – поучал его Николай Юрьевич, – это же «Библиотека шедевров», а не какие-нибудь «Секретные материалы»! Вы же знаете, кто у нас в редколлегии. Лихачев, Егоров, Стеблин-Каменский… И при чем тут лакировка действительности?
– Архаисты, все как один. А мы – новаторы. Николай Юрьевич, вы же знаете, у меня своя школа, передовая. Сковороденко, Федоров, Мозельсон… Вы же сами меня когда-то на премию выдвигали. Ведь выдвигали?
– Это Вепсаревич вас выдвигал, вот и довыдвигался…
– А что? Я слышал, Ивана Васильевича уже того?.. В смысле, лишили должности?..
– Никто его должности не лишал. Заболел он, лежит в больнице.
– Боже мой, неужели рак?
– С чего вы взяли, что рак?
– Ну это я так, на всякий случай предполагаю. Значит, не рак? А если не рак, то что?
– Я не знаю, как это называется. Никто не знает, даже врачи. Что-то вроде паучьей болезни. Покрылся Иван Васильевич паутиной, и выскочили у него на теле прыщи… Или наоборот, потом паутина, прыщи вначале.
– Постойте, постойте… Что-то я про такое слышал… Прыщи, паутина… И пауки бегают… ну вроде лобковых вшей.
– Нету у него никаких пауков.
– Нету? Значит, еще забегают. Какой у него период болезни?
– Дмитрий, если вы шутите, то время выбрали неудачное. Нам всем сейчас не до шуток. И вы прекрасно знаете, почему.
– Николай Юрьевич! Ну какие могут быть шутки! Я…
Дверь открылась, и в кабинет заглянула Оленька:
– Толик принес картинки. Примете?
– Давай, – устало разрешил Николай Юрьевич, вытирая вспотевший лоб.
Улыбаясь, вошел худред. Улыбаясь, разложил перед Николаем Юрьевичем работы. Улыбаясь, замер в ожидании оценки руководителя.
С минуту Николай Юрьевич изучал художественный продукт. Затем ткнул пальцем в самый ближний рисунок.
– Это что? – спросил он худреда, нервно дергая жилочкой на виске.
– Логотип серии, – ответил, улыбаясь, худред. – Я сначала думал Аниного дракончика, но работа Чикина мне показалась лучше. Художник…
– Да вы что, с ума все посходили? Художник! Причем здесь художник?! Вы худред, вы оцениваете его работу! Что это такое? Скрещенные меч и посох? Это же буква «хэ». Понимаете, что решит покупатель? Что книги серии все на эту самую букву. Их никто покупать не будет! И мы опять будем… пардон, в заднице.
– Предлагаете оставить дракона?
– Предлагаю? Это вы должны предлагать! – Николай Юрьевич отщелкнул рисунок пальцем и подвинул к себе другой. – Здесь, здесь и здесь! Это же тролли, а у них у всех морды, как у узников Бухенвальда. Кровожаднее надо, чтобы кровь с клыков капала, чтобы человечье мясо с когтей свисало. А принцесса? Где, спрашивается, вы такую принцессу видели? Глазки-щелочки, ножки-щепочки, ручки… тьфу, слов не хватает! Да из-за такой уродины ни один рыцарь меч пачкать не станет, сразу на хер пошлет. А этому вашему мудильяни, – Николай Юрьевич уже тряс над столом очередным художественным творением, – передайте, что мы издательство коммерческое. И своих «Бурлаков на Волге» он пусть в музей какой-нибудь предлагает, а не сюда.
Николай Юрьевич развернулся в кресле и печально посмотрел на худреда:
– Толик! Неужели в городе нет ни одного стоящего художника? Не может такого быть! Вон на Невском сколько их возле Катькиного сада толчется. Сходили б, поговорили, объяснили наши требования, задачи… – Он не закончил, в дверь опять заглянула Оленька. Вид у нее был какой-то взъерошенный, удивленный.
– Приехал! – сказала Оленька таинственным шепотом. – Только это не он. Это… она.
– Как «она»? Какая «она»? А Лапшицкий? Мы дорогу кому оплачиваем? Лапшицкому! Ждали сюда кого? Лапшицкого! Так какого, спрашивается…
Договорить Николай Юрьевич не успел. Из-за худенького Оленькиного плеча, оттеснив секретаршу в сторону, показалось небольшое создание с оленьими стрельчатыми глазами и северными чертами лица. Волосы у нее были черные и волнами разметаны по плечам.
– Здравствуйте, – нежданная гостья твердым шагом обошла стол и протянула хозяину кабинета аккуратные пальчики в перстеньках. – Шамбордай Михайлович приехать не смог. Он… – Она вглянула на посетителей, остановилась взглядом на переводчике, затем внимательно посмотрела Николаю Юрьевичу на переносицу (вернее, так ему показалось: на переносицу. Куда она смотрела на самом деле, знала только она одна). – Он болеет, поэтому не приехал. Медсестра Лёля, его ученица. – И ладонь ее легкой лодочкой нырнула в главредовскую ручищу.
– То есть как это – медсестра Лёля? – опешил бедный Николай Юрьевич. Голос его сделался вдруг обиженным, как у школьника, опоздавшего на раздачу конфет. Еще бы! Ждали Лапшицкого, вместо него приезжает какая-то непонятная Лёля, которая, оказывается, к тому же не просто Лёля, а медсестра Лёля! Усраться можно! Она что, собирается Вепсаревича градусниками лечить? Или пирамидоном? Бред какой-то! Припереться сюда из Сибири, чтобы ставить Вепсаревичу градусники! Притом за мой счет.
– Кок-оол Медсестра Лёля Алдынхереловна, – как ни в чем не бывало сказала гостья («Час от часу не легче», – подумал про себя главный). – А вы – Николай Юрьевич, я вас сразу узнала. Шамбордай Михайлович мне много про вас рассказывал. Я ваши фотокарточки видела.
Посетители потянулись к двери. Лёля проводила их взглядом и с книжной полки за спиной Николая Юрьевича взяла первое, что легло ей в руку. Она раскрыла книгу на середине и медленно прочитала вслух:
– «Он поднял обернутый металлом конец своего артефакта». – Перелистнув десяток страниц, она зачитала из другого места: – «У тебя наверняка имеются дела более сложные, каковые в умелых руках твоего помощника перестанут быть таковыми». – Перелистала дальше: – «Одна нога у него была на каком-то отрезке жизни сломана». – Заглянув в выходные данные, она нашла фамилию переводчика. – Д.Стопорков, – произесла она тем же тоном, что и зачитывала строки из перевода.
– Значит, Шамбордай Михайлович заболел. – Мягким, неторопливым движением Николай Юрьевич взял у нее из рук книгу и вернул на место. – А вы, значит, его ученица. Медсестра… как вы сказали? Впрочем, не важно. Очень приятно. – Жестом он указал на кресло, в котором только что сидел переводчик. – Присаживайтесь, отдохните с дороги. А что Лапшицкий? Надеюсь, ничего страшного? Ольга Николаевна! – крикнул он в приемную через дверь. – Нам чаю! Или, может, вам кофе? – спохватившись, обратился он к гостье. Та кивнула. – Один чай, один кофе, – наказал он секретарше за дверью.
– …Вот такая у нас беда, – печально заключил Николай Юрьевич, осторожно прихлебывая из третьей по счету чашки.
Медсестра Лёля вертела на пальце перстень; маленькая зеленая змейка, запертая в капле стекла, следила за хозяином кабинета рубиновыми точками глаз. Непонятно отчего, но взгляд этот особенно смущал и тревожил господина главреда. Николай Юрьевич и так и этак пытался снять с себя его чары, железной логикой доказывал себе невозможность влияния на человеческий мозг дешевенькой стеклянной поделки, сосредотачивался на бюсте Дж. Р.Р.Толкина, изготовленном по заказу издательства скульптуром В.Аземшей. Но как «Титаник» глядел на айсберг, надвигающийся на него с холодной неумолимостью, так глаза его возвращались к перстню, и сердце наполнялось тревогой.
– Скажите… – Николай Юрьевич все не решался заговорить о главном. Слишком был туманен предмет для его практического ума. То есть вот он, специалист, перед ним. Молоденькая самоуверенная девица, якобы ученик Лапшицкого. Но что эта девица умеет? Какие она предпримет шаги, чтобы вернуть издательству нужного им позарез человека. И сколько на это у нее уйдет времени? Последний пункт из мысленного списка сомнений волновал Николая Юрьевича сильнее всего. День, неделя? Если больше недели, то и огород городить нечего. – Шамбордай Михайлович ничего для меня не передавал? Записочку там или, может, что-нибудь на словах? – Знал бы он, что Шамбордай не приедет, ни за что бы не пригласил эту пигалицу. Но раз уже вбуханы деньги – проезд, командировочные расходы, прочее, – раз заварена эта каша, придется ее расхлебывать до конца. – Мы оформим вас как спецреда. Командировочные, естественно, за наш счет. И дорога в оба конца. С билетами сейчас туговато, так что лучше позаботиться об этом заранее. Вы когда, примерно, рассчитываете отсюда уехать?
– Учитель сейчас на дереве. И будет там до первых чисел июня. Если дерево не захочет его оставить.
Николай Юрьевич ждал продолжения, но продолжения не последовало.
«Опять Михалыч перебрал мухоморов, – подумал Николай Юрьевич. – И чего они в них находят? Лучше бы водку жрали, как все нормальные люди».
– Если Ольга Николаевна закажет вам билет на второе, справитесь к этому сроку? – Шеф в уме подсчитал убыток от полуторанедельного проживания гостьи из Красноярска и прикинул, кому из договорников-редакторов урезать в этом месяце гонорар.
Гостья вновь промолчала; змейка выглянула из перстня и посмотрела на Николая Юрьевича внимательно. Николай Юрьевич покраснел.
– Или лучше на третье?
Гадина, замурованная в стекляшке, отвела его взгляд к стене, где среди плакатиков и картинок голубела реклама Аэрофлота.
«Нет уж! Никаких самолетов! Поездом, только поездом!»
– Я одного не соображу, – попробовал он переменить тему. – Иван Васильевич в ИНЕБОЛе, а туда практически никакого доступа. Это вообще полусекретное лечебное заведение, простому смертному со стороны в него не попасть.
Фразу о «простом смертном» подколодная змея из стекляшки встретила как-то по-особому ядовито, чем вызвала в Николае Юрьевиче новый прилив смущения.
Гостья из Красноярска улыбнулась. Впервые за весь разговор улыбка ее была естественной и открытой.
– Выше дерева стен не бывает, – сказала она смешливо и накрыла змейку рукой. – А можно мне еще кофе?
– Ну, конечно! Ольга Николаевна! Один кофе!
– Шамбордай Михайлович мне рассказывал, что у вас в Питере сейчас белые ночи.
– Ну, сейчас еще не самые белые, через пару недель будут белее, так что… – Николай Юрьевич прикусил врага своего – язык. «Две недели! Молчи, дурак!» – А паутину вы каким способом сводить будете?
– Ножницами, – рассмеялась Медсестра Лёля. – Машинкой, какой раньше в парикмахерских стригли. Знаете, такая: вжик-вжик.
– Вы серьезно? – обиделся Николай Юрьевич за ее легкомысленный юморок.
– Нет, конечно, – успокоила его сибирская гостья. – Но вообще-то способ простой.
– Ага, – не стал уточнять главред, что же это такой за способ, и перешел на дела житейские. – А жить вам есть у кого?
– Да-да, Шамбордай Михайлович дал мне адрес.
Полчаса спустя, когда кофе был выпит и гостью проводили до выхода, Николай Юрьевич грустно смотрел на Оленьку и говорил ей не своим голосом:
– Ты хоть документы ее проверила? Шамбордая сейчас в Красноярске нет, позвонить некуда, сидит, как дурак, на дереве и в ус ни о чем не дует. Черт знает, а вдруг эта дамочка аферистка. – Не глядя, он достал с полки толстый глянцевый том, открыл его и прочитал, морщась, как от зубной боли: «Он поднял обернутый металлом конец своего артефакта». Захлопнул книгу и швырнул ее в мусорное ведро. – Стопорков не ушел? Зови этого мерзавца сюда и принеси еще чаю.
Узенький луч фонарика шарил по его телу. В поисках лучу помогала ловкая, уверенная рука подозрительно знакомого цвета. Пальцы мягко скользили по паутине, раздвигали ее, трогали кожу, секунду медлили и бежали дальше. Иван заметил, что клок паутины срезан, на левой стороне груди под соском. Маленький, почти незаметный.
– Алик, – спросил он сонно, – вы что-нибудь потеряли?
Рука дернулась и ушла в темноту. Луч фонарика мгновенно погас. Иван Васильевич потянулся к тумбочке и засветил грибок ночника. Сосед ворочался у себя на койке, скрипел пружинами и сопел в подушку. Пятки его коричневых ног, торчащие из-под серого одеяла, были красные, как вареные раки.
– А? – оторвал он голову от подушки. – Не имеешь права, начальник. Пускай Жмуриков с Елдоном горбатятся, а у меня законный больничный. Я теперь в свои говнодавы до тринадцатого числа не влезу. Пока не выпишусь.
«Бредит, что ли? – удивился Иван Васильевич, позабыв о неприятной причине своего полночного пробуждения. – Может, позвать врача?»
Сосед свесил ноги с кровати и громко почесал грудь. Затем сунулся за сигаретами к тумбочке.
– Слышь, а который час, что ты меня так рано поднял? – Лицо его было вроде заспанное, и если бы не клок паутины, срезанной у Ивана Васильевича, пока тот мучался ночными кошмарами, можно было списать случившееся на сонный бред. Алик вытряхнул на ладонь сигарету и заговорщицки посмотрел на Ванечку. – Если я в форточку покурю, как думаешь, не заметят? А то в сортир вчера захожу, так там места живого нет – накурено, как у негра в жопе.
– Я не знаю. Курите, если хотите. Времени сейчас начало четвертого.
– То-то я смотрю, что темно. Слышь, сосед, раз такая рань, может дерябнем, пока начальства не слышно? А то второй день лежу, а еще ни в одном глазу. Я ставлю, у меня есть. Я, пока им шмотки сдавал да пока они клювом щелкали, пронес под яйцами два флакона. Ты «Зубровку», как, уважаешь? Вижу, что уважаешь. Какой нормальный мужик не уважает «Зубровку»! Ее только пидорасты не пьют, евреи и импотенты. Ты, надеюсь, не импотент? Шучу, не обижайся, это у меня шутки такие. Примем сейчас по стакану, посидим, побазарим за жизнь. А после медсестер кликнем – в шашки на поддавки играть. Я приметил вчера парочку практиканточек – попки, сиськи, всё при себе. А, Васильич, отъедимся на больничных харчах?
И не дожидаясь согласия Вепсаревича, негр Чувырлов сунул руку под свой матрас и извлек оттуда флакон «Зубровки» с пучеглазым зубром на этикетке.
К четырем утра, когда первая контрабандная бутылка «Зубровки» была отправлена на вечный покой по причине ликвидации содержимого, а из тайника извлечена следующая, Альберт Евгеньевич для Ивана Васильевича окончательно превратился в Алика, а безликое, церемониальное «вы» незаметно перетекло в «ты».
– …Я ему: а ты ху-ху не хо-хо? А он мне табуреткой в хлебало. Видишь, шрам? Это от табуретки. Ну, когда я после-то оклемался, вот уж отметелил урода… И за Люську, и за Наташку, и за то, что мой стакан выпил, пока я поссать ходил. Не, Вань, ты скажи, прав я или не прав? Это что, по-твоему, справедливо, когда, к примеру, отошел ты поссать, приходишь, а стакан твой тю-тю, выпили твой стакан?
– Алик, у меня тост! Предлагаю выпить за справедливость! – Ванечка взял стакан и неловко поднялся с койки. – Офицеры пьют стоя, – мрачно добавил он, вспомнив, как на сборах под Лугой они надрались в день приезда до чертиков, а после переблевали весь плац, когда наутро принимали присягу.
Негр Алик и опутанный паутиной Ванечка выпили и запили водой из казенного инеболовского графина. Из-за неплотно занавешенной шторы вовсю пробивался свет, короткая весенняя ночь мягко переходила в утро.
– Я же не всегда черным был. – Алик докурил сигарету, выкинул ее в открытую форточку, вернулся к койке и заскрипел пружинами. – Это у меня неожиданно проявилось. Лег с вечера белым, утром проснулся черным. Баба тогда со мной знакомая ночевала, так ей скорую пришлось вызывать, это после того как она меня такого увидела. Сам-то я ничего, привык, даже нравится. Нет, без балды, серьезно. Ты вот когда-нибудь замечал, что наши бабы на черных мужиков больше кидаются, чем на белых? И самая, между прочим, перспективная кровь после этого получается. Пушкина одного возьми. Слыхал, что у него на елде десять воробьев умещалось? Говорят, уместилось бы и одиннадцать, да только лапка у одиннадцатого соскальзывала.
– Насчет воробьев – не знаю, но про Пушкина есть вот какая история. Однажды Пушкин загадал Дантесу загадку: «Чем поэт Херасков отличается от поэта Шумахера?» Дантес думал, думал, а Пушкин видит, что тот не знает, и говорит: «Тем же, чем парикмахер от херувима. У одного хер спереди, у другого – сзади». Дальше…
– Знаю, – перебил Ванечку негр Алик. – Дальше Дантес обиделся, что Пушкин такой умный, а он дурак, и увел у него жену. Вань, – Алик вдруг подмигнул Ванечке и кивком показал на дверь, – ты пока посиди, а я разведаю насчет девочек. Тебе какие больше нравятся, черненькие или беленькие?
Ванечка улыбнулся пьяно, взял с тумбочки соседову «Приму» и, забыв, что он вообще-то не курит, сунул в зубы мятую сигаретину.
Вот тогда-то и появилась ОНА.
Ровно в полдень неизвестный алкоголик Антонов проснулся от мучительных колик в области живота. В спину кололо тоже, но это был ржавый гвоздь, торчащий из голых досок, на которых он почему-то лежал. В том, что он проснулся на досках, заваленных строительным мусором и заляпанных цементным раствором, удивительного ничего не было. Где Антонов только ни просыпался за тридцать лет активной питейной деятельности – один раз даже в вольере с кораблем пустыни верблюдом, это когда пили со сторожом зоопарка Жмуркиным в июне позапрошлого года. Антонов разлепил глаз и нехотя посмотрел на мир. В мире светило солнце и было много неба и крыш. Он разлепил второй, прислушиваясь к внутренней боли. Потрогал живот рукой и тут же её отдернул. Животное колотьё усилилось. Будто какой маленький старательный мужичок-с-ноготок, проглоченный сегодня по пьяни, всаживал в него изнутри гвозди, болты, шурупы и прочий мелкий пыточный инвентарь из рабочего арсенала садиста.
Неизвестный алкоголик Антонов ухватился за железную штангу, скрепляющую строительные леса, и понял, что не может подняться – боль сделалась нестерпимой. Справа была стена тошнотворного, блевотного цвета. Слева, за хилым поручнем, – крыши и пятна сада, прячущегося за каменными громадинами. Где-то визжали дети и попукивали невидимые машины. Надо было спускаться вниз или ждать, когда он подохнет здесь от этой невыносимой боли.
Неизвестный алкоголик Антонов подумал и выбрал первое, тем более что на Льва Толстого, в нескольких кварталах отсюда, жила Верка, боевая подруга, задолжавшая ему полбутылки красного.
Неизвестно, каких усилий стоило ему спуститься на землю, потому что уже через час нож хирурга мягко рассек брюшину и проворно устремился к кишечнику. А еще через два часа душа Антонова отлетела в рай.
И то ли показалось хирургу, то ли это было на самом деле, но вроде бы из развороченного нутра выскочил малюсенький паучок и, быстро перебирая лапами, шмыгнул под операционный стол.
К ночи операционная опустела, и Карл решился отправиться на разведку. Без труда он пролез под дверью и, крадучись, выбрался в коридор. Дурея от больничного запаха, он быстро бежал вдоль плинтуса, держась поближе к широкой щели между полом и крашеной деревяшкой, чтобы, ежели случится опасность, спрятаться и там переждать.
Пробегая мимо какой-то двери, он почувствовал родной запах. Пахло паучьим духом. Карл замер, осторожно скользнул под дверь и оказался в темном пространстве, заваленном всевозможным хламом. Скоренько сориентировавшись на местности, он двинулся на источник запаха.
Источник сидел в углу, наглухо затянутом паутиной странного, пурпурного цвета. Карл подобной никогда не встречал и не знал, что такая вообще бывает. Вид имел источник тоже, мягко говоря, странноватый – встреться Карлу это чудо на улице, шарахнулся б от него подальше, пока не получил промеж хелицер бутылкой. Но что больше всего удивило Карла во всем поношенном облике восьминогого хозяина комнаты – это его борода. Мощная, нечесанная, густая, она спускалась от самой нижней губы и путалась у паука в педипальпах. И еще – борода была такого же цвета, что и паутина в углу. Паук был явно не городского вида, а его вылезшие из бугорков глаза смотрели на гостя не то что недружелюбно, а как-то плотоядно и сумрачно.
– Простите, это не ИНЕБОЛ? – нарушил Карл затянувшееся молчание.
– Арахнофобы! Гомункулосексуалисты! Предатели! – Бородач взметнул вверх правую педипальпу и гневно потряс ею в воздухе. – Падите во прах! – Он направил лапу на Карла. – И ты пади, нечестивый паук, не достойный ни одной из восьми своих грешных ног ступать по земле.
– Я извиняюсь, – повторил Карл, – я только хотел узнать, это заведение, в котором я сейчас нахожусь, не ИНЕБОЛ?
– Это вертеп, который исчадия нечистого духа, величающие себя людьми, называют Первым Медицинским университетом. Вертеп, за забором спрятанный, который ты назвал ИНЕБОЛ, – он через дорогу, напротив.
– Ага, – сказал Карл удовлетворенно. – Ну тогда я пошел. Счастливо оставаться, любезный.
– Иди, променявший на человеческое ухо святую паучью правду! Но знай, что воздастся тебе по грехам твоим, и детям твоим, и детям детей твоих, и сродникам твоим, и всему твоему нечистому семени.
– Послушай, приятель, – такое нелюбезное отношение начало раздражать Карла, – думаешь, раз ты здесь живешь, так можно и грубить, сколько вздумается? Ты уж говори да не заговаривайся. И вообще, причем тут человеческое ухо?
– Ты Ананси! – сказал бородач-паук и сам же содрогнулся от звуков произнесенного имени. – От тебя пахнет человеческим ухом!
– Я – Анашка? – Карл рассмеялся. – Ты хочешь сказать, что я – этот сумасшедший придурок, который корчит из себя паучьего Дарвина? Который и ходит-то, говорят, по-рачьи, задом вперед, как пятится, чтобы доказать свою теорию эволюции. Мол, пауки и раки – близнецы-братья, вылезли из одного болота. – Карл, признаться, не ожидал такого поворота беседы; ему даже любопытно стало, с чего вдруг этот выживший из ума паучина принял его за ренегата Ананси.
– Я бывал в человечьем ухе и знаю, как там воняет. – Бородатый гнул свою линию. – Это ад, там сера, а сера есть экскременты дьявола. Само ухо это спираль, по которой, как по кругам ада, спускаешься в зловонную бездну. Ты – Ананси, что в переводе значит иуда рода паучьего.
Пора было наконец представиться и положить предел дурацким инсинуациям бородатого.
– Вообще-то, меня зовут Карл, и род мой тянется от мойры Антропос. Так что, паук богатый, ударь по жопе клешней мохнатой и кончай тут передо мной залупаться. Думаешь, борода до пола, значит и язык без костей? Скажи мне лучше, кто ты есть сам и почему у тебя в углу паутина красная?
– Угол красный – и паутина красная. – Как ни странно, но вроде бы объяснение Карла слегка подействовало. Во всяком случае, голос бородатого паука перестал быть истеричным и злобным. Неприятие в голосе оставалось, но злости и истерики поубавилось. – Я – Волос, а прозвище мое Красная Борода!
– Вижу, что не зеленая, – попробовал пошутить Карл, но шуточка ему вышла боком.
– Не кощунствуй, исчадье ада, – вновь принялся паук за свое. – Клянусь моей святой бородой, дух Волосень отъест твою лапу, и из нее выпадет нечистая кость, и нашлет он на тебя слепоту и болезнь, «пириполох» именуемую, и будешь ты паук пириполошный, и дети твои, и внуки твои, и правнуки. Молись на красную паутину, отмаливай свой великий грех! – Выпученные глаза бородатого метали громы и молнии, он нервно перебирал хелицерами, и по бороде его стекала слюна.
Карл с детства был атеистом и не признавал любых видов насилия, включая, конечно же, и духовное. Поэтому не мог стоять в стороне, когда рядом с ним велась столь откровенная пропаганда опасного религиозного мракобесия.
– Знаю я, почему у тебя паутина красная, – сказал он, принюхиваясь и приглядываясь и к Волосу, и к пурпурной паутине в углу. – И борода почему красная, тоже знаю. Ты воруешь кровь из местной лаборатории и красишь ею паутину и бороду. Что, не так? Вон в углу окровавленные тампоны. А вон колбы стеклянные с засохшими остатками крови. – Карл выстрелил по Волосу злорадной улыбкой и хищно погрозил хелицерой. – А то «молись», «Красная Борода» – а сам-то, сам-то… Небось, единственное, на что ты способен, колтуны собакам и кошкам по ночам в шерсти заплетать. Тоже мне, Волос, паучий пророк нашелся.
– Ну, кровь, ну, из лаборатории, а что тут такого? – Видя, что не на простого напал, краснобородый как-то сразу стушевался и сник. – Я ж как лучше хочу. Чтобы наш паучий народ жил богато, не как сейчас. А то что получается! Любой малообразованной бабке позволено колючей метлой обметать в домах паутину, гнобить наше жилище, место, где мы растим и воспитываем детей…
– Тут ты прав. Люди это главное зло. С людьми надо бороться. Но методы, методы… Разве можно таким дедовским методом, как религия, одолеть узурпатора-человека? Ты вот что-нибудь про Лимонию слышал?
Бородатый, по недостатку образования, не то что про Лимонию, он и про нототению-то ни разу не слышал, поэтому Карл тут же вкратце всё ему изложил.
Была в древности такая слаборазвитая страна – Лимония. Страна была аграрная, производила лук, репу и помидоры, поставляла их на мировой рынок, с трудом справляясь с возрастающей конкуренцией и едва сводя с концами концы. С властью лимонцам тоже не повезло, страной правил самодур принц Лимон, был он жаден, думал исключительно о себе и о кучке своих ближайших родственников, сам ходил под пятой супруги Лимонихи и жутко ненавидел любые прогрессивные начинания. Тюрьмы были, естественно, переполнены, потому как за любую провинность провинившегося прятали за решетку. Например, назвал миллион лимоном – получи заслуженное пожизненное за оскорбление отца родного, монарха. Или бросил мимо урны окурок – также отбывай срок. Про налоги и говорить нечего – брали за соль, за сахар, за воздух, солнце, нестандартный размер ноги. Опять же, коли не расплатился вовремя – пожалте на тюремные нары. Народ терпел, а что еще оставалось делать, когда ни на прокламации, ни на правильную подготовку восстания денег не было ни шиша. Но однажды некоему пауку, жившему при дворцовой кухне, было во сне видение. Что родит он сына, который хоть и будет от роду хромоногим, но одолеет тирана-принца и свергнет его кровавый режим. Паук наутро, едва проснулся, возьми и по простоте душевной ляпни о своем сне кухаркам. Какой-то час всего и прошел, а все, что от бедняги осталось, – это чуть заметное пятнышко на кафельной стене рядом с мойкой. Жестокий сапог кухмейстера, явившегося по доносу кухарок, не пощадил простодушного паука-провидца. Бросились ловить паучиху – сон-то сон, да кто его знает, вдруг и правда вылупится на свет вражина и пойдет крушить и корежить священные государственные устои. Но паучиха оказалась хитрее своего почившего муженька. Действительно, в ту ночь она родила и вместе с коконом, куда уложила яйца, канула в неизвестном направлении. Дальше всё случилось по-виденному. Родился хромоногий паук, выучился на тюремного почтальона, организовал тайную передачу писем из камеры в камеру и на волю, тем самым выполняя роль координатора и поставщика информации как в стенах, так и вне стен тюрьмы. Затем в один из осенних дней был устроен грандиозный побег заключенных, которые, объединившись с революционно настроенными представителями городских низов, в вечер того же дня взяли штурмом королевский дворец, схватили ненавистного принца и вместе с женой Лимонихой и толстопузыми прихлебателями-родственниками заколотили в фанерный ящик и отправили всю эту компанию в далекую страну Цинагею, чтобы местное цинагейское население гоняло чаи с лимоном и не страдало от болезни зубов.
– Вот и нам надо действовать, как в Лимонии, – закончил свой рассказ Карл. – Развернуть пропагандистскую деятельность, провести соответствующую работу среди мух, клопов, тлей, кузнечиков, тараканов, высших насекомых и низших, домашних и лесных, ползающих и летающих. А затем назначить день «Д» и по команде из единого центра жахнуть всей этой армией по всем направлениям сразу. Кстати, единый центр можно оборудовать прямо здесь. Прибраться только, повесить на стены лозунги, вон тот железный ящик приспособить под партийную кассу. Но главное в нашем деле, – Карл понизил голос до шепота, – конспирация. Враг подслушивает! Это надо помнить всегда. Так что, товарищ Волос, – Карл снова заговорил нормально, – завязывай с религиозным дурманом и займись настоящим делом. Тем более партийное имя у тебя уже есть – Красная Борода.
Волос с огнем в глазах и безумным дрожанием в голосе, выкинул вперед хелицеры.
– Грядет новая Лимония! – сказал он, и в красной его бороде отразилось пламя грядущей революционной битвы.
– Конечно, грядет, куда ж она денется. – Карл похлопал передней лапой краснобородому по спине. – ИНЕБОЛ, говоришь, напротив, через дорогу? Очень хорошо. Пойду налаживать там конспиративную сеть. Как налажу, вернусь сюда, проверю, как идут дела в центре. Чао! И помни о конспирации.
Она прикрыла за собой дверь и, быстрым взглядом пробежав по палате, улыбнулась удивленной улыбкой. Но тут же заперла улыбку на ключ, и лицо ее стало строгим, хотя строгость была деланная, притворная – в трещинках в углах губ продолжала дрожать смешинка. Зеленая униформа дриады не вязалась ни с мелом стен, ни с тревожным больничным духом, настоянным на карболке и аммиаке.
Ванечка как сидел на койке с Аликовой сигаретой в зубах, так и оставался сидеть. Алик же, собравшийся на разведку на предмет решения эмпирическим способом проблемы смычки противоположных полов, заскрипел натруженными пружинами, прикрывая спиной бутылку.
– Мальчики, вы совсем охренели? Вы бы еще танцы в палате устроили… «Зубровка». – Она обошла Алика, взяла в руки бутылку, понюхала, плеснула в пустой стакан. Отпила, поморщилась, ее передернуло. – Гадость! Как вы эту отраву пьете! Да еще без закуски.
– Так и пьем, – сказал негр Алик, почувствовав, что возможный скандал обходит их, кажется, стороной. – Не морщась. За здоровье прекрасных дам. Людочка… то есть Танечка… то есть…
– …Машечка, – выручила Алика медсестра.
– Машечка, а мы как раз думаем – хоть бы, думаем, сестренка какая зашла, украсила наш мужской коллектив. Мы ж не просто так керосиним, у нас повод – день рождения Джавахарлала Неру.
– Вы бы эту свою морилку хоть в графин перелили, – слабо улыбнулась она. – А если контрольный обход? А если бы сегодня не я, а Сивцева или Бизюк работала? Ночь же, люди в палатах спят, а из вашей одни матюги несутся. – Она взглянула на одеревеневшего Ванечку, укоризненно покачав головой. Ванечка качнул тоже, и сигарета выпала у него из зубов. – Вепсаревич, вы же не курите. Или это на вас Чувырлов так плохо действует? Смотрите, мы можем вашего соседа и отселить. Мест в больнице хватает.
– Ну Машенька, ну ты же такая интересная девушка – спортсменка, комсомолка, красавица, – ну почему же сразу и отселить. Мы – всё, мы уже завязываем. Сейчас остаточки допьем и бай-бай. – Негр Алик потянулся к бутылке.
– Так, – сказала медсестра строго, – на сегодня больше никакой пьянки. Пустую тару я унесу с собой, а то свалите у батареи в сортире, а после Семен Семеныч вставляет нам метроскоп в задницу. И хабарики свои уберите. Придумали тоже – дымить в палате.
– Машенька, а метроскоп – это что? – спросил негр Алик, услышав непонятное слово.
– Метроскоп, Чувырлов, это такое зеркало. Им матку проверяют у женщин, – удовлетворила его интерес сестра. Затем посмотрела на Вепсаревича и смущенно ему сказала: – А я ваш стишок читала. Про жертву немытых рук. Очень понравилось. Особенно, где вы про микробов пишете. Вы поэт?
Ванечка глядел на Марию. За все время, что она была здесь, он не выдавил из себя ни слова. Конечно, он видел ее и раньше. Но мало ли зеленых халатов мелькало на фоне этих больничных стен. Неужели надо было напиться пьяным, чтобы увидеть ее лицо. Хмель по-прежнему гулял в жилах, но это был спасительный хмель. Ванечка забыл про болезнь, он не слышал пустозвонства соседа, ему хотелось, чтобы это мгновение протянулось как можно дольше. «Машенька» – он влюбился в имя. «Машенька» – он примеривал имя к своей судьбе. «Машенька» – говорил он мысленно и сразу же отводил глаза, опасаясь что мысли вдруг обретут голос.
– А правда, что вместо пиявок в медицине сейчас используются клопы? – звучал из космоса Аликов тенорок.
Ванечка ничего не слышал. Он жил на другой планете, где были только два человека – она и он. Очнулся он лишь тогда, когда услышал сквозь больничную вату невозможные, неправильные слова:
– Нет, завтра меня не будет, то есть уже сегодня. У меня отпуск до середины июля. А потом я вообще отсюда хочу уволиться, надоело, заявление уже написала.
– Как? – вырвалось из Ванечкиной груди. «А как же я?» – хотел крикнуть он обиженным голосом, но вовремя погасил порыв. Стало холодно. Проклятая паутина не грела. Хмель стал горьким, а голос Алика раздражающим и колючим, как стекловата.
– …Телефончик… – дребезжал Алик. – Дети? Дача? Ах, муж ревнивый?.. Много мяса, мало дров – знаешь загадку? Вот и не шашлык, а заноза в жопе…
Ванечка смотрел на нее. И, наверное, это было жутко нелепо: поросший паутиной мужик, небритый, страшный, воняющий алкоголем, – и женщина с такими глазами. «"Аленький цветочек" какой-то, натуральные красавица и чудовище…» – в голове его плодились, как мухи, банальные литературные штампы, и от этой заезженности, банальности становилось еще тошнее.
– Слушай, ты, – сказал он внезапно, хватая Алика за рукав халата. – Замолчи, а? Задолбал! – Ненависть ядовитой волной затопила его сознание. Он готов был убить соседа, садануть его вонючей бутылкой, придушить, выкинуть из окна.
И сосед это, должно быть, почувствовал, потому что отстранился от Ванечки и испуганно заёрзал на койке.
– У тебя чего, крыша съехала? – произнес он увядшим голосом и с тревогой посмотрел на сестру: – Нет, ты видела? Я что, я – ничего, а он сразу халат мне рвать.
Машенька подошла к Ивану, села рядом, провела рукой по его плечу. Ненависть ушла так же вдруг, как и накатила на Ванечку. Стало стыдно, особенно перед ней. Он сидел, тупо глядя на стоптанные домашние тапочки на волосатых своих ногах, выглядывающих из-под полы халата, на нервно сцепленные, напряженные пальцы, на графин, на тумбочку, на окно – на что угодно, только не на нее. На нее он смотреть боялся.
– Спать пора, – сказала она Ванечке мягко. – Вы ложитесь, утро вечера мудренее. Это нервное, это сейчас пройдет. Я вам капель дам, и сразу уснете.
– Да, – ответил Ванечка очень тихо. – Да, пожалуйста, только… приходите еще.
Семенов Семен Семенович, заведовавший в ИНЕБОЛе отделением дерматологии, тем самым, на котором лежал и мучался от неизвестности и тоски несчастный Ванечка Вепсаревич, шел аллейкой Первого Медицинского терзаемый ревнивыми мыслями. Еще бы, ему, профессору, доктору медицины, человеку заслуженному, известному, наставляет рога жена. И если бы с каким-нибудь черноусым лихим гусаром, красавцем двадцати пяти лет, который носит ее на руках и купает в ванне с шампанским! Так нет же! С их главврачом, этим хроническим скрягой, который ходит в дырявых носках и годами не меняет рубашек. Этим лысым, беззубым бабником, у которого таких, как его Тамарка, в каждом городе целое общежитие. Этим пьяницей, который за стакан алкоголя продаст родину и последние штаны снимет.
«Напьюсь! Как пить дать напьюсь!» – зло думал Семен Семенович и мысленно себе представлял, как он вызовет однажды блядуна главного на дуэль, и белым январским утром они встретятся на белом снегу, и этот блядун позорный навылет прострелит его, Семен Семеныча, сердце, и на него, на Семен Семеныча, будет падать январский снег и не таять, бляха-муха, не таять, потому что тело уже остыло и душа улетела в рай. А потом прибежит Тамарка, заплачет, бухнется на колени и будет просить прощения, но какое, бляха-муха, прощение, раньше надо было его просить, когда он, живой и здоровый, приходил с работы домой, а она с блядоватым видом, накрашенная, наманикюренная, надушенная, якобы собиралась в театр с Веркой, своей блядью-подругой. Знаем мы эти театры, и Верок мы этих знаем. Дальше так: Тамарка, не дождавшись прощения, вынимает из бюстгальтера нож и убивает сперва этого блядуна, а затем – без колебаний – себя. Три трупа на заснеженном берегу – многовато, но зато впечатляет. А потом они встречаются на том свете, и он ей тихим голосом говорит: «Эх, Тамарка! Ну на кой ты, Тамарка, хрен променяла меня на этого говноеда? Я ж тебе и духи французские на юбилеи дарил, и в Болгарию мы прошлой осенью ездили, и не изменял я тебе совсем, ну, может быть, раза три от силы – да и то это была обязаловка – конференция ж, международный престиж, бляди входят в программу общекультурных мероприятий…»
Вообще-то, Семен Семенович, будучи человеком интеллигентным, вслух таких выражений, как говноед, бляха-муха, блядун и прочее, в жизни не употреблял никогда. Он и грубости-то произносил редко, а уж слов матерных, нецензурных в лексиконе не держал вовсе. Но сегодня его прорвало. Слишком много накопилось внутри, слишком явно изменяла ему супруга, слишком нагло вел себя коварный начальник, слишком часто шушукались у Семен Семеныча за спиной коллеги и бросали вслед рогоносцу откровенные смешки и улыбочки.
Профессор шел по аллейке Первого Медицинского, погруженный в свои мрачные думы. Он не видел ни цветущей сирени, ни студенток с глазами ангелов, дымящих сигаретами на скамейках. В руках профессор держал контейнер – металлический переносной ящик с копрограммами и скляночками внутри. Возвращался он к себе в ИНЕБОЛ с университетской кафедры дерматологии, где профессор читал курс лекций, а также вел практические занятия. Контейнер он захватил по пути. Дело в том, что в институтской лаборатории из-за вечной текучки кадров не хватало рабочих рук, чтобы заниматься анализами на месте. Вот и приходилось пользоваться добротой соседей, оплачивая эту доброту из бюджета, то есть практически из собственного кармана. От контейнера, в котором в прозрачных скляночках лежал конечный продукт жизнедеятельности организма профессорских подопечных, ветерок разносил вокруг мягкий, но настойчивый аромат. Студенты и случайный народ, оказавшийся в университетской ограде, немели и затыкали носы, а аллергики и люди с интеллигентным нюхом, те просто убегали с дороги. Профессору не было до них дела – убегали и убегали, ему-то что.
Только он сошел с тротуара, чтобы, перебежав аллейку, двориками выйти на улицу, как нога его поскользила вправо, а тело, потеряв равновесие, завалилось на гранитный бордюр. Причиной такой оказии была кучка рыжеватого цвета, оставленная на шершавом асфальте какой-то некультурной дворнягой. Кое-как он удержался коленом, но предательская сила инерции вышибла из руки контейнер. Результат был прост и плачевен. Ящичек ударился об асфальт, легонький замок на нем щелкнул, и склянки с анализами пациентов распрощались со своим содержимым.
Колька из 30-й квартиры вылез из трамвая на Льва Толстого и, чтобы не огибать угол, по асфальтовым дорожкам Первого Медицинского двинулся по направлению к ИНЕБОЛу. Вечером Калерия Карловна поручила ему ответственное задание – передать их компаньону Чувырлову, втиравшемуся под видом негра в доверие к наблюдаемому объекту, через старенького вахтера Дроныча секретную записку с приказом. Записку, потому как секретная, Колька сразу же, естественно, прочитал. Там было словцо «форсировать» и что-то про сволочей конкурентов, которые уже здесь, в городе. Про конкурентов Колька слышал и раньше; из-за них, этих таинственных конкурентов, Калерия третий день ходила мрачнее тучи и поила его вместо водки портвейном.
«Вот падла! – думал про Чувырлова Колька, замышляя, как бы лучше его прижопить. – Лежит там на всем готовеньком, жрет от пуза, медсестер трахает да еще за такую холяву имеет полтинник в день. Плюс аванс. Плюс премия, когда из больницы выйдет. И главное, я же сам Калерии этого мудака сосватал! Ей, видите ли, умненькие нужны, начитанные. Мы-то серенькие, вроде Володи, от нас же вечно перегаром воняет, мы же, как Илья Муромец, тридцать три года в бане не мылись. А этот – фиг ли, этот – читатель! Ну погоди, читатель! На волю выйдешь, ужо я тебе пиздюлей вставлю! Выколочу половину зарплаты, ты и без Калериных авансов не обеднеешь, вон какую жопу отъел, на мусорном-то отвале работаючи. А то выкрасили говняной краской, так он уже, говна-пирога, эфиопского принца из себя строит…»
Говорят же, не пожелай вступить в дерьмо ближнему своему, сам в него попадешь. Вот и Колька, только он упомянул про дерьмо, как сам же в него и вляпался. То самое, что за полчаса перед этим вывалилось из профессорского контейнера.
– Суки! – обиженно сказал Колька. – Совсем очкарики оборзели – срут где хотят. – Он пошаркал подошвой по тротуару, кое-как почистил ее о траву газона, с горя плюнул в невидимого засранца и сердито зашагал дальше.
– Положу на алтарь
Я любви инвентарь…
– тихонько напевал Карл, выглядывая из-за стеблей травы, разросшейся в скверике перед корпусом. Оставалось ему немного – пересечь больничный проезд и одолеть каменную ограду. А уж там, на территории ИНЕБОЛа, он как-нибудь сообразит что к чему. Машин он не особо боялся, людей тоже, больше его волновали птицы – придурочные больничные воробьи и наглые, разъевшиеся вороны, хозяева окрестных помоек.
Карл допел песенку до конца и решился на последний бросок. Проезд он пересек бодро, правда, ближе к каменному бордюру, отделявшему тротуар от улицы, пришлось несколько сбавить темп – какой-то злобного вида парень, вонючий и играющий желваками, появился неизвестно откуда и прошмыгнул в дверцу возле ворот, где размещалась институтская вахта.
Дождавшись, когда улица успокоится, Карл выбрался на узенький тротуар и, ловко перебирая лапами, направился к высокой ограде.
Волна вони нахлынула на него внезапно, когда он уже готовился к восхождению и привычно разминал лапы. Последнее, что он увидел, перед тем как провалиться в тартарары, – это облепленную вонючей дрянью подошву, загородившую от него полнеба.
– Что, Ванёк, любовь с первого взгляда? – Левым ленивым глазом Алик ел усталого Ванечку, правый уперев в щель между сетчатой кольчужкой кровати и штопаным, в разводах матрасом. Рука его, утопленная по локоть, шарила в тайниках лежанки. – Нет, Ваня, эта краля не про тебя. Думаешь, ты ей нужен такой? – Он морщил свой коричневый лоб и продолжал сосредоточенно шарить. – Был же, ведь точно был. Не мог же я во сне его выжрать. – Он вдруг замер, и лицо его просветлело. – Ну, мудило, ну, я даю. Сам же его в тумбочку положил, вместе с презервативами и расческой. – Алик быстро распахнул тумбочку и извлек из нее флакон с жидкостью изумрудного цвета. – Он, родимый. Лосьон «Огуречный», как заказывали. – Негр Алик отвернул пробку, поднес к носу прямоугольный флакон и расплылся в мавританской улыбке. – Самое поганое, когда выпил, – это вовремя не догнать. Пути не будет. Так папаня мой говорил, покойник. Крепкий был мужик, мой папаня, кочегаром в кочегарке работал. Поллитровку из горла выпивал, а вместо закуси – ноль-восемь портвейна. А как-то выжрал две бутылки водяры, чувствует – не догнал, надо третью. А маманя ему полотенцем по харе. Так и не дала больше выпить. Он обиделся, в сортире заперся, там и помер, царство ему небесное. Восемьдесят лет мужику было. В кочегарке работал… – Алик хлюпнул набрякшим носом и расплескал по стаканам жидкость. – Давай, не чокаясь, за папаню! Типа, помянем старика.
Ванечке было уже всё по фигу – за папаню, маманю, за черта лысого. Он лежал на развороченной койке, следя за тем, как его рука берет, словно чужая, стакан, подносит стакан ко рту, и пенистая зеленая гадость обжигает ему язык и нёбо.
В полголоса они затянули про кочегара, дошли до места про ногу и колосник, забыли, о чем там дальше, запели песню по новой, затем допили огуречный лосьон и поняли, что нужна добавка, поэтому, держась друг за друга, одолели дверной проём и так же дружно выбрались в коридор.
Времени было начало пятого, почти половина. Мягкий больничный свет освещал сирую линолеумную пустыню, соревнуясь со светом утра, льющимся из дальних западин сквозь закрашенные квадраты окон. В коридоре не было ни души. За столиком дежурной сестры среди разложенных аккуратно бланков лежала книга «Роковая любовь», сочинение Гортензии Тилибаер. На обложке среди вороха роз сражались два обнаженных тела: мужское, мускулистое – сверху, и длинноногое, бархатное – под ним. Главный участок схватки – ниже пояса и выше коленей – был стыдливо прикрыт цветами.
Ванечка посмотрел на книгу, и в душе его шевельнулась грусть. Он представил, как пальцы Машеньки перелистывают замусоленные страницы, как ее коричневые глаза спускаются по ступенькам строчек. Он готов был отпустить грехи пошлости всем этим Гортензиям, Розомундам с их «шорохами густых ресниц» и «сахаром полуночных поцелуев».
Негр Алик подошел к столику, перегнулся, заглянул под него, но ничего спиртосодержащего не приметил.
– Жопой чую, где-то должен быть спирт, – шепотом произнес он и заговорщицки подмигнул Ванечке. – Я, когда мочу им сдавал, видел на шкафу в кабинете заспиртованное яйцо в банке. Синее такое, мохнатое. Человеческое, а по размеру как у жирафа. Ты жирафьи яйца видел?
Ванечка не понял вопроса, но утвердительно кивнул головой. Алик, несмотря на кивок, продолжил актуальную тему:
– Это еще Жмуркин был жив, он сторожем в зоопарке работал, а мы у него по вечерам квасили. Так этот Жмуркин, когда уже поднажрется, тащил всех к жирафьей клетке яйца жирафьи показывать. Вроде как экскурсию проводил. А яйца у него будь здоров! Крупные у жирафа яйца. Если он, конечно, самец.
Как-то незаметно, за разговором, они вышли на институтскую лестницу и спустились на пролет вниз. Здесь тоже были тишина и покой. За дверями обезлюдевших кабинетов не звенело, не гудело, не булькало всё по той же объективной причине – еще рано было звенеть и булькать. Привычно поведя носом, негр Алик вдруг напряженно замер, и в глазах его заблестел огонь.
– Есть контакт, – сказал он счастливым голосом и показал головой вперед. – Я же говорил, что найдем.
Кабинет, куда он показывал, мало чем отличался от остальных. Разве что названием на табличке.
– «Фаллопротезирование», – со скрипом прочитал Алик. Почесал в голове и удивленно спросил: – Это еще что за фигня?
Вепсаревич пожал плечами и ухватился за ручку двери. Дверь легко подалась вперед, почему-то кабинет не был заперт. Первым Алик, а за ним Ванечка решительно шагнули за дверь. Шагнули и замерли, обалдевшие.
За большим операционным столом, голову положив на руки и уставившись в ополовиненную бутыль, сидел и плакал беззвучным плачем Семен Семенович, их завотделением. Его натруженные от алкоголя глаза, вобрав в себя два посторонних предмета, невесть откуда оказавшихся в фокусе, сделались на мгновенье трезвыми.
– Ебыть твою! – просипел он, и мгновенье трезвости миновало так же мгновенно. Голова его упала на стол, и в разлившейся по помещению тишине было слышно, как по стенке стакана вниз сползает одинокая капля.
Негр Алик, как увидел бутыль, так не мог уже от нее оторваться. Он смотрел зачарованными глазами на стеклянное чудо света и пил из нее мысленно, пил и пил, захлебывался и прикладывался опять. Ноги его, забыв осторожность, шаг за шагом подбирались к столу. Руки его, мелко дрожа, вытягивались, выворачивались из суставов, жалели, что не родились крыльями.
Он уже навис над бутылью, как царевич над хрустальной гробницей, когда мертвая голова заведующего вдруг сказала печальным голосом:
– Вот я здесь сижу сейчас, керосиню, а главврач мою жену трахает. – Затем грозно, после секундной паузы, обращаясь неизвестно к кому: – Злые стали люди, недобрые. Конец века, верно говорят – конец века. Одни хапают, потому что блядуны и хапуги. Другие лижут жопы тем, которые хапают, и хапают после них. Третьи пьяницы, эти честные. Эти пьют, и на все им насрать. – Он поднял голову, мутным глазом взглянул на Алика и задумчиво у него спросил: – А что, Чувырлов, может, действительно, так и надо? Пьешь, пьешь – так вот и не заметишь, как конец света придет. Проснешься однажды – а ты уже в ковчеге, на палубе. Здесь чистые, там нечистые, а ты посередине среди каких-нибудь эфиопов.
Негр Алик подавился слюной – так сильно ему хотелось выпить – и поэтому ответить не смог. Семен Семенович повертел зрачками и, приметив на пороге Ванечку Вепсаревича, поманил его непослушным пальцем.
– Я – профессор! – сказал он Ванечке, когда тот подошел к столу. – Профессор, а не говно собачье. Ты вот думаешь, я пьяный, а я не пьяный. Грустно мне, Вепсаревич, грустно. Застрелиться хочется, так у меня внутри погано. Выпьешь? – И, не дожидаясь ответа, Семен Семеныч плеснул в стакан и пододвинул стакан Ванечке. Негр Алик проводил стакан взглядом, и лицо его перекосилось от зависти. Ванечка, как кукла-марионетка, опрокинул стакан в себя, не почувствовав ни вкуса, ни крепости. – Хер ему! – продолжал заведующий. – Хер, а не Нобелевская премия! Мы тебе крылья-то обломаем! – погрозил он неизвестному адресату. – Метил в академики, в лауреаты, а мы тебя, как Господь Икарушку, с неба да и мордой в навоз. Думаешь, – бычьим взглядом Семен Семеныч буравил Ванечкину грудную клетку, – он лечит тебя, хочет тебе помочь? Хера! – Он сделал из пальцев фигу. – Наш главный, он на таких, как ты, имя себе делает, капитал. Чем дольше у тебя твои болячки будут держаться, тем выгоднее ему, пойми, – вы-го-дне-е! А я вот сейчас возьму и выпишу клиента из клиники! – Взгляд его из тупого, бычьего сделался вдруг озорным и веселым. – Как ты, Вепсаревич, смотришь насчет того, чтобы выписаться?
– Я готов, – сказал Ванечка. Он, действительно, был готов. Раз Машенька отсюда уходит, то какой ему смысл лежать в этом пасмурном, постылом приюте. Лечить его здесь не лечат, а только морочат голову. Слушать же утешительные слова и день и ночь чесать языком с соседом – без этого он как-нибудь проживет. Словом, больше его здесь ничто не держало. Поэтому Ванечка повторил: – Я готов.
– Всё, уматывай, я тебя отпускаю, – протянул ему Семен Семеныч ладонь. – У тебя глаза правильные. Погоди, куда, а бумаги? – остановил он на ходу Ванечку, когда тот, покачиваясь от выпитого, повернулся и зашагал к двери. – Кто ж тебя выпустит отсюда такого – без бумаг-то? Да и одежду надо сменить на цивильную. Не в халате же ты через проходную пойдешь, смешно!
– А меня? – спросил Алик, справившись наконец-то со слюнотечением. – Я тоже хочу на выписку.
– Тебя? – ядовито сказал заведующий. – Нет уж, дорогой мой, не выйдет. За тебя заплачено за две недели вперед, поэтому лежи и не рыпайся. А не то пропишу тебе пропердол в вену, и будешь ты у меня бздеть горохом до самого морковкина заговенья.
Долгий путь в квартиру Калерии Карловны проходил через приемный пункт стеклотары, известный каждому приличному обитателю Малого проспекта ВО под именем «Три покойника».
Колька как всегда вошел в «Три покойника» со двора, потому что был здесь человеком своим и даже подменял иногда хозяина пункта Феликса Компотова-старшего в трудном деле приема от населения стеклотары.
Сегодня на приемке сидел Глюкоза, на самом деле фамилия была у Глюкозы Хлястиков, но по фамилии его называли редко.
Феликс Компотов-старший лежал на ящиках и читал газету. Газета была старая, в масляных селедочных пятнах и мелких дырочках от сапожных гвоздей, которые таскал сюда килограммами колченогий сапожник Жмаев в обмен на малые дозы плодово-ягодного портвейна. Портвейн приемщикам ничего не стоил, поскольку вся эта сомнительного вида бодяга сливалась ими же по каплям из принимаемых на пункте бутылок в специальное эмалированное ведро с надписью: «Для замачивания бинтов». Пить это бодяжное пойло было, по слухам, небезопасно, местные старожилы-василеостровцы вспоминали даже случаи с печальным исходом, да и имячко свое «Три покойника» приемный пункт на Малом проспекте получил, как поговаривали, неспроста. Но все, что гибелью грозит, сулит, как известно из литературы, также и неизъяснимые наслаждения, поэтому отбою от желающих поучаствовать в этой своеобразной русской рулетке на пункте не было.
– Знаешь, почему с космосом сейчас в мире хана? – Феликс Компотов-старший посмотрел поверх газеты на Кольку и показал ему на ящики по соседству. – А потому что инопланетяне унюхали, что не сегодня – завтра мы им весь космос засрём, как засрали свою родную планету. Думаешь, отчего эта хрень и срань – ну, там, межнациональная рознь, противостояние богатых и бедных, чурок и христиан? Оттого что эти космические поганцы засылают к нам своих эмиссаров, которые воду и мутят, как черт в болоте. Это, значит, чтобы средства, вместо того чтобы в космос вбухивать, мы разбазаривали на гонку вооружений, ядри их мать.
– Фигня, Коля, не бери в голову, – от окошка, где шла приемка, раздался бодрый голос Глюкозы, – это он после вчерашнего такой умный, он вчера конину с водярой смешивал. А от кого это так говном воняет? – Глюкоза шумно потянул носом и высунулся по плечи в окошко. – Эй, дядя Миша, опять тебе невтерпёж? Не ты? Тогда кто? Кто, я говорю, обосрался?
– Это, ребята, я, – недовольно признался Колька. – От меня шмонит. Это я, когда от Карловны к Доценту ходил, в чье-то говно вляпался. Вот. – Он выставил перед собой ногу, и ребристая подошва его ботинка заходила возле самого носа Феликса Компотова-старшего.
Утомленный Компотов-старший нехотя шевельнул ноздрёй. Так же нехотя помахал газетой и усталым голосом произнес:
– Я бы этим гандонам щупальца-то ужо повыдёргивал.
– Ребята, – перебил его Колька, – я тут вот что, типа, подумал. Надо бы, когда Доцента-то из больницы выпишут, рыло пидорасу начистить. А то мы здесь, понимаешь, вкалываем, а он там, понимаешь, на койке кверху жопой отлеживается. Ты вот, Феликс, мужик культурный, газеты читаешь, а ведь денежки эта карга Карелия не тебе, а ему отстегивает. Нет, скажи, только честно, прав я или не прав?
– Лично мне по херу. – Компотов-старший зевнул. – Я с твоей Калерией трудовых договоров не подписывал и горбатиться на нее не намерен. Рыло если надо кому начистить, начистим. Эй, Глюкоза, начистим рыло? Ну, а если за это еще и бабок дадут, тогда начистим чин чинарём, культурно, со знаком качества.
– Слышь, Компот, у тебя водяры там не осталось? – Колька из тридцатой квартиры облизнул потрескавшиеся губы. – Трубы погасить надо. От Карловны в последнее время стакана тархуновки не допросишься. А от Клавки-Давалкиного блевонтина даже мухи на стекле дохнут, когда дыхнёшь.
– Вон ведро, вон черпак, – не глядя кивнул Компотов куда-то в угол. – Много не наливай, сегодня менты придут, это мы ментам приготовили, завтра какой-то ихний ментовский праздник. Кстати, Коля, раз ты пришел, давай-ка поработай на благо родины. Вон, в посуду, которая из-под «Охты», возьми воронку и разливай, только медленно, чтобы на пол не расплескать, понял?
– Ага, – согласился Колька. – Для ментов – это мы пожалуйста, ментярам говна не жалко. Сам сначала глотну для храбрости, чтобы, значиться, рука не дрожала, и распузырю в один секунд.
Где-то через час-полтора Колька, уже хорошенький, бодро поднимался по лестнице на чердачную Калериеву жилплощадь. Место это для пущей важности называл он значительно – «штаб-квартирой», а Калерию – естественно, за глаза – представлял друзьям-алкашам как его, Колькину, компаньоншу по будущему паутинному бизнесу.
Произведя конспиративный звонок – три длинных с интервалом по три секунды и пулеметную очередь из коротких, – Колька из тридцатой квартиры погасил каблуком окурок и в ответ на шорох за дверью хриплым шепотом произнес:
– Свои.
Бабка, высунув в щелку нос, посмотрела на него подозрительно, ощупала цепким взглядом и только тогда впустила.
– Старший сержант Николай Морозов задание выполнил. Доставил, передал, всё путём. – И скрюченной лопатой ладони Колька из тридцатой квартиры коснулся своего правого уха – отдал генеральше честь.
– Уже нажраться успел, – покачала головой бабка. Затем принюхалась и скривила губы. – Говном закусывал?
– Никак нет, бананом, – скромно отрапортовал Колька. – В говно я вляпался, когда срезал угол. Там у них, в Медицинском, доктора, сволочи, прямо на панель серют. – Он принюхался и пожал плечами. – Не воняет уже почти. Слышь, бабуля… – Колька сунул руку в карман, чтобы показать на живом примере, что денег у него хер-ни-хера и неплохо бы отстегнуть капустки за успешно выполненное задание. Тут лицо его удивленно вытянулось. Рука медленно выползла из кармана, и вместе с рукой – записка. Та самая, особо секретная, которую он должен был передать через вахтера Доценту, замаскированному под лиловокожего негритоса. – Вот ты, ёп-ты! – хлопнул себя по башке Колька. – Это ж я ему вместо твоей писульки бумагу из больницы имени Нахмансона отдал. О том, что за проданный мной скелет выплата будет производиться частями в соответствии с пунктом номер четыре заключенного в марте месяце договора.
Но Карелия Кольку слушала как-то странно. Ее черные, жучьи глазки больше поглядывали на пол перед облупленными Колькиными говнодавами и делались при этом всё удивленней и удивленней, пока она не всплеснула маленькими ладонями и не воскликнула с нервным клёкотом:
– Карл?! Так ты же… ты же должен был… – Она захлебнулась, всхлипнула, схватилась за старушечье сердце. – А ты вон где, паршивец этакий!
Из-под левого Колькиного ботинка, оттаявший, выживший, очумелый, выглядывал арахнид Карл. Проклятая паучья судьба, сыграв с ним, как с каким-нибудь бумерангом, вернула его туда, откуда сама же и запустила. В дом старухи Калерии, его повелительницы и наставницы. Так операция «Троянский конь» закончилась полнейшим провалом.