Очень голое помещение — вестибюль, нечто вроде зачаточного фойе. В аспидный цвет выкрашенная стена идет справа вдоль по авансцене и, оборвавшись посредине сцены, уходит под перспективным углом вглубь, где видна дверь, ведущая в концертно-лекционный зал. Справа, у самого края сцены, ступени вправо и вниз, медные перила. У стены, против зрителя, красный плюшевый диванчик. У левого края сцены, спереди, стол, служащий кассой, и простой стул. Таким образом, человек, пришедший на лекцию, поднимается справа по ступеням, проходит справа налево, мимо аспидной стены, оживленной красным диванчиком, и либо переходит сцену до самого левого края к столу, где продаются билеты, либо, дойдя до середины сцены, где стена обрывается, поворачивает в глубину и там уходит в дверь, ведущую в зал. На левой стене надпись: «Toilette»[9] и красный конус минимакса над свернутой кишкой. У стола сидит Люля, шустрая барышня, миловидная, с косметическими примечаниями, и рядом с ней сидит Таубендорф. Проходят через сцену в глубину несколько человек (типичных эмигрантов), ударяет звонок, бессвязный шум голосов, сцена пустеет. Все ушли в заднюю дверь, остались только Люля и Таубендорф.
Давайте сосчитаем, сколько билетов продано. Погодите, мы так сделаем —
Кажется — немного. А почему эти деньги отдельно лежат?
— восемнадцать — не мешайте — восемнадцать с полтиной, девятнадцать —
Ах, сколько уж раз я проделал все это!.. Мне везет: как только устраивается какая-нибудь лекция, или концерт, или бал, меня непременно приглашают распорядителем. У меня даже установилась определенная такса: за бал — четвертной билет.
Ну вот, я спуталась!.. Тцц! Все сначала.
Лекции, дурацкие доклады, благотворительные балы, годовщины, — сколько их уже было! Я тоже, Люля, спутался. Вот сейчас кто-то что-то читает, а кто и что — мне, собственно говоря, наплевать с высокого дерева. А может быть это вовсе и не лекция, а концерт, или какой-нибудь длинногривый кретин читает стихи. Послушаете, Люля, давайте я за вас сосчитаю.
Вы ужасно странно говорите, Николай Карлович. Сегодня как раз очень должно быть интересно. И масса знакомых. Эта пятимарковка совсем рваная.
И все те же люди. Тот же профессор Волков, барышни Фельдман, журналисты, присяжные поверенные… Всех, всех знаю в лицо…
(Пудрится.) Ну, если вы будете такой добренький и сосчитаете, то я пойду в залу — мне очень интересно. Можно вам нос напудрить?
Покорно благодарю. Кстати, не забудьте: завтра последняя съемка. Идите, идите, я тут все сделаю.
Вы очаровательны!
Уходит в заднюю дверь. Таубендорф садится у стола, считает деньги. Справа входит в пальто и шляпе Ольга Павловна.
Алеша здесь?
Вот неожиданная гостья!.. Нет, я его не видал.
Странно.
Да и он никогда бы не пошел на такой дивертисмент.
Ведь тут какая-то лекция? Он в четверг мне сказал, что намерен пойти.
Право, не знаю. Я его вчера встретил на улице. Он ничего не говорил об этом.
Значит, я напрасно пришла.
Мне кажется, его не могут интересовать эмигрантские лекции. Впрочем, только сейчас началось. Он, может быть, еще придет.
Разве что… Давайте, сядем куда-нибудь.
Они садятся на красный диванчик.
Я не понимаю, неужели Алеша не бывал у вас эти дни?
Последний раз он был у меня, когда приходили Ошивенские — значит, в четверг. А сегодня — воскресенье. Я знаю, что он очень занят и все такое. Но я как-то волнуюсь, я очень нервна эти дни. Меня, конечно, волнует не то именно, что он ко мне не приходит, а вот его дело… Хорошо ли все идет, Николай Карлович?
Чудесно. У меня иногда прямо голова кружится, когда я думаю о том, что происходит.
Но ведь коммунисты умные, ведь у них есть шпионы, провокаторы… Алексей Матвеевич может попасться каждую минуту —
В том то и дело, что они не особенно умные{11}.
Я хотела бы жить так: в пятидесятых годах прошлого века, где-нибудь в Глухове или Миргороде. Мне делается так страшно и так грустно.
Ольга Павловна, вы помните наш последний разговор?
Это какой? До приезда Алексея Матвеевича?
Да, я говорил вам — вы, может быть, помните — что когда вам грустно и страшно, как вы сейчас изволили сказать, то я говорил вам, что вот в такие минуты я готов… словом, я готов все сделать для вас.
Помню. Спасибо, милый. Но только —
(Встает и ходит по сцене.) Нет такой вещи… Я вас знаю уже три года. Я был вашим шафером — помните? — в Тегельской церковке. Потом, когда вы разошлись, когда вы разлюбили мужа — и остались одни, — я уже тогда хотел вам многое сказать. Но у меня сильная воля. Я решил, что не буду спешить. Три раза Алеша уезжал в Россию, я вас навещал — не очень часто, не правда ли? Нарочно. Мне казалось — ну, мало ли что, — что вы, может быть, кого-нибудь другого… или что перед Алешей… ну, нехорошо как-то. Но теперь я понял…
Николай Карлович, ради Бога, не надо…
Теперь я понял, что дольше ждать не нужно, — я понял, что Алеша и вы совершенно, совершенно друг другу чужие. Он все равно не может вас понять. Я это не ставлю ему в вину, — вы понимаете, я не имею права не только осуждать его, но даже разбирать его поступки. Он изумительный, он что-то совсем особенное… Но — он променял вас на Россию. У него просто не может быть других интересов. И поэтому я не виноват перед ним.
Я не знаю, Николай Карлович, должны ли вы говорить мне все это.
(Опять садится.) Конечно, должен. Молчать — прямо невозможно. Слушайте: я у вас ничего не прошу. То есть, это глупости, — я очень даже прошу. Может быть, если постараться, поднатужиться, можно заставить себя — ну хотя бы заметить человека?
Постойте же… Тут происходит недоразуменье.
Нет, нет! Я все знаю, что вы скажете. Я знаю, что я для вас просто Николай Карлович, — и никаких испанцев! Но ведь вы вообще никого не замечаете. Вы тоже живете только мечтой о России. А я так не могу… Я бы для вас все бросил… Мне черт знает как хочется перебраться туда, но для вас я бы остался, я бы все для вас сделал…
Ну, постойте. Успокойтесь. Дайте мне вашу руку. Ну, успокойтесь. У вас даже лоб вспотел. Я хочу вам сказать что-то совсем другое.
Но почему? Почему? Вам со мной никогда не было бы грустно. Ведь вам грустно только потому, что вы одна. Я бы вас окружил… вы — мое упоенье…
Я скажу вам то, чего никогда никому не говорила. Вот. Вы… вы немного ошиблись. Я вам скажу правду. Меня Россия сейчас не интересует, то есть интересует, но совсем не так страстно. Дело в том, что я никогда не разлюбила моего мужа.
Молчание.
Да. Да, это совершенно все меняет.
Никто не знает этого. Он сам не знает.
Да, конечно.
Он для меня вовсе не вождь, не герой, как для вас, а просто… просто я люблю его, его манеру говорить, ходить, поднимать брови, когда ему что-нибудь смешно. Мне иногда хотелось бы так устроить, чтобы его поймали и навсегда засадили бы в тюрьму, и чтобы я могла быть с ним в этой тюрьме.
Он бежал бы.
Вы сейчас хотите мне сделать больно. Да, он бежал бы. Это и есть мое горе. Но я ничего не могу поделать с собой.
Тринадцать.
Простите?
Я только что деньги считал, и когда вы вошли было тринадцать: несчастное число.
Молчание.
А всего много набрали?
Нет, кажется немного. Едва-едва окупится зал. Не все ли равно?
Николай Карлович, вы, конечно, понимаете, что Алеша не должен знать то, что я вам сказала. Не говорите с ним обо мне.
Я все понял, Ольга Павловна.
Я думаю, что он уже не придет.
Оба встают.
Мы условились с ним встретиться завтра утром на съемке. Это ужасно глупое место для деловой встречи, но иначе никак нельзя было устроить. Передать ему что-нибудь?
Нет, ничего. Я уверена, что он и так ко мне завтра заглянет. А теперь я пойду.
Пожалуйста, простите меня за… разговор. Я ведь не знал.
Да. Вероятно, я сама виновата, что так вышло. Ну, до свидания.
Я, Ольга Павловна, преклоняюсь перед вами. Вы просто чудесный человек. Алеша не понимает.
Ах, Николай Карлович, ну, право, не будем больше об этом говорить… Я же не китайский язык, который можно понимать и не понимать. Поверьте, во мне никакой загадочности нет.
Я не хотел вас рассердить. Ольга Павловна. Вот я как-нибудь взбунтуюсь, тогда посмотрим… (Смеется.) Ох, как взбунтуюсь!..
Она уходит. Таубендорф возвращается к столу, садится. В зале — за сценой — гром аплодисментов.
Занавес