Мне снова снится один из этих снов. Всего их три: два прекрасных и один кошмарный, но после каждого меня трясет и я чувствую себя безмерно одинокой.
Сегодня мне снился муж.
Я могу только вспомнить, что он поцеловал меня в шею, и все, вот так просто, больше ничего. Но это ложь в самом точном понимании этого слова.
Было бы правильнее сказать, что я жаждала этого поцелуя каждой молекулой своего существа, самой последней частицей своего тела, так что когда он меня поцеловал, его губы были устами ангела, слетевшего с небес в ответ на мои горячие просьбы.
Тогда мне было семнадцать, ему тоже. То было время без лести и темноты. Были только страсть и свет, который горел так, что жег душу.
В темноте кинотеатра он наклонился и — о Господи! — медлил, и — о Господи! — я задрожала в ожидании, стараясь казаться спокойной, и — о Господи, о Господи, о Господи! — он поцеловал меня в шею. И я почувствовала себя на небесах и тогда же поняла, что теперь буду там всегда.
Он был моей половинкой. Я знаю, что большинству людей так и не удается найти свою половину. Они читают об этом, мечтают или ерничают. Но я нашла свою. Я нашла его, когда мне было семнадцать, и я никогда не отпускала его, ни в тот день, когда он умирал в моих объятиях, ни тогда, когда смерть вырвала его из моих рук, как я ни сопротивлялась, ни даже теперь. Остается только страдание, так распорядился Господь. О Господи, о Господи, о Господи, как же я по нему скучаю!
Я просыпаюсь с ощущением этого поцелуя на порозовевшей семнадцатилетней коже и понимаю, что мне уже давно не семнадцать, а он вообще перестал стареть. Смерть навсегда оставила его тридцатипятилетним. Но для меня ему всегда семнадцать, он всегда наклоняется ко мне в тот прекрасный момент и касается губами моей шеи.
Я протягиваю руку к тому месту, где он должен был спать, и меня пронзает такая ослепляющая боль, что я начинаю дрожать и молиться, чтобы смерть положила конец этой боли. Но разумеется, я продолжаю дышать, и боль понемногу слабеет.
Я тоскую по всему, чем он был в моей жизни. Не только по хорошему. Я скучаю по его недостаткам так же остро, как и по его прекрасным чертам. Мне не хватает его нетерпения, его гнева. Я тоскую по его снисходительному взгляду, которым он меня одаривал, когда я на него злилась. Я забываю, как меня раздражала его привычка забывать заправить машину, в результате чего бак часто оказывался пустым, когда мне требовалось куда-то срочно ехать.
Я часто думаю, что все это никогда не приходит вам в голову, пока вы не узнаете, что значит потерять любимого. Что вы будете тосковать не только по цветам и поцелуям, но по всему в целом. Вам будет недоставать небольших неудач и пороков с такой же интенсивностью, как и ночных объятий. Я хочу, чтобы он был здесь, чтобы я могла целовать его. Я хочу, чтобы он был здесь, чтобы я могла обмануть его. Любое годится, лишь бы он был здесь.
Люди, набравшись храбрости, иногда спрашивают, что значит потерять того, кого любишь. Я отвечаю, что тяжело, и не вдаюсь в детали.
Я могла бы сказать им, что это распятие сердца. Я могла бы сказать, что все дни после этого я непрерывно кричу, даже если иду по городу с закрытым ртом. Я могла бы сказать, что я каждую ночь вижу этот сон и каждое утро теряю любимого.
Но зачем портить людям настроение? Поэтому я говорю, что приходится тяжело. Думается, им этого достаточно.
Это лишь один из снов, после которого я долго дрожу.
Я смотрю на пустую комнату, затем поворачиваюсь к зеркалу. Я научилась ненавидеть зеркала. Кое-кто может сказать, что это естественно. Что каждый из нас поступает так же: ставит себя под микроскоп самоедства и сосредотачивается на недостатках. Прекрасная женщина зарабатывает морщины, выискивая недостатки в своем отражении в зеркале. Девушка-подросток с дивными глазами и сногсшибательной фигурой рыдает, потому что волосы у нее не того цвета или же большой нос. Одно из проклятий человека — стремление судить о себе с точки зрения соседа. И я с этим согласна.
Но большинство людей, глядя в зеркало, не видят того, что вижу я. Вот что я вижу, когда смотрю на себя.
Через весь лоб, деля его пополам, идет вертикальный шрам. Около носа он поворачивает налево под углом почти девяносто градусов и сводит на нет левую бровь. Затем он пересекает висок, делает ленивый виток в сторону щеки, задевает переносицу, прорезает левую ноздрю, возвращается к щеке и устремляется к челюсти. Далее он идет по шее и останавливается у ключицы.
Довольно эффектное зрелище. Если взглянуть на меня справа, лицо выглядит нормально. Надо смотреть на меня в упор, чтобы получить полную картину.
Каждый смотрится в зеркало по крайней мере раз в день. И всегда знает, чего ждать. Знает, что увидит то, что видят другие. Я же не нахожу того, что ожидаю. Я встречаюсь глазами с незнакомкой, с маской, которую невозможно снять.
Я стою перед зеркалом обнаженная, как сейчас. Я вижу ожерелье из маленьких шрамов, которое идет от одной ключицы до другой. Есть такие шрамы и на груди, и на животе, и около лобка.
Это следы от ожогов сигарой.
Если же не обращать на шрамы внимания, все выглядит вполне пристойно. Я невысокая, всего четыре фута и десять дюймов. Не костлявая. Муж называл мою фигуру пышной. Если не считать моего ума и души, то он женился на мне из-за моих «соблазнительных сисек и задницы в форме сердца». Волосы у меня длинные, темные, вьющиеся, они доходят как раз до вышеупомянутой задницы.
Мои волосы он тоже обожал.
Мне трудно игнорировать эти шрамы. Я уже видела их сотню раз, может быть, тысячу. И до сих пор, глядя в зеркало, я вижу только их.
Эти шрамы были нанесены человеком, который убил моего мужа и дочь. И которого я убила.
Думая об этом, я ощущаю пустоту. Она огромна, темна и похожа на желе.
Ничего страшного. Я уже привыкла.
Именно такая у меня сейчас жизнь.
Я сплю не больше десяти минут и понимаю, что снова этой ночью я уже не засну.
Помню, несколько месяцев назад я вот так же проснулась под утро. Между половиной четвертого и шестью часами — в то время, когда кажется, что ты единственный человек на земле. Мне, как обычно, снился один из этих снов, и я знала, что вновь мне не заснуть.
Я надела футболку и тренировочные штаны, напялила потрепанные кроссовки и направилась к двери.
Я бежала в ночь, бежала до тех пор, пока тело не покрылось липким потом, пока пот не пропитал одежду и не начал течь в кроссовки, но и тогда я продолжала бежать. Я не следила за дыханием, и оно учащалось. Легкие болели от холодного воздуха. Но я не останавливалась. Я бежала все быстрее, работала локтями и ногами, бежала изо всех сил, не обращая ни на что внимания.
Я остановилась у продовольственного магазина, того, что за углом, хватая ртом воздух и чувствуя, как поднимается к горлу желудочный сок. Пара других ранних пташек взглянули на меня и отвернулись. Я постояла, вытерла рот и толкнула дверь.
— Мне нужна пачка сигарет, — сказала я хозяину, не успев отдышаться.
Это был пожилой человек, лет пятидесяти с хвостиком, показавшийся мне индусом.
— Какие сигареты предпочитаете?
Вопрос поставил меня в тупик. Я не курила уже много лет. Я посмотрела на ряды сигаретных пачек за его спиной и остановила взгляд на когда-то любимых «Мальборо».
— «Мальборо». Красные.
Он достал пачку и пробил чек. Только тут я сообразила, что я в спортивном костюме и у меня нет денег. Разумеется, вместо того, чтобы смутиться, я разозлилась.
— Забыла кошелек, — заявила я, агрессивно выпятив подбородок. Я намеренно провоцировала его. Пусть рискнет не дать мне сигареты или высмеять меня каким-нибудь образом.
Он внимательно посмотрел на меня. Думается, писатели назвали бы эту паузу «многозначительной». Затем он расслабился.
— Бегали? — поинтересовался он.
— Ага, убегала от мертвого мужа. Все лучше, чем застрелиться, ха-ха!
Даже для моих собственных ушей эти слова показались дикими. Я говорила излишне громко, едва переводила дыхание. Наверное, у меня немного крыша поехала. Но вместо того чтобы поморщиться или ощутить неловкость, а я именно этого ожидала от торговца, глаза его смягчились. В них была не жалость, а понимание. Он кивнул. И протянул мне пачку сигарет.
— У меня жена умерла в Индии. За неделю до того, как мы должны были уехать в Америку. Берите, заплатите в следующий раз.
Я на секунду замерла. Потом схватила пачку и стремительно выскочила из магазина. Я бежала домой, заливаясь слезами и сжимая пачку сигарет.
Магазинчик находился немного в стороне от моего привычного маршрута, но с той поры я покупаю сигареты только у индуса.
Теперь я сижу на постели и слегка улыбаюсь, найдя пачку сигарет на столике рядом с кроватью и вспоминая этот случай. Закуриваю. Я любила индуса так, как можно любить постороннего человека, проявившего к тебе доброту в тот момент, когда ты больше всего в ней нуждаешься. Это глубокая любовь, она идет прямо от сердца, и я уверена: даже если я никогда не узнаю, как индуса зовут, я буду помнить его до самой смерти.
Я затягиваюсь, с удовольствием наполняю легкие дымом и рассматриваю идеально ровный кончик сигареты, ало мерцающий в темноте спальни. Мне думается, именно в этом и кроется коварство курения, будь оно неладно. Не в никотиновой зависимости, хотя в ней, разумеется, мало хорошего. Но в том, как сигарета в некоторых ситуациях кажется уместной. На утренней заре, вместе с чашкой дымящегося кофе. Или ночью, в одиночестве, в доме, населенном призраками. Я знаю, что мне следует снова бросить курить, прежде чем привычка станет необратимой, но я также знаю, что я этого не сделаю. Кроме сигарет, у меня сейчас ничего нет, они для меня воспоминания о доброте, утешение и источник силы, все в одном флаконе.
Я выдыхаю и смотрю, как дым разносится слабыми воздушными потоками и исчезает. «Как жизнь», — думаю я. Жизнь — это дым, вот так просто и ясно. Мы дурачим себя, полагая, что дело обстоит иначе. Всего-то и требуется один порыв ветра, и мы уплывем вдаль, исчезнем, оставив за собой только слабый след в виде воспоминаний.
Внезапно я кашляю. Меня веселит мысль о том, как все взаимосвязано. Я курю, жизнь — это дым, и зовут меня Смоуки[1] Барретт. Это мое настоящее имя, потому что матушка решила, что оно «звучит круто». Именно это и заставляет меня хихикать в темноте моего пустого дома. Попутно я думаю (как бывало и раньше), что выгляжу дико, смеясь в одиночестве.
Зато у меня теперь есть о чем думать в ближайшие три или четыре часа. А именно о том, что я схожу с ума. Ведь завтра будет новый день, никуда от этого не деться.
День, когда мне нужно будет решить, вернусь я на работу в ФБР или останусь дома, суну дуло пистолета себе в рот и спущу курок.
— Вы все еще видите те самые сны?
Это одна из причин, почему я доверяю психотерапевту, которого ко мне прикрепили. Он не играет во всяческие заумные игры, не танцует вокруг да около, не пытается обвести меня вокруг пальца. Он идет напрямик. Сколько бы я ни жаловалась и ни сопротивлялась его попыткам меня излечить, я уважаю такой подход.
Зовут его Питер Хиллстед, и он так далек от стереотипной внешности последователя Фрейда, что дальше некуда. Ростом он примерно шесть футов, у него темные волосы, красивое лицо и фигура, на которую невольно обращаешь внимание. Но наибольшее впечатление производят его глаза. Они ярко-синего цвета. Мне никогда не доводилось видеть таких глаз у брюнета.
Несмотря на внешний вид кинозвезды, он способен к такому глубокому перевоплощению, что даже не верится. Пребывая с ним наедине, о сексе вы не думаете. Вы думаете только о себе. Он один из тех людей, которые на самом деле переживают за тех, с кем имеют дело. Когда вы с ним, вы в этом не сомневаетесь. Вы никогда не ощущаете, разговаривая с ним, что его мысли бродят где-то далеко. Он уделяет вам все свое внимание. Он заставляет вас почувствовать, что в его маленьком кабинете вы единственная, достойная его внимания. С моей точки зрения, именно это мешает влюбиться в красавчика. Когда вы с ним, вы не думаете о нем как о мужчине, вы воспринимаете его как зеркало своей души.
— Да, я по-прежнему вижу эти сны. Все три, — отвечаю я.
— Какой именно сон вы видели минувшей ночью?
Я смущенно ерзаю в кресле. Я знаю: он все замечает и задумывается, что бы это могло означать. Я вечно просчитываю варианты и взвешиваю обстоятельства, ничего уж тут не поделаешь.
— Тот, в котором Мэтт меня целует.
Питер кивает.
— Вам потом удалось снова заснуть?
— Нет. — Я смотрю на него и больше ничего не говорю. Сегодня у меня не самый разговорчивый день.
Доктор Хиллстед смотрит на меня, опершись подбородком на руку. Кажется, он над чем-то размышляет, как человек, решающий кроссворд. Он знает, что, какой бы путь он ни избрал, назад дороги не будет. Проходит почти минута, прежде чем он откидывается назад, вздыхает и щиплет себя за переносицу.
— Смоуки, вы знали, что среди моих практикующих коллег я не в большой чести?
Я вздрагиваю как от самой идеи, так и от того, что он считает нужным сообщить об этом мне.
— Да нет, не знала.
Он улыбается:
— Это так. Я придерживаюсь несколько нетрадиционных взглядов. Самое основное: я полагаю, что у нас нет действительно научного решения проблем рассудка.
Как, черт возьми, прикажете мне на это реагировать? Мой психолог заявляет мне, что у него нет решения проблем рассудка? Не слишком укрепляет веру в его советы.
— Я понимаю, что такое мнение может не вызвать восторга. — Это лучший ответ, который пришел мне в голову.
— Не поймите меня неправильно. Я не утверждаю, что в моей профессии нет решений умственных проблем.
Это, как мне кажется, еще одна причина, почему я доверяю своему психотерапевту. Он обладает редкой проницательностью, почти ясновидением. Меня это не пугает. Я могу это понять. По-настоящему талантливый следователь тоже обладает такой способностью. Предвидеть реакцию собеседника на то, что вы ему скажете.
— Нет. Я хочу сказать следующее. Наука есть наука. Она точна. Закон тяготения означает, что если вы роняете предмет, то он непременно упадет. Два плюс два всегда четыре. Сущность науки — в постоянстве.
Я, подумав, киваю.
— В свете этого, что происходит в моей профессии? — Он машет рукой. — Наш подход к проблемам рассудка? Не наука. По крайней мере пока. До «два плюс два» мы еще не дошли. Если бы дошли, то я бы вылечивал любого, возникшего на моем пороге. В случае депрессии я бы знал, что нужно делать А, Б и С, и дело в шляпе. Будут существовать неизменные законы, и тогда это будет наука. — Он скупо улыбается. Даже немного печально. — Но я не умею решать все проблемы. Даже половину. — Он замолкает и трясет головой. — Как я себе представляю свою профессию? Это не наука. Это собрание методов, которые вы можете попробовать, потому что большинство из них срабатывали в прошлом неоднократно, так что, если они помогали больше чем в одном случае, стоит попробовать их снова. Вот примерно и все. Я высказал эту точку зрения вслух, так что… у меня не самая лучшая репутация среди моих коллег.
Я задумываюсь. Он ждет.
— Я понимаю почему, — говорю я. — Сейчас больше заботятся об имидже, чем о результате. Даже кое-где в Бюро. Наверное, так же обстоят дела и с теми вашими коллегами, которые вас не любят.
Он снова улыбается:
— Прямо в точку, как всегда, Смоуки. Во всяком случае, если с вами лично не связано.
Я невольно морщусь. Один из излюбленных методов доктора Хиллстеда. В самом обычном разговоре он вдруг, вскользь, пускает взрывающие душу стрелы. Вроде этого его последнего замечания. «У вас проницательный ум, Смоуки, — хочет он сказать, — но вы им не пользуетесь, чтобы разрешить вопросы, касающиеся вас». Вот так. Правда глаза колет.
— Тем не менее я здесь, несмотря на то что кто-то обо мне нелестно думает. Один из наиболее надежных специалистов, когда дело касается случаев с агентами ФБР. Как вы думаете, почему?
Он выжидательно смотрит на меня. Я знаю, что он ведет к чему-то. Доктор Хиллстед никогда просто так не болтает. Поэтому я задумываюсь.
— Мне кажется, вы умеете добиваться результатов. А дело всегда больше ценится, чем слова, во всяком случае, в моей работе, — говорю я.
Он снова слегка улыбается:
— Верно. У меня есть результаты. Я этим не хвастаюсь и не хлопаю себя одобрительно по плечу, перед тем как лечь спать. Но это так.
Сказано спокойно, с уверенностью настоящего профессионала. Я могу это понять. Скромность тут ни к чему. В тактической ситуации, когда вы спрашиваете человека, насколько хорошо он умеет управляться с пистолетом, вы хотите услышать правду. Если человек лжет, вы должны это знать, потому что пуля убивает лжеца так же быстро, как и честнягу. Вы должны знать правду о сильных и слабых сторонах человека, когда работаете с ним. Я киваю, и он продолжает:
— Это главное в любой военной организации: получить результаты. Вас не удивляет, что я считаю ФБР военной организацией?
— Нет. Ведь идет война.
— Вы знаете, с какой главной проблемой всегда сталкивается военная организация?
Мне становится скучно, я ерзаю.
— Нет.
Он недовольно смотрит на меня:
— Подумайте, прежде чем ответить, Смоуки. Не пытайтесь увильнуть от ответа.
Пристыженная, я задумываюсь. Затем отвечаю:
— Мне кажется… личный состав.
Он указывает на меня пальцем:
— Бинго. А почему?
Ответ мгновенно возникает в моей голове, как часто бывало, когда я работала над делом, когда действительно думала.
— Из-за того, что мы видим.
— Угу. Частично верно. Я называю это: увидеть, сделать, потерять. То, что вы видите, то, что вы думаете, и то, что вы теряете. Эдакий триумвират. — Он показывает мне три пальца. — Работая в органах правопорядка, вы видите самое худшее из того, на что способно человеческое существо. Вы делаете то, чего не должен делать человек, начиная от осмотра гниющих трупов до убийства людей. Вы многое теряете, иногда неосязаемые вещи, вроде наивности и оптимизма, а порой вполне реальные — напарника или… семью.
Он смотрит на меня, и я не могу понять, что означает его взгляд.
— Вот здесь как раз и появляюсь я. Я здесь из-за этой проблемы. И именно она мешает мне выполнить свою работу так, как она должна быть выполнена.
Теперь я не только удивлена, но и заинтригована. Я смотрю на него, призывая продолжать, и он вздыхает. В этом вздохе, похоже, свои «увидеть, сделать, потерять». Я пытаюсь представить себе других людей, сидевших в этом кресле напротив него. Другие горести, рассказ о которых он выслушивал и уносил домой.
Я смотрю на него и представляю картину «Доктор Хиллстед дома». Я проверила его в общих чертах. Никогда не был женат, живет в двухэтажном доме на пять спален в Пасадене. Ездит на спортивном седане «ауди», видимо, доктор любит быструю езду (хоть какой-то намек на личность). Но все это голые факты. Из этого нельзя понять, что он делает, после того как удаляется в свой дом и закрывает дверь за собой. Он из тех холостяков, которые пользуются готовыми ужинами, подогретыми в микроволновках? Или он жарит стейк и потягивает красное вино под музыку Вивальди, сидя в одиночестве за идеально накрытым обеденным столом? А еще может статься, что он приходит домой, надевает туфли на высоких каблуках, раздевается догола и занимается домашними делами в таком виде — волосатые ноги и прочее.
Мне нравится эта мысль, я в душе посмеиваюсь. Теперь я никогда не упускаю случая хоть немного посмеяться. Затем я снова сосредотачиваюсь на его словах.
— В нормальный мир человек, который прошел через то, через что прошли вы, никогда не вернется, Смоуки. Если бы вы были обычным человеком, то старались бы держаться подальше от пистолетов, убийц и мертвецов. Но с вами все наоборот. Моя задача распознать, могу ли я помочь вам ко всему этому вернуться. От меня ждут именно этого. Взять израненную психику, вылечить и послать в бой. Звучит мелодраматично, но это так.
Теперь он наклоняется вперед, и я ощущаю, что мы приближаемся к концу, к тому, ради чего он начал этот разговор.
— Вы знаете, почему я согласился? Хотя знаю, что посылаю человека туда, где он уже так сильно пострадал? — Он замолкает. — Потому что этого хотят девяносто девять процентов моих пациентов. — Он снова щиплет себя за переносицу и качает головой. — Мужчины и женщины, с которыми я работаю, перенесшие глубокую психическую травму, хотят, чтобы я их подлечил, чтобы они снова могли участвовать в битве. И истина заключается в том, что вне зависимости от того, что движет такими людьми, как вы, в большинстве случаев они нуждаются именно в этом — вернуться. Иногда все получается. Но часто они спиваются. А иногда кончают жизнь самоубийством.
Когда он произносит последние слова, меня охватывает приступ паранойи: мне представляется, что он читает мои мысли. Я не имею понятия, к чему он ведет. Из-за этого я чувствую себя неуверенно, некомфортно. И это меня раздражает. Мой дискомфорт чисто ирландского происхождения, я унаследовала его от матери: если я злюсь, то обвиняю в этом кого угодно, только не себя.
Он протягивает руку к левой стороне стола, берет толстую папку, которую я до того не замечала, и открывает ее. Я скашиваю глаза и с удивлением читаю на папке свое имя.
— Это ваше досье, Смоуки. Оно у меня уже некоторое время. — Он листает страницы и вкратце излагает содержание: — «Смоуки Барретт, год рождения 1968-й. Пол женский. Степень в криминологии. Принята на работу в Бюро в 1990 году. Окончила курс в Квонтико первой в классе. В 1991 году участвовала в расследовании дела „Черный ангел“ в Виргинии в качестве администратора». — Он поднимает на меня глаза. — Но вы ведь не ограничились наблюдательными функциями, верно?
Я качаю головой, припоминая. Точно, не ограничилась. Мне было тогда двадцать два года. Я была в восторге от того, что стала агентом и мне доверили участие в крупном деле, пусть это участие и сводилось к бумажной работе. Во время одного из брифингов что-то в этом деле зацепило меня, что-то в показаниях свидетеля не сходилось. Я все еще вертела это в голове, когда ложилась спать. Я проснулась в четыре утра с прозрением, что позднее стало для меня обычным делом. Так вышло, что мое прозрение привело к удачному раскрытию дела. Там загвоздка была в том, в какую сторону открывалось окно. Эта маленькая деталь стала горошиной под моим матрацем и помогла засадить убийцу.
Тогда я отнесла это к везению и не слишком загордилась. Вот где мне и в самом деле повезло, так это в том, что группой руководил специальный агент Джонс, большая редкость среди начальников. Он никогда не присваивал себе чужие успехи, наоборот, отдавал должное тому, кто этого заслуживал. Даже зеленому агенту. Я продолжала заниматься бумажной работой, но с этого момента быстро пошла в гору. Под бдительным надзором специального агента Джонса меня готовили к работе в Центре по расследованию похищений детей и серийных убийств — КАСМИРК.
— И вы через три года были туда назначены. Довольно резвый прыжок, не правда ли?
— Как правило, такое назначение агенты получают, отслужив десять лет.
Я не хвастаюсь. Так оно и есть.
Он продолжает читать.
— Несколько раскрытых дел, прекрасный послужной список. Затем в 1996 году вас назначают руководителем отделения Центра в Лос-Анджелесе. И здесь вы действительно проявили себя.
Я мысленно возвращаюсь в то время. Он правильно выразился. 1996-й был таким годом, когда казалось, что ничего не может пойти наперекосяк. В конце 1995-го я родила дочь. Меня назначили в офис в Лос-Анджелесе, что было значительным повышением. И наши отношения с Мэттом становились все лучше. Это был год, когда я каждое утро просыпалась радостной и свежей.
Это было время, когда я могла протянуть руку и найти Мэтта рядом со мной, там, где он и должен был быть.
Тогда было все, чего сегодня нет и в помине, и я злюсь на доктора Хиллстеда за то, что напомнил мне об этом. В сравнении настоящее кажется более мрачным и пустым.
— И что вы этим хотите сказать?
Он поднимает руку:
— Подождите немного. Отделение в Лос-Анджелесе успехами не могло похвастать. Вам дали карт-бланш в вопросе набора кадров, и вы выбрали троих из офисов ФБР в разных концах Соединенных Штатов. Тогда ваш выбор показался странным. Но в итоге он оказался правильным, не так ли?
«Это, — думаю я, — еще слабо сказано». Я просто киваю, не переставая злиться.
— По сути, ваша команда — одна из лучших за всю историю Бюро, верно?
— Самая лучшая.
Я не могу сдержаться. Я горжусь своей командой и забываю о скромности, когда речь заходит о ней. Кроме всего прочего, это правда.
— Верно. — Он листает страницы дальше. — Куча удачных расследований. Множество восторженных отзывов. Есть даже мнение, что вы лучшая начальница всех времен и народов. Историческая личность.
И это правда. Но я продолжаю злиться, причем сама не совсем понимаю, что вызывает злость. Я лишь знаю, что постепенно закипаю и если все так и будет продолжаться, я вполне могу взорваться.
— В вашем досье я обратил внимание еще на одну вещь. Запись насчет вашей исключительной меткости.
Он смотрит на меня. Не знаю почему, но я испытываю странное чувство, которое квалифицирую как страх. Он продолжает, а я вцепляюсь в подлокотники кресла.
— Если верить вашему досье, то вы входите в двадцатку самых метких стрелков из пистолета в мире. Это так, Смоуки?
Я, онемев, смотрю на психотерапевта. Вся злость прошла.
Я и пистолет. Все, что он говорит, соответствует действительности. Я могу взять пистолет и выстрелить с такой же легкостью, как другие пьют воду из стакана или ездят на велосипеде. Это инстинкт, так было всегда. Тут нет никаких генов, на которые можно было бы сослаться. У меня не было отца, который хотел бы иметь сына и поэтому научил меня стрелять. Более того, мой папа ненавидел оружие. Просто я это умею делать.
Мне было восемь лет. Отец дружил с парнем, побывавшим во Вьетнаме в составе «Зеленых беретов». Этот парень был помешан на оружии. Он жил в полуразрушенном доме в убогом районе Сан-Фернандо-Вэлли, что его вполне устраивало. Он и сам был полуразвалиной. Тем не менее я по сей день помню его глаза — острые и молодые. Сверкающие.
Звали его Дейв. Ему удалось уговорить отца съездить на стрельбище, расположенное в малореспектабельном районе графства Бернардино. Отец взял меня с собой — наверное, надеялся, что мероприятие не затянется. Дейв вручил отцу пистолет, а мне — наушники, слишком большие для моей головы. Я завороженно смотрела, как они держат оружие, как стреляют.
— Можно мне попробовать? — рискнула я попросить.
— Не думаю, что это удачная мысль, милая, — сказал отец.
— А, да будет тебе, приятель. Я дам ей маленький пистолет, двадцать второго калибра. Пусть пару раз спустит курок.
— Пожалуйста, папочка! — Я устремила на отца умоляющий взгляд, перед которым, как я знала уже в восемь лет, он не мог устоять. Он посмотрел на меня. По лицу было заметно, что он борется с собой. Наконец он вздохнул:
— Ладно. Но всего пару выстрелов.
Дейв пошел и нашел пистолет двадцать второго калибра, маленький такой, как раз мне по руке. Еще он раздобыл стул, на который меня и водрузил. Дейв зарядил пистолет, вложил его мне в ладонь и встал за моей спиной. Отец со стороны недовольно за всем наблюдал.
— Видишь там мишени? — спросил Дейв.
Я кивнула.
— Реши, в какую хочешь попасть. Не торопись. Нажимай на спусковой крючок медленно. Не дергай, иначе промажешь. Готова?
Я кивнула, но, по правде, я почти его не слышала. Я держала пистолет, и что-то во мне щелкало. Что-то правильное. Подходящее мне. Я взглянула на мишень, и мне показалось, что она находится далеко, хотя контуры человеческой фигуры находились совсем близко. Я направила пистолет на мишень, вздохнула и нажала на курок.
Я удивилась и обрадовалась, когда маленький пистолет дернулся в руке.
— Черт! — услышала я возглас Дейва.
Я снова взглянула на мишень и заметила дырочку в центре нарисованной головы, именно там, куда я и хотела попасть.
— У тебя, похоже, природный дар, юная леди, — сказал Дейв. — Попробуй еще.
«Парочка выстрелов» растянулась на полтора часа. В более чем девяноста процентов случаев я попадала туда, куда целилась, и к концу наших занятий уже знала, что буду стрелять из пистолета всю свою жизнь. И буду делать это хорошо.
Несмотря на свое отрицательное отношение к оружию, отец поддержал меня в этом начинании. Думается, он понимал, что оружие является моей неотъемлемой частью и уберегать меня от него бессмысленно.
Так в чем заключается правда? Я пугающе отменный стрелок. Я держу это при себе, никогда не выпендриваюсь на публике. Но наедине с собой к чему лицемерить? Я могу выстрелом задуть свечу и попасть в высоко подброшенный четвертак. Однажды на стрельбище на открытом воздухе я положила шарик от пинг-понга на тыльную сторону ладони той руки, в которой держала пистолет. Затем я резко опустила руку и успела схватить пистолет и попасть в шарик прежде, чем он упал на землю. Глупо, конечно, но я была довольна.
Все это приходит мне в голову, пока доктор Хиллстед наблюдает за мной.
— Это так, — говорю я.
Он закрывает досье. Сжимает пальцы в кулаки и смотрит на меня.
— Вы выдающийся агент. Безусловно, одна из лучших женщин-агентов в истории Бюро. Вы гоняетесь за худшими из худших. Шесть месяцев назад человек, которого вы разыскивали, Джозеф Сэндс, напал на вашу семью. Он убил вашего мужа и дочь у вас на глазах и изнасиловал вас. Усилием, которое можно назвать сверхчеловеческим, вы сумели освободиться и убить его.
Я молчу, не понимая, куда он клонит. Впрочем, мне это безразлично.
— И вот я, психотерапевт, у которого два плюс два не всегда четыре и вещи порой падают не там, где должны, пытаюсь помочь вам вернуться к вашей профессии.
В его взгляде я читаю такое глубокое сочувствие, что мне приходится отвернуться: взгляд прожигает меня насквозь.
— Я уже давно занимаюсь этим, Смоуки. И вы тоже приходите сюда не в первый раз. Я уже начинаю чувствовать кое-что интуитивно. Я могу вам сказать, что я чувствую относительно вас. Мне думается, вы пытаетесь выбрать, что делать: вернуться на работу или покончить с собой.
Я невольно бросаю на него откровенный взгляд: да, он прав. Оцепенение резко покидает меня, и я осознаю, что со мной играли, причем очень искусно. Он заболтал меня, увел в сторону, заставил потерять бдительность и вот нанес удар. Прямо в сердце, ни секунды не колеблясь. И удар достиг цели.
— Я не смогу помочь вам, Смоуки, если вы в самом деле не выложите все карты на стол.
И снова этот взгляд, слишком сочувственный для меня в данный момент. Хиллстед словно протягивает руки, чтобы схватить меня за плечи и хорошенько тряхнуть. Я чувствую, как на глаза набегают слезы. Но мой ответный взгляд полон ярости. Доктор хочет сломить меня точно так же, как я в свое время ломала преступников во время допросов. «Да застрелись ты! — думаю я. — Ни за что».
Кажется, Хиллстед читает мои мысли. Он мягко улыбается:
— Ладно, Смоуки, проехали. Еще одно напоследок.
Он открывает ящик стола и вынимает пакет для вещественных доказательств. Сначала я не могу разобрать, что в упаковке, но потом понимаю, и меня одновременно бросает в пот и охватывает озноб.
Мой пистолет. Тот самый, который был со мной долгие годы, из которого я застрелила Джозефа Сэндса.
Я не могу оторвать от оружия глаз. Я знаю его так же хорошо, как и свое лицо. «Глок», черный, несущий смерть. Я знаю, сколько он весит, какой он на ощупь, я даже помню, как он пахнет. Он лежит в пакете и внушает мне дикий ужас.
Доктор Хиллстед открывает пакет и достает пистолет. Кладет его на стол между нами. Снова смотрит на меня, только теперь не с сочувствием, а твердо, жестко. Он кончил валять дурака. Я понимаю: то, что мне показалось решающим ударом, было ерундой. По непонятной мне причине доктор считает, что этой штукой сможет меня сломить. Моим собственным пистолетом.
— Сколько раз вы поднимали эту пушку, Смоуки? Тысячу раз? Десять тысяч?
Я облизываю совершенно пересохшие губы. Молчу. Не могу оторвать глаз от «глока».
— Поднимите его сейчас, и я дам вам разрешение на дальнейшую службу, если вы этого хотите.
Я не отвечаю, но и не отвожу глаз от пистолета. Одна часть меня понимает, что находится в кабинете доктора Хиллстеда, что он сидит напротив, но другая часть погружена в мир, где есть только я и пистолет. Все внешние звуки исчезли, в голове странная пустота, оглашаемая ударами сердца. Я слышу, как оно бьется, сильно, быстро.
Я облизываю губы. «Просто протяни руку и возьми его, — говорю я себе. — Как он сказал, ты делала это тысячи раз». Этот пистолет — продолжение моей руки: я выхватывала его бессознательно, как дышала или моргала.
И вот он лежит на столе, а я сжимаю подлокотники кресла.
— Давайте, берите его. — Голос резкий, не грубый, но уверенный.
Я умудряюсь оторвать одну руку от подлокотника. Я употребляю все силы, чтобы протянуть ее вперед. Рука не хочет слушаться, и небольшая часть меня, совсем маленькая часть, которая способна спокойно анализировать обстановку, не может поверить, что такое происходит. С каких пор действие, которое для меня является почти рефлексом, превратилось в сизифов труд?
По моему лицу течет пот. Все тело трясется, зрение ухудшается. Мне трудно дышать, еще немного — и я впаду в панику. Рука трясется, как дерево в ураган. Судорога захватывает мускул за мускулом, рука напоминает змею. Она все приближается и приближается к пистолету, вот она зависает над ним…
Я вскакиваю с кресла, и оно опрокидывается на пол.
Я кричу, я хватаюсь за голову руками и начинаю рыдать. Он добился своего. Он сломил меня, раскрыл меня, вывернул наизнанку. Я понимаю, что он поступил так, желая помочь мне, но не нахожу в этом никакого утешения, потому что в данный момент все для меня боль, боль, боль.
Я пячусь от стола к стене и сползаю по ней на пол. Я издаю стоны, напоминающие завывание. Ужасный звук. Мне больно его слышать, мне всегда было больно слышать этот звук, мне так часто доводилось слышать его в прошлом. Звук, который издают люди, потерявшие за миг всех, кого любили. Я слышала его от матерей, жен, мужей и друзей, слышала, когда они опознавали тела в морге или когда я сообщала им ужасную новость.
Странно, что мне не стыдно кричать; впрочем, в кабинете психотерапевта нет места для стыда. Все заполнено болью.
Доктор Хиллстед подходит ко мне. Он не пытается меня обнять, вообще не прикасается ко мне. Но я чувствую его присутствие. Он видится мне мутным пятном, моя ненависть к нему достигает апогея.
— Поговорите со мной, Смоуки. Расскажите, что происходит.
Голос полон искренней доброты и какого-то нового беспокойства. Я открываю рот, слова выходят из меня толчками, вместе с рыданиями.
— Я не могу так жить, я не могу так жить, нет Мэтта, нет Алексы, нет любви, нет жизни, все исчезло и…
Я смотрю в потолок, хватаю себя за волосы и выдираю две пряди с корнем. Затем теряю сознание.
Странно, что демон говорит таким голосом. Роста в нем около десяти футов, глаза агатовые, голова покрыта кричащими ртами. Чешуя на теле черная, как будто жженая. Но голос звонкий, почти с южным распевом.
— Люблю жрать души, — говорит он как бы между прочим. — Нет ничего приятнее, чем сожрать то, что предназначалось небесам.
Я лежу голая на своей кровати, привязанная серебряными цепями, тонкими, но крепкими. Я чувствую себя Спящей красавицей, по ошибке попавшей в рассказ Лавкрафта. Красавицей, которая просыпается от прикосновения к губам раздвоенного языка чудовища, а не от нежного поцелуя принца. Говорить я не могу, во рту кляп из шелкового шарфа.
Демон стоит у меня в ногах, за кроватью. Он полон спокойствия и ощущения власти, в глазах у него гордость охотника, привязавшего оленя к капоту своей машины.
Демон размахивает зубчатым ножом десантника, нож кажется удивительно маленьким в огромных когтистых лапах.
— Но мне нравится, когда души хорошо приготовлены, приправлены специями! У твоей чего-то не хватает… Может, немного агонии или боли посильнее?
Его глаза становятся пустыми, черная слюна, напоминающая гной, течет по подбородку и капает на огромную чешуйчатую грудь. Он этого не замечает, и это ужасно. Он улыбается похотливой улыбкой, демонстрируя острые зубы, и игриво грозит мне когтистым пальцем.
— У меня есть здесь кое-кто, любовь моя. Моя сладенькая Смоуки.
Он отступает в сторону, и я вижу моего принца, того самого, чей поцелуй будит меня в других снах. Моего Мэтта. Мужчину, вместе с которым я жила с той поры, как мне исполнилось семнадцать. Он обнажен и привязан к стулу. Его долго и жестоко били. Били так, чтобы причинить боль, но не убить. Такое избиение кажется бесконечным, оно убивает надежду, хотя тело продолжает жить. Один глаз распух и заплыл, нос сломан, за месивом окровавленных губ видно, что несколько зубов выбито. Нижняя челюсть деформирована. Сэндс поработал над Мэттом и ножом. На груди и вокруг пупка глубокие порезы. И кровь. Лужи крови повсюду. Кровь Мэтта течет и булькает при каждом его вздохе. Демон разрисовал кровью живот Мэтта, чтобы поиграть в крестики и нолики. Я вижу, что нолики выиграли.
Я вижу глаз Мэтта, тот, что способен видеть, в нем отчаяние, которое наполняет меня жгучей тоской. Я начинаю выть. Вой идет откуда-то изнутри, душераздирающий звук, ужас, выраженный в звуке. Вой урагана, готового разрушить мир. Я чувствую ярость, равную по силе взрыву атомной бомбы. Это ярость безумия, кромешный мрак подземной темницы. Затмение души.
Я визжу, как животное перед закланием. От визга горло вот-вот разорвется на кровавые ошметки, а барабанные перепонки лопнут, я рвусь из своих пут с такой силой, что цепи врезаются в кожу. Глаза вылезают из орбит. Будь я собакой, на моих губах появилась бы пена. Я хочу одного — разорвать путы и убить демона голыми руками. Я хочу, чтобы он не просто умер, я хочу выпотрошить его, разорвать на части, чтобы его невозможно было узнать. Я хочу расщепить его на атомы и превратить его в туман.
Но цепи слишком крепкие. Они не рвутся. Они даже не ослабевают. Демон следит за моими потугами с большим интересом. Его рука лежит на голове Мэтта — чудовищная пародия на отцовский жест.
Демон сотрясается от хохота, и рты у него на голове принимаются мяукать в знак протеста. И снова он говорит голосом, не соответствующим его внешности:
— Давай, давай! Жарить-парить, печь-варить. — Он подмигивает. — Ничто так не улучшает вкус героической души, как капелька отчаяния… — Пауза, затем в голосе появляются нотки извращенного сожаления. — Не вини себя за поражение, Смоуки. Даже герой не может все время побеждать.
Мэтт смотрит на меня. Взгляд у него такой, что хочется умереть. В этом взгляде нет ни боли, ни ужаса. Он полон любви. Мэтт сумел на мгновение вытолкнуть демона из спальни, и в ней остались только мы, он и я.
Одним из достоинств продолжительного брака является способность супругов передавать друг другу одним взглядом все — от легкого недовольства до сути жизни. Эта способность вырабатывается в процессе единения душ. Мэтт, глядя на меня единственным прекрасным глазом, посылает три сообщения: «Мне очень жаль», «Я тебя люблю» и «Прощай».
Это равносильно концу света. Ни огня, ни полымя, только холодная всеобъемлющая тень. Тьма, которая будет продолжаться вечно.
Кажется, демон это тоже осознает. Он смеется и начинает пританцовывать, размахивая хвостом и разбрызгивая капли гноя, сочащегося из пор.
— Как мило! Вишенка на моем пломбире из Смоуки — смерть любви.
Дверь в комнату отворяется, потом закрывается. Я не вижу того, кто вошел… но краем глаза замечаю маленькую смутную фигурку. И меня снова охватывает отчаяние.
Мэтт закрывает глаз, я прихожу в ярость и пытаюсь порвать путы.
Нож опускается, я слышу хлюпанье разрезаемой плоти, крик Мэтта… Я опять кричу сквозь кляп, а Прекрасный принц умирает, Прекрасный принц умирает…
Я просыпаюсь от собственного крика.
Я лежу на диване в кабинете доктора Хиллстеда. Он стоит рядом на коленях и успокаивает меня словами, не руками:
— Ш-ш-ш, Смоуки. Все в порядке, это всего лишь сон. Вы здесь, вы в безопасности.
Меня бьет крупная дрожь, я вся покрыта потом. Чувствую, как на щеках стынут слезы.
— Как вы? — спрашивает он. — Вернулись?
Я не смотрю на него. С трудом сажусь.
— Зачем вы так? — шепчу я.
Я уже не пытаюсь притворяться сильной. Психотерапевт заставил меня раскрыть душу и теперь держит мое трепещущее сердце у себя на ладони.
Он отвечает не сразу. Встает, берет стул и подвигает к дивану. Садится, и хотя я гляжу на свои руки, лежащие на коленях, но чувствую, что он смотрит на меня, как птица, бьющаяся крыльями о стекло. Не мигая, упорно.
— Я это сделал… потому что был должен. — Он мгновение молчит. — Смоуки, я работаю на ФБР и другие органы правопорядка более десяти лет. Я давно понял, что вы сделаны из очень прочного материала. В своем кабинете мне довелось видеть лучших представителей человечества. Преданность. Смелость. Честь. Разумеется, мне пришлось столкнуться и с другими людьми. Представителями зла, иногда коррупции. Но то были исключения из правила. По большей части я сталкивался с силой. Невероятной силой. Силой характера, духовной силой. — Он пожимает плечами. — В моей профессии не предполагается обсуждение души. Мы даже не должны верить в ее существование. Добро и зло? Всего лишь термины, ничего определенного. — Он мрачно смотрит на меня. — Но ведь это не просто термины, верно?
Я по-прежнему гляжу вниз.
— Вы и ваши коллеги цепляетесь за силу как за талисман. Вы ведете себя так, будто знаете, что ей есть предел. Как у Самсона с его волосами. Похоже, вы считаете: если отпустить тормоза и раскрыться здесь, то можно потерять силу и никогда уже не вернуть. — Он надолго замолкает. Я чувствую пустоту и отчаяние.
— Я практикую уже довольно долгое время и могу сказать: вы, Смоуки, очень сильная. Я убежден, что никто из тех, кого я раньше лечил, не сумел бы выдержать то, что выдержали и продолжаете выдерживать вы. Ни один из них.
Я заставляю себя взглянуть на него. Я не уверена, что он надо мной не смеется. Сильная? Я не чувствую себя сильной. Я чувствую себя слабой. Я даже не могу взять пистолет. Я смотрю на Хиллстеда, он смотрит на меня, и я внезапно узнаю этот твердый взгляд. Взгляд человека, видевшего залитые кровью места преступлений. Истерзанные трупы. Я сама умею на все это смотреть и не отворачиваться. Теперь так смотрит на меня доктор. Я понимаю, что такой у него дар — без содрогания смотреть на душевные муки. Я для него — место преступления, и он никогда не отвернется в отвращении.
— Но я знаю, что вы сейчас на грани, Смоуки. Это означает, что мне предстоит выбор: позволить вам сдаться и умереть или заставить вас открыться и помочь вам. Я выбираю второй вариант.
Я чувствую правду в его словах. Мне довелось общаться с сотней врущих преступников. Мне нравится думать, что я в состоянии распознать ложь даже по запаху, даже во сне. Хиллстед говорит правду. Он хочет мне помочь.
— Так что теперь мяч на вашей половине. Вы можете уйти или вместе со мной двигаться вперед. — Он устало улыбается. — Я способен вам помочь, Смоуки. Действительно способен. Я не могу вернуть вам прошлое. И не могу обещать, что всю оставшуюся жизнь вам не будет больно. Но я хочу вам помочь и помогу. Если вы позволите.
Я смотрю на доктора и чувствую, как внутри меня разворачивается борьба. Он прав. Я Самсон в женском облике, а он Далила в мужском, и он уверяет меня, что на сей раз ничего плохого не случится после стрижки. Он просит меня довериться ему так, как я никогда никому не доверялась. Кроме себя самой.
«И?..» — спрашивает меня тоненький внутренний голос. В ответ я в знак согласия закрываю глаза. Свои и Мэтта.
— Ладно, доктор Хиллстед. Вы победили. Давайте попробуем.
Я знаю, что поступаю правильно, потому что, произнеся эти слова, перестаю трястись.
Интересно, неужели то, что он сказал, правда? Я имею в виду, насчет моей силы.
Хватит ли у меня силы жить?
Я стою перед зданием ФБР в Лос-Анджелесе, что на Уилшир-стрит. Я смотрю на здание, пытаясь что-то почувствовать.
Ничего.
В данный момент мне здесь не место; более того, мне кажется, здание недовольно моим появлением. Глядя на меня сверху вниз, оно хмурит лицо из бетона, стекла и стали. Интересно, а гражданские лица воспринимают его так же? Как нечто величественное и недоброжелательное?
Я вижу свое отражение в стекле входной двери и невольно морщусь. Я хотела надеть костюм, но мне показалось, что он слишком обязывает. В спортивном костюме тоже нельзя было заявиться. Поэтому я пошла на компромисс: надела джинсы, блейзер и туфли на низком каблуке. Положила немного макияжа. Теперь все кажется не к месту, и мне хочется бежать и бежать прочь.
Эмоции качают меня подобно волнам, вздымая и опуская. Страх, волнение, злость, надежда.
Доктор Хиллстед закончил нашу встречу приказом: «Идите и повидайтесь со своей командой».
— Для вас это была не просто работа. Она определяла всю вашу жизнь. Она часть того, что вы собой представляете. Согласны?
— Да, все верно.
— И некоторые из тех, с кем вы работали, были вашими друзьями?
Я пожала плечами:
— Да. Двое пытались достучаться до меня, но…
Он поднял брови. То был вопрос, на который он уже знал ответ.
— Но после выхода из больницы вы никого из них не видели?
Они приходили навестить меня, когда я вся была закутана в марлю и недоумевала, зачем вообще живу, и хотела умереть. Они пытались остаться рядом со мной, но я попросила их уйти. Последовало много звонков, которые я переводила на автоответчик и на которые не отвечала.
— Тогда я никого не хотела видеть. А потом…
— Что потом? — спросил он.
Я вздохнула. Показала рукой на свое лицо:
— Не хотела, чтобы они меня такой видели. Я думала, что не выдержу, если увижу жалость на их лицах. Слишком будет больно.
Мы еще немного поговорили, и он объяснил, что первым шагом к тому, чтобы взять в руки пистолет, будет моя встреча с друзьями. И вот я пришла.
Я сжимаю зубы, призываю на помощь ирландское упрямство и толкаю дверь.
Она медленно и бесшумно закрывается за мной. На минуту я оказываюсь в ловушке между мраморным полом и высоким потолком. Мне кажется, что меня выставили напоказ, я чувствую себя зайцем, попавшим на мушку охотничьего ружья.
Я прохожу через рамку детектора металла и предъявляю жетон. Дежурный внимателен и требователен. Ресницы его слегка вздрагивают, когда он замечает шрамы.
— Решила зайти поздороваться с ребятами из КАСМИРК и с заместителем директора, — говорю я, невесть почему решив объяснить причину своего визита.
Он вежливо улыбается, на самом деле ему наплевать. Чувствуя себя круглой дурой, направляюсь к лифтам.
Я оказываюсь в кабине с кем-то незнакомым, мне неудобно в его присутствии, потому что он нарочито глядит мимо меня. Я изо всех сил пытаюсь не обращать на него внимания, а когда кабина останавливается на моем этаже, выскакиваю из нее с излишней торопливостью. Сердце бешено колотится.
«Возьми себя в руки, Барретт, — приказываю я. — Чего ты ждешь от окружающих, если выглядишь как горбун из собора Парижской Богоматери? Прими жизнь как она есть».
Разговоры с собой мне часто помогают, и этот случай не исключение. Я чувствую себя лучше. Иду по коридору и замираю у дверей комнаты, которая была моим офисом. Наваливается страх, сметя прочь наигранное безразличие. «Тут свои параллели», — думаю я. Я бездумно входила в эти двери бессчетное количество раз. Чаще, чем брала в руку пистолет. Но теперь я испытываю страх, слегка окрашенный грустью.
Я осознаю, что за этой дверью жизнь, которую я вела. Люди, которые составляли эту жизнь. Примут ли они меня? Или увидят сломленного человека в чудовищной маске, вежливо пожмут мне руку и отправят восвояси? И проводят меня глазами, полными такой жгучей жалости, что у меня появятся дыры на блейзере?
Я живо представляю эту картину, и мне делается дурно. Я нервно оглядываю коридор. Дверь лифта все еще открыта. Мне нужно только повернуться и бежать. Вскочить в кабину, спуститься в вестибюль, вырваться на улицу. И бежать. Бежать, бежать и бежать. Залить кроссовки по́том, купить пачку «Мальборо», примчаться домой и курить в темноте. Рыдать и пялиться в зеркало на свои шрамы и думать о доброте незнакомых людей. Такая перспектива привлекает меня настолько, что я вздрагиваю. Мне нужна сигарета. Мне нужно домой, под кров моей боли. Я хочу, чтобы меня оставили в покое, я хочу сойти с ума и…
Тут я слышу Мэтта.
Его смех.
Тот самый, мягкий, который я так любила, легкий ветерок доброты и ясности. «Так держать, крошка, — говорит Мэтт, — беги от опасности, беги. Очень на тебя похоже». У него был редкий дар. Он умел укорить без обиды.
— Может, я и в самом деле теперь такая, — бормочу я.
Я пытаюсь выглядеть дерзкой, но дрожащий подбородок и потные ладони сильно мешают притворяться.
Я вижу, как Мэтт улыбается, ласково и уверенно.
Будь оно все проклято!
— Да, да, да… — бормочу я призраку и протягиваю руку к двери.
Я выбрасываю призрак из головы и открываю дверь.
Я вхожу не сразу, сначала заглядываю в комнату. Ужас, который я испытываю, вызывает тошноту. Постоянная неуверенность — главное, что я ненавижу в своей жизни после того, как в ней случилось «несчастье». Мне всегда нравилось быть решительной. Так просто — решай и делай. Теперь же: «Что, если, что, если, что, если, нет, да, может быть, стой, иди, что, если, что, если…» И за всем этим одно: «Я боюсь».
Господи, я боюсь. Постоянно. Я боюсь, когда просыпаюсь, я боюсь, когда хожу, я боюсь, когда ложусь спать. Я жертва. Я ненавижу это ощущение, я не могу от него избавиться, я тоскую по легкой уверенности в собственной неуязвимости, которая была мне свойственна. Еще я знаю, сколько бы я ни лечилась, эта уверенность никогда не вернется. Никогда.
— Возьми себе в руки, Барретт, — говорю я.
Вот еще новоприобретенная привычка: я брожу, но никуда не иду.
— Так изменись, — бормочу я.
Да, и вот еще что: я постоянно разговариваю вслух сама с собой.
— У тебя совсем крыша поехала, Барретт, — шепчу я.
Глубокий вдох, и я делаю шаг в комнату.
Офис небольшой. Рассчитан на четверых сотрудников. Поэтому здесь четыре стола, на них компьютеры и телефоны, имеется небольшая комнатка для заседаний. На стенах пробковые доски с фотографиями убитых. Все выглядит так же, как полгода назад. Но ощущение, будто я ступила на Луну.
Келли и Алан сидят спиной ко мне, они о чем-то разговаривают, показывая на пробковую доску. Джеймс тоже здесь. Он с холодной сосредоточенностью работает с документами. Первым поворачивается и замечает меня Алан. Глаза у него широко распахиваются, челюсть отвисает, и я ищу на его лице выражение брезгливости.
Он громко смеется:
— Смоуки!
Его голос полон радости, так что на данный момент я избавлена от унизительного сочувствия.
— Черт побери, лапонька, теперь тебе не придется надевать маску на Хэллоуин.
Шокирующе грубые слова наполняют меня радостью. Если бы Келли сказала что-то другое, вполне возможно, что я разрыдалась бы.
Келли высокая, тощая, ногастая и рыжая. Похожа на супермодель. Она из тех красивых людей, глядя на которых возникает ощущение, что смотришь на солнце. Ей под сорок, у нее докторская степень в судебной медицине и в криминологии, она очень умна и начисто лишена светскости. Большинство чувствуют себя в ее присутствии пришибленными. Многим кажется, что она равнодушна и хамовата. Они ошибаются. Она предана делу по максимуму, а лишить ее честности и силы характера нельзя и под пытками. Она действительно резка в выражениях, зато точна в наблюдениях. Еще она отказывается играть в политические, рекламные и тому подобные бирюльки. Она готова закрыть от пули каждого, кого считает своим другом.
Одной из самых приятных особенностей Келли является простота, хотя именно эту черту ее характера труднее всего заметить. В отличие от Януса она всегда повернута к миру одним лицом. Она терпеть не может заносчивых людей и при случае старается вернуть их с небес на землю. Если вы не умеете принимать ее шутки, она не теряет сон от раскаяния. Принимайте ее такой, какая уродилась, или отходите в сторону. Ее любимая присказка: «Если вы не в состоянии посмеяться над собой, мне с вами не по пути».
Это Келли нашла меня тогда. Голая, окровавленная, покрытая блевотиной, я дико кричала. Келли, как обычно, была одета по последней моде. Но она, ни секунды не колеблясь, обняла меня, прижала к себе и так держала до тех пор, пока не приехала «неотложка». Последнее, что я запомнила перед тем, как потерять сознание, был ее великолепный, сшитый на заказ костюм, испачканный моей кровью и слезами.
— Келли…
Это укоряет ее Алан. В присущей ему манере: тихо и серьезно. Алан — устрашающего вида афроамериканец. Он не просто большой, он настоящий Гаргантюа. Гора с руками и ногами. От его ухмылки многие подозреваемые в комнате для допросов мочатся в штаны. Самое забавное заключается в том, что Алан — самый добрый и мягкий из всех людей, которых я знаю. На зависть окружающим, он обладает невероятным терпением, я частенько без стыда и совести использовала это его качество в служебных интересах. Он никогда не устает копаться в уликах и вещественных доказательствах, не упускает никакой мелочи. Его дотошность не раз помогала раскрыть сложное дело. Алан старше нас всех, ему за сорок, он пришел в ФБР, имея за плечами десятилетний опыт работы детективом в уголовной полиции Лос-Анджелеса.
Раздается новый голос:
— Что ты здесь делаешь?
Будь недовольство музыкальной пьесой, эта фраза прозвучала бы фортиссимо. Ни приветствия, ни извинения. Прямо как Келли, только без юмора. Это Джеймс. За глаза мы зовем его Дамьеном, намекая на героя фильма «Предзнаменование», сына сатаны. Джеймс самый молодой из нас, ему двадцать восемь, и он один на редкость неприятный человек. Он цепляется к вам, заставляет вас скрипеть зубами и злиться. Если мне нужно вывести кого-то из себя, Джеймс служит горючим, которое подливают в огонь.
Но он гениален. Поэтому и не укладывается ни в какие рамки. Он закончил среднюю школу в пятнадцать лет и получил высшие баллы в отборочном тесте. Его зазывали все колледжи в стране, достойные упоминания. Но он выбрал тот, где был лучший курс по криминологии, и защитил докторскую диссертацию через четыре года. Затем он был принят в ФБР, что и было целью его жизни.
Когда Джеймсу было двенадцать лет, его старшая сестра погибла от руки серийного убийцы, испытывавшего особое пристрастие к паяльникам и кричащим молодым женщинам. Джеймс решил, что будет работать в ФБР, в день похорон.
Для всех он является закрытой книгой. Кажется, он живет только ради нашего дела. Он никогда не шутит, никогда не улыбается, никогда не отвлекается на посторонние вещи. Он никому не рассказывает о своей личной жизни или о чем-то, что могло бы дать ключ к его страстям, предпочтениям или вкусам. Я не знаю, какую музыку он любит, какие фильмы смотрит и ходит ли вообще в кино.
Однако было бы упрощением воспринимать его как эффективную машину для розыска преступников. Нет, Джеймс — человек, в нем живет враждебность, которая время от времени вырывается наружу, тогда его суждения поражают резкостью. Не думаю, что он испытывает удовольствие, огорчая окружающих, скорее ему на них глубоко наплевать. Мне думается, что Джеймс постоянно злится на мир за то, что в нем есть типы вроде того, что убил его сестру. Но даже если и так, я давно перестала прощать ему дерзкие выходки. Всему есть предел.
А ум у него блестящий, его догадки, подобно вспышке фотокамеры, ослепляют людей, которые имеют с ним дело. И он делится своими способностями со мной, что связывает нас, как пуповиной. Он словно мой злой ребенок. Еще он способен понять логику действий убийцы. Он может пробраться в закоулки его души, разглядеть, что скрывается в тени, распознать зло. Я тоже это умею. Мне часто приходилось вместе с ним разрабатывать детали дела. Мы взаимно действовали, как масло и шарикоподшипник. В остальное же время его присутствие действовало на меня, как наждачная бумага — на металл.
— Я тоже рада тебя видеть, — отвечаю я.
— Эй ты, задница, — ворчит Алан, и в голосе слышится угроза.
Джеймс складывает руки на груди и окидывает Алана прямым холодным взглядом. Он это умеет, я даже им восхищаюсь. Несмотря на то что в нем всего пять футов и семь дюймов и весит он не больше 130 фунтов в мокром виде, запугать его невозможно. Создается впечатление, что он не боится ничего.
— Я просто спросил, — говорит он.
Я кладу руку на плечо Алана:
— Все в порядке.
Они несколько секунд смотрят друг на друга. Первым со вздохом отводит взгляд Алан. Джеймс одаривает меня долгим оценивающим взглядом и склоняется над столом.
Алан качает головой:
— Ты уж прости его.
Я улыбаюсь. Ну как я могу объяснить ему, что хамство Дамьена мне в данный момент приятно? Это все часть того, что было раньше. Джеймс по-прежнему злит меня, но от этого мне комфортно.
Я решаю сменить тему:
— Что тут у вас новенького?
Я прохожу в офис, оглядываю столы и пробковые доски. Руководила всей этой лавочкой в мое отсутствие Келли, поэтому она и отвечает на мой вопрос:
— Да было довольно тихо, лапонька.
Келли всех так зовет. По слухам, она получила письменный выговор за то, что назвала лапонькой директора. Многих ее фамильярность безумно раздражает. А меня — нет. Для меня Келли есть Келли, и все тут.
— Ничего из ряда вон выходящего. Мы сейчас работаем над старыми, нераскрытыми делами. — Она улыбается. — Похоже, все плохие парни ушли вместе с тобой в отпуск.
— Как насчет похищений? — спрашиваю я.
Похищение детей — наш хлеб с маслом, хотя все порядочные люди в Бюро эти дела ненавидят. Здесь редко речь идет о деньгах, обычно это секс, боль и смерть.
— Одного ребенка нашли живым, второго мертвым.
Я смотрю на пробковую доску и ничего не вижу от нахлынувших слез.
— По крайней мере обоих нашли, — бормочу я.
Очень часто бывает по-другому. Тот, кто полагает, что отсутствие новостей — это хорошие новости, никогда не был родителем похищенного ребенка. В противном случае отсутствие новостей было бы для него подобно раку, который, прежде чем убить, опустошает душу. Мне доводилось общаться с родителями похищенного малыша, они ходили ко мне многие годы, надеясь на какие-нибудь новости. Я видела, как они худеют и седеют, как надежда исчезает из их глаз. Найденное тело ребенка было бы для них Божьей благодатью, ибо мука неизвестности закончилась бы.
Я смаргиваю слезы и поворачиваюсь к Келли:
— Как тебе понравилось быть боссом?
Она улыбается мне свойственной ей нарочито высокомерной улыбкой.
— Ты же меня знаешь, лапонька. Я рождена, чтобы быть королевой. Теперь у меня есть корона.
Алан фыркает, потом хохочет.
— Не обращай внимания на эту деревенщину, дорогая, — презрительно бросает Келли.
Я смеюсь. Это хороший смех. Настоящий. Вот только длится он немного дольше, чем следовало бы, и я с ужасом чувствую, как глаза опять наполняются слезами.
— А, черт, — бормочу я, вытирая лицо. — Извините. — Я поднимаю на них глаза и слабо улыбаюсь. — Просто я очень рада всех вас видеть, ребятки. Больше, чем могу выразить.
Алан, этот человек-гора, движется ко мне и без всякого предупреждения обнимает меня огромными, как баобаб, руками. Я сначала сопротивляюсь, потом тоже обнимаю его, прижимаюсь головой к его груди.
— Да мы знаем, Смоуки, — говорит он. — Мы знаем.
Он отпускает меня. Тут вперед выходит Келли и отталкивает его.
— Хватит сюсюкать, — командует она и обращается ко мне: — Пойдем, я угощу тебя ленчем. — Она хватает свою сумочку и тащит меня к двери. — Вернусь через час, — бросает мужчинам через плечо и выталкивает меня в коридор.
Как только дверь закрывается за моей спиной, слезы у меня начинают течь ручьями.
Келли искоса смотрит на меня:
— Знала, что ты не захочешь распускать сопли при Дамьене, лапонька.
Я смеюсь сквозь слезы, молча киваю, беру из ее руки салфетку и позволяю себе воспользоваться ее силой, чтобы поддержать себя в минуту слабости.
Мы сидим в закусочной «Сабвей», и я завороженно наблюдаю, как Келли уминает бутерброд с мясом примерно в фут длиной. Я всегда удивляюсь, как это у нее получается. Она может съесть за один присест больше, чем футболист, и тем не менее никогда не прибавляет ни фунта. Я вспоминаю ее пятимильные пробежки по утрам, каждое утро, семь дней в неделю. Она смачно облизывает пальцы и чмокает губами с таким энтузиазмом, что сидящие за соседним столиком две пожилые леди смотрят на нее неодобрительно. Келли удовлетворенно вздыхает и, откинувшись на спинку стула, принимается потягивать через соломинку «Морнинг дью». Мне приходит в голову, что в этом вся Келли. Она не смотрит, как жизнь проходит мимо, она поглощает ее. Она заглатывает ее не жуя, и ей всегда требуется добавка. Я улыбаюсь своим мыслям, и она хмурится и грозит мне пальцем.
— Знаешь, я привела тебя сюда, потому что хотела сказать, как я на тебя злюсь, лапонька. Ты мне ни разу не перезвонила, не ответила ни на одно мое письмо по электронной почте. Это никуда не годится, Смоуки. Мне наплевать, насколько ты там запуталась.
— Я знаю, Келли. Ты меня прости. Правда, мне на самом деле очень жаль.
Она некоторое время напряженно смотрит на меня. Я не раз наблюдала, когда она именно так смотрела на преступника. Но я чувствую, что заслужила этот взгляд. Потом она улыбается и машет рукой:
— Ладно, простила. Теперь скажи честно: как ты? На самом деле, я хочу сказать. И не смей мне врать.
Я смотрю в сторону, смотрю на свой бутерброд, смотрю на нее.
— До нынешнего дня? Плохо. По-настоящему плохо. Мне каждую ночь снились кошмары. У меня была депрессия, и чем дальше, тем хуже мне становилось.
— Подумывала о самоубийстве, верно?
Я чувствую тот же толчок, что и в кабинете доктора Хиллстеда. Только здесь мне почему-то очень стыдно. Мы с Келли всегда были душевно близки и, хотя никогда об этом не говорили, любили друг друга. Но то была любовь, основанная на силе, она исключала возможность поплакаться на плече. Я боюсь, что эта любовь ослабнет или исчезнет совсем, если Келли начнет меня жалеть. Но я отвечаю:
— Верно, я думала об этом.
Она молча кивает, глядя на кого-то или куда-то. На мгновение меня охватывает чувство, что все это уже было. Келли похожа на доктора Хиллстеда, решающего, какой способ лечения избрать.
— Смоуки, в этом нет никакой слабости, лапонька, — наконец говорит она. — Рыдания, ночные кошмары, депрессия, мысли о самоубийстве — ты от этого не становишься слабее. Это лишь означает, что тебе больно. А больно всем может быть, даже супермену.
Я смотрю на нее и не нахожу слов. Я полностью растеряна, не могу придумать, что сказать. И дело не в том, что сказала Келли, меня ее слова не удивили. Она мягко улыбается:
— Знаешь, ты должна это побороть, Смоуки. Не для себя, для меня. — Она отпивает немного лимонада. — Мы ведь с тобой похожи. Мы всегда были в шоколаде. Нам постоянно везло. Мы прекрасно справлялись со своей работой. Черт, да мы всегда прекрасно справлялись со всем, за что ни брались, правильно?
Я молчу, все еще не могу найти слов.
— Я хочу поведать тебе, лапонька, нечто философское. Пометь это у себя в календаре, потому что я редко выступаю на публике. — Она ставит стакан на стол. — Многие люди рисуют одинаково красивую картинку. В начале жизни мы невинны, наши глаза сияют, затем все тускнеет. Ничто не бывает таким, как раньше, и так далее и тому подобное. Я всегда думала, что жизнь — куча собачьего дерьма. Не у всех она столь девственно чиста, как изображает Норманн Рокуэлл, так ведь? Спроси любого ребенка в Уоттсе. Я всегда считала: дело не в том, что мы узнаем изнанку жизни. Все дело в том, что мы узнаем, каково это — жить. Ты меня понимаешь?
— Да. — Я смотрю на нее как зачарованная.
— Большинство людей испытывают боль рано. Ты и я — нам повезло. Очень повезло. Мы видели боль, такая уж у нас работа, но нас лично она не касалась. Или касалась, но слегка. Посмотри на себя. Ты нашла любовь своей жизни, у тебя был дивный ребенок, ты была лучшим агентом ФБР, ты была настоящей восходящей звездой. А я? Я тоже неплохо устроилась. — Она качает головой. — Не хочу себя переоценивать, но, если честно, мужика я всегда могу выбрать по вкусу, к тому же у меня есть мозги, не только тело. И я на отличном счету в Бюро.
— Верно, — соглашаюсь я.
— Но понимаешь, в этом-то и проблема, лапонька. Мы с тобой никогда не переживали трагедии. Мы в этом были с тобой одинаковыми. Затем неожиданно пули перестали от тебя отскакивать. — Она качает головой. — И с того момента я перестала быть бесстрашной. Я испугалась, впервые в жизни испугалась. И с той поры боюсь. Потому что ты лучше меня, Смоуки. И если такое случилось с тобой, то может произойти и со мной. — Она кладет руки на стол. — Конец речи.
Я довольно давно знаю Келли. Всегда подозревала, что есть в ней потаенные глубины. Намек на их существование и составляет, с моей точки зрения, часть ее очарования, ее силы. Теперь занавес приподнялся. Это похоже на то, как кто-то впервые позволил увидеть себя голым. В этом суть доверия, и это трогает меня так, что даже коленки дрожат. Я хватаю ее за руку:
— Я постараюсь, Келли. Больше ничего не могу обещать. Но я постараюсь.
Она в ответ жмет мою руку, затем отдергивает свою. Занавес опустился.
— Тогда, пожалуйста, поторопись. Мне нравится быть надменной героиней, и я виню тебя в том, что не могу с прежним успехом исполнять эту роль.
Я улыбаясь смотрю на подругу. Доктор Хиллстед сказал мне недавно, что я сильная. В действительности я всегда подражала Келли. Она была моей грубоватой святой, на нее я молилась. Я качаю головой.
— Вернусь через минуту, — говорю я. — Схожу в дамскую комнату.
— Не забудь опустить сиденье, — говорит она.
Я вижу это, выйдя из туалета, и останавливаюсь.
Келли не замечает меня. Она что-то держит в руке и пристально это рассматривает. Я делаю шаг в сторону, там ей не очень меня видно, и наблюдаю за ней.
Келли выглядит печальной. Не просто печальной — скорбной.
Я видела Келли презрительной, мягкой, сердитой, мстительной, остроумной — всякой. Но никогда не видела ее скорбящей. Такой, как сейчас. И каким-то образом я знаю, что ко мне это не имеет никакого отношения.
То, что она держит в руке, нагоняет на мою героиню тоску. Меня это потрясает.
Еще я уверена, что это дело личное. Келли будет неприятно, если она узнает, что я видела ее в таком настроении. Хотя для всего мира у нее одно лицо, но она выбирает, какую часть демонстрировать. В чем бы ни заключалось дело, она, похоже, не собирается со мной делиться. Я возвращаюсь в дамскую комнату. К моему удивлению, там находится пожилая женщина, сидевшая за соседним столиком. Она моет руки и смотрит на меня в зеркало. Я встречаюсь с ней взглядом, кусаю ноготь, раздумываю. И прихожу к решению.
— Мэм, — говорю я, — пожалуйста, не могли бы вы сделать мне одолжение?
— В чем дело, дорогая? — мгновенно отвечает она.
— У меня там в зале подруга…
— Та, что не умеет вести себя в приличном обществе?
Я вздрагиваю.
— Да, мэм.
— И что насчет нее?
Я колеблюсь.
— Похоже… она сейчас задумалась о чем-то личном. Пока я здесь, а она там одна…
— Вы не хотите застать ее врасплох?
Ее проницательность заставляет меня помолчать. Я смотрю на нее. «Ох уж эти стереотипы! — думаю я. — Никакой от них пользы». Мне она показалась старой каргой, готовой осудить всех на свете. Теперь я вижу перед собой воплощение житейской мудрости.
— Да, мэм, — тихо говорю я. — Она, как бы это сказать, немного грубовата, но у нее очень доброе сердце.
Глаза женщины теплеют. У нее замечательная улыбка.
— Многие великие люди ели руками, дорогая. Доверьтесь мне. Подождите тридцать секунд и выходите.
— Спасибо.
Я благодарю ее от всего сердца и знаю, что она это понимает.
Она молча выходит из дамской комнаты. Я жду чуть больше, чем тридцать секунд, и следую за ней. Выглядываю из-за угла и не могу сдержать удивления: брови ползут вверх. Женщина стоит у нашего столика и грозит Келли пальцем. Я быстро подхожу.
— Есть люди, которым хочется пообедать в тишине, — говорит женщина.
Тон скорее укоризненный, чем обвиняющий. Моя мама была мастерица на такие штучки.
Келли сердито смотрит на женщину. Я чувствую, как сгущаются тучи, и спешу на помощь. Женщина оказала мне услугу, нужно позаботиться, чтобы она не пострадала.
— Келли, — говорю я подруге, кладя руку ей на плечо, — нам пора идти.
Келли продолжает хмуриться, но женщина спокойна, как щенок, развалившийся на солнце.
— Келли, — повторяю я настойчиво.
Она смотрит на меня, кивает, встает и надевает темные очки роскошным жестом, вызывающим у меня восхищение. 9-9-10 — такой вердикт вынесли бы судьи, почти идеальный результат. Олимпийские игры снежных королев в этом году проходят в жаркой обстановке, толпа ревет…
— Чем скорее мы уйдем, тем лучше, — говорит она презрительно, хватает сумку и кивает женщине: — Всего доброго.
«Чтоб ты сдохла», — уточняет ее тон.
Я тороплюсь уйти. Бросаю взгляд через плечо на женщину. Она одаряет меня очаровательной улыбкой.
Доброта незнакомых людей еще раз приходит мне на выручку.
Обратный путь отмечен ворчанием Келли. Я киваю и что-то бормочу в ответ на выпады против «старых кошелок», «сушеных летучих мышей» и «элитных мамочек». Я думаю о том тоскливом взгляде, который так не подходит моей подруге.
На парковке я решаю, что на сегодня достаточно. «Навещу заместителя директора в другой раз».
— Спасибо, Келли. Скажи Алану, что вскоре навещу вас опять. Хотя бы для того, чтобы поздороваться.
Она грозит мне пальцем:
— Обязательно скажу, лапонька. Но не смей больше игнорировать телефонные звонки. В ту ночь ты потеряла не всех, кто тебя любит. У тебя остались друзья, и не только по работе. Не забывай об этом.
Она садится в машину и уезжает. Главное, чтобы последнее слово осталось за ней. Такая уж у нее манера. И я рада, что она не изменилась.
Я сажусь в машину и понимаю: сегодня был новый день. Жизнь продолжается. Не стоит вышибать себе мозги.
Да и как я могу это сделать? Ведь я не в состоянии поднять собственный пистолет.
Я провожу ужасную ночь, вижу прямо-таки хит ночных кошмаров. В нем присутствует Джозеф Сэндс в костюме демона, а Мэтт улыбается мне окровавленным ртом. Затем мне снится Келли в «Сабвее», она отрывает взгляд от печального листка бумаги, достает пистолет и стреляет пожилой даме в голову. После этого она начинает с бульканьем тянуть из стакана через соломинку, губы у нее неестественно красные и толстые. Она ловит мой взгляд и подмигивает мне. Она похожа на одноглазого вампира.
Я просыпаюсь дрожа и соображаю, что звонит телефон. Смотрю на часы. Пять утра. Кто может звонить в такое время? Мне никто не звонил с утра пораньше с той поры, как я ушла в отпуск.
Жду, когда прекратится дрожь, и беру трубку.
— Алло?
Через секунду молчания голос Келли:
— Привет, лапонька. Извини, что разбудила, но… Тут у нас кое-что, тебя касающееся.
— Что? Что случилось?
Пауза. Меня вновь охватывает дрожь. Теперь от злости.
— Черт возьми, Келли. Говори.
Она вздыхает.
— Ты помнишь Энни Кинг?
Я удивляюсь:
— Помню ли я ее? Да, я ее помню. Моя близкая подруга. Переехала в Сан-Франциско примерно десять лет назад. Но мы обязательно созваниваемся, хотя и нечасто. Я крестная мать ее дочери. Так что я ее помню. Почему ты спрашиваешь?
Келли шепчет в сторонку:
— Черт. — Она произносит ругательство так, будто кто-то ударил ее в живот. Затем продолжает обычным тоном: — Я не знала, что она твоя подруга. Думала, что просто давняя знакомая.
Я чувствую, как меня охватывает ужас. Ужас и догадка. Я знаю, что случилось. Вернее, я думаю, что знаю. Но мне нужно услышать это от Келли, прежде чем я поверю.
— Говори.
Она тяжело вздыхает и неохотно сообщает:
— Она умерла, Смоуки. Убита в собственной квартире. Дочь жива, но находится в ступоре.
Кажется, рука онемела: я боюсь выронить трубку.
— Где ты сейчас, Келли? — спрашиваю я.
— В офисе. Мы собираемся отправиться на место преступления на частном реактивном самолете через полтора часа.
Даже через шок я ощущаю глубокое сомнение в голосе Келли. Понимаю: есть что-то, чего она не хочет говорить.
— В чем дело, Келли? О чем ты умалчиваешь?
Несколько секунд колебаний, затем еще один вздох:
— Убийца оставил для тебя записку, лапонька.
Я некоторое время сижу молча. Не могу сразу врубиться.
— Встретимся в офисе, — говорю я и кладу трубку, не дожидаясь ответа.
Я сижу некоторое время на краю постели. Обхватываю голову руками, пытаюсь заплакать, но глаза остаются сухими. Почему-то так еще больнее.
Еду в офис. Еще нет и шести часов. Раннее утро — лучшее время в Лос-Анджелесе для автомобилиста. Единственное время, когда на дорогах нет пробок. Большинство людей за рулем в это время направляются к чему-то дурному или возвращаются после чего-то дурного. Я хорошо знаю эти ранние утра. Я вела машину сквозь туман и серый свет начинающейся зари много раз, спеша на место кровавого преступления. Как и сейчас. Всю дорогу я думала об Энни.
Мы с Энни познакомились в средней школе, когда нам обеим было по пятнадцать лет. Она вскоре должна была возглавить группу поддержки школьной футбольной команды, я же была бесшабашной хулиганкой, покуривавшей травку и любившей все быстрое. В иерархии средней школы мы никак не должны были пересечься. Вмешалась судьба. Во всяком случае, я всегда так считала.
Месячные пришли как раз посредине урока математики, и я с разрешения учительницы схватила сумку и бросилась к туалету. Месячные у меня начались всего восемь месяцев назад, я к ним еще не привыкла и жутко смущалась.
Я заглянула в туалет и с облегчением увидела, что там никого нет. Я заскочила в кабинку и только собралась решить проблему, как услышала всхлипывания, они заставили меня замереть с прокладкой в руке. Я затаила дыхание и прислушалась. Всхлипывания повторились и перешли в тихое рыдание. Кто-то плакал в соседней кабинке.
Я всегда была жалостлива к страдальцам. Ребенком мечтала стать ветеринаром. Если мне встречалась подбитая птица, собака, кошка или другое ползающее или бегающее существо, я обязательно тащила его домой. Чаще всего мои найденыши не выживали. Но те, которым повезло выздороветь, поддерживали меня в крестовом походе против смерти. Сначала родители считали мое пристрастие к калекам забавным, но после очередного путешествия к ветеринару пришли в раздражение. Впрочем, оно не привело к запрету на мои деяния в стиле матери Терезы.
Когда я подросла, моя благотворительность распространилась на людей. Если над кем-то издевались, то я или вступалась, или подходила потом и узнавала, как человек себя чувствует. В школьном рюкзачке я всегда носила аптечку и в последних классах пораздавала кучу бинтов. Меня не беспокоила эта черта моего характера. Странная вещь, я с ужасом думала о необходимости встать и отправиться в туалет посреди урока, чтобы воспользоваться прокладкой, но никогда не обращала внимания на то, что меня дразнят «нянечка Смоуки». Ничуть. Я знаю: именно эта черта характера привела меня в ФБР. Решение найти источник боли — преступников, которым нравится причинять людям боль. Еще я знаю: то, что мне довелось увидеть за годы работы в ФБР, здорово меня изменило. Я стала осторожнее в выражении сочувствия. Моей аптечкой стала команда детективов, а бинтами — пара наручников и тюремная камера.
Так что когда я услышала, что кто-то плачет рядом со мной, я быстро и механически положила на нужное место прокладку, забыла все свое смущение, натянула джинсы и выскочила в комнату. Остановилась перед дверями кабинки, откуда слышались рыдания.
— Эй, привет! Ты там в порядке?
Рыдания прекратились, но шмыганье носом продолжалось.
— Уходи. Оставь меня в покое.
Я немного постояла, не зная, как поступить.
— У тебя что-то болит?
— Нет! Просто оставь меня в покое.
Я поняла, что никакой физической травмы, требующей моей помощи, нет, и уже хотела последовать совету и уйти, но судьба остановила меня… Я снова осторожно спросила:
— Послушай… Может, я как-то могу помочь?
Голос, ответивший мне, был печальным.
— Никто не может помочь. — Последовало молчание, затем рыдания зазвучали с удвоенной силой.
Никто не способен плакать так горько, как пятнадцатилетняя женщина. Никто. Тут в рыдания вкладывается все сердце, ничего не остается. Все, конец жизни.
— Будет тебе. Не может быть, чтобы все было так плохо.
Я услышала шорох, и дверь кабинки резко распахнулась. Передо мной с распухшим лицом стояла очень хорошенькая блондинка. Я сразу ее узнала и пожалела, что не послушалась ее совета и не ушла. Энни Кинг. Лидер группы поддержки. Одна из тех девиц. Ну, вы знаете их, самодовольных, идеальных, которые пользуются своей красотой и прекрасными фигурами, чтобы править королевством средней школы. Увы, именно так я считала в то время. Я отнесла Энн к определенной категории и осудила, хотя люто ненавидела, когда осуждали меня. И она была в ярости.
— Что ты обо мне знаешь? — Голос был полон злости, и эта злость была направлена на меня.
Я таращилась на Энн, слишком удивленная, чтобы тоже разозлиться. Вдруг ее лицо сморщилось, и ярость исчезла быстрее, чем появилась. По щекам Энн потекли слезы.
— Он показал всем мои трусики. Как он мог так поступить после того, что он мне говорил?
— А? Кто?.. Что говорил?
Иногда, даже в средней школе, легко открыться незнакомому человеку. И она начала говорить, тем более что, кроме нас, никого в туалете не было. Защитник из футбольной команды, некий Дэвид Рейборн, встречался с ней почти полгода. Он был красив, умен и, казалось, действительно влюблен. Вот уже несколько месяцев он уговаривал ее «пойти до конца», но она не соглашалась. Но он был так искренен в любовных клятвах, что несколько дней назад она сдалась. Он был очень ласков и заботлив. Когда же все кончилось, он обнял ее и спросил, нельзя ли ему взять ее трусики на память о дивном моменте. Он сказал, что это будет их общий маленький секрет, нечто такое, о чем никто из посторонних никогда не узнает. Немножко дико, однако мило. Даже романтично. Сейчас, повзрослев, я плохо понимаю, как можно было воспринять его просьбу таким образом. Но когда тебе пятнадцать…
— Так вот. Сегодня, когда я уходила с поля после тренировки, они все там собрались. Ребята из команды. Дэвид тоже был с ними. Они все показывали на меня пальцами, ржали и строили всякие рожи. Затем он это сделал. — Лицо Энн сморщилось, и я поёжилась, догадываясь, что последует. — Он поднял их вверх. Мои трусики. Как трофей. Затем он улыбнулся, подмигнул ребятам и заявил, что пока это лучшее пополнение его коллекции.
На сей раз девушка разрыдалась так, что у нее подкосились ноги и она привалилась ко мне. Я мгновение поколебалась (но только мгновение) и прижала ее к себе. В туалетной комнате, сидя на кафельном полу, я обнимала полузнакомую девушку и шептала ей в волосы, что все обязательно наладится.
Через несколько минут рыдания утихли, перешли во всхлипывания, затем вообще прекратились. Энн оттолкнула меня, встала и вытерла лицо ладонями. Она избегала смотреть на меня, и я поняла, что ей неловко.
— Эй, у меня есть идея, — сказала я, поднимаясь. Это было внезапное решение. Неожиданное, но, несомненно, правильное. — Давай, пошли отсюда. Не будем возвращаться в класс.
Она взглянула на меня и прищурилась:
— Прогуляем?
Я кивнула и улыбнулась:
— Ага. Всего один денек. Мне кажется, ты заслужила отдых, верно?
Мне всегда потом казалось, что ее решение было таким же спонтанным, как и мое. Она улыбнулась. Совсем чуть-чуть, но улыбнулась.
— Ладно.
Вот так мы и подружились. В тот день она выкурила свой первый косячок (с моей подачи), а еще через неделю она ушла из группы поддержки. Мне было бы приятно рассказать, как мы поквитались с Дэвидом Рейборном, но, увы, мы так ничего и не сделали. Несмотря на свою репутацию жуткой задницы, он по-прежнему привлекал девчонок и забирал у них трусики в качестве трофеев. Потом он стал выдающимся защитником в колледже и даже играл несколько сезонов в Национальной футбольной лиге. Кое-кто скажет: «Это доказывает, что в мире нет справедливости». Но можно взглянуть на это по-другому. Дэвид свел меня и Энни, и наша дружба была такой прекрасной, что я почти простила его за тот поступок.
Мы были связаны друг с другом на молекулярном уровне, как бывает только у солдат и подростков. Вне школы мы все время проводили вместе. Она уговорила меня бросить курить травку. Я последовала ее совету, потому что стала хуже учиться. Я же убедила ее, что стоит опять начать встречаться с парнями. Она утешала меня, когда усыпили Бастера, собаку, которая жила с нами с той поры, когда мне было пять лет. Я была с ней, когда умерла ее бабушка. Мы вместе учились водить машину, вместе разбирались с конфликтами, росли, становились женщинами.
У нас с Энни были самые близкие отношения, какие только могут быть между людьми: дружба в период, когда вы из ребенка превращаетесь во взрослого. Воспоминания об этом периоде вы храните всю жизнь, до могилы.
Потом случилось то, что и должно было случиться. Мы окончили среднюю школу. Я тогда уже была с Мэттом. Энн познакомилась с Робертом и решила поездить с ним по стране, прежде чем поступать в колледж. Я ждать не стала и сразу поступила в Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе. Мы поступили так, как поступают все: поклялись дважды в неделю звонить друг другу и сделали то, что делают все: сосредоточились на личной жизни и не разговаривали почти целый год.
Однажды я вышла из аудитории… и увидела ее. Она показалась мне дикой и прекрасной, и я почувствовала радость, и боль, и томление, пронзившие меня, как аккорд гитары Гибсона.
— Как дела, студентка? — спросила она, глядя на меня блестящими глазами.
Я не ответила, но обняла ее и чертовски долго не отпускала.
Мы отправились на ленч, и она рассказала мне о своих приключениях. Они проехали через пятьдесят штатов почти без денег, многое повидали, многое совершили. Сексом они занимались в настолько необычных местах, что разнообразия хватит на всю жизнь. Она таинственно улыбнулась и положила на стол руку:
— Смотри.
Я увидела обручальное кольцо, ахнула, как от меня и ожидалось, мы засмеялись и долго говорили о будущем, о предстоящей свадьбе. Нам казалось, что мы вернулись в среднюю школу.
Я была ее подружкой на свадьбе, а она на моей. Они с Робертом переехали в Сан-Франциско, мы же с Мэттом остались в Лос-Анджелесе. Шло время. Но я не забывала каждые шесть-семь месяцев звонить ей, и мы снова оказывались в том дне, когда прогуляли уроки, и опять были молодыми, свободными и счастливыми.
Роберт, поганец, вскоре ее бросил. Через несколько лет я проверила его по нашим данным, надеясь обнаружить, что он ничего в жизни не добился и несчастен. Но выяснила, что он погиб в автокатастрофе. Я до сих пор не знаю, почему Энни никогда мне этого не говорила.
Когда я начала работать в Бюро, я имею в виду, по-настоящему работать, время между звонками растянулось до года. Затем до полутора. Я согласилась стать крестной ее дочери, но — стыдно признаться — видела крестницу лишь однажды, а Энн вообще не видела мою дочь. Что еще сказать? Жизнь шла вперед, как ей и положено.
Кто-то может меня осудить. Наплевать! Я только знаю, что не важно, сколько мы не общались, год или два. Когда мы разговаривали, казалось, что никакого времени в принципе не существует.
Примерно три года назад умер ее отец. Я сразу же поехала к ней и провела в Сан-Франциско больше недели, помогая ей. Или стараясь помочь. Энни выглядела постаревшей, опустошенной, измученной. Меня тогда поразило странное обстоятельство: переживания и возраст сделали ее еще красивее. В ночь после похорон мы сидели на полу в ее спальне, и она плакала в моих объятиях, а я шептала ей в волосы слова утешения.
Когда умер Мэтт, она мне не позвонила, что, впрочем, естественно. Энни ненавидела новости, она никогда не смотрела по телевизору новостные программы и не читала газет. Так что она просто не знала о том, что случилось. Я тоже ей не позвонила, сама не знаю почему.
Я думаю об Энни по дороге в Бюро. Думаю и дивлюсь своей реакции на ее смерть. Я ощущаю печаль. Даже скорбь. Но это чувство не столь велико, каким должно быть.
Уже подъезжая к Бюро, я осознаю, что вместе с Энни ушла моя молодость. Сперва любовь, теперь дружба… Люди, олицетворяющие мою молодость, ушли. Возможно, потеря Мэтта и Алексы переполнила чашу страдания. Наверное, поэтому я не горюю по Энни так, как хотелось бы.
— Какого черта ты здесь делаешь, Смоуки?
Это Джонс, мой старый спонсор, теперь заместитель директора. Я удивляюсь при виде его. Не то чтобы он не был предан делу и брезгует окопами. Просто ему незачем быть здесь, а дел у него невпроворот. Что такого необычного в этом деле?
— Мне позвонила Келли, сэр. Она рассказала об Энни Кинг. Оказывается, убийца оставил для меня записку. Я еду в Сан-Франциско.
Он покачал головой:
— Ни в коем случае. Ни за что, мать твою. Она твоя подруга, а это значит, что ты не имеешь права даже прикасаться к этому делу. Вдобавок, ты до сих пор еще не получила медицинской справки с разрешением на работу.
Келли пытается подслушивать, и Джонс это замечает. Он жестом велит мне идти к его машине и по дороге закуривает сигарету. Все уже высыпали из офиса и ждут команды ехать в частный аэропорт. Он глубоко затягивается, я с завистью наблюдаю за ним. Я забыла свои сигареты дома.
— Могу я взять одну, сэр?
Он удивленно поднимает брови.
— Я думал, ты бросила.
— Начала снова.
Он пожимает плечами и протягивает мне пачку. Я вытаскиваю сигарету, и он подносит мне огонек. Я глубоко, с наслаждением затягиваюсь.
— Послушай, Смоуки. Ты же знаешь порядок. Достаточно давно здесь работаешь. Твой психотерапевт держит все, о чем вы говорите, в глубокой тайне. Но раз в месяц он сдает отчет, где описывает твое состояние.
Я киваю. Я знаю, что это так. Я не воспринимаю это как нарушение конфиденциальности. Здесь речь идет о том, могу ли я представлять ФБР. Или держать в руке пистолет.
— Я получил такой отчет вчера. Хиллстед пишет, что тебе еще долго работать над собой и что ты не готова вернуться в Бюро. Точка. И вдруг ты появляешься в шесть утра и выражаешь желание отправиться на место убийства. — Он яростно трясет головой. — Как я уже сказал, ни за что, мать твою.
Я затягиваюсь сигаретой, верчу ее в пальцах, наблюдаю за Джонсом и придумываю, что сказать. Начинаю понимать, почему он здесь находится. Из-за меня. Потому что убийца написал мне. Потому что он спокоен.
— Послушайте, сэр. Энни Кинг была моей подругой. Ее дочь жива. У нее больше никого нет из родных. Отец умер, а я ее крестная мать. В любом случае я полечу во Фриско. Я только прошу у Бюро оказать мне любезность — подбросить до места.
Джонс затягивается, дым попадает не в то горло, он начинает кашлять.
— Ладно тебе! Хорошая попытка, но ты что, забыла, с кем, блин, разговариваешь? А, агент Барретт? — Он тычет в меня пальцем. — Я тебя хорошо знаю, Смоуки. Не вешай мне лапшу на уши. Во-первых, твоя подруга убита — мне, кстати, очень жаль — и ты хочешь поехать, чтобы влезть в это дело. Но я не могу тебе позволить им заниматься. Когда дело касается тебя лично, ты не имеешь права на расследование. Так сказано в инструкции. Во-вторых, ты подумываешь о самоубийстве. В таком состоянии нельзя ввязываться в криминальное дело.
У меня отвисает челюсть. Я краснею от ярости и стыда.
— Милостивый Боже! У меня что, на лбу написано: «Я подумываю, не покончить ли с собой?»
Его взгляд становится мягче.
— Нет, со лбом у тебя все в порядке. Просто каждый подумывал бы об этом, выпади на его долю даже половина того, что досталось тебе. — Он бросает сигарету на мостовую и продолжает, не глядя на меня: — Я сам однажды подумывал, не застрелиться ли.
Как вчера с Келли во время ленча, я теряю дар речи. Он замечает мою реакцию и кивает:
— Это правда. Я потерял напарника, когда работал в полицейском управлении Лос-Анджелеса. Его убили, потому что я принял неверное решение. Я вошел с ним в здание, не позаботившись о прикрытии, и мы не справились. У него была семья, любимая жена, трое ребятишек. Ошибку сделал я, и почти восемь месяцев я думал о том, что следует исправить эту несправедливость. — Он посмотрел на меня, и в его взгляде не было жалости. — Дело не в том, что у тебя написано на лбу, Смоуки. Дело в том, что большинство из нас считают, что на твоем месте давно бы застрелились.
В этом суть заместителя директора ФБР Джонса. Никакой пустой болтовни, никаких плясок вокруг да около. Ему это идет. Ты всегда знаешь, что от него ждать. Всегда.
Я боюсь встретиться с ним глазами. Бросаю недокуренную сигарету и давлю ее ногой. Тщательно думаю, прежде чем заговорить.
— Сэр, я благодарю вас за все, что вы сказали. И вы правы по всем пунктам, за исключением одного. — Я смотрю на него. Понимаю, что он захочет увидеть мои глаза, когда я скажу то, что собираюсь, захочет понять, насколько правдивы мои слова. — Я думала о самоубийстве. Часто. Но вот вчера я поняла, что не сделаю этого. Знаете, что изменилось? — Я показала на свою команду, ожидавшую нас на ступеньках. — Я пришла сюда и увидела этих ребят, они были там, в офисе, и они приняли меня. Трудно сказать за Джеймса, но, по-моему, они не жалели меня, не смотрели на меня как на сломанную куклу. Могу сказать вам точно, что больше о самоубийстве я не думаю. И причина в том, что я вернулась в Бюро. — Джонс слушает, но я вижу, что пока не убедила его, хотя и заставила задуматься. — Послушайте, я еще не готова снова взять на себя руководство. Я определенно еще не гожусь для расследования. Я лишь прошу вас разрешить мне попробовать воду пальцем. Разрешите мне поехать с ними, убедиться, что о Бонни заботятся, и хоть немного помочь, совсем чуть-чуть. Келли будет продолжать всем руководить. Я не возьму в руки оружия. Кроме того, обещаю: если почувствую, что мне тяжело, то сразу отстранюсь.
Джонс сует руки в карманы пальто и пронзает меня яростным взглядом. Взвешивает все «за» и «против», все возможные риски. Затем он смотрит в сторону и вздыхает. Я понимаю, что убедила его.
— Знаю, что я об этом горько пожалею, но ладно. Только давай заранее договоримся. Ты полетишь, возьмешь девочку, оглядишься. Поможешь по мелочи. Но шоу ты руководить не будешь. И как только почувствуешь неуверенность, вернешься, черт бы тебя побрал. Ты поняла, Смоуки? Ты мне нужна, не вздумай меня обманывать. Я хочу, чтобы ты вернулась в целости и сохранности, хоть это и не означает, что ты нужна мне сегодня. Ты понимаешь?
Я киваю головой, как ребенок или армейский новобранец: «Да, сэр, да, сэр, да, сэр». Я лечу, сейчас это самое главное. Победа. Он поднимает руку и подзывает Келли. Когда она подходит, он повторяет ей то, что сказал мне.
— Поняла? — жестко спрашивает он.
— Да, сэр. Поняла.
Он бросает на меня последний быстрый взгляд.
— Вам, ребята, надо успеть на самолет. Убирайтесь отсюда.
Я быстро следую за Келли, пока он не передумал.
— Очень бы хотела знать, как тебе это удалось, лапонька, — бормочет она, обращаясь ко мне. — Что касается меня, то знай: это твое шоу, пока сама не откажешься.
Я не отвечаю, занятая мыслью: «Не делаю ли я ужасную ошибку, возвращаясь в команду?»
— С каких это пор нам полагается частный самолет? — спрашиваю я.
— Помнишь, я говорила тебе, что мы работали над двумя похищениями и нашли одну девочку живой? — говорит Келли.
Я киваю.
— Дон Пламмер — отец той девчушки, которую нам удалось выручить живой. У него небольшая авиационная компания: торговля самолетами, летная школа и что-то еще. Пламмер предложил нам в качестве благодарности реактивный самолет, от чего мы, разумеется, отказались. Тогда он — кстати, без наших намеков — написал письмо директору, где заявил, что всегда готов предоставить нам самолет по низкой цене. — Она пожала плечами и обвела широким жестом салон. — Так что если нам нужно куда-то срочно попасть…
Я окидываю взглядом нашу команду и вижу нового человека. По молодости лет он мало годится в агенты ФБР. Он выглядит так, будто ему не хватает серьги в ухе и жевательной резинки во рту. Я присматриваюсь и замечаю, что мочка левого уха у него проколота. Господи, наверное, он носит серьгу в свободное от работы время. Юноша — из отдела, занимающегося компьютерными преступлениями. Он весь какой-то взъерошенный и невыспавшийся. Чужой.
Я оглядываюсь.
— А где Алан? — спрашиваю.
Из передней части салона доносится рычание:
— Я тут.
Все, больше ничего.
Я смотрю на Келли, вопросительно подняв брови. Она пожимает плечами:
— Что-то его грызет. Он уже на аэродроме выглядел довольно раздраженным. — Она смотрит на Алана и качает головой: — Я бы пока его не трогала, лапонька.
Я смотрю туда, где прячется Алан. Мне хочется что-нибудь сделать для него. Но Келли права, лучше его сейчас не трогать. Кроме того, нужно, чтобы меня поскорее ввели в курс дела.
— Рассказывай. Что мы имеем?
С этими словами я поворачиваюсь к Джеймсу. Он смотрит на меня, и я вижу в его глазах враждебность. От него так и пышет неодобрением.
— Тебе здесь не место, — говорит он.
Я складываю руки на груди и смотрю на него:
— Верно, но тем не менее я здесь.
— Это нарушение правил. В этом расследовании ты будешь помехой. У тебя наверняка еще нет разрешения психиатра, правильно?
Келли молчит, и я благодарна ей за это. С Джеймсом я должна разобраться сама.
— Заместитель директора Джонс дал мне разрешение на работу. — Я хмурюсь. — Господи, Джеймс, Энни Кинг была моей подругой.
Он тычет в меня пальцем:
— Тем более ты не должна быть здесь. Ты лично заинтересована в расследовании и можешь все напортить к чертям собачьим.
Мне неудобно, что чужак присутствует при этой сцене. Наверное, он возмущен тем, как Джеймс говорит со мной. А у меня уже выработался своеобразный иммунитет. Я говорю себе: «Это Джеймс. Он такой и другим не будет». Самовнушение помогает. Я чувствую, как во мне просыпается холодность, которой я всегда пользовалась при контакте с Джеймсом, чтобы призвать его к порядку. Я холодно смотрю на смутьяна:
— Я здесь. И не уйду. Тем более что некуда. Смирись и сообщи мне все подробности дела. Кончай выпендриваться.
Он молча изучает меня, затем устраивается поудобнее в кресле и еще раз неодобрительно качает головой. Но я уже знаю: он сдался.
— Ладно. — Теперь я вижу, как он сосредотачивается. Перед ним не лежит досье, но его компьютерный мозг и не нуждается в подсказке. — Тело нашли вчера. Похоже, убили ее три дня назад.
Я вздрагиваю.
— Три дня?
— Да. Копы в Сан-Франциско получили письмо по электронной почте. С приложением. Ее фотографиями. Они поехали, чтобы проверить, и нашли труп и ребенка.
Сердце дико колотится, к горлу поднимается желудочный сок. Кажется, меня сейчас стошнит.
— Ты хочешь сказать, что Бонни три дня находилась рядом с мертвой матерью? — Я произношу эти слова слишком громко. Не кричу, но около того.
Джеймс спокойно смотрит на меня и продолжает излагать факты:
— Хуже. Убийца привязал ее к трупу матери.
Я сглатываю тошноту, ощущение омерзительное. Прижимаю ладонь ко лбу.
— Где сейчас Бонни?
— В местной больнице, под охраной. Она в кататонии. Не сказала ни слова с того момента, как ее нашли.
Молчание. Вмешивается Келли:
— Это еще не все, лапонька. Нам надо тебе кое-что рассказать, прежде чем мы приземлимся. Иначе ты можешь попасть впросак.
Я с ужасом жду дальнейшего. Я страшусь его так же, как сна по вечерам. Беру себя в руки, приказываю: «Не трястись». Надеюсь, что никто не замечает моего состояния.
— Валяй. Выкладывай все.
— Хорошо. Во-первых, она оставила свою дочь тебе, Смоуки. Убийца нашел ее завещание и положил на тело, с расчетом что мы его найдем. Ты назначена опекуншей. Во-вторых, твоя подруга имела сексуальный веб-сайт в Интернете и лично там выступала. В-третьих, убийца оставил письмо для тебя.
У меня отвисает челюсть. Такое состояние, будто меня крепко стукнули. Как будто вместо того, чтобы говорить, Келли взяла клюшку для гольфа и врезала мне от души. Голова кружится. Несмотря на шок, я отмечаю в себе очень эгоистичное чувство, за которое, хотя мне и стыдно, я упрямо цепляюсь. Я думаю о том, как выгляжу в глазах своей команды. Боюсь потерять лицо в их присутствии, особенно перед Джеймсом.
С неимоверным усилием я выхожу из шока. Мой голос звучит на удивление буднично.
— Давайте разберемся по порядку. Что касается первого пункта, все ясно. Теперь второй пункт. Ты хочешь сказать, что Энн была чем-то вроде компьютерной проститутки?
Раздается незнакомый голос:
— Нет, мэм, это не совсем так.
Заговорил парнишка из отдела компьютерных преступлений. Мистер Левая Сережка. Я поворачиваюсь к нему:
— Как тебя зовут?
— Лео. Лео Карнес. Меня к вам прикомандировали из-за послания по электронной почте. И еще из-за того, чем ваша подруга зарабатывала на жизнь.
Я внимательно оглядываю его. Он смотрит на меня не мигая. Симпатичный юноша, лет ему двадцать четыре или двадцать пять. Темные волосы, спокойные глаза.
— А чем она зарабатывала на жизнь? Ты сказал, что я выразилась неточно.
Лео передвигается на несколько рядов ближе к нам. Его пригласили в тесный круг, и он воспользовался случаем стать своим среди чужих. Тяжело быть отщепенцем.
— Тут длинная история.
— У нас есть время. Начинай.
Он кивает, в глазах появляется блеск. Парнишка волнуется. Компьютерные технологии — его страсть.
— Чтобы понять специфику деятельности вашей подруги, следует знать, что порнография в Интернете — субкультура, отличная от порнографии в реальной жизни.
Он усаживается поудобнее и слегка расслабляется, готовясь к лекции по предмету, о котором он знает все. Наступает миг его триумфа. Между тем я с удовольствием позволяю ему этим моментом насладиться. Тем временем я привожу в порядок свои мысли и успокаиваю желудок. Есть время подумать о маленькой Бонни, которой пришлось три дня смотреть на мертвую мать.
— Продолжай.
— Начиная с 1978 года появилось нечто под названием «Системы бюллетеней». Полное название — «Компьютеризированные системы бюллетеней». То были первые негосударственные сети, доступные для публики. Если у вас есть компьютер и модем, вы можете публиковать послания, обмениваться файлами и так далее. Разумеется, в то время все пользователи были учеными или специалистами высокого класса. Я упоминаю об этом потому, что эти системы позволили размещать в Интернете порнографические картинки. Вы могли обмениваться ими, продавать и все такое. И здесь уже нам приходится сталкиваться не просто с Диким Западом, здесь открывается совершенно неведомая страна. Никакого контроля. Что очень важно для пользователей порнографией, так как…
Его перебивает Джеймс:
— Это было бесплатно и конфиденциально.
Лео ухмыляется и кивает:
— Точно! Вам не нужно было тайком проскальзывать в какой-нибудь магазин, торгующий порнопродукцией, и прятать то, что вы там приобрели. Вы могли запереться у себя в спальне и разглядывать порнографические картинки, не боясь, что вас за этим делом застанут. Это было здорово. Так что эти системы широко использовались в городе, и везде на них была порнография.
Когда появился Интернет, с этими системами было покончено. Появились веб-сайты, поисковые программы и тому подобное. С помощью веб-сайтов вам достаточно было только подсоединиться, и вы могли все просматривать с выбранной скоростью. Что же случилось с порнографией? — Он улыбается. — Результат был двояким: нашлись головастые бизнесмены — я говорю о парнях, у которых уже были деньги, — которые стали поставлять веб-сайты для взрослых в Интернете. Некоторые до того занимались аудиосексом…
— Это что такое? — включаюсь я в разговор.
— Секс по телефону. Парни, разбогатевшие на сексе по телефону, увидели эти сайты и осознали их богатый потенциал. Они потратили кучу денег на покупку существующих порнографических картинок и разместили их в Интернете. Эти сайты посещали сотни тысяч людей. Чтобы посмотреть их, вам требовалась только кредитная карточка. Вот тогда изменилась и порнография.
Келли хмурится:
— В каком смысле «изменилась»?
— Сейчас объясню. Видите ли, до поры до времени порнография была довольно закрытым делом. Если вы, например, торговали видео, вы были по уши в этой индустрии. Иными словами, вы бывали на съемочной площадке, смотрели на секс, знали всех участников, может быть, сами позировали перед камерой. Это всегда был замкнутый круг. Но с возникновением веб-сайтов появились ребята совсем другой породы. У них была прослойка, которая занималась реальным созданием сайтов. У них были деньги, они платили порнографам за работу. Они помещали скабрезные картинки в Интернете и брали деньги за просмотр. Усекаете разницу? Эти ребята не были порнографами в классическом смысле слова. Они были бизнесменами. С планами маркетинга, офисами, персоналом, всей этой петрушкой. Они уже не происходили из каких-то низших слоев общества. И начинание окупилось. Сейчас некоторые из этих компаний зарабатывают от восьмисот тысяч долларов до миллиона ежегодно.
— Вау, — удивляется Келли.
Лео кивает:
— Вот именно, вау. Возможно, сейчас нам это и не покажется таким уж крупным делом, но если вы заинтересуетесь историей порнографии, то поймете, что это действительно был большой сдвиг. И знаете что? Большинство тех, кто делал порно в начале восьмидесятых годов, пришли из семидесятых. Тогда речь шла о наркотиках, супружеских изменах и тому подобных вещах. Парни же из Интернета не обменивались женами и не нюхали кокаин, пока им делали минет. Это были люди в деловых костюмах, они зарабатывали на этом новом деле миллионы. Они даже сделали его, так сказать, почтенным. Насколько таковым может быть порно.
— Ты сказал, результат был двояким. Какова вторая половина?
— Пока эти бизнесмены торопливо строили свои империи, совершилась другая революция. На более низком уровне. Теперь в Интернете можно было увидеть не только фотографии профессиональных порнозвезд, но и женщин или пар, которые создавали веб-сайты вокруг самих себя и своих сексуальных эскапад. Они еще не были людьми, которым хотелось на этом заработать. Они это делали для собственного удовольствия, чтобы развлечься. Своего рода эксгибиционизм. Это называлось «любительская порнография».
Келли закатывает глаза:
— Ты имеешь дело не с невинными детками, лапонька. Думаю, большинство из нас знает, что такое любительская порнография. «Соседская» девушка, свингеры и бла-бла-бла.
— Да, конечно, простите. Я слишком увлекся лекцией. Дело в том, что спрос на дилетантское порно был ничуть не меньше, чем на профессиональное. И так вышло, что большинство любительниц уже не могли себе позволить держать эти сайты бесплатно, в качестве хобби. Стоимость собственных веб-сайтов стала кусаться. Вот и любительницы тоже стали брать деньги. Некоторые из тех, кто начал первым, заработали миллионы. Вы должны понять главное — эти люди не принадлежали к порноиндустрии. Они понятия не имели о видео для взрослых. Они не попадали в журналы или на видео, которые продавались в книжных магазинах для взрослых. Это были люди, которых подвигнула на видеопроституцию не корысть, а стремление получить удовольствие от того, что они делают. Не важно, считаем ли мы с вами это здоровым занятием, суть в том, что появилась совершенно новая отрасль в порноиндустрии. Новое поприще, на котором подвизались мамы и папы, члены родительских комитетов и попечительских советов. Эти люди имели тайную жизнь и за деньги обнажались перед всем миром. — Он поворачивается ко мне: — Вот почему я сказал, что вы неточно выразились. Я видел веб-сайт вашей подруги. Она показывала мягкую порнографию, то есть никакого секса. Она действительно мастурбировала и пользовалась сексуальными игрушками… Брала деньги за просмотр, что я, естественно, не одобряю, но она не была проституткой. — Он делает паузу, пытаясь найти слова поточнее. — Не знаю, поможет ли это вам, когда вы будете думать о ней, но…
Я устало улыбаюсь. Закрываю глаза.
— Мне уже и так хватает, Лео. Не знаю, что я буду обо всем этом думать. Но ты прав, ты мне помог.
Мысли у меня путаются. Я думаю об Энни, которая зарабатывала деньги, позируя голой. Какие только тайны не скрывают люди! Она всегда была красивой, всегда немного распущенной. Меня не удивили бы разные сексуальные секреты. Но это… Это просто ошарашило меня. Частично из-за того, что я не совсем уверена в своей собственной невинности в этом смысле.
В голове неожиданно возникает картинка. Нам с Мэттом по двадцать шесть лет. Секс между нами в тот год можно назвать потрясающим. Мы не оставили в покое ни одного уголка своего дома. Моя коллекция белья разрослась до невероятных размеров. И все это случилось не потому, что мы специально старались. Мы не пытались сделать наши сексуальные отношения более пикантными, они и так были достаточно пикантными. Мы были пьяны друг другом, не могли друг от друга оторваться.
Из нас двоих я всегда была более сексуально изобретательной. Мэтт был более консервативным и тихим. Но недаром говорится: «В тихом омуте черти водятся». Он без колебаний шел за мной в самые темные закоулки. Он от души выл на луну рядом со мной. Эту его черту я любила едва ли не больше всего. Он был замечательным, мягким мужчиной. Но он был способен переключить передачу, если мне это было нужно, и стать резким и темным, даже немного опасным. Он всегда был моим героем. Но… если мне требовалась капелька злодея, Мэтт мне не отказывал.
Мы были современной парой. Мы вместе иногда смотрели дурные фильмы. По моей инициативе мы посещали сайты для взрослых. Но всегда от его имени. Хотя именно я была Большим братом, чувство долга не позволяло пачкать образ агента ФБР. Поэтому на грязные картинки мы смотрели от имени Мэтта. Я подшучивала над ним по этому поводу, называла его извращенцем.
Еще у нас была цифровая камера. Однажды вечером, когда он был на дежурстве, мне пришла в голову идея. Я разделась и сфотографировала себя от шеи до ступней. Сердце стучало, я хихикала как безумная, но отправила фото на тот веб-сайт, который коллекционировал подобные вещи. Когда Мэтт пришел, я была уже полностью одета, сама скромность.
Прошла неделя, и я совсем забыла об этом случае. Занималась сложным расследованием. Ничего, кроме дела, Мэтта, еды, сна и секса, не входило в мою повестку дня. Я пришла домой поздно, усталая, с трудом дотащилась до спальни. Там я увидела лежащего на кровати Мэтта. Он заложил руки за голову и как-то странно смотрел на меня.
— Ты ничего не хочешь мне рассказать?
Я изумилась. Попыталась вспомнить, в чем провинилась.
— Даже не знаю. А что?
— Иди за мной. — Он слез в кровати, прошел мимо меня и направился к компьютеру. Я последовала за ним, совершенно озадаченная. Он сел за стол, пощелкал мышкой.
То, что я увидела, заставило меня покраснеть до корней волос. На экране высветилась страничка из веб-сайта и там — смотри, кто хочет, — были размещены мои фотографии. Мэтт повернул кресло на сто восемьдесят градусов и криво улыбнулся:
— Они прислали тебе послание по электронной почте. Похоже, им очень понравилась твоя фигура.
Я не нашла что ответить. И от стыда начала заводиться.
— Думается, тебе больше не следует этого делать, Смоуки. Не важно, что нет лица, все равно это неумно. Более того, пошло. Если кто-нибудь узнает, ты вылетишь из Бюро в мгновение ока.
Я посмотрела на него, лицо пылало. Я кивнула:
— Да, ты прав, не буду. Но…
Он поднял брови. Этот мимический жест всегда казался мне чертовски сексуальным.
— Но?..
— Давай трахнемся.
Я начала срывать с себя одежду, он тоже, и все закончилось дружным воем на луну. Последнее, что он сказал в ту ночь перед сном, показалось мне настолько забавным, настолько в его стиле, что теперь, вспоминая об этом, я чувствую, как нож вонзается в сердце. Он ухмыльнулся с полузакрытыми глазами.
— Что? — спросила я.
— Не так, как папочка ФБР велел, верно?
Я захихикала, он рассмеялся, и мы снова занялись любовью и заснули, прижавшись друг к другу.
Я не сужу строго безобидные шалости взрослых, какими бы ни были установки ФБР на сей счет. Я знаю, как порой заканчивается жизнь. Трудно возмущаться тем, что кто-то демонстрирует свои сиськи. Но это далеко не то, что держать веб-сайт и брать с людей деньги за просмотр твоих шалостей. Не знаю, что заставило Энни заниматься стриптизом — деньги или удовольствие, ее вдохновляли оба фактора. Она всегда была без руля и ветрил, Икарус женского пола, летающая слишком близко к солнцу.
Я встряхиваюсь, чтобы отогнать воспоминания. На мгновение мне кажется, что я потеряла ощущение времени, что я стала похожа на контуженную, замолкающую на полуслове и устремляющую взгляд в пространство. Я замечаю, что Джеймс пристально смотрит на меня. Я вдруг воображаю, что ему известно о моей шалости, и чувствую приступ паранойи. Господи, если это так, я завтра покончу с собой.
— Спасибо, Лео. Нам понадобится кто-то для работы с компьютером. Надеюсь, ты подойдешь.
— А то! — ухмыляется он.
— Давайте теперь поговорим о записке.
Келли лезет в сумку, достает папку и вынимает из нее компьютерную распечатку. Протягивает мне.
— Читал? — спрашиваю я Джеймса.
— Да. — Он колеблется. — Довольно… любопытно.
Я киваю и встречаюсь с ним взглядом. Смазка и шарикоподшипник. Это нас связывает. Ему интересно мое мнение, и не важно, что он чувствует и думает.
Я сосредоточиваюсь на тексте записки. Мне нужно проникнуть в мозг убийцы. Не сомневаюсь, что он хорошенько подумал, прежде чем взялся за символическое перо.
Специальному агенту Смоуки Д. Барретт.
Я мог бы сделать пометку «конфиденциально», но я знаю, с каким пренебрежением в ФБР относятся к конфиденциальности, если речь идет о погоне за преступником. Все двери настежь, все шторы раздвинуты, все тени изгнаны.
Прежде всего я приношу извинение за тот большой промежуток времени, который прошел между убийством вашей подруги и извещением полиции о ее смерти. Я не виноват. Мне необходимо было кое-что сделать. Я хочу быть с вами честным, агент Барретт, и я буду честным сейчас. Хотя главным была потребность во времени, я должен признать, что мысль о маленькой Бонни, глядящей целых три дня в мертвые глаза матери, вдыхающей вонь от ее разложения, странным образом возбуждала меня.
Как вы думаете, она когда-нибудь оправится от этого потрясения? Или будет помнить о нем до смерти? Кстати, о смерти. Как по-вашему, она избавится от мертвых глаз матери с помощью острого лезвия или снотворных таблеток? Время, конечно, покажет, но думать об этом завлекательно.
Еще одно честное признание: ребенка я не касался. Я наслаждаюсь физическими страданиями людей, тут я обычный серийный убийца. И теоретически я не имею ничего против сексуального насилия, но оно мне не нравится. Девочка осталась нетронутой, во всяком случае, телесно. Мне доставило большее удовольствие насилие над ее рассудком.
Поскольку вы из тех людей, которые не могут отвернуться от смерти, я расскажу вам о том, как погибла ваша подруга Энни Кинг. Она умирала долго. И очень болезненно. Она умоляла не убивать ее. Меня это позабавило и возбудило. На каком пункте моей характеристики вы поставите галочку, агент Барретт?
Давайте я вам помогу.
Я не был жертвой сексуального или физического насилия в детстве. Я не мочился в постель и не мучил маленьких животных. Я нечто куда более чистое. Я Наследник. Я по крови происхожу от самого Первого.
По сути, для этого я и родился. Вы готовы услышать следующее признание? Вы скептически улыбаетесь, агент Барретт, тем не менее это так: я прямой потомок Джека Потрошителя.
Ну вот. Я это сказал. Вне сомнения, вы качаете головой, когда читаете мое признание. Вы относите меня к разряду психов, считаете меня одним из тех невезучих придурков, которые слышат голоса и получают распоряжения от Господа Бога.
Вы очень скоро поймете, что это неправильная точка зрения. Пока же остановимся на следующем: ваша подруга Энни Кинг была шлюхой. Современной шлюхой на информационной супертрассе. Она заслужила, чтобы умереть, захлебываясь криком. Шлюхи — злокачественная опухоль на лице нашего мира. Она не была исключением.
Она стала первой. Но она не будет последней.
Я иду по стопам своего предка. Как и его, меня никогда не поймают, и, как он, я войду в историю. Сыграете ли вы роль инспектора Абберлайна?
Я надеюсь, я искренне надеюсь.
Давайте начнем погоню следующим образом: будьте в своем офисе 20-го. Вам доставят пакет, его содержимое подтвердит мои заявления. Хотя я понимаю, что вы мне не поверите, я даю вам слово, что в этой посылке не будет никакой отравы или бомбы.
Идите и навестите малышку Бонни. Возможно, вы будете будить друг друга криками по ночам. Ведь вы же теперь ее мамочка.
И запомните: нет никаких голосов, никаких приказов от Господа Бога. Все, что мне приходится слышать, — это биение моего собственного сердца.
Привет из ада,
Джек-младший.
Я заканчиваю читать и некоторое время молчу.
— Ничего себе письмо, — наконец говорю я.
— Еще один псих, — презрительно замечает Келли.
Я закусываю губу.
— Не думаю. Полагаю, тут нечто большее. — Я трясу головой и бросаю взгляд на Джеймса. — Поговорим об этом позже. Мне нужно как следует подумать.
Он кивает:
— Да, я бы тоже хотел взглянуть на место преступления, прежде чем делать выводы.
Прежняя согласованность мыслей. Мне тоже требуется побывать там, где это произошло. Постоять на том месте, где он убивал. Почувствовать его запах.
— Кстати, — говорю я, — кто занимается этим делом в полицейском управлении Сан-Франциско?
— Твоя давняя подруга, Дженнифер Чанг, — рокочет Алан с переднего сиденья, удивив меня. — Говорил с ней вчера. Она не знает, что ты летишь с нами.
— Чанг. Это хорошо. Она одна из лучших.
Я познакомилась с Дженнифер Чанг во время расследования шесть лет назад. Она примерно моего возраста и обладает едким чувством юмора, которое мне очень по душе.
— Далеко они продвинулись? Начали уже обрабатывать место преступления?
— Угу, — говорит Алан, идет по проходу и садится поближе к нам. — Бригада по осмотру места преступления уже все обнюхала под руководством маленького диктатора по имени Чанг. В последний раз я говорил с ней в полночь. Она уже отправила тело к патологоанатому, закончила работу с фотографиями и собрала улики: нитки, следы, все подряд. Эта женщина — настоящая погоняла.
— Я ее такой и помню. Что насчет компьютера?
— Специалист только проверил его на отпечатки пальцев, больше не трогал. — Он показывает большим пальцем на Лео. — Брайан сказал им, что он об этом позаботится.
Я гляжу на Лео и киваю головой:
— Что ты собираешься делать?
— Все довольно просто. Я проведу общий осмотр, поищу ловушки, предназначенные для того, чтобы все стереть с жесткого диска, ну, и кое-что еще. Посмотрю на самые последние записи. Потом отвезу компьютер в офис и как следует над ним поработаю.
— Хорошо. Мне нужно знать все, что есть и было в ее компьютере. Все стертые файлы, включая электронную почту, картинки и прочее. Я имею в виду все, что может нам помочь. Он нашел ее через Интернет. Получается, что компьютер — его главное оружие.
— Без проблем.
Я поворачиваюсь к Келли:
— Ты займешься осмотром места преступления. Местные работают отлично, но ты лучше их. Постарайся быть повежливей, но если понадобится кого-нибудь отодвинуть… — Я пожимаю плечами.
Келли улыбается:
— Моя специальность.
— Джеймс, ты пока свяжись с патологоанатомом. Надави. Нам нужно, чтобы вскрытие провели сегодня. Затем мы с тобой отправимся на место преступления.
Враждебность так и прет из него, но он ничего не говорит, только кивает.
Я на секунду замолкаю. Перетряхиваю все в голове, чтобы убедиться, что я ничего важного не забыла. Убеждаюсь, что ничего не упустила.
— Все? — спрашивает Алан.
Я улавливаю злобный тон и в удивлении поднимаю на него глаза. Понятия не имею, почему он злится.
— Полагаю, что да.
— Прекрасно. — Он встает и возвращается на прежнее место, оставляя нас всех в недоумении.
— Какая муха его укусила? — спрашивает Келли.
— Ну да, откуда такая хандра? — поддерживает ее Лео.
Все неприязненно смотрят на него.
Лео оглядывает всех, заметно нервничая:
— Что-то не так?
— Ты помнишь присказку, детка? — спрашивает Келли, тыча ему пальцем в грудь. — «Не смей бить моего друга. Никто не имеет права бить моего друга, кроме меня». Усек?
Я вижу, как лицо Лео теряет всякое выражение.
— Усек. Вы хотите сказать, что я вам не друг, верно?
Келли склоняет голову набок, и я вижу, что она смотрит на Лео с легкой симпатией.
— Нет, лапонька, я не это хотела сказать. Здесь у нас не клика, и мы не в средней школе. Так что брось изображать из себя одинокого и обиженного. — Она наклоняется вперед. — Я хочу сказать, что люблю этого человека. Однажды он спас мне жизнь. И у тебя нет моего права подтрунивать над ним. Пока. Ты меня понял, сладенький?
Лео тоже успокаивается, но еще не готов сдаться.
— Да ладно, я понимаю. Только не зовите меня деткой.
Келли поворачивается ко мне и усмехается:
— Знаешь, в один прекрасный день он вполне подойдет, Смоуки.
— Пойду поговорю с Аланом, — говорю я.
Меня не забавляет эта перепалка, как прежде. Я двигаюсь вперед, оставляя их забавляться добродушными подковырками. В глубине души я уверена: то, что сейчас делает Келли, на самом деле идет на пользу Лео и, следовательно, всей команде. Она по-своему принимает его. Я рада. Иногда люди, долго работающие вместе, изолируются от окружающих. Становятся почти ксенофобами. Это плохо, и я рада, что они не пошли по этому пути. По крайней мере Келли не пошла. Джеймс смотрит в иллюминатор, он в своем репертуаре: безучастен. Ничего нового.
Я подхожу к Алану. Он сидит в кресле, смотрит на ноги и излучает такую враждебность, что впору бежать прочь.
— Не возражаешь, если я присяду? — спрашиваю.
Он неопределенно машет рукой, на меня не смотрит.
— Как хочешь.
Я сажусь и некоторое время присматриваюсь к нему. Он отворачивается и смотрит в иллюминатор. Я решаюсь идти напрямик:
— Что с тобой?
Он смотрит на меня, и я только что не отшатываюсь. Такая злость в глазах.
— Ты это о чем? Хочешь показать, что умеешь разговаривать с черным «братом»? В чем дело?
Я теряю дар речи. Алан продолжает смотреть на меня, и его гнев от моего молчания, похоже, усиливается.
— Ну? — спрашивает он.
— Ты знаешь, я вовсе не то имею в виду, Алан. — Я говорю тихо. Почти спокойно. — Для всех очевидно, что ты чем-то расстроен. Вот я и спросила.
Он смотрит на меня еще несколько секунд, и я чувствую, что огонь затухает. Он переводит взгляд на свои руки.
— Элайна больна.
У меня отвисает челюсть. Меня мгновенно захлестывает жалость. Элайна — жена Алана, я знаю ее столько же, сколько его. Она латиноамериканка, прекрасная как внешне, так и внутренне. Ко мне многие приходили в больницу, но только ее я согласилась принять. По правде говоря, она не оставила мне выбора. Она ворвалась в палату, растолкав медсестер, подошла к моей кровати, села на край и, оттолкнув мои руки, обняла меня, не сказав при этом ни единого слова. Я разрыдалась у нее на груди и плакала до тех пор, пока не кончились слезы. Думая о ней, я чаще всего вспоминаю этот эпизод: из-за слез все кажется мутным, рядом Элайна, уютная, теплая и сильная, она гладит меня по голове и бормочет что-то на смеси английского и испанского. Она настоящий друг, того редкого типа, что навсегда.
— Что с ней? О чем ты?
Наверное, ему дано расслышать искренний страх в чужом голосе, потому что его гнев исчезает. Никакого больше огня в глазах, только боль.
— Рак прямой кишки второй стадии. Они удалили опухоль, но она прорвалась. Часть раковых клеток попала в ее организм еще до операции.
— И что это значит?
— Вот тут все на хрен запутано. Это может не значить ничего. Может быть, о раковых клетках, которые ускользнули при разрыве опухоли, не стоит и беспокоиться. Или же они где-то бродят и готовы распространиться на весь организм. Врачи ничего с уверенностью не могут сказать. — Боль выплескивается из его глаз. — Мы это обнаружили, потому что у нее случались очень сильные приступы. Мы решили, что это аппендицит. Медики отвезли ее прямиком в хирургическое отделение и там обнаружили опухоль. Вырезали ее. И знаешь, что после этого сказал мне врач? Он сказал, что у нее четвертая стадия. Что она скоро умрет.
Я смотрю на его руки. Они трясутся.
— Я не смог ей это сказать. Понимаешь, она ведь поправлялась. Я не хотел ее волновать, хотел, чтобы она побыстрее оправилась после операции. Целую неделю я думал, что она умрет. Всякий раз, когда я на нее смотрел, я только об этом и думал. Она же ничего не подозревала. — Он сухо смеется. — И мы пошли к врачу на проверку, и врач нас порадовал. Вторая стадия, не четвертая. Семьдесят пять процентов таких больных живут не менее пяти лет. Врач радостно улыбался, а она расплакалась. Ей сказали, что ее рак не так опасен, как мы думали, а ведь она до того момента не представляла себе, что это хорошие новости.
— Ох, Алан…
— Так что ей будут делать химиотерапию. Может быть, и облучать, мы пока собираем данные. Выбираем. — Он снова смотрит на свои огромные руки. — Я думал, что потеряю ее, Смоуки. Даже сейчас, когда есть надежда, что все обойдется, я не уверен. Я только знаю, что́ я тогда буду чувствовать. — Он смотрит на меня, гнев снова полыхает в его глазах. — Я ощущаю, что я могу ее потерять. И что я делаю? Лечу на новое дело. А она спит дома. — Он смотрит в иллюминатор. — Может быть, еще до сих пор. И меня с ней нет.
Я оторопело смотрю на него:
— Бог мой, Алан, почему же ты не взял отпуск? Побыл бы с Элайной, не сидел бы здесь. Мы бы обошлись без тебя.
Он поворачивается и смотрит на меня, и от боли, которую я вижу в его глазах, у меня перехватывает дыхание и едва не останавливается сердце.
— Как ты не поймешь? Я злюсь не потому, что торчу здесь. Я вне себя, потому что у меня нет оснований не торчать здесь. Или все будет хорошо или нет. И нет никакой разницы, что я делаю. — Он поднимает руки, разводит их. Две огромные лапищи. — Я могу убить этими руками. Я могу стрелять. Я могу ласкать жену и вдевать нитку в иголку. У меня сильные руки. И ловкие. Но я не могу вытащить из нее болезнь. Я не могу помочь, и я, черт бы все побрал, не могу с этим смириться.
Он складывает руки на коленях и растерянно смотрит на них. Я тоже смотрю на его руки и пытаюсь найти слова утешения. Я чувствую его боль, как свою. Я думаю о Мэтте.
— Я знаю, что такое беспомощность, Алан.
Он смотрит на меня, в глазах бушуют эмоции.
— Я знаю, Смоуки. Но не воспринимай мои слова неправильно. Просто учитывая все, ситуация не слишком обнадеживающая. — Он морщится. — А, блин. Прости. Все как-то неправильно звучит.
Я качаю головой:
— Пусть тебя это не волнует. Мы ведь говорим не о том, что случилось со мной. Речь идет о тебе и Элайне. Не можешь же ты рассказывать мне о своих чувствах и одновременно думать, куда поставить ногу.
— Наверное, нет. — Он шумно выдыхает воздух. — Черт, Смоуки. Что мне делать?
— Я… — Я умолкаю и задумываюсь. Что ему делать? Я ловлю его взгляд. — Ты будешь любить ее и делать все от тебя зависящее. Ты позволишь своим друзьям помочь тебе, если в этом будет необходимость. И вот еще что важно, Алан. Ты не должен забывать, что все еще может обернуться к лучшему. Что еще не все потеряно.
Он криво усмехается:
— Стакан наполовину полный, ты это имеешь в виду?
Я отвечаю резко:
— Вот именно, черт побери. Это ведь Элайна. Наполовину полный стакан — единственный приемлемый взгляд на это дело.
Он смотрит в иллюминатор, затем на свои руки, потом на меня. Мягкость, которую я всегда так ценила в нем, снова светится в его глазах.
— Спасибо, Смоуки. Я правда тебе благодарен. Пусть это останется между нами, хорошо?
— Договорились. Ну как, получше тебе?
Он поджимает губы и кивает:
— Ага, я в порядке. — Он смотрит на меня и прищуривается. — А ты сама как? Нормально? Мы же с тобой так и не поговорили с тех пор, как… — Он пожимает плечами.
— Я знаю, ты пытался, и не один раз. Но да, на данный момент я в порядке.
— Славно.
Мы некоторое время смотрим друг на друга, ничего не говорим, просто понимаем друг друга. Я встаю, на прощание сжимаю ладонью его плечо и возвращаюсь на свое место.
Сначала Келли, теперь Алан. Проблемы, головная боль, тайны. Я чувствую себя виноватой. В последние месяцы я была так погружена в собственную агонию, что мне даже не приходило в голову, что не все в жизни моих друзей идеально, что их терзают собственные страхи и несчастья. Мне стыдно.
— Все отлично, лапонька? — спрашивает Келли, когда я усаживаюсь в кресло.
— Все нормально.
Она некоторое время пристально смотрит на меня. Я не думаю, что она мне верит. Спасибо, хоть в душу не лезет.
— Итак, лапонька, пока мы будем бегать, выполняя твои задания, что будешь делать ты сама?
Вопрос возвращает меня к цели поездки, заставляет поежиться.
— Прежде всего я поговорю с Дженни. Поведу ее в кафе или еще куда-нибудь. — Я бросаю взгляд на Джеймса. — Она молодцом, к тому же видела место преступления раньше всех. Я хочу узнать ее впечатления. — Джеймс одобрительно кивает. — И тогда я навещу главного свидетеля.
Никто не спрашивает меня, кого я имею в виду, и я знаю, все рады, что я беру это на себя. Потому что я имею в виду Бонни.
Мы заходим в здание полицейского управления Сан-Франциско и спрашиваем Дженнифер Чанг. Нас направляют к ней в кабинет. Она видит, как мы подходим, и мне приятно, что ее глаза, когда она замечает меня, загораются радостью. Она идет нам навстречу, ведя за собой напарника-мужчину, которого я не знаю.
— Смоуки! Мне не сказали, что ты тоже приедешь.
— Все решилось в последнюю минуту.
Дженнифер подходит поближе и быстро оглядывает меня с ног до головы. Она не пытается, подобно другим, скрыть свой интерес к моим шрамам. Она честно разглядывает меня.
— Недурно, — замечает она. — Хорошо зажило. А как дела внутри?
— Пока еще побаливает, но тоже затягивается.
— Отлично. Так ты что, снова у руля, или как?
Я должна ответить очень осторожно, если не хочу восстановить против себя Дженни и других сотрудников полиции Сан-Франциско.
— Я здесь только из-за записки в мой адрес. Ты же знаешь правила, это послание по электронной почте представляет угрозу для федерального агента. — Я пожимаю плечами. — Так что дело становится федеральным. Но это вовсе не значит, что кто-то считает, будто полицейское управление Сан-Франциско не способно раскрыть преступление своими силами.
Дженни секунду переваривает мои слова.
— Да, разумеется. Вы, ребятки, всегда работали со мной честно.
Мы входим вслед за ней в ее кабинет, это маленькая комнатка с двумя письменными столами. Тем не менее я удивлена:
— Собственный кабинет, Дженни? Производит впечатление.
— Лучшие показатели по раскрываемости за последние три года. Капитан спросил меня, чего я хочу, вот я и сказала: кабинет. И он дал его мне. — Она усмехается: — Вышиб отсюда двух старожилов. Популярности мне это не прибавило. Да не больно-то нужно. — Она показывает на напарника: — Прости. Следовало представить вас друг другу раньше. Это Чарли де Бюси, мой партнер. Чарли, познакомься с федеральными агентами.
Он наклоняет голову. Де Бюси. Итальянская фамилия. Да, Чарли явно итальянец, хотя, возможно, и не чистокровный. У него спокойное доброе лицо. Вот глаза к такому лицу не подходят. Чересчур пронзительные. Пронзительные и внимательные.
— Рад познакомиться.
— Взаимно.
— Итак, — говорит Дженни, — каков план игры?
Келли сообщает ей, чем моя группа намерена заняться. Когда она заканчивает, Дженни одобрительно кивает:
— Толково. Я прикажу собрать для вас копии всего, что нам удалось сделать. Чарли, позвони экспертам и передай это задание.
— Слушаюсь.
— У кого ключи от квартиры? — спрашиваю я.
Дженни берет со стола конверт и протягивает его Лео.
— Ключи здесь. Не бойтесь испортить место преступления. Все улики собраны. Адрес на конверте. Подойдите к сержанту Бикси внизу. Он может вас подвезти.
Лео смотрит на меня и вопросительно поднимает брови. Я киваю, и он уходит.
Ловлю взгляд Дженни.
— Не могли бы мы куда-нибудь пойти? Мне бы хотелось узнать твое впечатление от места преступления.
— Конечно. Давай выпьем по чашке кофе. Чарли тут обо всем позаботится. Верно, Чарли?
— Разумеется.
— Замечательно.
— У вас хороший патологоанатом? — спрашивает Джеймс.
Поскольку этот безобидный вопрос исходит от Джеймса, он звучит вызывающе. Дженни хмурится:
— Если верить Квонтико, то да. А почему вы спрашиваете? Слышали другое мнение?
Он небрежно отмахивается от нее:
— Вы только скажите, как мне с ней связаться. Оставьте сарказм при себе.
Брови Дженни взлетают вверх, я вижу, как темнеют ее глаза. Она смотрит на меня, и, возможно, гнев в моих глазах, обращенный на Джеймса, умиротворяет ее.
— Поговорите с Чарли. — Голос жесткий, натянутый.
Но Джеймсу все по барабану. Он отворачивается, даже не взглянув на нее.
Я трогаю ее за локоть:
— Пошли отсюда.
Она бросает задумчивый взгляд на Джеймса и кивает. Мы направляемся к дверям.
— Он всегда такой хам? — спрашивает она, когда мы спускаемся по ступенькам.
— О да. Это слово придумано специально для него.
Дженни приводит меня в кафе, расположенное неподалеку от полицейского управления. Таких кафе в Сан-Франциско пруд пруди. Спокойное местечко для семейных людей. Я заказываю кофе мокко, Дженни просит принести ей горячий чай. Мы садимся за столик у окна и некоторое время молчим. Наслаждаемся напитками. Кофе просто великолепен. Настолько великолепен, что я умудряюсь получить удовольствие, несмотря на всю эту смерть вокруг.
Я смотрю в окно на прохожих. Сан-Франциско всегда завораживает меня. Это Нью-Йорк западного побережья: город-космополит со своим шармом и нравом. Обычно я по одежде определяю, что человек приехал из Сан-Франциско. Это одно из тех редких мест, где до сих пор можно встретить шинели и шляпы, береты и кожаные перчатки. Все стильное. День выдался приятный. У Сан-Франциско есть тенденция к промозглости, но сегодня светит солнце и температура подбирается к семидесяти градусам по Фаренгейту. По стандартам этого города — жарища.
Дженни ставит чашку на столик, проводит пальцем по ободку и говорит раздумчиво:
— Я удивилась, увидев тебя. А еще больше удивилась, когда узнала, что не ты возглавляешь команду.
Я смотрю на нее поверх своей чашки:
— Мы так договорились. Энни Кинг была моей подругой, Дженни. Мне следует держаться в стороне. По крайней мере официально. Да и не готова я еще возглавить КАСМИРК, пока не готова.
Взгляд у нее непроницаемый, но осуждения вроде нет.
— Это ты говоришь, что не готова, или Бюро?
— Это я говорю.
— Тогда… Только не обижайся, Смоуки. Если это правда, то каким образом ты получила разрешение приехать сюда?
Я объясняю, какие изменения произошли во мне после встречи со своей командой.
— Получается, что сейчас для меня работа — самая лучшая терапия. Наверное, заместитель директора тоже так считает.
Дженни некоторое время молчит.
— Смоуки, — наконец говорит она, — мы с тобой друзья. Мы с тобой не обмениваемся поздравительными открытками на Рождество или День благодарения. Мы друзья другого типа. Но все равно друзья, верно?
— Верно. Конечно.
— Тогда я хочу спросить тебя как друг. Ты сможешь работать над этим делом? От начала и до конца? Дело мерзкое. По-настоящему мерзкое. Уж поверь мне, а я, ты знаешь, всякое повидала. Но эта история с ее дочерью… — Она непроизвольно вздрагивает. — Мне этот кошмар долго будет сниться. То, что сделано с твоей подругой, тоже отвратительно. Да, она была твоей подругой. Я согласна, что тебе полезно нырнуть в глубокую воду. Но не думаешь ли ты, что для терапии это дело не годится?
Я решаю дать честный ответ.
— Я не знаю. Это правда. Я вся переломана, Дженни. Можешь в этом не сомневаться. Догадываюсь, что многим кажется неразумным мое желание заняться этим делом, но… Тут такие дела. Ты знаешь, чем я занимаюсь после смерти Мэтта и Алексы? Ничем. Это не значит, что я отдыхала. Это значит — именно ничем. Я сидела целыми днями на одном месте и смотрела на пустую стену. Затем ложилась спать и видела кошмары. Потом просыпалась, снова целый день смотрела на стену и вечером отправлялась в кровать. А иногда часами смотрела в зеркало и проводила пальцем по шрамам. — На глаза наворачиваются слезы. Я радуюсь, обнаружив, что это слезы злости, не слабости. — И вот что я могу тебе сказать: жить так куда ужаснее, чем все, с чем я могу столкнуться при расследовании смерти Энни. Так я думаю. Я понимаю, что веду себя как эгоистка, но это правда. — Я замолкаю, словно часы, у которых кончился завод.
Дженни пьет чай. Город живет своей жизнью, наши переживания его не касаются.
— С моей точки зрения, звучит разумно. Значит, ты хочешь узнать мое впечатление от места преступления?
Вот и все, что она говорит. Она не пытается отстраниться. Наоборот, она дает понять, что признает мое право на расследование. Она все поняла. Поэтому пора переходить к делу. Я ей признательна.
— Пожалуйста.
— Вчера мне позвонили.
Я перебиваю ее:
— Тебе лично?
— Угу. Назвали меня по имени. Голос, без сомнения, изменен. Велел мне поинтересоваться моей электронной почтой. Я бы проигнорировала звонок, но он упомянул тебя.
— Почему ты решила, что голос изменен?
— У него была нечеткая дикция. Наверное, чем-то прикрыл рот. Или закрыл микрофон телефона платком.
— А в речи не было каких-то особенностей? Необычных слов? Сленга? Акцента?
Дженни смотрит на меня с насмешливой улыбкой:
— Ты что, собираешься работать со мной как со свидетелем, Смоуки?
— Ты и есть свидетель. Для меня по крайней мере. Ты единственная, кто с ним разговаривал, к тому же ты была первой на месте преступления. Так что — да, свидетель.
— Что же, логично. — Она задумывается над вопросом. — Я бы ответила отрицательно. Скорее наоборот. Никакой модуляции. Голос очень ровный.
— Не могла бы ты вспомнить, что он сказал, слово в слово?
Я знаю, ответ будет положительным. Дженни обладает чрезвычайно цепкой памятью. Эта способность не менее пугающая, чем моя ловкость при обращении с оружием, и всегда нагоняет страх на адвокатов.
— Да. Он сказал: «Это детектив Чанг?» Я ответила, что да. «Для вас есть почта», — продолжил он. Это сразу привлекло мое внимание. Он не разыгрывал мелодраму, просто изложил факт. Я спросила, кто говорит, и он ответил: «Кое-кто мертв. Смоуки Барретт их знает. У вас есть почта». И он повесил трубку.
— Больше ничего?
— Да.
— Гм. Известно, откуда он звонил?
— Из автомата в Лос-Анджелесе.
Я насторожилась.
— В Лос-Анджелесе? — Я немного подумала. — Наверное, поэтому ему понадобились три дня. Либо он путешествует, либо живет в Лос-Анджелесе.
— Либо хочет нас запутать. Если он из Лос-Анджелеса, то тогда, я считаю, он приехал сюда специально из-за Энни. — Она выглядит встревоженной, и я знаю почему.
— Выходит, я та персона, чье внимание он хочет привлечь.
Я уже смирилась с этой возможностью — нет, правильнее будет, вероятностью, хотя эмоционально ее еще не приняла. А именно: Энни умерла не из-за того, чем занималась, а потому, что была моей подругой.
— Правильно. Но это все предположения. Короче, я пошла и проверила свою электронную почту…
Я перебиваю ее:
— Откуда он отправил послание?
Она смотрит на меня и колеблется.
— Он отправил его с компьютера Энни. На письме был ее электронный адрес, Смоуки.
Это внезапно приводит меня в дикую ярость. Я знаю, он сделал это для того, чтобы не только замести следы, но и показать — все, что принадлежало Энни, теперь принадлежит ему. Я стараюсь выбросить эту мысль из головы.
— Продолжай.
— В послании были имя и адрес Энни Кинг и четыре приложения. Три — фотографии твоей подруги. Четвертое — письмо тебе. На этот раз мы забеспокоились всерьез. В наши дни можно делать с фотографиями все, что угодно, но тут надо поступать, как в случае предупреждения о заложенной бомбе. Всех эвакуировать на всякий случай. Поэтому мы с напарником собрали небольшую группу и направились по адресу. — Она отпивает чаю. — Дверь была не заперта. Мы постучали, но никто не ответил, так что мы вытащили оружие и вошли. Твоя подруга и ее дочь были в спальне, лежали на кровати. У нее там же был установлен компьютер. — Она качает головой, вспоминая. — Это была ужасная сцена, Смоуки. Ты повидала больше таких методичных, преднамеренных убийств, чем я, но не думаю, чтобы эта сцена произвела на тебя другое впечатление. Он ее вскрыл, вытащил внутренности и разложил по пакетам. Перерезал горло. Но хуже всего он обошелся с дочерью.
— С Бонни.
— Верно. Он привязал ее к телу матери, лицом к лицу. Девочка не могла пошевелиться. Она пролежала так три дня, Смоуки. Привязанная к мертвой матери. Ты знаешь, что происходит с трупом за три дня. Кондиционер не был включен. И этот урод плотно закрыл окно. Там уже завелись мясные мухи.
Я знаю: то, что она описывает, невозможно вообразить.
— Ребенку десять лет, запах ужасный, ее всю облепили мухи. Она повернула голову и лежала, прижимаясь щекой к щеке матери. — Дженни морщится. Как я счастлива, что ничего этого не видела! — Она лежала тихо. Не произнесла ни слова, когда мы вошли в комнату, когда ее отвязывали. Только смотрела на нас широко открытыми глазами. На вопросы не реагировала. Была обезвожена. Мы немедленно вызвали «скорую помощь» и отправили ее в больницу в сопровождении полицейского. Физически она в порядке. Я на всякий случай поставила у дверей ее палаты охрану. Кстати, у нее отдельная палата.
— Спасибо, я это ценю. Очень.
Дженни отмахивается и отпивает чаю. Я с удивлением улавливаю дрожь в ее голосе, когда она продолжает рассказ. Она находится под влиянием этих ужасных воспоминаний, несмотря на всю свою крутизну.
— Она не сказала ни слова. Как ты думаешь, она оправится? Может ли ребенок пережить такое?
— Я не знаю. Я всегда удивляюсь, через что люди способны пройти. Но я не знаю.
Она задумчиво смотрит на меня.
— Понимаю. — Она молчит, потом говорит: — Как только мы отправили ее в больницу, я вызвала экспертов и вытрясла из них душу. Возможно, я немного перестаралась, но я была… вне себя. Даже слов не подобрать, чтобы описать, что я чувствовала.
— Я понимаю.
— Пока все это происходило, я позвонила Алану, и вот вы здесь. Больше мне нечего сказать. Мы в самом начале, Смоуки. Собираем улики. У меня даже не было времени, чтобы остановиться и хорошенько все осмыслить.
— Давай немного отступим. Позволь мне провести тебя по случившемуся как свидетеля.
— Конечно.
— Мы сделаем это с помощью ПЮ.
— Ладно.
Под ПЮ подразумевается «познавательное интервью». Воспоминания свидетелей и их рассказы доставляют нам массу неприятностей. Люди либо видят мало, либо не помнят, что видели, из-за травм и волнения. Они могут вспомнить что-то, чего на самом деле не происходило. Метод «познавательного интервью» используется уже давно, и хотя для него разработана специальная методология, его применение все равно сродни искусству. Я очень хорошо умею это делать, Келли еще лучше, а Алан — вообще мастер.
Основным принципом ПЮ является предположение: если заставлять свидетеля описывать событие от начала до конца снова и снова, то он не сумеет вспомнить что-то дополнительно. Поэтому используются такие приемы. Первый — контекст. Свидетелю предлагается вспомнить, что было до происшествия: как прошел его день, чем он занимался, что его беспокоило. Таким образом, происшествие описывается в контексте его жизни. От воспоминаний о предшествующих событиях свидетель движется вперед и вспоминает происшествие более подробно. Второй прием — нарушение последовательности воспоминаний. Свидетелю предлагается вспомнить, что случилось после происшествия: что он почувствовал, с кем общался, что заметил. Это заставляет его задумываться. Затем его начинают расспрашивать о происшествии, и стимулированная память выдает новые детали. Последним приемом является смена перспективы. «Любопытно, — говорите вы, к примеру, — как бы это все выглядело, если смотреть от двери?» Это сбивает свидетеля с наезженной колеи и приводит к неожиданным выводам.
В случае с Дженни, которая сама опытный следователь и обладает исключительной памятью, такое познавательное интервью может быть очень эффективным.
— Середина дня, — начинаю я. — Ты в своем офисе и… Что ты делаешь?
Она поднимает глаза к потолку, пытаясь вспомнить.
— Я разговариваю с Чарли. Мы обсуждаем дело, над которым работаем. Шестнадцатилетнюю проститутку забили до смерти и оставили лежать в аллее в злачном квартале.
— Угу. И что вы говорите?
Ее глаза грустнеют.
— Говорит в основном Чарли. О том, что всем глубоко наплевать на мертвую проститутку, хотя ей всего шестнадцать лет. Он в бешенстве, ему нужно выговориться. Чарли трудно примириться со смертью детей.
— Что ты чувствуешь, когда все это выслушиваешь?
Она пожимает плечами, вздыхает:
— То же, что и он. Я злюсь, мне грустно. Я не пытаюсь выговориться, но все понимаю. Я смотрю на свой стол, пока Чарли рвет и мечет. Из папки торчит фотография. Это снимок того места, где девочку нашли. Мне видна часть ее ноги до колена. Она выглядит такой неживой. Я чувствую усталость.
— Продолжай.
— Чарли понемногу остыл. Кончил возмущаться, сел и помолчал какое-то время. Потом взглянул на меня, озарил своей глупой кривой улыбкой и сказал, что извиняется. Я сказала, мол, ничего страшного. — Она пожимает плечами. — Ему доводилось в прошлом выслушивать мои вопли. Для напарников это обычное дело.
— Что ты в тот момент думала о нем?
— Он был мне душевно близок. — Она взмахивает рукой. — Такого между нами никогда не случалось. Понимаешь, просто близок. Я знала, что он всегда придет мне на помощь, как и я ему, но что бы вот так… Я счастлива, что у меня хороший напарник. Я уже собиралась сказать ему об этом, когда раздался телефонный звонок.
— Это звонил убийца?
— Ну да. Я помню, что несколько растерялась, когда убийца начал говорить.
— В смысле?
— Ну, жизнь протекала… нормально. Я сидела с Чарли, тут кто-то сказал «Тебя к телефону», я ответила «Спасибо» и взяла трубку. Все эти обстоятельства я переживала тысячи раз, равно как совершала и все эти движения. Внезапно все перестало быть нормальным. Я перешла от разговора с обычным человеком к разговору с самим злом. — Она щелкает пальцами. — Вот так, разом. Это подействовало на нервы. — В глазах у нее при этих словах отражается боль.
Вот еще одна причина, почему я решила подвергнуть Дженни ПЮ. Самая сложная проблема, касающаяся памяти свидетелей, — это травма, нанесенная происшествием. Сильные чувства мешают запоминать. Люди, не имеющие отношения к работе правоохранительных органов, не понимают, что нас тоже травмируют картины задушенных детей, разрубленных на куски матерей, изнасилованных мальчишек. Что разговор с убийцей по телефону — это большая нервная встряска. Мы стараемся скрывать свои эмоции, но все равно они нас терзают.
— Я понимаю. — Я говорю ровно и тихо. Она позволила мне перенести ее в то время, и я хочу, чтобы она задержалась в нем. — Давай пойдем дальше. Начни с того момента, когда ты подошла к дверям квартиры Энни.
Она прищуривается. Не знаю, куда она смотрит.
— Дверь белая. Помнится, я подумала, что это самый чистый цвет, какой я когда-либо видела. Это заставило меня почувствовать себя пустой. Циничной.
— Как так?
Она смотрит на меня, и глаза ее кажутся мне старыми-престарыми.
— Потому что я знала, что это вранье. Что нас ждало полное дерьмо. Я нутром это ощущала. То, что скрывалось за этой дверью, не было чистым, ни в малейшей степени. То, что ждало нас там, было сгнившим, безобразным и вонючим.
Во мне ворочается что-то холодное. Своего рода ужасное дежа-вю. Я вижу то, что описывает Дженни.
— Мы постучали, позвали ее по имени. Ничего. Тишина. — Она хмурится. — Знаешь, что еще было странным?
— Что?
— Никто не выглянул из соседних квартир, чтобы выяснить, что происходит. Я что хочу сказать… Мы стучали громко. Барабанили, можно сказать. Но никто не вышел на лестничную площадку. Или соседи не знали Энн, или не хотели с ней общаться. — Она вздыхает. — Короче. Чарли посмотрел на меня, я — на него, мы оба — на полицейских, и все разом вытащили пистолеты. — Она закусывает губу. — У всех было дурное предчувствие. Я чувствовала это по запаху. Смесь пота и адреналина. И еще неглубокое дыхание.
— Ты боялась? — спрашиваю я.
Она отвечает не сразу.
— Да, я боялась. Того, что мы найдем. — Она смотрит на меня. — Хочешь признаюсь? Я всегда боюсь, перед тем как оказаться на месте преступления. Я десять лет имею дело с насильственными преступлениями, я повидала уже все и тем не менее боюсь. Каждый раз.
— Продолжай.
— Я попробовала повернуть дверную ручку, и она повернулась без проблем. Я посмотрела на остальных и широко распахнула дверь. У всех пистолеты были наготове.
Я меняю перспективу.
— Как ты думаешь, что первым делом поразило Чарли?
— Запах. Наверняка. Запах и темнота. Все лампы, кроме одной в спальне, были выключены. — Ее передергивает, и я осознаю, что она сама этого не замечает. — С того места, где мы стояли, мы видели дверь, ведущую в спальню. Спальня находилась в конце коридора. В квартире было темно, хоть глаз выколи. Но дверь в спальню, она выделялась. Была окаймлена полосой света. — Она проводит рукой по голове. — Мне это напомнило о «чудовище в шкафу», которого я боялась ребенком. Что-то скреблось с другой стороны этого шкафа, что-то страшное. Хотело выбраться.
— Расскажи мне про запах.
Она морщится:
— Духи и кровь. Вот как там пахло. Запах духов был сильнее, но запах крови тоже чувствовался. Густой, с металлическим привкусом. Не очень сильный, но раздражающий. Знаешь, как бывает, когда видишь что-то краем глаза? Так вот, считай, я это чуяла краем носа.
Я делаю зарубку на память.
— Что потом?
— Как обычно. Крикнули, спрашивая, есть ли кто дома. Осмотрели гостиную и кухню. Мы пользовались фонариками, потому что я не хотела, чтобы кто-нибудь касался чего-нибудь.
— Отлично, — киваю, поощряя ее.
— После этого мы сделали единственно разумную вещь: пошли к дверям спальни. — Она замолкает и глядит на меня. — Мы еще не входили, а я уже приказала Чарли надеть перчатки.
Она подтверждает, что знала — по ту сторону двери их ждет убийство; придется иметь дело с уликами, а не с жертвами преступления.
— Я помню, как смотрела на дверную ручку, как мне не хотелось ее поворачивать. Я не хотела заглядывать в спальню. Выпускать это наружу.
— Продолжай.
— Чарли повернул ручку. Дверь была не заперта. Но открылась с трудом, поскольку внизу было проложено полотенце.
— Полотенце?
— Пропитанное духами. Он положил полотенце под дверь, чтобы запах от разлагающегося трупа твоей подруги не проникал в коридор и дальше. Он не хотел, чтобы кто-то ее нашел раньше, чем он приготовится.
Часть меня хочет, чтобы она прекратила рассказывать. Хочет встать, выйти из кафе, сесть на самолет и вернуться домой. Другая часть сопротивляется и побеждает.
— И что потом? — спрашиваю.
Дженни молчит, смотрит в пространство. Видит слишком многое. Когда начинает говорить, голос пустой, лишенный эмоций.
— Все ударило по нам разом. Полагаю, так и было задумано. Кровать была передвинута, поставлена напротив двери. Чтобы, войдя, мы сразу увидели все, почувствовали весь запах. — Она качает головой. — Я помню, что подумала тогда о белой-белой входной двери. Я почувствовала ужасную горечь. Осознать все, что открылось глазам, было невозможно. Думаю, мы простояли в оцепенении с минуту. Просто смотрели. Чарли первый сообразил, что Бонни жива. — Она замолкает. Я жду. — Она моргнула, вот что я помню. Ее щека была прижата к щеке мертвой матери, Бонни и сама казалась мертвой. Мы так и подумали сначала. А тут она моргнула. Чарли начал материться и… — Она закусывает нижнюю губу. — Чарли заплакал. Но это между нами, ладно?
— Не беспокойся.
— Это был первый и, надеюсь, единственный случай, когда мы нарушили все правила. Чарли рванулся в комнату и отвязал Бонни. Протопал по всему месту преступления. Он все никак не мог перестать материться. Причем по-итальянски. Звучит очень мило, странно, не правда ли?
— Да.
Я отвечаю тихо. Дженни там, в той комнате, и я не хочу ее вспугнуть.
— Бонни была вялой, ни на что не реагировала. Тело будто без костей. Чарли отвязал ее и выбежал с ней из квартиры. Я даже не успела что-нибудь сказать. Он был в отчаянии. Я его понимала. — Ее лицо искажается. — Я велела полицейским вызвать «неотложку» и техников-криминалистов. И патологоанатома. Ну и так далее. Они оставили меня с твоей подругой. В комнате, где пахло смертью, духами и кровью. Я была в такой ярости, что меня едва не вырвало. Я стояла и смотрела вниз, на Энни. — Она вздрагивает. Кулак сжимается и разжимается. — Ты когда-нибудь замечала, Смоуки, насколько мертвые неподвижны и безмолвны? Ничто живое не в состоянии изобразить такой покой. Неподвижность, тишина — никого нет дома. Я постаралась отключиться. — Она пожимает плечами. — Ты знаешь, как это делается.
Я киваю. Я знаю. Ты абстрагируешься, чтобы делать свою работу без рвоты, рыданий или потери рассудка. Ты должна научиться смотреть на ужас бесчувственно. Это противоестественно.
— Знаешь, даже забавно сейчас оглядываться назад. Как будто я слышу свой собственный голос в голове, эдакая монотонность робота. — Она продолжает говорить, передразнивая саму себя: — «Женщина, белая, примерно лет тридцать пять, привязана к кровати, обнажена. Следы порезов от горла до колен, скорее всего ножевых. Многие порезы длинные и неглубокие, что свидетельствует о пытках. Торс, — ее голос вздрагивает, — полость торса вспорота, органы, похоже, удалены. Лицо жертвы искажено, как будто в момент смерти она кричала. Кости рук и ног, по-видимому, сломаны. Убийство выглядит преднамеренным. И медленным. Расположение тела говорит о предварительном планировании. Это не убийство из-за страсти».
— Расскажи мне об этом, — прошу я. — Какое впечатление у тебя сложилось о нем в тот момент, на месте преступления?
Она долго молчит, глядя в окно. Я жду. Она переводит взгляд на меня.
— Ее агония позволила ему кончить, Смоуки. Это был его лучший оргазм. — Слова мрачные, холодные, страшные.
Но именно их я и добивалась. И похоже, они соответствуют действительности. Я начинаю чувствовать убийцу. От него пахнет духами и кровью, дверью в тени, обрамленной светом. Смехом, перемешанным с криками. Он пахнет ложью, завуалированной под правду, он пахнет тленом, заметным только краем взгляда.
Он точен. И он наслаждается своими действиями.
— Спасибо, Дженни. — Я чувствую себя опустошенной, грязной и полной теней. Но я также чувствую, как что-то внутри меня начинает шевелиться. Что-то, что я считала мертвым и исчезнувшим, исторгнутым из меня Джозефом Сэндсом. Оно еще не проснулось. Но я его уже ощущаю. Впервые за несколько месяцев.
Дженни встряхивается.
— Неплохо вышло. Ты в самом деле меня туда увела.
— Моих способностей почти не потребовалось. Ты не свидетель, а мечта. — Мне самой мой ответ кажется тусклым. Я чувствую себя такой усталой.
Мы некоторое время сидим молча. Задумчивые и встревоженные.
Мой кофе больше не кажется мне великолепным, а Дженни, похоже, потеряла всякий интерес к чаю. Смерть и ужас всегда так действуют. Они могут высосать радость в любой момент. Именно с этим приходится бороться тем, кто работает в органах правопорядка. С ощущением вины оставшегося в живых. Кажется почти кощунственным наслаждаться чем-то в жизни, когда говоришь о чьей-то мучительной смерти.
Я вздыхаю.
— Ты можешь отвезти меня к Бонни?
Мы платим по чеку и уходим. Всю дорогу до больницы я с ужасом представляю огромные глаза девочки, глядящие в никуда. Я чувствую запах смерти и крови. Крови и смерти. Это запах отчаяния.
Я ненавижу больницы. Я радуюсь, что они есть в принципе, но у меня лишь одно приятное воспоминание о пребывании на больничной койке. И связано оно с родами. В остальных случаях посещение больницы приносило боль. Я попадала туда, если получала травму или кто-то умирал. Исключений не было.
Мы с Дженни приезжаем в больницу, потому что нам нужно повидать девочку, которая пролежала привязанной к телу мертвой матери в течение трех дней.
Мои воспоминания о последнем пребывании в больнице носят сюрреалистический характер. То было время страшной физической боли и постоянного желания умереть. Время, когда я бодрствовала до тех пор, пока не теряла сознания от переутомления. Когда сутками таращилась в потолок в темноте и тишине, оживляемой только гулом мониторов и звуком шагов медсестер.
Я ощущаю запах больницы, и меня передергивает.
— Пришли, — говорит Дженни.
Полицейский у двери палаты проявляет бдительность: просит меня показать документы, хотя я и пришла с Дженни. Я считаю, что он поступает правильно.
— Кто-нибудь еще приходил? — спрашивает Дженни.
Он отрицательно качает головой:
— Нет. Все спокойно.
— Джим, не впускай никого, пока мы будем в палате. Не важно кого, понял?
— Как скажете, детектив.
Он садится на стоящий у двери стул и развертывает газету. Мы входим.
Когда я вхожу в палату и вижу неподвижное тело Бонни на кровати, у меня начинает кружиться голова. Бонни не спит, глаза открыты. Но зрачки не реагируют на шорох наших шагов. Она маленькая, хрупкая. Ее делает такой не больничная койка, а обстоятельства. Я с удивлением вижу, как она похожа на Энни: такие же светлые волосы и ярко-синие глаза. Через несколько лет она будет копией той девушки, которую я когда-то утешала на полу в туалете средней школы. Я вдруг понимаю, что сдерживаю дыхание. Набираю полную грудь воздуха и подхожу к Бонни.
Дженни по дороге объяснила, что тщательное обследование не выявило следов изнасилования и физических травм. Я рада этому сообщению, потому что знаю: есть другие раны, более глубокие. Они разверсты и кровоточат. Ни один врач не в состоянии зашить раны, нанесенные рассудку.
— Бонни? — тихо произношу я.
Помнится, я читала, что с людьми, находящимися в коме, нужно разговаривать, они слышат нашу речь, и это помогает им держаться. Состояние Бонни очень похоже на кому.
— Я Смоуки. Мы с твоей мамой были близкими подругами. С давних времен. Я твоя крестная мать.
Никакой реакции. Глаза смотрят в потолок. Видят что-то потустороннее. Или ничего не видят. Я подхожу к кровати. Нерешительно беру маленькую руку в свою. Ощущаю мягкую кожу, и волна головокружения захлестывает меня. Эта рука ребенка — символ того, что мы защищаем и любим, чем дорожим. Я много раз вот так держала за руку свою дочь, и во мне возникает пустота, когда рука Бонни занимает место ладони Алексы. Я начинаю говорить с девочкой, толком не понимая, что скажу в следующий момент. Дженни молча стоит в сторонке. Я почти не замечаю ее присутствия. Слова мои звучат тихо, умоляюще, напоминая молитву.
— Ласточка, я хочу, чтобы ты знала: я здесь для того, чтобы найти человека, который сделал это с тобой и твоей мамой. Это моя работа. Я хочу, чтобы ты знала: я чувствую, как тебе плохо, как тебе больно. Как хочется умереть. — По моей щеке течет слеза. — Плохой человек отнял у меня мужа и дочь шесть месяцев назад. Он поранил меня. И очень долго я хотела сделать то, что ты хочешь сейчас. — Я умолкаю, прерывисто вздыхаю и сжимаю ее ладошку. — Я только хочу, чтобы ты знала: я все понимаю. Ты оставайся здесь сколько нужно. Но когда ты будешь готова выписаться отсюда, ты не будешь одна. Я буду с тобой. Я о тебе позабочусь. — Я уже реву и не обращаю на это внимания. — Я любила твою маму, солнышко. Я так ее любила. Жаль, что мы так редко встречались. Я бы тогда узнала тебя получше. — Я криво улыбаюсь сквозь слезы. — Как жаль, что вы с Алексой не знали друг друга! Думаю, она бы тебе понравилась.
У меня все больше кружится голова, а слезы текут и текут. Скорбь, она иногда так проявляется. Подобно воде, она находит отверстие, просачивается и взрывается, становясь неуправляемой. У меня в голове возникают разные картинки, Алекса и Энни кружатся в моей голове, как на безумной дискотеке. Я едва успеваю понять, что происходит, и теряю сознание.
Темнота.
Я вижу второй сон. Он прекрасен.
Я в больнице, у меня родовые схватки. Я уже всерьез подумываю, а не убить ли Мэтта, из-за которого я сюда попала. Меня раздирает на части, я вся в поту, я хрюкаю, как свинья, — и все это между приступами дикой боли.
Сквозь меня проходит человеческое существо, пытается выбраться наружу, и в этом нет ничего поэтического. Я начисто забываю о предполагаемой красоте рождения новой жизни, я только хочу, чтобы это вылезло из меня, я это люблю, и я это ненавижу, и все эти чувства находят отражение в моих криках и ругани.
Акушер настолько спокоен, что мне хочется стукнуть его по глупой лысой башке.
— Ладно, Смоуки, ребенок уже идет, потужься еще немного, и она выйдет. Давай, тужься.
— Мать твою! — ору я и тужусь.
Доктор Чалмерс невозмутим. Он принимает роды с незапамятных времен.
— Ты прекрасно справляешься, милая, — говорит Мэтт.
Он вкладывает свою руку в мою, в ответ я думаю, что, выйдя отсюда, переломаю ему все кости.
— Откуда тебе знать? — огрызаюсь я и запрокидываю голову при новой схватке.
Я матерюсь так, как не материлась никогда в жизни. Кощунственно, грубо, даже байкер устыдился бы. Пахнет кровью и газами, которые выходят из меня, когда я тужусь. Какая уж тут красота? Мне хочется поубивать всех. Затем боль и давление усиливаются, хотя мне казалось, что такое невозможно. Я чувствую жуткое головокружение и продолжаю самозабвенно материться.
— Еще разок, Смоуки, — говорит доктор Чалмерс, стоящий между моими ногами.
Затем булькающий звук, боль, давление, и она выскакивает. Моя дочь является миру, и первое, что она слышит, — это отборный мат. Потом тишина, затем звук, будто что-то режут, и потом еще звук, который сразу заставляет забыть о боли, злости и крови. Время замирает. Я слышу, как плачет моя дочка. По ее плачу можно судить, что она так же сердита, как была я несколько мгновений назад, но это самый замечательный звук, какой я когда-либо слышала, самая прекрасная музыка, чудо, которое я даже не способна вообразить. Мне кажется, что сердце мое должно перестать биться. Я слышу этот звук, смотрю на мужа и начинаю рыдать.
— Здоровая девочка, — провозглашает доктор Чалмерс, а медсестра тем временем обтирает Алексу и заворачивает в пеленку.
Доктор выглядит потным, усталым и довольным. Я люблю этого человека, которого хотела ударить всего несколько минут назад. Он часть свершившегося чуда, и я ему благодарна, хотя никак не могу перестать реветь, чтобы вымолвить хоть слово.
Алекса родилась вскоре после полуночи среди крови, боли и мата.
Умерла она после полуночи, словно ушла во мрак, из которого пришла.
Я прихожу в себя. Я все еще в палате Бонни. Надо мной стоит Дженни. У нее испуганный вид.
— Смоуки? Ты в порядке?
Во рту пересохло. Щеки готовы растрескаться от соли слез. Я в ужасе. Бросаю взгляд на дверь. Дженни качает головой:
— Здесь больше никого не было. Хотя я бы обязательно кого-нибудь позвала, если бы ты быстро не очнулась.
Я судорожно хватаю ртом воздух. Такое глубокое, прерывистое дыхание всегда следует за приступом паники.
— Спасибо. — Я сажусь на пол и обхватываю голову руками. — Ты прости меня, Дженни. Я не знала, что такое может случиться.
Она молчит. Смотрит на меня печально, но без жалости.
— Не беспокойся.
И больше ничего. Я сижу на полу, хватаю ртом воздух и понемногу успокаиваюсь. И тут я кое-что замечаю. И как во сне боль моментально уносится прочь.
Бонни, повернув голову, смотрит на меня. По ее щеке катится слезинка. Я встаю, подхожу к кровати и снова беру ее за руку.
— Привет, солнышко, — шепчу я.
Она молчит, я тоже больше ничего не говорю. Мы просто смотрим друг на друга, и слезы катятся у нас по щекам. Ведь именно для этого они и нужны, слезные железы. Чтобы душа могла кровоточить.
Жители Сан-Франциско водят машины почти так же, как и жители Нью-Йорка. Дороги не слишком загружены в это время суток, и Дженни занята энергичными переговорами с водителями других машин, которые вместе с нами возвращаются в полицейское управление. Воздух наполнен автомобильными гудками и проклятиями. Мне приходится зажать одно ухо пальцем, чтобы слышать Келли, с которой я разговариваю по сотовому телефону.
— Как там техники?
— Они молодцы, лапонька. Настоящие молодцы. Я прошлась по всему частым гребнем, но, я думаю, они ничего не упустили с технической точки зрения.
— Полагаю, они ничего не нашли?
— Он был очень осторожен.
— Ну да. — Я чувствую, как накатывает депрессия, стараюсь отодвинуть ее. — Ты с другими связывалась? Что-нибудь от Дамьена?
— Пока у меня не было времени.
— Мы уже почти доехали до участка. Продолжай делать то, что делала. Я свяжусь с остальными.
Она недолго молчит.
— Как девочка, Смоуки?
Как девочка? Как бы мне хотелось иметь ответ на этот вопрос. Но у меня его нет, да я и не хочу разговаривать об этом прямо сейчас.
— Она в плохом состоянии.
Я отключаюсь, прежде чем она успевает ответить, и смотрю в окно машины на мелькающий мимо город. Сан-Франциско представляет собой путаницу пологих холмов и улиц с односторонним движением, агрессивных водителей и тележек. Но есть у него, должна признать, своя туманная прелесть, своя неповторимость. Это смесь культуры и декаданса, быстро движущаяся либо к закату, либо к успеху. В этот момент город не кажется мне таким уж уникальным. Еще одно место, где произошло убийство. Такова уж особенность убийства. Оно может произойти на Северном полюсе или экваторе. Убийцами могут быть как мужчины, так и женщины, как молодые, так и старые. Их жертвами могут стать грешники или святые. Убийство вездесуще, и его адептов легион. Сейчас меня переполняет тьма. Ничего белого или серого, только полная угольная чернота.
Мы подъезжаем к участку, и Дженни выворачивает на более или менее свободную парковку, принадлежащую полицейскому департаменту. В Сан-Франциско с парковкой беда. И да поможет Бог тем глупцам, которые рискнут занять эти свободные места.
Мы входим через боковую дверь и идем по коридору. Алан сидит в офисе Дженни вместе с Чарли. Оба полностью погружены в лежащее перед ними досье.
— Привет, — говорит Алан и окидывает меня оценивающим взглядом.
Я делаю вид, что не замечаю этого взгляда.
— Что-нибудь от других слышно?
— Со мной никто не разговаривал.
— Тебе что-то удалось нарыть?
Он качает головой:
— Пока нет. Хотелось бы мне сказать, что местные копы никуда не годятся, но, увы, они молодцы. Детектив Чанг командует дисциплинированной командой. — Он щелкает пальцами, смотрит на Дженни и улыбается Чарли. — О, простите, я имел в виду и ее верного оруженосца.
— Кончай болтать, — говорит Чарли, не поднимая головы от бумаг.
— Продолжайте. Я позвоню Джеймсу и Лео.
Он показывает мне большой палец и возвращается к чтению.
Звонит мой сотовый.
— Барретт.
Слышу кислый голос Джеймса.
— Куда, черт побери, подевалась эта детектив Чанг? — рычит он.
— В чем дело, Джеймс?
— Патологоанатом не собирается начинать вскрытие, пока не появится твоя маленькая подружка. Пусть тащит сюда свою задницу немедленно.
Он бросает трубку, прежде чем я успеваю ответить. Засранец.
— Ты нужна Джеймсу в морге, — говорю я Дженни. — Они без тебя не хотят начинать.
Она слегка улыбается:
— Догадываюсь, этот поганец вне себя.
— Правильно догадываешься.
Она ухмыляется:
— Вот и хорошо. Я сейчас же туда поеду.
Она уходит. Пора звонить Лео, нашему компьютерному гению. Пока набираю номер, пытаюсь сообразить, какую побрякушку он носит в ухе, когда не на работе. Телефон звонит пять или шесть раз, прежде чем он отвечает, и его голос сразу же меня настораживает. Он тусклый и испуганный. Зубы у него стучат.
— С-с-с-слушаю…
— Это Смоуки, Лео.
— В-в-в-видео…
— Подожди, Лео. Отдышись и скажи мне, что происходит.
Когда он снова начинает говорить, голос его падает до шепота. То, что он говорит, наполняет мою голову белым шумом.
— Видео с з-з-з-записью убийства. Это ужасно…
Алан с беспокойством смотрит на меня и по выражению моего лица понимает: что-то случилось.
Я с трудом говорю:
— Оставайся там, Лео. Никуда не ходи. Мы приедем, как только сможем.
Я помню этот район еще с тех пор, как умер отец Энни и я приезжала к ней. Она жила в высоком здании, где квартиры, как в нью-йоркском небоскребе, напоминают кондоминиумы со столовыми и утопленными ваннами.
Мы остановились напротив здания.
— Прекрасный дом, славный район, — замечает Алан, глядя через лобовое стекло.
— Ее отец хорошо зарабатывал, — говорю я. — И оставил все ей.
Я оглядываю опрятную территорию. Хотя в Сан-Франциско ни один район нельзя назвать трущобой, есть в нем места, приятнее прочих. Здесь не так слышен городской шум и порой открывается вид на залив. Среди таких районов встречаются старые, с домами в викторианском стиле, и новые, как тот, где жила Энни.
И снова мне приходит в голову, что убийство возможно в любом районе. В любом. В конечном счете элитный квартал не делает вас менее смертными по сравнению с теми, кто живет на помойке.
Пока мы выбираемся из машины, Алан звонит Лео:
— Мы у дома, сынок, держись. Будем с тобой через секунду.
Через парадную дверь мы проходим в вестибюль. Дежурный наблюдает, как мы усаживаемся в лифт, но ничего не говорит. Мы молча поднимаемся на четвертый этаж.
По дороге сюда мы с Аланом молчали. Продолжаем молчать и сейчас. Это самая тяжелая часть работы для всех, кто такой работой занимается. Увидеть произошедшее воочию. Одно дело — обрабатывать вещественные доказательства в лаборатории, стараться проникнуть в мозг убийцы. Совсем другое — увидеть труп. Почувствовать запах крови в комнате. Как выразился однажды Алан, это все равно что думать о говне и есть его, такая же разница.
Чарли молчалив и мрачен. Наверное, вспоминает прошлый вечер, как он повернул ручку двери и увидел Бонни.
Лифт останавливается, и мы все выходим, идем по коридору. Лео сидит у двери квартиры на полу, прислонившись спиной к стене и обхватив голову руками.
— Давайте я с ним разберусь, — предлагает Алан.
Я киваю, и мы смотрим, как он подходит к Лео. Он садится перед ним на корточки и кладет большую руку на плечо юноши:
— Как ты, малыш?
Лео поднимает на него глаза. Его лицо абсолютно белое и блестит от пота. Он даже не пытается улыбнуться.
— Извини, Алан. Я не справился. Я увидел эту запись, и меня вырвало, я не смог там оставаться. — Он замолкает.
— Послушай, сынок.
Голос у этого огромного мужчины тихий, но привлекает внимание. Мы с Чарли ждем. Как бы нам ни хотелось войти и продолжить работу, у нас хватает сочувствия к Лео, которому пришлось многое пережить. Это критический момент для людей нашей профессии. Вы впервые заглядываете в бездну и обнаруживаете, что чудовище на самом деле существует, что оно все эти годы пряталось под кроватью. Вы впервые сталкиваетесь лицом к лицу с настоящим злом. Мы знаем, что Лео или возьмет себя в руки, или пустится искать новую службу.
— По-твоему, если ты испугался увиденного, значит, с тобой что-то не так? — спрашивает Алан.
Лео смущенно кивает.
— Ты ошибаешься. Дело в том, что ты пересмотрел слишком много боевиков и прочитал слишком много криминальных романов. Они тебе объяснили, каким должен быть крутой полицейский. Тебе кажется, что ты должен произносить какие-то умные фразы, держа в руке бутерброд с ветчиной, и ни на что не реагировать. Так?
— Наверное.
— И если ты так не можешь, тогда ты нюня и тебе надлежит стыдиться ветеранов. Черт, ты вообще можешь подумать, что не годишься для этой работы, раз тебя вырвало. — Алан поворачивается и смотрит на нас. — Сколько мест преступления ты видел, прежде чем перестал блевать, Чарли?
— Три. Нет, четыре.
Лео поднимает голову.
— Как насчет тебя, Смоуки?
— Больше чем один раз, это точно.
Алан смотрит на Лео.
— У меня было четыре случая. Даже Келли блевала, хотя ни за что не признается, потому что королева, ей не положено. — Он, прищурившись, смотрит на Лео: — Сынок, в жизни нет ничего такого, что может подготовить тебя к лицезрению трупа. Ничего, будь оно все проклято. Не важно, сколько фотографий ты просмотрел и сколько дел изучил. Настоящий труп — совсем другое дело.
Лео смотрит на Алана, и я узнаю этот взгляд. В нем уважение на грани преклонения ученика перед учителем.
— Спасибо.
— Без проблем.
Они оба встают.
— Вы готовы, агент Карнес, доложить мне о случившемся? — Я специально говорю немного резко. Ему это необходимо.
— Да, мэм.
Его щеки слегка порозовели, и он выглядит поувереннее. Хотя, на мой взгляд, он выглядит просто очень молодым. Лео Карнес — ребенок, впервые столкнувшийся с убийством. Теперь он обязательно постареет. Добро пожаловать в компанию.
— Тогда выкладывай.
Он умудряется говорить спокойно.
— Я приехал и проверил компьютер, чтобы убедиться, что нет ни ловушек, ни вируса. Затем я сделал то, что обычно делается прежде всего, — посмотрел новейший файл. Оказалось, что это текст под названием «Прочтите меня, федералы».
— В самом деле?
— Да. Я открыл его. Там было всего одно предложение: «Загляни в карман синего пиджака». Вокруг я никакого синего пиджака не увидел, тогда я полез в стенной шкаф и обнаружил пиджак. В левом кармане лежал СД-диск.
— И ты решил взглянуть. Это ничего. Я бы тоже так поступила.
Воодушевившись, он продолжает:
— Когда вы создаете диск, вы можете дать ему название. Когда я увидел название, мой интерес возрос. — Он сглатывает. — Диск назывался «Смерть Энни».
Чарли морщится:
— Сукин сын. Дженни выйдет из себя, когда узнает, что мы это пропустили.
— Продолжай, — говорю я Лео.
— Я посмотрел, какие файлы есть на диске. Выяснилось, что только один. Очень высокого качества, очень четкий. На диске только ему и хватило места. — Он снова сглатывает. Я замечаю, что он опять начинает бледнеть. — Я кликнул мышкой на этом файле, включился проигрыватель. Это было… — Он качает головой, старается взять себя в руки. — Простите. Убийца закодировал и создал видео. Это не сплошной показ от начала до конца. Наверное, все бы на СД не вошло. Это скорее… монтаж. Квинтэссенция…
— Убийства Энни, — заканчиваю я, зная, что ему не хочется произносить эти слова.
— Угу. Это невозможно описать. Я хотел бросить смотреть, но ничего не мог с собой поделать. Затем меня начало рвать, и я позвонил агенту Вашингтону. Ушел из квартиры и дожидался вас здесь.
— Надеюсь, тебя не рвало в спальне? — спрашивает Чарли.
— Я добежал до ванной комнаты.
Алан — это он агент Вашингтон — хлопает его по спине ручищей величиной с боксерскую перчатку. Если бы Лео носил вставные зубы, они бы пташкой вылетели у него изо рта.
— Видишь? Ты сделан из правильного материала. Сумел сохранить присутствие духа. Это хорошо.
Лео смущенно улыбается.
— Пойдемте в квартиру и посмотрим, — говорю я. — Лео, ты можешь не ходить, если тебе не по себе. Я серьезно.
Он смотрит мне прямо в глаза. В его взгляде удивительная смесь наивности и зрелости. Я внезапно понимаю, что знаю, о чем он думает. Он думает о том, что Энни была моей подругой. И уж если я иду, чтобы посмотреть, как она умирала, то и любой другой должен. Я почти слышу его мысли. Его глаза подтверждают, что я правильно догадалась. Они становятся жесткими, и он решительно качает головой:
— Нет, мэм. Все, что касается компьютера, — моя работа. И я ее выполню.
Я признаю его силу воли так, как мы обычно признаем такие вещи, — не придавая значения.
— Справедливо. Веди нас.
Лео открывает дверь в квартиру, и мы входим. Все там не слишком изменилось с того дня, как я там побывала впервые. Три спальни, две ванные комнаты, большая гостиная и огромная кухня. Больше всего потрясает то, что везде чувствуется Энни. Она живет в оформлении квартиры, ее сути. Ее любимым цветом был синий, поэтому шторы кобальтового цвета, ваза голубая, на фотографии изображено синее небо. Квартира шикарная, причем шик этот ненавязчивый, без золотых ободков и листочков. Здесь все красиво, в мягких тонах. Спокойно и безмятежно.
У Энни всегда был дар подбирать аксессуары. Все на ней — от одежды до часов на запястье — было стильным, но не показушным, не чванливым. Она от природы обладала хорошим вкусом, что всегда казалось мне проявлением ее внутренней красоты. Она выбирала вещи без оглядки на чужое мнение, не заботясь о том, понравится ли кому-то, как эти вещи на ней сидят. Она выбирала их, потому что они взывали к ней. Потому что они были тем, что доктор прописал. Потому что они ей нравились. В квартире эта черта ее характера отразилась полностью. На всем лежал след души Энни.
Но было что-то еще.
— Ты чувствуешь запах? — спрашивает Алан. — Что это?
— Духи и кровь, — отвечаю я.
— Компьютер здесь, — говорит Лео и ведет нас в спальню.
Здесь гармонии приходит конец. Именно тут он делал свое грязное дело. Это сознательная противоположность бессознательной красоте Энни. Здесь кто-то стремился к диссонансу. Хотел разрушить покой и безмятежность. Уничтожить изысканность.
Ковер заляпан кровью, я улавливаю сильный запах разложения, смешанный с ароматом духов Энни. Две противоположности: запах жизни и вонь смерти. Столик у кровати перевернут, лампа разбита. Стены поцарапаны. Вся комната изуродована. Убийца изнасиловал ее своим присутствием.
Лео садится к компьютеру. Я думаю об Энни.
— Начинай, — говорю я ему.
Лео бледнеет. Затем он двигает мышкой, устанавливает курсор на ярлыке файла и дважды кликает. Экран заполняет видео. Я вижу Энни, и мое сердце едва не останавливается.
Она совершенно голая и прикована наручниками к кровати. Тошнота поднимается к горлу, я вспоминаю себя и Джозефа Сэндса. С трудом сдерживаюсь.
Убийца весь в черном. Лицо закрывает капюшон.
— Это что, прикид этих гребаных ниндзя? — рычит Алан. — Черт, да для него это все шутка.
Мой дар охотника вступает в действие автоматически. В убийце примерно футов шесть роста. Он в хорошей форме, где-то на полпути между мускулистостью и сухощавостью. По коже вокруг глаз можно с уверенностью сказать, что он белый.
Я жду, когда он заговорит. Технология узнавания голосов ушла далеко вперед, и мы можем получить столь нужную нам улику. Но тут он исчезает, камера его больше не видит. Я слышу слабые звуки — он с чем-то возится. Затем он снова появляется перед камерой и смотрит прямо в объектив. По морщинкам вокруг глаз я могу догадаться, что под маской он улыбается. Он поднимает руку и начинает отсчитывать: «Раз, два. Раз-два. Три, четыре…»
Комнату на картинке наполняет музыка. Она скрывает все остальные звуки. Мне потребовалось одно мгновение, чтобы узнать мелодию. Когда я ее узнаю, мне едва не становится плохо. Едва.
— Милостивый Боже, — шепчет Чарли, — это что, «Ролинг Стоунс»?
— Угу, «Дай мне кров», — подтверждает Алан. Его голос полон ярости. — Ему посмеяться хочется, этой мерзкой гадине. Ему нужна музыка под настроение.
Звук поставлен на максимум. По мере того как песня набирает темп, убийца начинает танцевать. В одной руке он держит нож. Он танцует для Энни и для нас, будущих зрителей. Танец дикий, сумасшедший, но в такт убийца попадает. Безумие и ритм.
— «Насилие, убийство…» — разносятся по комнате слова песни.
Вот почему он выбрал ее. Это его послание. Он рассказывает, что собирается сделать. Я на мгновение закрываю глаза, когда вижу, что Энни тоже все понимает. Я вижу это по ее глазам, в них ужас заслоняет надежду.
Убийца кончает танцевать, хотя все еще покачивается в такт мелодии. Его движения кажутся бессознательными. Так порой машинально пристукиваешь ногой. Он стоит у кровати и смотрит на Энни как загипнотизированный. Энни пытается освободиться, я не слышу ее из-за музыки, но я могу сказать, что она кричит через кляп. Он еще раз взглядывает в объектив. Затем наклоняется, держа нож наготове.
Остальное происходит так, как определил Лео. Фрагментарно. Картинки пыток Энни, изнасилование, ужас. Он режет ее ножом, причем делает это с удовольствием, не торопится. Он предпочитает резать медленно, и он любит делать длинные надрезы. Он касается ножом ее тела во всех местах. Я дергаюсь каждый раз, когда сверкает нож. Дергаюсь всем телом, как будто меня подсоединили к аккумулятору машины. Он ее пытает. Теперь он ее насилует. Опять сверкает нож, я снова дергаюсь, а он режет, режет и режет. Милостивый Боже, он не перестает резать. В ее глазах агония, ужас, иногда они пустеют и просто смотрят в потолок. Еще жива, но без сознания. Убийца в экстазе. Он танцует танец дождя, только вместо воды у него кровь. Я смотрю, как умирает моя подруга. Ее смерть медленная, ужасная, она лишена достоинства. Когда он заканчивает, она уже не дышит. Выпотрошенная рыба. Смотреть, как умирает эта женщина, которую я обнимала ребенком, с которой вместе выросла и которую любила, для меня все равно что лежать на кровати и смотреть, как кричит Мэтт.
После смерти Энни я еще не оплакивала ее по-настоящему. Теперь я рыдаю и не могу остановиться.
Это молчаливые слезы, реки, бегущие по щекам. Я оплакиваю смерть человека, который, как и Мэтт, знал обо мне все. Я осталась одна в этом мире. Осознавать это невыносимо.
«Энни, — думаю я, — ты этого не заслужила».
Я не вытираю слезы. Я их не стыжусь. Они естественны.
Видео заканчивается. Все молчат.
— Поставь еще раз, — прошу я.
Поставь еще раз, потому что дракон внутри меня просыпается.
И я хочу, чтобы он проснулся в ярости.
— Давайте проясним один вопрос, — говорит Алан. — Он не просто снял это видео, он его отредактировал?
Лео кивает:
— Ага. Но не на этом компьютере. Жесткий диск здесь недостаточно большой, да и нет программ для редактирования. Очевидно, он принес с собой мощный лэптоп.
Алан присвистывает:
— Ничего себе. Это означает, что он сидел и редактировал это видео, в то время как ваша подруга лежала тут мертвая и Бонни на него смотрела. Или еще хуже.
Никто никак не прокомментировал мои слезы. Я чувствую себя опустошенной, но я уже реагирую.
— Он холоден, собран, компетентен, технически образован, и он реально существует.
— Что вы хотите этим сказать? — спрашивает Лео.
Я смотрю на него:
— Как человек, он перешел линию, возврата для него нет. Он в восторге от того, что делает. Это его бодрит. И ты ведь никогда не ограничишься одним разом, если что-то тебе действительно нравится.
Он оторопело смотрит на меня. Эта мысль поражает его.
— И что теперь?
— Теперь вы все убирайтесь, и мы позовем сюда Джеймса.
Я слышу свой собственный голос, замечаю его холодность. «Ну вот, — думаю я. — Начинается. Это все еще во мне. Верно?»
Чарли и Лео в недоумении. Алан понимает. Он улыбается, и улыбка у него счастливая.
— Ей с Джеймсом нужно пространство. Мне заменить Джеймса у медиков? — спрашивает он.
— Угу…
Мой ответ неопределенен и сух. Я почти не замечаю, как они уходят. Мой рассудок — огромное открытое пространство. Взгляд устремлен вдаль.
Потому что скоро подойдет темный поезд.
Я уже слышу его вдалеке — чух-чух, чух-чух, чух-чух. Он выбрасывает клубы черного дыма, состоящего из жара и тени.
Я повстречалась с темным поездом (так я его называю) во время моего первого дела. Мне трудно его описать. Поезд жизни мчится по рельсам нормальности и реальности. Большая часть человечества ездит на этом поезде от рождения до смерти. Он заполнен смехом и слезами, трудностями и победами. Его пассажиры не идеальны, но они стараются.
Темный поезд — нечто другое.
Темный поезд бежит по рельсам, сделанным из хрустящих и хлюпающих вещей. На таком поезде ездят люди вроде Джека-младшего. Он заполнен убийством, сексом и воплями. Это большая черная змея на колесах, пьющая кровь. Если вы спрыгнете с поезда жизни и пробежите через лес, вы сможете найти темный поезд. Вы можете идти рядом с рельсами, бежать рядом, когда он будет проходить мимо, мельком увидеть рыдающее содержимое его товарных вагонов. Вскочите на подножку, пройдете по заполненным трупами вагонам и через шепот и кости дойдете до машиниста. Машинист и есть тот монстр, которого вы преследуете. Он имеет множество обличий. Он может быть приземистым, лысым и пожилым. Он может быть высоким, молодым и кудрявым. Иногда он может быть женщиной. В темном поезде вы видите машиниста в его натуральном обличье, таким, какой он есть, без фальшивой улыбки и костюма-тройки. Вы смотрите во тьму, и в тот момент если не моргнете, то все поймете.
Убийцы, за которыми я гоняюсь, вовсе не тихие и не улыбчивые. Каждая клетка их тел — нескончаемый, вечный вопль. Они издеваются, они злобствуют, они по шею в крови. Они могут мастурбировать, пожирая человеческую плоть, и стонать от наслаждения, когда мажут себя человеческими мозгами и фекалиями. Их души не парят. Они скользят, дергаются и ползают.
Попросту говоря, темный поезд есть то место, где я мысленно снимаю с убийцы маску. Где я смотрю и не отворачиваюсь. Это такое место, где я не отступаю, не ищу отговорок или причин, но вместо этого принимаю. Да, в его глазах черви. Да, он пьет слезы убитых младенцев. Да, здесь нет ничего, кроме насилия.
— Любопытно, — заметил доктор Хиллстед во время одной из наших бесед, когда я рассказала ему про темный поезд. — Полагаю, моим вопросом — и моей заботой, Смоуки, — будет следующее: когда вы садитесь в этот поезд, что мешает вам остаться там навсегда, стать машинистом?
Мне пришлось улыбнуться.
— Если вы его видите, действительно видите, то такой опасности не существует. Вы сразу узнаете, что вы не такая. Даже близко. — Я повернула голову и взглянула на него. — Если вы в самом деле срываете маску с машиниста, вы осознаете, что он чужак. Что он выродок, другой вид.
Он вроде согласился, улыбнулся мне. Но в глазах не было уверенности.
Одного я ему не сказала: проблема не в том, чтобы не стать машинистом. Проблема в том, чтобы забыть его. На это может уйти несколько месяцев ночных кошмаров и холодного пота по утрам. В этих случаях очень тяжело приходилось Мэтту, который не переносил молчания и закрытых помещений и не мог ко мне присоединиться.
Эта та цена, которую вы платите за поездку в темном поезде. Часть ваша уединяется, чего нормальные люди никогда не испытывают. В это уединение никто не может проникнуть. Тоненький пласт вашего существа становится навеки одиноким.
Я стою в комнате Энни и чувствую, как темный поезд мчится ко мне. Вокруг меня не должно никого быть, когда он настигнет меня — не важно, буду ли я просто смотреть, как он проходит мимо, или сяду в один из его вагонов. Я становлюсь в этих случаях отстраненной, холодной и… неприятной. Исключением может быть только человек, который тоже понимает все насчет этого поезда.
Джеймс понимает. Какими бы многочисленными недостатками он ни обладал, какой бы задницей ни был, у него тоже есть этот дар. Он умеет видеть машиниста, ехать в темном поезде.
Если отбросить все метафоры, посадка на темный поезд — умение поставить себя на место преступника.
И это неприятно.
Я оглядываю комнату, пытаясь проникнуться ее атмосферой. Я чувствую убийцу, различаю его запах. Мне необходимо вообразить его, услышать. Вместо того чтобы оттолкнуть, мне нужно привлечь его. Как любовника.
Про эту свою особенность я никогда не рассказывала доктору Хиллстеду. И не думаю, что когда-нибудь расскажу. Ведь это интимная привычка, она не только настораживает, но и завораживает. Она возбуждает. Убийца охотится за всеми, я же охочусь только за ним одним.
Он был здесь, значит, и я должна теперь здесь находиться. Мне нужно найти его и подобраться поближе к его тени, к червям и крикам.
Первым делом я ощущаю всегда одно и то же. Никакой разницы и на этот раз. Его возбуждение от нарушения чужого пространства. Человеческие существа обособляются, создают пространства, которые называют своими собственными. Они договариваются между собой уважать границы личной собственности. Это основа основ, почти из первобытного строя. Твой дом — это твой дом. Закрыв дверь, ты обретаешь уединение, где не нужно беспокоиться о своем лице и о том, что насчет него думает мир. Разные человеческие существа проникают в это пространство только по твоему приглашению. Они соблюдают это условие, потому что сами хотят того же.
Первое, что его возбуждает, — вторжение на вашу территорию. Он подглядывает в ваши окна. Он следит за вами днем. Возможно, он залезает в ваше жилище, когда вас нет дома, рыскает по вашим потайным местам, трется о ваши личные вещи.
Уничтожение людей есть для него способ полового удовлетворения.
Я помню допрос некоего чудовища, пойманного мною. Его жертвами были маленькие девочки. Некоторым было пять лет, другим шесть, но никогда старше. Я видела их фотографии до встречи с ним — банты в волосах, сияющие улыбки. И я видела их фотографии после — раны, кровоподтеки, смерть. Крошечные трупики, безмолвные крики. Я уже собиралась выйти из комнаты, когда мне в голову пришел один вопрос, и я снова повернулась к нему.
— Почему именно они? — спросила я. — Почему маленькие девочки?
Он улыбнулся. Большая, широкая улыбка, как на Хэллоуин. Глаза как два мерцающих пустых колодца.
— Потому что ничего паскуднее этого я не сумел придумать, дорогуша. Чем хуже, — и он облизнул губы, — тем лучше. — Он опустил веки и мечтательно покачал головой: — Такие юные… Бог мой… это паскудство было таким сладким!
Потребность убивать питает ярость. Не просто легкое раздражение, но полноценная ярость по поводу всего на свете. Постоянное, ревущее пламя, которое никогда не затухает. Как бы убийца ни мотивировал свои действия, в конечном счете он совершает их в приступе ярости. Он теряет над собой контроль.
Ярость обычно рождается из-за грубого обращения, которому ребенок подвергается в детстве. Битье, пытки, содомия, изнасилование. Люди с закрученными мозгами воспитывают детей по своему образцу и подобию. Они выбивают из них души и отправляют в мир на горе ему.
В принципе это не имеет никакого значения. Во всяком случае, с позиций моей работы. Все чудовища без исключения не подлежат перевоспитанию. В итоге не важно, почему кусается собака. Ее судьбу определяет то, что она кусается и что у нее острые зубы.
Я живу, зная все это. С этим пониманием. Это тот нежелательный компаньон, который всегда рядом. Монстры становятся моими тенями, и иногда мне кажется, что я слышу, как они хихикают за моей спиной.
— Как это на вас действует в длительной перспективе? — спросил меня доктор Хиллстед. — Есть какие-то постоянные эмоциональные последствия?
— Да, конечно. Разумеется. — Я помолчала, подыскивая точные слова. — Это не депрессия и не цинизм. И это не означает, что вы не можете быть счастливы. Это… — Я щелкнула пальцами, глядя на него. — Это изменение в душевном климате. — Я поморщилась. — Что-то занесло меня на поэтическое дерьмо.
— Прекратите, — укорил он меня. — Нет ничего глупого в том, что удается найти правильные слова для чего-то. Это называется «ясность». Заканчивайте мысль.
— Ну… вы ведь знаете, как океан влияет на климат близлежащих районов. Чем ближе, тем влияние сильнее. Конечно, в климате могут быть какие-то дикие выверты, но в основном главная тенденция сохраняется, потому что океан огромен и почти не меняется. — Я посмотрела на него. Он кивнул. — Вот и тут так же. Вы живете в постоянной близости к чему-то огромному, темному и страшному. Оно постоянно здесь, никуда не девается. Каждый день, каждую минуту. — Я пожала плечами. — Оно изменяет климат вашей души. Навсегда.
Глаза его стали печальными.
— И что это за климат?
— Это такое место, где часто идет дождь. Там может быть красиво, иногда выпадают солнечные дни, но чаще там серо и облачно. Близость всегда ощущается.
Я оглядываю спальню Энни, мысленно слышу ее крики. «Сейчас идет дождь», — думаю я. Энни была солнцем, убийца — туча. А кто же тогда я? Снова поэтическое дерьмо.
— Луна, — шепчу я себе. — Свет против тьмы.
— Привет.
Голос Джеймса прерывает мои раздумья. Джеймс стоит в дверном проеме и оглядывает спальню. Я вижу, как его глаза обегают комнату, останавливаясь на пятнах крови, кровати, перевернутом столике. Ноздри его раздуваются.
— Что это? — бормочет он.
— Духи. Он налил духи на полотенце и заложил им щель под дверью, чтобы запах тела Энни не сразу был бы замечен.
— Ему нужно было время.
— Да.
Он показывает мне папку:
— Получил от Алана. Здесь фотографии с места преступления и отчеты.
— Отлично. Ты должен посмотреть видео.
Когда мы начинаем работать, оно так и идет. Мы обмениваемся короткими фразами, как пулеметными очередями. Мы превращаемся в эстафетных бегунов, передаем эстафетную палочку туда-сюда, туда-сюда.
— Ставь.
Мы садимся, и я смотрю фильм еще раз. Смотрю, как Джек-младший выкидывает коленца, смотрю, как Энни кричит и медленно умирает. На этот раз я ничего не чувствую — почти. Я отстранена, наблюдаю за поездом прищуренными глазами. Перед моим мысленным взором возникает картинка: я вижу голову Энни, лежащую на травянистой лужайке, дождь течет в открытый рот и бежит дальше, по серым, мертвым щекам.
— Зачем он это нам оставил? — тихо спрашивает Джеймс.
Я пожимаю плечами:
— Я еще не все поняла. Давай начнем сначала.
Он открывает папку:
— Они обнаружили тело вчера, приблизительно в семь утра. Время смерти определено приблизительно, но на основании разложения трупа, температуры воздуха и так далее медики полагают, что умерла она три дня назад примерно в девять-десять вечера.
Я задумываюсь.
— Надо учесть, что у него ушло несколько часов на то, чтобы насиловать и мучить ее. Значит, здесь он появился около семи часов. То есть он вошел, когда они не спали. Как он проник в квартиру?
Джеймс сверяется с папкой.
— Никаких признаков взлома. Или она его впустила, или он вошел сам. — Он хмурится. — Вот хитрожопый мерзавец. Проделывает все, когда никто вокруг еще не спит. Самоуверенный.
— Но как же он вошел?
Мы в недоумении смотрим друг на друга.
«Дождь, дождь, уходи…»
— Начнем с гостиной, — говорит Джеймс.
Пулеметная дробь: тра-та-та.
Мы выходим из спальни, идем по коридору и останавливаемся в дверях. Джеймс оглядывается.
— Подожди. — Он возвращается в спальню Энни и приносит оттуда папку. Протягивает мне фотографию: — Вот как.
На фотографии входная дверь. Я вижу то, что он хочет, чтобы я увидела: три конверта, лежащие на ковре. Я киваю.
— Он не выпендривался — просто постучал. Она открыла дверь, он ворвался, и она уронила почту, которую держала в руках. Все произошло внезапно. Быстро.
— Не забывай, был ранний вечер. Как смог он помешать ей закричать и позвать на помощь соседей?
Я выхватываю у него папку и просматриваю фотографии. Показываю на фото обеденного стола:
— Вот.
На снимке виден лежащий на столе учебник по математике. Мы оглядываемся и смотрим на стол.
— До него не больше десяти футов. Когда Энни открыла дверь, там сидела Бонни.
Он кивает. Он понял.
— Он схватил ребенка, и мать делала все, что он скажет. — Он присвистывает. — Значит, он сразу вошел. Без всяких колебаний.
— Настоящий блиц. Он не дал ей ни секунды времени. Ворвался в квартиру, оттолкнул ее, подошел к Бонни и, возможно, приставил нож к горлу.
— И сказал матери, что, если она закричит, он убьет ребенка.
— Да.
— Решительный ублюдок.
«Дождь, дождь, уходи».
Джеймс задумчиво пожевал губами.
— Теперь следующий вопрос. Как скоро он принялся за дело?
«Вот здесь все и начинается», — думаю я. Мы не просто рассматриваем темный поезд, мы садимся в него.
— Тут несколько вопросов. — Я считаю по пальцам. — Сколько прошло времени, прежде чем он принялся за нее? Сказал ли он, что собирается с ней сделать? И что он тем временем сделал с Бонни? Он ее связал и заставил смотреть?
Мы оба смотрим на входную дверь и прикидываем. Я могу мысленно его видеть, я могу его чувствовать. Знаю, что то же самое может Джеймс.
В коридоре тихо, он полон нетерпения. Сердце колотится в груди. Он ждет, когда Энни откроет ему дверь. Он уже снова поднимает руку, чтобы постучать… А что у него в другой руке? Нож?
Да.
Он должен ей что-то сказать, он репетировал свое выступление много раз. Что-то совсем простое, например: «Я сосед с нижнего этажа, не знаете ли вы?..» Что-то подходящее к случаю.
Она открывает дверь, причем сразу широко. Еще начало вечера, город не спит. Энни у себя дома, в доме с решетками и охраной. В квартире везде горит свет. Никаких оснований пугаться.
Он решительно проходит в дверь, прежде чем она успевает прореагировать. Ей его не остановить. Он сшибает Энни с ног и закрывает за собой дверь. Кидается к Бонни. Прижимает ее к себе и подносит к горлу нож.
— Один звук, и она умрет.
Энни сдерживает инстинктивный крик. Полный шок. Все происходит слишком быстро. Она все еще надеется, что происходящему есть разумное объяснение. Может быть, он снимает все на скрытую камеру, может быть, кто-то из друзей решил пошутить, может быть… Безумные мысли, но любое безумие лучше, чем реальность.
Бонни смотрит на нее, глаза расширились от страха.
Энни, конечно, поняла, что никакой это не розыгрыш. Незнакомец с ножом у горла ее дочери. Это РЕАЛЬНОСТЬ.
— Чего вы хотите? — спрашивает она, надеясь, что можно поторговаться с незнакомцем. Что он хочет чего-то другого, не убийства. Может быть, он грабитель или насильник. Господи, пожалуйста, только пусть он не окажется педофилом!
Я кое-что вспоминаю.
— У нее небольшой порез на горле, — говорю я.
— Что?
— У Бонни. У нее небольшой порез в ямке, на горле. — Я касаюсь своего горла. — Вот здесь. Я заметила, когда была у нее в больнице.
Я вижу, что Джеймс раздумывает над моими словами. Его лицо мрачнеет.
— Этот след он оставил ножом.
Разумеется, мы не можем быть уверены. Но похоже на правду.
Незнакомец щекочет горло Бонни кончиком ножа. Ничего серьезного, только чтобы появилась капелька крови, чтобы девочка вскрикнула. Достаточно, чтобы убедить Энни в серьезности происходящего, чтобы заставить ее сердце колотиться все сильнее.
— Делай, что я велю, — говорит он, — иначе твоя дочь умрет медленно.
С этого момента все кончено. Пока Бонни у него в руках, Энни принадлежит ему.
— Я сделаю все, что вы хотите. Только не троньте мою дочь.
Он чувствует запах страха Энни, его это возбуждает. Он ощущает эрекцию.
— Я думаю, он пытал и насиловал Энни на глазах у Бонни. Он заставил ее быть свидетелем всего, — говорю я.
Джеймс наклоняет голову набок:
— Почему ты так думаешь?
— Он оставил Бонни в живых. Зачем? У него ведь был еще один человек, над которым он мог поизмываться. Ему было бы куда проще убить девочку. Но его добычей стала Энни. Он обожает пытать, он обожает страх. То, что при этом присутствовала Бонни, причем Энни об этом знала… это приводило его в экстаз.
Джеймс ненадолго задумывается.
— Согласен. Но есть и еще одна причина.
— Какая?
Он смотрит мне прямо в глаза:
— Ты. Он же и на тебя охотится, Смоуки. А издевательство над Бонни делает травму болезненнее.
Я удивленно смотрю на него.
Он прав.
«Чух-чух-чух-чух» — темный поезд набирает скорость…
— Слушайся меня, или я сделаю больно твоей мамочке, — говорит он Бонни. Он использует их любовь друг к другу как кнут, ему нужно загнать их в спальню.
— Он ведет их в спальню. — Я иду по холлу, Джеймс — за мной.
Мы входим в спальню.
— Он закрывает дверь. — Я протягиваю руку и захлопываю дверь.
Я представляю себе, как Энни смотрит на закрывшуюся дверь и не осознает, что ей не скоро доведется увидеть, как она открывается.
Джеймс смотрит на постель, думает. Представляет себе разыгравшуюся здесь сцену.
— Он вынужден следить за ними обеими, — замечает Джеймс. — Бонни он, разумеется, не боится, но он не может расслабиться до тех пор, пока Энни не связана.
— В фильме на Энни наручники.
— Верно. Значит, он заставил ее их надеть. Хотя бы на одну руку, ему этого вполне достаточно.
— Вот, держи, — говорит он Энни, доставая из сумки наручники и бросая ей…
Нет, не так. Отматываем назад.
Он держит нож у горла Бонни. Смотрит на Энни, окидывает ее взглядом с ног до головы, раздевает ее глазами. Хочет убедиться, что она его понимает.
— Раздевайся, — говорит он. — Раздевайся, а я посмотрю.
Она колеблется, и он шевелит ножом у горла Бонни.
— Раздевайся.
Энни плачет, но раздевается. Оставляет только лифчик и трусики, последняя попытка сопротивления.
— Все снимай! — рычит он. Дергает ножом.
Энни слушается, продолжая плакать…
Нет, опять не так. Отматываем назад.
Энни слушается и заставляет себя не рыдать. Она старается быть сильной ради дочери. Она снимает лифчик и трусики, не сводя с Бонни глаз. «Смотри на мое лицо, — мысленно приказывает она. — Смотри на мое лицо. Не на это. Не на него».
Теперь он вынимает из принесенной с собой сумки наручники.
— Прикрепи свое запястье наручником к кровати, — распоряжается он. — Побыстрее.
Она делает, как он велит. Когда он слышит щелчок наручников, он лезет в сумку и достает следующие. Эти цепи он надевает на тоненькие ручки и ножки Бонни. Девочка дрожит. Он не обращает внимания на ее рыдание и сует ей в рот кляп. Бонни жалобно смотрит на мать. Этот взгляд умоляет: «Заставь его прекратить!» Энни плачет еще сильнее.
Он по-прежнему очень осторожен. Пока не разрешает себе расслабиться. Подходит к Энни и оставшимся браслетом прикрепляет ее второе запястье к кровати. Затем сковывает лодыжки. Сует в рот кляп.
Ну вот. Теперь можно расслабиться. Его дичь никуда от него не денется. Она не может убежать, значит, не убежит.
«Не убежала», — думаю я.
Теперь он может насладиться моментом.
Он не торопясь подготавливает все в комнате. Передвигает кровать, устанавливает видеокамеру. Есть определенный порядок, которому необходимо следовать, симметрия, которую ни в коем случае нельзя нарушать. Не следует торопиться. Пропустив что-то, можно нарушить красоту всего действия, а действие для него — все. Его воздух и вода.
— Кровать, — говорит Джеймс.
— Ты о чем? — не понимаю я.
Он встает и подходит в спинке кровати. Кровать у Энни королевских размеров. И тяжеленная.
— Как он умудрился ее подвинуть? — Джеймс подходит к изголовью кровати и смотрит на ковер. — Тут остались следы. Он тянул ее. Он за что-то ухватился и тащил ее на себя, пятясь задом. — Джеймс опускается на колени. — Он схватил ее снизу и приподнял. — Джеймс встает, меняет позицию, ложится на живот и заползает под кровать почти до пояса.
Я вижу, как вспыхивает фонарик.
Джеймс выползает из-под кровати и улыбается:
— Там нет следов порошка для снятия отпечатков пальцев.
Мы смотрим друг на друга. Я скрещиваю пальцы. Не сомневаюсь, что Джеймс поступает так же.
Преступник ошибается, полагая, будто в латексных перчатках не оставляет отпечатки пальцев. Эти перчатки настолько плотно облегают руки, что повторяют папиллярные линии. Они, по сути, становятся второй кожей. Для хирурга это хорошо: сохраняется тактильная чувствительность. Для преступника — не очень: если он в таких перчатках коснется какого-нибудь предмета, то не исключено, что на предмете появится след, пригодный для идентификации.
Кровать Энни сделана из дерева. Логично допустить, что убийца отметился. Хотя и работал в перчатках.
Вероятность небольшая. Но все лучше, чем ничего.
— Молодец, — говорю я.
— Спасибо.
«Смазка и шарикоподшипники», — думаю я. Только на месте преступления Джеймс ведет себя нормально.
Все подготовлено. Он подходит к кровати… Порядок. Камера направлена верно… Он сосредотачивает внимание на Энни. Смотрит на нее сверху вниз.
Это первый раз, когда она его хорошо видит. До этого он суетился, устраивал декорации. У нее еще была надежда. Теперь, когда он упер в нее взгляд, она понимает. Она видит его глаза. Они бездонны, черны и наполнены бесконечной жаждой крови.
Он знает, что она понимает. Что она все осознает. Это, как обычно, воспламеняет его. Он загасил надежду еще в одном человеческом существе.
Это заставляет его чувствовать себя Богом.
Мы с Джеймсом прибыли на станцию одновременно, по расписанию. Мы видим его, видим Энни и боковым зрением видим Бонни. Мы ощущаем запах отчаяния. Темный поезд набирает скорость, мы едем в нем, наши билеты прокомпостированы.
— Давай теперь еще раз посмотрим видео, — говорит Джеймс.
Я щелкаю мышкой, и мы смотрим смонтированный кусок. Он танцует, он режет, он насилует.
От того, что он делает, кровь брызжет во все стороны, он чувствует ее запах, ее вкус, ощущает, как намокла его одежда. В какой-то момент он оглядывается и смотрит на ребенка. Лицо у девочки белое, тело трясется. Это внушает ему почти непереносимую, близкую к оргазму сладость. Он содрогается, каждый мускул дрожит от эмоций и ощущений. Он не просто насильник. Он великолепный насильник. Он насилует до смерти. Весь мир трясется, и он в эпицентре. Он рвется к вершине, он уже близко — в этот момент мир взрывается, и в ослепительной вспышке все разумное и человеческое исчезает.
Это единственный миг, когда злоба перестает его мучить. Момент удовлетворения и облегчения.
Нож опускается, кругом кровь и кровь. Он на вершине горы, он встает на цыпочки и поднимает руку. Он вытягивает палец, но не для того, чтобы коснуться Бога, не для того, чтобы стать чем-то БОЛЬШИМ, а для того, чтобы стать ничем, совсем ничем. Он запрокидывает голову, и его тело сотрясает оргазм, более сильный, чем он может выдержать.
Теперь все кончено, и злость возвращается.
Что-то скребется у меня в мозгу.
— Останови, — говорю я и перематываю пленку. Затем снова запускаю. Опять это странное ощущение. Я недоуменно хмурюсь: — Что-то не так. Вот только что именно?
— Можно посмотреть этот кусок кадр за кадром? — спрашивает Джеймс.
Мы возимся с кнопками, наконец находим нужные и получаем изображение. Если не покадровое, то очень и очень замедленное.
— Где-то здесь, — бормочу я.
Мы оба наклоняемся вперед. Обнаруживаем искомое в конце пленки. Он стоит у кровати Энни, затем идет короткая перебивка, и он снова стоит у кровати, но что-то меняется.
Джеймс догадывается первым.
— Куда девалась картина?
Мы отматываем пленку назад. Он стоит у кровати, на стене за его спиной висит картина: ваза с подсолнухами. Перебивка. Он стоит у кровати, а картины нет.
— Какого черта?
Я оглядываюсь на то место, где висела картина. Я вижу ее. Она прислонена к перевернутому столику.
— Почему он снял ее со стены? — спрашивает Джеймс. Он спрашивает не меня, он задает вопрос самому себе.
Мы снова смотрим пленку. Стоит, картина висит, перебивка, стоит, картины нет. Снова и снова. Стоит, картина висит, перебивка, стоит, картины нет. Картина, нет картины…
Понимание не просто озаряет меня. Оно врывается ураганом. Челюсть отвисает, голова кружится.
— Милостивый Боже! — кричу я, пугая Джеймса.
— Ты что?
Я перематываю пленку назад.
— Смотри еще раз. Отметь теперь, где находился верх картины, и запомни это место. Найди его на стене, после того как картина исчезает.
Фильм идет снова. Стоп. Джеймс хмурится:
— Я не… — Он замолкает, глаза его расширяются. — Это правда? — Он не верит собственной догадке. Я снова кручу пленку.
Теперь сомнений нет. Мы смотрим друг на друга. Все изменилось.
Теперь мы знаем, почему была снята картина. Потому что она могла сыграть роль мерила. Мерила роста.
Мужчина, стоящий у кровати Энни, когда картина висит на стене, на добрых пару дюймов выше, чем тот, который стоит над Энни, когда картины нет.
Мы добрались до кабины машиниста темного поезда, и то, что мы увидели, повергло нас в шок.
В кабине не один машинист.
Двое.
— Вы правы, — говорит Лео и в изумлении смотрит на меня и Джеймса. Он только что закончил изучать видео. — Этот урод — большой хитрец.
Келли, Дженни и Чарли собрались у монитора. Мы рассказали им, как представляем себе ход событий, и закончили настоящей бомбой — нашим открытием.
Дженни смотрит на меня:
— Вау.
— Вам раньше что-то подобное встречалось? — спрашивает Чарли. — Чтобы в таком деле работали двое?
Я киваю:
— Однажды. Но там было по-другому. Парочка состояла из мужчины и женщины, главным был мужчина. Двое мужчин, работающих вместе, — очень необычный случай. Ведь то, что они делают, для них дело глубоко личное. Интимное. Большинство не хотят делиться эмоциями.
Все молчат, переваривая новости. Тишину нарушает Келли:
— Я поищу отпечатки пальцев, лапонька.
— Я должна была об этом подумать, — сокрушается Дженни.
— Да уж, — ядовито бросает Джеймс. Он уже в своем репертуаре.
Дженни гневно смотрит на него. Он ее игнорирует и наблюдает за Келли.
Келли распаковывает ультрафиолетовый микроскоп с высокой разрешающей способностью и прочие причиндалы. Этот микроскоп используется для обнаружения отпечатков пальцев. К нему прилагаются надеваемый на голову дисплей, предохраняющий глаза от ультрафиолетовых лучей, ультрафиолетовый излучатель и ручная ультрафиолетовая камера с высокой разрешающей способностью. Микроскоп не всегда срабатывает, но его преимуществом является то, что он не повреждает обследуемую поверхность. В отличие от порошка и клея.
— Все готово, — говорит Келли. Она выглядит как героиня научно-фантастического фильма. — Выключайте весь свет.
Чарли щелкает выключателем, и мы наблюдаем, как Келли ложится на спину и залезает под кровать. Нам виден отсвет излучателя, которым Келли водит по доскам кровати. Пауза, какая-то возня, затем несколько щелчков. Потом еще несколько щелчков. Свет излучателя гаснет, Келли выползает из-под кровати и поднимается на ноги. Чарли включает свет.
Келли ухмыляется:
— Три хороших отпечатка с левой руки и два с правой. Ясные и четкие, лапонька.
Впервые за все время с той минуты, как Келли позвонила мне и сообщила, что Энни убита, я испытываю что-то кроме злости, печали и холода. Я ощущаю возбуждение.
— Попался, — говорю я и тоже ухмыляюсь.
Дженни удрученно качает головой:
— Вы, ребята, и в самом деле высший класс.
«Просто катаемся на темном поезде, Дженни, — думаю я. — Именно он привозит нас к вашим ошибкам».
— Вопрос, — вмешивается Алан. — Как так вышло, что никто не пожаловался на громкую музыку? Громкость у них была по максимуму.
— Я могу ответить, лапонька, — говорит Келли. — Помолчите и прислушайтесь.
Мы так и поступаем. Комнату наполняют звуки джаза и другой музыки. Звуки летят отовсюду — и сверху, и снизу.
Келли пожимает плечами:
— Здесь живет молодежь.
Алан кивает:
— Согласен. Еще одно. — Он жестом обводит комнату. — Убийцы здорово выпачкались. Не могли же они просто взять и выйти из дома все в крови. Им надо было сначала вымыться. Ванная комната выглядит идеально чистой, поэтому я думаю, что они приняли душ и тщательно убрали за собой. — Он поворачивается к Дженни: — Техники-криминалисты проверили канализацию?
— Я выясню, — обещает Дженни.
Звонит ее сотовый телефон, и она отвечает:
— Чанг. — Смотрит на меня. — В самом деле? Хорошо. Я ей передам.
— Что еще? — спрашиваю я.
— Это мой человек из больницы. Бонни заговорила. Сказала только одно предложение, но он решил, что ты захочешь узнать.
— Что?
— Она сказала: «Хочу Смоуки».
Дженни быстро доставляет меня в больницу, воспользовавшись полицейской сиреной. По дороге мы не разговариваем.
Я стою у постели Бонни и смотрю на нее. Она смотрит на меня. Меня снова поражает ее необыкновенное сходство с матерью. Меня это сходство смущает: я только что видела, как умирает Энни, и вот теперь она смотрит на меня глазами своей дочери.
Я улыбаюсь девочке:
— Мне сказали, ты звала меня, солнышко.
Бонни кивает, но не говорит. Я понимаю, что большего сейчас от Бонни не дождаться. Стеклянный взгляд, вызванный шоком, исчез, в глазах поселилось что-то отстраненное, безнадежное и тяжелое.
— Мне надо задать тебе парочку вопросов, солнышко. Можно?
Она настороженно смотрит на меня. Но кивает.
— Были ведь два плохих дяди, верно?
Страх. Губы дрожат. Но она кивает.
«Да», — перевожу я.
— Хорошо, солнышко. Другой вопрос, и на этом все. Ты видела лицо хотя бы одного из них?
Она закрывает глаза. Сглатывает. Снова открывает глаза. Отрицательно качает головой.
«Нет».
Я вздыхаю. Я огорчена, но не удивлена. Ладно, огорчаться буду позже. Я беру Бонни за руку:
— Ты прости меня, солнышко. Ты ведь хотела меня видеть. Ты не должна мне говорить, что ты хочешь, если все еще не можешь разговаривать. Но может быть, ты можешь показать?
Она продолжает смотреть на меня. Кажется, она ищет что-то в моих глазах, какой-то уверенности. По выражению ее лица не могу понять, находит ли она то, что ищет. Но она кивает.
Затем берет меня за руку. Я жду слов, но напрасно. И тут я понимаю.
— Ты хочешь уйти со мной?
Она снова кивает.
Я на мгновение теряюсь под напором мыслей. Насчет того, что сейчас не способна позаботиться ни о себе, ни о ком бы то ни было другом. Что не могу бросить работу и заниматься ею. И так далее и тому подобное. Но на самом деле я понимаю: все это не имеет значения. И я улыбаюсь и сжимаю ее руку.
— У меня тут еще есть дела, но, когда я буду уезжать из Сан-Франциско, я приду за тобой.
Она продолжает смотреть мне в глаза. Кажется, она нашла там то, что искала. Она сжимает мою руку, отпускает ее, отворачивает голову и закрывает глаза. Я стою и смотрю на нее.
Я выхожу из палаты с сознанием, что в моей жизни произошла перемена. Я не знаю, хорошая или плохая, да это в данный момент и не важно. Речь идет не об удобстве. Речь идет о выживании. Это тот уровень, на котором мы сейчас с ней действуем, Бонни и я.
Вместе с Дженни отправляюсь в полицейское управление Сан-Франциско. Снова всю дорогу молчим.
В кабинете Дженни спрашивает меня:
— Значит, ты собираешься забрать ее?
— У нее никого, кроме меня, нет. Похоже, и у меня нет никого, кроме нее.
Дженни думает над моими словами. На ее лице появляется легкая улыбка.
— Это здорово, Смоуки. Правда здорово. Ты же не захочешь, чтобы ребенок ее возраста попал в воспитательное учреждение. Она уже слишком большая. Никто ее не удочерит.
Я поворачиваюсь к ней. Чувствую какой-то подтекст. Я хмурюсь. Она бросает на меня напряженный взгляд. Вздыхает и расслабляется.
— Я сирота. Мои родители умерли, когда мне было четыре года, так что я выросла в приюте. В то время никто не стремился удочерить девочку-китаянку.
Я удивлена и потрясена.
— Я представления не имела.
Она пожимает плечами:
— Это не то, чем ты делишься со всеми подряд. Ну, ты знаешь: «Привет, я Дженни Чанг, и я сирота». Я не очень люблю на эту тему разговаривать. — Она смотрит на меня, как бы подчеркивая, что данный момент не исключение. — Но одно я хочу сказать. Ты поступаешь правильно. Это чистый поступок.
Я думаю о ее словах и понимаю, что она права.
— Мне тоже кажется, что так будет правильно. Энни ведь оставила ее мне. Во всяком случае, я так слышала. Я еще не видела ее завещания. Правда, что он оставил его рядом с телом Энни?
— Да. Оно в досье.
— Ты его видела?
— Угу. — Она замолкает. Еще одна задумчивая, тяжелая пауза. — Она все оставила в твоем распоряжении, Смоуки. Настоящей наследницей, естественно, является дочь, но ты названа ее опекуном и доверенным лицом. Наверное, она была настоящим другом.
У меня все разрывается от боли при этом замечании.
— Она была моей лучшей подругой, Дженни. Еще со школы.
Дженни несколько минут молчит. Затем произносит всего три слова:
— Пошло оно все.
Под «все» она подразумевает этот мир с его жестокостью и несправедливостью. «Пошло оно все к такой-то матери, — хочет сказать Дженни, — и пусть оно умрет, и будет похоронено, и превратится в прах, и развеется по ветру».
Я отвечаю ей соответственно:
— Спасибо.
— Тебе развернутое или сжатое изложение? — спрашивает Алан, открывая папку с отчетом о вскрытии.
— Сжатое.
— Пожалуйста… Убийца или убийцы изнасиловали ее как до, так и после смерти. Он или они резали ее острым предметом по живому, большинство из этих ран были не смертельными.
Пытки. Я кивком прошу его продолжать.
— Причина смерти — потеря крови. Она истекла кровью, у нее перерезана яремная вена. — Он кидает взгляд на страницу в папке. — Когда она умерла, они вдоволь позабавились с ее телом, они выпотрошили ее. Вынули внутренние органы, разложили по пакетам и оставили около тела. — Он смотрит на меня. — Все органы на месте, за исключением печени.
— Скорее всего они забрали ее с собой, — вставляет Джеймс. — Или съели.
Я пытаюсь скрыть дрожь, которую вызывают его слова. Я уверена, что он прав.
— Раны были нанесены предположительно скальпелем. Медики утверждают, что внутренние органы были удалены весьма профессионально. Подразумеваются не хирургические навыки, но знание анатомии и умение удалить органы без повреждения. Эти ублюдки не только удалили толстые и тонкие кишки, но и рассортировали их. Три пакета для тонких кишок и четыре для толстых.
Я думаю над его последними словами.
— Он… Прости, они обошлись таким же образом с другими органами?
Он смотрит в записи и качает головой:
— Нет. — Поднимает глаза на меня. — Они бахвалились.
— Это хорошо, — мрачно резюмирую я.
Лео в изумлении таращит на меня глаза:
— Что же тут хорошего?
Алан поворачивается к нему и отвечает за меня:
— Хорошо потому, что мы ловим таких парней на ошибках. Если они бахвалятся, значит, самого убийства для них недостаточно. Они хотят привлечь наше внимание. Следовательно, они могут потерять осторожность. И наделать ошибок.
— Говоря по-простому, детка, — вмешивается Келли, — это означает, что у них еще больше мозги набекрень, чем обычно. И больше шансов обмишуриться.
— Понял, — говорит Лео. Но выглядит при этом немного озадаченным.
Я его понимаю. Довольно затруднительно рассматривать удаление внутренних органов двумя психопатами как нечто положительное. Возможно, он решает, хочется ли ему обрести такой взгляд на события.
Алан продолжает:
— Удалив органы, они оставили брюшную полость открытой и привязали Бонни к телу матери. — Он закрывает папку. — Никаких следов спермы, только следы латекса во влагалище.
«Они пользовались презервативами, чтобы не оставить следов для анализа на ДНК», — соображаю я.
— Больше ничего. Никаких волос или отпечатков пальцев на теле. Все.
— И что дальше?
Джеймс пожимает плечами:
— Взгляните на картину в целом. Нет признаков какой-то нерешительности при нанесении ран. Они были абсолютно уверены в том, что делают, когда вспарывали ее. Один из них, наверное, имеет медицинское образование. Думаю, это вполне возможно.
— Или у них просто большая практика, — бормочет Келли.
— Что еще мы знаем? — Я оглядываю всех.
При моих словах Алан достает блокнот и ручку. Так уж у нас заведено. Он готов записать все разумные мысли и предложения.
— Мы знаем, что оба они белые, оба мужчины, — говорит Келли. — Один ростом примерно шесть футов, второй — пять футов и десять дюймов. Оба в хорошей форме.
В разговор вступает Алан:
— Они осторожны. Умеют действовать, не оставляя улик. Никаких волос, эпителия, спермы.
— Но они не так умны, как хотели бы казаться, — замечаю я. — У нас есть отпечатки пальцев в кровати. И мы догадались, что их было двое.
— Ну, тут как раз проблема, — говорит Алан сухо. — Может, они знают про «перенос».
Алан имеет в виду «принцип Локарда». Локард считается отцом современной судебной медицины. Его принцип гласит: «Когда соприкасаются два объекта, происходит перенос материала с одного объекта на другой; этот материал может быть крошечным или крупным, может быть труден для обнаружения, но он обязательно имеется, поэтому на экспертов-криминалистов ложится обязанность собрать все эти материалы, какими бы микроскопическими они ни были, и доказать событие переноса».
Убийцы были осторожны. Отсутствие спермы очень показательно. С распространением детективной литературы, телевизионных шоу и видеофильмов многие насильники стали пользоваться презервативами. Тем не менее это до сих пор считается необычным. Ведь насилие — это прежде всего сексуальная власть. Именно она приводит в экстаз. Презервативы мешают: не такие острые ощущения. Джек-младший и его подельник воспользовались презервативами, что доказывает их знание «принципа Локарда».
— Нам известно, что они не идеальны, — говорит Джеймс. — У них главная слабость — страсть к показухе и желание поддразнить нас. Это занятие рискованное и может рано или поздно привести к ошибке.
— Верно. Что еще?
— По крайней мере один из них хорошо разбирается в технике, — говорит Лео. — Разумеется, чтобы отредактировать видеофильм, не надо большого ума. Но то, как они это сделали, говорит о технической подготовке. Простой пользователь компьютера за здорово живешь с таким делом не справится.
— Мы считаем, что они живут в Лос-Анджелесе, так? — спрашивает Керри.
Я пожимаю плечами.
— Будем отталкиваться от этого. Но точно мы этого не знаем, только подозреваем. Мы знаем, какой тип женщин они намерены приносить в жертву своим страстям. Они же нас известили: они собираются нападать на женщин, подобных Энни. — Я поворачиваюсь к Лео: — Как они назвали ее в письме?
— Современная шлюха на информационном шоссе.
— Как насчет этого? Сколько их может быть?
Лео морщится, услышав вопрос:
— Тысячи, если брать Штаты целиком. Наверное, около тысячи, если ограничиваться Калифорнией. Но это не единственная проблема. Взгляните на этот вопрос с другой стороны. Каждая имеющая сайт является потенциально независимым подрядчиком. Некоторые женщины объединяются в компанию, большинство же действуют, как ваша подруга. Они создают и поддерживают свои собственные веб-сайты. Это дело одиночки, с одним только служащим. И для бизнеса такого типа не существует никакой торговой палаты. В некоторых местах можно найти списки подобных сайтов, но единого консорциума не существует.
Я размышляю над очередными плохими новостями. Кое-что приходит мне в голову.
— Все понятно. Но давайте посмотрим на вопрос с другой стороны. Вместо того чтобы перебирать всех занятых в этом деле, давайте поищем место, где наши убийцы обнаружили Энни. Ты сказал, что есть списки таких сайтов, верно?
Лео кивает.
— Вряд ли она попала во все эти списки. Нужно искать там, где она значится, тогда мы найдем женщин, к которым убийцы могут прийти в следующий раз.
Он снова качает головой, на этот раз отрицательно.
— Все не так просто. Что, если они нашли ее с помощью поисковой машины? А если так, какое слово или фразу они использовали в качестве пароля? Кроме того, большинство операторов сайтов любят использовать рекламные сайты. Маленькие, бесплатные, с парой фотографий и адресом главного сайта. Вроде как: «Если вам нравится товар, добро пожаловать в магазин». Они вполне могли наткнуться на один из таких сайтов.
— Не говоря уже о том, что они могли найти ее через тебя, Смоуки, — с видимой неохотой добавляет Келли.
Я согласно киваю. И разочарованно вздыхаю:
— Короче, компьютер нас никуда не приведет?
— Отнюдь, — возражает Лео. — Нам следует найти перечень ее подписчиков. Людей, которые платили за то, чтобы посмотреть ее основной сайт.
Я немедленно воодушевляюсь. Алан, похоже, тоже.
— Верно, верно, — говорит он. — Именно таким способом вылавливают преступников, увлекающихся детским порно, так?
Лео улыбается:
— Ага. Существует куча законов и предосторожностей, когда дело доходит до обработки кредитных карточек. Сохраняются отчеты. Более того, многие процессоры снабжены программой «Проверка адресов». То есть адрес, сообщенный при подписании чека, проверяется на соответствие тому адресу держателя карточки, который значится в реестре.
— Мы знаем, сколько у нее было подписчиков?
— Пока не знаем. Но это нетрудно выяснить. Нам может потребоваться ордер, но с большинством этих компаний достаточно легко работать. Я не жду никаких трудностей.
— Хочу, чтобы ты этим занялся, когда мы вернемся, — говорю я ему. — Алан может помочь тебе с ордером. Достань список и прочеши его. Еще я хочу, чтобы ее компьютер детально рассмотрели. Ищи все, что угодно, если это может куда-то привести. Может быть, она делала какие-нибудь заметки для себя, что-то пометила…
— Понял. Я также свяжусь с ее провайдером. У него, может быть, сохранились копии тех ее последних сообщений, которые стерты в компьютере.
— Прекрасно.
— Есть еще одна проблема, — вмешивается Дженни. — Убийцы всячески старались убедить нас, что действовал только один человек. Почему?
— Может быть, они собирались как-то запутать нас позднее, — говорю я. — Не знаю. Я над этим еще не думала. — Я трясу головой. — Итог: у нас есть кое-что, с чего мы можем начать. Отпечатки. — Я поворачиваюсь к Келли: — Как у нас с этим делом?
— Я собираюсь ввести их в Автоматическую систему идентификации отпечатков пальцев, когда мы вернемся в Лос-Анджелес. Там их за пару минут сравнят с миллионом отпечатков, так что придется подождать до Лос-Анджелеса.
Это сообщение, больше чем все остальное, радует собравшихся. Все может быть очень просто. Эта система — внушительное средство. Если нам повезет, то мы быстро обнаружим этих парней.
— Договорились.
— Что вы там с Джеймсом надумали, Смоуки? — спрашивает Келли.
— Да, давайте послушаем, — поддерживает ее Алан.
Оба смотрят на меня выжидающе.
Я знала, они обязательно спросят. Они всегда спрашивают. Я ехала в темном — чух-чух — поезде, и видела монстров, по крайней мере одного из них. Келли и Алан хотят знать, что я видела.
— Все это основано только на чувствах и предположениях, — говорю я.
Алан отмахивается:
— Да, да, да. Ты всегда пытаешься от нас так отделаться. Выкладывай.
Я улыбаюсь ему и откидываюсь на спинку стула. Гляжу в потолок. Закрываю глаза и пытаюсь собрать все воедино. Приблизиться, ощутить запах.
— Пока они для меня вроде амальгамы. Мне еще не удалось их разъединить. Они… умны. Очень умны. Не просто притворяются умными. Думаю, по крайней мере у одного из них высшее образование. — Я смотрю на Джеймса. — Возможно, медицинское. — Он согласно кивает. — Их действия умышленны. Все точно планируют. Они потратили много времени на изучение судебной медицины, поэтому стараются не оставлять никаких следов. Это для них исключительно важно. Джек Потрошитель — один из самых знаменитых серийных убийц. Почему? Во-первых, его так и не поймали. Они идут по его стопам в этом и во многом другом, подражают ему. Во-вторых, он дразнил полицейских, вот и они дразнят нас. В-третьих, его жертвами были проститутки, они тоже преследуют тех женщин, которые, по их разумению, являются подобиями тогдашних шлюх. Должны быть и еще параллели.
— У них есть проблема. Нарциссизм, — добавляет Джеймс.
Я киваю:
— Верно.
Чарли хмурится:
— Что вы имеете в виду?
— Попробую объяснить. Когда ты ведешь машину, ты о ней думаешь? — спрашиваю я.
— Нет, я просто кручу баранку.
— Правильно. Но для Джека-младшего со товарищи одного кручения баранки недостаточно. Им необходимо восторгаться своим умением водить машину. Восхищаться, насколько они замечательны и искусны. Они восторгаются тем, что делают, они любуются собой во время процесса… — Я пожимаю плечами. — Если ты тратишь время на любование своей способностью вести машину, то у тебя меньше остается времени на то, чтобы следить за дорогой.
— Отсюда и отпечатки на кровати, — заключает Джеймс. — И это вовсе не гребаная мелочь. Тут уже тебе не волосики или нитки. Тут отпечатки пальцев. Пять отпечатков. Слишком были заняты: восхищались, какие они умные.
— И попались, — добавляет Чарли.
— Знаете, когда я сказала, что они вроде амальгамы, я была не совсем права. — Я раздумываю, закусив губу. — Есть некий Джек-младший. Полагаю, это один человек. Слишком важно, чтобы делиться. — Я смотрю на Джеймса: — Ты согласен?
— Угу.
— Тогда кто такой второй тип? — спрашивает Алан.
— Может быть, ученик? — Я качаю головой. — Пока плохо себе представляю. Но убеждена, что Джек-младший, кем бы он ни был, главный.
— Это напоминает старые «двойные команды», — говорит Келли.
— Ну да. Итак, они умны, точны, страдают нарциссизмом. Но самое опасное в них — это стремление совершить преступление. У них нет проблемы решиться или не решиться. Это для нас плохо, потому что означает, что они не будут ничего усложнять. Все будет четко и ясно. Постучать в дверь, ворваться, закрыть дверь, подчинить себе жертву. А, Б, В, Г. Как правило, такое обычным убийцам несвойственно. Вполне возможно, один из них служил в армии или органах правопорядка. Там, где обучают беспрекословно подчиняться другому человеку.
— Их страсть к насилию и убийству вполне реальна, — замечает Джеймс.
— Разве это не само собой разумеется? — спрашивает Дженни.
Я качаю головой:
— Нет. Иногда случается, что некто пытается выдать обычное убийство за серийное. Но то, что они сделали с Энни, как они это сделали… Это реально.
— У них двойственная цель в смысле жертв, — замечает Джеймс.
Келли хмурится. Вздыхает.
— Ты хочешь сказать, что они нацеливаются не только на женщин, но и на нас, — уточняет она.
Джеймс кивает:
— Точно. В данном случае выбор жертвы был не случайным. Даже логичным. Энни Кинг устраивала их по двум параметрам: она содержала веб-сайт для взрослых и она была подругой агента ФБР. Они здорово постарались, чтобы привлечь твое внимание, Смоуки.
— Ну, привлекли. — Я сижу и прокручиваю все в голове. — Пока приблизительно все. Давайте не забывать самое важное — того, что мы уже знаем об этих мерзавцах.
— Что именно? — спрашивает Лео.
— Что они пойдут на убийство снова. И будут продолжать, пока мы их не поймаем.
Я попросила Дженни подбросить меня в больницу, чтобы навестить Бонни, пока другие выполняют мои задания.
Мы подходим к дверям ее палаты и видим, что коп, охраняющий ее, держит в руках большой пакет.
— Это доставили для вас, агент Барретт.
Я сразу чувствую беспокойство. Нет никакого резона ни для кого доставлять мне почту именно сюда. Я выхватываю пакет из рук полицейского. На конверте печатные буквы черными чернилами в одну линию: ВНИМАНИЕ: «АГЕНТУ БАРРЕТТ».
Дженни оторопело смотрит на копа:
— Милостивый Боже, Джим! Где твоя голова?
Она попадает в точку. Джим соображает туго. Я вижу, когда до него доходит, потому что его лицо сереет.
— Ох… черт!
Надо отдать ему справедливость: сообразив, от кого пакет, он выхватывает из кобуры пистолет и распахивает дверь в палату. Я вхожу сразу за ним и испытываю потрясающее облегчение, когда вижу, что Бонни спокойно спит. Я жестом прошу полицейского выйти вслед за мной. Оказавшись в коридоре, Джим говорит:
— Неужели пакет от убийцы?
— Похоже, — говорю я.
У меня нет сил язвить. Голос звучит устало. Зато у Дженни нет таких проблем. Она тычет Джима в грудь пальцем с такой силой, что он морщится.
— Твою мать! Самое обидное: я ведь знаю, что ты хороший коп. Знаешь, откуда я знаю, что ты хороший коп? Потому что я специально затребовала тебя для этой работы, надеясь, что ты будешь чем-то большим, чем просто теплым телом у дверей. — Дженни не просто сердита, она пышет гневом.
Джим принимает выволочку смиренно.
— Вы правы, детектив Чанг, мне нет прощения. Этот пакет принесла дежурная медсестра. Я увидел имя агента Барретт, но ни о чем не догадался. Снова взялся за газету. — Он настолько в этот момент похож на побитую собаку, что я почти жалею его. Почти. — Черт! Я позволил себе успокоиться! Как самый зеленый новичок! Черт, черт, черт!
Теперь, когда он так безжалостно порицает себя, Дженни тоже начинает испытывать к нему некоторое сочувствие. Старается говорить более мягче.
— Ты хороший коп, Джим. Я тебя знаю. Ты будешь помнить эту свою промашку до самой смерти, и это правильно. Думаю, ты такой ошибки не повторишь. — Она вздыхает. — Кроме того, основную свою миссию здесь ты выполнил. С ребенком ничего не случилось.
— Спасибо, лейтенант, но от этого мне не легче.
— Давно пакет доставили?
Он секунду думает.
— Часа полтора назад. Да. Дежурная сестра принесла его мне и сказала, что его доставил какой-то парень. Она решила, что я смогу передать его вам.
— Иди и узнай поподробнее. Как передал, как выглядел, абсолютно все.
— Слушаюсь, мэм.
Джим кидается к дежурной, а я смотрю на конверт.
— Давай заглянем внутрь.
Я открываю конверт. Достаю соединенные скрепкой листки. Читаю: «Привет, агент Барретт!» Этого мне достаточно.
— Это от него. От них.
— Черт!
Мои ладони слегка увлажняются от волнения. Я знаю, мне следует прочесть письмо, но я с ужасом думаю об очередных откровениях преступника. Вздыхаю и принимаюсь читать.
Привет, агент Барретт!
К этому времени, полагаю, вы уже влезли в самую гущу этого дела. Вы и ваша команда. Как вам понравился видеофильм, который я для вас снял? Думаю, мне удалось очень удачно подобрать музыку.
Как поживает маленькая Бонни? Она кричит и плачет или просто молчит? Иногда я об этом думаю. Передавайте ей от меня привет.
Мои мысли по большей части посвящены вам. Как заживают раны, агент Барретт? Все еще спите голой? А слева от кровати на столике лежит пачка сигарет? Я там побывал, и должен заметить, вы во сне довольно громко разговариваете.
— Вот скот, — шепчет Дженни.
Я передаю ей листочки:
— Подержи секунду.
Она берет листки. Я бегу к ближайшему мусорному баку, где меня выворачивает наизнанку. Он побывал в моем доме! Смотрел, как я сплю! Меня пронзает ужас, следом тошнотворное осознание вмешательства. Затем приходит ярость. За ней все еще гнездится ужас. В голове только одна мысль, она голосит: «Это может случиться снова!» Все мое тело трясется, я бью кулаком по мусорному баку. Вытираю рот тыльной стороной ладони и возвращаюсь к Дженни.
— Ты в порядке?
— Нет. Но давай закончим.
Она возвращает мне листки. Они дрожат в моей руке, но я продолжаю читать.
Мэттью и Алекса, какой кошмар! Вы одна среди призраков. Смотрите на свое обезображенное лицо в зеркало. Так печально.
Мне думается, что со шрамами вы красивее, хотя, наверное, вы в это не верите. Я могу вас ободрить, агент Барретт, хоть разок, для разнообразия. Шрамы не печать позора. Они следы выживания.
Вас, наверное, удивляет, что я протягиваю вам руку помощи. Не обольщайтесь: это только для того, чтобы игра стала занимательнее. В мире полно людей, которые могли бы неплохо за мной поохотиться, но вы… Мне кажется, вы лучшая из них.
Я приложил много усилий для того, чтобы вернуть вас в игру, осталось только одно, лишь одна рана, на которую нужно наложить швы.
Охотнику требуется оружие, агент Барретт, а вы не смеете к своему прикоснуться. Это нужно исправить, восстановить баланс в игре. Пожалуйста, воспользуйтесь прилагаемой к данному письму информацией, которая может помочь вам справиться с вашими трудностями. Она может оставить свой собственный шрам, когда вы ее прочтете, но помните: шрам всегда лучше, чем незаживающая, открытая рана.
Из ада,
Джек-младший
Я переворачиваю страницу. Смысл изложенного доходит до меня практически сразу. Все вокруг меня затихает и замедляется. Я вижу, что Дженни говорит со мной, но слов не слышу.
Мне становится холодно. Зубы стучат, я начинаю дрожать, мир клонится куда-то в сторону. Сердце колотится все быстрее и быстрее, затем внезапно возвращается звук и кажется мне ударом грома. Но мне все еще так холодно.
— Смоуки! Господи… Доктора!
Я слышу ее, но говорить не могу. Не могу перестать стучать зубами. Вижу, как подходит доктор. Он щупает мне лоб, смотрит в глаза.
— У нее тут шок по полной программе, — говорит он. — Положите ее. Ноги повыше. Сестра!
Дженни наклоняется надо мной:
— Смоуки! Скажи что-нибудь.
Мне очень жаль, но не могу, Дженни. Я застыла, весь мир застыл, солнце тоже застыло. Везде смерть, все уже умерли или умирают.
Потому что он прав. Я прочитала документ, приложенный к письму.
В нем подчеркнуты строчки:
«Баллистической проверкой установлено, что пуля, извлеченная из тела Алексы Барретт, выпущена из пистолета агента Барретт».
Да, я застрелила собственную дочь.
Я слышу странный звук, он меня удивляет, пока я не догадываюсь, что сама его издаю. Это рев, он начинается глубоко в горле и поднимается октава за октавой. Кажется, что он длится вечно.
И вдруг наступает тьма. Слава Богу.
Я прихожу в себя на больничной койке, около меня сидит Келли. Больше никого в палате нет. Видя лицо Келли, я понимаю, почему она здесь.
— Ты знала, не так ли?
— Да, милая, — говорит она, — я знала.
Я отворачиваюсь от нее. Я не чувствовала себя такой опустошенной, такой безжизненной с того момента, когда я очнулась в палате после ночной встречи с Сэндсом.
— Почему ты мне не сказала?
Не знаю, чувствуется ли в моем голосе гнев. Да мне и наплевать.
— Доктор Хиллстед попросил меня не говорить. Он не считал, что ты к этому готова. И я согласилась. Я и сейчас так считаю.
— В самом деле? Ты думаешь, что знаешь так чертовски много насчет меня? — Голос звучит резко. Я сама слышу в нем злость и яд.
Керри даже не морщится.
— Я знаю одно: ты до сих пор жива. Ты не сунула дуло пистолета в рот и не спустила курок. Так что я ни о чем не жалею, лапонька. — Следующую фразу она говорит почти шепотом: — Это не значит, что мне не больно, Смоуки. Ты же знаешь, как я любила Алексу.
Я смотрю на нее, и злость уходит.
— Я не виню тебя. И его. И может быть, он в конечном итоге прав.
— Что ты этим хочешь сказать, милая?
Я пожимаю плечами. Я устала, как же я устала!
— Потому что теперь я все точно помню. И все равно не хочу умирать. — Меня пронзает боль, я корчусь. — Понимаешь, жизнелюбие кажется мне предательством. Мне представляется, что если я хочу жить, значит, я недостаточно их любила.
Я смотрю на нее и вижу, какое ужасное впечатление произвели на нее мои слова. Моя Келли, моя никогда не унывающая королева скорости выглядит так, будто я ударила ее по лицу. Или, может быть, по сердцу.
— Что ж, — говорит она после длинной паузы, — это совсем не так. Продолжать жить, хотя они умерли, вовсе не значит, что ты их не любила, Смоуки. Это только означает, что они умерли, а ты нет.
Я запоминаю ее слова, чтобы потом над ними подумать, я ощущаю, что в них есть смысл.
— Смешно, правда? Я всегда могла из пистолета попасть туда, куда хотела. Мне это дано от природы. Я помню, что целилась ему в голову, но он оказался чертовски ловким. Я никогда не видела, чтобы кто-то двигался так быстро. Он выхватил Алексу из кровати и выставил перед собой. Пуля попала в нее. Когда это случилось, она смотрела мне прямо в глаза. — По моему лицу пробегает судорога. — Знаешь, он даже удивился. После всего, что он сделал, он удивился, вроде как подумал, что зашел слишком далеко. И тут я его застрелила.
— Ты эту часть помнишь, Смоуки?
Я хмурюсь:
— Что ты имеешь в виду?
Келли улыбается. Улыбка у нее печальная.
— Ты не просто застрелила его, лапонька. Ты изрешетила его пулями. Ты всадила в него четыре обоймы и как раз вставляла новую, когда я появилась и остановила тебя.
И снова я оказываюсь там и вспоминаю.
Он изнасиловал меня, изрезал мое тело. Мэтт уже был мертв. Я качалась на волнах боли, то теряла сознание, то приходила в себя. Все казалось немного сюрреалистичным. Я находилась как будто под действием наркотиков. Я ощущала, что должна что-то срочно сделать. Но все ощущения были где-то далеко. Доходили до меня как через марлю. Чтобы добраться туда, мне нужно было пройти через сироп.
Сэндс наклонился. Я почувствовала его дыхание на щеке. Неестественно горячее. Потом что-то потекло по шее и прилипло к груди. Поняв, что это его слюна, я вздрогнула всем телом. От головы до самых пяток.
— Теперь я собираюсь развязать тебе руки и ноги, сладкая моя Смоуки, — прошептал он мне на ухо. — Я хочу, чтобы перед смертью ты коснулась моего лица.
Я скосила на него глаза и потеряла ощущение времени. Очнувшись, я почувствовала, что он развязывает мне запястья. Снова нырнула во тьму, опять всплыла. Он развязывает мне ноги. Свет — тень, тень — свет.
Когда я вновь пришла в себя, он лежал рядом, плотно прижавшись ко мне. Он был голый, я чувствовала его возбуждение. Левую руку он запустил в мои волосы, правую, с ножом, положил мне на живот. И снова это дыхание, горячее и кислое.
— Пора уходить, милая Смоуки, — шептал Сэндс. — Я знаю, ты устала. Ты должна сделать еще одну вещь, перед тем как уснуть. — Его дыхание начало учащаться. Эрегированный член зашевелился, я почувствовала тычки в бок. — Коснись моего лица.
Он был прав, я очень устала. Чертовски устала. Я хотела погрузиться во тьму, чтобы все кончилось раз и навсегда. Я почувствовала, как поднимается моя рука, чтобы выполнить его последнее требование, и тут раздался крик:
— МАМА!
Я услышала крик Алексы. Крик, полный ужаса.
Он подействовал на меня как увесистая оплеуха.
— Он сказал нам, что Алекса мертва, — шепчу я Келли. — Сказал, что убил ее первой. Я услышала ее крик и поняла, что он займется ею после того, как разделается со мной.
Я вспоминаю и сжимаю кулак, я чувствую, как мое тело дрожит от злости и ужаса.
Мне показалось, будто внутри меня взорвалась бомба. Я не просто очнулась, я именно взорвалась. Дракон выполз из пещеры и встал на дыбы.
Я ударила Сэндса по лицу и услышала, как хрустнул его нос под ребром ладони. Он зарычал, но я уже вскочила с постели и рванулась к ночному столику, где лежал мой пистолет. Но Сэндс был по-звериному быстр. Ни секунды на размышления. Он скатился с кровати и рванулся из спальни. Я услышала его топот по деревянным плитам коридора: он бежал к Алексе.
Тут я начала кричать. Мне показалось, что я горю. Все стало раскаленным добела, адреналин сжигал меня, и интенсивность его огня была потрясающей. Время изменилось. Оно не замедлилось, как раз наоборот. Оно ускорилось. Стало быстрее мысли.
Я схватила пистолет и не столько побежала по коридору, сколько телепортировала себя. Только он открыл дверь, как я оказалась в комнате и увидела дочь. На кровати. Кляп валялся около рта. «Умница», — помнится, подумала я.
— МАМА! — снова взвизгнула она — глаза расширены, щечки красные, слезы потоками.
И тогда я тоже стала зверем. Без всяких сомнений подняла пистолет и прицелилась ему в голову…
Ужас. Ужас, ужас, ужас, длящийся вечно, нескончаемый ад на земле.
Затем я услышала свой крик. Крик, длящийся вечно, нескончаемый крик, ад на земле. Я выстрелила в Сэндса. Снова выстрелила. Я не собираюсь прекращать стрельбу, пока есть патроны. И тут…
— О Господи, Келли! — Мои глаза наполняются слезами. — Господи, Господи, прости меня!
Она берет меня за руку, качает головой.
— Ты не виновата, Смоуки. — Она сжимает мою руку. Почти до боли. — Честно. Ты тогда ничего не соображала.
Нет, я помню, как Келли ворвалась в дом, как увидела ее с пистолетом в руках. Я помню, как она приближалась ко мне с особой осторожностью, как просила положить пистолет на пол. Помню, как я кричала на нее. Как она приближалась ко мне. Я знала, что она хочет забрать у меня пистолет, и еще я знала, что не могу ей этого позволить. Мне еще нужно было приложить дуло к виску, выстрелить и умереть. Я заслужила смерть, потому что убила своего ребенка. Поэтому я сделала, как мне тогда казалось, единственно разумную вещь. Я направила пистолет на Келли и выстрелила.
Мне просто повезло, что кончились патроны. Думая об этом сейчас, я вспоминаю, что она даже не замедлила движения, продолжала двигаться ко мне, пока не подошла достаточно близко, чтобы забрать у меня пистолет и отбросить его в сторону. Что было после этого, я практически не помню.
— Я могла тебя убить, — шепчу я.
— Да нет. — Она снова улыбается. Улыбка по-прежнему печальная, но сквозь нее уже проглядывает та задорная Келли, которую я знаю. — Ты целилась мне в ногу.
— Келли, — я говорю это с укоризной, хотя и мягкой, — я все помню.
Я не целилась ей в ногу, я целилась ей в сердце.
Она наклоняется вперед и смотрит мне прямо в глаза:
— Смоуки, я доверяю тебе больше, чем доверяю кому-либо в этом мире. В этом смысле ничего не изменилось. Не знаю, что еще могу тебе сказать. Разве что я никогда больше не буду разговаривать с тобой на эту тему.
Я закрываю глаза.
— Кто знает!
Молчание.
— Я. Команда. Заместитель директора Джонс. Доктор Хиллстед. Больше никто. Джонс об этом позаботился.
«Вранье, — думаю я. — Они знают».
— Пока ты была в обмороке… Кстати, почти два часа.
Я чувствую, что она не все мне сказала.
— И что?
— Ну… тебе надо знать. Доктор Хиллстед знает о твоей реакции на это известие. Он, Дженни и остальные члены команды.
— Ты не сказала Джонсу?
Она отрицательно покачала головой.
— Почему?
Келли отпускает мою руку. Она выглядит смущенной, что для нее необычно. Встает и принимается ходить по палате.
— Я боюсь — мы все боимся, что, если расскажем, он все прихлопнет. Решит, что ты никогда не сможешь вернуться к работе. Вообще никогда. Мы знаем, ты и сама можешь принять такое решение. Но мы хотим, чтобы у тебя был выбор.
— Все согласились?
Она поколебалась.
— Все, кроме Джеймса. Он сказал, что сначала хочет поговорить с тобой.
Я закрываю глаза.
— Ладно. Пришли его. Пока я не знаю, как поступлю, Келли. Одно знаю точно: хочу вернуться домой. Хочу забрать Бонни, уехать домой и постараться во всем разобраться. Мне нужно утрясти все в голове раз и навсегда, или мне конец. Вы можете тут возиться с отпечатками и всем остальным. Мне нужно домой.
Она смотрит на пол, затем поднимает глаза на меня:
— Я понимаю. Приведу все в действие.
Она идет к двери. Останавливается и поворачивается ко мне:
— Есть еще одно, о чем тебе стоит подумать, лапонька. Ты знаешь оружие лучше, чем все, с кем мне приходилось встречаться. Возможно, когда ты навела на меня пистолет и нажала на курок, ты знала, что обойма пустая. — Она подмигивает и уходит.
— Возможно, — шепчу я сама себе.
Но я так не думаю.
Я думаю, что в тот момент я нажала на курок, потому что хотела, чтобы весь мир умер.
Джеймс входит и закрывает за собой дверь. Садится на стул рядом с кроватью. Молчит, и я не могу понять, о чем он думает. Впрочем, как всегда.
— Келли сказала, что ты хотел поговорить со мной, прежде чем решить, крысятничать насчет меня Джонсу или нет.
Он отвечает не сразу. Сидит и смотрит на меня. Очень утомительно.
— Так как?
Он поджимает губы.
— Вопреки тому, что́ ты скорее всего думаешь, я не возражаю против того, чтобы ты полностью вернулась к работе, Смоуки. Честно. Ты хорошо выполняешь свои обязанности, а для меня компетенция — главное.
— И что?
— Меня смущает то, что ты только на полпути. — Он жестом показывает на мое тело, распростертое на больничной койке. — Вот это, к примеру. Ты опасна, потому что ненадежна.
— Да чтоб ты сдох.
Он игнорирует мой выпад.
— Это правда. Подумай хорошенько. Когда мы с тобой были в квартире Энни Кинг, я видел старую Смоуки. Компетентную. И все остальные тоже. Келли и Алан уже снова начали на тебя полагаться. Вместе мы нашли улики, которые иначе бы были утеряны. Но хватило одного письма, и ты с копыт долой.
— Тут немного сложнее, Джеймс.
Он пожимает плечами:
— Только не в свете того, что действительно имеет значение. Или ты возвращаешься полностью, или совсем не возвращаешься. Потому что, если ты вернешься в таком виде, ты будешь для нас грузом. Теперь я скажу, на что готов согласиться.
— Валяй.
— Или ты возвращаешься в полном порядке, или ты, черт побери, держишься от нас подальше. Если ты возвращаешься в таком перекрученном состоянии, я иду прямиком к заместителю директора Джонсу, а если он не согласится с моими доводами, буду лезть выше, пока кто-нибудь не прислушается и не отправит тебя пастись на лужок.
Меня охватывает дикая ярость.
— Ну и наглый же ты урод.
Но его ничем не пробьешь.
— Так обстоят дела. Смоуки, я доверяю тебе. Если ты дашь мне слово, я знаю, что ты его сдержишь. Вот чего я хочу. Возвращайся в порядке или не возвращайся совсем. И это не подлежит обсуждению.
Я смотрю на него. И не нахожу в нем ни капли жалости.
«Да и не так много он просит, — неожиданно понимаю я. — Его доводы вполне резонны».
Но все равно я его ненавижу.
— Я даю тебе слово. Теперь убирайся отсюда к такой-то матери.
Он встает и уходит, даже не оглянувшись.
Мы вылетаем рано утром и во время перелета молчим. Бонни сидит рядом со мной, держит меня за руку и смотрит прямо перед собой. Келли сообщила мне, что к моему дому будут приставлены два агента. Я не думаю, что убийца нагрянет ко мне сейчас, но безмерно рада охране. Еще Келли сказала, что идентифицировать отпечатки пальцев удалось. Да, действительно счастливый денек.
Я вся на нервах. Настоящий клубок боли и паники. Меня терзают не эмоции, а реальность. И эта реальность — Бонни. Она усугубляет мое смятение, поворачивая ко мне голову и открыто глядя мне в лицо. Она несколько секунд разглядывает меня, затем возвращается к неподвижности, к взгляду, которому тысяча лет.
Я сжимаю пальцы в кулак и закрываю глаза.
Материнство страшит меня. Потому что именно об этом в данном случае и идет речь. У Бонни никого нет, кроме меня, а впереди мили и мили. Мили, наполненные школьными занятиями, рождественскими утрами, профилактическими прививками, понуканиями типа «Ешь овощи» и «Чтоб дома в десять», уроками автовождения, и так далее и тому подобное. Все те замечательные банальности, большие и маленькие, которые входят в понятие «ответственность за жизнь другого человека».
У меня была на этот счет система. Вот только дело в том, что тогда речь шла не только о материнстве, речь шла о родительской ответственности. У меня был Мэтт. Мы перекидывались проблемами, спорили по поводу того, что лучше всего для Алексы, любили ее вместе. Быть родителем очень часто означает не иметь уверенности в том, что ты все делаешь так, как надо, и испытывать облегчение оттого, что есть с кем разделить вину.
У Бонни теперь только я. И больше никого. Заговорит ли она когда-нибудь? Найдет ли новых друзей? Бойфренда? Будет ли она счастлива?
Я осознаю: паника моя проистекает из того, что я ничего не знаю о девочке. Я не знаю, хорошо ли она училась. Я не знаю, какие передачи она любила смотреть по телевизору или что предпочитала на завтрак. Я не знаю ничего.
Страх все растет и растет, я мысленно что-то бормочу, и мне ужасно хочется открыть боковой люк, выпрыгнуть и лететь, крича, кувыркаясь, рыдая и…
И тут в моей голове звучит голос Мэтта. Мягкий, низкий, успокаивающий. «Ш-ш-ш, детка. Дорога начинается с первого шага, и ты его уже сделала».
«Что сделала?» — мысленно скулю я в ответ.
Я чувствую, как он улыбается. «Ты ее взяла. Она принадлежит тебе. Что бы потом ни случилось, как бы ни было трудно, ты ее взяла, и этого у тебя никогда не отнять. Это первое правило мамы, и ты его выполнила. Все остальное придет само собой».
Мое сердце сжимается.
Первое правило мамы…
У Алексы были проблемы. Она вовсе не была идеальным ребенком. Ей постоянно нужна была поддержка, уверенность, что ее любят. В такие моменты я всегда говорила ей одно и то же. Я заключала ее в объятия, прикасалась губами к волосам и шептала:
— Знаешь, первое правило мамы, солнышко?
Она знала, но всегда отвечала одинаково:
— Нет, мамочка. Что это за первое правило мамы?
— Что ты моя, что я от тебя никогда не откажусь. Что бы ни случилось, какие бы трудности нас ни ожидали, даже если…
— …ветер перестанет дуть, солнце перестанет светить и звезды перестанут сиять, — заканчивала она.
Это все, что мне нужно было сделать, и она расслаблялась и успокаивалась.
Первое правило мамы.
Я могу начать с этого.
Паника проходит.
На время.
Мы выходим из самолета. Бонни идет за мной.
Охранники провожают нас до дома, всю дорогу едут за нашей машиной. На улице прохладно, небольшой туман. Шоссе только начало заполняться машинами, скорость невысокая. Машины напоминают мне муравьев, дожидающихся солнца, чтобы согреться.
В машине тишина. Бонни не говорит, я тоже, занятая своими беспокойными мыслями.
Я много думаю об Алексе. Мне до вчерашнего дня и в голову не приходило, как мало я думала о ней после ее смерти. Она стала для меня… чем-то неясным. Мутное лицо на расстоянии. Я теперь понимаю, что в моих снах про Сэндса она и была той туманной фигурой. Письмо от Джека-младшего и воспоминания сделали ее ясной и четкой.
Теперь она представляется мне ослепительной, живой, болезненной красотой. Воспоминания о ней как симфония, которую включили слишком громко. Болят уши, но нет сил перестать слушать.
Это симфония о материнстве, о самоотверженной, безоглядной любви, о любви всем существом. Это симфония о страсти, способной затмить солнце. О бездонной надежде и безумном счастье.
Господи, как же я ее любила! Больше, чем любила себя, больше, чем любила Мэтта.
Я знаю, почему ее лицо так расплывалось во сне. Потому что мир без нее невыносим.
Но вот она я, все выношу. Но что-то надорвалось во мне, и эта рана никогда не заживет.
И я рада.
Потому что я хочу чувствовать эту боль вечно.
Когда мы через двадцать минут подъезжаем к дому и выходим из машины, агенты молча кивают мне, давая понять, что они тут, при исполнении.
— Подожди секундочку, солнышко, — говорю я Бонни.
Подхожу к их машине. Стекло со стороны водителя опушено. Я улыбаюсь, узнав одного из агентов. Дик Кинан. Он был моим наставником в Квонтико, когда я училась в академии. Ему уже за сорок, и он решил закончить свою карьеру работой «на земле». Он крупный мужчина, старожил ФБР, у него короткая стрижка и все такое прочее. Он любитель шуток и отменный стрелок.
— Кто тебе дал это задание, Дик? — спрашиваю я.
Он улыбается:
— Заместитель директора Джонс.
Я киваю. Само собой.
— Кто это с тобой?
Второй полицейский моложе Дика и меня. Новичок, с трудом верящий своему счастью — он настоящий агент ФБР. С удовольствием думает о перспективе день за днем сидеть в машине и ничего не делать.
— Ганнибал Шантц, — говорит он и протягивает мне через окно руку для приветствия.
— Ганнибал, надо же! — ухмыляюсь я и жму его руку.
Он пожимает плечами. Я вижу, что у парня хороший характер. Невозможно вывести его из себя, немыслимо не любить.
Я обращаюсь к Кинану:
— Тебе рассказали, в чем дело, Дик?
Немного напряженный кивок.
— Да. Маленькая девочка. Да, я знаю, каким образом она у тебя оказалась.
— Хорошо. Давай разберемся с приоритетами: она главная твоя ответственность. Понял? Если придется выбирать, ехать за ней или за мной, я хочу, чтобы ты ехал за ней.
— Понятно.
— Спасибо. Приятно было познакомиться, Ганнибал.
Я успокоенная ухожу к Бонни, которая ждет меня около дома.
Пока я ехала в машине, у меня было время подумать, почему я после всего, что случилось, не поменяла местожительство. Я поняла, что осталась в этом доме из-за упрямства. Или глупости. Но как бы там ни было, этот дом олицетворяет основную черту моего характера. Отказаться от него — все равно что отказаться от себя. Без него мне точно никогда не собрать себя в единое целое.
Я знаю, будут призраки. Но я никуда не уеду.
Мы на кухне. Я спрашиваю Бонни без всяких предварительных раздумий:
— Есть хочешь, солнышко?
Она смотрит на меня и кивает.
Я довольна и тоже киваю в ответ. Первое правило мамы: люби своего ребенка. Второе правило мамы: накорми своего ребенка.
— Давай посмотрим, что у нас в холодильнике.
Она идет за мной, я открываю холодильник, заглядываю внутрь. «Научи их охотиться», — думаю я и с трудом сдерживаю истерический смех. Ситуация в холодильнике удручающая. Остатки арахисового масла в банке и молоко, которое забыло про свой срок годности.
— Прости, детка. Похоже, придется съездить в магазин.
Я тру глаза и тихо вздыхаю: «Господи, как же я устала!» Но существует родительский принцип. Это даже не правило — закон природы. Он гласит: «Дети — ваши, вы за них в ответе». Что ж, скверно, что вы устали, но что поделать, если они не умеют водить машину и у них нет денег.
Ладно, проехали. Я смотрю на Бонни и улыбаюсь:
— Давай съездим и все купим.
Она отвечает мне прямым взглядом, потом улыбается и кивает головой.
Вот так.
Я хватаю сумку и ключи:
— По коням!
Я велю Кинану и Шантцу оставаться у дома. Я могу сама о себе позаботиться, кроме того, мне куда важнее знать, что никто не будет меня ждать с ножом в доме, когда мы вернемся.
Мы движемся вдоль полок супермаркета «У Ральфа».
— Показывай, солнышко, — говорю я Бонни. — Я не знаю, что ты любишь.
Я толкаю тележку и иду за Бонни, которая медленно и внимательно оглядывает полки. Каждый раз, когда она показывает пальцем, я хватаю упаковку и смотрю на этикетку, чтобы запомнить. Слышу громкий низкий голос у себя в голове. «Макароны с сыром, — гудит голос. — Спагетти с мясным соусом — без грибов. Ни за что, под страхом смерти. „Фритос“, острые и сочные». Пищевые заповеди. Ключики к Бонни: очень важно.
Мне кажется, что внутри у меня начинает двигаться что-то заржавевшее и пропыленное, одно скрипучее колесико цепляется за другое. Любовь, кров, макароны и сыр. Это все естественно и правильно.
«Как езда на велосипеде, детка», — слышу я голос Мэтта.
— Может быть, — бормочу я в ответ.
Я так увлекаюсь беседой с самой собой, что упускаю момент, когда Бонни останавливается, и едва не наезжаю на нее тележкой и слабо улыбаюсь:
— Прости, солнышко. Мы все взяли?
Она улыбается и кивает. Все сделано.
— Тогда поедем домой и поедим.
«Проблема не в умении ездить на велосипеде, — внезапно осознаю я. — Дело в том, что изменился путь, по которому едет этот велосипед. Любовь, кров, макароны, сыр. Разумеется. Но есть еще немой ребенок и новоиспеченная мамаша, которая напугана, разговаривает сама с собой и вообще малость не в себе».
Я разговариваю по телефону с женой Алана и одновременно наблюдаю, как Бонни с жадностью поглощает макароны. «Дети становятся прагматиками, когда речь заходит о еде», — думаю я. Я знаю, что небо падает, но, послушайте, есть-то все равно надо!
— Я так тебе благодарна, Элайна. Алан рассказал мне про ваши дела, и я никогда бы…
Она перебивает меня:
— Пожалуйста, прекрати, Смоуки. — У нее мягкий укоряющий голос. Он заставляет меня подумать о Мэтте. — Тебе нужно время, чтобы со всем разобраться, а маленькой девочке нужен присмотр, когда тебя нет дома. Это же временно. — Я молчу, в горле застрял комок. Кажется, она это чувствует, такой уж она человек. — У тебя все образуется, Смоуки. Ты сделаешь для нее все, что сможешь. Ты была замечательной мамой для Алексы. И с Бонни у тебя все получится.
При этих словах на меня набегает тьма скорби и благодарности. Я откашливаюсь и хрипло говорю:
— Спасибо.
— Никаких проблем. Позвони, когда тебе понадобится моя помощь.
Не дождавшись ответа, она вешает трубку. Элайна всегда умеет поставить себя на место другого. Она согласна присмотреть за Бонни, если мне понадобится отлучиться. Без своих колебаний и моих просьб.
«Ты не одна, детка», — шепчет Мэтт.
— Может, да, — шепчу я. — Может, и нет.
Звонит телефон, прерывая мой разговор с призраком.
— Привет, лапонька, — говорит Келли. — Маленькая новость, с которой я бы хотела тебя познакомить.
Мое сердце сжимается. Что еще?
— Рассказывай, — прошу я.
— В офисе доктора Хиллстеда нашли «жучки».
Я хмурюсь:
— И что?
— Вспомни письмо Джека-младшего, лапонька. Тебя не заинтересовало, откуда он все узнал?
Молчание. Меня как обухом по голове ударили. «Нет, — соображаю я. — Меня это не заинтересовало».
— Ты умница, Келли. Я об этом не подумала. Господи! — У меня все в голове перепуталось. — Как же ему это удалось?
— Ты не расстраивайся. Столько всего случилось. Я тоже об этом не подумала. Можешь поблагодарить Джеймса, это ему пришло в голову. — Она делает паузу. — Матерь Божья, неужели я действительно сказала «поблагодарить» и «Джеймса» в одном предложении?
Я отчетливо представляю, как она театрально вздрагивает.
— Гони подробности, Келли, — говорю я. Тон резкий и нетерпеливый. В данный момент юмор меня не волнует, и я слишком устала, чтобы извиняться.
— Он установил два «жучка» в кабинете доктора Хиллстеда, вполне функциональные, но не более. — Она дает понять, что «жучки» самые обычные, без особых примет и, следовательно, никуда нас не приведут. — Оба включались на расстоянии. Они вели беспроволочную передачу на миниатюрный магнитофон, спрятанный в кладовке. Джеку только нужно было узнать, на какой час назначена твоя встреча с доктором, лапонька. Он приводил «жучки» в действие, а пленку забирал позже.
Ощущение вторжения пронзает меня, как электрический заряд. «Он слушал? Слушал, как я говорю о Мэтте и Алексе? Слушал меня, когда я позволяла себе быть слабой?» Меня захлестывает ярость. Я чувствую, что готова грохнуться в обморок, меня вот-вот вырвет.
И вдруг я успокаиваюсь. Никакого ощущения вторжения, никакой ярости, лишь усталое безразличие. Прилив закончился, пляж сух и пустынен.
— Мне пора идти, Келли, — бормочу я.
— Ты в порядке, лапонька?
— Спасибо, что сказала. Теперь мне нужно идти.
Я отключаюсь и дивлюсь заполнившей меня пустоте. В ней есть что-то необыкновенное. Идеальное.
Однако в этот момент я соображаю, что Бонни уже кончила есть и смотрит на меня. Наблюдает за мной.
«Господи», — думаю я. И меня озаряет, что это именно та главная вещь, которую я должна понять раз и навсегда. Я не одна. Она здесь, она видит меня.
Дням, когда я сидела в темноте, уставившись в пустоту, или разговаривала сама с собой, — этим дням должен наступить конец.
Никому не нужна сумасшедшая мамаша.
Мы в спальне, сидим на моей постели, смотрим друг на друга.
— Как тебе здесь нравится, солнышко? Годится?
Она оглядывается, проводит ладонью по покрывалу, улыбается и кивает.
— Прекрасно. Я подумала, что тебе захочется спать здесь, рядом со мной, но если я ошибаюсь, дай мне знать, я пойму.
Кивок.
Некоторым людям может не понравиться такой подход. То, что я иду напролом. Не стану спорить. Я действую интуитивно, что-то подсказывает мне: с этим ребенком нужно быть честной.
— Хорошо. Но учти: иногда, вернее, почти всегда мне снятся кошмары. Порой я просыпаюсь от собственного крика. Я надеюсь, такого не произойдет, когда ты будешь здесь спать, но обещать не могу: от меня это не зависит. Я предупреждаю тебя на всякий случай, чтобы ты не пугалась.
Она смотрит мне в лицо. Затем скашивает глаза на фотографию, что стоит на ночном столике. На снимке Мэтт, Алекса и я. Мы все улыбаемся и не знаем, что нас подкарауливает впереди. Через некоторое время она переводит взгляд на меня и поднимает брови.
Я не сразу понимаю, что она хочет сказать, и говорю:
— Да, ночные кошмары касаются того, что случилось с ними.
Она закрывает глаза. Прикладывает руку к груди. Открывает глаза.
— Тебе тоже снятся кошмары, солнышко? Ладно. Тогда давай договоримся: мы обе не будем пугаться, если кто-то из нас закричит во сне.
Она улыбается. На мгновение все кажется мне нереальным. Я разговариваю с десятилетней девочкой не о новом платье, музыке или прогулке в парке. Я договариваюсь с ней насчет криков по ночам.
— Еще одно… У меня сейчас трудный период. Мне нужно решить, продолжать работать или нет. Моя работа — ловить преступников. Возможно, я пока не готова к этому. Ты понимаешь?
Она уверенно кивает. О да, она понимает.
— Если я решу отказаться, то мы с тобой будем думать, как жить дальше. Если же я соглашусь… я не всегда смогу быть рядом с тобой. Мне придется найти кого-нибудь, кто мог бы присматривать за тобой, когда я работаю. Я только могу обещать: если дело до этого дойдет, я постараюсь найти человека, который тебе понравится. Что ты по этому поводу думаешь?
Она осторожно кивает. Я уже начинаю понимать его без слов. «Там видно будет», — говорит этот кивок.
— Теперь последнее, солнышко. Я думаю, это самое главное, так что слушай меня внимательно, ладно? — Я беру ее за руки, чтобы она смотрела на меня. — Если ты хочешь, можешь остаться со мной. Я не брошу тебя. Никогда. Обещаю.
Впервые с той поры, как я увидела Бонни на больничной койке, я замечаю у нее признаки душевного волнения. Ее личико морщится в скорбной гримасе, а из глаз потоками начинают течь слезы. Я порывисто обнимаю ее, я укачиваю ее, пока она молча плачет. Я шепчу ей в волосы слова утешения и думаю об Энни и Алексе и о первом правиле мамы.
Мало-помалу она успокаивается, но продолжает прижиматься ко мне. Шмыганье носом постепенно сходит на нет, она немного отодвигается и утирает лицо ладонями. Наклоняет голову и смотрит на меня. Действительно смотрит. Я вздрагиваю, когда она поднимает руку к моему лицу. С огромной нежностью она проводит пальцем по шраму. Начиная со лба и кончая шеей. На ее глазах снова появляются слезы, она прижимает ладонь к моей щеке. Затем она снова крепко прижимается ко мне. Теперь не я ее, а она меня обнимает.
Странно, но, когда она это делает, мне совсем не хочется плакать. На короткий период на мою душу снисходит покой и тепло.
Я отодвигаюсь и усмехаюсь:
— Мы с тобой та еще парочка, верно?
Она в ответ искренне улыбается. Я понимаю, это ненадолго. Я знаю, что настоящая скорбь, когда она нахлынет, затопит ее. Но все равно приятно видеть ее улыбку.
— Слушай, я хочу вернуться к тому, что только что говорила. Насчет того, собираюсь я или не собираюсь дальше работать. Есть одна вещь, которую я должна сегодня сделать. Хочешь пойти со мной?
Она кивает: «Да, конечно». Я снова улыбаюсь:
— Ну что ж, тогда пошли.
Я еду к тиру в Сан-Фернандо-Вэлли. Прежде чем выйти из машины, я долго смотрю на тир, собираясь с силами. Здание чисто функциональное, краска на стенах давно облезла, а окна, наверное, не мыли испокон веку. «Как пистолет», — думаю я. Оружие может выглядеть не блестяще. Но имеет значение только одно: можно ли из него стрелять? Это потрепанное здание точно такое же. Сюда захаживают очень «серьезные» люди. Я не имею в виду энтузиастов. Я имею в виду мужчин (и женщин), которые всю свою жизнь пользуются оружием, чтобы убивать людей или охранять их покой. Вроде меня.
Я смотрю на Бонни и криво улыбаюсь.
— Готова? — спрашиваю я.
Она кивает.
— Ну что ж, тогда пошли.
Я знакома с хозяином. Он снайпер. Бывший морской пехотинец. У него теплый взгляд, но за ним прячется холод. Он видит меня и рокочет низким басом:
— Смоуки! Давненько тебя не видел!
Я улыбаюсь, показываю рукой на шрамы:
— Немного не повезло, Джаз.
Он замечает Бонни и улыбается ей. Она в ответ не улыбается.
— А это кто?
— Это Бонни.
Джаз всегда отлично разбирался в людях. Он понимает, что с Бонни не все в порядке и не утруждает себя дежурным «Привет, ласточка, как ты поживаешь?». Просто кивает и смотрит на меня, положив руки ладонями на прилавок.
— Что тебе нужно сегодня?
— Вон тот «глок». — Я показываю пальцем. — И одну обойму. И заглушки для нас обеих.
— Как же, как же. — Он вынимает пистолет из футляра и кладет рядом полную обойму. Снимает со стены заглушки для ушей и кладет на прилавок.
Руки у меня потеют.
— Мне… гм… хочется попросить тебя об одолжении, Джаз. Мне нужно, чтобы ты отнес его в тир и зарядил.
Он удивленно поднимает брови. Я чувствую, как краска стыда заливает мне щеки. Когда я снова говорю, голос мой спокоен.
— Пожалуйста, Джаз. Это испытание. Если я войду туда и не смогу взять в руку пистолет, то, по-видимому, я никогда больше не буду стрелять. А до того момента я не хочу его касаться.
Я вижу эти глаза, одновременно теплые и холодные. Они рассматривают меня. На этот раз тепло берет верх.
— Никаких проблем, Смоуки. Одну секунду.
— Спасибо. Большое спасибо. — Я хватаю заглушку и опускаюсь на корточки перед Бонни. — Там, в тире, нам нужно закрывать уши, солнышко. Когда стреляешь, звук очень громкий, без них будет больно ушам.
Она кивает и протягивает руку. Я даю ей заглушки. Она их надевает, я следую ее примеру.
— Идите за мной, — говорит Джаз.
Мы входим в тир. И я сразу ощущаю этот запах. Запах дыма и металла. Не существует ничего на него похожего. Я с облегчением вижу, что в тире никого нет.
Я жестами поясняю Бонни, что ей следует стоять у стены. Джаз смотрит на меня и вставляет обойму. Он кладет пистолет на деревянную стойку перед мишенями. На этот раз в глазах холод. Затем Джаз улыбается и уходит. Он понимает, чего я хочу.
Я оборачиваюсь к Бонни, улыбаюсь. Она не отвечает на улыбку. Только пристально смотрит на меня. Она понимает: я собираюсь совершить что-то очень важное.
Я устанавливаю мишень в виде человека. Нажимаю на кнопку и слежу, как противник удаляется от меня. Наконец он становится не больше игральной карты.
Сердце готово выскочить из груди. Я дрожу и потею.
Смотрю на «глок».
Гладкое черное орудие смерти. Одни возражают против его существования, другие находят его прекрасным. Для меня пистолет был продолжением моей руки. Пока не предал.
Это «глок» 34-го калибра, с дулом в 5,32 дюйма. Весит он около тридцати трех унций с полной обоймой. Он стреляет 9-миллиметровыми пулями, емкость обоймы — 17 пуль. Спуск курка в немодифицированном варианте — 4,5 фунта. Я знаю все эти механические данные. Я знаю их так же хорошо, как знаю свой рост и вес. Теперь вопрос в том, сможем ли мы примириться, эта черная птичка и я.
Я тяну к пистолету руку. Пот катит с меня градом. Я сжимаю зубы и тяну руку дальше. Я вижу глаза Алексы, ее округлившийся рот, когда моя пуля, пуля, выпущенная из моего пистолета, пронзает ей грудь и вынуждает замолчать навеки. Эта картинка крутится и крутится в моей голове, подобно фильму, конец которого склеили с началом. Выстрел и смерть, выстрел и смерть, выстрел и конец света.
— Черт бы тебя побрал, черт бы тебя побрал, черт бы тебя побрал!
Я не знаю, на кого я кричу: на Господа? на Джозефа Сэндса? на себя? на пистолет?
Я хватаю «глок» и стреляю. Черный металл дергается в моей руке: бам-бам-бам-бам.
Я слышу щелчок пустой обоймы. Я трясусь и плачу. «Глок» не выпал из руки. И я не грохнулась в обморок.
«Добро пожаловать назад». Мне кажется, я слышу этот шепот.
Я трясущейся рукой нажимаю кнопку, и мишень ползет ко мне. Она приближается, и то, что я вижу, наполняет меня восторгом и печалью. Десять выстрелов в голову, семь — в сердце. Я попала туда, куда хотела. Как всегда.
Я смотрю на мишень, на «глок» и снова чувствую радость и печаль. Я знаю, что стрельба теперь не будет для меня наслаждением, как было раньше. Слишком много за этим смертей. Слишком много скорби, которая не притупится никогда.
Но ничего страшного. Теперь я знаю то, что хотела узнать. Я снова могу держать пистолет. Любить его не обязательно.
Я достаю обойму, хватаю мишень и поворачиваюсь к Бонни. Она смотрит на мишень и на меня широко открытыми глазами. Затем улыбается. Я взлохмачиваю ей волосы, и мы выходим из тира. Джаз сидит на стуле, сложив руки на груди. По лицу его блуждает улыбка. В глазах только тепло, холода нет и в помине.
— Я знал, Смоуки. Это у тебя в крови, дорогая. В крови.
Я смотрю на него и киваю. Он прав.
Моя рука и пистолет. Мы снова поженились. Хотя отношения были не всегда гладкими, я понимаю, что я по ним скучала. Это часть меня. Разумеется, пистолет тоже уже не молод. Он постарел, покрылся шрамами.
Этим он расплатился за то, что я выбрала его в мужья.