На этой улице он был единственным человеком, обутым в кирзовые ботинки на тонкой резиновой подошве. Снег поскрипывал под ногами. Он не представлял себе, что всё — и дома, и трамваи, и доска с афишами — так ярко окрашено. Он шел быстро, с удовольствием ощущая, как на разгоряченном лице тают снежинки.
Навстречу шла старушка в толстом клетчатом платке. Она посмотрела на его ботинки, на белые нитяные носки, на серый ватник-телогрейку, на ушанку, отделанную серым, как скатавшийся войлок, искусственным мехом, улыбнулась понимающе и сочувственно и посмотрела вслед.
Человек в добротном коричневом пальто и мягкой шляпе вел за руку девочку лет четырех в белой козьей шубке и белом козьем капоре.
— Папа! — прозвенел ее голосок. — А я знаю, почему снег скрипит.
— Почему?
— Это микробы пищат. Когда на них наступают.
— Кто тебе это сказал?
— Я сама знаю. Нам в детском саду показывали микробов. Растопили в тазике снег, и они такие черненькие в водичке. Поэтому снег нельзя кушать…
Павел обогнал девчушку, заглянул ей в лицо, в ее серьезные глазенки и пошел дальше к трамваю.
Им было очень весело, этим парням и девушкам. Они вошли в трамвай на следующей остановке. Их было немного, но казалось, что они заполнили весь вагон. Они смеялись и громко переговаривались.
— А профессор-то Порайкошица как грохнется! — рассказывал парень в спортивном костюме и вязаной шапочке.
И все смеялись.
— А я ему говорю, что вот так же я у вас на зачете провалился.
И снова смех.
— Я ему говорю — купите сначала «снегурочки».
Хохот.
— Очки отъехали от него за двадцать метров.
Удивительно красивая, тоненькая, как лозинка, девушка смеялась до слез.
Студенты ехали на каток.
Павел нахмурился. Радость уже прошла. Сейчас нужно было все решать. Уж слишком неожиданно его выпустили.
В тюрьме было хорошо. Он был на своем месте, с ним считались. В камере было сорок два человека, и каждый знал, чего стоит он, Павел, и Павел знал каждого. Сытно кормили.
Сейчас все нужно было начинать сначала. Но что было делать? Вернуться в Чернигов, где его никто не ждал, где у него никого не было? Или попробовать пристроиться тут? Но где? И как?..
Он вышел из трамвая на площади Богдана Хмельницкого, обошел вокруг памятника, силясь рассмотреть занесенное снегом лицо гетмана, и направился по улице Свердлова к Крещатику.
Его привлекла реклама кинотеатра.
«Пойду пока в кино», — решил он.
Все действие кинокартины происходило на курортах Крыма и Кавказа, словно у людей не было никаких забот. Только купаться в море по утрам и ходить в рестораны вечером.
Павел еще долго бродил по улицам, останавливаясь перед витринами, пританцовывая, — у него мерзли ноги.
Нужно было искать ночлег. В кармане у него осталось семьдесят два рубля — семьдесят два рубля, которые он не истратил из денег, заработанных с таким трудом и таких нужных.
Он решил пойти в гостиницу позахудалей.
Он нашел такую у самого Крещатика.
Дежурный администратор, одноглазый неряшливый человек, не глядя на Павла, равнодушно сказал:
— Паспорт.
— У меня справка.
— С такими справками не принимаем, — сказал администратор, все так же не глядя на Павла, хотя Павел только потянулся к карману, чтобы вынуть эту справку.
— Куда же мне деваться?
— Куда хотите. На вокзале можете подождать, пока придет ваш поезд.
Ему было известно даже и то, что Павлу предстояло куда-то ехать.
Хотелось есть. В камере в это время все уже поужинали пшенной кашей с растительным маслом и неторопливо пили чай.
Павел остановился у киоска, выпил стакан водки, закусил теплым пирожком с начинкой из ливера, похожего на серую глину. Еще десяток пирожков ему завернули в скупо оторванный кусок бумаги, и он пошел по улице, раздумывая о том, где бы ему поесть в тепле.
Примораживало, холод схватывал коленки и покалывал пальцы.
Он вошел в парадное, присел на корточках в уголке у источающих сухое тепло батарей отопления, съел еще три пирожка.
Больше есть не хотелось.
Его разморило тепло и водка, которой он не пил уже давно.
Из какой-то квартиры доносилась музыка и незнакомая Павлу красивая песня.
Пела женщина.
Вероятно, по радио, но Павлу казалось, что поет эта женщина где-то совсем рядом, и он напрягал слух.
Внезапно песня умолкла, оборванная в середине музыкальной фразы.
Павел любил музыку.
В соседней камере сидел паренек Ващенко, по прозвищу Чуб. Он приехал в Киев, чтобы поступить в консерваторию. Но в консерваторию он не попал — влопался на довольно нелепом деле с подделкой доверенности, а уже потом выяснилось, что несколько дел такого же рода тянулось за ним еще из его родных Черновиц.
Павел вспомнил, с каким волнением слушала тюрьма песни Чуба. Особенно неизвестно кем сложенную песенку «Оксана».
Оксана, Оксана, давно мы расстались,
Но, где бы я ни был, тебя я найду,
Моею любимой была и осталась,
Оксана, Оксана, к тебе я приду.
На нашей любимой, родной Украине
Подлюгам легавым не будет житья.
Тогда, возвратившись в наш город любимый,
В предутренний час обниму я тебя.
Павел думал о том, что песенку эту сложил человек, получивший по меньшей мере лет двадцать. И единственная возможность увидеться с Оксаной состояла для него в том, чтобы на Украине не осталось «подлюг легавых».
Безнадежная это была песенка.
Безнадежная и наполненная большой тоской.
Вспомнилась Павлу надпись, какую он видел почти во всех камерах тюрем и бараках лагерей, где ему довелось побывать: «Будь проклят тот навеки, кто выдумал, что тюрьма исправит человека».
Был у них в камере адвокат по фамилии Кац, который любил порассуждать о пенитенциарной системе. О том, что без нее современное общество не может существовать.
Но Павлу думалось, что если человек осужден на небольшой срок, то он может в тюрьме исправиться, но когда впереди годы и годы, когда впереди нет никакой надежды, когда не на что рассчитывать, — человек как бы обрастает корой и уже совсем выключен из жизни.
Рассказывали, что некогда люди в тюрьмах отмечали крестиками каждый день, проведенный там, чтобы знать, сколько еще осталось. Павлу казалось это бессмысленным. Что подсчитывать, когда впереди еще так много…
Он задремал.
Ему снился зеленый крутой бережок, в прозрачной, прохладной воде хорошо видны рыбки, как магнитные стрелки, направленные головами в одну сторону, спину пригревает солнце. И вот он сошел в воду и пустил изготовленный из сосновой коры кораблик с двумя бумажными парусами и красным флажком. Кораблик поплыл, и чем дальше плыл он, тем больше увеличивался в размерах, и вместо парусов появились трубы, и он, Павел, почему-то оказался на этом пароходе, в шлюпке, подвешенной у борта…
Он проснулся и услышал, что недалеко от него кто-то шепчется. На ступеньках у перил стояли девушка и парень. В парадном было полутемно, и они его, очевидно, не заметили. Девушка говорила:
— …Я забиралась на шкаф, ложилась плашмя, на живот, и там читала. И мама даже не догадывалась, какие книги я утаскивала на шкаф. Мопассан, Золя… Я, конечно, не понимала того, о чем шла речь в этих книгах, но чувствовала, что здесь есть какая-то тайна… Там, на шкафу, я прочла почти всего Майн Рида — это был мой любимый писатель. Но вот, когда я недавно стала его перечитывать, — он мне показался таким скучным…
— Правда, — подтвердил парень. — Попробовал я перечитать «Всадника без головы»…
Который час? — подумал Павел. — Сколько я спал?
— А когда вы от этих книжек к делу перейдете? — сказал он громко и зло и добавил грязное циничное ругательство.
Девушка вздрогнула, а парень — невысокий, худощавый, в очках, из городских слабосильных студентов — медленно направился к Павлу.
— Не нужно, Алексей, — попросила девушка и схватила его за рукав. — Мне уже давно домой пора. Пойдемте.
Он неохотно взял ее под руку, и они пошли вверх по лестнице.
Что же делать? — думал Павел. — Как жить дальше?
Он съел пирожок.
Хотелось пить.
Он так и заснул на корточках.
У него затекли ноги, но вставать не хотелось.
Как же быть? — думал Павел.
Он еще долго сидел неподвижно, лениво размышляя над тем, что девушка в кинофильме совсем не похожа была на колхозницу, что у нее мягкие руки бездельницы. А парень, изображавший токаря-передовика, приехавшего отдохнуть на курорт, был больше похож на артиста, чем на токаря.
Где-то вверху щелкнула дверь, послышались шаги, и на лестнице показался парень в очках, который провожал девушку.
— Вот так бы сразу нужно было, — сказал Павел. — Только что же это ты так скоро?
— А потому так скоро, — ответил Алексей, — что еще хотел с тобой увидеться…
— Вот и увиделись.
Павел — парень едва доставал ему до плеча — нахлобучил Алексею шляпу на нос. И внезапно он почувствовал, как что-то взорвалось перед глазами, расплющенный нос забило кровью и перехватило дыхание.
— Хурр… — прорычал он и обрушил сверху кулаки, но Алексей увернулся, и сейчас же Павел ощутил такой удар под ложечку, что у него подломились ноги. Тогда он всей тяжестью, просто всем телом навалился на Алексея, упал вместе с ним на жесткий, составленный из керамической шашки пол.
Алексей не сопротивлялся. Он стукнулся затылком.
Павел поднялся на колено, сплюнул кровь.
— Сволочь, — сказал он. — Без предупреждения…
Алексей лежал неподвижно. У него свалились очки, и у них отломилась дужка.
— Вставай, — сказал Павел и приподнял Алексея за плечо.
Алексей медленно покрутил головой, нашел шляпу, потянулся к очкам, надел их, придерживая рукой за стекло с обломанной дужкой.
— Надо снегу приложить, — сказал он.
У Павла из носа падали на ватник капли крови.
— И так пройдет, — ответил Павел, запрокидывая голову.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Алексей, с трудом поднимаясь на ноги.
— Из тюрьмы вышел.
— Чего же тут сидишь?
— Негде больше. На вокзал придется пойти перебыть.
Павел подобрал пирожки, вышел на улицу, горстью зачерпнул свежего жесткого снега, провел по лицу и вытер рукавом. А затем медленно и тяжело пошел вверх по бульвару Шевченко к вокзалу.
Алексей вышел вслед за ним и повернул в противоположную сторону.
На улицах было людно, светящийся циферблат электрических часов показывал десять минут двенадцатого.
У самого вокзала Павла догнало такси. Из машины вышел Алексей.
— Подожди, — сказал он. — Поедем лучше ко мне.
— Поедем, — согласился Павел.
В машине они сидели молча, насупившись, каждый думал о своем.
— Я заплачу́, — сказал Павел, когда такси остановилось.
— Не нужно, — ответил Алексей.
В парадном у сетчатой двери лифта сидела на табурете пожилая лифтерша. Она поздоровалась с Алексеем и с недоумением посмотрела на Павла.
— Это ко мне, — сказал Алексей.
В лифте они поднялись на третий этаж. Алексей вынул из кармана ключ и открыл пухлую, обитую клеенкой дверь. В просторную переднюю, застеленную большим ковром, вышла худощавая пожилая женщина.
— Это ко мне товарищ, мама, — медленно и спокойно сказал Алексей. — Знакомьтесь.
— Марья Андреевна, — сказала женщина, протягивая Павлу руку и словно не замечая его измазанного кровью ватника и разбитого носа.
— Павел. — Он помолчал и добавил: — Сердюк.
— Здесь вы снимите куртку и шапку, — сказал Алексей, почему-то переходя на «вы», — затем умоетесь и будем ужинать.
У Павла в руках по-прежнему торчал пакет с пирожками. Он пытался засунуть его в карман ватника, но один пирожок выпал. Павел про себя чертыхнулся и задвинул его ногой под вешалку. Он оглянулся на Марью Андреевну. Она смотрела в сторону.
— …Здесь — горячая, а здесь — холодная, — сказал Алексей.
Павел крепко намылил руки, затем лицо, смыл мыло ледяной водой и посмотрел на себя в большое зеркало. Оно висело над раковиной умывальника. Выглядел он довольно нелепо. Затек левый глаз, распух нос. В тюрьме кладовщик предложил ему на выбор две гимнастерки — поношенную, так называемую «б. у.», и новую. Он выбрал новую и теперь очень пожалел об этом. Даже на Алексее она не выглядела бы слишком свободной. При попытке застегнуть воротник отлетела пуговица, а рукава кончались чуть ли не у локтей.
В большой — с четырьмя окнами — комнате, куда проводил его Алексей, стены от пола на четверть были обшиты полированным деревом, часть стены занимал плоский буфет. За стеклянными дверцами сверкала посуда. Посреди комнаты — круглый стол и легкие стулья с удивительно тонкими ножками. В одном углу — коричневое пианино, в другом — небольшой, тоже круглый полированный столик, пухлые кресла и пухлый коротенький — на двух человек — диванчик.
В комнате была Марья Андреевна и пожилая седая женщина совершенно невероятной толщины, ростом чуть ли не с Павла.
— Олимпиада Андреевна, — басом назвала она себя, протягивая Павлу сильную и жесткую руку.
— Моя тетя, — сказал Алексей.
— Выпьете водки? — спросила Марья Андреевна, когда они сели за стол.
— Да… Немного… — нерешительно ответил Павел.
— Вот на лимонной цедре, а вот на калгане, — указала Марья Андреевна на два высоких и узких хрустальных графина. — Сейчас я вам налью.
Устраиваясь удобнее у стола, Павел взялся рукой за покрытый скатертью край и вдруг с испугом почувствовал, что стол быстро и легко поворачивается, и увидел, что тарелки сидевшей слева от него Олимпиады Андреевны очутились перед ним.
— Ничего, — спокойно сказала Марья Андреевна. — Это у нас стол такой — поворачивающийся. Чтобы каждому было удобно достать то, что ему захочется. Вот так, например…
Легким движением она повернула стол и предложила Павлу:
— Намажьте себе хлеб маслом. Возьмите сардинки. Вы закусываете грибами?.. — Она еще подвинула стол. — Так вот, возьмите себе грибов…
Павел держал в руке тарелку и неловко нанизывал на вилку скользкие, упругие грибы.
— А теперь сами и водки себе налейте.
Она снова повернула стол, и перед Павлом оказались два графина с водкой и крохотная пузатая чарка. Водки налили себе Олимпиада Андреевна и Алексей, а Марья Андреевна наполнила такую же чарку минеральной водой.
— За ваше здоровье, — сказал Павел, опрокидывая чарку.
Олимпиада Андреевна сейчас же снова ее наполнила.
Перед тарелкой Павла лежало три вилки. Он выбрал поменьше, нанизал на нее рыбку, закусил. Затем снова выпил и снова прожевал рыбку.
Павел взглянул на Алексея. У того с лица не сходила широкая, некрасивая улыбка.
— Теперь попробуйте калгановки, — предложил он Павлу.
А хороша водка, — думал Павел. — Только интересно, сколько же это чарочек таких нужно выпить, чтобы опорожнить графин? И пить ими противно. Вот если бы стакан…
— Берите, пожалуйста, маслины, — предложила Марья Андреевна.
— Я не люблю маслин, — сказал Павел. Он пробовал их раз в жизни при обстоятельствах, о которых сейчас вспоминать ему не хотелось. Тогда они ему очень не понравились.
— Тогда вот, пожалуйста, язык.
За кого они меня принимают? — думал Павел. — Почему ничего не спрашивают? Что, к ним каждый вечер приходят парни с расквашенными носами?
— А сегодня Кузя, — между тем рассказывала Марья Андреевна, обращаясь к Алексею и сразу же пояснив для Павла: — (Кузя — это наш кот) сунул лапу в аквариум и размешивает там воду, словно чай. Опять хотел рыбку добыть.
Павел заметил, как Алексей посмотрел на него, а затем на Марью Андреевну и виновато улыбнулся.
— Я сегодня из тюрьмы вышел, — неожиданно и невпопад прервал ее Павел и отложил вилку.
— Очень хорошо, — рассеянно, не придавая словам своим никакого значения, ответила Марья Андреевна. — Ну что ж, будем чай пить?
Марья Андреевна и Олимпиада Андреевна быстро убрали со стола. Огромная Олимпиада Андреевна двигалась удивительно легко.
Вот уж кто похож на воздушный шар, — подумал Павел.
На столе появились вазочки с вареньем, стаканы, чайник, сахар в замысловатой хрустальной сахарнице.
— Положить вам варенье из помидоров? — спросила у Павла Олимпиада Андреевна.
— Положите.
Марья Андреевна и Алексей понимающе переглянулись.
Олимпиада Андреевна положила себе и Павлу красной студенистой массы.
Странное это было варенье. По вкусу оно больше всего напоминало густо посыпанные сахаром помидоры.
— Нравится? — спросила Олимпиада Андреевна.
— Нравится, — неуверенно ответил Павел.
После ужина Алексей проводил Павла в небольшую комнату, стены которой были уставлены книжными шкафами, перед окном — письменный стол, в стороне, на единственном свободном от книг месте, — небольшая тахта.
— Сейчас я принесу белье, и мы вам тут постелем, — сказал Алексей. — Если захотите читать — вот лампа. — Он указал на небольшую лампу, прикрепленную над тахтой. — Встаем мы рано — в половине восьмого. Но вы, если хотите, можете встать позже.
Когда Павел остался один, он посмотрел на книги, тесными рядами расставленные на полках, — главным образом это были книги по химии с непонятными названиями, — вынул одну, прочел несколько слов: «…этим и объясняется общеизвестный факт увеличения скорости реакции в CΔE/RT раз…», поставил книгу на место, разделся и лег спать.
Больше всего в жизни Павел боялся непонятного. И вместе с тем непонятное всегда имело над ним какую-то особенную власть — манило и тревожило, побуждало к неожиданным действиям.
Этим, очевидно, объяснялось и его восхищение Виктором.
Павлу вспомнился опасный блеск суженных глаз Виктора, его чуть мурлыкающий голос, седые пряди на висках и маленькие детские руки.
Однажды они шли по улице. Павел поднял длинный, сантиметров в двадцать пять, гвоздь. Виктор взял у него гвоздь, молча вынул из кармана чистый, заглаженный на складках носовой платок и протянул его Павлу.
— Что такое? — удивился Павел.
— Пощупай.
Павел развернул платок, сжал его в руке и возвратил Виктору.
Виктор сложил платок вчетверо, положил его на правую ладонь, поставил гвоздь шляпкой на платок, резко взмахнул рукой, и внезапно Павел увидел, что огромный гвоздь почти по самую шляпку вонзился в доску забора, перед которым они остановились. А доска была толщиной чуть ли не в два пальца.
— Теперь вынь гвоздь, — предложил Виктор.
Павел потянул гвоздь что есть силы. Это было совершенно бессмысленно, — чтобы так вколотить его, потребовалось бы по меньшей мере пять добрых ударов молотком.
После Павел пришел к забору один. С собой он захватил клещи. Гвоздь отвратительно визжал; чтобы его вытащить, пришлось приложить все силы.
Непонятно. Все это было непонятно. И сейчас, как тогда, у него звенело в ушах, а во рту появился какой-то металлический привкус.
Когда он вышел на улицу и оглянулся, он увидел, что на стене у парадной двери висит мраморная доска с высеченными на ней золотыми буквами:
«В этом доме с 1937 по 1941 г. и с 1945 по 1947 г. жил выдающийся ученый, академик Константин Павлович Вязмитин».
Фамилия Алексея — Вязмитин. Это его отец. Марья Андреевна — жена. Но почему они Павла не расспрашивали? За кого они его приняли?
После завтрака Марья Андреевна спросила:
— Что же вы собираетесь сегодня делать?
— Попробую устроиться на работу, — ответил Павел.
— Хорошо, — непонятно сказала Марья Андреевна. — Пока у вас все наладится и выяснится, жить вы можете у нас. Вы нас ничуть не стесните. Как видите, квартира у нас большая, людей немного. А условие я вам поставлю только одно: не опаздывать к обеду. Обедаем мы в шесть часов. Но если придете раньше — пожалуйста…
Черт знает что, — думал Павел. — Рассказал ли хоть этот Алексей о драке? Наверное, нет. Нужно скорее устраиваться на работу — и куда-нибудь в общежитие. Это какие-то сумасшедшие.
Ночью Павел представлял себе, как, очевидно, не спят Алексей и эта огромная тетка, Олимпиада Андреевна, как они, наверное, прислушиваются — не поднялся ли Павел, не обшаривает ли он ящики, не крадется ли в их комнаты с ножом в руках. Еще бы, из тюрьмы вышел с подбитым глазом, бандит.
Что Марья Андреевна может чего-либо бояться, ему и не пришло в голову.
Но на деле боялся он, а не они. Он, конечно, понимал, что Олимпиада Андреевна не станет прокрадываться в его комнату с ножом в зубах, чтобы зарезать его, но еще страшнее было, когда она утром, не спрашивая, почему у него разбито лицо, отозвала его к окну, взяла бутылочку с зеленкой и смазала ссадины. Когда он одевался в передней, он посмотрел на себя в зеркало и сейчас же отвел взгляд.
«А что, если туда больше не ходить?» — думал Павел, хорошо зная, что он вернется и что не отступит до тех пор, пока не поймет, в чем тут дело.
Троллейбусом он доехал до завода на окраине города. Сотрудник отдела кадров, величественный человек с чисто промытыми морщинами на большом породистом лице, посмотрел на Павла холодно и недружелюбно.
— Упал? — спросил он.
— Упал, — согласился Павел.
— Почему-то все пьяные участники дебошей и драк обязательно падают на лицо, — заметил работник отдела кадров. — Но мы хулиганов на работу не принимаем. У нас своих хватает.
На стене, недалеко от входа на завод, висела огромная доска, на которой были наклеены небольшие листочки. Все они начинались словом «Требуются». Требовались инженеры и врачи, разнорабочие и печатники, уборщицы и доноры, плотники и техники по радиоаппаратуре. Иногородним предлагались общежития, всем обещали всевозможные преимущества и льготы.
Павел выбрал строительное управление «Киевжилстроя». Здесь в отделе кадров толкалось столько людей, что на его разукрашенную зеленкой физиономию никто не обратил внимания. Начальник отдела кадров повертел в руках справку, полученную Павлом в тюрьме, и сказал:
— Сначала нужно получить паспорт.
— Так мне же его не дадут, пока я не устроюсь на работу.
— А на работу вы не устроитесь до тех пор, пока не получите паспорта, — возразил начальник отдела кадров и сейчас же занялся другим человеком — маленькой, худощавой девушкой с удивительно располагающей улыбкой. Она почему-то хотела стать каменщиком.
За обедом Павел, глядя вниз, рассказал о своих неудачах.
— Ничего страшного, — ответила Марья Андреевна. — У вас какое образование?
— Десять классов… не закончил.
— Пока что надо было бы заняться учебой… Вы какой язык учили в школе?
— Немецкий.
Подходила к концу неделя с тех пор, как Павел попал в дом Вязмитиных. Постепенно он привыкал к порядкам этого дома, хотя они по-прежнему казались ему очень странными. Взять хоть то, что готовили, убирали и стирали Марья Андреевна и Олимпиада Андреевна, а ему и Алексею оставалось только благодарить.
В квартире было множество всяких приспособлений для того, чтобы облегчить домашний труд, — пылесос, электрический полотер, стиральная машина, электрические мясорубки и еще какие-то приспособления, в назначении которых Павел пока не разобрался.
Вместе с Алексеем он делал по утрам зарядку с гантелями, прыгал через веревочку, начал тренироваться в боксе.
— В институте учитесь? — спросил он у Алексея.
— Нет… работаю.
Павел был очень удивлен, когда узнал, что Алексей — кандидат химических наук.
— А знаете что, Павел, — предложил ему Алексей. — В моей лаборатории нужен на месяц технический работник. Работа, конечно, не очень интересная… Но, может быть, пока не найдете лучшей, попробуете?
Технический работник — это было слишком громко сказано. Просто — ушла в отпуск уборщица. Павел вытирал столы, мыл пробирки. Но самым трудным оказалось мыть полы. После этого болела поясница и ныло в затылке. Он, здоровый парень, значительно охотней отнес бы на себе шкаф в другой конец города. Ему казалось, что сотрудники лаборатории над ним посмеиваются.
Однажды в лаборатории появилось несколько человек — ученых из Академии наук. Знакомя их с сотрудниками, Алексей, неловко улыбаясь, представил Павла как лаборанта.
— А это что у вас? — показывая на разные приборы, допытывалась у Павла пожилая и дотошная ученая дама.
Он ничего не мог ответить. При Павле же Алексею сделали замечание — что же это у вас лаборанты так плохо подготовлены?
— Придется все-таки подтянуться по химии, — сказал дома Алексей.
— По химии? — нахмурился Павел. — Я ее терпеть не могу. Еще со школы…
— А чем бы вы хотели заниматься? — спросила присутствовавшая при этом разговоре Марья Андреевна.
— Не знаю, — ответил Павел. Подумал и повторил: — Не знаю.
И все же он уселся за учебник. Химия, по которой у него никогда не было отметки выше тройки, сейчас показалась ему еще менее интересной, чем в школе. Но самого Павла удивляли его успехи в немецком языке. Немецким языком вдруг решила с ним заниматься Марья Андреевна. Начала она это довольно просто и решительно: за обедом объявила, что отныне все они в обеденное время будут разговаривать по-немецки, чтобы и самим вспомнить язык и Павла подтянуть.
Павел боялся, что он ничего не будет понимать. Но понимал он довольно сносно. Оказалось, что у него есть даже некоторый, правда очень небольшой, запас слов. А произношение было ужасное, и правильному произношению его стала учить Олимпиада Андреевна.
Алексей только улыбался своей некрасивой улыбкой.
Когда Павел получил зарплату за две недели, оказалось, что она еще меньше того минимума, на который он рассчитывал. На руки ему дали сто восемьдесят два рубля.
Ну нет, на такие деньги не очень разгуляешься, — решил Павел.
— Завтра я на работу не выйду, — сказал он Алексею. — Нужно все-таки искать настоящее дело.
В предыдущие дни Алексея и Павла увозила в лабораторию автомашина, которая приезжала каждое утро за Олимпиадой Андреевной. Она работала главным врачом детской больницы. Сегодня Павел сел в трамвай и поехал в речной порт. Там нужны были грузчики.
— Мы вас возьмем, — сказали ему. — Но сначала нужно, чтобы вы получили паспорт.
А что, если просто стать возле мебельного магазина, — думал Павел. — Покупают же люди мебель. А я поднесу на машину. Потом в квартиру.
Он выбрал самый большой магазин на Крещатике с роскошными зеркальными витринами, за которыми стояла изящная полированная мебель (в магазине а те дни продавали мебель поплоше). К сожалению, большинство покупателей оплачивало доставку мебели прямо в магазине. При нем имелась небольшая, но предприимчивая бригада грузчиков.
В одиночку шкафа не утащить. Павел стал искать себе напарника. Нужно было позаботиться и о знакомстве с шофером такси, который вместе с ними отвозил бы купленную мебель.
Напарника Павел отыскал. Это был высокий и худой человек лет под шестьдесят, стройный, как юноша, и с особенной посадкой головы, какая бывает только у людей, долго прослуживших в военном флоте. У него были честные трезвые глаза и очень достойная манера предлагать свою помощь.
Павел слышал, как он обратился к какой-то женщине:
— Не поднести ли вам тумбочку?
Спросить об этом он сумел так, что женщина, ответив «нет, я уже оплатила доставку», словно почувствовала себя виноватой.
Павел пригласил его в чайную.
— Выпьем для разговора, — предложил он.
Старик выпил водку маленькими, медленными глотками, и вдруг Павел увидел, что человек, который только что был совершенно трезв, неверным пьяным движением смахнул со стола стакан, грязно выругался, попытался запеть, уронил голову на стол и немедленно заснул.
Разбудить его было совсем не просто. Он мотал головой, лез целоваться, уговаривал Павла сейчас же пойти к нему домой.
— У меня такая семья… — говорил он, с трудом ворочая языком, — такая семья… Такая жена… Такая дочка… Только ни-ни… Красавица… Только ни-ни…
Павел расплатился и с трудом вывел его на улицу. Старик протрезвел не скоро, но так же внезапно, как и опьянел. Лишь глаза у него покраснели и тряслась голова.
— Ладно, — сказал он. — Попробуем вместе. Тут и возле вокзала.
Им везло. Сначала они уговорили нанять их одну толстуху, которая купила шкаф и приехала за ним на грузовике. Потом отнесли на шестой этаж диван в квартиру, расположенную в том же доме, где был мебельный магазин. К ним присоединился еще один профессиональный грузчик — коренастый парень с широкой улыбкой, какая бывает постоянно на иных лицах, — так, от здоровья и молодой, нерастраченной силы. У него был выходной день (постоянно он работал в порту), и они доставили втроем два пианино и шесть книжных шкафов. Еще лучше пошло дело на следующий день.
…Павел долго, выписывая слово за словом, составлял на бумаге эту фразу. Он хотел, чтобы она была красивой и имела как можно больше торжественных звучных немецких слов. И вот, наконец, он сказал ее:
— Ich danke Ihnen, verehrte Марья Андреевна, für die aufrichtige väterliche Sorge, die Sie mir gegenüber gezeigt haben, und darüber denkend, daß ich auf diese Weise vielleicht die Last, die Ihnen auf den Schultern zu tragen gezwungen sind, erleichtere, möchte ich mit dieser Tausend Rubel, die ich ehrlich verdient habe, den Wohlstand Ihrer Familie unterstützen[1].
Марья Андреевна взяла деньги, положила их в ящик буфета и ответила, на этот раз даже не заметив Павлу, что следовало сказать не «Ihnen», а «Sie»[2]:
— Es ist mir sehr angenehm. Dieses Geld wird dort liegen, wo auch unsere Kapitale aufbewahrt werden. Falls Sie es brauchen würden, können Sie es zu jeder Zeit dort haben[3].
Бригада его увеличивалась. Их было уже пять человек. Они успешно конкурировали с бригадой, состоящей на службе при магазине, обставляли носильщиков при вокзале. Весь заработок они делили между собой поровну.
Так благополучно миновали две недели. Но однажды к Павлу подошел пожилой, со шрамом на щеке грузчик из бригады при магазине и, не глядя ему в глаза, предложил:
— Чтоб и духа твоего сегодня же здесь не было! Иначе плохо будет.
— Не пугай. Пуганый, — ответил Павел.
Спустя некоторое время Павел увидел, что к магазину подошел старшина милиции. Грузчик со шрамом что-то пошептал ему и указал глазами на Павла.
— Будьте так любезны, — сказал милиционер Павлу, — предъявите ваши документы.
Павел протянул ему справку.
Милиционер посмотрел ее, аккуратно сложил, спрятал в планшет.
— Будьте так любезны, пройдемте со мной.
В отделении милиции Павел подписал обязательство в течение двадцати четырех часов выехать из Киева.
От страха у нее болел живот.
Она сидела на самом краешке кресла, а мимо, в обитые блестящим дерматином высокие двери, быстро проходили люди с газетными листами в руках или с папками, возвращались, снова проходили, и никто из них не замечал маленькой белокурой девчушки с серыми невидящими глазами.
Высокие старинные часы с резными стрелками шепотом отщелкивали время, на столе у секретаря почти непрерывно звонили четыре телефона, — Лена удивлялась, как эта молоденькая и очень красивая девушка с низким гладким лбом и полными чувственными губами различает, какой же из них звонит.
«Занят, — говорила она время от времени. — Позвоните позже». Или: «Сейчас соединю».
Лены она не замечала.
Иногда в приемной раздавался негромкий сигнал, похожий по тембру на гудок электровоза, и тогда секретарь быстро и бесшумно проскальзывала в кабинет, сейчас же появлялась снова, звонила по телефону, кого-то вызывала.
Из кабинета торопливо вышел щуплый человек с изжелта-смуглым лицом, одетый в замшевую малиновую куртку с множеством блестящих застежек-молний.
Он направился к выходу, быстро вернулся к Лене, спросил:
— Волнуетесь? — и, не дожидаясь ответа, предложил: — Курите!.. — дал Лене папиросу, зажег спичку. Лена прикурила, и человек исчез.
Лена не курила никогда в жизни. Она не знала, что делать с папиросой. Поискала глазами пепельницу, но в приемной ее не было, вокруг сверкала лаком полированная мебель, начищенный паркетный пол.
Из двери кабинета снова вышла секретарь.
— Пройдите, — вежливо и холодно предложила она Лене, — Дмитрий Владимирович вас примет.
И Лена с папиросой в руке вошла в кабинет.
— Здравствуйте. Садитесь, — пригласил ответственный редактор газеты Дмитрий Владимирович Сергиенко. — Вы курите? — спросил он неодобрительно.
— Нет… Я. Это мне дали…
— Что вам дали?
— Папиросу, — выпалила Лена.
Дмитрий Владимирович пожал плечами.
— Так, значит, вы получили назначение в республиканскую газету? — перешел он к делу, с сомнением посмотрев на маленькую, испуганную девочку.
— Да.
— А что же вы умеете? Какая область нашей работы больше всего привлекала вас в университете?
— Я… пробовала очерки… — нерешительно ответила Лена.
— А стихов вы не писали?
— Писала, — сказала Лена. — Их даже печатали в нашей университетской газете.
— Боюсь, что вы нам не подойдете, — решил Дмитрий Владимирович.
Лена поднялась и сдавленным горловым голосом спросила:
— А как же… А куда же мне?
— Мы избегаем брать на работу людей, которые пишут стихи, — безжалостно продолжал Дмитрий Владимирович. — Редакции нужны люди, способные трезво и четко рассказывать о событиях, происходящих в жизни… Люди, способные со скрупулезной точностью излагать и оценивать факты. А поэты в этом отношении — очень ненадежный народ. Обязательно что-нибудь нафантазируют, переврут…
Вошла секретарь, бесшумно положила на стол свежеоттиснутую газетную полосу.
— Одну минутку, — сказал Дмитрий Владимирович, отошел от стола подальше, внимательно посмотрел на лист и недовольно хмыкнул.
Он посмотрел на Лену. Дрожащими пальцами с заусеницами, как у школьницы, она разорвала папиросу, осыпала себя табаком и вдруг стала неудержимо чихать.
Дмитрий Владимирович нахмурился, но не удержался — рассмеялся сочно и заразительно.
— Дайте-ка ваше направление, — сказал он.
Лена вынула из сумочки сложенный вчетверо лист бумаги.
— И диплом.
Лена дала диплом.
— Значит, с отличием закончили. Это хорошо. И вот очерки ваши хвалят… — Он помолчал. — Ну что ж, ладно. Мы вас примем. Хоть вообще-то я считаю, что молодому журналисту следует начинать работу не в республиканской, а в районной или многотиражной газете. Примем и работу дадим интересную. Очень ответственную.
Дмитрий Владимирович встал из-за стола и сказал громко и необыкновенно серьезно:
— Будете работать в отделе писем! Поздравляю вас! — Он пожал Лене руку.
— Спасибо, — ответила Лена так благодарно и так искренне, что в глазах Дмитрия Владимировича что-то дрогнуло.
У него сегодня был тяжелый день — обычный день редактора республиканской газеты. И когда уже за полночь он подписал четвертую полосу, он, как это иногда бывает, никак не мог вспомнить, что же это было сегодня… Что-то хорошее… Что-то ясное и милое… Что же это было?
И вдруг вспомнил: ах, да. Эта девушка… Как же ее зовут? Лена… Лена Санькина… Вот только фамилия у нее… Как-то не подходит такой девушке. И все-таки жаль, если она скоро ее переменит… Что-то в ней есть… Что-то в ней есть действительно очень ясное и очень милое…
…Если бы Лену спросили о том, сколько лет заведующему отделом писем Григорию Леонтьевичу, она бы не смогла ответить. Это был светловолосый, необыкновенно аккуратный человек в отутюженном костюме, гладко причесанный, с чистыми, ровно подрезанными ногтями на тонких и ровных пальцах, необыкновенно спокойный и молчаливый.
Лицо его, с высоким лбом, с четко очерченными губами, постоянно сохраняло выражение твердости и холодной вдумчивости. По установившейся у нее привычке Лена отметила про себя, что Григорий Леонтьевич складывает пальцы так, что большой палец левой руки оказывается сверху.
Сколько ему лет? Лена думала, что меньше тридцати, но однажды она услышала, как он заметил о какой-то газете, что такую верстку он применял еще в тридцать пятом году, когда был выпускающим, и выходило, что ему никак не меньше пятидесяти.
— Главное — четкость и аккуратность, — требовал он от Лены.
Но очень трудно быть четкой и аккуратной, когда каждая минута рабочего времени заполнена до края.
В редакцию почту приносили три раза в день. И каждый раз — сотни писем.
На карточке, прикрепленной к каждому письму, нужно было поставить: порядковый номер, дату, фамилию, имя и отчество автора письма. Указать точный адрес. Цифрой проставить условное обозначение области. Цифрой обозначить и тему письма.
Содержание писем подразделялось в редакции на двадцать тем — партийная и комсомольская жизнь, пропаганда, работа промышленности и транспорта, сельское хозяйство, стихи, рассказы, очерки и фельетоны, работа торговых организаций, культурно-просветительная работа, нарушения советских законов, сигналы о зажиме критики и т. д.
Кроме этого, условным цифровым шифром нужно было обозначить фамилию автора письма и коротко, буквально в нескольких словах, изложить содержание.
В отделе писем работал только один мужчина — заведующий Григорий Леонтьевич.
Лена подружилась с сотрудницами отдела.
Работать ей было трудно. За то время, пока она оформляла одно письмо, ее товарки успевали оформить пять-шесть. Особенно удивлялась Лена тому, как быстро работает Юлия — пухлая, добродушная, очень неторопливая женщина. Она медленно брала письмо в руки, медленно опускала перо в чернильницу и все же обрабатывала писем больше всех остальных.
По временам в отдел писем заходил тот странный человек, который угостил ее папиросой в приемной редактора. Это был очеркист Валентин Николаевич Ермак. С самого начала он почему-то стал покровительствовать Лене, знакомить ее с работниками редакции.
После заведующего отделом писем это был первый человек, который принимал Лену всерьез, расспрашивал ее о работе, о том, что она читает, какое впечатление произвела на нее та или другая статья, и Лене это было очень приятно.
Впрочем, однажды она на него страшно обиделась. Ермак подвел ее в коридоре к толстому, слонообразному человеку и сказал:
— Знакомьтесь — это ответственный секретарь, человек, от которого зависит все ваше будущее, или, проще говоря, весь ваш гонорар. А это, — сказал он, показывая на Лену, — наш новый сотрудник. Леночка, дай дяде ручку.
Лена покраснела и действительно протянула руку ковшиком.
Первое время Лена читала каждое полученное редакцией письмо с таким любопытством, словно оно было адресовано ей лично, с восхищением думая о том, как повезло ей, что она работает в газете, получающей столько писем, пользующейся таким огромным авторитетом.
Но постепенно интерес этого стал утрачиваться. Теперь уже, когда в письме сообщалось, что в рабочей столовой грязно и нет свежих овощей, она не возмущалась, как прежде, а быстро ставила на карточке цифру «7», обозначавшую бытовое обслуживание трудящихся, и письмо поступало в отдел советского строительства.
Попадались странные письма. От графоманов, от создателей «вечного двигателя».
Восьмидесятилетний старик, полтавский пасечник, предложил конструкцию вечного двигателя, над которым, по его словам, он думал три дня и три ночи.
Неверным карандашом он изобразил его на бумаге.
Двигатель представлял собой наклонно поставленную дощечку с отверстием в верхнем конце. Возле отверстия — магнит. По замыслу пасечника, металлический шарик, пущенный вверх по наклонной плоскости, должен был проваливаться в отверстие, скатываться вниз к основанию поставленной под углом дощечки, снова притягиваться магнитом, проваливаться в отверстие, и так без конца.
Лена поставила «№ 3» — «о работе промышленности и транспорта» и отнесла письмо в промышленный отдел.
Заведующий отделом Иван Данилович Бошко — с большой лысой головой, с опущенными книзу темными усами, с темными глазами, постоянно прищуренными и быстрыми, слегка шамкая, спросил:
— А может быть осуществлен такой двигатель?
— Не знаю.
— Но вы хоть посмотрели, что предлагает этот старик?
— Посмотрела. По-моему, шарик и в самом деле будет катиться взад и вперед. Только это не двигатель — ведь им ничего нельзя двигать.
— Нет, почему же, — возразил Бошко. — Можно было бы так устроить эту машину, что шарик производил бы полезную работу. Ну, скажем, шариковую мельницу, в которой двигались бы сотни тысяч таких шариков. Но дело не в этом. В школе-то вы учили закон сохранения энергии? Где-то он здесь нарушен. Но где? Что же это вы не разобрались? Так вот, — решил Бошко, — возьмите это письмо, разберитесь, в чем тут штука, и напишите ответ автору.
Лена выяснила из энциклопедии, что «принципиальная невозможность В. Д. вытекает из установленного в 1748 М. В. Ломоносовым всеобщего закона природы — закона сохранения вещества и движения и вытекающего отсюда закона сохранения и превращения энергии», но почему шарик не будет катиться, понять не могла.
На следующий день она купила в магазине физических приборов магнит, из линейки соорудила наклонную плоскость, а вместо шарика решила использовать булавку. И сразу все стало понятно. Шарик никак не мог провалиться в отверстие. Он должен был обязательно пристать к магниту.
Лена написала об этом подробный ответ автору проекта и отнесла письмо заведующему промышленным отделом.
Бошко прочел письмо, одобрительно покивал и, подавив улыбку, заметил, что еще в восемнадцатом столетии Французская академия наук приняла постановление не рассматривать проектов вечных двигателей. С тех пор редакции не отвечают на такие письма.
…Так прошло сто лет.
Во всяком случае через три с чем-то недели на расспросы домашних Лена отвечала, что чувствует себя в редакции так хорошо и уверенно, словно проработала там сто лет.
Ее уже назначали «свежей головой» — дежурным, который прочитывает газетные полосы после всех, «на свежую голову» — и даже поручили сделать обзор газеты на летучке. Так называли короткое совещание, на котором дважды в неделю обсуждали выпущенные номера.
Все свое выступление Лена написала на бумаге. Обыкновенно летучка продолжалась тридцать — сорок минут. Лена читала обзор почти два часа. Ее не перебивали — первое выступление.
Вечером ее пригласил в свой кабинет Григорий Леонтьевич.
— Ну вот, — сказал он строго, — вы уже полноправный член нашего коллектива. Вы делаете подробные обзоры статей, критикуете других, а следовательно, сами уже знаете, как нужно писать в газету. Мы решили дать вам первое ответственное поручение. Но сначала прочтите это письмо и скажите, что вы об этом думаете.
Письмо было написано на мятом, с пятнами листе грубой серой бумаги карандашом, корявыми буквами, почти без знаков препинания:
«На нашей фабрике Крупская ворують машинами а директор Максим Иванович взял сибе без дениг костюм. Когда придете на фабрику миня не спрашивайте бо вбють Маша Крапка».
— Крапка — это по-украински точка, — сказала Лена, когда прочла письмо. — Может быть, это фамилия, а может, так эта Маша обозначила, что письмо закончено.
— Так, — согласился Григорий Леонтьевич. — И вам предстоит разобраться во всем этом. Но учтите — нужно быть очень осторожной, чтобы не разоблачить нечаянно эту Машу, если она действительно существует… Считаю не лишним еще раз напомнить вам, что раскрытие имени автора письма, поступившего в редакцию, карается по закону. Такая статья есть в нашем уголовном кодексе. Будьте очень осторожны. И начать, я думаю, вам следовало бы с того единственного факта, о котором упоминается в письме, — с костюма, бесплатно взятого директором. Если этот факт подтвердится, то тогда можно будет уже с бо́льшим доверием отнестись ко всему остальному…
— Хорошо, — согласилась Лена.
Секретарь директора швейной фабрики встретила Лену враждебно.
— Что, не видите? — сказала она. — Максим Иванович принимает от двух до четырех. — И она показала на табличку на двери.
— Вы ему все-таки скажите обо мне, и думаю, что он меня примет, — довольно самоуверенно возразила Лена. — Я из редакции!
Она не без гордости вынула из сумочки красную книжечку — редакционное удостоверение.
— Хорошо, я сейчас доложу.
Спустя минуту секретарь возвратилась и хмуро сказала:
— Входите.
Когда Лена вошла в кабинет, она увидела, что у самого окна перед большой, вертикально поставленной чертежной доской с противовесами, похожими на те, что бывают на железнодорожных стрелках, спиной к ней стоит высокий человек и что-то вычерчивает на приколотом к доске листе бумаги.
Лена остановилась у порога.
— Посидите минутку, я сейчас освобожусь, — предложил ей человек, даже не оглядываясь.
Лена подошла к столу.
— Ну вот, теперь я к вашим услугам, — сказал некоторое время спустя директор фабрики. — Чем могу быть полезен?
У него были слегка вьющиеся седоватые волосы, и говорил он голосом очень странного, но звучного и приятного грудного тембра.
— Вы взяли для себя на фабрике костюм без денег? — спросила Лена.
— Да, взял, — спокойно ответил директор. — Это все, что вы хотели выяснить? Тогда позвольте пожелать вам всего наилучшего.
— До свидания, — ответила Лена, повернулась, пошла к выходу, но вдруг остановилась и снова обратилась к директору фабрики, который уже вернулся к своей доске: — Как же так?
— А очень просто, — ответил Максим Иванович. — Я и мои сотрудники имеем право брать на фабрике экспериментальные костюмы. А заплатить за них можно позже. Костюм, о котором вы спрашиваете, — вот он, на мне, — уже давно оплачен. Теперь вам все ясно?
— Да, — сказала Лена, направилась к выходу, но снова остановилась и нерешительно попросила: — Это можно проверить? — Ей было очень неловко, что она словно бы не доверяет его словам. — Что оплачен?
— Можно, — согласился директор.
Он подошел к столу, рядом с которым на полированной тумбочке стоял длинный, не виданный Леной телефон с множеством рычажков и глазков, снял трубку и предложил заместителю главного бухгалтера занести в его кабинет подшивки ведомостей и учетную книгу.
Лену удивила скорость, с какой была исполнена его просьба. Буквально сейчас же появился человек, который положил на стол большую стопку папок с круглыми дырками в корешках и сложными никелированными замками.
— Найдите копию ведомости от четырнадцатого февраля, — властно предложил директор фабрики.
Заместитель главного бухгалтера порылся в одной из папок, раскрыл ее и положил на стол.
— Вот, пожалуйста, — сказал Максим Иванович. — Позавчера уже приходили смотреть эту ведомость из нашего комитета профсоюза, вчера — из госконтроля, а сегодня — из редакции. Вы, Федор Степанович, больше не забирайте ее. Я уверен, что завтра придут еще и из милиции, так пусть будет под рукой.
Лена заглянула в папку. Страницы сверху донизу были заполнены колонками цифр, и, если бы даже деньги не были уплачены, она бы едва ли разобралась в этом.
— Теперь уже совсем все? — спросил у нее директор.
— Да, спасибо.
Когда она открыла дверь, Максим Иванович внезапно остановил ее:
— Простите, пожалуйста, я хотел узнать у вас вот какую штуку… — Он замялся. — Как вас зовут?
— Лена.
— А по батюшке?
— Васильевна.
— Так вот, Елена Васильевна, я хотел спросить у вас… Вы что, только жалобы проверяете или статью написать тоже можете?
— Могу, конечно, — сказала Лена.
— Я как раз сам собирался в редакцию обратиться. Тут на нашей фабрике одно очень интересное дело начато…
Он на минуту задумался, критически посмотрел на Лену, как бы взвешивая, сможет ли она понять, что это за дело.
— Ну вот, чтобы вам было понятнее, скажите, как шили ваше платье?
Лена замялась.
— Мы с мамой купили его в магазине, и пришлось только немного подкоротить…
Максим Иванович осторожно, так, чтобы не обидеть Лену, улыбнулся.
— Но технологию его изготовления вы себе представляете?
— Технологию?.. Н-не знаю… Сначала скроили… а потом нитками сшили части.
— Верно. Но вы представляете себе, какая это большая и кропотливая работа? — Он помолчал, как человек, который смакует про себя ответ на интересную загадку. — Так вот, мы решили больше платья не шить, а клеить их. Собственно, это не наше предложение, клей такой изобрел способный молодой ученый — Вязмитин, а мы ему только помогаем. Он сейчас проводит эксперименты на нашей фабрике. А я вот здесь, — он показал на доску, — разрабатываю специальные шаблоны… Но вы все это лучше поймете, если посмотрите. Пройдемте.
Он пропустил Лену вперед и повел ее коридорами и неожиданными лестницами в другой корпус.
— И получаются такие платья? Держится клей? — спросила Лена.
Максим Иванович улыбнулся чуть смущенно.
— Во Франции в тысяча восемьсот двадцать девятом году изобретатель Тимонье сконструировал одну из первых швейных машин. Она сшивала ткани однониточным цепным стежком. Наряды, сшитые на швейной машине, вдруг стали очень модными. И вот на одном пышном балу во дворце Карла X с одной из дам случился конфуз. Кто-то нечаянно наступил на кончик оборвавшейся нитки. А дама танцевала. Нитка вытягивалась и вытягивалась, и внезапно платье этой модницы распалось на части.
Лена рассмеялась.
— К сожалению, мы еще не отработали точного термического режима. Иногда бывает, что после стирки некоторые швы расходятся.
В большой комнате со столами, уставленными химической посудой, с непонятными машинами стоял не сильный, но ясно ощутимый запах химических реактивов.
— Видите, Алексей Константинович, — громко и торжественно обратился директор фабрики к невысокому худощавому парню в очках, — нашим делом уже заинтересовались газеты. Знакомьтесь, пожалуйста, — это корреспондент Елена Васильевна…
— Санькина, — сказала Лена.
— Как? — переспросил Максим Иванович.
— Санькина, — так же негромко повторила Лена. Она не любила повторять свою фамилию.
Алексей, по-видимому, не привык к вниманию газеты и не очень ему обрадовался. Он назвал себя, искоса посмотрел на Лену и в дальнейшем уже только слушал, что рассказывает оживленный, уверенный в себе Максим Иванович.
— Алексею Константиновичу принадлежит открытие клея, — все более воодушевляясь, говорил директор фабрики. — А мы ему помогаем внедрить этот клей. Мы разработали специальные шаблоны — их можно менять в размерах в зависимости от фасона и покроя платья. Ножи, установленные в машине, обрезают ткань по шаблонам и сразу же наносят клей. Другая машина — видите, — он показал на нее, — она похожа на швейную, только вместо головки у нее вращающийся валик — соединяет части. На несколько минут платье помещают в термостат и — оно готово. А впрочем, чтобы вам это было понятнее, сделаем так… Одну минутку…
Он пригласил двух лаборантов — молодую женщину в сером халате с умными, немного нахальными глазами и бородатого человека в очках — и сказал им:
— Артикул одиннадцать — четырнадцать, фасон восемнадцать-ве. Вот, пройдите за эту ширму, — предложил он Лене.
В лаборатории стояла ширма, похожая на те, за какими в небольших квартирах иногда стоят кровати.
Лена вместе с сотрудниками лаборатории пошла за ширму, и там бородатый человек («Я просто закройщик», — сказал он с понурым выражением лица) стал быстро обмерять Лену обыкновенным портновским метром из клеенки, а женщина записывала цифры. Продолжалось это с минуту. Лена не успела прийти в себя, как уже директор фабрики попросил ее записать данные экономии, которой достигнет фабрика, если перейдет на новый метод изготовления одежды.
— Развитие науки, — говорил Максим Иванович мерно, словно читая, — открывает новые возможности перед нашей легкой промышленностью. Однако достижения наших ученых мы используем еще явно недостаточно. Мы до сих пор работаем по старинке. Только при условии тесного содружества науки с производством мы сможем преодолеть имеющееся у нас отставание…
Лена делала заметки в маленькой, изящной записной книжке и удивлялась про себя, что этот человек, который только что разговаривал так живо и естественно, с той минуты, как она взяла в руки карандаш, заговорил словами плохой передовой статьи.
Тем временем, быстро семеня ногами, в лабораторию вернулся бородатый закройщик. Вслед за ним вошла женщина в халате. Закройщик чуть запыхался.
— Одну минутку, одну минутку, — торопливо прервал он Максима Ивановича и пригласил Лену за ширму. — Вот, примерьте.
И он развернул платье из голубой тафты.
Закройщик вышел, а женщина, чуть прищурившись, спросила:
— Давно знакомы с Максимом Ивановичем? — и, не дожидаясь ответа, сказала: — Примерьте. Вам голубое должно быть к лицу.
Растерянная Лена сняла свое серенькое платьице и надела голубое. Она посмотрела в зеркало, которое висело на ширме, — и сердце ее запрыгало в груди.
Это было то самое платье, о котором она мечтала.
Лена верила, что от голубой ткани голубыми становятся и глаза. Глаза у нее были серые, но сейчас, взглянув в зеркало, она увидела, что глаза и в самом деле стали голубыми.
— Замечательно! — как-то даже крякнул Максим Иванович, когда она вышла из-за ширмы. — Вот видите, по часам ровно семнадцать минут тридцать восемь секунд. И какое платье построили! И как оно вам к лицу!
Алексей взглянул на Лену, ощущая непонятную ему самому печаль и нежность, и сейчас же отвел глаза.
— Очень хорошо, — повторил Максим Иванович. — А теперь прошу выслушать меня. Как я уже вам говорил, мы пока проводим экспериментальные работы. На время экспериментов мы даем изготовленные лабораторией платья разным людям. Каждую неделю они сообщают нам о состоянии платьев, о том, как они переносят стирку, глажку, не оттопыриваются ли швы. Я вас очень прошу, возьмите у нас это платье в экспериментальную носку. Этим вы окажете нам большую услугу. А если вы оплатите стоимость ткани, то оно вообще будет принадлежать вам.
— Спасибо, — сказала Лена и потупилась. — Спасибо, но… — преодолевая нерешительность, она продолжила: — …но этого я не могу.
— Как же так? — пробасил Максим Иванович. — Но это же мы вам не взятку даем, поймите же. Алексей Константинович, ну, подтвердите хоть вы, что нам необходимо раздать в экспериментальную носку по меньшей мере тысячу платьев, что иначе нам не утвердят нового метода для внедрения в производство.
— Да, конечно же, — сказал Алексей. Ему почему-то очень хотелось, чтобы девушка взяла платье. — Заплатите за него деньги, за ткань, а работа нам ничего не стоит. Тогда вообще никаких сомнений не останется. Вам, наверное, просто неизвестна эта система. Но так раздается и экспериментальная обувь, и пальто, и шляпы…
— Нет, — сказала Лена более решительно, — платье я взять не могу. Хотя все это понимаю и ничуть не сомневаюсь в вашем праве. Но о вашей работе я обязательно постараюсь написать. Ведь это действительно похоже на чудо…
Лена стала расспрашивать об устройстве новых машин, о том, кому принадлежит их конструкция. Директор фабрики все время подчеркивал, что вот это сделал наш главный инженер Козачук, а это — конструктор Миронов, это — простая закройщица, уже пожилая женщина Голубенко.
— А что же вы себя обходите, Максим Иванович? — вмешался Алексей. — Ведь шаблоны — ваша идея. Да и машины под вашим руководством приспосабливали.
— Нет, нет, обо мне не нужно вспоминать, — забеспокоился Максим Иванович, когда Лена стала записывать. — Я — начальство, директор, и все это входит в мои прямые обязанности… Мне за это деньги платят…
Уже давно прозвенел звонок, возвещающий о конце рабочего дня, а Лена все не уходила, пробовала сама подгонять шаблоны по размерам, вставлять их в машину.
— Ведь так на этих машинах сможет работать любой, даже очень малоквалифицированный человек, — с восторгом говорила она Максиму Ивановичу.
Корреспондент… Ай корреспондент, — подумал он. — Разрумянившиеся, с нежной и чистой кожей щеки. Детская округлость подбородка. Серые серьезные глаза под тонкими, круто выгнутыми бровями. Маленькая грудь. И какая-то особенная легкость во всей девичьей фигуре… Совсем еще школьница.
— …Я вас подвезу, — предложил Максим Иванович, когда они втроем — Лена, директор фабрики и Алексей — вышли на улицу.
Максим Иванович пригласил их в «Москвич», сам сел за руль.
— Куда вам? — спросил он у Лены. — …А знаете что, — сказал он, неожиданно притормаживая и оглядываясь на Лену и Алексея, — они сидели сзади. — Какой-то у меня день сегодня… — Он улыбнулся добродушно и застенчиво. — Ну — вроде праздника. Давайте пойдем в ресторан и выпьем за наш новый метод.
— Пойдемте, — попросил Лену и Алексей.
В ресторане Максим Иванович спросил шампанского. Свободно и хорошо чувствовал себя только он. Лена вообще впервые в жизни была в ресторане, и ей казалось, что все на нее смотрят, а Алексей мучительно раздумывал над тем, что у него с собой нет денег, что, когда придется расплачиваться, надо будет сказать об этом Максиму Ивановичу, и уже заранее краснел и ежился.
Валентин Николаевич Ермак часто провожал Лену домой. Он шел рядом с ней, маленький, щуплый, в модном, немного диковинном зеленовато-коричневом пальто, о котором сам говорил, что оно цвета «детского хаки», и рассказывал о своей работе, о том, что, если бы не газета, он уже давно б закончил книгу, которой заняты все его помыслы и которой сейчас он, к сожалению, уделяет так мало времени.
В те дни на четвертой странице газеты под рубрикой «Из блокнота натуралиста» появилась заметка любителя-фенолога С. Поцелуйко, которая начиналась так:
«Идешь в марте по городу и видишь: на асфальтированный тротуар звонко падают капли. Невольно посмотришь вверх. На небе ни одной тучки. Капли падают с клена. Вот на надломанной веточке появилась прозрачная слеза. Солнечный луч играет в ней всеми красками радуги. Задрожала отяжелевшая капля, оторвалась от веточки и упала на землю…
Клен первый среди наших деревьев пробуждается от зимнего сна. Корни начали всасывать из земли воду, и она поднимается по сосудам, расходится по тончайшим веточкам. Но на дереве еще нет листьев, с поверхности которых испаряется много воды. Создается значительное давление внутри самого дерева, и в случае повреждения коры или надлома веточки из раненого места начинает вытекать сок. Когда ж на дереве разовьются почки, вытекание сока прекратится.
Весна кленов — весна света…»
Заметку послали в типографию, когда на дворе стояла оттепель, как это часто бывает на Украине в начале марта, а газета вышла в мороз. Валентин Николаевич поднимал воротник пальто и потирал уши — они у него почему-то очень мерзли.
Третий вечер подряд, когда они выходили из редакции, им навстречу попадался — совершенно случайно — Алексей Вязмитин.
При первой такой встрече Лена познакомила Алексея с Валентином Николаевичем, рассказала о работе, которая проводится на фабрике, и они долго ходили вместе по улицам, а потом еще — несмотря на мороз — ели в кафе мороженое. Валентин Николаевич очень любил мороженое и уверял, что летом ест его на завтрак, обед и ужин.
При следующих встречах Лена уже не сомневалась, что Алексей поджидает их специально. Но кого из них? На ее глазах, буквально за три вечера, Алексей очень сблизился с Валентином Николаевичем. Они много и оживленно разговаривали, и Лена с огорчением чувствовала себя лишней.
Однако уже через неделю установился такой порядок: они сначала провожали Валентина Николаевича, а затем Алексей — Лену. При этом он каждый раз выбирал все более длинный путь.
Морозы держались недолго — Лена присматривалась к кленам и вскоре увидела, как с деревьев в самом деле падают редкие капли.
В эту субботу было совсем по-весеннему тепло, и Валентин Николаевич предложил пойти в парк над Днепром.
Тончайшие веточки деревьев переплелись между собой так, что казалось — это корни, что деревья повернуты вниз головой, а днепровский ветер с запахом талого снега и весенних луж дул порывами.
— Посидим, — сказал Валентин Николаевич. Он курил, и для того, чтобы закурить, ему нужно было обязательно сесть.
Они сели на скамье перед фонтаном с бассейном, заполненным грязной талой водой.
— …Таков поэт у Пушкина, — продолжал Валентин Николаевич разговор, начатый еще в редакции при встрече. — Он пророк. Так и названо стихотворение. Его назначение в том, чтобы словом жечь людские сердца.
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.
И очень странно, что литературоведы, написавшие о произведениях Пушкина и Лермонтова монбланы, эвересты книг, — очень странно, что они не заметили вещи, которая сама бросается в глаза…
— Чего же именно? — спросил Алексей.
— Лермонтов написал продолжение пушкинского «Пророка». Под тем же названием. Тем же размером. Вот пушкинский «Пророк» отправился в обход морей и земель, чтобы жечь глаголом сердца людей. Но
С тех пор, как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Он стал провозглашать «любви и правды чистые ученья», но ближние в него бросали камни, он бежал из городов, о нем «старцы детям говорят с улыбкою самолюбивой»:
Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами:
Глупец хотел уверить нас,
Что бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм, и худ, и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!
Вот разница между Пушкиным и Лермонтовым во взгляде на роль поэта. И это не случайно.
— Но нельзя же, — несмело возразила Лена, — только на основании этого стихотворения делать вывод обо всем мировоззрении поэта. Лермонтов написал и «На смерть поэта»…
— Конечно. Но именно в том, что Лермонтов написал продолжение пушкинского «Пророка» (а я уверен, что это так), несомненно было желание возразить Пушкину… Однако я не об этом. Я о том — и это главное, — что пути, какими приходит большой поэт к тем или другим идеям, всегда неожиданны и часто могут быть объяснены не столько сознанием, сколько подсознанием. И именно этой мысли будет посвящена моя книга.
Он нервно переплел пальцы, и Лена по привычке отметила про себя, что большой палец левой руки лежит у него сверху.
— Как она будет называться? — спросила Лена.
— «Поэт», — ответил Валентин Николаевич. Помолчал и снова сказал, но глуше и тише: — «Поэт».
В малиновом небе висела синяя, лохматая туча.
— Хотите, — спросил Валентин Николаевич, обращаясь к Алексею, — я расскажу вам о своей книге?
В голосе его чувствовалось затаенное волнение.
— Конечно, — с искренним интересом отозвался Алексей.
— Ну вот, представьте себе человека лет за сорок, с широким, немного одутловатым лицом, с набрякшими веками и красными жилками в глазах. Это от ночного чтения. Только в редкие минуты — гнева или увлечения — глаза у него широко открываются, и тогда видно, что они очень большие и серые.
Таков мой герой. Он работает в маленькой провинциальной газете, он литературный правщик, переводчик и поэт, стихи которого газета публикует в дни разных торжественных событий.
Живет он один в квартире с множеством соседей. Когда-то у него была жена, но много лет тому назад она ушла от него с каким-то артистом, потрясшим сердца провинциальных зрителей ролью буйно помешанного.
В комнате у него сравнительно чисто, но по-холостяцки неуютно, безрадостно.
День, с которого начинается повествование, был неудачным, он состоял из множества мелких неприятностей. У англичан это называется «веснушчатым днем». Он опрокинул кофейник и облил штаны, разбил любимую старинную чашку, поссорился с редактором, сказал грубость старой, беззащитной курьерше. В довершение всего, когда он вечером вернулся домой, то оказалось, что он не может войти в комнату, потому что забыл ключ в квартире, в брюках, облитых кофе, и защелкнул замок.
Он решил пойти за слесарем. Он знал слесаря, который жил недалеко. Для того чтобы к нему попасть, нужно было пройти через городской парк.
Он шел по аллее, начался мелкий осенний дождик, вода собиралась на полях шляпы и струями стекала на пальто.
Он думал о том, что вот так же мелкие неприятности собирались сегодня весь день и сейчас их струей несет его к слесарю. Впрочем, мысли у него были скорее не печальные, а иронические и немного детские.
Он думал: вот создали же люди пишущую машинку. Если нужно — можно напечатать все, что угодно. А почему бы не придумать ручку, которую было бы достаточно только взять в руки, чтобы написать все, что тебе хочется, все, чем наполнена душа?
А так как у него было очень яркое воображение, то он сейчас же и представил себе такую ручку. Прямая желтенькая, вставочка с жестяным наконечником и пером «86». Такими обыкновенно пользуются школьники младших классов.
Вдруг он зацепил ногой какой-то предмет и наклонился, чтобы поднять его. В руках у него оказалась ручка. Он подошел к фонарю и рассмотрел ее. Она была точно такой, какая ему представилась. Он положил ее в карман пальто и пошел за слесарем…
— Вам не скучно? — неожиданно перебил себя Валентин Николаевич, оборачиваясь к Лене.
— Нет, нет, — поспешно ответила Лена.
— Да… — Валентин Николаевич прикурил новую папиросу от окурка. — Слесарь открыл ему дверь, посоветовал завести запасной ключ и ушел. В комнате было холодно, он забыл закрыть форточку, когда уходил на службу. Теперь предстояло написать стихи. Из-за них и произошла ссора с редактором — ему совсем не хотелось их писать. Он сел за стол, положил перед собой бумагу.
А ну-ка, попробуем эту волшебную ручку, — улыбнулся он и извлек находку из кармана.
Не писалось, на душе было тяжело, нервы, раздерганные всеми дневными неприятностями, никак не могли успокоиться. Ему думалось: какие были замыслы, какие надежды! Ведь так много предстояло сделать и можно было сделать, но вот он уже приближается к старости, а все эти замыслы пронеслись легкими облачками, не уронив и капли дождя. Почему так получилось? Что ему помешало?
Он стал припоминать один из своих ранних замыслов и стал набрасывать строки на бумаге и вдруг почувствовал, что идет, что получается, и стал писать.
Он писал так всю ночь, а потом еще весь день, и снова целую ночь, и снова почти весь день, пока не свалился без сознания.
У соседей тем временем происходили серьезные разногласия. Одна из соседок «сама видела», как он покупал в аптеке яд, и уверяла, что он отравился, а другая, напротив, видела, как он вносил к себе бельевую веревку, и настаивала на том, что он повесился. Были оповещены местные власти, на стук он не отвечал, дверь взломали, и соседка, настаивавшая на том, что он повесился, была посрамлена. Он лежал на полу.
Его привели в сознание, и первое, что он сделал, — это сгреб с пола множество исписанных листов бумаги и желтую ручку, сложил все это в ящик и запер его на ключ. А затем приступили к лечению.
Только через неделю он оправился настолько, что решился открыть ящик и посмотреть написанное. Он был человек со вкусом, хорошо разбирался в литературе и понял, что то, что им создано, — это замечательные, может быть, гениальные стихи. Он отлично понимал также, почему написал он их именно в тот вечер и сразу — замыслы отлеживались у него, в душе в течение многих лет, отстаивались там, очищались, подсознательно к ним подбирались образы и, возможно, даже рифмы. И в тот вечер нервная энергия, которая накопилась в нем в результате неприятностей, случившихся за день, вылилась в такой острой форме.
Он собрал рукописи и отнес их директору местного издательства с предложением издать книгу. Директор издательства сначала подумал, что он шутит, но лишь только начал читать рукопись, понял, какие значительные произведения попали в его руки, и сказал, что книгу они издадут немедленно, но одновременно следует известить о его стихотворениях столичную прессу.
Уже через неделю пришла и слава и деньги. Он переезжал из своей комнаты в самый роскошный номер местной гостиницы. С собой он собирался взять лишь книги и рукописи. Перебирая ящики, он вдруг увидел на самом дне одного из них маленькую желтую ученическую ручку. Он отлично понимал, что совсем не этой ручке обязан созданным, и все-таки ему было как-то неловко, словно при встрече с сообщником в предосудительном деле. В комнате у него топилась небольшая железная печь. Он подошел к ней, чтобы бросить ручку в огонь. И вдруг почувствовал, что не может этого сделать. Чепуха, — подумал он, — нервы.
Но когда ручка загорелась, его с неодолимой силой потянуло достать ее из огня. Нервы, — отмахнулся он. — Этого нельзя допускать.
Через несколько дней ему начало казаться, что все люди — это ручки и что ему необходимо отыскать среди них одну, его ручку… Одна половина сознания твердила ему, что он сходит с ума, что такие мысли недопустимы, а другая — что, если он не отыщет этой своей ручки, больше уже никогда ничего ему не создать.
Он отправился к психиатру. Видный специалист осмотрел его и пришел к выводу, что нервное потрясение, которое пережил этот человек, сделало его неизлечимо больным. И он был направлен в больницу для умалишенных.
В больнице он, человек, никогда не проявлявший особенной силы воли, впервые почувствовал, как необходимо уметь ее сосредоточивать. В углу, в серебряной паутине, висел огромный черный паук. Он то вытягивал, то поджимал под себя ножки. Нужно было напряженно смотреть ему в глаза, потому что, как только ослабевал взгляд, ножки вытягивались и впивались в мозг. Это была непереносимая боль, и он заставлял себя смотреть пауку в глаза.
Однажды во время приступа такой особенно острой боли он разодрал о край кровати палец и вдруг почувствовал, что в руках у него — ручка. Он стал торопливо писать на стене, пока не истек кровью. Когда прибежали врачи, он уже был мертв.
Лучшие ученые страны долго изучали знаки, написанные на стене великим поэтом, но в конце концов пришли к выводу, что они ничего не значат. Это был просто бред умалишенного.
…Зажглись фонари. Тени оголенных деревьев покачивались и шевелились на земле, как кучи невесомого хвороста. И Алексей и Лена молчали, не то обдумывая, что сказать, не то испытывая какую-то неловкость. Наконец Алексей спросил:
— А в какое время это все происходило?
— Неважно, — ответил Валентин Николаевич. — Это могло происходить в любое время, отдаленное от нашего сотней лет назад или сотней лет вперед… Так же, как, впрочем, и в наши дни.
— Это очень интересно, — сказала Лена. — Очень интересно. Только я не понимаю, зачем это?
— Поймете, — сказал Валентин Николаевич с неожиданной жесткостью в голосе. — Не вы — так ваши дети поймут…
«На заборе» — так редакционные острословы называли доску, на которой вывешивали «лучшие материалы», — была помещена статья Лены под названием «Быстрее внедрить в производство новые методы изготовления одежды».
Правда, сама Лена назвала ее иначе — «Чудо-платье». Но дежурный редактор — человек серьезный — не выпустил этого легкомысленного названия в свет.
Лену поздравляли с удачным началом. На летучке Валентин Николаевич испугал ее своим заявлением, что «в газету пришел новый, свежий талант, и мы еще будем свидетелями того, какие прекрасные плоды принесет он в будущем». В замешательстве она прижала ладони к запылавшим щекам.
Но после летучки Григорий Леонтьевич, поглаживая кончиками пальцев полированные поручни своего кресла, сказал:
— Мне очень приятно, что вы написали этот материал. Так должен поступать каждый настоящий журналист — не упускать ни одного явления, которое заслуживает внимания газеты. Но вы так и не выяснили, работает ли на фабрике Маша Крапка. Кто написал это письмо? А ведь может же быть такое положение, что на фабрике делают замечательное дело, внедряют новый метод, а вместе с тем рядом с очень хорошими людьми там действуют и какие-то проходимцы. Я вовсе не утверждаю, что это так. Но мы с вами не можем оставить без внимания ни одного письма. Значит, вам следовало в этом разобраться…
Это было единственной ложкой дегтя в Ленином триумфе. И утром она снова направилась на фабрику. Ее там уже знали многие. Ей улыбались, хвалили ее статью, приглашали в цеха:
— У нас пущена новая линия, зашли бы посмотреть — производительность поднимется вдвое.
— Обязательно зайду, — отвечала Лена.
Но пошла она на этот раз в отдел кадров.
— Мы получили письмо, в котором названы фамилии нескольких рабочих вашей фабрики, — сказала она заведующей отделом кадров — светловолосой, плохо завитой, с накрашенными бровями и губами женщине лет сорока. Фразу эту Лена тщательно продумала еще в редакции. — О содержании письма я сейчас не могу вам рассказать. Но мне нужно, если вы не возражаете, ознакомиться со списком рабочих фабрики.
Лена трижды просмотрела списки, с каждым разом испытывая все большее облегчение, в котором она сама себе не могла дать ясного отчета. Имени Маши Крапки в списках не было.
— А других рабочих нет на фабрике? — спросила она.
— Нет.
Когда Лена поблагодарила заведующую отделом кадров и собиралась уходить, та нерешительно добавила:
— У нас, правда, еще есть склад, а там грузчики и складские рабочие не все занесены в списки… Но мы это сегодня или завтра сделаем.
Лена лишь на полчаса опоздала к началу рабочего дня в редакции, но секретарь редактора встревоженно сообщила ей:
— Дмитрий Владимирович уже второй раз вас спрашивает.
У Лены внутри что-то екнуло. С тех пор как она поступила на работу в редакцию, с редактором газеты она виделась только на летучках, да еще несколько раз встречалась в коридоре.
— Получил я сегодня такое письмо, — сказал ей Дмитрий Владимирович и показал на большой, с половину газетного листа, конверт из плотной бумаги. Он лежал у него на столе. — Как вы думаете, что в этом письме?
— Не знаю, — ответила Лена.
— Перед тем как передать его в отдел писем, я хотел посоветоваться с вами, как с опытным работником этого отдела, — он чуть прищурился, — как же нам на него ответить?
Лена молчала.
— Вот это письмо.
И Дмитрий Владимирович вынул из конверта голубое платье, которое было склеено у Лены на глазах.
— Ах!.. — невольно вырвалось у нее.
— Вот вам и «ах». А к этому платью еще такое приложение.
И он прочел адресованное на его имя письмо. В нем говорилось, что выступление Лены очень помогло коллективу, занятому внедрением в производство нового метода изготовления одежды, что на фабрике узнали талантливого молодого журналиста Елену Санькину. Далее рассказывалось о том, как было изготовлено это платье и как Лена от него отказалась. Авторы письма от имени коллектива фабрики обращались к ответственному редактору газеты с просьбой вручить платье Лене. Затем следовало около пятидесяти подписей, в том числе директора фабрики, секретаря партийной организаций, председателя завкома, начальников цехов, работников лаборатории и рабочих.
— Так вот, как же нам быть с этим письмом?
— Нужно отправить его назад, — сказала Лена.
— Вам, конечно, виднее, — ответил Дмитрий Владимирович. — Вы там в отделе писем только тем и занимаетесь, что пересылаете корреспонденцию с места на место. Но мне думается, что было бы лучше, если бы вы зарегистрировали это письмо по всем правилам, а приложение — надели на себя, — он улыбнулся с неожиданной мягкостью. — Не тревожьтесь, вы это вполне заслужили.
Когда Лена шла к редактору, она проходила по узкому, полутемному коридору. Когда она возвращалась, стены раздвинулись, всюду было много воздуха и много света.
На следующий день Лена с утра зашла к своей подруге по университету Шуре Бойко. Шура работала в радиокомитете.
Лена уже не сомневалась в том, что письмо Маши Крапки — это анонимка, написанная каким-то недоброжелателем директора фабрики. И все же ясно представляла себе, как Григорий Леонтьевич, когда она ему расскажет о результатах проверки, обязательно спросит: «Ну, а на складах вы так и не выяснили?»
А вдруг Маша Крапка существует? Пойти на склад ей, Лене, человеку, хорошо известному на фабрике как корреспондент газеты, — это значит не выполнить первого требования, поставленного автором письма.
Лена попросила Шуру поехать на фабрику, подойти к складу и спросить, не работает ли там Маша Крапка. А затем сообщить о результатах по телефону на службу.
К концу дня Шура позвонила Лене. Она была очень взволнована.
— Маша Крапка работает на складе, — сказала она. — Это очень странная девушка лет двадцати пяти. Она глухонемая. Всего боится. Я с ней договорилась — знаками, что она сегодня к восьми часам придет к входу в центральный универмаг. Я нарисовала ей на бумаге куда и надписала. Так что к восьми часам нам с тобой надо будет ее встретить.
…На этот раз Алексей пришел в редакцию. Он и Валентин Николаевич собрались, по обыкновению, «проводить» Лену — иными словами, совершить довольно дальнюю и продолжительную прогулку, но Лена отказалась, внушительно пояснив:
— У меня деловое свидание.
Маша Крапка на условленное место не явилась, хотя Лена и Шура ждали ее до девяти часов. А когда на следующий день Лена, рассказав обо всем этом Григорию Леонтьевичу, сама пошла на склад, кладовщик — сонный, узкогрудый парень — сказал ей:
— Да, действительно, Крапка у нас работала… Но она уволилась и уехала куда-то на село.
— Когда это было?
— Да вот — на этих днях…
Совесть.
Норма нравственности, ставшая внутренним убеждением человека.
Когтистый зверь.
Или просто — неясное ощущение, когда вода кажется горькой, а хлеб — как бумага…
На кладбище земля липла к ботинкам, отрывалась кусками и снова липла, идти было тяжело, как во сне.
Павел так и не нашел могилы матери — сторож сказал, что там, у забора, если пройти до конца по дорожке, а потом повернуть направо, шестая… нет, седьмая…
Их было там на краю не шесть, не семь, а десятки одинаковых могил, узких холмиков с побуревшими прошлогодними цветами, железными крестами, сваренными из водопроводных ржавых труб, или деревянными — серыми, с влажными трещинами.
Павел не думал о матери.
Гнал все мысли.
Соседка, старая добрая женщина, которая когда-то часто угощала его изжаренными в подсолнечном масле дерунами, безжалостно сказала:
— Ты ее убил.
Он старался не думать о матери. И все равно его грызла тоска — тяжелая, едкая, темная, как бывает, когда сделал что-то, о чем забыл, а оно черной грозной тенью следует за тобой.
В тюрьме Павел почувствовал себя значительно легче, чем в ту минуту, когда он был арестован.
В тюрьме ему казалось, что преступление — всякое преступление — вещь не такая уж редкая, что совершают его немало людей, если их так много попало в тюрьму.
Но мать-то этого не знала.
Не было большего горя для нее, большего позора.
Для нее, прожившей такую трудную жизнь, для нее, постоянно улыбавшейся, чтобы скрыть от людей, что муж у нее — пьяница, что он бьет ее, тихую и добрую учительницу, столько лет провожавшую школьников от первого до пятого класса.
И она умерла.
Она не могла не умереть.
Точно так же, как организм защищает себя, посылая к ране миллионы белых кровяных шариков, которые, погибая, образуют защитную корку, раненая душа человека защищается корой мелких и больших дел от потрясшего ее события. И если бы не эта способность — для многих людей жизнь стала бы невыносимой.
Когда Павел пришел в отделение милиции, заместитель начальника отделения — плохо выбритый, невыспавшийся капитан — бегло взглянул на заграничное пальто Павла, на мягкую, эффектно примятую шляпу и сказал:
— Присядьте, пожалуйста, я сейчас освобожусь… Вот можете посмотреть пока свежую газету…
Но как только перед ним оказалась справка Павла, он немедленно перешел на «ты».
— Где до сих пор болтался? Почему вовремя не прибыл? Опять стал на старую дорожку? — и он посмотрел на пальто Павла весьма многозначительно.
Павел молчал.
— Ну хорошо. Паспорта ты не получишь. Дадим пока временное удостоверение. Где собираешься работать?
— Думаю учиться, гражданин… товарищ капитан.
— Где?
— В Киеве.
Сердитые глаза, разделенные тонким носом, смотрели на Павла проницательно и недоверчиво.
— Смотря чему учиться. Чтобы эта учеба плохо не кончилась… Ну да ладно. Иди. Завтра придешь.
Ему негде было переночевать в городе, в котором он родился и вырос. Напряженный, настороженный, он пошел к Грише Сидоренко.
— Уходи, — сказал Гриша. — Из-за тебя я до сих пор… — он не закончил фразу, повернулся и закрыл за собой дверь.
На улице Павел встретил своего бывшего одноклассника Колю Демина. Демин теперь работал в местном театре художником. Он пригласил Павла к себе на обед, познакомил его с женой — молоденькой веселой девочкой, одним из первых вопросов которой к Павлу был вопрос о том, не знает ли он, как танцуют буги-вуги. Ночевать он Павла не пригласил, а сам Павел не стал просить об этом, — они всегда были очень далеки друг другу.
Первую ночь после своего возвращения в родной город Павел провел в Доме колхозника, где контраст между его справкой и его шляпой произвел самое неблагоприятное впечатление. Во всяком случае, когда он постелил узкую продавленную койку и небрежно, в кучу сложил одежду на табурет, поставленный у изголовья, то увидел, что один из его соседей — дюжий усатый мужик — с трудом, покряхтывая, стащил новые пудовые сапоги, исподлобья посмотрел на Павла, почесал затылок, затем приподнял койку и обул ножки в сапоги.
Сначала Павел не понял, зачем это.
— Что это вы? — удивленно спросил он.
— Целее будут.
Павел покраснел, сжал кулаки, затем лег и отвернулся к стенке. Наволочка подушки едко пахла хлором. Как в тюрьме.
Снова ему приснился тот же сон. В прозрачной, прохладной воде стоят стайкой рыбки, как магнитные стрелки, головами в одну сторону. Солнце пригревает спину.
Он проснулся, припомнил сон и вспомнил, как все это было наяву.
…Он сидел на берегу Десны, на мостках, с которых женщины полоскали белье, а под ним струилась вода, колебля длинные зеленые волосы — подводные травы. На мостки взошел человек в соломенной шляпе с деревянным ящиком и треножником в руках.
— Не помешаю? — спросил он.
— Нет, — ответил Павел.
Человек расставил треножник, укрепил на нем рамку с натянутым холстом и стал рисовать. Кисть так и мелькала в его маленькой руке. Павел поднялся, стал смотреть за тем, как рисует художник.
Странная это была картина. Дело происходило в полдень, на самом солнцепеке, а на картине изображены были сумерки, предвечерний час. Дерево на берегу — разлогий дуб — было изображено очень похоже. Но на картине дерево это приобрело сходство с сердитым мужицким лицом, украшенным кудлатой бородой, а облако за деревом сидело как шапка на этой голове. Лошадиной изувеченной мордой, с болью поглядывающей в сторону одним узко прорезанным глазом, казалась будочка, где лодочный сторож держал весла.
— Почему это все у вас так? — спросил Павел.
Художник молчал. Павел хотел яснее выразить свою мысль, но художник вдруг ответил ему странным, мурлыкающим голосом:
— А потому, что это дерево и впрямь похоже на голову. Но обычно люди не умеют этого замечать. Дерево — и кончено. А я — как раз тот, который показывает, чего не замечают другие…
Так они познакомились с Виктором.
Как нравился тогда Павлу этот человек, за мягкостью которого всегда чувствовались жесткая воля и недюжинный ум! Как прислушивался он к каждому его слову! Какую большую власть имело над ним очарование таланта и загадочности, окружавшей Виктора.
Ему постоянно хотелось быть похожим на Виктора, так что было даже неприятно свое превосходство в росте.
— Вы — художник? — застенчиво спросил Павел в одну из следующих встреч. Они встречались каждый день.
— В некотором отношении — да, — недобро, тяжело и едва заметно усмехнулся Виктор. — Во всяком случае, учился в художественном институте. Но обстоятельства сложились так, что мне пришлось сменить кисть художника на меч конквистадора.
Павел не решился спросить, что такое конквистадор.
Виктор помолчал немного и вдруг прочел стихи, из которых Павел запомнил только:
Я конквистадор в панцире железном,
И крепко верю я в свою звезду.
— Вы давно бросили школу? — неожиданно резко спросил Виктор.
— Три или четыре года назад, — не смог сразу припомнить Павел.
— А почему не работаете?
— Работал… В авторемонтных мастерских… слесарем. Но поругался с мастером. Не хотел помыть его машину. Частную.
— Быть может, мне понадобится ваша помощь, — сказал Виктор, оценивающе, сквозь быстрый прищур оглядев Павла.
— Хорошо.
— А вообще — нужно учиться. Во что бы то ни стало — учиться.
Вскоре Павел узнал, почему Виктор называл себя конквистадором. Каким романтическим ореолом был озарен он для Павла!
А затем… Виктор ночью постучал в его окошко. Павел был очень удивлен.
— Что случилось? — спросил он.
— Тише, — ответил Виктор. — Ты один?
— Один.
— Я уезжаю. Надолго. Я хочу оставить у тебя этот чемодан. — Он поставил на подоконник увесистый чемодан. — Через две недели его нужно будет отвезти в Киев, сдать в камеру хранения, а квитанцию отправить по почте по адресу, который я тебе оставлю. Тебе, наверное, хочется знать, что в чемодане?
— Нет, — ответил Павел.
Виктор помолчал, улыбнулся мягко и задумчиво.
— Но знать это тебе все-таки нужно. Ты уже слышал об убийстве?
— Да.
— Это сделал я. Здесь деньги. Возьмешь чемодан?
— Возьму, — ответил Павел.
— В Чернигове, я знаю, тебе делать нечего. Когда отправишь деньги, позвонишь по телефону — он в записке, которую я тебе оставляю. Спросишь Виктора. Тебе скажут, как со мной увидеться…
За закрытыми веками у Павла замелькали города, где он побывал: Киев, Тбилиси, Батуми, Сухуми, Сочи, Ялта, Алушта, Симферополь, Одесса и снова Киев. В Киеве его арестовали…
По поручению Виктора он связался с компанией спекулянтов, ездил из города в город, перевозил какие-то пакеты, письма, передавал деньги. Матери сказал, что работает экспедитором в Глававтотракторснабе. Виктор исчез, а встречи с этими ласковыми людьми с потными руками оставляли у Павла постоянное чувство недовольства собой. Уйти бы от них… Но куда?
Они сидели тогда в квартире Михаила Михайловича. Только на суде Павел узнал его фамилию. Ужинали, пили водку. Михаил Михайлович любил хорошо поесть. Тарелки и блюда с дорогими закусками занимали весь стол. Цуркан, рослый, под стать Павлу, парень, с выпуклыми смешливыми глазами и пудовыми кулаками, единственный, кто казался Павлу похожим на человека в этой компании, подвинул Павлу маслины.
— Чего морщишься? — спросил. — Не нравятся?
— В первый раз ем…
— Все бывает в первый раз, — добродушно улыбнулся Цуркан. — Арест, например…
В дверь позвонили. Покрасневший, нагрузившийся водкой хозяин пошел открывать. Спустя минуту он возвратился — бледный и трезвый. Вместе с ним вошли четыре человека в штатском. Цуркан рванулся к окну.
— Разобьетесь, — сказал один из вошедших с хозяином, вынимая из кармана пистолет. — Сидите на месте.
— Накликал, — покрутив головой, сказал Цуркан Павлу. — А еще лекции читают. Про суеверия.
…Какие-то люди негромко и, очевидно, уже давно разговаривали.
Павел проснулся, но ему не хотелось открывать глаза.
Ему никого не хотелось видеть.
Его охватило тупое, жестокое отчаянье.
Его ничто не ждало впереди.
— …Хороший, хороший трудодень был, — радовался приглушенный, приятный, сипловатый голос. — Хлеба в каждой хате на два года хватит… Сытно едят, вкусно пьют…
— Не единым хлебом, — поучительно протянул сдержанный басок.
— Не единым, конечно. Получили и денег, и картошки, и молока…
…Был у них в камере человек, который часто повторял: «Трава ест землю, корова ест траву, человек ест корову, земля ест человека — и все сначала». Очевидно, эти мысли утешали его. Трава ест землю — и все сначала, — повторил про себя Павел.
— …что хлеб, масло, мясо, молоко будут без денег. Бесплатно, — продолжал приятный, сипловатый голос. — Я так думаю — доживем. Зайдешь в магазин, значит, и бери сколько нужно. Лишнего тогда никто и брать не станет…
— Нет, — не согласился сдержанный басок. — Мясо бесплатно нельзя давать. Мясо, оно разного сорта бывает. Бабы перебирать начнут, тащить, которое получше. Добра много может пропасть.
Павел приподнялся. Обладателем сдержанного баска оказался вчерашний усатый мужик, а против него на аккуратно заправленной койке сидел собеседник — невысокий старичок с приятным маленьким личиком, темным и сморщенным.
Павел глянул в окно. Несмелое серенькое утро оставило на стеклах редкие слезы. Он наспех умылся и стал одеваться. На костюме из добротной ткани бутылочного цвета с коричневой искрой — ни морщинки.
Не нужно мне было всего этого брать, — думал он. — Не нужно…
Он уже совсем собрался. Он уезжал из Киева, от Вязмитиных. Кажется, и попрощался уже. Алексей сказал: «Мне нужно еще решить один вопрос», — он улыбался неловко. Они вернулись в комнату Алексея. Помявшись, Алексей предложил ему примерить пальто и костюм своего покойного отца. «Ты не беспокойся, — сказал он. — Они ненадеванные. Лежат впустую. Отец был одного роста с тобой».
Это Марья Андреевна, — подумал Павел. Он отказался. Вошла Марья Андреевна. «Если не тайна, — спросила она, — о чем спор?» Алексей рассказал. Но Павел был уверен, что все это было между ними условлено. С болезненным ощущением стыда, неловкости и недовольства собой он примерил костюм. Покойный академик был плотнее Павла и, по-видимому, даже выше. Марье Андреевне пришлось переставлять пуговицы. Когда Павел раздраженными, хмурыми глазами посмотрел в зеркало, он не узнал себя. Он впервые в жизни надел шляпу. И — черт побери — это получилось совсем не плохо. Марья Андреевна смотрела на него с одобрением. И все-таки — не нужно. Не нужно было всего этого…
…Когда Павел получил в милиции временное удостоверение, которое на паспорт можно было сменить только через месяц, капитан, принимавший его и в первый раз, спросил:
— А учиться ты где думаешь?
— Не знаю.
— А жить где?
— Тоже еще не знаю.
— Ну так вот, я уже договорился… Ты там каменщиком работал?
— Каменщиком.
— Я договорился, что тебя на строительство примут. С начальником управления, с Михайловым. Дадут общежитие. Когда начнешь работать, можно будет в техникум поступить… придешь, я тебе помогу с этим делом… Или в вечернюю школу.
— Я вернусь в Киев, — ответил Павел.
— Почему?
— Так. Тут мне не жить. Слишком много людей тут обо мне плохо думают.
— А ты поработаешь, покажешь себя, и люди начнут о тебе хорошо думать. — Улыбнувшись, капитан добавил: — Так, как ты этого заслуживаешь.
Павел не ответил на его улыбку.
— Нет уж, я — в Киев.
Капитан встал из-за стола, прошелся по своему маленькому кабинету, подошел к Павлу.
— Ты мать помнишь? — спросил он неожиданно.
— А вам это зачем?
— Я учился у нее когда-то. Понимаешь, какая это штука удивительная? Ведь неизвестно, куда человек направится, что с ним станет. И, может быть, именно то, что заложила в ребенка первая его учительница, потом дает плоды. Ты на ее могиле побывал?
— Да.
— А я уж давно не был. Года два. Вначале многие ходили, следили как-то, а потом в текучке этой забылось. Тут и я виноват. Но сейчас не об этом разговор. Сейчас разговор о том, как сделать, чего она не успела. Как сделать, чтобы ты человеком стал… Тут, в Чернигове, у тебя прямей была бы дорога. Ясней…
— Нет, — сказал Павел.
Сапожник, старый знакомый, смутился и с досадой с размаху воткнул шило в ногу.
Марья Андреевна вскрикнула.
— Она у меня деревянная, — успокоил ее сапожник. — Вы уж меня извините. Вам, как постоянной клиентке, надо было вовремя сделать. Но — не успел. Только вот на левый туфель набоечку осталось приспособить. Вы посидите минутку. Я сейчас…
Закончив работу, он завернул туфли в газету, получил деньги и пожелал Марье Андреевне почаще приходить.
Дома Марья Андреевна развернула туфли и машинально заглянула в газету — она показалась ей очень знакомой. Посмотрела на дату, расправила мятые страницы. В газете был опубликован отчет о юбилее в честь 60-летия академика Вязмитина.
Марья Андреевна горько усмехнулась.
…На юбилее она не захотела сидеть за столом президиума, куда ее пригласили, а устроилась в зале, ряду в шестом, с самого края.
Рядом с ней сидела какая-то толстая, немолодая женщина с очень напудренным лицом и с крупными — чуть ли не с грецкий орех — янтарными бусами. Такие всегда попадаются на юбилеях — неизвестно, зачем они пришли, неизвестно, какое отношение имеют к юбиляру, но они терпеливо просиживают от начала до конца, слушают все выступления, аплодируют.
Соседка, тыкая коротким, толстым пальцем, все время допытывалась у Марьи Андреевны: «А кто это? А это? А Вязмитин кто? А вы не знаете, кто доклад делает?»
Марья Андреевна охотно бы ответила грубостью, но — не умела и сквозь стиснутые зубы сообщала о должностях и званиях каждого из сидевших в президиуме.
Юбиляр обычно чувствует себя неловко — он смущается, мнется, он растроган и сконфужен. Но Константин Павлович, с его красивым, породистым лицом, большой, мужественный, с легкими, словно ветром приподнятыми над высоким лбом седыми волосами, — Константин Павлович, о котором соседка с бусами восторженно пропищала: «Ах, какой красавец!», казалось, был специально создан для юбилеев.
Доклад он слушал с веселым удивлением, адреса — их выросла целая гора на специально приготовленном столике — принимал уверенно и изящно, с легкой улыбкой. Затем слово предоставили ему самому.
— Мне, как и всем присутствующим в этом зале, — сказал он своим звучным, приятным голосом, — отлично известно, насколько преувеличены похвалы, какие я здесь услышал. Но так уж принято на юбилеях. Во всяком случае, я полагаю, что этим меня уже не испортят. Это опасно в более молодом возрасте, а в мои шестьдесят лет даже настолько преувеличенная оценка моей работы не приведет к тому, что я зазнаюсь и перестану здороваться со знакомыми.
По залу прокатился смех.
— Поэтому в части оценки моих работ я не нахожу возможным возражать нашему уважаемому докладчику. Однако в области фактов я, как бы мне ни хотелось этого избежать, вынужден сделать некоторые замечания. Отец мой не был бедным торговцем, как говорил об этом Иосиф Петрович. Он был купцом первой гильдии. Правда, я еще в юности порвал отношения с семьей, но тем не менее происхождение у меня не совсем рабоче-крестьянское. Затем, в годы гражданской войны, я действительно, как справедливо отметил Иосиф Петрович, командовал отрядом. Но отряд этот был несколько иным, чем о нем составили представление слушатели доклада. Это был вовсе не кавалерийский, а санитарно-эпидемический отряд, и было в нем не пятьсот клинков, а шесть санитарок, два лекпома и ни одного врача…
Снова прокатился смех.
Находившиеся в президиуме члены делегации английского королевского общества — его почетным членом Константин Павлович был избран еще до войны — шепотом спрашивали у переводчика: «Что он сказал?»
Тем временем юбиляр продолжал выступление, зал затих, и неожиданный хохот англичан, которым наконец перевели слова Константина Павловича, вызвал новый приступ смеха в зале.
— Что же касается стиля моих научных трудов, о котором докладчик говорил как о легком и прозрачном, одинаково доступном как людям, глубоко знакомым с химией, так и читателям, впервые заинтересовавшимся этой наукой, то это, на мой взгляд, совершенно справедливо. Я бы на месте нашего уважаемого Иосифа Петровича определил этот стиль даже как художественный. Но в этом я, поверьте, совершенно не виноват. Все мои работы были переписаны этой рукой…
Он легко сошел со сцены в зал, подошел к Марье Андреевне и под аплодисменты присутствующих, к изумлению толстухи с бусами на шее, поцеловал ей руку и проводил ее на сцену.
Сердитая и скованная, Марья Андреевна шла за ним и силилась улыбаться.
Затем свободно и изящно он поблагодарил сначала по-французски представителей французской делегации, а затем по-английски — английской. Англичане снова смеялись какой-то его шутке, и на этот раз уже в зале переглядывались, спрашивали друг у друга, что он сказал.
Как красиво, как естественно все это у него получалось, с каким искренним восторгом аплодировали присутствующие этому выдающемуся ученому, который пришел в науку полуграмотным парнем — рядовым участником революции, а сейчас стал известным химиком, человеком с самым широким диапазоном знаний и интересов, культурнейшим человеком своего времени.
А в действительности все это было так.
Накануне первой империалистической войны черная сотня готовила на Подоле погром. Вооруженная револьверами, ножами, а то и просто гирьками на цепочках банда с иконами и хоругвями собралась на площади перед Думой, крышу которой украшал архистратиг Михаил — покровитель черной сотни. Оттуда с пением гимна манифестация пошла вниз по Александровской.
Черносотенцев встретили рабочие. Началась драка. Вмешалась полиция.
Пристав, не разобравшись, ткнул в зубы рослому парню Косте Вязмитину, который совершенно случайно попал в толпу. И тогда он — огромный детина, первый силач на своей улице — ухватил пристава поперек, взмахнул им, как бревном, и стукнул подскочивших к нему городовых.
Он долго отбивался, но на него навалилась целая толпа, его связали и отправили в тюрьму вместе с рабочими, оказавшими сопротивление погрому.
Весь этот бой наблюдали молоденькие студентки-естественницы, сестры Маша и Липа. Они не знали, почему ввязался в драку Вязмитин, но они видели, как он действовал.
Девушки участвовали в студенческом кружке. Студенты носили передачи в тюрьму.
В тюрьме Костя Вязмитин сначала постеснялся сказать своим соседям по камере о том, что попал сюда случайно, а потом подружился с товарищами.
Крупная взятка, которую дал его отец, помогла ему избавиться от суда. Но когда он вышел из тюрьмы, отец, грубый и темный, по-своему очень честный человек, отказался впустить в дом «арестанта». Константин Вязмитин поступил работать на мельницу.
Основной целью, которую ставили перед собой участники кружка, куда входили Маша и Липа, было образование рабочих. Каждый член кружка должен был собрать небольшую — из двух-трех человек — группу и заниматься с нею. К Маше в группу попал Константин Вязмитин.
Маша — дочь известного киевского адвоката Григоровича — учила Константина всему, что знала сама. Впоследствии она стала его женой. Вязмитина привлекала химия — и она занималась с ним химией и языками. Она ушла со второго курса университета и больше туда не возвращалась.
Миновали годы революции. Константин Павлович стал сначала «подающим надежды», затем «талантливым молодым», затем «крупным», а впоследствии «выдающимся» ученым, и по-прежнему каждый вопрос, который его интересовал, он предварительно обсуждал с Марьей Андреевной, и по-прежнему она подбирала ему всю литературу, делала переводы и выписки. Но она оставалась домашней хозяйкой, а он стал академиком, автором популярных учебников и исследовательских работ, известных только узкому кругу специалистов; он был избран в партийные органы — старый коммунист, член партии с 1920 года, а Марья Андреевна оставалась беспартийной, оставалась лишь женой академика Вязмитина…
Марья Андреевна спрятала газету на самое дно одного из ящиков своего стола и пошла на кухню. Вооружившись маленьким острым ножом, похожим на ланцет, она начала чистить картошку.
Этого он не должен был делать, — плотно сжав губы, думала о покойном муже Марья Андреевна. — Этого не прощают. Этого простить нельзя.
Он привел ее в четверг, когда у Вязмитиных собрались самые близкие люди. Он предложил познакомиться. Эта женщина — Марья Андреевна даже в мыслях не называла ее иначе как «эта женщина» — стояла перед ней, как солдат, выпятив тяжелые литые груди и глядя ей прямо в лицо своими близко поставленными к носу блестящими глазами.
— Очень рада. И мне и Константину Павловичу очень нравится ваш голос. Надеюсь, что вы не откажетесь спеть для нас? — сказала Марья Андреевна, улыбаясь и ощущая стыд и за улыбку, и за свой вопрос, и за ее ответ.
Она тогда смалодушничала. Но что другое могла она сказать? Ей казалось, что глаза всех присутствующих устремились на нее. Ей было так стыдно, что она почувствовала, как в ней появилось что-то неустойчивое, предупредительное, жалкое. А «эта женщина» не стыдилась. Она разговаривала с той особой благожелательностью, какая бывает только у людей преуспевающих и совершенно равнодушных к окружающим.
Марья Андреевна знала, что Константин Павлович ей изменяет. Он часто не ночевал дома. Правда, он всегда предупреждал: сегодня я не вернусь — мне предстоит командировка. «Командировки» все учащались. Она получала анонимные письма. От «доброжелателей». Всегда находятся «доброжелатели». В отпуск — в Крым и на Кавказ — он ездил теперь без Марьи Андреевны. Но — не один…
Пока варился суп, Марья Андреевна быстрыми, точными движениями нашпиговала печенку салом и чесноком и поставила в духовку.
…Все было по-прежнему в их доме. По-прежнему между девятью и двенадцатью часами дня Константин Павлович диктовал Марье Андреевне результаты своих исследований, заметки, сообщения, по-прежнему она их выправляла и вечером отдавала ему начисто перепечатанными. Как и прежде, к ним приходили знакомые. Но все — и он, и она, и эти знакомые — знали, что от прежнего осталась одна лишь оболочка. Прочная, затвердевшая, как камень, оболочка…
Марья Андреевна возвратилась в свою комнату. Она подошла к туалетному столику, посмотрела в зеркало, поправила волосы, расстегнула высокий воротничок платья и провела пальцами по тонкой, морщинистой шее.
…Как ему хотелось жить. Губы у него сделались тонкими и серыми. «Маша, — просил он. — Помоги мне!» Он никого не подпускал к себе, кроме Марьи Андреевны. Дни и ночи сидела она у его постели. Рак. Об «этой женщине» он не вспоминал даже в бреду…
Машинально Марья Андреевна взяла в руки обтянутую замшей деревяшку, насыпала на нее розового порошка и принялась полировать ногти. Так, по старинке, она делала маникюр.
…Марья Андреевна невольно разыскивала ее глазами. Но «эта женщина» не пришла на похороны. Весь путь до кладбища, за катафалком, через весь город, Марья Андреевна прошла пешком. Их последний совместный путь с Константином Павловичем…
Вернулась с работы Олимпиада Андреевна.
— Будем обедать сегодня одни, — сказала ей сестра. — Алеша придет позже. С девушкой. — Она искоса взглянула на Олимпиаду Андреевну и начала накрывать на стол.
— С Леной? Из газеты?
— Да.
Когда они пообедали, Олимпиада Андреевна спросила:
— А от Павла ничего не слышно?
— Нет. Как-то беспокойно.
— Маша! — сказала Олимпиада Андреевна с неожиданной нежностью. — А ведь ты — неисправимый романтик!..
…Несмотря на то, что сестрам очень хотелось хорошо думать о девушке, которая так нравилась Алексею, Лена произвела самое неблагоприятное впечатление. Она жеманничала, говорила неестественным голосом, умничала, цитировала классиков, да так, что Марья Андреевна каждый раз невольно внутренне морщилась, — Лена перевирала цитаты.
И если бы сестрам кто-нибудь сказал потом, что все это происходило с Леной потому, что она их просто боялась, они бы не поверили.
Говорят, у неудачника бутерброд обязательно падает маслом вниз.
У Семена Сорокина это происходило совсем иначе.
Если уж у него падал бутерброд, то он должен был пролететь по комнате, испачкать хозяйке новое платье, бумерангом сделать дугу и смазать маслом лысину почетному гостю и лишь после этого устремиться на штаны самому Семену.
Ему постоянно не везло.
В институте на экзаменах ему попадался именно тот вопрос, на который он не знал ответа.
Как только он спрашивал у товарища, не его ли он видел вчера в кино, присутствовавшая при этом жена товарища немедленно учиняла скандал, — оказывалось, что тот ходил в кино не с ней, а с ее подругой.
Ему случалось загодя, за два часа до отхода поезда, отправляться на вокзал — и все равно он опаздывал.
Его постоянно увольняли со службы, и в лучшем случае «по сокращению штатов».
Сам он себя не считал рассеянным человеком, но в расчетах, какие он производил, где-нибудь обязательно попадалась такая ошибка, что это могло привести к несчастью.
Однажды он едва не попал под суд.
Казалось бы, человеку повезло. Но нет — суда он избежал только потому, что у него оказался гнойный аппендицит, его забрали в больницу, где он чуть не отдал богу душу.
Он, собственно, и был создателем бригады «демонтажников».
В последний раз, когда его вышибли из артели, куда он был принят техноруком (неожиданно чулки, которые должны были приобрести цвет «загара», приняли синий цвет с зелеными разводами), он решил создать бригаду с этим загадочным названием.
В действительности же бригада занималась переноской и установкой несгораемых шкафов и разгрузкой тяжелого оборудования в местах, где нельзя применить кран.
Бригада перебивалась случайными заработками, и только после того, как ее возглавил Павел, работа бригады стала планироваться, а состав — увеличиваться.
После возвращения в Киев Павел решил было пойти на стройку каменщиком, но грузчики, с которыми он познакомился перед поездкой в Чернигов, посоветовали ему сначала поговорить с Сорокиным, — несмотря на свои странности, этот неловкий человек с грустными, даже когда он улыбался, глазами пользовался большим уважением за свою ученость и искреннее желание помочь каждому.
Так как вначале бригада не имела постоянного состава — в нее главным образом входили люди, желавшие подзаработать в свободное от основной работы время, — Павел, кроме Семена, был чуть ли не единственным человеком, целиком занятым делами бригады.
Позже, когда в бригаду вошел Станислав Лещинский, бывший снабженец с необыкновенной коммерческой сметкой, дело стало расширяться. Лещинский умел находить выгодную работу. И не диво — бригада переносила и устанавливала любое оборудование в сроки значительно более короткие, чем полагалось по норме.
Первое время Павел жил у Вязмитиных. Он привык к порядкам этого дома, подружился с Алексеем, с Олимпиадой Андреевной.
Однажды, когда они остались в квартире вдвоем — он и Марья Андреевна, — Павел сказал:
— Сначала я не понимал этого… Ну, не понимал, что так же, как меня, вы приняли бы любого человека… что вы такие люди… Но все-таки — что вы тогда обо мне подумали? Вам Алексей сразу сказал, что я с ним подрался?
— Нет. Но я сама догадалась.
— А почему вы никогда не спрашивали у меня, как я попал в тюрьму?
— Я думала, что вы когда-нибудь мне сами об этом расскажете. И еще я думала, что человек в вашем положении больше, чем кто-либо, нуждается в помощи. Я хорошо знаю, как трудно становиться на новый путь. У немцев есть даже такая пословица: «Wer einmal aus dem Blechnapf aß, wird das bestimmt noch einmal tun»[4].
— А что это «Blechnapf»? — спросил Павел.
— Жестяная миска, в которой давали пищу в немецких тюрьмах.
— Не только в немецких, — возразил Павел. — Значит — судьба.
Марья Андреевна заметила, как в горле у него что-то прокатилось, словно он с трудом глотнул..
— Ну зачем же, — испугалась она своих неосторожных слов. — Просто предостережение.
— Мне трудно рассказать об этом, — сказал Павел. — Боюсь, что просто не сумею. Может, вам это покажется смешно — я никогда никому об этом не говорил, — но вот я постоянно думаю всякую чепуху. Я как-то пробовал у товарищей расспрашивать — только со мной это или с другими тоже? Но лишь заговорил — меня на смех подняли.
Марья Андреевна слушала Павла молча. Она штопала чулок, аккуратно протягивая нитки в нашитую раньше основу. Ее неторопливые, верные движения успокаивали и делали ее особенно простой и близкой.
— Я — мечтатель, — сказал Павел с подкупающей откровенностью. — Вроде Манилова из «Мертвых душ». Вот возьму в руки нож и сразу представляю себе, как я оказался в каменном веке, когда люди не знали металла, и как этим ножом можно было и огонь добыть, и шкуру разделать, и вообще сделать для людей то, чего они не могли сами… Или вот, заглянул я у вас в первый день в какую-то химическую книгу. И представил себе сразу, как я дальше читаю эту книгу, а там листок вложен — с формулами. Стал я проделывать реакции по этим формулам, и вдруг оказывается, что листок этот был составлен каким-то погибшим ученым. Он открыл вещество, которое сделает человека бессмертным. Ну, в общем, «философский камень». А сам не успел его приготовить — погиб во время бомбежки. И вот, как я делаю это вещество и какие со мной происходят замечательные приключения…
Он умолк и поглядел на Марью Андреевну, как будто ждал чего-то.
— А если бы вы в самом деле нашли в книге такой листок, — медленно спросила Марья Андреевна, — вы бы проверили, что это за формулы?
— Не знаю, — не сразу ответил Павел. — Но думаю, что — да. Думаю, проверил бы, — повторил он тверже.
Марья Андреевна удовлетворенно кивнула головой.
— О чем же вы еще мечтаете?
— Да всего не перечислить. Как я, например, стал невидимкой. Когда я был в лаборатории у Алексея, я представлял себе, что вот сам проделываю реакции и вдруг замечаю, что пробирка исчезла. Пробую рукой — она на месте. Образовалось такое вещество, что делает все невидимым. Но это только начало. А дальше, как я пробираюсь за границу, выкрадываю все планы вражеского командования и возвращаюсь назад. В общем, глупые мечты, детские, только вам вот я почему-то могу рассказать, какие мысли приходят в голову взрослому человеку.
— Что же, об этом, и в самом деле не принято говорить, — задумчиво ответила Марья Андреевна. — Но мечтают все. И мне кажется, что именно эти неоформившиеся, пусть во многом наивные мечты со временем превращаются — если только человек к этому по-настоящему стремится, — превращаются в большие и нужные дела. Главное — проверить формулы, если они найдутся. А если не найдутся — придумать их самому.
Она улыбнулась, как улыбаются, вспомнив что-то свое, потаенное.
— Ну вот, возьмем хоть то, о чем вы говорили, — невидимку. Такие мечты помогли Уэллсу создать превосходный роман. И кто знает — быть может, ученые, открывшие пенициллин, вначале наедине с собой мечтали о лекарстве, которое сделает человека бессмертным. Во всяком случае, толчок всякому делу, я уверена, дает мечта…
— Только бывает и так, — возразил Павел, — что толкает эта мечта совсем не в ту сторону. Так, наверное, получилось и с моей мечтой о приключениях…
И он рассказал Марье Андреевне о встрече с Виктором, о дружбе с ним, о смерти матери, обо всем… И ему стало легче. Он знал, что, как бы дальше ни сложилась его жизнь, не будет у него человека ближе, чем Марья Андреевна. И ему очень хотелось сделать в жизни что-нибудь хорошее, чтобы это было приятно ей, чтобы она им гордилась, чтобы она не разочаровалась в доверии, которое она ему оказала и которого он не заслужил.
Еще в те времена, когда был жив Константин Павлович Вязмитин, по четвергам, в восемь часов вечера, в его доме собирались знакомые — ученые, музыканты, поэты, художники.
Бывать по четвергам у академика Вязмитина значило очень много.
Тут встречались только люди известные, прославившиеся в какой-то области. Именно здесь завязывались знакомства, которые помогали не столько служебным отношениям, сколько творчеству, сколько возникновению новых идей, которые впоследствии материализовались в виде мостов и машин, книг и симфоний, картин и театральных постановок.
После смерти Константина Павловича круг знакомых, навещавших по четвергам квартиру Вязмитиных, несколько уменьшился. Но ненамного. Просто сюда перестали попадать новые люди. Но тем более укрепилась эта традиция между старыми друзьями.
В этот четверг первыми пришли Павел Мефодиевич Косенко — поэт-академик, худощавый, необыкновенно деликатный человек с испуганными глазами, и Людмила Барская — известная пианистка, стройная женщина с очень светлыми, неестественно светлыми волосами, с напудренным тонким носом, одетая в черное с желтым, как крылья махаона, платье.
Профессор Петров — прославленный физик и замечательный человек, естественный той высшей естественностью, какая бывает только у людей, искренне убежденных, что для человеческого разума нет ничего невозможного, нужно только работать, — зайдя в комнату, принялся расспрашивать Олимпиаду Андреевну о том, не пора ли его дочке сделать операцию, — она опять, четвертый раз подряд, заболела ангиной. Его жена, чем-то неуловимо похожая на него, как всегда молча, смотрела на окружающих с таким милым, ненарочитым дружелюбием, что, не отличаясь ни интересом к сплетням, ни способностью острить, была настоящей «душой общества».
Мягко улыбалась Ольга Трофимовна — видный профсоюзный работник, старый член партии, одинокая женщина, которая и в шестьдесят лет сохранила свою незаурядную красоту. Ольга Трофимовна жила для людей. Она нянчила чужих детей, одалживала деньги, делала подарки, и никто не знал, была ли у нее хоть когда-нибудь своя жизнь. Очевидно, нет. Это был человек из породы подвижников, подвиг которых осознают, лишь когда они покидают этот мир.
Преувеличенно выражала радость по поводу встречи и рассказывала об особенностях китайских ваз, которые она привезла Марье Андреевне в подарок, Софья Аркадьевна — молодая, пухленькая, с таким необыкновенно ярким цветом лица, что недоверчивые женщины, знакомясь, присматривались к ней весьма придирчиво, со свежими, как шкурка помидора, не тронутыми краской губами. Она пришла с мужем — членом-корреспондентом Академии наук, специалистом в области физической химии, Олегом Христофоровичем Месаильским — пожилым, обрюзгшим, грибообразным мужчиной, одетым, как одеваются люди, которых не слишком интересует, какое впечатление производит их внешний вид на окружающих. Олег Христофорович и Софья Аркадьевна недавно вернулись из Китая, где Месаильский читал лекции в Пекинском университете.
— Китай — это грандиозно, — говорила Софья Аркадьевна. — Это необыкновенно, это интересно, это как… я забыла, есть такое китайское слово… Это — как вздыбленный конь. Но все равно к концу командировки и муж и я рвались домой, потому что и дым отечества…
Павел на таких вечерах чувствовал себя связанно и неловко. Чаще всего он уходил из дому. А когда оставался — все время молчал, его почти не замечали. Только Косенко, со свойственной ему преувеличенной деликатностью, мучительно переживающий малейшую неловкость, каждый раз заговаривал с Павлом, спрашивал, что он читает, кивал головой, потирал руки, нерешительно отходил, снова возвращался к Павлу и в общем с трудом переносил его присутствие.
Павел никак не мог привыкнуть к мысли, что Косенко, стихотворения которого он учил еще в школе, — прославленный поэт, живой классик, автор гневных, мужественных, резких и уничтожающих стихов, — в жизни такой тихий, такой скромный, возможно даже боязливый человек.
Зато Софья Аркадьевна, когда ее познакомили с Павлом, немедленно оказала ему большое внимание.
Она ни о чем не спрашивала.
Она сама говорила, и поэтому с ней было очень легко.
Она рассказывала, какие замечательные порядки в Китае, как по утрам специальные люди на велосипедах с колясками, похожими на большие клетки, собирают детей и отвозят их в детские сады, что китайцы одеваются очень просто и скромно — в синие хлопчатобумажные костюмы, но зато уж детей одевают ярко и нарядно, и что китайские дети — здоровые, жизнерадостные — одно из самых больших достижений нового Китая.
Павел заметил, что, разговаривая с ним, Софья Аркадьевна как бы наступает на него своей пышной грудью. Он отодвинулся. Она слегка покраснела и предложила:
— Почему же мы стоим? Присядем. Пусть они беседуют о своих ученых делах, — она кивнула на мужа, который разговаривал с только что вошедшим профессором математики Айзенштадтом, — а я пока расскажу вам о Китае.
Они сели рядом на диване, и Павел сразу же ощутил у своего колена нежное и мягкое колено Софьи Аркадьевны.
«Сколько ей лет? — думал Павел. — Это она со всеми так или только со мной? Тьфу ты черт, как жарко».
Софья Аркадьевна не умолкала.
— Как жалко, что вы не были в Китае, — повторяла она, часто поправляя обеими руками пушистые темные волосы с редкими серебряными нитями.
Павел с удивлением заметил, что у пухленькой Софьи Аркадьевны сухие, жилистые, не женские руки.
— А теперь давайте я вас познакомлю с моим мужем, — вдруг предложила она. — Вы ведь еще не знакомы. Мы привезли очень интересную коллекцию фарфора. Вы должны ее посмотреть. И мы надеемся, что вы обязательно нас навестите. Вас это очень заинтересует. Ведь мы ваши ближайшие соседи, живем прямо над вами, этажом выше. Так что, когда я танцую, — кокетливо добавила она, — то вам слышно.
— Познакомься, — обращаясь к мужу, пропела Софья Аркадьевна. — Это Павел Михайлович, друг Алексея Константиновича. Теперь он наш сосед.
Павлу показалось, что Олег Христофорович не очень доволен знакомством.
— Очень рад, — рассеянно сказал он и протянул Павлу болезненно-белую руку с толстыми пальцами, заканчивающимися синеватыми ногтями, рассеянно отвернулся и сердито буркнул профессору Айзенштадту: — Да, да, тысяча двести атмосфер… И тенденция к расслоению достигнет значительной степени…
Айзенштадт в ответ вытянул губы и засвистел совсем по-мальчишески:
— Это вы, батенька, загнули…
За чаем Софья Аркадьевна села между Павлом и Алексеем. Павла удивило отчужденное, словно похудевшее лицо Алексея. Разговор за столом был общим, он переходил от соседа к соседу, как сахар, варенье и печенье, которые гости ловко передавали друг другу, пользуясь способностью стола легко поворачиваться.
Говорили о современной опере. Не переставая есть, пить и похваливать многочисленные сорта варенья, которые подвигала ему Олимпиада Андреевна, Айзенштадт громко высказывал свои взгляды на этот вопрос. Он, Айзенштадт, считает, что современная опера вообще не может существовать. Ему думается, что когда на сцену выходит человек в современном костюме и вместо того чтобы попросить у жены — простите — свежие носки, поет об этом, — зрителю только смешно.
Марья Андреевна возражала.
— Нет, нет, — весело ответил Айзенштадт, — при всем моем уважении к вам, скажу прямо… — Он смешливо прищурился. — На этот вопрос могут быть только две точки зрения: одна — моя и другая — ошибочная…
Ни на минуту не умолкала и Софья Аркадьевна. Ее грудной смешок тревожил и волновал Павла.
— …Очень просим, — говорил Барской своим высоким и вместе с тем приглушенным голосом Косенко. — Очень вас просим. Это такое большое для всех нас удовольствие…
Барская отказывалась, но, сдавшись на просьбу Марьи Андреевны, села за пианино.
Павел, как вынул спичку, собираясь зажечь ее, так и замер посреди комнаты. Пианистка играла ту самую песню, которую пел женский голос там, в парадном, когда он вышел из тюрьмы.
…Над пыльной, раскаленной закатной степью, поросшей тревожно шумящей полынью, распластав огромные крылья, парил орел. В безысходной тоске он рвал когтями покрытую жесткими серыми перьями грудь, и капли крови — одна за другой — кап-кап-кап — падали в горькую пернатую полынь, и не было конца этой боли и этой муке…
По телу у Павла пробегал морозец удивительного ощущения. Хотелось не то заплакать, не то стукнуть кулаком по столу: «Еще не все пропало! Верьте мне! Я еще сделаю что-то очень хорошее!..»
Когда Барская, привычно улыбаясь, обернулась на аплодисменты, к ней подошел Павел.
— Что это вы играли?
— «Жаворонок» Глинки — Балакирева.
— «Жаворонок»? — с сомнением повторил Павел. — И песня есть такая?
— Романс.
Между небом и землей
Песня раздается —
Неисходною тоской… —
негромко запела пианистка.
— Не может быть! — убежденно сказал Павел.
— Что не может быть? — не поняла Барская.
— Не может быть — жаворонок, — повторил Павел. — Как же так — жаворонок?.. Вы слышали — как он поет? Это веселая, весенняя птица, и поет она весело, радостно. А это… это другая песня.. Это совсем не похоже на жаворонка…
Он чувствовал себя обманутым.
Барская потом осторожно осведомилась у Марьи Андреевны о Павле.
— Это наш друг, — лаконично ответила Марья Андреевна.
— Очень оригинальный человек, — заметила Барская, для которой, как это часто бывает у музыкантов, музыка никак не была наполнена конкретным содержанием.
Прощаясь, Софья Аркадьевна задержала в своей жесткой, сильной руке руку Павла и лукаво улыбнулась.
— Так мы вас ждем, — сказала она подчеркнуто громко.
…— Павел дома? — спросила Софья Аркадьевна, придя на следующий вечер.
— Дома, — ответил Алексей, который открыл ей дверь. — Входите, пожалуйста. — Вслед за ним вышла в переднюю Олимпиада Андреевна. — Сейчас я его позову.
— Пожалуйста. Такая беда! У нас перегорели пробки, и нет света. Я хотела попросить его починить.
— Там тебя просит Софья Аркадьевна, — сказал Алексей сухо.
Павел надел пиджак и, ощущая неловкость даже в спине, словно за ворот попали остья, отправился вслед за соседкой.
В передней со свечкой в руках стоял Олег Христофорович.
— Добрый вечер, — сказал он рассеянно Павлу. — У нас нет света. Перегорели пробки.
— Да, — сказала Софья Аркадьевна, — Павел Михайлович обещал помочь. Я очень на это рассчитываю. Вы понимаете в электричестве?
— Да нет, — ответил Павел, — не очень. Но давайте, попробую… Пробок запасных у вас нет?
— Нет. Скоро год, как прошу домработницу купить. Хоть бы ты позаботилась, — сказал жене Олег Христофорович.
Павел вывинтил пробки, осмотрел их, поставил «жучков». Свет по-прежнему не загорался.
— Вы не беспокойтесь, не беспокойтесь, — сказал Олег Христофорович. — Мы вызовем монтера. Где только найти его вечером?
— А у вас раньше не было там «жучка»? — спросил Павел.
— Был, — ответил Олег Христофорович. — Я сам как-то вставил. Собрался на следующий же день заменить настоящим предохранителем, но по рассеянности забыл.
Павел снова осмотрел счетчик. Он заметил, что один из вводов у клеммы перегорел и оплавился.
— Нельзя же ставить такого «жучка», — стал он выговаривать Олегу Христофоровичу. — У вас вся проводка могла сгореть. А она у вас скрытая, заделана в стенку. Попробуй потом почини…
— Так я ведь — тоненький волосок, — удивился Олег Христофорович.
— Да. Но он тоже перегорел, и я туда втиснула головную шпильку, — созналась Софья Аркадьевна.
— Так, выходит, и вы — электрик, — улыбнулся Павел. — Ну что ж, тогда помогите мне. Вот, придержите, пожалуйста, этот ввод.
Сам он взялся левой рукой за клемму, а правой, словно невзначай, прикоснулся к свободной руке Софьи Аркадьевны.
— Ой, — испуганно вскрикнула Софья Аркадьевна и отдернула руку. Пришла в себя и спросила дрожащим голосом: — Вас не убьет?.. Вы ужасно наэлектризованы!
— В самом деле? — удивился Павел. — А я и не заметил…
Зажегся свет. Софья Аркадьевна пригласила Павла осмотреть коллекцию фарфора и выпить чаю.
Комната, куда проводила его Софья Аркадьевна, была убрана на восточный лад: на полу и на стенах — ковры, огромная, в полкомнаты, тахта с подушками в виде валиков, над тахтой на ковре винтовка со снайперским прицелом и немецкий кортик.
— Что это за пушка у вас? — заинтересовался Павел.
— Это моя винтовочка, — ответила Софья Аркадьевна. — Уже такая же старушка, как я. А сознайтесь — трудно сейчас поверить, что я когда-то из нее стреляла?
— Нет, почему же? — откровенно солгал Павел. Он и сейчас не верил.
Софья Аркадьевна капризно надула губы.
— Как вам не стыдно! Вот я вам сейчас альбом покажу.
В альбоме были собраны фотографии Софьи Аркадьевны чуть ли не со дня рождения. Но Павел возвращался к ним, этим детским фотографиям, от фотографий фронтовых, где Софья Аркадьевна изображалась то со снайперской винтовкой, то в компании офицеров, с кубиком в петлице, затем с тремя звездочками на погонах, с орденами и медалями.
— Вот. Снайпер Первого Украинского фронта. А вы-то пороха, наверное, и не нюхали?
Огорошенный Павел молчал.
Как безобразно должна была сложиться жизнь этой Софьи Аркадьевны, — думал он, — чтобы она стала такой… — он не мог подыскать слова. — Зачем ей понадобился этот старик!
— Вы работаете? — спросил он резко.
— А зачем вам это нужно знать? — задорно рассмеялась Софья Аркадьевна своим грудным, волнующим смехом. — Работаю. В институте химии…
Фарфор не понравился Павлу. Чашки как чашки. Тонкие.
— Замечательная коллекция! — сказал он довольно равнодушно. — Как в музее.
За чаем Олег Христофорович, обращаясь к Павлу, назвал его Алексеем Михайловичем.
— Какой же ты рассеянный, — укоризненно заметила Софья Аркадьевна. — Павел Михайлович.
— Извините, извините, — пробормотал Олег Христофорович. — Я запоминаю тысячи химических формул. Но запомнить имя — выше моих сил. Просто несчастье…
— Мы вам очень признательны за помощь… с этим электричеством, — сказала Софья Аркадьевна, спокойно и бесхитростно посмотрев на Павла — был у нее такой взгляд для подобных ситуаций. — Иначе нам пришлось бы сидеть в темноте…
Неужели это мне показалось? — думал Павел, спускаясь по лестнице. — Почему мне показалось, что пробки перегорели не случайно?.. Пробки… Чашки… Черт его знает что!..
Существует мнение, что редко встречаются женщины, которые ни разу не изменяли мужу, — морщась, думал Олег Христофорович. — И совсем не бывает женщин, которые изменяли мужу только один раз… Так что не на что и рассчитывать…
Когда в тот вечер он неожиданно вернулся домой, — научная конференция была перенесена на другой день, — он не застал ни Софьи, ни домашней работницы. В квартире было темно. Что-то случилось с электричеством. Он разыскал свечку и занялся ремонтом, но в это время вошли Софья и Павел.
Он сделал вид, что сам пригласил, как его… Павла помочь починить освещение. Софье он не напоминал о том, что это, мягко выражаясь, не совсем соответствует истине. Она тоже не напоминала. И ладно. Важно, что она знает… Ну, а если бы не Павел? Если бы кто-нибудь другой пришел чинить эти… пробки? Тут уже ничего не поделаешь. Главное, чтобы все обошлось… Тихо обошлось…
Он рассеянно натянул один рукав пальто, вышел из своего кабинета, прошел длинным коридором и спустился вниз по лестнице к машине в волочащемся за ним пальто.
О рассеянности Олега Христофоровича ходили легенды.
Это о нем рассказывали, что он встретил знакомого и пожаловался: не знаю, что со мной делается, начал хромать. Знакомый увидел, что Месаильский шагает одной ногой по тротуару, а другой — по мостовой.
Это он говорил о себе в студенческой аудитории: приснилось мне на днях, что я сижу на заседании Ученого совета, где идет обсуждение докторской диссертации на тему, в которой я ничего не понимаю, — что-то по электричеству. Просыпаюсь — и оказывается, что я действительно на заседании и что диссертация в самом деле по электричеству.
Это ему случалось, расписавшись в ведомости, оставлять деньги, забирать ведомость и с убитым видом извиняться потом перед потрясенной рассеянностью профессора молоденькой кассиршей.
В действительности же Олег Христофорович не был рассеянным ни в малейшей степени. У него был ясный, холодный, немного ленивый ум и очень развитый инстинкт самосохранения. Лет двадцать тому назад он сделал довольно значительное открытие в области гетерогенного катализа, эффектно доказав, что американские исследователи просто шляпы. С тех пор он занимался только своей узкой областью в химии и считался в ней крупным специалистом. Но проходили годы, а новых открытий не было. Отдел, которым он бессменно руководил на протяжении многих лет в научно-исследовательском институте, постоянно поругивали за отсутствие научной продукции. Люди, которые пришли в науку намного позже его, сделали значительно больше. Положение его становилось все более неустойчивым. И репутация рассеянного, чудаковатого ученого, которую он сам себе терпеливо и настойчиво создавал, служила ему надежной защитой, помогала обходить острые углы. А их немало на пути ученого, который много берет и мало дает.
Он вошел в парадное и лицом к лицу столкнулся с Павлом. Павел настороженно, немного напряженно поздоровался.
— Здравствуйте, — ответил раздраженно Олег Христофорович. — Но я еще не написал заключения по вашей статье. Прошу завтра в институт.
Павел так и не понял, узнал ли он его.
За минуту до этой встречи Софья гладила ему руки, рукава пиджака и горячо, жадно шептала:
— Подожди… Подожди еще немножко… Обними меня еще раз… Крепче… Мне хорошо… Мне очень хорошо, когда ты меня так обнимаешь…
В тюрьме, в камере много и грязно говорили о женщинах. Особенно отличался Жора Унгиадзе, вихлястый парень с бледным лицом, украшенным орлиным носом и почти лишенным подбородка.
— Я тогда еще работал в санатории, — рассказывал однажды Жора, закатывая томные глаза. — Инструктором по физкультуре. И вдруг приезжает певица Алла Царькова. Соловей. Такая певица! Раз со мной говорит — какую физкультуру делать, другой раз говорит — какую физкультуру делать. Я предполагаю. Но молчу. И она мне сама говорит: генацвале, зайди ко мне в комнату после обеда. Отдельная комната, понимаешь. Певица, понимаешь. Соловей. Покой нужен, понимаешь. Прихожу. Лежит в кровати. Под простыней. Лето, понимаешь. Говорит: подойди сюда. Подхожу. Садись, говорит. Сел, а она снимает простыню и совсем голая бежит к двери. Закрывает на ключ, прячет ключ в карман…
— Это голая — в карман?! — не дали закончить Жоре. — Ах ты, падло…
А может, Жора этот правду рассказывал? — подумал Павел.
В первый же вечер, который они провели вместе, Софья сразу спросила:
— Когда вам нужно вернуться домой? Вы можете совсем не возвращаться? Олег Христофорович на два дня уехал во Львов. В командировку.
До чего она была бесстыдна! Бесстыдна и развращена!
Марья Андреевна разговаривала с Павлом по-прежнему мягко и приветливо. Но Павел впервые ощутил в этой приветливости какой-то холодок. Как бывает после того, как съел мятную конфету. Вроде бы и ничего, а вдохнешь — и как-то прохладно во рту.
Никто — ни Олимпиада Андреевна, ни тем более Марья Андреевна — не показывали и виду, что им известно о его отношениях с Софьей Аркадьевной и что им это неприятно. А Алексей вообще последнее время мало бывал дома — рано уходил, поздно возвращался.
И все-таки Павел ощущал, и ясно ощущал, общее неодобрение.
Быть может, просто он сам был недоволен собой.
Во всяком случае, он решил переехать к товарищу по бригаде — к Васе Заболотному.
Когда он сказал об этом Марье Андреевне, у нее дрогнули губы, но она сдержалась и тихо ответила:
— Как вам угодно.
Маленькая комната Васи не была обременена мебелью — узкая железная кровать, застеленная серым солдатским одеялом, два стула — один из них венский с плетенным из соломки продавленным сиденьем, сверху на него была положена крышка от посылки, табурет, стол, покрытый газетой, тумбочка без дверцы, на которой стоял роскошный, дорогой радиоприемник с тремя динамиками; в книжонке, приданной к приемнику, указывалось, что это клубная радиола (и верно, Вася как-то включил на полную мощность — к ним прибежал милиционер с поста на углу), на подоконнике — полузасохшая герань: узловатый стебель и несколько листьев. Для Павла поставили раскладную, из алюминиевых трубок койку.
Павел рано вернулся с работы. Спешил переодеться — и к Софье. Очевидно, Софья была не очень перегружена своей работой. Достаточно было сказать, что идет в научную библиотеку, и можно совсем не приходить в институт. Теперь Павел встречался с ней каждый день. В тюрьме его как-то втянули в игру в очко. Это было похоже. Ненужно и гадко, а тянет.
Дверь без стука открылась, и на пороге показался Яков Семенович, старик, с которым Павел когда-то начинал свою работу у мебельного магазина.
— Еле нашел, — сказал он. — Здравствуй.
Яков Семенович принес четвертинку и завернутую в бумагу жареную печенку.
Павел, зная, как легко пьянеет старик, пить отказался.
— Ну хоть по маленькой! А я только понюхаю.
Он плеснул себе водки на самое дно стакана и выпил ее маленькими глотками. Глаза у него сразу посоловели.
— Нет заработка, — пожаловался он Павлу.
Яков Семенович хотел, чтобы Павел взял его в свою бригаду.
— Да мы ведь сейчас на строительстве работаем, в штате, — возразил Павел. — Тяжело вам будет. Вовремя приходи, вовремя уходи…
— Все равно, — упрямо твердил свое старик.
— А для чего вам работать? — спросил Павел. — Да еще — такелажником. Годы уже… пенсию получаете…
Яков Семенович помолчал, пожевал губами.
— Семья, — сказал он. — Для семьи.
И старик неторопливо, улыбаясь какой-то отсутствующей, мечтательной улыбкой, стал рассказывать о своей семье. У него были только жена и дочка. Дочка — красавица, на пианино играет, на киностудии работает. Жена — на машинке шьет. Дома — всего вдоволь. Но главное — хорошее отношение. Он, Яков Семенович, еще когда женился, все хорошо продумал. Распланировал, как дальше жить. Прежде всего — по мелочам не ссориться. Всеми делами — что купить, куда пойти — управляет жена. Он никогда не спорит. Но уж если он сказал слово — и жена и дочка знают, что это — кончено. Нужно было только с самого начала сделать, чтобы это слово было правильным. Но уж зато дома никаких споров, никаких раздоров.
В каждой семье кто-то должен быть главным — жена или муж. В их семье главный — муж. Его авторитет непререкаем. Но он никогда им не злоупотребляет. Взять хоть дочку. Красавица. На пианино играет. За ней многие ухаживают. Он понимает — любовь и все такое… Но дочка знает, — замуж она выйдет только за человека, которого одобрит отец. Он прошел жизнь, он разбирается в людях, он не допустит несчастного замужества. И она это понимает и верит ему.
Главное в семье — чтобы все уважали друг друга, верили друг другу, не сомневались один в другом, не ссорились. У него — такая семья. У него нет нужды работать. Им хорошо живется и так. Но все-таки, когда подзаработаешь, принесешь дочке отрез на платье, или духи, или коробку конфет, или возьмешь билеты в театр и пойдешь всей семьей… Очень приятно, когда жена и дочка порадуются. Да и вообще лишняя сотня в семье никогда не помешает.
Павел слушал старика со смешанным чувством удивления и радости за него. Он никогда не предполагал, что Яков Семенович, да и кто бы то ни был, мог так разумно, так правильно и хорошо организовать жизнь в семье. Для такой семьи действительно стоит работать, — думал он.
Он договорился с Яковом Семеновичем, что тот завтра придет на стройку, а Павел поможет ему оформиться в бригаду.
Старик с трудом, нетвердо ступая, пошел к двери.
— Нельзя мне пить, — сказал он. — Даже нюхать нельзя. Слишком много было выпито, когда по морям ходил. В Голландии — джин, в Британии — портер, в Америке — виски, под Южным Крестом — ром. Плохо мне, Павлуша… Плохо мне, Павлуша. Тоска у меня…
Павел больше чем на час опоздал к Софье. Не мог же он так спровадить старика. Теперь он очень спешил. В лифт он не сел, а быстро прошмыгнул мимо лифтерши и — вверх по лестнице, через три ступеньки, чтобы не встретиться с кем-нибудь из Вязмитиных. Особенно с Марьей Андреевной.
Фр, фр, фр — поскрипывали на ступеньках его новые ботинки.
— Что же это ты так опоздал? — недовольно спросила его Софья. — Скоро придет Олег Христофорович.
— Так получилось, — ответил Павел. — Не мог раньше. — Ему не слишком хотелось встречаться с мужем Софьи. — Тогда я пойду…
— Зачем же? Он пообедает и уйдет. — Софья прищурилась так, что ее длинные ресницы сомкнулись, и презрительно сложила свежие губы: — На совещание.
Незадолго до прихода Павла она мыла голову. Волосы еще были чуть влажные.
— Соскучилась, — сказала она, прижимаясь к Павлу, часто и горячо дыша у его груди.
Павел собирался ответить, но так и не сказал ничего, а только успокаивающе погладил ее по голове.
С испугом он вдруг увидел, как под его рукой седеют волосы Софьи. Что это? — подумал он.
— Что это? — вырвалось у него.
— О чем ты? — спросила Софья.
— Да нет, я ничего.
Очевидно, это я их раздвинул, а у нее вся седина спрятана, — подумал Павел. — Не может же быть…
Софья отошла от него, стала по другую сторону стола. В передней щелкнул замок. Олег Христофорович рассеянно поздоровался с Павлом, так, словно прошло несколько часов, как расстался с ним. Затем поморщился и, как бы извиняясь за гримасу, поднес ко лбу руку и пожаловался на сильную головную боль.
Павел стал выражать сочувствие, преувеличенно и неестественно, сам стыдясь этого. Между прочим, он сказал, что у него ни разу в жизни не болела голова.
— У дятла тоже никогда не болит голова, — потирая виски, серьезно сказал Олег Христофорович.
— Почему? — глупо спросил Павел.
— Не знаю. Очевидно, такая крепкая голова. Ведь как долбит деревья.
Павел неловко усмехнулся, потом вдруг сжал зубы, наспех попрощался и пошел к выходу. В передней Софья шепнула ему:
— Ты вернешься?
— Нет.
— Как же вы думаете поступить дальше? — спросил Григорий Леонтьевич, когда Лена рассказала ему, что Маша Крапка все же существует.
— Не знаю, — призналась Лена. — Я уже по-всякому думала. Может, пойти прямо на фабрику, к директору, и откровенно рассказать ему обо всем? — предложила она.
— Нет, — ответил Григорий Леонтьевич. — Это не годится. В конце концов, в письме, которое мы получили, выдвигалось обвинение против самого директора. — Он помолчал. — Мы сделаем иначе. Я вас свяжу с ОБХСС.
Лена не решилась спросить у Григория Леонтьевича, что такое ОБХСС, и была очень удивлена, когда узнала, что это один из отделов милиции.
— Короче, — несколько раз предлагал ей сотрудник ОБХСС, молодой майор в очках с толстыми стеклами. — Ох уже эти мне журналисты!
Выслушав Лену, он спросил:
— Вы много писем получаете с жалобами на хищения?
— По-моему, нет, — ответила Лена.
— Ну, а я — очень много. А хищений, поверьте мне, значительно меньше, чем писем. Много… ох, как много еще пишут у нас люди всяких доносов. — Он помолчал, нахмурился. — Статью вашу о фабрике я читал и помню ее. Хорошая статья. А вот вся эта ваша пинкертоновщина с Машей Крапкой — пустая и ненужная затея. — Его выразительные, слегка припухшие губы оттянула книзу легкая усмешка. — Не проще ли было сразу пойти к этой девушке и спросить у нее прямо, писала она такое письмо или нет? А может, это кто-то за нее написал? Такие случаи тоже бывают. На фабрике никаких хищений не выявлено, костюм — чепуха, а эта Маша действительно могла просто уехать в свою деревню. Мало ли какие совпадения случаются. — Он сложил пальцы и сейчас же разнял их. Лена по привычке присмотрелась, но не могла разобрать, какой палец сверху. — В общем, скажу вам прямо, мы здесь люди дела и занимаемся делами, в которых имеется большая ясность. Но раз уж так сложилось — мы проверим, попробуем выяснить, куда делась эта ваша Маша Крапка.
В те дни в редакцию непрерывным потоком шли отклики читателей на статью Валентина Ермака: «Будем ли мы жить в этом доме».
В большинстве писем читатели одобряли статью, возмущались тем, что существуют такие факты, выражали сочувствие людям, о которых писал Ермак.
Однако в редакции статья эта вызвала большие разногласия, некоторые сотрудники категорически возражали против нее еще до опубликования.
— Вам это покажется странным или, может быть, вы подумаете, что я преувеличиваю, — говорил Валентин Николаевич Лене после того, как статья была опубликована, — но, к сожалению, в среде журналистов, так же как в среде актеров, художников, писателей, еще очень сильна зависть. Талантливых людей — немного. И они, как правило, независтливы. Но в любой творческой организации (а газета — организация прежде всего творческая) немало людей бездарных. И они всегда восстают против всего яркого, против всего талантливого, потому что хотели бы непременно подвести все под свой уровень. Яркое бесит их, как бесит быка красный плащ матадора… — Он тяжело вздохнул. — Вы, Лена, человек способный, и, к сожалению, вам еще не раз придется столкнуться с этим явлением, и еще будут дни, когда вы пожалеете, что избрали творческую профессию.
Лена отвела взгляд — так странно изменилось его лицо.
Он заставил себя улыбнуться.
— Во всяком случае, «хвалу и клевету приемли равнодушно» — мой вам совет. Совет старого газетного волка. Особенно хвалу. «Суть бо кияне льстиви даже до сего дне», — сказано в какой-то летописи. Летописец словно побывал в нашей редакции.
В статье В. Ермака рассказывалось о том, как строили дом для коллектива станкостроительного завода. Как медленно, с трудностями шло это строительство. Но вот, когда наконец оно было завершено, приступили к распределению квартир. В новом доме получили квартиры некоторые руководители завода, передовые рабочие, многие из тех, кто особенно остро нуждался в жилье. Но удовлетворить смогли не всех. Ермак рассказал, как он посетил квартиры двух рабочих из тех, которые подавали заявления на жилплощадь. Они жили в настоящих трущобах. Молодой слесарь Алексеев жил в комнате размером в двенадцать квадратных метров с двумя детьми и стариками — родителями жены. Помещение подвальное. Под полом собиралась вода — ее вычерпывали ведрами.
Именно тем двум семьям, которые больше всего нуждались, квартир не дали.
На летучке выступила заведующая отделом культуры Александрова, член редколлегии. Она особенно возражала против этой статьи еще до ее опубликования.
Александрова — немолодая женщина с постоянно поджатыми губами — о статье Ермака говорила с неожиданной злостью и негодованием.
— Для нашего коллектива большая радость, когда читатели живо откликаются на опубликованный в газете материал. Но отклики на статью Валентина Николаевича меня не радуют. Да, действительно, у нас трудно с жильем. Да, действительно, строим мы дома еще недопустимо медленно, и, если побывать в квартирах тех людей, которые состоят в списках горсовета, мы убедимся, что многие из них живут в тяжелых, недопустимо тяжелых условиях. Наконец, справедливо и то, что при распределении квартир допускаются и ошибки и злоупотребления. Обо всем этом газета должна говорить мужественно и прямо. Но какую цель должны мы при этом преследовать? Конечно — помочь делу, добиться ускорения строительства, призвать к ответу виновных в злоупотреблениях. Но ведь статья товарища Ермака преследует совсем другие цели. Прежде всего она исполнена самолюбования — ах, какой я хороший, как я сочувствую людям, как я умею все заметить: и плесень на раме портрета Шевченко, и желтизну под глазами у ребенка, и особый запах, похожий на тот, что издает осенью застоявшаяся в болоте куга. Во-вторых, статья эта написана в чуждом нашей прессе сенсационном тоне и рассчитана на дешевый эффект. В ней сгущены краски, это злая статья. — Александрова оглянулась, отыскала глазами ответственного редактора и пристально посмотрела на него, как бы проверяя, достаточно ли внимательно он слушает. — Валентин Николаевич, как я знаю, гордится тем, что его материалы часто цитируют заграничные газеты. Ему кажется, это делают потому, что он очень хорошо пишет. А я думаю, совсем не поэтому. Я думаю — цитируют его потому, что в каждой его статье буржуазный пропагандист может найти для себя выигрышный материал…
— Это уж чересчур!.. — крикнул обиженный, покрасневший Валентин Николаевич. — Вы думайте, что говорите!
— Я много думала об этом. И пришла к простому выводу: если что-то у нас нравится нашим врагам — значит, это у нас плохо.
Александрова была чуть ли не единственным человеком в редакции, к которому Лена, с самого начала своей работы почувствовала антипатию. Лене не нравилось сухое, без улыбки лицо Александровой. Ей было неприятно, что при встречах Александрова всегда коротко, словно неохотно, отвечала на ее приветствия, что, когда Лена передавала Александровой в отдел письма, та принимала их молча, ни о чем не спрашивая, словно не замечая Лену. И сейчас, когда Александрова так резко высказалась о статье, которая произвела на Лену большое впечатление, Лена решила выступить с возражением.
Она была настолько убеждена в несправедливости того, что говорила Александрова, что совершенно забыла о своем страхе перед публичным выступлением.
— Почему умение заметить самые точные и убедительные детали называется «самолюбованием»? — спрашивала она. — Конечно, Валентин Николаевич писал в своей статье о том, что он видел собственными глазами, и поэтому у него много раз встречается «я». Но ведь это не потому, что он хотел выставить себя, а потому, что статья, написанная от первого лица, выглядит убедительней, вызывает больше доверия. И ведь так написаны многие статьи и очерки, это совсем не новая форма. Не могу я согласиться и с обвинением в сенсационности. Ведь наша газета не раз писала о недостатках в жилищном строительстве… Вот даже в передовой статье говорилось о чуткости, которую надо проявлять при распределении квартир. Но эти же самые мысли в статье Валентина Николаевича больше запоминаются потому, что она просто очень хорошо, художественно написана…
Лена хотела еще что-то добавить, но никак не могла вспомнить, что именно, растерялась и села на место.
Редактор газеты в заключительном слове, подводя итоги обсуждения, заметил, что, конечно, в какой-то части замечания Александровой следует признать справедливыми: в статье действительно несколько сгущены краски. Но в этом же номере опубликована информация об успешном строительстве жилья для трудящихся в Донбассе. Газета систематически помещает материалы, в которых рассказывается о новых поселках и целых новых городах. Были опубликованы фотографии домов и квартир. Конечно, всего этого буржуазные газеты предпочитают не замечать. Когда же у нас рассказывается о недостатках, они — вполне естественно — подхватывают такой материал. Но из этого вовсе не следует, что нам не нужно писать о недостатках.
Вечером на заседании редколлегии Александрова сказала редактору:
— Я категорически не согласна с вашей оценкой статьи Ермака. Но особенно меня тревожит то влияние — на мой взгляд очень вредное влияние, — которое оказывает Ермак на наших молодых работников.
— Дело ваше, — возразил Дмитрий Владимирович. — Но на вашем месте, чем обвинять кого-то в плохом влиянии, я бы сам попытался оказать хорошее.
На щеках у Александровой появился кирпичный румянец.
— Хорошо, — сказала она. — Я попробую.
— …С любой, — сказал Вася. — Стоит только захотеть.
— Что же ты ей скажешь? — спросил Павел.
— А вот посмотришь.
В воскресенье Павел и Вася, у которого он теперь жил, вышли погулять на Крещатик. Вася — рыжеволосый, веснушчатый паренек, с тонким, чуть-чуть свернутым набок носом, с лицом, постоянно сохранявшим смешливое выражение, уверял, что может в два счета познакомиться с любой девушкой и что в этот же вечер пойдет с ней в кино. Он предложил Павлу:
— Ну вот, выбери такую, что тебе понравится. Я ее еще и с тобой познакомлю. Только ты подожди в сторонке, не подходи сразу.
Павел стал всматриваться в лица встречных девушек. Как только он подумал о возможном знакомстве, не нравилась ему ни одна.
— Ну, вот хоть с этой, — сказал он наконец, злорадно предвкушая поражение Васи.
Им навстречу шла нарядная, высокая молодая женщина с гордо посаженной головой, украшенной взбитыми, словно пена, светлыми волосами.
— Хорошо, — сказал Вася. — Сию минуту. — Он догнал женщину и спокойно, с достоинством спросил:
— А где ваша труба?
Та от удивления даже приостановилась.
— Какая труба?
— Ну эта, большая, медная,.. На которой вы играли в прошлый раз…
Павел втянул голову в плечи и отошел в сторону. У женщины в руках была сумка, и к этой сумке было приковано все его внимание.
«Ударит она его сумкой или нет? — думал он. — Нет, видимо, уже не ударит».
Он искренне пожалел об этом.
Тем временем Вася продолжал что-то оживленно говорить, затем быстро зашагал рядом с женщиной, Павел следовал за ними невдалеке.
Вдруг Вася подозвал Павла.
— Знакомьтесь, — сказал он с неожиданной светскостью. — Это мой друг — Павел. Знаменитый демонтажник, передовик производства.
— Наташа, — назвала себя женщина. — А что такое — демонтажник?
— Неужели не знаете? — спросил Вася тем тоном, каким говорят, лишь когда сталкиваются с крайним невежеством. — Ну, хоть что такое монтажник — понимаете?
— Понимаю, — не очень уверенно ответила Наташа.
— Ну так вот. Демонтажники — это… ну, как бы вам попроще объяснить?.. Демонтажниками называются самые лучшие, самые образованные монтажники…
Они продолжали путь втроем. И Павел и Наташа почти непрерывно хохотали. Вася весь искрился весельем, он так забавно рассказывал о том, как они живут вместе с Павлом, о том, как готовят себе еду, что Наташа смеялась до упаду. При этом Вася, казалось, больше всего высмеивал самого себя, а симпатия к нему все возрастала.
— А мандариновое желе вы когда-нибудь готовили? — допытывался Вася у Наташи.
— Нет.
Лицо Васи приобрело свойственное ему в такие минуты нарочито простоватое выражение.
— Так, значит, вам неизвестна самая интересная еда. Основное блюдо холостяков, можно сказать. Когда мы с Павлом почувствовали, что можем убить человека, который только скажет слово «колбаса», когда мы стали закрывать в магазине глаза, чтобы не видеть банок с консервами, мы решили каждый день готовить себе новую еду. И вот Павел принес три такие небольшие коробочки. «Что это?» — спрашиваю, «Должно быть, хорошая штука. Мандариновое желе. Только очень сложный способ приготовления».
А на коробочке напечатана инструкция. Вскипятить воду, высыпать в нее желе и варить при температуре не выше 85 градусов, затем остудить. Я сбегал в лабораторию строительства, добыл термометр; вставили мы его в кастрюлю, держим — 85 градусов, а на газовой плите — это каторжная работа. Но приспособились. Варили, варили, затем остудили. И получился такой красивый розовый холодец. Целая кастрюля. Пригласили мы соседскую бабушку и ребятишек. Стали угощать. Сильная штука! Сожмешь зубы, откроешь рот, а челюсти у тебя сами — щелк. Как автомат! Между зубами застревают кусочки клея, из которого желе делают, они как резинки растягиваются. А соседская бабушка заявила, что подаст на нас в суд. За хулиганство. Мы же не знали, что у нее челюсти вставные. Мы думали — это настоящие зубы. И теперь мы с Павлом у всех новых знакомых спрашиваем: а у вас свои зубы? На всякий случай…
Спустя некоторое время Вася подмигнул Павлу, показал глазами — сматывайся, мол.
Павел попрощался и ушел.
Ну и находчив же, черт, — думал он. — Такое сказать. Где ваша труба? Если бы я попробовал это же самое спросить у любой встречной девушки, она бы, в лучшем случае, позвала милиционера… Ну и черт!
Домой Павлу не хотелось, и он решил пойти в кино. У самого входа в кинотеатр он лицом к лицу столкнулся с Виктором.
Павел побледнел, вздрогнул, но сдержался и не подал виду, что узнал его. А Виктор улыбнулся обрадованно и схватил Павла за руку.
— Вышел? Ну, слава богу! Как хорошо, что я тебя встретил! Где ты живешь? Что делаешь?
Он не выпускал руки Павла и был так обрадован, что Павел заметил на его лице новое, прежде чуждое Виктору, мягкое, ласковое выражение.
Павел рассказал о том, что живет у товарища, что руководит бригадой демонтажников, которая сейчас работает на строительстве компрессорной станции газопровода под Киевом, а также переносит и устанавливает несгораемые шкафы.
— Может, лучше было бы организовать бригаду, которая открывает эти шкафы? — чуть прищурился Виктор. — Ну да ладно. Ты сейчас куда собирался?
— Да никуда особенно. Думал в кино.
— Пойдем в ресторан, — предложил Виктор, — и там обо всем поговорим.
Когда они уселись в самом углу за столик, Виктор, просматривая ресторанную карту, небрежно спросил:
— Ты обо мне так и не упоминал?
— Нет.
Виктор выслушал короткий, бессвязный рассказ Павла о том, как он отбывал срок, как ему за хорошую работу засчитывали день — за три, как неожиданно он был вызван в Киев на доследование, а затем отпущен. О семье Вязмитиных ему почему-то говорить с Виктором не хотелось.
— Хорошо, Павлуша, — сказал Виктор. — Главное, что ты вышел.
Подошел официант. Виктор неторопливо, со знанием дела заказал ужин.
К их столику, слегка покачиваясь, направился худосочный, прыщавый хлюст, карикатура на картинку из журнала мод, — все вроде бы так, но очень преувеличено.
— У вас свободно? — спросил он уверенно.
— Нет, — ответил Виктор. — Занято.
Хлюст постоял, тупо раздумывая о том, ввязываться ли в скандал, посмотрел на плечи Павла, пробормотал что-то не слишком почтительное и ушел.
— Ну что ж, за тебя, Павел, — сказал Виктор, чокаясь.
Подряд, не закусывая, он выпил три рюмки водки, понюхал хлеб, разрезал пополам редиску, намазал ее маслом и посолил. Когда он снова заговорил, его чуть мурлыкающий, негромкий голос зазвучал с затаенным волнением.
— Если бы мы были на фронте… Если бы пошли в разведку… И если бы одному из нас — мне — пришлось отходить, а ты бы прикрывал мой отход… Я бы шел спокойно. Не оглядываясь. Ты — из тех людей, которые стреляют до последнего патрона. Из надежных людей… Ты ешь, — прервал он сам себя. — Не смотри на меня. Я обедал.
Он закурил.
— Но уж поверь мне: если бы ты отходил, а я остался, — ты бы тоже мог не оглядываться.
Он задумался, переплел и стиснул пальцы маленьких детских рук, затем достал из кармана конверт и положил его на стол.
— В этом конверте десять аккредитивов на предъявителя по три тысячи рублей каждый. Я хочу их дать тебе. У меня плохое предчувствие. Я хочу, чтобы ты взял их. Они тебе пригодятся. Один можешь израсходовать сейчас, а остальные пусть у тебя будут в целости год, начиная с сегодняшнего дня. Если я через год не обращусь к тебе, поступай с ними как знаешь.
— Я их не возьму, — сказал Павел.
Виктор улыбнулся печально и понимающе. Конверт он спрятал в карман и больше к разговору об аккредитивах не возвращался.
— Выпьем, — предложил он, наполняя рюмки. — Главное — что ты вышел. Теперь тебе предстоит избрать свой путь в жизни. Самым правильным будет — если ты пойдешь учиться. Чему угодно учиться. Хоть художественной гимнастике. Моя жизнь устроилась сложно, запутанно… Очень мне не хотелось, чтобы у тебя было так же. А начало у тебя вышло плохим. По моей вине. И я очень рад, что у тебя не осталось обиды. Очень рад. Но встречаться с тобой мы не будем. Не нужно этого. Так выпьем, пока мы вместе…
Из ресторана они ушли чуть ли не последними — около половины второго ночи. Перед тем как расстаться с Павлом, Виктор протянул ему вырванный из блокнота листок.
— Здесь номер телефона, по которому ты сможешь меня найти, если я буду тебе нужен. Если буду очень нужен. У меня «ксива». Зовут меня Владимир Иванович Смирнов. Не забудешь? А телефон лучше всего если ты запомнишь и листок сожжешь. Так будет спокойнее.
Когда Павел вернулся домой, он с удивлением обнаружил, что Вася еще не приходил.
— Ох и гуляка же, — сказал он вслух. — Но завтра ты у меня попляшешь! Все равно разбужу вовремя и на работу поедем вместе.
Вася пришел только под утро. Павел не спал. В блюдце, заменявшем им пепельницу, было полно окурков.
— Почему ты не спишь? — спросил возбужденный Вася.
— Так, — неохотно ответил Павел.
— Ты думаешь, это я с Наташей ходил? Ничего похожего. Я у Кати был. Эта Наташа не мной, а тобой интересуется. Все время о тебе спрашивала, кто ты да что ты. Просила познакомить получше. И чем ты ей так понравился — не пойму. Все время молчал, шел в сторонке. Может, и мне в другой раз нужно так попробовать?.. — спросил Вася. — Может, когда молчат — больше нравятся?..
…Силуэт башенного крана рядом с громадой цеха казался особенно стройным.
Совсем еще молодые хлопчики — пареньки в форме ремесленного училища — переставляли высокие трехъярусные леса. Павел отметил про себя, что эта, казалось бы самая несложная, операция отнимает много времени и труда. Все делалось вручную, падали длинные балки, ломались прибитые гвоздями щиты подмостей.
Распоряжался плотниками начальник участка Савельев — пожилой человек с маленькими выпуклыми глазами и ушами неправильной формы, торчащими, как плавники. Он был в суконном пыльном костюме. Команды плотникам подавал жестами — взмахивал руками, кивал головой, показывал что-то пальцами.
Его не понимали.
Наконец он знаками заставил рабочих спуститься вниз, подозвал их к себе и еще сильнее замахал руками.
Чего он хочет от этих плотников? — досадливо морщась, подумал Павел.
Из-за штукатуров задерживалась работа монтажников, и бригада Павла простаивала. Вася пристроился с самого утра на обшитых черным гидроизолом ящиках, в которых лежали части многотонных махин — компрессоров, и сладко спал.
Когда Павел подошел поближе к начальнику участка, плотники снова полезли на леса, а Савельев все так же размахивал руками.
— Здравствуйте. Когда же мы работу сможем начать? — обратился к нему Павел.
Савельев в ответ только молча кивнул и указал пальцем на плотников.
— А почему вы не поставили леса сразу вокруг всего цеха?
Савельев показал рукой на горло.
— Оси́п, — прошипел он. — В такую погоду. Пива выпил. И кричу.
Приблизив красное потное лицо к лицу Павла и выпучив под бесцветными бровями маленькие блестящие круглые глазки, он ласково зашептал:
— А какой дурак сказал тебе, что можно поставить сразу все леса? Где я столько леса возьму? И что бетонщики будут делать?
Павел поежился. Предложение его было совершенно бессмысленным. Конечно, сплошные леса помешали бы бетонщикам. Как он сразу не сообразил.
— Плотников, плотников забрали, а дали школьников, — перейдя с шепота на какой-то смешной писк, горячился Савельев. — Плотники на жилье нужны, а я и так обойдусь…
Он ткнул пальцем в сторону подмостей.
— Вот как я обхожусь! Оратория, а не работа. Ору — и все без толку. Охрип.
Грузной рысцой он побежал к молодому плотнику. Тот в одиночку пытался оттащить в сторону тяжелый щит. Махнув рукой, Савельев подозвал двух рабочих-подсобников. Они подхватили щит и отнесли его подальше.
Вверху заискрился провод, переброшенный через ферму. Плотники задели его, снимая леса. По узкой лестнице, прислоненной к стене, к проводам полез электромонтер. Он пристроился на широкой балке мостового крана и, ухватившись одной рукой за ферму, начал чинить проводку.
Павел стал взбираться вверх по лестнице.
— Куда ты?! Это тебе что — цирк?! — закричал электромонтер.
Но Павел быстро добрался до балки и осмотрел ферму. А затем медленно, цепляясь руками за частые перекладины, спустился и снова пошел к начальнику участка.
— Тут можно штукатурить без этих подмостей…
— Можно, можно, — шепотком согласился Савельев. — На веревочках штукатуров подвесить, понимаешь?
По щекам Павла прокатились желваки.
— Да, только не на веревочках, а выгнуть из арматуры подвесные подмости и зацепить за фермы. Как закончите штукатурку стены, сразу можно перевесить на другую ферму. И в других цехах подвесные леса будут нужны…
— Нужны, нужны, — снова охотно согласился Савельев. — Как на баню — гудок.
Он развел руками.
— Кто ни придет — все советы дают. У всех душа за дело болит, понимаешь. Только у меня не болит. Все советуют. А я — работаю.
Савельев сипло откашлялся, неожиданно сорвался с места и тяжело побежал в противоположный конец цеха, где штукатурили откосы окон.
В эти напряженные дни строительства Павел вместе с другими членами бригады решил не уезжать домой. Их поместили в общежитие.
После работы Павел вышел погулять.
Он был недоволен собой.
Обманывать этого чудаковатого старика — мужа Софьи — было так же неловко и гадко, как ударить ребенка. И зачем? В Софье не было ни одной черты, которая нравилась бы ему. Кривляка. Как все неискренние люди, желающие казаться не тем, что они есть ка самом деле, она постоянно пересаливала и бывала несносна.
…Павел уже одевался. В комнату Софьи вошла домработница Паша — Прасковья Сергеевна, пожилая женщина с блестящими мигающими глазами и глухим голосом, с круглым лицом без румянца.
— Павел Михайлович, — сказала Софья, — только зашел. У него оборвались все пуговицы. Некому пришить ему, бедному… — И вдруг добавила: — Вы, Паша, можете взять себе это пальто…
Паша вышла. Павел не решался поднять глаза.
— Ты меня не уважаешь, — с обидой сказала Софья. — А ведь я всем для тебя пожертвовала. Ты должен ко мне относиться с уважением. С таким, с каким ты говоришь о Марье Андреевне…
Павла передернуло.
Бесстыжая и развратная бабенка. Развратная и бесстыжая гадина с чистой и мягкой душистой кожей, умная и опасная. Он нахмурился и вдруг усмехнулся криво и невесело, как человек, который собирается сделать что-то такое, за что ему самому стыдно перед собой.
А что, если поехать к ней? — подумал он. — В последний раз…
Нет, — решил Павел. — К черту. Если я сейчас не остановлюсь… Если я сейчас не остановлюсь, — я никогда больше не смогу посмотреть в глаза Марье Андреевне…
У молодого соснового леска Павел догнал Петра Афанасьевича Сулиму — бригадира монтажников, который вышел погулять со своим сыном — четырехлетним Петей.
Некоторое время Павел с интересом прислушивался к разговору отца с сыном. Петя шагал впереди, а за ним медленно — Петр Афанасьевич.
— Так куда нужно повернуть, чтобы выйти к станции? Направо или налево? — спрашивал Сулима-старший.
— Направо, — отвечал Петя.
— Правильно. А к дому?
— А к дому — прямо.
— А потом?
— А потом — опять прямо.
— Вот и неправильно, — сказал Петр Афанасьевич. — Что лежало у дороги, когда мы в первый раз тут ходили?
— Галка дохлая.
— Да нет, сынок, труба большая.
— И галка тоже.
— Верно, но я о трубе говорю. Так вот, помнишь, мы возле трубы повернули направо?
— Чуть-чуть повернули.
— Правильно, Петро, чуть-чуть. — Петр Афанасьевич неопределенно хмыкнул. — Ну хорошо, веди, только смотри, чтобы мы не заблудились.
Павел догнал путников.
— Что это вы сына муштруете, Петр Афанасьевич? — спросил он, здороваясь.
— Приучаю ориентироваться. Мать избаловала — всюду за руку водит.
Петр Афанасьевич взглянул на сына, губы его тронула застенчивая усмешка отца, который гордится первыми успехами ребенка.
— Посмотри, Петя, какой жук ползет, — сказал Павел.
Петя умело подобрал жука, но у него не хватило сил удержать его, большой рогатый жук вырвался, упал на дорогу и быстро пополз.
— Заверни его в платочек, — предложил отец. — Где у тебя платочек?
Петя достал из кармана рубашки чистенький платочек и, сразу измарав его в пыли, посадил в него жука.
— А что это за жук, дядя?
Павел стал рассказывать, любуясь свежим, умытым лицом мальчика и чистыми серьезными глазенками.
Петр-маленький был очень похож на Петра-большого. Так же как у отца, у него ежиком торчали коротко остриженные белесые волосы, так же вокруг вздернутого носика были разбросаны редкие веснушки.
Отец едва заметно прихрамывал на правую ногу, раненную в дни обороны Севастополя. Чуть-чуть прихрамывал и сын, перенявший походку отца.
— Пока цех оштукатурят, не меньше недели пройдет, — сказал Петр Афанасьевич так, словно продолжал начатый разговор.
— В три смены работают, — ответил Павел. — Может, и быстрей будет.
— Бетонируют в три смены, а штукатурят в одну. Глупость у них получается. Штукатурными машинами раствор на стены набросают, вручную затрут, а потом плотники три часа на новое место подмости переставляют.
— Да, — сказал Павел. — Я вот ихнему начальнику участка говорил подвесные подмости сделать, да он и слушать не хочет.
— Какие подвесные?
Павел рассказал. Они стояли на повороте, «где лежала дохлая галка»… От молодого сосняка шел крепкий и густой хвойный дух. Темнело. С писком заметалась над ними какая-то маленькая птаха. И вдруг от леса через дорогу понесся заяц — ушастый комок.
— Смотри, смотри, Петя! — с азартом закричал Петр Афанасьевич и пронзительно, по-разбойничьи, засвистел, как это умеют делать только верхолазы, в грохоте клепки на высоте подающие таким путем сигналы. Заяц наддал.
Вечером Павла вызвали к начальнику строительства Сергею Ивановичу Бушуеву. Павел был удивлен и встревожен.
— Может, это не меня? — спросил он у бородатого старика сторожа, который пришел за ним в общежитие. — Может, на строительстве есть другой Сердюк?
— Да нет, тебя, — ворчливо ответил сторож. — Монтажника. Из общежития. Сказали, чтоб сейчас же и шел.
Как только Павел открыл дверь в небольшую, с устоявшимся запахом табачного дыма комнату перед кабинетом начальника строительства, он увидел, что в кабинет быстро вошла невысокая женщина. Он хотел было последовать за ней, но передумал.
Подожду, — решил Павел. Сквозь неплотно прикрытую дверь до него донеслась скороговорка:
— Сергей Иванович, я к вам на минутку, по очень важному делу, вас никогда не застанешь, вы все время на стройке…
К Бушуеву пришла начальник санчасти строительства, совсем молодой врач Вера Гурина.
— Здравствуйте, Вера Ивановна. Садитесь, пожалуйста, — прервал ее Бушуев. Он любил всегда взволнованного начальника санчасти именно за это волнение, за то, что Гурина, видимо, даже не представляла себе, что могут быть какие-нибудь дела более важные, чем дела ее санчасти, и, вероятно, совершенно искренне считала, что строительство специально создано для того, чтобы она и ее медсестры предохраняли строителей от всех существующих болезней.
— Здравствуйте, — нахмурила Вера свой гладкий и выпуклый лоб. — Так дальше продолжаться не может!..
— Что случилось, доктор?
— Вы даже не знаете! Брюшной тиф! — выпалила Вера.
— Были случаи заболевания?
— Что вы, Сергей Иванович! — возмутилась Вера. — Если бы хоть один случай — разве я могла бы так спокойно разговаривать? — Не давая возразить, она веско добавила: — Но такие случаи возможны. Представьте себе, на строительстве имеются люди, которые до сих пор не сделали прививки…
Бушуев опустил глаза.
— Что вы говорите, доктор? — серьезно удивился он. И убежденно добавил: — Этого не может быть! Что угодно — только не это!
В голосе его не было и тени улыбки.
— Это факт, Сергей Иванович. Только на первом участке из ста тридцати четырех рабочих — двадцать восемь человек не сделали прививки. Двадцать процентов. И среди них сам начальник участка Савельев, хотя он это упорно скрывает…
— Ай-ай-ай, — укоризненно покачал головой Сергей Иванович. — Савельеву обязательно нужно сделать укол… Он вполне заслужил это. — Настраиваясь на серьезный лад, он спросил: — Что же вы предлагаете?
— Нужно издать приказ по строительству, — горячо потребовала Вера, — что люди, не сделавшие прививки, будут рассматриваться как злостные нарушители трудовой дисциплины. Вплоть до увольнения…
— Административными мерами такие вопросы не решаются, — возразил Бушуев. — В конце концов, делать или не делать прививку — личное дело каждого.
— Это не личное дело, — отрезала Вера. — Профилактика болезней не личное, а важнейшее общественное дело!..
Глаза ее заблестели, как у человека, готового заплакать.
— Вы не волнуйтесь, доктор, — миролюбиво посоветовал Бушуев. — Нужно больше заниматься разъяснительной работой.
— Я не волнуюсь. Но вот вы, Сергей Иванович, вы сделали прививку?
— Да… понимаете… не успел как-то, — нерешительно ответил начальник строительства.
— Ну вот! Что же спрашивать с рядовых рабочих?
Бушуев больше всего ценил в людях настойчивость. «Уж если тебе поручили пришивать пуговицы, — часто повторял он, — пришивай их так, словно на эти пуговицы будут пристегивать северное полушарие земли к южному!» Вера крепко пришивала порученные ей пуговицы.
— Не сердитесь, Вера Ивановна, — обезоруживающе улыбнулся Бушуев. — Мир! Обещаю вам, что и сам сделаю прививку и на участках заставлю людей сделать ее, проклятую. Но без приказа. Просто возложим ответственность за это дело на всех бригадиров…
До Павла доносились из кабинета отдельные слова.
Неужели начальник строительства вызвал меня почти ночью, чтоб заставить сделать прививку? — с удивлением думал он. — Не может же этого быть…
— Извините, Вера Ивановна, но…
— Это вы извините, что я так поздно. Большое спасибо…
Вера успокоилась: всем было известно, что если уж Бушуев что-либо пообещал — выполнит. Начальник строительства пошел к двери, чтобы проводить ее, и увидел Павла.
— Вы Сердюк?
— Я.
— Что же вы тут сидите? А я вас давно жду… Это вы предложили подвесные подмости?..
На следующий день, когда Павел утром пришел в компрессорный цех, он увидел, что штукатуры работают на подвесных подмостях.
Начальник участка то хрипло шипел, то в голосе его неожиданно прорывался густой бас.
— Зачем нужно было этот шум поднимать?.. Подвесные леса, подвесные леса… Я бы их и сам сделал… Ты что, обиделся?
— Да нет, — с деланным равнодушием ответил Павел. — Какая тут обида…
Две похожие головы — одна большая, Петра Афанасьевича, и другая маленькая, Пети, — склонились у радиоприемника «Родина».
Батареи разрядились, и приемник работал так тихо, что нужно было подставить ухо к самому динамику, чтобы разобрать что-либо.
Москва передавала сводку погоды.
— Слышишь, — не оглядываясь, с увлечением говорил Петр Афанасьевич жене, — она сидела у окна и вязала замысловатое покрывало на подушку. — Во Владивостоке — двадцать пять.
— Жарко, — равнодушно отозвалась Клава.
— А в Донецке — пятнадцать, — через минуту радовался Петр Афанасьевич.
— А в Киеве — девятнадцать, — обрадованно повторял маленький Петя.
Петр Афанасьевич любил слушать сводку погоды.
Ведь вот, казалось бы, простая радиопередача — города и температура воздуха. А как много говорит она сердцу!
Вслушиваясь в это деловитое перечисление, особенно ясно представляет себе советский человек Родину — огромную страну, где в один и тот же час на юге от полуденного жара плавится асфальт и соленая морская волна становится теплой, как парное молоко, а на севере не тает вечная мерзлота и огромные сверкающие льдины плывут по вечно холодному океану.
— Нужно будет сменить батареи, — решил Петр Афанасьевич, выключая приемник.
— Другое радио нужно, — возразила Клава, не поднимая глаз от рукоделия. — Только у нас с батареями. У соседей, у кого ни посмотришь… Включаешь — и играет, как хочешь — и громко и тихо…
— Зато на новом месте, пока нет тока, те приемники молчат. А этот — хоть в чистом поле поставь — будет работать.
— Сколько же тех новых мест будет?
— Ладно. Говорили-переговорили, — строго оборвал Петр Афанасьевич. Он подошел к столу и взял газету.
— Ты бы облигации проверил. Трехпроцентный тираж был. Михаил Прокофьевич четыреста рублей выиграл.
— Тираж?.. Что ж, давай проверим. Может, мы сейчас не четыреста, а целых двадцать пять тысяч…
Петр Афанасьевич открыл дверцу дешевого платяного шкафа из плохо отполированной фанеры, крытой светлым лаком, и достал крупную шкатулку. Эта резная, карельской березы шкатулка тонкой переборочкой, изготовленной рукой Петра Афанасьевича, делилась на две неравные части. В меньшей лежали деньги, облигации, сберегательная книжка, какие-то квитанции. В большей части Петр Афанасьевич хранил дорогие для себя вещи и документы.
Тут лежали ордена, значки «Отличник соревнования», грамоты, пожелтевшее и подклеенное на сгибах полосками бумаги письмо за подписью Серго Орджоникидзе. Нарком обращался лично к монтажнику: «Прошу Вас, Петр Афанасьевич, приехать в Челябинск со своей бригадой и показать, как работают настоящие монтажники-верхолазы». (Сулима был тогда еще монтажником-верхолазом, и Петром Афанасьевичем его назвали чуть ли не впервые.)
А сверху лежала тоже пожелтевшая, сложенная во много раз карта Советского Союза. На ней, с присущей ему аккуратностью, Петр Афанасьевич при каждом переезде на новое место работы наносил тоже памятным, хранившимся в шкатулке карандашом (Сулима получил его на приеме стахановцев в Кремле) проделанный путь. И чернилами проставлял даты приезда и отъезда.
Прямые и четкие, проведенные по линейке красные стрелы соединяли Донбасс с Дальним Востоком, Москву с Челябинском, Днепропетровск с Ленинградом, устремлялись в Магнитогорск, снова возвращались на Дальний Восток и, пересекая необъятные просторы, шли к Баку.
— Папа, покажи орден с Лениным, — попросил Петя.
Он каждый раз обращался к отцу с этой просьбой, когда видел, что Сулима открывает шкатулку.
— Хорошо, — согласился Петр Афанасьевич, — сейчас покажу.
Он бережно снял карту и достал потускневший, немного потертый орден старого образца, без ленты. Орден крепился на одежду винтом.
— Держи, Петро.
Укладывая обратно содержимое шкатулки, Петр Афанасьевич взял в руки изогнутую, плохо обкуренную трубочку. Он неприметно улыбнулся и снова положил ее на место.
Петр Афанасьевич курил папиросы. Но оседлую, спокойную жизнь он представлял обязательно с трубочкой, с колючими, непонятно устроенными кактусами в глазированных глиняных горшках, с душистой ночной фиалкой под окнами.
Специальность, которой в совершенстве владел Петр Афанасьевич, очень ценилась на строительстве. Во многих городах Советского Союза, на многих стройках знали и помнили Сулиму — в прошлом отважного верхолаза, а затем выдающегося мастера сложного и ответственного дела — монтажа мощных дизелей и газомоторов.
Естественно, что эксплуатационникам, хозяевам смонтированного Петром Афанасьевичем оборудования, очень хотелось бы оставить такого мастера у себя. Знаток механизма, собравший своими руками каждый винтик многотонной махины, был бы незаменимым человеком при ее эксплуатации и особенно при ремонте.
Петр Афанасьевич решительно говорил жене:
— Ну, жинко, тут мы остаемся…
— Наконец-то, — радовалась Клава. — А не будет, как в прошлый раз?
Петру Афанасьевичу, как лучшему мастеру, выделяли хорошую квартиру. Клава хлопотала о мебели, разыскивала семена цветов, из шкатулки извлекалась трубочка.
Так продолжалось месяц-другой, пока машины нуждались в дальнейшей наладке, в отработке режимов, пока новые машинисты еще не овладели как следует своим делом.
Эти месяц-два Петр Афанасьевич после работы вовремя возвращался домой, вечерами часто ходил с женой в кино, в театр.
Но вот наступало время, когда Клава замечала, что муж все чаще хмурится, вспоминает строительство; читая газету, удивленно вскидывает брови: «Ты подумай, какую стройку горьковчане завернули…» или: «Ты посмотри, Бушуев — начальником строительства… Помнишь его?..»
Мало этого, Клава с огорчением чувствовала, что не только мужу, но и ей как-то не по себе на тихом месте — она выросла на строительстве, привыкла к шумной, напряженной жизни наших строек.
А тут тишина, покой, муж ходит злой и сонный.
И не особенно удивлялась уже, когда Петр Афанасьевич получал из главка, или из треста, или от знакомого начальника строительства письмо с предложением возглавить бригаду монтажников на какой-нибудь новой, чрезвычайно интересной, по мнению мужа, стройке.
Конечно, получалось «как в прошлый раз». Трубочка укладывалась в шкатулку, а шкатулку Клава, тяжело вздыхая, опускала в большой, видавший виды чемодан.
На новом строительстве Клава безрадостно осматривала маленькую, неудобную комнату, где им предстояло жить, — новые дома только закладывались.
— И долго так будет? — ожесточалась Клава.
— А что нам, малярам? — отшучивался Петр Афанасьевич, обрадованный тем, что снова попал в родную стихию. — Детей-то у нас нет. Чего же жить как старикам — чай пить да на прогулки ходить? Вот будет ребенок — сразу остановимся и с места не стронемся.
Впоследствии Петр Афанасьевич перенес этот срок до того времени, когда Пете нужно будет в школу, в первый класс, и дал Клаве слово, что это — окончательно.
…— Нет, Клава, плохо мы играем, — сказал жене Петр Афанасьевич, укладывая на место облигации. — Ничего не выиграли. Близко есть — на два номера, а нашего нет.
— Жалко, — искренне огорчилась Клава.
Она слегка нахмурилась, словно к чему-то прислушиваясь. Петр Афанасьевич погрузился в газету. Петя вытащил из-под своей кроватки ящик с игрушками. Он уселся на коврике — настолько потертом, что в центре его проглядывали толстые нити основы, а по краям от ярких цветов остались лишь бледно-розовые пятна, — и принялся сооружать из кубиков компрессорный цех.
Внезапно Клава побледнела, закусив губу, привычным движением сложила вязанье, осторожно поднялась и подошла к кровати — снять со спинки грелку.
Петр Афанасьевич глянул на нее, встал и, морщась от боли, которая словно передалась ему, спросил:
— Опять печень?
— Да, — коротко выдохнула Клава.
— Что же ты… за грелку, — сказал он досадливо. — Я сам согрею и дам.
— Поменьше воды налей в чайник… Чтоб скоро…
— Знаю.
Когда он вернулся из кухни, Клава лежала на диване, неудобно опустив голову рядом с подушкой. Завернув грелку в полотенце и подавая ее Клаве, Петр Афанасьевич ворчливо начал:
— Когда ты, наконец, по-настоящему за лечение примешься? Говорим, говорим — и все без толку…
— Ты мне скажешь об этом в другой раз, — сверкнула Клава расширенными от боли зрачками.
Присев на край дивана, Петр Афанасьевич поправил подушку, достал из кармана платок и осторожно вытер Клаве лоб.
— Тише! — прикрикнул он на Петю, затарахтевшего игрушечным поездом. — Подойди сюда!
Петр Афанасьевич посадил малыша на колени и ласково погладил его по голове своей большой, сильной рукой.
Петя посмотрел на маму, утих.
С острой жалостью взглянув на терпеливое лицо жены, Петр Афанасьевич провел платком по ее шее.
Никто бы не узнал теперь в этой легкой, худой, плоскогрудой женщине с острым лицом и частыми морщинками на лбу веселой хохотушки, кругленькой и подвижной, как шарик ртути, девушки-штукатура.
Петр Афанасьевич познакомился с Клавой за четыре года до войны в Грозном, на строительстве новых нефтепромыслов. Клава, как, впрочем, и Петр Афанасьевич, очень любила сладкое, и он быстро разгадал эту ее слабость, ловко оттеснив своих довольно опасных соперников.
В начале войны Петр Афанасьевич ушел в армию. Клава вместе со своими подругами поступила на краткосрочные — по военному времени — курсы медицинских сестер. Вскоре она была призвана.
Каптенармус — старшина из сверхсрочников, мрачный, брюзгливый человек — записывал на карточку размеры одежды.
— Нога? — сказал он.
— Тридцать два, — ответила Клава.
— Я спрашиваю размер обуви, — сказал старшина.
— Тридцать два, — повторила Клава.
— Да ты что, не понимаешь, что у тебя спрашивают? — обозлился старшина. — Покажи ногу.
Клава показала. Старшина захлебнулся от негодования.
— Тут что тебе — детский сад? Где я такие сапоги возьму? Вот тебе сапоги недомерки сорокового размера, а на портянки постарайся добыть пару простынь. Может, тогда они и не спадут…
И все-таки сапоги спали, когда Клава, которая участвовала в боях на севере, в Карелии, однажды под огнем тащила раненого в холодном осеннем болоте.
Она тяжело простудилась. Долго лежала в госпитале.
С этого времени начались у нее болезни, так иссушившие тело, приглушившие звонкий голос…
От веселой красавицы Клавы остались только глаза — мягкие и глубокие. Лоб пожелтел и покрылся морщинами, щеки втянулись, губы увяли. Но что было особенно больно, особенно обидно — не могла Клава иметь детей.
Долго совещались Петр Афанасьевич и Клава и решили взять ребенка на воспитание.
Дело это оказалось вовсе не таким простым и легким, как об этом часто говорят и пишут. Потребовалось много хлопот, справок о здоровье, о семейном положении, заработке, квартире и прочих справок.
Наконец они пришли в детский дом, где молодая, официально строгая заведующая предложила им выбрать ребенка.
Между Петром Афанасьевичем и Клавой еще дома по вопросу о выборе был серьезный спор.
Что мальчика — это было решено с самого начала, но муж настаивал на том, что мальчика нужно взять крепкого, а Клава говорила — ласкового.
— Откуда же видно, ласковый он или нет? — возмущался Петр Афанасьевич.
— Я узнаю, — упрямо твердила Клава.
В детском доме у Клавы разбежались глаза.
В младшей группе были белокурые, розовощекие девочки, словно сошедшие с картинок, черноглазые мальчики с уморительными нежными рожицами — веселые и лукавые, бойкие и тихони.
И вдруг Клава увидела на руках у няни маленького, редковолосого мальчика с удивительно знакомым профилем.
— Да ведь это твоя копия!.. — воскликнула она и протянула руки к малышу. Он к ней охотно пошел.
Петр Афанасьевич, как всегда в минуты волнения, слегка посапывая носом, осторожно убрал со лба малыша влажную прядку, конфузливо улыбнулся, согласился:
— А нос и впрямь как у меня…
Это решило судьбу малыша. При переезде на новое место они никому не рассказали, что ребенок взят в детском доме. Да если бы и сказали — им не поверили. Сходство маленького Пети с Петром Афанасьевичем — такое заметное с самого начала — со временем, казалось, все увеличивалось.
Веселый, здоровый мальчик вскоре стал главным членом небольшой семьи, — на нем были сосредоточены лучшие чувства старших: их любовь и забота, надежды и тревоги.
Особенно радовался мальчик немногим часам, которые он проводил с отцом. Выходного дня он ожидал, как праздника, и часто, подвинув стул к стенке, выискивал в отрывном календаре красные числа.
Отношения его с Клавой были более обыденными. Но когда Пете нездоровилось или, как это случилось однажды, он ожегся, прикоснувшись рукой к раскаленной дверце печки, он прижимался к матери, словно искал у нее защиты от боли.
И когда после купания ребенка Клава прижимала чистую, с влажными, коротко остриженными волосами головку к груди, — невозможно было даже предположить, что мальчик вскормлен не этой грудью.
…Боль у Клавы, видимо, уменьшилась; она задремала. Задремал и Петя на руках у отца.
Надо ее лечить, — думал Петр. Афанасьевич, глядя на похудевшее лицо жены. — Все чаще припадки… Но как ее лечить, когда она сама говорит, что скорее гадюку проглотит, чем кишку эту?.. А без кишки лечить не могут… Нет, надо взяться всерьез…
Грелка сдвинулась. Петр Афанасьевич повернулся, чтобы поправить ее. Клава открыла глаза, слабо улыбнулась.
— Что, лучше тебе?.. Или доктора позвать?
— Нет, уже прошло… Только слабость — будто сто километров пешком…
Она приподнялась.
— Петю покормить нужно и спать ему…
— Ты лежи, я сам.
— Ничего, уже не болит… Это не припадок сегодня, а так… предупреждение. Не ешь, дура, селедку, не обманывай медицину…
Петр Афанасьевич осторожно положил Петю на диван, но он проснулся, широко открыл глаза и вдруг спросил:
— А от кислорода взрыв больше, чем от пушки?
Отец не удивился.
— Взрыв, Петро, не от кислорода, а от водорода, я тебе говорил. Если смешать их. А вообще, можно и больший сделать, чем от снаряда.
— Чем ты забиваешь ребенку голову?! — возмутилась Клава.
Как-то недавно в выходной день Петр Афанасьевич ходил с Петей гулять на строительный участок и между прочим показал ему баллон с кислородом и газосварочный аппарат. Он положил себе за правило не оставлять без ответа ни одного вопроса мальчика, и Петя злоупотреблял этим. С трудом приспосабливаясь к представлениям ребенка, Петр Афанасьевич объяснял, что если смешать эти два газа и туда попадет искра — произойдет взрыв и получится капля воды.
— Садись ужинать, Петя.
Петя уже допил свое молоко, когда в дверь постучали. Вошел Павел, поздоровался, погладил Петю по голове.
— Весь в отца, — сказал он одобрительно. — Как вылитый!
Петр Афанасьевич переглянулся с Клавой. Конечно, это не имело большого значения, и не за это так любили они мальчика. Но все же каждое упоминание о сходстве Пети с отцом радовало их и трогало.
— Ну, а стихи какие-нибудь ты знаешь? — спрашивал между тем мальчика Павел, как это некогда делали гости, когда приходили к ним в дом и желали доставить удовольствие его матери.
— Знаю, — смело отвечал Петя.
— Расскажи, — попросил Павел, оглядываясь на Петра Афанасьевича.
Петя стал на коврик перед своей кроваткой и уверенно начал:
Оля с Колей были в поле,
Там, где овощи растут,
Рассказали детям в школе,
Что они видали тут.
Красный мак, красный мак,
Он кивает ветру так…
— Ты, Петя, другие, — недовольно сказал Петр Афанасьевич. — Про рассеянного.
— А это какие стихи? — спросил Павел.
— Жена ему купила. Знает, что покупать, — сердито посмотрел Петр Афанасьевич на Клаву. — И до чего прилипчивые они, — пожаловался он Павлу. — Как репей. Я вчера проходил полем и сразу вспомнил: «Оля с Колей были в поле, там, где овощи растут…» И где ты видела, чтобы овощи росли в поле? — снова обратился он к жене.
— Разве я виновата, что такие книжки продают? — смутилась Клава.
— Покупать не нужно глупых стихов.
Клава уложила мальчика в кроватку, накрыла стол и пригласила Павла поужинать.
— Спасибо, только недавно ел.
— Ну хоть чаю.
За чаем Петр Афанасьевич сказал Павлу:
— Видишь, какая штука… Я хочу тебе такое приглашение сделать… Ну, чем ты сейчас занимаешься? Демонтажники — это только название. Вы же просто грузчики. Ты не обижайся — я верно говорю.
Павел молчал.
— А я посмотрел, как ты работаешь, — из тебя люди могут получиться. И компрессоры, я вижу, тебе по душе. И голова у тебя есть — вот ведь как правильно сообразил с подвесными лесами. Нужно тебе квалифицироваться. Настоящих монтажников-компрессорщиков нам не хватает, а если ты поработаешь да позанимаешься, так из тебя настоящий монтажник выйдет. И вот еще — общественного лица у тебя нет. Поработаешь, в партию вступишь…
— Я… в тюрьме сидел.
Петр Афанасьевич сделал вид, что не заметил усилия, с каким Павел сказал это.
— Знаю, что сидел. Что ж с того? Ошибки — они бывают. А сейчас ты дельно работаешь. Я бы тебе сам и рекомендацию дал.
— Спасибо, — сказал взволнованный и растроганный Павел.
— Нужно тебе совсем на стройку переехать. Вот тут рядом с нами освобождается комната… Я думаю, что смогу договориться, чтоб тебе ее передали. Будем жить соседями. И столоваться, если захочешь, сможешь у нас, пока сам не женишься. А то по этим столовым и забегаловкам и дорого и спиться можно.
— Переезжайте, Павел, — поддержала мужа Клава.
…Утром Клава сидела у распахнутого окна и, быстро вращая ручку швейной машины, шила Пете синенькую в полоску рубашку. Машина стояла на подоконнике. По временам, оставляя шитье, Клава поднималась и поглядывала в окно — смотрела, как Петя с девочкой соседки, Варенькой, лепит из влажного песка бабки.
Варенька была старше Пети — в будущем году родители собирались отдать ее в школу, в первый класс. Бабки она лепила, подражая неторопливым и точным движениям своей мамы, домовитой хозяйки Марты Павловны.
— А тебя в дождь из хаты не выпустили, — подразнила Петю Варенька. — А я вся промокла от дождя…
— А знаешь, отчего дождь бывает? — вскинув голову, но оставаясь на корточках, спросил Петя.
— Всякий знает — от туч.
— А тучи из чего?
— Тучи?.. — растерялась Варенька.
— Тучи из газа, — убежденно сказал Петя. — Есть тучи белые — это из водорода, а черные — из кислорода. Когда они сойдутся, выходит такой взрыв — гром и огонь. А от этого получаются капли воды. И так всякую воду делают.
— Из чего твой панцирь, черепаха? —
Я спросил и получил ответ:
— Из нарощенного мною страха.
Ничего прочнее в мире нет!
Эти стихи были подписаны под карикатурой, очень похоже изображавшей Александрову в виде черепахи. Карикатуру кто-то повесил на доске, где вывешивались «лучшие материалы».
Никто не знал, чья это проделка, но подозревали Валентина Николаевича. Он был чуть ли не единственным человеком в редакции, который весело рассмеялся, когда прочел эти стихи, и тут же заметил:
— Справедливо сказано.
Александрова в этот день пришла в редакцию позже, и к ее приходу карикатуру уже сняли.
Ее спрятала в свой стол технический секретарь редакции Лида, молодая женщина, известная тем, что за несколько минут могла разрушить репутацию, складывавшуюся годами.
В этот день Лида словно похорошела, как бывало с ней всегда, когда она узнавала какую-нибудь сногсшибательную новость. Она отозвала Александрову в сторону и зашептала.
— Такой ужас… Вы уже слышали?..
— Нет, — ответила Александрова резко и неприязненно.
— Такой ужас… Неизвестно, кто это нарисовал, но вся редакция уже знает… На вас карикатура.
— Какая карикатура?
— Вот она… Такой ужас…
— Похоже изобразили, — надев очки и снова снимая их, сказала Александрова. И молча ушла.
Когда Лена увидела вывешенную «на заборе» карикатуру на Александрову, она покраснела и втянула голову в плечи. За несколько дней до этого Валентин Николаевич прочел ей стихи, которые сейчас были подписаны под карикатурой.
Вот уже третью неделю Лена работала в отделе культуры.
Перед тем как Лену перевели в новый отдел, ее вызвал к себе редактор.
— Вам интересно работать в отделе писем? — спросил он.
— Интересно, — ответила Лена. — Только хотелось бы почаще получать задания… Ну, писать в газету…
— А стихов вы больше не пишете?
Лена замялась.
— Ну ладно, я вижу — вы человек неисправимый. Но посмотрим, как вам удастся писать стихи под руководством Александровой. Мы решили перевести вас в другой отдел, где у вас будут бо́льшие возможности для творческой работы.
Лене казалось, что улыбка, с какой разговаривала с ней Александрова, когда Лена пришла в отдел, была натянутой и неестественной.
Первое задание, которое она получила, было изложено Александровой подчеркнуто терпеливо, длинно и подробно. Нужно было написать репортаж о молодой, талантливой певице оперного театра Кобызевой под названием «Поет Кобызева». Следовало кратко рассказать о том, как Кобызева из самодеятельного кружка попала в консерваторию, как она училась у выдающихся мастеров, с каким волнением исполняла свою первую большую роль.
Лене Кобызева не понравилась. Певица встретила ее не то чтобы враждебно, но очень холодно, предложила прийти в другой раз, а когда Лена пришла снова, Кобызева посоветовала:
— Все это уже было написано в местной вечерней газете. Вы посмотрите и возьмите то, что вам нужно. А я ничего другого рассказать не могу.
Как непохожа была эта девушка с тусклыми безразличными глазами, с ломким, глухим голосом на ту очаровательную красавицу, на веселую, задорную Наталку-Полтавку, какую Лена видела на сцене.
Лена никак не могла придумать первой фразы своего репортажа.
«Когда раздвинулся занавес…» Она зачеркнула.
«Когда Антонина Кобызева еще училась в школе…» Она снова зачеркнула.
Так она перепробовала с десяток вариантов и закончила тем, что написала: «Большим успехом пользуется у зрителей молодая певица Антонина Кобызева…»
Александрова прочла материал, сняла очки и, не глядя на Лену, сказала:
— Очень сухо и не очень грамотно. О певице, в частности, следует говорить «партия», а не роль. И вообще, после такого репортажа зрителям не захочется слушать эту певицу. А ведь у нее замечательный голос, и, быть может, со временем она станет славой нашей оперной сцены…
— Мне она не нравится, — неожиданно для самой себя сказала Лена.
— Вот оно что! — Александрова посмотрела на нее весьма критически. — А почему вы сразу не сказали об этом?
— Потому что… потому что это уже после знакомства.
— Что же… Вы получите другое задание, — решила Александрова…
— Как вам работается на новом месте? — спросил Лену при встрече Григорий Леонтьевич.
— Ничего, — довольно неопределенно ответила Лена.
— Вы, Елена Васильевна, — сказал Григорий Леонтьевич с неожиданной теплотой, — будете еще работать в разных отделах редакции. Может быть, со временем вы станете и ответственным редактором. Но где бы вы ни работали, в конце концов вы поймете, что главное в любой советской газете — отдел писем, что нигде и ни в чем не проявляются так ярко, так интересно особенности нашей демократии, как в работе этого отдела…
Лена не решилась сказать ему, что очень жалеет о том, что перешла в другой отдел.
В конце рабочего дня Александрова спросила:
— Вы домой?
— Да, — нерешительно ответила Лена.
— Подождите меня — пойдем вместе.
Валентин Николаевич, когда увидел, что Лена спускается по лестнице вместе с Александровой, понимающе улыбнулся, с преувеличенным сочувствием закивал головой и ушел.
Но Алексей, как всегда, встретил Лену у выхода из редакции, и ей пришлось познакомить его с заведующей отделом.
— Вязмитин? — подняла брови Александрова. — Уж не тот ли, о котором была ваша статья в газете? — обратилась она к Лене.
— Да, — сказала Лена.
— И вы что, давно знакомы?
У Левы что-то подкатило к горлу.
— Да! — сказала она резко. — Очень давно! Задолго до того, как я писала в газету! Извините, но мы спешим, — она схватила за руку недоумевающего Алексея и повернула в другую сторону.
…Как раз в ту минуту, когда Лена остановилась перед карикатурой, подошел редактор газеты. Сохраняя непроницаемое выражение лица, он прочел подпись, затем сказал:
— Ох уж эти мне поэты…
Лена почувствовала, что упрек этот относится непосредственно к ней.
На следующий день Лену пригласили на заседание партийного бюро. Это ее очень встревожило. Секретарь парторганизации — Григорий Леонтьевич, открывая заседание бюро, сказал:
— В партбюро поступила жалоба от товарища Александровой на то, что товарищ Ермак вывесил карикатуру, которая, как мне кажется, известна всем присутствующим. Поскольку такой метод критики нельзя признать удачным — у нас есть другие способы для того, чтобы выразить свое мнение по поводу того или другого работника, — я посоветовался с членами нашего партийного бюро, и мы решили рассмотреть этот вопрос… — говорил он мерно, если закрыть глаза, казалось бы, что он читает. — Но прежде всего, мне кажется, нам следовало бы выслушать товарища Ермака…
Валентин Николаевич ткнул папиросу в пепельницу, тщательно потушил ее, встал и сказал негромко, со скрытым раздражением:
— Мне кажется, что тут нечего рассматривать. Я не рисовал этой карикатуры.
Лена медленно и густо покраснела. Ей показалось, что Валентин Николаевич говорит просто неправду и даже не пытается сделать ее убедительной. И одновременно ей показалось, что об этом так же думают все остальные. Она потупилась. Она боялась встретиться с кем-нибудь взглядом. С той минуты, как она пришла на заседание партийного бюро, она почти непрерывно зевала, прикрывая ладонью рот. Так всегда бывало с ней, когда она волновалась.
— Нет, я все-таки не могу согласиться с Валентином Николаевичем, — возразил Григорий Леонтьевич. — Рассмотреть заявление, поступившее в партбюро, мы можем и должны. Если даже мы не выясним, кто нарисовал карикатуру, мы все же можем высказать свое мнение по поводу этого рисунка и надписи.
— Я хочу сказать несколько слов, — глядя в стол и не вставая с места, сказала Александрова.
Она на минуту задумалась, помолчала.
— Каждый день мы читаем в газетах и сами пишем о «холодной войне». Но, мне кажется, мы часто забываем о том, что это значит. О том, что холодная война — это война с нами. Самая настоящая война — с сражениями, с неожиданными атаками, с применением новейших технических средств, с убитыми и ранеными. Идеологическая война! А мы — на самом переднем крае…
Она говорила голосом ровным, очень спокойным, но слушали ее не шевелясь и напряженно.
— В дни Отечественной войны мне как-то случилось некоторое время жить в Ташкенте. Я там бывала в компании — на первый взгляд — очень милых, очень интеллигентных людей. Но когда они рассуждали о новаторских приемах Гершвина в те самые дни, когда наша армия оставила Ростов; когда обсуждали моды, которые будут приняты в следующем году, а вокруг ходили раздетые люди; когда утонченно сервировали чай, а вокруг голодали, — ох, как они мне были ненавистны!..
Лена впервые подняла глаза. В том, что говорила Александрова, было что-то очень важное, очень серьезное и очень искреннее.
— Скажу прямо: некоторых из этих людей, причем не лучших, мне напоминает наш товарищ — член партии Валентин Николаевич Ермак. Не в карикатуре тут дело. Я верю, что не он ее нарисовал и повесил. Если бы это сделал он, ему бы, конечно, не было нужды это скрывать — ведь ничего страшного или особенно плохого в самом этом поступке нет… Но это еще хуже, что нарисовал не он. Значит, это сделал кто-то под его влиянием. Значит, не только он придерживается неверных мыслей и неверного направления… Сейчас среди некоторых журналистов, работников искусства, писателей пошло такое поветрие — требовать смелости и воображать себя особенно смелыми. А нас, стоящих на твердых позициях, они готовы обвинить в трусости. Но то, что в этих случаях называют смелостью, — это вовсе не смелость, а трусостью — вовсе не трусость. И, что хуже всего, многие из них даже не догадываются о том, что этот представляющийся им смелостью дух скептицизма, дух всеобщей критики делает их нравственными калеками. И нам придется приложить еще много труда, чтобы их вылечить…
— Врачу, исцелися сам, — буркнул Валентин Николаевич, закуривая новую папиросу.
Улыбаясь своей напряженной улыбкой, которая так не шла к его серьезному лицу, Алексей снял очки, близоруко прищурясь, посмотрел на Лену, протер стекла, надел очки и снова искоса, быстро и внимательно взглянул на нее.
В этот день Лена была почему-то задумчивой и печальной и часто потирала лоб рукой, как делала всегда в минуты усталости.
Они зашли в кино на летнюю площадку. Показывали хороший старый фильм «Тринадцать». Незадолго до конца картины Алексей взглянул на печальный, задумчивый профиль Лены, и вдруг такая острая, горячая жалость и нежность шевельнулись в его сердце, что, почувствовав его взгляд, Лена бессознательно наклонилась, прижалась головой к его плечу.
Алексей опустил голову, взял легкую трепетную руку Лены и прикоснулся губами к ладони.
Это продолжалось мгновение. И сразу же Лена высвободила руку, а Алексей невидящими глазами уставился на экран. И все равно — это было объяснение, не менее полное, чем всякое другое.
После, возвращаясь домой, они долго шли молча, и это молчание связывало ноги, путало мысли.
В парадном Алексей обнял Лену и поцеловал в глаза и в губы, которые потянулись к нему.
Лена ощутила у виска острый выступ дужки очков, счастливо рассмеялась и спросила:
— Пойдешь к нам?
Так впервые она сказала ему «ты».
— Пойду, — ответил Алексей.
В квартире у Лены царила постоянная атмосфера влюбленности, которая прежде смущала Алексея, а теперь удивительно совпадала с его настроением.
Отец Лены — Василий Егорович — пожилой, немного обрюзгший полковник, заведующий кафедрой тактики Военной академии, был совершенно по-юношески влюблен в свою жену — моложавую, с лукавинкой в глазах Евгению Львовну.
Младший брат Лены, худощавый кудрявый Володя, с бледным лицом и большими, нежными и задумчивыми глазами юного поэта, чем-то похожий на Пушкина, часто в присутствии Алексея прижимался щекой к щеке матери, целовал ее.
Василий Егорович иногда брал Евгению Львовну за руку, перебирал ее пальцы и глядел на нее преданными, влюбленными глазами.
Алексею вначале все это казалось странным — члены его семьи вели себя очень сдержанно, все чувства, особенно нежность, было принято не выказывать.
Он помнил только один случай, когда мать его поцеловала, после того как он поступил в школу, — это, когда он перенес тяжелую скарлатину, после кризиса; и отношения Лены и ее родителей, где постоянно целовались в присутствии чужого, малознакомого человека, казались ему неестественными.
Но сейчас эти отношения, так совпадавшие с его настроением, привлекали его и радовали. С благоговением и сердечной теплотой смотрел он на ее родных.
— Папа, мама и Володя, — сказала серьезная и словно бы взгрустнувшая Лена. Она взяла Алексея за руку. — А как вы думаете, что будет, если я выйду замуж?..
Лицо Василия Егоровича расплылось в улыбке, он открыл рот, чтобы ответить, — Алексей чувствовал, что он очень полюбился Лениному отцу, — но посмотрел на Евгению Львовну и так и остался с открытым ртом.
Евгения Львовна вспыхнула, словно это ей сделали предложение, и сразу удивительно похорошела.
Володя улыбнулся, но глаза его хмуро, с недоверием ощупывали Алексея.
Евгения Львовна подошла к Алексею и молча, со слезами на глазах поцеловала его в лоб. Она смотрела на него с надеждой и тревогой.
— Скажу вам, — наконец промолвила она, — лучшего мы для Леночки и не желали. Мы вас все полюбили и рады, очень рады,..
Василий Егорович что-то шепнул Володе, тот исчез и сейчас же появился с бутылкой водки.
— Нужно бы шампанского, — пробасил Василий Егорович. — Да уж ладно…
Лева повернула к Алексею свое милое, напряженное лицо, закрыла глаза и поцеловала его.
После ужина родители Лены нерешительно переглянулись.
— А вы маме говорили? — припрятав беспокойство, спросила у Алексея Евгения Львовна.
— Еще нет, — нерешительно ответил Алексей. — Я сегодня хотел сказать…
Все это было слишком неожиданно.
Алексей любил Лену. Часто думал о ней. Но никогда не думал о Лене как о своей жене, и сейчас ему было радостно и тревожно.
Есть ли в этом мире девушка лучше и чище ее, — думал Алексей, — если первый поцелуй означал для нее мое решение немедленно жениться на ней и ее согласие… И он смотрел на Лену с радостью и тревогой. Никогда еще он не был так отзывчиво настроен на все хорошее, как сейчас.
Алексей пришел домой поздно. В столовой сидели Марья Андреевна и Олимпиада Андреевна, обе с книжками в руках, обе спокойные и холодные.
— Я хочу вам сообщить одну новость, — напряженно и тихо сказал Алексей.
— Господа, я собрал вас для того, чтобы сообщить вам пренеприятиейшее известие, — перебила его Олимпиада Андреевна.
Алексей нахмурился.
— Если бы ты знала, о чем я собираюсь говорить, ты бы не сказала этого, — недовольно посмотрел он на тетку. — Я женюсь на Лене.
— Очень рада за тебя, — спокойно и благожелательно ответила Марья Андреевна. — Очень рада. Надеюсь, что жить мы будем вместе?
— Ну, это мы еще решим, — сказал Алексей, вдруг ощущая, как невыгодно отличается обстановка в его доме от дома Лены.
В дверь кто-то позвонил. Алексей открыл и увидел Павла. Он держал в руке цветами вниз огромный букет роз. Алексею показалось, что Павел слегка пьян.
— Можно? — спросил Павел. — Ничего, что я так поздно?
— Ничего.
— Это вам розы, — сказал Павел Марье Андреевне и Олимпиаде Андреевне, ставя букет на стол по-прежнему цветами вниз.
— Спасибо, — улыбнулась Марья Андреевна, и Алексею вдруг показалось, что она обрадовалась цветам значительно больше, чем известию о согласии Лены выйти за него замуж.
— Как дела? — спросил он у Павла, невнимательно выслушал ответ, извинился, сказал, что ему нужно еще подготовиться на завтра к лекции, и ушел в свою комнату.
Павел рассказывал о себе, размахивал руками, хвастался успехами. Ему обязательно нужно было доказать Марье Андреевне, а главное самому себе, что дела у него идут хорошо, что он на правильной дороге.
— На восемь соток подгоняем зазор, — говорил он с той непроизвольной улыбкой, какая бывает только на лицах добрых и здоровых людей. — На восемь сотых миллиметра. Машина такая, что как эта комната, — он широко провел рукой вокруг себя, — а точность — как в ваших часиках (на руке у Марьи Андреевны были крохотные золотые часы). Вот. Будем гнать газ в Москву.
Он рассказал о том, что трубки масляных лубрикаторов перевиты почище, чем кишки в животе, что монтажники — первые люди на стройке, их труд высоко оплачивают, но «вкалывать приходится по-настоящему».
Марья Андреевна слушала все это, улыбаясь и радуясь. Но особенно обрадовались сестры известию, которое Павел приберег к концу.
— Вот какую я бумагу сегодня получил, — сказал Павел. — Аттестат зрелости. Это не какая-нибудь «ксива». Только по русскому, по грамматике и по немецкому тройки, а остальные — сплошь пятерки.
И он положил на стол свернутый в трубку и перехваченный черной ниткой аттестат зрелости.
— Я бы и по-немецки пятерку или четверку получил, — самоуверенно продолжал Павел, — да немец какой-то вредный попался. Я, говорит, впервые в жизни слышу такое замечательное, такое ясное русское произношение в немецком языке.
Олимпиада Андреевна подошла к буфету, вынула оттуда рюмки и узкий хрустальный графин с водкой.
— За это бы шампанского нужно выпить, — сказала Марья Андреевна. — Ну да ладно. Мы еще в другой раз…
Петр Афанасьевич вернулся с работы поздно. По тому, как он посапывал носом и слегка жевал губами, Клава поняла, что муж чем-то расстроен. В таких случаях она всегда начинала разговор о Пете-маленьком. Петр Афанасьевич знал, что этим она старается отвлечь и успокоить его. Иногда это его трогало, иногда — сердило.
— Петя сегодня посуду мыл, — посмеиваясь и словно не замечая насупленного лица Петра Афанасьевича, проговорила Клава.
— Как мыл?
— Я в магазин вышла и сказала, чтоб он посидел тихонько. Возвращаюсь, а он грязные тарелки в миску с водой сложил — я оставила, сама мыть собиралась — и трет их, воду плещет. Я рассердилась сначала, а потом смотрю — ни одной разбитой… Говорит — хотел помочь.
— Молодец, — хмуро улыбнулся Петр Афанасьевич. — Спит уже?
Прихрамывая больше, чем обычно, он подошел к кроватке мальчика. Петя-маленький улыбался во сне. Согнутая нога с ссадиной на коленке выглядывала из-под легкого одеяла.
— Спит богатырь.
Петр Афанасьевич сел за стол, на который Клава уже поставила разогретый ужин. Он молча, без аппетита, но торопливо ел, а Клава сидела рядом, время от времени вставая, чтобы дать мужу молоко (Петр Афанасьевич пил чай с молоком), сахар.
Клава знала, что Петр Афанасьевич поужинает и обязательно заговорит о том, что его взволновало. Для этого нужно было соблюсти только одно условие: ни о чем его не спрашивать.
Так было и в этот раз. Петр Афанасьевич отпил несколько глотков нестерпимо сладкого чая пополам с молоком, посмотрел на невозмутимое лицо жены и вдруг горячо сказал:
— В партию собирался его рекомендовать!.. А он — сукин сын — на работу не вышел! Прогулял! А у нас опять график срывается!..
Перед возвращением домой Петр Афанасьевич был на партийном собрании участка и все еще оставался под тяжелым впечатлением критики, какую пришлось ему выслушать.
Монтажный участок срывал план. Бригада Павла несколько раз работала не в полном составе, члены бригады в рабочее время уходили куда-то «подхалтурить». А сегодня Павел вообще не вышел на работу. Сулиму упрекали в том, что партийная группа — а он был партгрупоргом — не заботилась об укреплении трудовой дисциплины на участке, что по его рекомендации совсем еще молодого монтажника Павла Сердюка поставили бригадиром, а Павел не оправдал доверия — прогулял.
Клава внимательно слушала мужа, лишь изредка прерывая вопросами.
Петр Афанасьевич допил чай.
— Безобразие, — сказал он строго. — Ты вот Петю избаловала, а теперь Павла балуешь. Возишься с ним. Ты думаешь, я не вижу, что, с тех пор как он у нас столоваться начал, ты книжку эту кухарскую купила? Я все вижу…
Клава сердилась на мужа всегда неожиданно и всегда, по его мнению, беспричинно. Не обижаясь на что-нибудь серьезное, она вдруг вспыхивала из-за чего-то незначительного. В душе Петр Афанасьевич считал это одной из особенностей женской половины рода человеческого и искрение думал, что так поступают все женщины.
Вот и сейчас глаза у Клавы сузились.
— Какой ты разумный стал, — протянула она. — А забыл, как в Грозном, помнишь, на старом нефтепромысле, когда ты в техникум поступал, как ты перед экзаменом три дня прогулял. А теперь ты вот как разговариваешь. У Павла, может, тоже сегодня экзамен…
— А почему он ни у кого не спросил?
— А почему ты тогда ни у кого не спросил?
Петр Афанасьевич ответил резко, и спор между супругами разгорелся вовсю.
Их прервал приход монтажника Хейло. Он сравнительно недавно работал на стройке, дома у Петра Афанасьевича не был ни разу, и его появление в половине двенадцатого ночи было странным и свидетельствовало о какой-то срочной надобности.
Хейло снял у порога свою маленькую круглую мышиного цвета кепку, и Петр Афанасьевич заметил, как странно изменилось его худощавое лицо. Он еще, пожалуй, никогда не видел Хейло без шапки. Голова этого человека лет двадцати пяти, от силы — тридцати, была совершенно лысой, без малейшего следа волос.
— Мне поговорить с вами надо, — обратился Хейло к Петру Афанасьевичу. — Может, выйдем?
— Я как раз чай кипятить собиралась, — покраснела и посмотрела искоса на гостя Клава. — Если такой секрет — можете тут.
И ушла на кухню. Хейло помолчал, выждал, пока закрылась дверь, затем спросил:
— Можете вы мне дать слово… что я расскажу вам одно дело… А вы — никому не скажете?.. — Хейло смешался. — То есть, скажете… но не про то, что это я рассказал…
Он выжидающе посмотрел на Петра Афанасьевича, но не в глаза, а в рот.
— Нет, — твердо ответил Петр Афанасьевич. — Не дам такого слова. Я как-никак коммунист, партгрупорг, а не поп. Хочешь — говори. Нет — само раскроется.
— Ну, как хотите, — обиженно протянул гость. Встал, надел кепку. — Значит — не сошлись. Я к вам со всей душой, а вы…
Он направился к двери, но у порога остановился, вернулся к Петру Афанасьевичу.
— Ладно. Пусть будет что будет.
Рассказ Хейло содержал так много неожиданного, что Петр Афанасьевич был совершенно огорошен. Хейло мялся, почти к каждому слову добавлял «этот» и «как его», сбивался в сторону. Он рассказывал о том, что Павел и члены его бригады на стройке «только маскируются», что Хейло сам видел, как они в мастерских под руководством Сорокина готовили какие-то инструменты, чтобы открывать сейфы, разговаривали об этом, что Павел, как узнал об этом он, Хейло, уже сидел в тюрьме и взял в свою бригаду татарина этого… Гибайдулина, бывшего бандита, тоже вышел из тюрьмы, сидел вместе с Павлом.
— Что он сидел, это я знаю, — ответил Петр Афанасьевич. — И что Гибайдулина взял — тоже знаю. Но вот, что сейчас он такими делами занимается — этому поверить я не могу…
Вошла Клава.
— Кончились секреты? — улыбнулась она недовольно. — Чай пить будете?
— Нет, я пойду уже. — Хейло встал и надел шапку. Лицо его сразу неузнаваемо изменилось. — Я, конечно, говорю только то, что сам видел и слышал… Подозрительно это, — добавил он. — Но раз вы теперь в курсе дела — так решайте, как быть. До свидания.
— До свидания, — не слишком сердечно ответил Петр Афанасьевич.
Когда Хейло ушел, Петр Афанасьевич подошел к двери Павла, подергал ее, удержал готовое сорваться грубое слово, вышел на улицу, сел на ступеньке перед домом, закурил.
Тихи ночные пыльные дороги. Придорожные деревья, чуть шелестя листвой, плывут в насыщенном сочными запахами воздухе — упругом и густом.
Павел шел со станции, легко взмахивая, словно загребая, руками. Ему казалось, что его несут над землей теплые волны.
На ступеньке перед домом сидел Петр Афанасьевич. Он опустил голову на руки и, казалось, дремал.
— Петр Афанасьевич, — негромко позвал Павел.
Петр Афанасьевич поднял голову, медленно встал.
— Гуляешь все, — сказал он с угрозой. — Ты почему сегодня на работе не был?
Павел подал Петру Афанасьевичу свернутый в трубку аттестат зрелости. Петр Афанасьевич подошел поближе к фонарю, развернул лист. Лицо его разгладилось.
— Сдюжил все-таки, — сказал он. — Хорошо.
Он помолчал, сворачивая лист. Затем снова развернул его, прочел вслух отметки.
— Я вот уже давно узнать хотел — почему эта штука «аттестатом зрелости» называется? — спросил он вдруг. — При чем тут зрелость-то?
— Не знаю, — задумался Павел.
— Что же ты не спросил, когда получал?
— Да как-то не сообразил.
— Странные эти ученые названия… Зрелость… Или еще кандидат… А куда он кандидат, к чему кандидат — так и не поймешь… Но ты все-таки ответь: почему это все у тебя — молчком?
— Боялся, — прямо ответил Павел. — Похвастаюсь, а потом не выдержу.
— Гм… Оно, может, и правильно… Так и я, когда в техникум поступал… — Он снова помолчал. — А теперь скажи мне, что это за инструменты для сейфов вы в мастерских готовили?
— Да это Сорокин все новые приспособления изобретает, чтоб таскать было полегче… Петр Афанасьевич, — горячо сказал Павел, — послушай, ведь какой умный парень. Инженер ведь! А работает монтажником. Помочь бы ему как-нибудь.
— Думал я об этом. Попробуем что-нибудь сделать. Только больно уж он ненадежный. Так и ждешь от него каждую минуту, что он сейчас что-нибудь такое отколет, что только ахнешь. Знаешь, что он сегодня сделал?
— А что? — с тревогой спросил Павел.
— Да вот перед самым компрессорным цехом среди бела дня уселся… А напротив какая-то женщина остановилась, говорит ему: бесстыдник ты такой-сякой, а он ей: у меня, тетушка, живот болит, дальше не добегу. Ну и целый скандал.
— Опять он сливы ел, — сказал Павел с искренним огорчением.
— А где эти инструменты, что вы готовили?
— Да там же, в мастерских.
— Пошли сейчас в мастерские.
— Зачем это?
— Узнаешь.
Возвращаясь из мастерских вместе с Павлом, Петр Афанасьевич ворчливо спросил:
— Ты Хейло знаешь?
— Какого Хейло?
— Монтажника… Ну, знаешь, в кепочке всегда ходит.
— Маленький такой?
— Да. Так он рассказывал, что твоя бригада не переносит сейфы, а открывает их, и что вы инструменты для этого готовили.
Павел покраснел.
— Морду ему набить или как? — спросил он.
— Нет, бить его не надо, — возразил Петр Афанасьевич. — Этот из таких, что ты его раз стукнешь, а потом месяц по судам будешь ходить. Ты его отведи в мастерскую, покажи ему все, растолкуй, чтобы он осознал свою ошибку, чтоб все понял, а потом уж тряхни его хорошенько разок, чтоб получше запомнил.
— …Но до чего же я боялся, — неожиданно заулыбался Павел. — Ох и боялся! На следствии первый раз был — и то так не боялся. Тащу билет по математике и чувствую — ничего не помню…
— Это не ты боялся, — сказал Петр Афанасьевич философически. — Это гордость твоя боялась.
На стене висела единственная в этой комнате картина — полотно Коровина «Вечером после дождя», с яркими и определенными, характерными для этого художника красками, с блестящим асфальтом и желтыми фонарями, с женскими и мужскими фигурами, такими не похожими на людей вблизи и такими знакомыми издали.
Лена долго смотрела на картину, затем подошла к окну, распахнула его и выглянула на улицу.
Дворники поливали тротуары, сюда, на шестой этаж, едва доносился плеск воды и шелест шин троллейбусов.
У нее закружилась голова. Она снова окинула глазами комнату, тесно уставленную дорогой мебелью, с коврами на полу и на стенах, подошла к тахте и легла лицом к стенке.
Перед глазами стояла картина Коровина и вечер, похожий на эту картину, — с такими же яркими красками, такой же тревожный и немного безумный, как эта картина.
Максим Иванович сегодня ушел рано. Ей тоже пора было собираться на работу. Две недели, нет, шестнадцать дней жила она в этой комнате, и, как в первое мгновение, ей казалось, что зашла она сюда на минутку, случайно и что сейчас же уйдет. Все вокруг нее было зыбко, неясно и ненадежно.
В такой же, совсем в такой же вечер, как на картине Коровина, Максим Иванович пришел в редакцию. Лена испугалась, когда увидела, как он переменился. У него втянулись щеки, а глаза, даже когда он неестественно, болезненно усмехался, сохраняли то мучительное выражение, какое бывает только у людей, переживающих большое, непоправимое горе.
— Мне нужно с вами поговорить… Мне очень нужно с вами поговорить, — твердил он настойчиво. — Поедемте куда-нибудь… Хоть на час…
Они сели в «Москвич». Максим Иванович вел машину молча, сжав губы, не отпуская ноги с акселератора. Казалось, он стремился обогнать все машины, которые ехали впереди…
Асфальт блестел после дождя, зажглись первые фонари, и в асфальте отражались и становились темнее красные, синие, зеленые платья женщин и темные костюмы мужчин.
На набережной Максим Иванович неожиданно резко затормозил и остановился у самого парапета.
— Выйдем, — предложил он. И, странно, только ртом улыбаясь, учтиво добавил: — Если вам угодно.
Он прикурил, открыл коробок, прикоснулся горящей спичкой к темным спичечным головкам, — с гудением вырвалось пламя, — и отбросил коробок в сторону.
— Только выслушайте меня… Не отвечайте, если не хотите. Я бы молчал… Я бы молчал, если бы не узнал, что вы… Что вы выходите замуж за Алексея Константиновича.
— Это не секрет, — не вдруг и негромко сказала Лена.
— Я знаю. Так же, как знаю, что я — не могу без вас. Все это время… Все время — от первой минуты, когда вы меня спросили, не сшил ли я бесплатно костюма, и до сегодняшнего дня — я думал о вас. Мне очень плохо. Мне никогда не было так плохо. Вы видите, каким я стал. У меня никого нет. У меня были жена и дочка… Они погибли в войну. То, что я вам скажу, — ужасно. Но даже когда я получил известие о их смерти, — мне не было так плохо. Поступайте как знаете. Но не выходите замуж. Не лишайте меня последней надежды…
…Лена боялась Максима Ивановича. Ей казалось, что она живет с сумасшедшим и что сама тоже сходит с ума.
Переехала она к нему неожиданно, тайком от родителей, от Алексея, а может быть, и от самой себя.
Отец звонил в редакцию, звонил Вязмитиным, ее разыскивала милиция.
Наконец дома узнали, что она у Максима Ивановича. Каким путем — Лене было неизвестно до сих пор.
Отец пришел сюда.
Как сейчас, Лена легла на тахту и отвернулась к стенке. Затем превозмогла себя, поднялась и сказала:
— Я, папа, останусь здесь.
Отец ушел испуганный и подавленный.
Когда за ним закрылась дверь, Лена почувствовала, как сердце медленно поднимается вверх, куда-то к горлу, и бьется там часто и больно.
На следующий день Алексей позвонил по телефону.
— Я не пойду, — сказала Лена, когда Максим Иванович ее позвал. — Я не могу…
Пришла мама. Максима Ивановича не было дома. Очевидно, ждала на улице, пока Лена останется одна. Спокойная, сдержанная, уверенная в себе. Только под глазами, всегда лукаво прищуренными, а теперь усталыми и печальными, нависли мешки…
— Я не могла иначе, — сказала Лена ей и себе. — Если бы человек лежал на рельсах… И только два выхода — раздавить его или… Или жить с ним. Я не могла иначе. Мне хорошо…
Она сказала неправду. Все это было иначе. Но как же все-таки это было?
Жалость?.. Да, жалость. А вдруг… А вдруг он в самом деле… в самом деле погибнет… И она пошла с ним. В эту комнату. И пила с ним крепкое и сладкое вино. И позволила себя поцеловать…
А потом — это было, как в страшном, давящем бреду… Она знала об отношениях полов. Наслушалась от подруг. Читала. Но не знала, не догадывалась, что может быть такое. Что могут так целовать. Сначала было стыдно. Невероятно стыдно. Потом — страшно. Очень страшно. Потом страшно и не стыдно. Все равно. Все равно — после этого уже никому нельзя смотреть в глаза.
Слава Максима Ивановича росла, метод изготовления одежды, впервые примененный им и Алексеем, получал все большее распространение, на фабрику приезжали делегации со всех концов страны и из-за границы, Максима Ивановича приглашали делать доклады о новом методе, но он не радовался этому, а мрачнел и худел все больше и твердил:
— Нам нужно уехать отсюда… Нам нужно скорее уехать, и тогда все будет хорошо. Я вижу, как все они на меня смотрят… Я знаю, что они не простят твоей любви ко мне…
Любви не было. Был только страх перед непонятностью чужой жизни, перед тем, что жизнь эта почему-то вручена ей. Что наступит ночь, и все начнется сначала. Все было зыбко, тревожно и расплывчато, как эти световые блики на асфальте, на картине Коровина.
В редакции она молча садилась за свой стол, и так проходили дни. Ее отчужденное лицо отпугивало людей.
Заведующий промышленным отделом редакции Бошко, шамкая и словно сердясь на Лену, предложил ей написать очерк о работницах шелкового комбината, которые освоили новое производство — изготовление тончайшего шифона.
— Вам эта тема должна быть близкой, — заключил он свое предложение.
Лена машинально отметила про себя, что когда Бошко переплел пальцы крупных, некрасивых рук — большой палец правой руки оказался сверху. В первый раз она убедилась в том, что действительно есть люди, которые так складывают пальцы. И этим человеком был Бошко.
Чепуха, — решила она. — Я ведь знала, что это — чепуха…
…Никогда еще Лена так не писала. Она стремилась сделать зримой пляску коконов в корытце с водой, когда машина сматывает с них тончайшую шелковинку, а ловкие музыкальные руки работниц плавными, красивыми движениями подбрасывают новые коконы, и жесткость тонкого, похожего на металлическое сито сырого шифона, и невесомость готового, — и все это ей удалось. Не сумела она лишь одного — рассказать о радости людей, впервые изготовивших эту красивую ткань, об их надеждах и намерениях.
— Хорошо, — сказал Бошко, когда прочел материал. — Придется немного сократить — слишком увлеклись технологией. И дадим в газету.
Бошко сократил очерк наполовину. Когда его опубликовали, Лене никто в редакции не сказал и слова. Очевидно, очерк не понравился.
Вечером они с Максимом Ивановичем пошли в театр. Лена не рада была театру. Она испытывала глухое, непонятное ей самой беспокойство и, как это иногда бывает, не могла сразу определить, чем оно вызвано. И вдруг поняла: она боялась встретиться с кем-либо из знакомых.
Они смотрели «Учителя танцев», пьесу, которая прежде Лене казалась веселой, жизнерадостной, а сейчас — пустой и ненужной.
В антракте они вышли в фойе. К ним подошел человек в строгом черном костюме, с темным галстуком и с белым платочком, торчавшим из кармана пиджака.
— Знакомьтесь, это моя жена, — неохотно представил Лену Максим Иванович.
Лена не расслышала фамилии подошедшего к ним человека, но ей показалось, что, когда он посмотрел на нее, в глазах у него промелькнуло какое-то презрительное сожаление.
— Максим Иванович, — сказал он с подчеркнутым, с преувеличенным почтением, — у меня к вам всего два слова. Если вы позволите, — холодно и учтиво обратился он к Лене.
— Нельзя ли завтра? — нахмурился Максим Иванович.
— Боюсь, что — нет.
— Одну минутку, — извинился перед Леной Максим Иванович. Они отошли немного в сторону, и Лена заметила, что человек в черном костюме говорит Максиму Ивановичу сквозь стиснутые зубы что-то резкое и неприятное, а Максим Иванович, переминаясь, улыбается одним краем рта и мучительно щурится. Затем, не прощаясь, он подошел к Лене и сказал устало:
— Пойдем в зал.
После спектакля Максим Иванович предложил:
— Поедем в ресторан.
Слова его прозвучали неестественно оживленно.
— А может быть, лучше домой? — нерешительно возразила Лена.
— Очень тебя прошу. Хоть ненадолго.
Они сели за крайний столик у окна. Из соседнего большого зала ресторана доносился высокий женский голос в сопровождении саксофона. С поддельным весельем он напевал:
А сердце мое пик-пик-пик,
Пик-пик-пик и тик-тик-тик,
А сердце мое тук-тук-тук.
Максим Иванович внезапно побледнел.
— Здесь пахнет рыбой, — сказал он. — Жареной рыбой…
— Да, пахнет, — подтвердила Лена.
— Я не выношу этого запаха, — поморщился Максим Иванович.
Странно улыбаясь, он рассказал Лене, что в детстве однажды отравился грибами. Ему было очень плохо. На кухне в это время жарили рыбу. И ему казалось, что именно от этого запаха его выворачивает, от этого у него леденеют пальцы и к сердцу подступает холод.
— Может быть, пойдем отсюда? — предложила Лена.
— Нет. Не нужно. Мне уже лучше.
Максим Иванович выпил рюмку коньяка и закусил лимоном. Лена ела мороженое. Когда Максим Иванович уже собрался расплачиваться, к их столику, твердо ступая, подошел Валентин Николаевич.
Я раньше не замечала, что он косит, — подумала Лена. И вдруг вспомнила, что о пьяном иногда говорят «окосел», а когда Валентин Николаевич заговорил, поняла, что он действительно пьян.
— Позвольте присесть? — обратился он не к Лене, а к Максиму Ивановичу.
— Пожалуйста, — обрадовался тот.
— Костя, — подозвал Валентин Николаевич официанта. — Вы что пьете? — спросил он у Максима Ивановича.
— Коньяк.
— Принеси вам коньяку и крымских яблок.
Он помолчал, закурил.
— Ваша жена меня презирает, — сказал он Максиму Ивановичу. — За то, что я промолчал об авторе карикатуры. Или — будем точны — не промолчал, а солгал. Она еще молода, и для нее вся жизнь делится на «да» и «нет», а что сверх того — от лукавого. Но мы-то с вами знаем, что жизнь сложней, что она диалектична, что «да» и «нет» в ней перемешаны, как овощи в винегрете.
— Да, этого она не понимает, — согласился Максим Иванович. — И чем позже поймет она это — тем лучше.
— Для нее. Но не для вас, не для меня, не для творчества. Вы думаете, что я не люблю Александрову? — неожиданно спросил он у Лены.
Лена молчала. Принесли коньяк.
— Да, не люблю! — сказал он, наливая три рюмки.
— Я не пью, — отстранила рюмку Лена.
— Выпьем сегодня, — тихо попросил Максим Иванович.
— Да, не люблю! — повторил Валентин Николаевич и выпил коньяк. — Но — уважаю. И вы, Лена, похожи на нее. Для вас так же, как для нее, есть только «да» или «нет». А жизнь сложнее, намного сложнее…
Я не знаю этой жизни, но она сложней —
Утром — синих, на закате — голубых огней, —
прочел он нараспев, слегка закатив глаза и дирижируя себе то одной, то другой рукой.
— Да, сложней, — подтвердил Максим Иванович, проникаясь все большей симпатией к Валентину Николаевичу.
— Подслушал я недавно — совершенно случайно, конечно, — сказал Валентин Николаевич, — интересный разговор. — Он наполнил рюмки коньяком, чокнулся с Максимом Ивановичем и, прожевывая яблоко, продолжал: — Разговаривали мальчишки. Лет, может, по шесть-семь. Один говорил другому. «А вот у моей, мамы есть такие духи, что просто фокусы можно показывать». — «А какие?» — «Красная Москва». Сколько бы ты ни мылся, возьмешь на ватку немножко этих духов, потрешь руки — и ватка становится черная…» А я подумал — как хорошо, что многим из нас не приходится тереть руки этой ваткой…
— Да, это хорошо, — подтвердил Максим Иванович.
Алексей поднялся и с негодованием почувствовал, что стул тащится за ним. Он приклеился. Это было очень смешно, но никто из присутствующих даже не улыбнулся.
— Так вы порвете… — запинаясь, сказала молодая сотрудница лаборатории Зина, настолько стыдливая, что даже не решилась назвать, что именно может порвать Алексей. — Я сейчас принесу растворитель.
— Не нужно, — нетерпеливо и раздосадованно ответил Алексей.
Он с силой толкнул стул, подозрительно посмотрел на сиденье — не осталось ли там куска ткани — и ушел.
Сотрудники лаборатории ему сочувствовали, и его это не радовало, а сердило. Откуда им все было известно?
Он старался поменьше бывать дома, где Марья Андреевна и Олимпиада Андреевна, которые делали вид, словно ничего не произошло, раздражали его так же, как знакомые, которые своим поведением подчеркивали, что что-то произошло.
Эти медленные дни тяжелых раздумий были днями больших успехов Алексея. Его, кандидата химических наук, избрали членом-корреспондентом республиканской академии. О нем часто писали в газетах, а на обложке «Огонька» появился его портрет. Его скромность, его искреннее стремление не выделять себя, его трудолюбие и добросовестность вызывали симпатию.
Клееная одежда получала все большее распространение. Новый метод, предложенный Алексеем и Максимом Ивановичем, начали применять многие фабрики страны. Газеты писали, что швейные машины скоро станут таким же анахронизмом, как граммофон с трубой.
В эти трудные дни ему почему-то очень хотелось увидеться с Павлом. Когда он сейчас перебирал в памяти друзей и знакомых, он вдруг с удивлением подумал, что Павел — единственный человек, которому он мог бы и хотел рассказать о том, что произошло. Это желание было настолько сильным, что после работы он, не откладывая, отправился на вокзал, сел в вагон электрички и поехал на стройку.
В вагоне было душно — в это время дня много людей, живших под Киевом, возвращалось к себе после работы; Алексей весь день ничего не ел, болела голова, и его тошнило.
Лицо Алексея застыло в озабоченном и отчужденном выражении, на запавшие глаза от надбровных дуг упала тень, щеки и свежевыбритый подбородок казались синеватыми.
Он не скоро выяснил, где живет Павел, а потом оказалось, что всего минут пятнадцать назад Павел на попутной машине уехал в Киев.
Хмурый и разочарованный, Алексей вернулся домой.
Вечером пришел Павел.
Он выглядел смущенным и озабоченным.
— Я хотел, понимаешь, посоветоваться с тобой по одному делу, — сказал он Алексею.
— Хорошо, — сдержанно ответил Алексей. — Да и я с тобой, кстати, хотел поговорить.
Он поднялся, собираясь пригласить Павла в свою комнату, но Марья Андреевна предложила:
— А может быть, вы прежде чаю попьете? Ты, Алеша, сегодня и не обедал.
— Хорошо, — согласился Павел. — Да у меня дело не секретное.
С аппетитом уплетая буженину, щедро положенную на его тарелку Марьей Андреевной, Павел рассказывал:
— Вот, понимаешь, какая штука… У меня — такая мысль… вроде рационализации… или не знаю, как сказать… С перегонной системой этой…
— Какой системой?
— Ну, которая стояла в твоей лаборатории… Не знаю, как она правильно называется… Когда я, — он улыбнулся смущенно, — когда я уборщицей там работал… Так вот, если эту печку электрическую, которая сжигала кислород, перенести вперед, а баллоны с жидким воздухом поднять наверх и сделать вроде змеевика — так система эта, я думаю, будет лучше работать…
Углубленный в себя Алексей с отсутствующим и сухим выражением худого лица медленно размешивал ложечкой чай.
— Профессор Порайкошица уже пробовал это сделать в своей лаборатории, — рассеянно ответил он. — Ничего не вышло.
Павлу показалось, что он уже где-то слышал эту фамилию. Но где? Он не мог припомнить.
— А почему? — спросил он.
Алексей с легким усилием стал объяснять, почему такая схема неосуществима.
— Не понимаю, — сказал Павел. — Не понимаю я этих формул. Но вот если бы на практике попробовать…
Марья Андреевна внимательно посмотрела на Павла. У нее дрогнули губы. Неужели Алексей не понял? Не понял, что, если Павел предлагает то, что — пусть ошибочно — предлагал крупный химик Порайкошица, значит, он…
— Вы, Павел, читали статью профессора Порайкошицы? — спросила Марья Андреевна.
— Нет. Я ведь…
— Как же вам пришла в голову эта мысль?
— А в самом деле, — вдруг резко отодвинул и расплескал чай Алексей. — Как это ты придумал?
Он с живым интересом взглянул на Павла.
— Не знаю, — ответил Павел. — У нас там система охлаждения на компрессорах… Немножко похожа. Не очень, но похожа. А я вспомнил лабораторию и подумал, — может, из этого что-нибудь и получится…
— Нет, — сказал Алексей. — Химия совсем другая область. Механические системы сюда мало подходят. И для того чтобы разобраться почему, нужно быть знакомым хотя бы с основами химии…
Подперев голову ладонью, Марья Андреевна переводила взгляд с Павла на Алексея, как бы сравнивая их.
Павел покраснел, силился улыбнуться…
— Ну что же… Не получилось — не нужно, — сказал он.
После ужина они перешли в комнату Алексея.
Алексей открыл готовальню, вынул циркуль и стал проводить на бумаге быстро, одну за другой, пересекающиеся окружности. Павел сел у стола, наблюдая за тем, как они постепенно образуют сложный узор. Наконец Алексей сказал:
— Я сегодня ездил к тебе на строительство. Только мы разминулись… Помнишь девушку, которую я провожал, в парадном, когда мы с тобой в первый раз встретились?
— Помню.
— Я собирался жениться на ней. Но она вышла замуж за другого.
Лицо его побледнело, губы сложились в некрасивую, словно застывшую улыбку. Он взял новый лист бумаги, немного сдвинул ножки циркуля и снова принялся за окружности.
Павел молчал.
— Конечно, проще всего было бы плюнуть и забыть. Обманула — ну и ладно. Но не могу я как-то поверить в это. В то, что она обманула меня. Есть в этом что-то непонятное… Что-то просто дикое…
У Алексея сорвалась ножка циркуля, по листу прошла неровная, изломившаяся дуга. Он бросил циркуль, встал из-за стола, сел на тахту, поджав одну ногу, а другою упираясь в пол, и стал подробно, как говорят о постороннем, рассказывать Павлу всю историю своего знакомства и своих отношений с Леной. При этом в жестах его появилась несвойственная ему размашистость, слова звучали необычно резко и отрывисто.
— Не может быть, — говорил Алексей, — не верю я, что такая девушка могла так просто говорить сегодня, что выйдет замуж за меня, завтра — выйти за другого… Я хочу тебя попросить, чтобы ты с ней увиделся. Чтоб поговорил, узнал, что с ней. Не нужно ли ей помочь…
Павел посмотрел в уменьшенные стеклами очков и без того небольшие голубовато-серые глаза Алексея. Ему польстила эта просьба.
— Хорошо, — сказал он. — Поговорить я, конечно, могу. Только, по-моему, лучше сделать так…
Он поднял руку и резко опустил ее.
— Не так это, выходит, просто, — негромко и мрачно заключил Алексей.
Не так это, выходит, просто, — думал Павел, возвращаясь домой. — Сколько уже времени прошло. А хотелось подняться на этаж выше. Посмотреть, как она там… И как этот — Олег Христофорович.
Он вспомнил мужа Софьи с внезапной симпатией.
Только нет. Больше это не повторится… А почему не повторится?..
Павел вдруг вспомнил Петра Афанасьевича. Как прислушиваются на стройке к каждому его слову! Все. И вчерашний фезеушник, и начальник строительства. Петр Афанасьевич. Обыкновенный монтажник. Ну, скажем, не совсем обыкновенный. Ну, скажем, очень хороший монтажник. Но Гольцев, который монтирует насосную, может, не хуже. Не в этом дело. Не только в этом дело. Дело в том, что никому не придет в голову, что этот человек может в чем-то поступить не по правде. Здорово все-таки, что есть такие люди. Очень здорово.
Утром Клава кормила своих мужчин завтраком. Петя-маленький закапризничал и сказал сердито:
— Не хочу марципана! Хочу сухарь с молоком.
— Не модничай, Петушок! — ответила Клава ходким в их семье словом.
— А ты знаешь, что такое марципаны? — с интересом спросил Павел.
— Всякий знает, — ответил Петя, проглатывая молоко. — Булка такая.
— Верно, булка, — согласился Павел. — И еще конфеты такие есть.
— Я ему покупала, — заметила Клава.
— А вот меня, — сказал Павел, — когда я в детстве капризничал, есть не хотел, отец отстегал ремнем и все приговаривал: «Так тебе марципанов захотелось?» А какие они, эти марципаны, я только недавно узнал…
Петр Афанасьевич с лаской взглянул на Петю. Малыш потянулся к отцу, задел локтем ломоть хлеба, лежавший на краю стола. Хлеб упал на пол. Павел наклонился поднять, но его остановил строгий голос Петра Афанасьевича:
— Не нужно! Подними ты, Петя.
Лицо Петра Афанасьевича было необыкновенно строгим.
— Так. А теперь поцелуй.
Петя поцеловал хлеб.
— Положи на стол.
Петр Афанасьевич улыбнулся спокойно и взял Петю на руки.
Павел отвернулся. У него что-то подкатило к горлу. И он не мог понять — почему.
Несмотря на то что Петя-маленький слышал о существовании таких сложных вещей, как марципаны и кислород, он не знал, что окружающие его предметы при всем своем многообразии укладываются в определенные системы.
Наоборот, каждый из них существовал самостоятельно, имел свой характер и мало подходил для обобщений.
Стол — это был определенный, их стол, за которым обедали, а другой стол — это и был другой стол, а не «стол» вообще.
Петя был глубоко убежден, что все вещи вокруг него живут какой-то своей жизнью, движутся и разговаривают, но делают это, только когда люди не могут увидеть — ночью или когда никого нет в комнате.
Он часто заглядывал в замочную скважину или отворачивался к стенке, а потом резко поворачивал голову, и каждый раз стол, стулья, швейная машина, подушки сразу замирали.
Они прекрасно понимали его намерение застать их врасплох.
И только однажды ему удалось увидеть, как ведут себя вещи, когда думают, что за ними никто не наблюдает.
Он поздно лег в свою кроватку, прищурил глаза, потом, когда все в комнате успокоилось, потихоньку открыл их.
За окном висела круглая, как фонарь, луна, что-то посвистывало на кровати, где спали родители, где-то за стеной играла негромкая, плавная, красивая музыка, а по временам словно кто-то вздыхал.
И вдруг стол, неторопливо ступая всеми своими четырьмя ногами, направился к дивану.
Немножко полежу, — решил он. — Устал за день. Стол начал переворачиваться на спину.
Петя еще шире раскрыл глаза.
Стол лег на диван, задрал ноги и принялся понемножку раскачиваться на мягких пружинах.
Стулья остались посреди комнаты, на тех местах, где они стояли вокруг стола. Под плавную музыку, которая была слышна из-за стенки, они медленно закружились в танце, а когда музыка замерла — выстроились в ряд.
Старший стул (на нем всегда сидел Петр Афанасьевич) тихонько подошел к окну, где ясно выделялся силуэт швейной машины, поднял переднюю ногу и начал медленно, а потом все быстрее и быстрее вращать колесо. Машина застрекотала: «Шью, шью, шью…»
Петя тихо, приглушенно рассмеялся.
Клаву словно что-то в сердце толкнуло.
Раздетая, сонная, она вскочила с кровати, подошла к ребенку, поправила легкое одеяльце и прижалась губами ко лбу.
Мальчик весь горел.
…Несмотря на поздний час, Вера Гурина — начальник санчасти строительства — не спала. Она сидела за столом и аккуратно проставляла цифры на крупном, в полстола, бланке отчета. К делу своему она относилась ревностно и старательно перемножала число головных болей за квартал на число рабочих строительства, как этого требовали формы отчетности райздравотдела.
В дверь постучали.
— Войдите, — предложила Вера и поставила цифру не в ту графу.
— С Петей что-то плохо, — сказал испуганный и расстроенный Петр Афанасьевич.
У него часто дергалось веко и дрожали крупные руки. Он все пытался застегнуть пуговицы надетого прямо на нижнюю рубаху пиджака и не попадал в петли.
— Не узнаёт никого…
Клава быстро двигалась по комнате — взад-вперед, взад-вперед, она поднесла воды, чтобы Вера вымыла руки, бегала из угла в угол, разыскивая полотенце, и только тихо, беззвучно приговаривала:
— Боже мой… боже мой…
Горячее тельце мальчика было чистым, без малейших признаков сыпи. Странным и особенно страшным казалось выражение лица, улыбка на пересохших губах… Посиневшие крылья вздернутого носа все время раздувались. Но особенно поразили Веру отброшенная назад голова и напряженная шея. Вера хорошо помнила, что это — признаки менингита.
Она испуганно оглянулась.
Клава, опираясь рукой на стул, с надеждой смотрела на нее своими большими, красивыми глазами.
Вера измерила температуру — серебряный столбик ртути поднялся до сорока.
Пульс показывал сто сорок ударов.
Дыхание учащенное.
Она прижала к груди ребенка фонендоскоп и услышала легкий, едва уловимый, нежный, равномерный хруст.
Это могло быть признаком крупозного воспаления легких.
Нужно было обязательно выслушать повторно, при глубоких вдохах и кашле, но мальчик не приходил в себя.
— Петя кашлял сегодня? — спросила она у Клавы, сворачивая резиновую трубку фонендоскопа в кольцо.
— Нет, не кашлял, ни на что не жаловался… Совсем не было заметно, что он болен… Что же с ним? Что делать?..
С горечью Вера подумала, что она не детский врач и вообще молодой еще врач. А здесь распознать, что с ребенком, было особенно трудно и страшно — мальчику было очень плохо.
С усвоенным выражением деловитой озабоченности Вера сказала возможно более спокойным голосом:
— У мальчика воспаление легких. Положение довольно серьезное, и я сейчас же вызову детского врача из больницы. Тогда решим, что делать дальше.
Юлия Семеновна, седая, немолодая женщина, старая дева с нервным и худощавым лицом, уже через полчаса была у постели мальчика.
Ее привезла санитарная машина.
Вера заметила, что один из седых локонов Юлия Семеновны остался накрученным на бумажку, но сразу же забыла об этом.
Юлия Семеновна взяла руку мальчика с маленькими, тонкими пальцами — на ногтях проступила синева. Пощупав пульс, она поспешно извлекла шприц, вскипятила воду и ввела малышу камфару. После тихо шепнула Вере:
— Я тоже склоняюсь к крупозной пневмонии. Хотя, как вы это заметили, имеются признаки менингита. Посмотрим еще утром. Пока нужно оставить здесь медицинскую сестру.
Клава наклонилась над мальчиком, всматриваясь в изменившееся лицо, и осторожно утерла с его щеки слезу, скатившуюся из ее глаз.
У Пети все раздувались крылья носа, он посапывал, и от этого Клаву не покидало ощущение, что ему не только плохо, а он еще и сердит на что-то.
Это бессознательное чувство было вызвано тем, что так посапывал и муж, когда нервничал.
…Под утро начальника строительства Бушуева разбудил настойчивый звонок. Телефон стоял у него в изголовье. Не раскрывая глаз, Бушуев снял трубку и услышал взволнованный голос Веры Гуриной.
— Сергей Иванович, дайте, пожалуйста, указание Васе, чтобы он немедленно поехал со мною в Киев… Мы постараемся привезти профессора Григорович.
— Хорошо. Но что случилось?
— Тяжело заболел мальчик Сулимы. Очень серьезное положение. Очень.
— Идите в гараж. Я позвоню и пришлю шофера.
Павел, вызвавшийся привезти Олимпиаду Андреевну, и Вера пошли в гараж.
Начался дождь. Разбрызгивая лужи, широкий, просторный лимузин мчался по дороге. Свет сильных фар терялся в мелких дождевых струях.
Им открыла Олимпиада Андреевна.
— Что случилось? — спросила она.
— Мы за вами, — сказал Павел.
— У нас заболел ребенок… По-видимому, крупозная пневмония в очень тяжелой форме… Но есть признаки менингита, — заторопилась Вера.
Олимпиада Андреевна сдержанно заметила, что ребенка следует привезти в больницу, где, раз случай такой тяжелый, она его и осмотрит.
— Ребенок в Боярке. Я — начальник санчасти строительства. Это сын нашего рабочего. Олимпиада Андреевна, мы не можем вернуться без вас…
— Позвольте, коллега… Но ведь там есть больница, есть педиатры, которые сделают все, что нужно. Ведь вы сами понимаете, что я не могу оставить все дела в Киеве и выехать к вам на стройку… У меня обход в больнице и лекция в институте… — Олимпиада Андреевна начала сердиться. — Это совершенно исключено!
— Но ведь ребенок может погибнуть!
— Как вам не стыдно! — вспыхнула Олимпиада Андреевна. — Ведь вы — врач. Неужели вы не знаете, что я — не чудодей, что могу сделать только то же самое, что сделает местный педиатр…
— Как хотите, профессор, но мы не уйдем, пока вы не согласитесь. — проговорила Вера, сдерживая слезы. — Мы не можем вернуться без вас, — добавила она тверже.
— Поедемте, Олимпиада Андреевна, — попросил Павел.
На их голоса в переднюю вышла Марья Андреевна.
— Нужно ехать, Липа, — сказала она.
…Олимпиаду Андреевну встретила осунувшаяся Клава.
— Скорей, скорей… — горловым рыдающим голосом торопила она. — Ему совсем плохо, он не дышит…
Они прошли в комнату, где у постели мальчика неподвижно сидела медицинская сестра Фенечка. Ее опущенные руки бросились в глаза Вере, что-то кольнуло в сердце и заставило замедлить шаги.
Олимпиада Андреевна прошла вперед, наклонилась к мальчику, прислушалась к едва ощутимому дыханию, просунула ладонь между затылком и влажной подушкой и лишь затем стала расспрашивать сестру о состоянии ребенка и о принятых мерах.
— Так отвечайте, пожалуйста, — требовала она.
Испуганная ее сухим тоном, Фенечка, наслышанная об Олимпиаде Андреевне, отвечала бестолково и невразумительно.
Олимпиада Андреевна пожала плечами.
Клава зашла за спинку кровати и все старалась встретить взгляд Олимпиады Андреевны. Ей казалось, что она приедет и сразу что-то сделает, чтобы спасти ребенка. Но Олимпиада Андреевна ничего не делала, а только расспрашивала, избегая ее взгляда, и Клава быстро переходила от надежды к отчаянию.
Олимпиада Андреевна повернулась к Клаве и сказала мягко и сочувственно:
— Положение очень серьезное. Но мы сделаем все возможное.
У Клавы по неподвижному землистому лицу покатились слезы. А Олимпиада Андреевна снова склонилась над ребенком, выслушивая его. Как большинство педиатров, делала она это не трубкой, а прижимаясь ухом к груди ребенка и поглядывая на Клаву, нарушавшую тишину тихими всхлипываниями.
— Вы правы, — сказала она Вере. — Это не менингит.
Перейдя на латынь, она сообщила о том, что согласна с предварительным диагнозом — крупозная пневмония.
Олимпиаде Андреевне с ее огромной практикой было хорошо известно, что этой болезнью заболевают почему-то чаще всего крепкие, здоровые дети. Но в этом случае ее беспокоило, выдержит ли сердце ребенка: ее привычное ухо слышало шумы, в работе сердечка были нарушения.
Олимпиада Андреевна особенно подробно расспрашивала о перенесенных мальчиком болезнях, так как собиралась ввести новые лекарства в повышенных дозах — такой метод лечения только испытывался в ее клинике.
Петя открыл глаза и сознательно посмотрел на окружающих.
— Хочу пить, — сказал он. — Мама…
Фенечка быстро подала поильник, подхватила головку мальчика, но Петя повторил: «Мама»… — и поильник взяла Клава.
Усталыми глазенками, выделявшимися на бледном, прозрачном лице, Петя посмотрел в ее заплаканные глаза.
— А где папа?
— Сейчас придет, сейчас придет, Петушок, солнышко мое, — зачастила Клава, а Вера почувствовала, что у нее щекочет в горле и застилает взор.
— Я здесь останусь, — сказала Олимпиада Андреевна. — Есть тут телефон, чтобы я могла сообщить об этом в Киев?
— Есть, Олимпиада Андреевна, — благодарно ответила Вера.
Петр Афанасьевич в этот день несколько раз приходил домой и снова возвращался на работу — он не находил себе места.
Вечером Пете стало легче, он выпил киселя. У его постели сидела уже другая сестра — Маша Убийбатько, толстая, добродушная девушка.
Клава вышла в кухню вскипятить чай. За вей вышел и Петр Афанасьевич. Он обнял жену, крепко прижавшуюся лицом к его груди, прикоснулся губами к мягким волосам и сказал вполголоса:
— Будет здоров Петя. Ему еще жить и жить. И тебе нужно быть здоровой. Держись крепче.
…Около трех часов ночи Веру разбудила испуганная сестра. Пульс у ребенка почти не прощупывался.
— Быстро зовите профессора! — приказала Вера сестре и закусила губу.
Случилось то, чего больше всего боялась Олимпиада Андреевна, — сдавало сердце мальчика.
— Камфару! — коротко сказала Олимпиада Андреевна сестре.
Под ее нетерпеливым взглядом Маша разбила ампулу. Дико посмотрев на неуклюжую сестру, Олимпиада Андреевна сама схватила шприц.
Ребенка еще долго кололи, вводя ему лекарства, усугубляя страдания и без того сжигаемого болезнью тельца.
Медленно и тяжело подняла Олимпиада Андреевна голову и сказала как приговор, как всегда произносились и будут, вероятно, долго еще произноситься эти слова:
— Медицина бессильна!
За свою долгую и трудную жизнь она много раз говорила людям эти слова. Но почему-то еще никогда ей не было так горько, так больно и стыдно, как сейчас.
Клава стояла у изголовья кроватки, уцепившись руками за спинку, молча, недвижимо, только лицо ее все больше и больше чернело. И вдруг, когда Олимпиада Андреевна поднялась, она упала, забилась головой о пол и закричала так, что этот нечеловечески громкий и тонкий звук как ножом полоснул по сердцам присутствующих, сорвал с постелей соседей, и сторожа, задремавшего у склада, как ветром сдуло с узенькой приступочки. В испуге подхватил он свою берданку без патронов и долго прислушивался, наставив к ветру волосатое, более чуткое, правое ухо. Затем снова опустился на приступочку, запустил пальцы в бороду и, засыпая, пробормотал:
— Привидится же такое…
— По какому праву вы меня об этом спрашиваете?
— Без всякого права!
Лене вдруг показалось, что этот человек с грубоватым, хмурым лицом, с недоверчивым, недобрым взглядом может ее ударить.
Они стояли в коридоре редакции, у окна, выходившего во двор с волейбольной площадкой. Играли девушки. Одна из них принимала картинные позы и часто мазала.
— Без всякого права! — повторил Павел. — Но совесть какая-то должна у вас быть? Обманули человека. Стукнули его ногой ниже живота. Надо же хоть сказать — почему…
Лена решила, что сейчас она молча повернется и уйдет. Но вместо этого она почему-то спросила:
— Где я вас видела?
— В парадном. Вы там с Алексеем о книгах говорили.
Румянец, как всегда, выступил у нее вокруг глаз, а потом разлился по всему лицу.
— Я не желаю с вами разговаривать, — сказала она и ушла.
На этих днях Лену перевели в промышленный отдел редакции. Сделали это по ее просьбе. Она поговорила с Бошко, потом вместе с ним пошла к редактору.
— Я думаю, — подергал себя за усы Бошко, — что нам нужно поддержать желание молодого журналиста потрудиться в промышленном отделе. Все выпускники факультета журналистики стремятся работать в отделе культуры. Им нравится ходить в кино, в театры, на выставки собак. А Елена Васильевна — наоборот — хочет ездить на шахты, на стройки.
— Хорошо, — сказал Дмитрий Владимирович, — мы это обдумаем. Кстати, вы говорили Александровой о своем желании перейти в другой отдел?
— Говорила.
— И что же она?
— Не возражает.
Дмитрий Владимирович сейчас же, как только от него ушли Бошко и Лена, пригласил к себе Александрову.
— Как же так? — спросил он. — Вы взяли к себе молодого работника, собирались будто бы оказывать на него хорошее влияние?.. А теперь, как я слышал, не возражаете против перехода этого работника в другой отдел?
— Да, не возражаю, — ответила Александрова. — Санькина меня очень разочаровала. Она заражена скептицизмом…
— Ай-ай-ай, — посочувствовал Дмитрий Владимирович. — Какое чудовище мы взяли в редакцию! И как же вы полагаете — она пришла к нам такой испорченной или здесь на нее оказали плохое влияние?
— Не знаю. Но думаю, что зерна неверия и скепсиса, брошенные Ермаком, упали на благодатную почву.
Дмитрий Владимирович внимательно, с заметным любопытством посмотрел на Александрову.
— А не скажете ли вы мне — почему вы так озлоблены? Что с вами случилось?
— Со мной — ничего, — в ее голосе прорвались нотки раздражения. — И я ничуть не «озлоблена», как вы изволите квалифицировать мое состояние. Я просто непримирима к идейным противникам. К ревизионистам…
— Да, это я замечал, как и то, что все, что вам не по вкусу, вы готовы называть этим словом. Не слишком ли легко вы им разбрасываетесь? Тем более что — насколько мне это известно — как в своих многочисленных научных трудах, так и в своей выдающейся общественно-политической деятельности Лена Санькина в лучшем случае, умело скрывала свою приверженность к ревизионизму.
— Вы можете шутить. А мне не до шуток, когда я вижу, что поколение журналистов, призванное сменить вас с вами, будет таким, как эта Лена.
— А я очень рад этому! — выпалил Дмитрий Владимирович с внезапной яростью.
Александрова хотела ответить, но удовольствовалась тем, что сжала губы, приподняла брови, молча повернулась и ушла.
Когда Лена перешла в новый отдел, Бошко, хитро прищурившись и собрав в складки лоб и лысину надо лбом, спросил:
— Вы плавать умеете?
— Нет.
— А как лучше всего научить человека плавать, знаете?
— Не знаю.
— Бросить его в воду. Он побарахтается и выплывет. Так вот. Поезжайте на строительство компрессорной станции газопровода. Это тут недалеко, под Киевом. Разберитесь в причинах отставания этого строительства и не возвращайтесь в редакцию до тех пор, пока не напишете об этом корреспонденции…
Он сложил руки и постучал пальцами одной руки по косточкам другой.
Лена поморщилась. Она никак не могла отвязаться от этой глупой привычки — примечать, как человек складывает руки.
Чудаковатый, длинноногий Сева Кружков с их курса объявил однажды, что он вычитал в старом учебнике графологии верный способ определять, сильный или слабый характер у человека. Если человек складывает пальцы так, что большой палец левой руки у него оказывается сверху, — значит, слабый характер. И наоборот: если сверху правый — сильный. У всего курса, если верить этому признаку, характер был слабый. Лена понимала, что это — чепуха. И все же с тех пор присматривалась — складывает ли кто-нибудь пальцы иначе, чем она.
— А может… — нерешительно сказала Лена.
— Справитесь, справитесь, — прервал ее Бошко. — Поезжайте.
…В компрессорном цехе шел монтаж трех последних газомоторных агрегатов. Огромные машины встали на предназначенные для них места. Основной бригадой, занятой на регулировке и ревизии компрессоров, была бригада Петра Афанасьевича.
На лице Петра Афанасьевича после смерти сына появилось несвойственное ему усталое, безразличное выражение. Павел видел однажды, как он присел на корточки, чтобы подогнать поршень одного из цилиндров, задумался и просидел так полчаса или час, пока начальник участка не обратился к нему с каким-то вопросом.
После того непереносимо тяжелого дня, когда похоронили Петю-маленького, никто из рабочих, с которыми Петр Афанасьевич трудился, из соседей, с которыми жил, не выражал ему сочувствия и соболезнований. Однако общее сочувствие и заботу Петр Афанасьевич ощущал во всем — и в том, как бережно разговаривали с ним товарищи, как дома он всегда заставал какую-нибудь женщину, пришедшую к Клаве, чтобы не оставлять ее наедине с тяжелыми мыслями.
После смерти мальчика Клава серьезно заболела. Несколько дней она почти не приходила в себя. Никогда не забудет Петр Афанасьевич, как ночью, под утро, она зажгла свет и, присев на кровати, спросила:
— За что?.. Что мы ему сделали?.. За что он убил мальчика?..
Петр Афанасьевич осторожно, чтобы не испугать жену резким движением, приподнялся. Ему казалось, что она сходит с ума.
— О ком ты говоришь?
— Бог… — тихо, глядя перед собой в одну точку, ответила Клава.
— Клавочка, милая… Что с тобой? Какой бог?..
Она прижалась к мужу и, часто всхлипывая, горячо заплакала, впервые за эти дни.
Ее бледное лицо, пристальный и странный взгляд широко раскрытых, как темные пятна, глаз вспомнились ему, когда, тяжело прихрамывая, он бесцельно прошел в конец цеха и остановился у окна, протирая пальцем запачканное известкой стекло.
На стене висел большой плакат: «Товарищи строители! Уйдите из компрессорного цеха! Не срывайте графика монтажных работ!» В одном конце цеха монтажники уже закончили сборку машин и приступили к ревизии — тщательной проверке и подгонке каждой части, а в другом конце — строители только бетонировали десять огромных болтов, удерживающих компрессор на фундаменте.
Когда уложили прокладки и, выверяя установку компрессора по уровням, стали затягивать болты, два болта на углу неожиданно полезли — выдвинулись на несколько миллиметров из фундамента. Бетон взялся недостаточно хорошо, а это недопустимо. Компрессор крепится к фундаменту намертво — иначе вибрация, испытываемая многотонной махиной, разнесет фундамент на части.
Лена пришла в компрессорный цех в день, когда на стене цеха появилась «молния»: «Позор бракоделам!» Монтажники снова сдвинули компрессор в сторону.
Лена, напрягая голос, спросила одного из монтажников, для чего пневматическими молотками выдалбливают болты. Он прокричал ей в ответ:
— Семь лет рак по воду ходил! А потом за порог зацепился, перевернул ведро. И сказал: вот так черт быструю работу любит!
От пневматических молотков стоял адский грохот. У всех в этом цехе, как показалось Лене, было подавленное, мрачное настроение. И лишь, у одного человека, заметила Лена, на веснушчатом лице с чуть-чуть свернутым набок носом было написано блаженство.
…Вася очень любил петь. Но он был совершенно, органически лишен музыкального слуха. При каждой его попытке запеть товарищи по бригаде затыкали ему рот, швыряли в него всем, что подвернется под руку, грозились убить. И сейчас, когда грохотали пневматические молотки, Вася испытывал настоящее удовольствие. Он пел.
Начальнику строительства Бушуеву, очевидно, было не до корреспондента. Нахмуренные, клочковатые, сросшиеся на переносице брови придавали его лицу угрюмое и внушительное выражение.
— Никакого отставания нет, — сказал он. — В процессе работы бывают накладки, но мы их устраняем. А производственное совещание сегодня действительно будет. Только не думаю, что вам это будет интересно.
Лена все-таки пришла на производственное совещание. Проводил его начальник строительства.
— Сколько вам нужно для того, чтобы забетонировать болты второй раз? — спросил он начальника участка Савельева, поднимая от бумаг лицо, сразу принявшее сухое, колючее выражение.
— Неделю, — виновато затоптался Савельев. — За меньший срок опять браку наделаем. Пока бетон схватится.
— Хорошо, запишем…
Петр Афанасьевич, не поднимаясь, негромко, но так, что услышали все, сказал, что болты можно забетонировать за день и сразу укрепить компрессор. Савельев посмотрел на него с сожалением как на человека больного.
— Каким образом? — поднял брови Бушуев.
— До войны в Челябинске у нас примерно такой же случай вышел, — Петр Афанасьевич встал. — На стройке тогда консультантом был немецкий инженер — видный специалист, может, слышали, — Иван Августович Штейн. Он посоветовал состав крепче бетона — затвердевает сразу, и изготовить его очень легко.
— Что за состав?
— Пятьдесят процентов серы-порошка и пятьдесят процентов песка. Перемешать и сварить в котле. Потом залить. И все.
— Загорится сера, — неуверенно сказал Савельев.
Бушуев, строитель с огромной практикой, никогда не слыхал о таком составе. Осторожно спросил у присутствующих:
— Больше никто не знает такого способа?
Все молчали.
— Мало ли чего немцы придумают, — отозвался наконец Савельев. — Нам эти заграничные штучки ни к чему. Сделаем по-своему — хоть дольше, а надежнее.
— Это неверно. Неправильно. Почему нам не поучиться, если за границей есть что-то хорошее. Не нужно свое охаивать. Но если чему хорошему — поучиться всегда стоит. — В голосе Петра Афанасьевича появились резкие, внушительные нотки, от которых за последние дни уже отвыкли. На него посмотрели с удивлением.
— Хорошо. Прошу внимания.
Бушуев всегда быстро принимал решение. Он дал указание начальнику лаборатории сегодня же приготовить и испытать такой состав.
Совещание закончилось поздно вечером. Лена ушла с совещания еще более растерянной, чем пришла сюда. Ни одного знакомого термина. Ни одного знакомого лица.
Конечно, — думала Лена, — человека можно бросить в воду, чтобы он научился плавать. Но может случиться так, что он утонет. И я — тону…
Она села в вагон электрички у окна. В вагоне было много людей, очевидно знавших друг друга, — они переговаривались, шутили.
Лена улыбнулась какой-то шутке, отвернулась к окну, прижала руки к лицу и, вздрагивая плечами, горько заплакала.
— Не нужно, девочка, — осторожно и нежно сказал большой, грузный старик. Он вынул из корзины фунтик с дешевой карамелью, «подушечками», взял несколько штук темными, плохо гнущимися пальцами и протянул Лене.
— Спасибо, — сказала Лена, улыбаясь сквозь слезы, и взяла конфеты.
С этого вечера, когда недоверчивый, осторожный Савельев сначала посмотрел на бумажку лаборатории, потом взял в руки темный, черно-серый кусок нового состава и, несколько раз ударив по крепкой, как гранит, массе, убедился, что состав небывало прочен, — с этого вечера Петр Афанасьевич снова включился в работу, и все реже замечали окружающие, что бригадир, как это было с ним в первые дни после смерти сына, разговаривает о деле, а сам мыслями далеко-далеко…
Утром Петр Афанасьевич допил свой чай с молоком, взглянул на часы и переставил стул ближе к опершейся на руку пригорюнившейся жене.
— Ничего, Клава, — проговорил он негромко и твердо. — Будем жить.
Положил папиросу в пепельницу и горячо, убеждающе добавил:
— Мы не сделаем, как эта докторша — Юлия Семеновна. Мы не возьмем мохнатую собачку, чтобы возиться с ней, на руках носить и готовить ей отдельно морковные кисели. Мы не такие люди… — Помолчал. — Двух детей возьмем. Опять в детдоме. Будешь лучше себя чувствовать — трех. Я тоже… Тоже понял, что нужно больше помогать тебе. Больше помогать, чем прежде. И вырастим людей.
Встал, сунул руки в карманы и молча, посапывая носом, прошелся по комнате, остановился у стола.
— Конечно, как Петю — больше никого не полюбим. Был бы родной… — ему сдавило горло, — был бы родной… наш с тобой ребенок — и то не любили бы больше. Уж какие-то такие мы с тобой. Однолюбы.
Петр Афанасьевич посмотрел Клаве в глаза упорным, подбадривающим взглядом.
— Но детей — вырастим! И обижать их не будем. Какие мы люди будем, если детей не воспитаем? Не сделаем из них хороших, добрых, настоящих людей?..
Клава молчала. Только в красивых глубоких глазах ее светилась такая безнадежная тоска, что Петр Афанасьевич унес бы ее, как девочку, на руках, если бы можно было таким путем уйти от пережитого ими горя.
— Хорошо, — с трудом ответила она наконец. — Только не сейчас, Петро. Подождем.
По ее впавшим щекам покатились слезы.
— Я не тороплю тебя, — сказал Петр Афанасьевич. — Важно только, чтобы ты выдюжила, переломила себя…
Как она там? — подумал Петр Афанасьевич, измеряя щупом зазор. — Нужно будет прийти пораньше…
Вечером Лена решила пойти в редакцию и прямо сказать Бошко, что она ничего не может сделать, что из нее ничего не получится. Или еще лучше — подать заявление о том, что она просит освободить ее от работы «по собственному желанию».
Но вместо этого рано утром она приехала на стройку. И сейчас чувствовала себя особенно неуютно в огромном цехе, по которому беспрерывно двигались люди. Рабочие одну за другой подвозили тачки. Шло бетонирование каналов.
— Отойдите, измажу! — сердито посмотрел на Лену рабочий. У него соскочила с катального хода тачка с бетоном, и, покраснев от натуги, он ставил ее на место.
Лена остановилась на доске, переброшенной между двумя каналами. Пожилой сварщик, желая обойти ее, едва не свалился вниз.
— Сойди с дороги! — прикрикнул он на Лену. Взглянув в ее растерянное лицо, добавил: — Какого черта… — и ушел.
— Скажите, пожалуйста, как найти начальника участка? — спрашивала она у встречных.
Каждый раз ей показывали в сторону, прямо противоположную той, куда она шла. Савельев не сидел на месте.
— Вот он, — указал ей наконец пожилой рабочий в брезентовой робе.
Лена подошла поближе.
Невысокая взволнованная девушка ухватила Савельева за рукав пыльного суконного пиджака.
— На вашем участке четыре человека до сих пор не сделали прививки! — стараясь перекрыть шум вибраторов, напрягала она голос. — В том числе и вы…
— Опять прививка! — вырывая рукав, взвизгнул Савельев. — Пусть меня повесят, а я никого заставлять не буду и сам не сделаю! Знаю я эти прививки! В такое горячее время вы мне половину людей вывели из строя!.. Нам сейчас не до прививок!
У него тряслись щеки от негодования.
Не дожидаясь, чем это закончится, Лена тихонько отошла в сторону и отправилась разыскивать Петра Афанасьевича — в управлении строительства ей посоветовали поговорить с ним или с Савельевым.
Петр Афанасьевич, подняв измазанные в масле руки и вытирая сгибом кисти лоб, сказал:
— Я вас очень попрошу — немного попозже. Ну, хоть в обед. А сейчас… Как бы это сделать?.. Вот мы пригласим одного товарища, молодого бригадира, он вам все расскажет.
Павел заметил Лену еще раньше.
Чего она тут лазит? — думал он с раздражением.
Но когда Петр Афанасьевич позвал его, он посмотрел на Лену и вдруг улыбнулся. Он не ожидал, что она так смешается. Лена взялась рукой за маховик компрессора, а затем провела ладонью по лицу — на лбу и на носу у нее остались длинные полосы темной смазки.
Улыбнулась и Лена.
— Вот мы… встретились… — сказала она.
Больше всего он боялся, как бы Лена не заметила, что и для него многое тут внове. Пояснения давал коротко, отрывисто, поглядывая на часы.
— А что это у вас? — спросила Лена, показывая на высокую ажурную мачту возле цеха.
— Молниеотвод.
— Громоотвод? — осторожно осведомилась Лена.
— Молниеотвод, — повторил Павел. — Гром не отводят. Гром — это звук…
У Максима Ивановича в глазах зажегся ласковый огонек, и Лена была ему очень благодарна. Никогда еще не нуждалась она в поддержке так, как сейчас.
Она читала Максиму Ивановичу свой очерк о строителях.
Очерк был немного бессвязен. В нем, вероятно, не хватало знания предмета. Но было в нем такое горячее, такое искреннее увлечение, такое неподдельное уважение к труду, что Максим Иванович не мог не поддаться его обаянию, а Лена испытывала большую признательность за то, что он это понял.
Возбужденная, радостная Лена, перед тем как пойти в редакцию, надела свое любимое голубое платье, доставшееся ей таким необыкновенным образом. Она его ни разу не надевала на работу.
— Ах, какая прелесть! — восхищенно сказала секретарь Лида. — Если бы вы только знали — как вам к лицу голубое! Это то самое платье, что склеили вам на фабрике? Позвольте мне пощупать — неужели совсем не чувствуется швов?
— Мне, кстати, в связи с этим платьем тоже хотелось сказать несколько слов. Может быть, пройдем ко мне? — предложил заведующий отделом писем, который проходил по коридору.
Что-то в нем показалось Лене необычным. Со своим высоким лбом, тонким носом, свежим белым воротничком и темным галстуком, Григорий Леонтьевич, как всегда, выглядел спокойным, сдержанным и уверенным в себе человеком. И все-таки…
— Почему вы так насторожились? — спросил Григорий Леонтьевич, поглядев Лене в лицо.
— Нет, я ничего… Просто как-то до сих пор получалось, что, когда меня приглашали в кабинет к редактору или к вам, всегда случалась какая-нибудь неожиданность.
— Гм. Садитесь, пожалуйста. Насчет неожиданности — это вы, пожалуй, правы. — Он помолчал. — Вы помните, как вы впервые попали на фабрику имени Крупской?
— Помню, конечно.
— И письмо, которое вас привело на эту фабрику, помните?
— Еще бы! Маша Крапка. Так и не узнали до сих пор, что с ней, куда она уехала?
— Узнали. — Григорий Леонтьевич побарабанил своими тонкими, чистыми пальцами по столу. — Крапка убита. Тело ее засосало трубой землесоса, когда производили работы по расчистке днепровского дна.
Лена побледнела. У нее дрожали губы.
— Кто же убил ее? Зачем? Неужели из-за того, что я тогда не была достаточно осторожной?
— Нет, не думаю. Во всяком случае, сейчас ведется следствие…
…Лена ушла в промышленный отдел.
Она думала о том, как странно, как тяжело сложилась жизнь этой Маши Крапки, а когда вспомнила подробности зверского убийства, какие ей рассказал Григорий Леонтьевич, внезапно ощутила, что у нее к горлу подкатил комок, и расплакалась.
— Что с вами? — спросил Бошко. — Не получается материал?
— Нет. Я не из-за этого.
— А по-моему, единственная причина, из-за которой стоит плакать, сходить с ума, кончать с собой, — это когда не получается материал, который нужно поставить в номер, — прошепелявил Бошко. — Я, во всяком случае, если не получалась статья, всегда кончал самоубийством.
Лена улыбнулась.
— Ну, давайте ваше произведение.
Бошко читал страничку за страничкой, хмыкал, поглаживал себя по лысине, дергал за усы.
— Хорошо, — сказал он. — Мне нравится. Мы с вами вместе ее немножко подправим, и можно будет печатать. Но перед тем скажите мне: вы в школе писали сочинения? Ну, скажем, «Евгений Онегин как представитель разлагающегося феодального общества»?.. Или что-нибудь в этом роде?
— Писала.
— А план вы всегда составляли?
— Всегда.
— Ну так вот, теперь попробуйте составить план очерка, который вы уже написали. И вы сами увидите, что некоторые части у вас поставлены таким образом… — он закинул правую руку за голый затылок и взял себя за левое ухо.
Лена составила план. Бошко посмотрел его, покачал головой.
— Вот теперь все видно.
Он быстро перенумеровал пункты плана.
— А ножницы у вас есть?
— Нет.
— Обязательно купите ножницы. Какой может быть журналист без ножниц?
Он достал из ящика стола ножницы с концами длинными и тонкими, как шпаги, разрезал странички очерка на части и склеил их в ином порядке. Не выпуская из рук ножниц, Бошко взял со стола ручку и поставил на страничках другие номера. Некоторые страницы выходили коротенькими, а некоторые — длинными. Описание устройства смазки компрессора он зачеркнул вовсе.
— Вот… Это нужно снова перепечатать на машинке, и запланируем ваш очерк в следующий номер… А теперь скажите мне, сами-то вы понимаете, что не выполнили задания, которое получили? Ведь вы должны были написать корреспонденцию о причинах отставания строительства компрессорной станции, а написали очерк о работе строителей.
Он хитро прищурился.
— Понимаю, — ответила Лена. — Но…
— Вот это «но» — главное в нашей работе. Если вы сумели понять, что, какое бы задание вы ни получили, нужно писать о том, что в действительности является главным, значит, из вас журналист еще получится.
Лена смущенно улыбнулась.
— И еще обратите внимание на то, что у вас неправильно написана фамилия монтажника. Я исправил. Он не Костин, а Костев, Это опечатка или вы ошиблись?
— Опечатка. Но откуда вы знаете?
— Я знаю на память фамилии всех монтажников, всех каменщиков, всех плотников и штукатуров Украины.
Лена широко открыла глаза.
— Шучу, шучу. Я просто вслед за вами поехал на стройку.
…Лена пошла в машинное бюро. Бошко принялся за очередную статью. При этом он тихонько напевал какую-то мелодию сипловатым высоким голоском. Оглянулся на дверь и шепелявя запел громче:
Вперед, заре навстречу!
Товарищи, в борьбе
Штыками и картечью
Проложим путь себе…
Если прислушаться к песням, которые поет человек, когда думает, что находится наедине с самим собой, можно много узнать о его прошлом, о его вкусах и нраве. При взгляде на плотную фигуру, на жирный затылок со складкой посередине, лысую голову и опущенные книзу усы никто бы, пожалуй, не предположил теперь об Иване Даниловиче, что это — комсомолец, горячий, непоседливый, дерзкий Ваня Бошко. А вместе с тем это был именно он, и то же горячее комсомольское сердце билось в его груди, только сдержанней, умней и осторожней был этот старый комсомолец. Сказывались трудные годы. В тридцать седьмом он был арестован по доносу одного человека, которого считал другом. До сорок первого жил на Колыме. Был неожиданно освобожден. Пошел на фронт рядовым солдатом. Тяжело ранили — пулей раздробило верхнюю челюсть. Семья погибла в Киеве, в Бабьем Яру. Сбежал из госпиталя, где его кое-как заштопали. С тех пор шепелявил и завел усы, скрывавшие швы над верхней губой. Вернулся в свою часть. Закончил войну командиром батальона, майором. Возвратился в газету, где совсем молодым парнем начинал работу в этой же должности — заведующего промышленным отделом.
Он редко встречал старых товарищей, членов одной с ним комсомольской ячейки, соседей по общежитию. И только иногда в Центральном Комитете партии, в коридоре дюжий генерал-лейтенант неожиданно обнимал толстого, с одышкой Бошко и после долгих взаимных расспросов вдруг вздыхал:
— Ваня, Ваня, где же твой чуб? Ведь какой кучерявый был…
— Внутрь вошел, — флегматично отвечал Бошко. — Меньше завитков наверху — больше внутри. — И в свою очередь замечал: — А у тебя, Сашенька, что-то брюшко очень заметно стало.
— Ну, да и ты не из самых худых…
И они расставались, чтобы снова встретиться только через несколько лет, эти старые комсомольцы.
…Вернулась Лена. Бошко просмотрел перепечатанные странички и написал вверху на первой: «В набор». Его широкое лицо с мясистым носом, круглым подбородком и большим ртом с черными, опущенными книзу усами, как всегда, выглядело умным и привлекательным.
…Ей было знакомо каждое слово. Все это написала она. И все же, когда Лена увидела свой очерк напечатанным на газетной странице, внизу, подвалом, она перечитывала его так, словно это было сделано кем-то другим. Опубликованный в газете, ее очерк словно приобрел новые качества — он стал значительней и значимей, он был своим, а вместе с тем отделился от нее и зажил уже самостоятельной жизнью.
— Поздравляю, — сказала ей Александрова перед летучкой. — Очерк ваш мне очень понравился. Талантливо сделано.
Со дня встречи в ресторане Валентин Николаевич делал вид, что не замечает Лену, смотрел сквозь нее, мимо, а она опускала глаза, досадуя на себя. Но сегодня он подошел к ней, пожал руку и сказал смущенно:
— Растете, Леночка. Хорошо растете.
На летучке ее материал и дежурным критиком и выступавшими единодушно был признан одним из лучших в последних номерах.
К концу дня в редакцию пришел Павел.
— Что же вы так? — сказал он Лене. — Ведь договорились, что, перед тем как вашу заметку напечатают, вы мне ее покажете.
Лену обидело название «заметка», употребленное по отношению к ее очерку, но она чувствовала себя виноватой. Она же сама попросила у Павла разрешения прочесть ему очерк перед тем, как отдаст в печать.
— Как-то так получилось…
— Плохо получилось. Вы все-таки нахомутали…
— А что? — в замешательстве спросила Лена.
— Да многое. Прежде всего вы похвалили Хейло, а из него такой монтажник, как из вас…
У Лены в глазах мелькнул испуг. Ей показалось, что Павел скажет: «Как из вас — журналистка».
— …как из вас чемпион по вольной борьбе.
— Я его не хвалила, — возразила Лена.
— Раз в статье о нем вспомнили — значит, хвалили. И дальше. У вас сказано, что он невысокий, черноволосый. Невысокий — это правильно. Но где он, к черту, черноволосый, когда он лысый, как колено. Все строительство смеется над вами и над ним. Ну, что над ним смеются — мне не жалко, а вот вы… Можно же было спросить…
— Ах, как нехорошо! — сморщилась и опустила голову Лена.
— Конечно, нехорошо. А этот Хейло такой, что он еще к главному редактору с жалобой прибежит, потребует, чтобы опровержение дали.
— Очень плохо… Ну, а в целом материал вам понравился? — спросила она с надеждой.
— Нет, — прямо ответил Павел. — И в целом не понравился. Слишком много вы в нем удивляетесь. А удивляться нечему. Работают люди. Правда, я правильно оценить эту заметку не могу, мне все же приятно, что о нас в газете написано. А вот приятно ли это людям, которые не работают на нашем строительстве, — не знаю. Это надо у них спросить.
— Но атмосфера строительства все-таки чувствуется? — спросила вконец огорченная Лена.
— Атмосфера? — с сомнением посмотрел на нее Павел. — Чувствуется, конечно. Но вот хоть вы и написали и «майна» и «вира», а разговаривают люди по-другому. Лучше разговаривают.
— Совсем вы ничего не оставили от моего очерка, — улыбнулась Лена довольно беспомощно.
— Да нет, — не согласился Павел. — Все-таки здорово, что вы написали. Я вот сколько времени работаю, и нельзя сказать, чтоб неграмотный — среднее образование получил, по сочинениям всегда пятерки были, а вот если бы попробовал написать о компрессорной станции, где я все знаю, — не сумел бы. Нет, в целом эта заметка художественная, вроде рассказа.
Лене показалось, что ни одна из услышанных ею похвал не была ей так важна и дорога, как скупое одобрение этого парня с хмурыми, честными глазами на грубоватом и красивом лице.
— Я вот часто думал, — сказал Павел, — почему люди выбирают себе какое-то дело? Ну вот, один — изобретателем становится, другой — летчиком, третий — водолазом. Как приходят люди к этому? Вот и у вас хотел спросить — вы нарочно стали газетчиком или случайно?
— Не знаю, — задумалась Лена. — Когда я училась в школе, я думала, что пойду в ветеринарный институт. Я очень люблю животных. А потом стала писать стихи. Подруга решила поступить в университет на факультет журналистики и уговорила меня тоже подать туда заявление. Выходит, что случайно. После первой практики мне стало казаться, что журналист из меня никогда не получится. Я даже думала уходить из университета. А вот теперь ни на что не променяла бы своего дела…
Лицо Павла сохраняло хмурое выражение. Он считал своей обязанностью относиться с недоверием к этой Лене, так подло поступившей с его товарищем. Но сейчас она ему нравилась.
— Нигде — ни в школе, ни в университете — мне не было так интересно, как в газете. Здесь каждый день не похож на другой. Здесь все время встречаешься с новыми людьми, с новыми делами, — говорила Лена, ощущая какое-то особенное доверие к этому человеку, который ей когда-то так не понравился. — Очень интересно. Хотя, когда я впервые пришла в редакцию…
Лена стала оживленно рассказывать о первом задании, которое она получила, о письме Маши Крапки, о том, как она пыталась установить, есть ли такая девушка на фабрике.
Павел слушал ее внимательно, не перебивая. Но когда Лена рассказала о смерти Маши Крапки и о том, как она была убита, Павел внезапно побледнел. Лицо его приняло странное, испуганное и вместе с тем решительное выражение. У него словно переняло дыхание.
Лене подумалось, что так известие о смерти Маши Крапки мог принять только человек, который убил ее или участвовал в ее убийстве.
— Что с вами? — спросила она испуганно.
— Ничего, — сказал Павел. Его голос стал совсем тихим, сдавленным и страшным. — Ничего. Я потом скажу.
Не прощаясь, он повернулся и ушел.
Слова таят в себе опыт многих поколений.
Какие океанские глубины, какие необыкновенные истории замечательных открытий, великой любви и бессильных безумий, гениальных озарений и животных страстей, ошибок и побед стоят за многими из них!
Боже мой, как много заключено в каждом слове!
Но, перекатываясь из уст в уста, перемалывая, подобно жерновам, события и судьбы, слова стираются, стареют и меняются. И вот уже сплющенное в лепешку, смирное, равнодушно-покорное слово попало в картонные тиски словаря.
Какой нечеловеческой мукой отдавались под сводами Тайного приказа стоны людей — им загоняли под ногти деревянные клинышки, чтобы узнать «п о д н о г о т н у ю» правду… Но на четвертом этаже, над вами, живет Людмила Робертовна с узким без единой морщинки лбом и вишневыми губками.
— Этого не может быть!
— Но я сама видела…
— Я этого не желаю слушать!
— Можете не слушать, но об этом все говорят…
— Это неправда!
— Так выходит — все лгут?.. У них вся семья такая… Я знаю всю их п о д н о г о т н у ю…
А иногда слова взрываются. «В ы с т р е л», рожденный беззвучным полетом стрелы, стал синонимом самого громкого звука. Неделимый атом, обозначавший самую маленькую, самую ничтожную частичку сущего, с грохотом, в сравнении с которым раскаты грома — цыплячий писк, раскололся и превратился в знамение новой эпохи…
От каменного молотка — к циклотрону. От смолистого факела — к атомной электростанции. От гениального открытия первого колеса к не менее гениальному открытию — ракетоплану, поглощающему пространства между мирами.
Длинный и крутой путь, на протяжении которого слова вбирали в себя весь опыт человеческий, как полову, отсеивали ошибки, выбирали самое нужное, самое главное, а иногда сияющими разведчиками устремлялись в далекое будущее, в незнаемое.
Только одно слово на всем этом пути ничуть не изменилось в своем великом, в своем решающем значении. И если бы существовали весы, на которые можно бросить это слово, — с какой легкостью взлетела бы к потолку противоположная чашка, нагруженная многими судьбами и многими историческими событиями. Это слово — х л е б, о котором повелел человеку разгневанный бог: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят…», бог, созданный человеком по своему образу и подобию только потому, что в поте лица своего всегда человек добывал свой хлеб;
слизняки и полупрозрачные водянистые луковицы неизвестных ныне растений, которыми питались наши волосатые предки с их выпуклыми надбровными дугами и тяжелыми нижними челюстями, и консервированные мясо, овощи и молоко — менее полезные, чем эти слизняки и луковицы, — обед из них можно получить в любом кафе, вдоль любой из дорог, пересекающих во всех направлениях Новый Свет (великолепный способ сбывать плохие продукты);
трижды благословенные золотые массивы пшеницы, взращенной на пустовавших прежде целинных землях Казахстана и Сибири, и крошечный, как носовой платок, горный надел, куда смуглый афганец с острым, как нож, лицом таскает в поле́ халата по горсти землю и ограждает ее камнями, чтобы горный силь не снес чахлых стеблей ячменя;
легкий хлеб Бесчиерро, полубезработного грузчика, веселого разговорчивого итальянца, съедающего самый дешевый завтрак из всех, какие ему доступны, — десяток зрелых, сияющих, как солнце, апельсинов, а каждая мышца просит мяса — он вчера разгружал пароход и нет больше сил; и тяжелый хлеб Дюпона, угрюмого миллиардера, каждый день завтракающего одним апельсином: ничего не поделаешь — диета, и в конце концов — сколько человеку нужно;
солдатский сухарь, размоченный в воде едва ли не всех рек мира, и свадебный пирог, огромный, как мельничное колесо;
горсточка риса, которой не хватило, чтобы сохранить жизнь исхудавшему, как мощи, индийцу, живот его так впал, что казалось — он вплотную касается спины (Британия, владычица морей!), и благодатный кусок черствого хлеба, что мог бы спасти от смерти распухшую от голода, не вмещающуюся в платье русскую крестьянку (голод в Поволжье. Сколько раз голодало когда-то Поволжье!);
— …такая молодая… Что вас заставило? — спросил он трезвым утром.
— Нужно как-то зарабатывать на кусок хлеба… Я была прачкой. Прачечную закрыли. А у меня больная сестра и девятилетний брат…
После ее судили за убийство. Она проломила ему голову массивной, литого стекла пепельницей. Он стал доказывать, что она поступает безнравственно. Банальная история!
— О конечно, как говорит народная мудрость, хлеб — всему голова. Это замечательное выражение я сам записал в деревне. Я собираю фольклор. Для диссертации. Какой там пейзаж, в деревне! И какой хлеб! Домашний, испеченный на поду!.. Замечательно!
— Понравился?
— О да. И все же продукты очень дороги. В деревне они срывают огурцы даром, прямо в огороде возле дома, а потом продают в городе за деньги…
Говорят — «не единым хлебом…» Да, не единым! Но самые высокие идеалы превращаются в мыльные пузыри, если, осуществляя их, забывают о хлебе. И когда думаешь об этом, с особой силой понимаешь чистоту и великодушие замечательных решений партии, решений, направленных на подъем сельского хозяйства.
Его ничем не заменить: ни золотом, ни драгоценными камнями, ни контрольными пакетами акций, ни водородными бомбами. Мы покупаем его в материализованном виде — серые пористые кирпичи и глянцевые круглые хлебцы, легкие калачи и плоские лепешки; мы укрупняем колхозы и распахиваем целину, мы посылаем руководить сельским хозяйством лучших людей и создаем самую мощную, самую обученную в мире армию агрономов, потому что нам нужен х л е б.
…Судя по нерешительному выражению лица, Алексей не знал, как реагировать. Наконец он натянуто улыбнулся и сказал:
— Ты извини меня, мама… Но я никогда не мог предположить, что при твоем знании химии ты можешь…
Марья Андреевна строго и внимательно посмотрела на него своими темными, всегда неожиданно молодыми глазами.
— Но твой отец…
— Мой отец дал способ отделения «тяжелой воды», когда еще никто не знал, что она станет основой современной атомной промышленности, — с гордостью сказал Алексей. — Вероятно, он, при необыкновенной широте его научных интересов, думал и об этом. Как о далеком будущем человечества… Но я никогда не предполагал, что такая несбыточная идея может так увлечь тебя. У папы, вероятно, появлялись сотни таких общих проблем, требующих более или менее близкого или далекого разрешения усилиями многих и многих ученых… Это хорошо для фантастического романа… Это может заинтересовать сегодня лишь человека, совершенно не знакомого с химией. Как Павел, скажем…
— Может быть, — сказала Марья Андреевна. — Может быть, и не знакомого…
— Ты не сердись и поверь мне — ни я, ни кто другой не может этим заниматься… Это слишком далеко от жизни. Все равно что накапливать солнечный свет с помощью огурцов…
— Ты не понимаешь этого. Боюсь, и не поймешь… Но если бы я была моложе или если бы можно было все начать сначала…
Алексей промолчал.
Они сидели вдвоем у большого круглого стола, перед старинным высоким чайником, подогревавшимся на столе спиртовкой. Олимпиада Андреевна ушла на заседание терапевтического общества, где ей предстояло делать доклад. Марья Андреевна предупредила Алексея, что хочет с ним поговорить. Алексей внутренне поморщился, насторожился: он думал, что речь пойдет о его неудавшейся женитьбе — до сих пор об этом дома не было сказано ни слова. Но такого разговора он уж никак не ожидал.
— Почти у каждого человека есть какой-то свой замысел, свое дело, которое он считает для себя самым важным, — продолжала Марья Андреевна негромким и чистым голосом, который придавал необыкновенную значимость каждой мысли. — Но немногие люди, если даже они преуспевают в какой-то области, заняты его осуществлением. Обыкновенно бывает так: человек думает — ну вот, справлюсь еще с этим незначительным, как приготовление обеда, текущим делом, подготовлюсь как следует, узнаю побольше, а затем примусь за свое самое главное, самое основное. Так проходят дни, и месяцы, и годы, а это самое главное, самое основное остается неосуществленным. Объясняется это, вероятно, тем, что где-то в душе у человека таится сомнение — а вдруг ничего не получится. Так лучше уж выждать, лучше надеяться, что это у меня впереди, чем разочаровываться… Что же у тебя, Алексей, это главное?
— Не беспокойся, мама, — неловко улыбнулся Алексей. — Я ничего не откладываю. Я сделал клей, который клеит одежду. И делаю такой, что будет клеить мосты и другие металлические конструкции. Это тоже не легкая задача. Но — реальная.
— Да, это реальнее, — сказала Марья Андреевна. — Что ж — это не мало.
— Не мало. — Слегка повернув стол, Алексей придвинул к себе хлебницу, взял ломтик черного хлеба и стал намазывать его маслом. — Хлеб, — сказал он задумчиво, — хлеб не панацея. Мне трудно и в этом согласиться с тобой. Конечно, тем или другим путем мы придем к изобилию всех продуктов. Но социальные корни преступления в наших условиях значительно сложней. Их не объяснить тем, что люди нуждаются в хлебе, в работе. Едва ли в нашей стране в последние годы было совершено убийство, ограбление, кража потому, что человек, ставший на этот путь, нуждался. А ведь бывают и убийства и кражи. Значит, в этих случаях людьми движут другие побуждения…
— Не знаю, — резко сказала Марья Андреевна. — Ты прав, я плохо разбираюсь в этом. Но знаю только одно: если людям будет лучше, легче жить — они сами станут лучше. Для этого и принимаются все постановления о развитии промышленности и сельского хозяйства. Для людей, а не для сельского хозяйства. Закончим этот разговор. Извини — я устала.
За всю свою жизнь Алексей в первый раз услышал, как Марья Андреевна сказала о себе, что она устала.
— Зачем ты убил Машу Крапку? — спросил Павел.
Виктор вздрогнул и сунул руку в правый карман пиджака. Павел вобрал голову в плечи, как перед прыжком, но Виктор вынул белый отглаженный носовой платок и провел им по лбу.
— Откуда это тебе известно? — спросил он спокойно.
— Мне известно, — с угрозой ответил Павел. — Зачем ты это сделал?
— Прежде всего, я должен знать, что тебе об этом известно.
Виктор посмотрел на Павла проницательно и недобро.
— Я хорошо помню, как ты пробил гвоздем доску в заборе… А ей вогнали в спину, сзади, гвоздь так, что он пробил ее почти насквозь.
— Вот, значит, что… — протянул Виктор. — Кто тебе об этом рассказал?
— Девушка из газеты. Жена директора этой швейной фабрики.
— Где ты с ней познакомился?
— На строительстве.
— Ты никому не говорил об этом?
— Пока — нет.
— Пока?
Павел молчал.
— Хорошо, — решил Виктор. — Ты имеешь право знать, почему я это сделал. Ты со мной связан крепче, чем тебе сейчас кажется. Ты до сих пор не знаешь даже и того, почему я убил тогда Войцеха. Мне не нужны были эти деньги. Но это был урок для других. Я приехал в Чернигов как инкассатор. Он вместе с государственными продавал и наши ткани. Он должен был вернуть восемьдесят процентов выручки. Он хотел взять все. Я с ним покончил и забрал деньги. Ты мне помог. Спасибо. Но теперь — все, что случится со мной, будет и с тобой. Запомни — ты никогда не докажешь, что не был соучастником в этом деле. В убийстве. Если я этого захочу…
— Знаю. Зачем ты убил эту девушку?
Виктор медленно заправил сигарету в резной мундштук из слоновой кости с серебром, затем вынул ее из мундштука, положил на стол, достал из кармана блокнот, вырвал страничку, оторвал узкую полоску бумаги, свернул в трубочку и начал старательно, точными и аккуратными движениями прочищать мундштук.
Они сидели в небольшой комнате за квадратным столом без скатерти. Кроме стола в комнате был еще узкий диванчик, большой зеркальный шкаф и три стула. Виктор, как показалось Павлу, здесь не жил, хотя у него был свой ключ. Когда Павел дозвонился к нему по телефону (несколько раз у него спрашивали: «Кто говорит, зачем вам нужен товарищ Смирнов?»), Виктор пригласил его сюда, на окраину Киева, на Куреневку, в этот одноэтажный, деревянный, старой постройки домик.
— Маша была глухонемой.
— Я знаю.
— Знаешь, да не все. Маленькой девочкой она была тяжело ранена и контужена. Бомба упала в их двор. Родители погибли. Я ее подобрал на вокзале, когда ей не было тринадцати лет. Она убежала из детского дома. Она была очень обидчивой, эта Маша. — Виктор улыбнулся с неожиданным добродушием. — Всюду возить ее с собой, как ты понимаешь, я не мог. О моих делах она даже не догадывалась. В последнее время я вел крупное дело здесь, в Киеве. Дело очень крупное, а связано с ним немного людей. Каждый был на учете. Когда ты вернулся, когда мы встретились, я сначала хотел подключить и тебя. Но ты — не годился. Мне не годились люди, которые сидели…
Недобро прищурившись, он продолжал:
— Ты мало знаешь о такой науке — о социологии. Но в общем и ты понимаешь, что в наших условиях интересы государства и человека совпадают. Этим отличается социализм от капитализма. И это — самое главное. Поэтому у нас так трудно… Трудно таким, как я… Ты один — против всех. Против так хорошо, так продуманно организованного общества. Нужно быть умным как дьявол. И сильным. И стараться, чтобы в твоем деле участвовало как можно меньше людей. Чтобы люди эти не вызывали ни малейших подозрений. Не обращали на себя ни малейшего внимания. И чтобы даже они не все знали тебя в лицо. И все равно — всегда, днем и ночью, быть готовым к тому, что дело раскроют. Что за тобой придут.
Он помолчал, прислушался.
— Маша мне нужна была на складе. Она делала все, что я говорил. Но постепенно она стала кое о чем догадываться. Она вбила себе в голову, что директор фабрики — муж этой девочки, с которой и ты теперь познакомился, — заставляет меня работать на него. Хотя, как ты понимаешь, было наоборот. Я руководил этим делом. Я предупредил Машу, что убью ее, если она не будет молчать…
Виктор прочистил мундштук, закурил, прошелся по комнате.
— Пришлось увезти ее в село. Она не хотела там оставаться, грозилась, что вернется и пойдет в милицию. Я не собирался ее убивать. Особенно так. Я не ношу с собой оружия, — Виктор с насмешкой посмотрел на Павла, — хотя, когда я полез в карман за платком, тебе показалось, что я выну пистолет. У меня не было даже перочинного ножа. Гвоздь я нашел по дороге. Это был старый, ржавый гвоздь…
Он замолчал, сел на стул, опустил голову на маленькие детские руки.
— Что ты собираешься делать?
— Придется свернуть дело. И уехать. В любом случае помни — ты со мной никогда не встречался.
— Нет. Я думаю, лучше тебе пойти в милицию. — Павел смотрел вниз, на стол. — Или я сам это сделаю.
— Не советую, — улыбнулся Виктор спокойно и лениво.
Павел встал. Виктор снова опустил руку в карман. Павел заметил, как сузились и блеснули его глаза, ухватился за край стола, перевернул его, швырнул на Виктора и навалился сам. И сейчас же глухо, как пробка из бутылки, выстрелил пистолет, пуля ударила в стол.
Павел оттолкнул стол ногой, наступил Виктору на руку, сжимавшую пистолет, и схватил его за горло. Он не отпускал худого, тонкого горла Виктора до тех пор, пока у того не закатились глаза. А затем он поднял пистолет, расстегнул и вытащил у Виктора из штанов пояс, повернул Виктора на бок, обмотал поясом руки и крепко завязал на два узла.
Глаза у Виктора были по-прежнему закрыты, но Павел заметил, что веки дрогнули. На выстрел никто не пришел. Павел поднял Виктора, посадил его на диван, вынул из двери ключ, закрыл за собой дверь на замок, вышел в коридор и постучал в соседнюю комнату. Там что-то зашуршало, но дверь ему так и не открыли.
Не снимая пальца со спуска пистолета, — он держал его в кармане, — Павел вышел на улицу. Надо было отыскать милиционера. Он сам себе не сознавался в том, что все-таки боится остаться наедине с Виктором.
Это хорошо кончилось. Это очень хорошо кончилось, что я опрокинул стол, — думал Павел. — На выстрел никто не пришел. Если бы я не успел — на выстрел также никто бы не пришел. Но как это вышло?.. Почему я догадался?
Он вспомнил, как в детстве — он учился в первом или во втором классе — один пацан рассказывал страшную историю. Как же это?.. А, помню… В одном черном-черном городе стоял черный-черный дом. В этом черном-черном доме была черная-черная комната. В этой черной-черной комнате стоял черный-черный стол. На этом черном-черном столе стоял черный-черный гроб. В этом черном-черном гробу лежал черный-черный… таракан!!! — выкрикнул пацан последнее слово. Все вздрогнули, а Павел с размаху стукнул рассказчика в нос.
Кто-то из старших — кто же это был? — накричал на Павла: зачем ты его ударил? «Я очень испугался», — сознался Павел.
…Эта окраинная улочка сплошь состояла из одноэтажных домиков, окруженных небольшими садами и огородами. Лаяли собаки. Павел миновал угол, другой. Он шел по направлению к трамвайной остановке. На углу матовые шары освещали вывеску аптеки. Но аптека была уже закрыта. Над звонком висела табличка: «В случае экстренной необходимости просят позвонить». Павел не спускал пальца с кнопки звонка по меньшей мере минут пять. Наконец ему открыла сонная, недовольная дежурная.
— Без подушек кислород не отпускаем, — сказала она.
— Каких подушек?
— Вы ведь уже раз приходили…
— Нет… Мне позвонить по телефону.
— У нас не переговорная!
Женщина попыталась закрыть дверь, но Павел оттолкнул ее, прошел в аптеку и направился за стойку в комнату, откуда сквозь открытую дверь проникал свет.
В комнате за длинным столом, уставленным аптекарскими весами и байками с латинскими названиями, на узкой, обитой клеенкой медицинской кушетке сидел парень, с волосами, начинавшимися от самых бровей. Он надевал задом наперед рубашку.
— Я… только на минутку… зашел… — испуганно бормотал он, просовывая голову в воротник.
Павел подошел к телефону, снял трубку. Чтобы набрать номер, он вынул из кармана руку, в которой все еще был зажат пистолет.
— Ай, не нужно! — закричал парень каким-то совершенно мышиным голосом, и вдруг Павел увидел, что женщина, дежурившая в аптеке, подбежала к парню и закрыла его своим телом.
— Какой номер телефона милиции? — хмуро осведомился Павел.
— Не знаю, — ответила женщина. — Ноль один.
Павел набрал ноль один.
— Пожарная охрана, — ответили ему.
— Мне нужна милиция.
— Звоните ноль два.
Дежурный милиции сказал, что по адресу, указанному Павлом, сейчас же выедет оперативная машина.
Когда Павел выходил из аптеки, женщина, наклонив голову, попросила его:
— Если только можно, не говорите, что я была не одна… Очень вас прошу.
— Хорошо.
— Проклятая жизнь, — сказала женщина и заплакала.
— Алло!.. Алло!
Телефонные провода где-то соединились с проводами радиотрансляции, и трубка пела: «Закаляйся, если хочешь быть здоров». Затем в мембране что-то щелкнуло, как в тех случаях, когда звонят по телефону-автомату.
— Смирнова взяли, — шепотом сказала трубка. — Уезжайте.
Затем снова щелчок и протяжный гудок низкого тембра.
Максим Иванович положил трубку на стол.
— Чем тут пахнет? — сказал он Лене. — Как будто рыбу жарили…
— Нет, — ответила Лена. — Я не чувствую.
— Ну, может быть, мне показалось.
Он положил трубку на рычаг, расправил шнур.
В голове назойливо вертелась мелодия песенки: «Закаляйся, если хочешь быть здоров…»
Все кончено, — думал он, — все кончено.
— Мне придется уехать в командировку, — сказал он Лене с тем необъяснимым спокойствием, какое бывает у некоторых людей только в минуты крайней опасности. — Нужно уложить чемодан.
— Я помогу, — сказала Лена.
— Нет.
Он стал складывать в чемодан белье, разыскал зубную щетку и вставил ее в круглый футляр, положил бритву, мыло в прозрачной пластмассовой мыльнице, недочитанную книгу. Он закрыл крышку и повернул маленький ключик в замке, хотя знал, что никуда не уедет.
Все кончено, — думал он. — Все кончено…
Он был первым учеником в классе. Вторым учеником был Натка. Они и сейчас еще изредка встречались, школьные товарищи. Натка стал электромонтером. Максим Иванович вдруг с ужасом почувствовал, что забыл, как зовут Натку. И сейчас же вспомнил — Григорий Миронович. Наткой его называли в школе потому, что ему нравилась девочка по имени Наташа, и так за ним осталось это имя, хотя он был женат совсем не на Наташе, а на Вере, либо Кате, и имел уже больших детей. Натка иногда жаловался на то, что устает, что завод плохо снабжают обмоточным проводом — он перематывал электромоторы — и он простаивает. «А у меня заработок, — говорил Натка, — не то что твой, директорский. У меня сколько сделал — столько и заработал…»
Да, о чем же я?.. Ага, о заработке…
Когда бы не клееная одежда, все было бы лучше. Не так больно. Не нужны были все эти комбинации и деньги, которые они приносили. С первого дня, когда он понял, что одежду можно будет клеить, он знал: нужно покончить с прошлым. Но не смог. Он работал как вол. Сколько было сделано опытов, как много неудач, как собирались одна к другой крупицы успеха, чтобы, наконец, изготовить одежду по-новому.
Все кончено, — думал он, — все кончено…
Так повезло. Именно на его фабрику пришел этот Алексей со своим предложением. Он его сразу же поддержал. Ему, инженеру-швейнику, это было очень интересно, искренне интересно. Но он был запутан. Как в паутине. И знал, что ему не распутаться. Натка жаловался, что он простаивает и у него низкие заработки. Но он ни в чем не был запутан. Он все мог сделать. Если бы он захотел, он бы мог начать жизнь сначала.
Да, о чем же я?.. Ага, о жизни… О жизни…
Сильная воля. Слабая воля. Он умел добиваться своего. Он сумел даже жениться на Лене. Да, тогда ему казалось, что если Лена будет с ним, — все изменится. Значит, он чист, если Лена с ним. Человек, с которым Лена, не может быть негодяем. Ничто не изменилось. Не нужно было этого. Он слишком многого добивался, слишком многого хотел. И все это было не нужно.
Сейчас за мной придут, — подумал он и заторопился.
Максим Иванович подошел к телефону и вызвал такси.
— Лена, — сказал он спокойно. Улыбнулся. И вдруг побледнел так, что щеки и губы посерели, а уши стали синевато-белыми. — Я хочу, чтобы ты вместе со мной сейчас сложила все свои вещи. Все. И уехала к родителям. Поживи у них. Пусть пройдет некоторое время. Не нужно ничего говорить, — поднял он руку, предупреждая возражения. — Мы после обо всем поговорим.
— Я… я не понимаю… — у Лены дрожали губы. — Я…
— И не нужно понимать, — хриплым, сдавленным голосом ответил Максим Иванович. И вдруг закричал: — Молчи!.. — С искаженным лицом вдохнул и снова закричал визгливо и страшно: — Молчи!!
Руки его нервно шарили по карманам — он разыскивал ключик от чемодана. Он открыл чемодан, вывалил на пол уложенное и стал складывать туда платья Лены.
Испуганная и оскорбленная Лена, прижав руки к груди, стояла посреди комнаты. Затем повернулась и направилась к двери.
— Подожди! — резко крикнул ей вслед Максим Иванович. Он вышел за ней с чемоданом, сошел вниз, подождал, пока Лена села в такси, дал денег шоферу и, не прощаясь, махнул рукой — поезжай!
Затем медленно возвратился домой. Выглянул в окно. В комнату снизу доносились шорох, голоса — неясный шум большого города. Города, где каждый мог пойти куда хотел и мог делать что хотел, мог изобретать новые способы производства одежды и не запутываться в опасных, темных комбинациях. Или мог поехать в Крым, на Кавказ и пойти пешком по Военно-Грузинской дороге. Остановиться в Ананури или Пасанаури, пройти по окраинной тихой улочке, где можно прикурить у соседа из окна, с противоположной стороны улицы, зайти в духан и пить там красное терпкое вино и закусывать его молодым чесноком с острым, пронзительным запахом.
Он подошел к шкафу, раскрыл его и ногой, каблуком, пробил двойное дно. Там лежали деньги. Деньги, которые не нужны были ему прежде и еще менее нужны были ему сейчас. Он вынул шесть толстых пачек и разложил их по карманам.
Когда он вышел из парадного, он увидел, как из-за угла выехала автомашина и круто затормозила рядом с ним. Из машины вышли два человека в серых одинаковых плащах и шляпах, и оба посмотрели вверх на номер дома. Максим Иванович прошел несколько шагов вперед, а затем вернулся и спросил:
— Какой номер дома вам нужен?
— Двадцать третий.
— Если вы разыскиваете Максима Ивановича Синяговского — это я.
— Нет, нам нужна доктор-гинеколог Вайсблат. Вы не знаете, на каком этаже восьмая квартира?
— На третьем, — ответил он, откашливаясь. Он внезапно охрип.
Один из собеседников Максима Ивановича вернулся к машине, вынул большой, как колесо, торт, и они пошли к парадному.
…Самолет болтало. Не спалось. Максим Иванович думал о том, что допустил большую ошибку: шаблоны для раскроя нужно было сделать так, чтобы они отрезали не по одной части, а сразу давали 15—20 частей массового пошива. Когда он вышел в Ростове в аэропорту, он подошел к почтовому отделению, написал коротенькое письмо Алексею Вязмитину и нарисовал схему. Ему хотелось, чтобы письмо это было строго деловым, но он не удержался и в конце приписал: «Если сможете — позаботьтесь о Лене».
Когда-то он видел пьесу… Чья же это? Он хотел вспомнить имя автора и не мог. В первом действии там все стремились к какой-то цели: один — к славе, другой хотел стать богатым, третий был влюблен, четвертый еще что-то. Второе действие — чуть ли не через двадцать лет. Все заканчивалось крахом. Вместо славы — позор, вместо богатства — нищета, вместо любви — ненависть. Кто-то из героев погиб. Кажется, покончил жизнь самоубийством. Да, самоубийством… А третий акт возвращал этих людей назад, туда, через год или два после первого действия, — они продолжали любить, бороться, стремиться к чему-то, и было мучительно смотреть на них. Они ведь еще не знали, чем все это кончится… Сейчас он чувствовал себя одним из действующих лиц второго акта. Он уже знал, каков будет конец…
…В Орджоникидзе он прилетел в восемь часов утра. Он съел в кафе стакан холодного, тягучего мацони и пошел в городской парк. С ревом мчался вспененный Терек.
— Что я хотел сказать? — тихо, словно успокаивая кого-то другого, несколько раз спросил вслух Максим Иванович.
— Как выйти на Военно-Грузинскую дорогу? — обратился он к старому осетину в огромной меховой папахе.
Тот долго растолковывал ему, что по Военно-Грузинской дороге лучше не ходить, а ездить. Максим Иванович поблагодарил, вышел за город и медленно пошел по обочине асфальтированного шоссе.
Мимо на большой скорости проносились автомашины.
Образовывался вихрь.
Он подхватывал и взвивал пыль на обочинах, шуршал в листьях придорожных деревьев и сейчас же смолкал.
Первой, как всегда, все узнала Лида. Оживленная и похорошевшая, мило сморщив губы, она рассказывала в коридоре:
— Такой ужас! На двадцать миллионов рублей! Директора фабрики — мужа Лены Санькиной — поймали на Северном полюсе. В Ан-тар-кти-де. Он прятался среди эскимосов. У него нашли чемодан, а в чемодане — только золото и драгоценные камни. Будет суд… Такой ужас! Оказывается, когда клеили платья, оставалась материя. И эту материю они продавали. А деньги клали в карман.
— Что же, у них свой магазин был, что ли?
— Нет, на толкучке, через спекулянтов. Я, например, сама всегда покупала у спекулянтов…
Лене в эти дни казалось, словно кто-то внутри все делает за нее — ест и пьет, ходит и отвечает на вопросы, но при этом делает только то, что необходимо, — четко, спокойно и целеустремленно. Ее вызвали в Министерство внутренних дел, в отдел борьбы с хищениями. Разговаривал с ней тот самый молодой майор, которому она некогда рассказывала о письме Маши Крапки. Он немного располнел и выглядел очень представительно — большой, плотный, в отлично сшитом сером костюме с красным галстуком.
— Садитесь, пожалуйста, — пригласил он Лену. — Давненько мы с вами не виделись.
Майор помолчал, обошел стол, сел на стул перед Леной, сложив руки — пальцы в пальцы — на коленях.
Лене показалось, что пальцы у него очень напряжены.
— На меня возложено тяжелое поручение, — сказал майор неохотно. — Но ничего не поделаешь… Пригласили мы вас сюда не для этого… Но я только что узнал, что ваш муж…
— Умер? — догадался кто-то внутри Лены и сказал это вслух.
— Нет, разбился.
— Как?..
— Трудно сказать. Он свалился в Терек. Его понесло водой и сильно побило о камни.
— Где он сейчас?
— В Дзауджикау. Орджоникидзе. Владикавказ.
— Мне можно туда поехать?
— Конечно. Но, перед тем как вы уедете, я хотел вам задать несколько вопросов. Сможете вы сейчас мне ответить на них?
— Да, смогу, — ответил кто-то внутри Лены.
— Вы знали, куда и зачем уехал ваш муж?
— Нет.
— Перед своим отъездом он дал вам какие-нибудь деньги или ценности?
— Да. В чемодане среди своих вещей — укладывал их он — я позже увидела деньги — четыреста с чем-то рублей. Гонорар, который я принесла за день до этого.
— Значит, вы ушли от мужа до его отъезда?
— Да.
— Почему?
— Он этого потребовал.
— И вы, уходя, не спросили у мужа, что он собирается делать?
— Нет. Мне показалось…
Лена умолкла.
— Что вам показалось?
— Мне показалось, что он хочет… что он хочет покончить с собой…
— Почему вы это решили?
— Не знаю. Я этого не могу объяснить. Он сказал, что в комнате пахнет жареной рыбой, и у него в глазах…
Лена опустила голову.
— Вы ссорились перед этим?
— Нет.
— И вы, решив, что муж ваш может покончить жизнь самоубийством, ничего не сделали для того, чтобы помешать этому?
— Нет, — сказала Лена.
— Почему?
— Не знаю. Я ничего не знаю…
— Успокойтесь. Выпейте воды, — предложил майор, наполняя стакан.
— Я не волнуюсь, — сдержанно ответил кто-то внутри Лены.
— Тем лучше. Тогда скажите — вы знали о том, что у вашего мужа не все благополучно? Что он запутался в очень предосудительных комбинациях?
— Нет. Я ничего не знала.
— И не подозревали?
— Нет. Как бы я могла жить с человеком, которого подозреваю?
— А как вы могли жить с человеком, о котором ничего не знали?
— Так получилось.
— Вас посещали какие-нибудь знакомые?
— Нет.
— Никто не приходил к вам в дом?
— Нет.
— Даже ваши товарищи и подруги?
— Да, даже мои товарищи, — безучастно ответила Лена.
— А такого человека вы когда-нибудь видели?
Майор вернулся на свое место за столом, вынул из ящика папку, а затем подал Лене фотографию формата почтовой открытки.
— Видела, — сказала Лена. — В театре. Он разговаривал с Максимом Ивановичем.
— О чем?
— Не знаю.
— Против вашего мужа выдвигается обвинение в соучастии в хищении социалистической собственности, — сказал майор твердо и холодно. — Предварительные материалы следствия показывают, что это обвинение имеет более чем серьезные основания. Сейчас вы можете поехать в Дзауджикау. Но когда вернетесь, вам придется ответить еще на целый ряд вопросов. Желаю вам успеха.
…Мелкий серый дождик покрыл Дзауджикау тонкой водяной пленкой.
В гостинице не было мест — в эти дни в городе проходило совещание передовиков-колхозников. Лене посоветовали снять комнату в частном доме и назвали несколько адресов. Она выбрала первый попавшийся: старый, сложенный из мелкого кирпича дом с мезонином. В мезонине ее и поселили.
В комнате стоял ясно ощутимый запах сырости, мышей, старых книг. Из углов медленно выползали сумерки.
Лена открыла дверь на балкон и, не снимая пальто, вышла на узенькую деревянную площадку. Мокрые железные балясины перил были насквозь разъедены ржавчиной. Проделанные коррозией углубления напоминали уродливые язвы. В склизких деревянных перилах торчал большой источенный ржавчиной гвоздь. Лена поспешно вытерла платком пожелтевшие пальцы.
Маша Крапка. Она ее ни разу так и не видела. Но они все время жили рядом, и у них одинаковая судьба. Его сообщник убил Машу Крапку. А он — ее, Лену. Убийцы! Она теперь знает, что убийцы вовсе не обязательно с волосатыми пальцами и низкими тупыми лбами. Они могут быть красивыми, вежливыми, они могут говорить, что любят, что не могут жить без ответной любви. Зачем она приехала?.. Что она ему скажет?.. Он ей ненавистен! Она всегда знала, что он — страшный человек. Зачем она приехала? Она сейчас же вернется домой, в Киев. И — все. И — конец. И — навсегда… И все-таки — он разбился. И если он умрет…
Она долго сидела в конторе больницы, пока получила разрешение на свидание с Максимом Ивановичем. В контору заходили какие-то люди, смотрели на нее, как ей казалось, с любопытством, разговаривали, смеялись.
Наконец ей предложили надеть длинный, до пят, белый, неравномерно подсиненный халат, и санитарка повела ее к Максиму Ивановичу. Когда они шли по коридору, Лена услышала, как какой-то человек в халате сказал другому, тоже одетому в халат и белую круглую шапочку:
— …Сильно разбился… А жена — еще девочка. Но из тех, на которых женятся за день, а не за ночь…
Говоривший оглянулся на Лену, умолк, и они свернули в какую-то комнату.
Неужели это обо мне? — подумала Лена. — И что это значит — «за день, за ночь»?..
Максим Иванович лежал в маленькой палате один. Когда вошла Лена, сиделка, пожилая женщина в таком же, как у Лены, длинном, неравномерно подсиненном халате, сразу вышла.
— Спасибо, что ты приехала, — просто и тихо сказал Максим Иванович. — Но не нужно было беспокоиться. Мне уже лучше.
— Я принесла яблок, — сказала Лена.
— Спасибо.
Максим Иванович лежал на спине и смотрел в потолок. Правая нога его в гипсовом тяжелом панцире была укреплена на спинке кровати, и к ноге был подвешен груз. На бритой голове — марлевая повязка в виде шапочки.
— Никогда не купайся в Тереке, — с трудом улыбнулся Максим Иванович. — Я поскользнулся в темноте и съехал по каменной осыпи прямо в воду. И вот результат — перелом ребра, голени, вывих в тазобедренном суставе. Немного побило и голову. Пожалуй, многовато для одного купания. Что же там, в Киеве?
— Все благополучно, — ответила Лена каким-то бесцветным голосом.
— Нам нужно о многом поговорить. Когда я расстался с тобой, я не думал, что мы еще когда-нибудь свидимся.
Он чуть повернул голову к Лене, поморщился от боли и вдруг улыбнулся мечтательно и насмешливо.
— По правде, мне и не хотелось больше тебя видеть. А сейчас я в самом деле — рад. Очень рад, что ты приехала… Нам следует о многом поговорить. Но рассказать тебе то, что, наверное, нужно было рассказать давно, рассказать с самого начала — я не могу. Может быть, позже. Может быть — когда-нибудь… А сейчас возьми книгу — вот она на тумбочке — и почитай мне.
Лена взяла книгу. Это был однотомник Пушкина.
— Что же читать? — спросила она нерешительно.
— Не знаю. Лучше всего «Песни западных славян».
Соловей мой, соловейко,
Птица малая лесная!
У тебя ль, у малой птицы,
Незаменные три песни,
У меня ли, у молодца,
Три великие заботы! —
читала Лена.
Максим Иванович внимательно слушал, тихий, спокойный, умиротворенный.
— Хорошо, — сказал он, когда Лена дочитала стихотворение. — Никогда еще мне не было так хорошо с тобой.
Семен Сорокин постоянно что-то изобретал. Шахтные подъемники и усовершенствованные мясорубки. Модернизированные рентгеновские аппараты и химические зажигалки. Регуляторы для газовых плит и электромобили.
Дома, на бумаге, все получалось отлично.
Но как только он пытался осуществить свое изобретение — оказывалось, что конструкция не действует. Тогда он приступал к переделкам и — окончательно запутывался.
Последнее время Семен носился с идеей крана-укосины с целой системой полиспастов.
— Сейчас, — говорил он товарищам по бригаде, соседям в поезде, человеку, с которым стоял в очереди в кассу магазина, — с развитием техники человечество забыло о полиспастах. А с их помощью можно делать чудеса… Архимед говорил — дайте мне точку опоры для рычага, и я переверну весь мир. А я говорю — дайте мне крюк, за который можно прицепить полиспаст, и я подниму земной шар…
По замыслу Сорокина, легкий портативный кран — такой, чтобы его мог переносить один человек, — должен был крепиться в любом месте — к ступеньке лестницы, к балке перекрытия, к дверному проему.
— Опять ел сливы? — спросил Павел, когда заметил, что Семен Сорокин беспокойно ерзает, через каждые пятнадцать — двадцать минут убегает и снова возвращается.
— Что ты? — обиделся Семен. — Что я — сам не понимаю, что мне можно и чего нельзя? Что я себе — враг?
— Так почему же ты бегаешь взад-вперед?
— Пошли в мастерские, — заговорщически подмигнул Семен, — там поймешь.
— Закончили?
— Какой кран! — сказал Семен.
На лице его были написаны гордость и торжество.
У входа в мастерские уже стояли члены бригады — Станислав Лещинский, с худощавым продолговатым лицом, с глубоко вырезанными ноздрями, со смоляными стрельчатыми бровями, из-под которых немного нахально смотрели выпуклые глаза; Степан Бурлака — плотный, неловкий, любитель поспорить, а спорил он — как ходил: так же тяжело переваливаясь с одного слова на другое, не слушая возражений; низкорослый, мускулистый Булат Гибайдулин и Вася Заболотный.
Семен взобрался на стремянку и прикрепил кран к развилке ствола старой ольхи, которая росла перед цехом. Затем слез со стремянки и предложил:
— Беритесь. Все беритесь за крюк. Могу поднять еще десяток человек. Грузоподъемность рассчитана с запасом.
Все пятеро уцепились кто за крюк, кто за трос.
— Теперь смотрите — тяну левой рукой…
Он и в самом деле стал выбирать левой рукой конец троса, протянутого через систему полиспастов, и поднял всех в воздух. Степан Бурлака оборвался, упал и недовольно посмотрел на Васю — чего толкаешься?..
— Ну как? — подбоченясь и глядя вверх, обратился Семен к Павлу.
— Хорошо, — сказал Павел. — Только мне кажется, что укосине этой не хватает…
Он замялся, подыскивая слово.
— Поворотливости? — подсказал Семен.
— Нет… другого… Вот не могу вспомнить… Есть такое слово… Ну, да ладно. Завтра испытаем эту штуку в деле.
— Нужно нам взять еще одного человека в бригаду, — сказал Павлу Станислав Лещинский. — Вместо старика. Иначе нам трудно будет управиться и здесь и в министерстве. Можно взять такого человека — Корецкого, он к нам просится, и начальство не будет возражать.
— А кто он такой?
— На складе сейчас работает. Хороший парень.
— Парень — как огурчик, — поддержал его Вася. И сейчас же добавил: — Пожмаканный и в прыщах.
Обозленная улыбка открыла ровные белые зубы Лещинского. Ему постоянно приходилось остерегаться злого Васиного языка.
— Если бы мы подбирали людей для балета «Лебединое озеро»… — начал он.
— Нет, — прервал его Павел. — Вместо Семеныча никого не возьмем. Будем ждать, пока он вернется.
— Ну, а если…
— Брось! — жестко сказал Павел. — Ты понимаешь, что говоришь? Старик выздоровеет.
Лицо у него потемнело, губы сжались.
Несколько дней Яков Семенович не выходил на работу.
— Что со стариком? — спрашивал Павел.
— Видно, заболел.
— А где он живет?..
Никто не знал. Даже в конторе строительства почему-то не оказалось его адреса.
Павел обратился в справочное бюро. Яков Семенович жил в центре города, на улице Энгельса.
В тот день Павел задержался на работе и приехал в город поздно, после девяти вечера. Ему открыла пожилая, толстая, крашеная блондинка со злым и неприветливым лицом.
— Кто вам нужен?
— Яков Семенович здесь живет?
— А кто вы такой?
— Я… Работаю с ним вместе.
— Как ваша фамилия?
— Сердюк.
— Так что вам нужно?
— Я же сказал — Якова Семеновича, — начал сердиться Павел.
— Ну… пойдемте…
Женщина неохотно пошла вперед по полутемному коридору.
При одном воспоминании о том, что он увидел, Павла передернуло.
Эта злая, крашеная толстуха оказалась женой старика. Была в комнате и дочка. Красавица. Как смертный грех! С маленькими заплывшими глазками, с редкими, изуродованными перманентом волосами, с красными руками, с пронзительным визгливым голосом.
Яков Семенович лежал за ширмой на узкой, окрашенной зеленой краской и похожей на больничную койке. Толстуха, опережая Павла, отодвинула одну из створок ширмы. Она все время искоса внимательно и подозрительно посматривала на Павла.
Лицо старика заросло седыми, жесткими, колючими волосами. Глаза, измученные болезнью, казалось, совсем затерялись в морщинах.
Без удивления старик сипло сказал:
— Ты, Павлуша? Здравствуй.
— Что с вами случилось?
— Язва разыгралась.
— Доктор был?
— Был. Лекарство прописал. А взять его некому. Вот я и лежу, как собака. — Павел с испугом увидел, как у него выкатилась слеза и поползла по заросшей щеке. — Воды некому подать. Боли у меня. А чуть заснешь — дочка на пианино играет. Ночью застонешь — жена кричит: не мешай спать. Горшок, горшок, извини, сам выношу, когда легче. Двое их у меня. Двое. Всю жизнь гнул спину… — он бессильно всхлипнул.
Павел почувствовал, как у него распирает грудь от дикого желания — бить! крушить! ломать!
— Как же это вы? — тихо спросил он, поворачиваясь к жене Якова Семеновича.
Очевидно, было в нем что-то необычное, потому что та взвизгнула и закричала:
— Какое тебе дело?!
— Мне — есть дело, — с угрозой сказал Павел, направляясь к ней.
— Пьяница! Что тебе здесь нужно? Уходи вон!
— Зови милицию! — присоединилась дочка. — Хулиган!
Они кричали так, словно их тут было не две, а десяток. Старик молча, с му́кой смотрел в потолок.
— Я тебя заберу отсюда, — сказал Павел Якову Семеновичу. И они сразу умолкли, прислушиваясь к словам Павла. — Я тебя здесь не оставлю. Я скоро вернусь.
Он быстро пошел к выходу. Вслед ему неслись проклятия.
Он не шел, а бежал по улице, приговаривая про себя: «Мне есть дело… Мне есть дело…»
Он думал: нет, старик не лгал. Когда рассказывал о своей семье. Он мечтал. Как я. Как все люди. У него такая мечта… Счастливая семья. Как он все хорошо придумал. Почему только это ему не удалось? Наверное, он понял, какой должна быть семья, когда уже было поздно. Когда уже ничего нельзя было сделать. Но он не лгал. Это — мечта.
Он уговорил Веру Гурину перевезти старика в санчасть строительства — при санчасти был изолятор на две койки. С помощью Олимпиады Андреевны он договорился с видным специалистом — профессором Голубницким и привез его к Якову Семеновичу. Профессор сказал, что операция противопоказана. Нужен покой, диета. Тогда он через постройком профсоюза добился для старика путевки в санаторий. Они купили ему путевку. Члены бригады посылали ему деньги. Но здоровье Якова Семеновича все ухудшалось.
— Старик выздоровеет! — повторил Павел. — Ну, хлопцы, пора закусить — и за работу. Перерыв кончается.
…Петр Афанасьевич для чего-то расстегнул, а затем снова застегнул у Павла пуговицу на воротнике клетчатой рубашки.
— Ну, как ты? — спросил он.
— Ничего, — не очень уверенно ответил Павел.
— И я ничего. Только Хейла этого боюсь. То есть, черт с ним — пусть выступает. Оно даже лучше… А все-таки беспокойно как-то…
Они стояли на повороте, где когда-то «лежала дохлая галка», оба подумали об этом, и оба промолчали.
— Вот что я тебе скажу, Павел, — неожиданно суровым тоном начал Петр Афанасьевич. — Тебя сегодня будут принимать в партию. Ты — человек грамотный, получил аттестат зрелости этой самой, читаешь газеты и книжки и знаешь, как говорят про большевистскую партию. Ну, что она авангард, передовой, значит, отряд и все такое. Это все правильно. Ее создал Ленин, и она непобедимая. Это тоже правильно. Но я тебе другое хочу сказать… Я тебе скажу, в чем сила партии…
Он задумался и сказал медленно, как говорят только в редкие минуты жизни:
— Сила ее в том, что вот, если будет нужно, она тебе, Павлу Сердюку, скажет: иди на смертные муки. И ты пойдешь. Потому что знаешь, — раз партия посылает — значит, иначе нельзя. Значит, это требуется для ленинской правды на земле.
Он помолчал.
— Ты мне можешь сказать: не все же в партии такие. Правильно, не все. Партия — большая. Есть в ней разные люди. Небось этот директор пошивочной фабрики тоже был в партии. Есть и такие. Попадаются и просто слабодухие. Но сила партии в том, что масса ее членов всегда выполнит все, что она накажет. Ты не смотри, что человек скромный, стоит у станка и боится жены. Когда прикажет партия — он будет орлом. Откуда же тогда герои в Отечественную войну брались? И слабодухих партия учит и воспитывает, чтобы из них настоящие партийцы были. Понимаешь?
— Понимаю, — тихо ответил Павел.
— У тебя заработок не прибавится. И полегче работы тебе не дадут. И, если потребуется, тебя пошлют на самое тяжелое дело. Но уж зато, если ты с чистой душой вступаешь в партию, ты всегда будешь знать — ты с теми, кто, если нужно, вынет сердце для людей, как в какой-то хорошей книжке рассказывается…
…Павел прежде не замечал этого плаката. Он висел над сценой небольшого временного клуба, где проходило партийное собрание. «Под знаменем Ленина, под водительством Коммунистической партии — вперед, к победе коммунизма!»
Под водительством партии… — подумал Павел. Ему казалось, что собрание, на котором должен решиться вопрос — принимать ли его в партию, будет торжественным, сцена будет украшена знаменами, как на праздник.
Но все было просто и буднично. Временный клуб наполовину заполнили и расселись на тоже временных некрашеных скамьях члены парторганизации — рабочие, инженеры и служащие. Секретарь парторганизации строительства Иван Зайцев — худощавый, с подвижным и нервным лицом — спросил: «Начнем товарищи?», вышел на сцену, заглянул в какую-то тетрадь и сказал:
— В списках парторганизации числится восемьдесят шесть коммунистов и три кандидата в члены партии. Присутствует шестьдесят девять коммунистов и два кандидата. Пятнадцать человек отсутствуют по уважительным причинам — командировка, болезнь и прочее. Три — по неизвестным причинам. Есть предложение начать собрание. Нет возражений? Для ведения собрания есть предложение избрать президиум. Какие будут предложения о составе? Пять человек? Голосуем. Голосуют только члены партии. Так. Теперь — персонально…
Первым вопросом в повестке дня стоял прием в партию Сердюка. Секретарь парторганизации прочел вслух рекомендации и анкету Павла.
— Автобиографию, — сказал он, — я думаю, читать не нужно. Пусть ее расскажет сам товарищ Сердюк.
Павел вышел на трибуну и начал рассказывать биографию. Волновался так, что никак не мог припомнить, в каком году пришел на строительство.
— О тюрьме нужно рассказывать? — спросил он глухо.
— Не нужно, — сказал с места Хейло.
— Как это не нужно? — не согласился начальник участка Савельев. — Пусть расскажет.
Люди правдивые уклоняются от истины так же часто, как лжецы и фантазеры, хотя из совсем других побуждений. Стремление Павла говорить правду и только правду привело к тому, что он преувеличивал свою вину, и ему стало казаться, что участники собрания смотрят на него с недоверием. Подавленный, насупившийся, он сел на место.
Первым попросил слова Костев — монтажник из бригады Петра Афанасьевича, большой плечистый парень, под стать Павлу. Он говорил о том, что бригада, которой руководит Павел, значительно перевыполняет нормы, работает дружно, Павел, как это ему известно, пользуется авторитетом у товарищей, и, по его мнению, Сердюк заслуживает, чтобы его приняли в кандидаты.
У Павла немного отлегло от сердца.
За ним выступил Савельев.
— Был в бригаде Павла Сердюка уже пожилой человек — Коляда, — начал он, почему-то волнуясь. — Мы, строители, работаем рядом с монтажниками, и нам многое видно. Так вот, я примечал — возьмется старик за что-нибудь тяжелое, и сейчас же, неизвестно просто откуда, кто-нибудь из членов бригады появится, поможет ему. Я даже не знаю, замечал ли сам Коляда, как члены бригады его оберегают. И не уверен, что сами монтажники это замечали, что они так договорились между собой. Просто в бригаде такие отношения между людьми, такая взаимопомощь, что это у них само по себе получается. И кто же эти люди? Гибайдулин — в прошлом бандит. Бурлака — тоже из осужденных, не знаю за что, но тоже, верно, не за хорошие дела. И кто же их так воспитал? Присматривался я и к этому. Сердюк это сделал. Молодой бригадир Сердюк…
Он помолчал.
— Теперь возьмем другое. С тем же Колядой. Заболел он. Сердюк — тихий человек. Из тех, что для себя не попросят. Но посмотрели бы, как он в постройкоме добивался путевки для старика. В санаторий. Здесь есть председатель постройкома — не даст соврать. Как тигр… А взять те же подвесные леса? Ничего не скажешь — настоящая рационализация. Опять же Сердюка предложение…
Павел покраснел, опустил глаза.
Вот, значит, как понимает нашу бригаду Савельев, — думал он.
Когда вслед за Савельевым, сняв свою мышиного цвета круглую кепочку, вышел Хейло, Павел насторожился.
— Я присоединяюсь к предыдущим ораторам, — сказал Хейло, — чтобы принять товарища Сердюка в кандидаты. Как мы видим на сегодняшний день, он с риском для своей молодой жизни разоблачил преступную банду, которая залазила в наш государственный карман, и этим искупил свою прошлую вину. Но товарищ Сердюк отбывал срок, у него были допущены серьезные ошибки, и он должен постараться их не повторять.
Не повторю, — подумал Павел. Он посмотрел на Хейло с неожиданной симпатией.
Петр Афанасьевич молча, посапывая носом, сидел в президиуме. Он тоже собирался выступать, а потом раздумал. Но и без слов было видно, как гордится он Павлом и радуется за него.
— Больше никто не хочет выступить? — спросил председатель.
— Дай еще мне слово, — попросил шеф-монтер Емельяненко.
Павел припомнил, что, кажется, за все время своей работы не слышал от него и слова. Это был грузный человек в мешковатом костюме, из старых мастеровых. Помятое, лицо его с частыми складками на щеках, лбу и подбородке выглядело апатичным и равнодушным ко всему на свете. Небольшие глаза с тяжелыми веками смотрели сонно.
Медленно и тяжело он поднялся на трибуну.
— Я буду голосовать за прием Павла Сердюка в кандидаты, — сказал Емельяненко. — Но здесь много говорили о нем хорошего. Однако никто не сказал о недостатках. А они у него есть…
Есть, есть, — подумал Павел. — И много. Но что он имеет в виду?
— Прежде всего, он невыдержан…
Это — правильно, — подумал Павел, который никогда прежде не считал себя невыдержанным. — Но я исправлюсь.
— Грубоват…
И еще как грубоват, — подумал Павел. — Откуда он только это знает?
— Бывает невнимателен к указаниям старших — есть в нем такая самоуверенность — сам, мол, разберусь…
Ой, есть, — подумал Павел.
— И чересчур любит заработать. На стороне. И иногда это идет в ущерб основной работе…
А это уж — нет, — подумал Павел. — А что шкафы несгораемые переносим — так это не в рабочее время. И это я не для себя. Для хлопцев. Мне и так хватает. Но — учтем.
— И еще я за ним одно нехорошее дело приметил. Когда первый агрегат пускали и маховик в первый раз обернулся — товарищ Сердюк мало радовался. Рабочий человек в такую минуту танцевать должен, шапкой об землю бить, а он постоял и отошел.
Это уж неправда, — заерзал на скамейке Павел.
— Я — радовался, — вырвалось у него.
— Радовался, да недостаточно, — с тем же равнодушным выражением сказал Емельяненко. — Души не было видно…
После Емельяненко слова попросил начальник строительства Бушуев. Он говорил о том, как важно, что Сердюк в трудных условиях рабочего-строителя продолжал учиться, получил аттестат зрелости. Необходимо, чтобы он поступил в строительный институт. Именно из таких настойчивых людей получаются настоящие инженеры.
Буду учиться, — думал Павел. — Обязательно буду. На заочном факультете. В строительном.
— Вот тут вспомнили, — продолжал Бушуев, — подвесные леса. Я знаком с этим предложением. Характерно, что внес его не строитель, а монтажник. Это значит, что у товарища Сердюка по-настоящему развита рационализаторская смекалка.
Еще и не такое придумаю, — думал счастливый Павел.
Он никогда не знал, что к нему так хорошо относятся, только сейчас понял, что каждый его поступок, каждое сказанное им слово запоминается и оценивается окружающими его людьми.
За прием Павла Сердюка в кандидаты проголосовали единогласно.
Эх и хорошо же мне! — думал Павел, веселыми добрыми глазами посматривая вокруг.
Его поздравляли. Пожимали руку. Но никто не поздравлял беспартийную Марью Андреевну Вязмитину и члена партии Петра Афанасьевича Сулиму. Впрочем, им это, наверное, было и не нужно.
…«Днем мы монтажники, а вечером — демонтажники», — как-то шутя говорил Вася. На следующий день, сразу после работы, за ними на строительство был специально прислан автобус Министерства юстиции. Они ехали впятером — Павел, Вася Заболотный, Степан Бурлака, Булат Гибайдулин и Семен Сорокин со своими полиспастами. Бригада Павла подрядилась за один вечер установить на место несгораемые шкафы в новом помещении, куда переехало Министерство юстиции.
— Нужно кончать с этим, хлопцы, — сказал Павел, удобнее устраиваясь на мягком сиденье автобуса.
— С чем? — не понял Вася.
— С халтурой.
— Нам, беспартийным, можно, — с обидой ответил Вася. — А ты — как хочешь…
Когда они вышли из автобуса, поджидавший их комендант сердито спросил:
— А где же остальные?
— Кто — остальные? — удивился Вася.
— Ну, грузчики.
— Здесь, папаша, нету грузчиков, — сказал Вася (комендант был примерно одного возраста с ним), — здесь — демонтажники.
— Ну, пусть демонтажники. Так где же они? — обратился комендант к Павлу, чувствуя в нем старшего.
— Больше никого не будет.
— Что же это вы — впятером думаете сейф перенести?
— Впятером не носим, — серьезно сказал Павел. — Каждый человек у нас берет по два сейфа. Под мышки.
Семен Сорокин торжествовал. Он закрепил свой кран-укосину на лестничной площадке и уверенно манипулировал полиспастами, а остальным оставалось только подталкивать и подтягивать повисший в воздухе сейф.
— Здорово, — с уважением сказал комендант. — Такого я еще не видел. — Остроумное приспособление Сорокина пленило его. — Я сам, даже без вашего ходатайства, похлопочу, чтобы вам премию выплатили. Если вы и дальше нигде ступенек и углов не обобьете.
Они установили сейф на место и принялись за высокий несгораемый шкаф, с двумя дверцами и хитроумными замками, в которых поворачивались колесики с цифрами. Его нужно было установить в кабинете министра.
Орудуя полиспастами, Сорокин поднял шкаф в воздух. Монтажники придерживали его по четырем углам и легко двигали вверх по лестнице. Они быстро прошли первый марш и добрались до площадки.
Внезапно Павел почувствовал, что на руки ему навалилась огромная тяжесть, глянул вверх, заметил, что укосина смялась, закричал: «В сторону!», всеми силами пытаясь еще хоть на мгновение удержать сейф, и, когда товарищи отскочили, толкнул эту тяжесть вперед, от себя.
Пронзительная, острая боль в ноге вырвала у него короткий вскрик.
Он упал.
И вспомнил, чего не хватало крану-укосине.
Жесткости.
Он вспомнил это слово.