Рок-н-ролл жив!

Вы знаете, я всегда любил рок-музыку. С самого первого мгновения, когда услышал её.

Я не считаю первым мгновением прослушивание миньона (то есть маленькой такой пластиночки, на которую помещалось от двух до четырёх песен, если кто-то не знает) английской группы Sweet, группы в целом неплохой (в чём я убедился позже), хоть и испорченной устремлениями к традиционной эстраде, с одной стороны, и пошлым глэм-роком, чрезвычайно модном в семидесятые, с другой. На пластиночке, обнаруженной среди прочих в отцовской, в общем-то, довольно скромной и эклектичной коллекции и почему-то выбранной мной для самостоятельного прослушивания, значились, насколько мне припоминается, две песни самого раннего периода группы начала семидесятых годов, отмеченного ярко выраженной примитивностью и глупой слащавостью. Одну из тех песен я помню до сих пор: запомнилась она мне скорее тем, что заставила меня занервничать и вообще подействовала на меня на том первом прослушивании как-то раздражающе. Она называлась «Чоп-чоп-чоп» — да, практически именно из этих слов она и состояла, по крайней мере, её припев точно состоял из них. Такой рок за душу не брал, да и роком по большому счёту группу Sweet считать всё же трудно, я знаю, что многие отказывают ей в этом праве — быть может, и зря, всё-таки это была хоть и причёсанная, но всё же гитарная и достаточно тяжёлая музыка.

Не могу вспомнить, состоялось ли в моём отрочестве прослушивание — самостоятельное или же в присутствии родителей — выпущенного хрен знает каким огромадным тиражом сборника The Beatles «Taste Of Honey», эту пластинку имела у себя в доме каждая советская семья — ну, интеллигентная точно. Даже если прослушивание состоялось, то и его первым настоящим знакомством с роком я назвать тоже не могу: я не принадлежу к тому тугоухому большинству, которое считает «битлов» величайшей группой всех времён и народов, в моём личном хит-параде они даже в первую сотню вряд ли войдут (например, сольные альбомы Маккартни мне всегда нравились больше), а по сути, за исключением десятка по-настоящему проникновенных мелодий (которые слишком удобоваримы и доступны для понимания всех, а это уже плохо) «Битлз» гнал обыкновенный битовый порожняк в стандартах шестидесятых и каких-то откровений на самом деле не сделал. Они были слишком позитивны, эти ливерпульские парни, слишком любвеобильны, чтобы приблизиться к тайным смыслам жизни, а потому прослушиваемая раз в пять лет по какому-то особому и не менее любвеобильному настроению (я слаб, бывают и у меня такие) группа «Битлз» так и осталась для меня командой второго эшелона.

Не считаю я первым мгновением знакомства с роком и прослушивание моим отцом (в моём присутствии, как раз незадолго до того, как я уничтожил Чернобыльскую электростанцию) мутного и по большому счёту неудачного альбома английской группы ELP — хрен уж там знает, как он назывался — альбома 1986 года, когда, собственно говоря, ELP было уже совсем не той знаменитой и высокоинтеллектуальной группой семидесятых годов, состоявшей из легендарных музыкантов Кита Эмерсона, Грегга Лейка и Карла Палмера, из первых букв фамилий которых и родилась эта знаменитая аббревиатура. Барабанщика Палмера в то время в составе заменил другой не менее известный, правда, большей частью участием в хард-роковых, а не артовых проектах, барабанщик на букву «П» — Кози Пауэлл; после некоторой паузы возрождённая группа с новым барабанщиком на букву «П», что позволило сохранить в названии три знаменитые буквы, решила записать новый альбом, зачем-то, видимо ввиду отсутствия необходимой наличности, сделала это и разочаровала всех без исключения, включая моего отца, любителя рок-музыки средней руки, и всех поклонников рока в Советском Союзе, которые смогли оперативно ознакомиться с этим альбомом благодаря государственной фирме «Мелодия», быстренько купившей на него лицензию и выпустившей его в стране Советов массовым тиражом по стандартной для пластинок зарубежных исполнителей цене 3 рубля 50 копеек. Альбом не радовал ни мелодиями, ни проникновенностью, ни глубиной. Ничего этого в нём не было. Помню, как отец, прослушав его в первый раз, с досадой произнёс:

— Сдулась группа.

Я был с ним полностью согласен, хотя и не слышал её предыдущих записей.


В общем, ничего в моей доинтернатовской жизни из чувственного мира рока не всколыхнуло мою мятущуюся душу, а потому первым знакомством с настоящим роком я считаю Костю Кинчева и песни его «Алисы» — да, именно этого демонического лицедея (о котором многие почему-то отзываются сейчас с разочарованием и раздражением), сыгравшего одну из главных ролей в позднесоветском проблемном фильме о молодёжи киностудии «Ленфильм» с воровским названием «Взломщик». Фильм этот совсем недавно я пересматривал — разумеется, того впечатления, как тогда, в восемьдесят седьмом, когда всем интернатом мы ходили на просмотр в кинотеатр (иногда такие кинопоходы устраивали и для придурков), он мне не подарил, в чём нет ничего удивительного — было бы странно, если б произведения искусства не менялись вместе с нами — но тогда, тогда… о, чёрт меня подери, что за сильное впечатления я испытал тогда!

Кинчев был бесподобен. Он и вправду был сущим демоном, выползшим в нашу реальность из толщ запредельности — те кадры, когда он стоит на сцене в своём экзотическом гриме и начинает петь потусторонним голосом, начинает трястись, начинает чарующе махать руками — они поражали воображение, они терзали, они вызывали в тебе позабытые и вовсе отсутствовавшие эмоции, они сминали и одновременно наполняли тебя невидимой энергией.

Это был протест. Нет, это был Протест с большой буквы. Протест против самой жизни, против её обманчиво-замысловатых сплетений, против цвета и звука, против материальных форм как таковых. Я понимаю, что, скорее всего, наделяю Кинчева некоторыми изначально отсутствовавшими в нём проявлениями, которые слишком важны для меня, которые мне хотелось бы видеть в любом человеческом существе, к кому я испытал симпатию. И всё же Костя Кинчев тех лет — это было нечто, ребята! На несколько лет он стал моим наиглавнейшим кумиром. В интернате было достаточно трудно следить за музыкальным процессом: кроме радиоточки со стареньким раздолбанным аппаратом, который почему-то был установлен лишь в одной палате и палата эта была девчачьей, и первого альбома «Алисы» «Энергия», неизвестно как и кем закупленного вкупе с Софией Ротару, Игорем Скляром, ансамблем «Синяя птица» и ещё несколькими пластинками каких-то уж совершенно запредельных в своей бестолковости советских исполнителей, вроде некоего Игоря Демарина, для культурно-массовой работы в психушке. Все эти диски вместе с едва живой вертушкой «Россия» (производители проигрывателей винила уже тогда знали, какой бренд надо запускать в массы) хранились в темнушке на нашем этаже, рядом с другой темнушкой, где покоился неработающий (вроде бы) стоматологический аппарат в виде кресла и пришпандоренной к нему бормашины. Вертушку иногда разрешалось извлекать из темнушки и даже переносить к себе в палату, чтобы послушать там божественные звуки, издаваемые Ротару и Кинчевым. Про Ротару, как вы понимаете, я говорю с сарказмом, а вот про Кинчева — совершенно искренне. Так вот, лишь эти два источника музыкальной информации были для меня проводниками в мир музыкальных фантазий Константина, но и этого наверняка было более чем достаточно, чтобы уловить ещё одну, ранее неизвестную и не вполне объяснимую грань интерпретации этого мира.


При всём при этом я понимал, что слепое поклонение перед кем бы то ни было, включая демона Кинчева — это своего рода преступление против собственного «я», изначально противившегося любым попыткам запустить в ткань своего существования чужеродные волокна. Поэтому любя Костю, я в то же время старался с ним бороться. В данном случае борьба могла развиваться только в отрицании доминирующего образа — то есть, обнаружив в каком-то молодежном журнале его фотографию и, конечно же, вырезав её, я принимался избавляться от власти его личности посредством гомосексуальных совокуплений с фотографией. Я ложился с ней спать и перед сном пару-тройку раз непременно целовался с Костей взасос.

Природа этого гомосексуального влечения, рождённого мной вроде бы искусственно и замешанного на этаком лукавом и гипертрофированном двойном переворачивании с выхлестом — вот, мол, я как: люблю его музыку, а пытаясь отрицать, чтобы не попасть окончательно под власть чужой личности, люблю ещё больше и ради этого начинаю любить физически. Впрочем, в какие-то мгновения я осознавал, что порой действительно желаю Костю физически. Осознание это приносило мне лишь досадливое неудовлетворение: совсем не от обнаруженных в себе крупиц гомосексуальности, которые всё же были во мне недостаточно активны и недостаточно заряжены, чтобы склонить меня к смене сексуальной ориентации, и даже не от того, что крупицы эти могли бы быть использованы мною как очередная форма протеста, но ввиду явной их недоразвитости использованы в данном качестве всё же быть не могли. Меня смущало во всём этом лишь проявление человечности. Природа этих смущений была почти такой же, как и природа смущений по поводу влечения к Шлюшке Свете. По сути, я такой же, как все вокруг, понимал я. Я так же слаб, так же сентиментален. Так же тянусь к теплу и любви. Человечность — вот чего я боялся более всего. Для моей борьбы, для моего протеста человечность не нужна. Я должен быть как механизм, как стальная болванка, чтобы пробивать любое препятствие, чтобы ничто не могло меня смутить и выбить из колеи. Сейчас я родил в себе некое по природе своей соглашательское, но достаточно зрелое и, самое главное, выстраданное понимание возможности присутствия в оценке окружающей действительности некоего компромисса, ибо быть живым без компромисса невозможно, его отсутствие — это отсутствие вообще, как физического и духовного объекта, в принципе. Но тогда… Тогда, не сумев разрешить несформированным сознанием эту коварную дилемму, я много и неплодотворно страдал. Страдал от понимания очередной грани своей ущербности, от понимания, что главное средство мира в борьбе со мной — а я уже тогда понимал, что мир непременно предпримет адекватные боевые действия в ответ — так вот, это самое главное средство — я сам. Он каждый раз, этот коварный и паскудный мир, будет демонстрировать мне, пытаясь смирить и урезонить, одну из граней моей собственной личности, и пристыженный, разочарованный, с позором буду отползать я с поля боя в оборонительные блиндажи.


К чему я всё это рассказываю? Да к тому, что я и подумать не мог, обнаружив себя на площади у железнодорожного вокзала славного города Казани, что рок на пару ближайших лет станет для меня формой и даже в каком-то смысле (сейчас будет тавтология!) смыслом моей абсолютно бессмысленной жизни.

Я обнаружил себя на площади перед вокзалом сидящим на асфальте в каком-то красочном и живописном тряпье с пионерским барабаном в руках и в довершение всего стучащим по нему ладонями и поющим какую-то глубоко невразумительную песню с глубоко психоделическим текстом. Вокруг меня стояла кучка народа, достаточно внимательно меня слушавшая и иногда бросавшая мелочь на расстеленную у моих ног газету «Комсомолец Татарстана».

Кабинеты беспамятства,

Жидкие стены.

Откройте форточку,

Чтоб ко мне залетел Карлсон!

Чтоб сказал мне:

«Малыш! Пусти по венам

Газ отрицания.

Ты пустой квадрат на шахматной доске,

Открой границы ладьям!

Чтоб они наполнили тебя

Праведным словом, словом, словом…»

Кабинеты беспамятства,

Жидкие стены.

Я сын потаскухи Дюймовочки,

Я последний из племени бескровных…

Таков был примерный текст душераздирающей песни, которую я экстатично исторгал из собственного чрева в окружающее пространство на радость благодарным слушателям. Я никогда не умел писать стихи в рифму и, в общем-то, никогда по этому поводу не парился. Разве нужна русскому року рифма? В русском роке главное — позиция. Главное — отрицание. Да чего я вам объясняю, вы наверняка и сами бывшие рокеры или, как минимум, имеете опыт написания нерифмованных социально-психоделических стихотворений, потому что кто же из нас, бестолочей конца восьмидесятых, не пытался стать рокером или поэтом, пусть не наяву, но хотя бы в своих мечтах и фантазиях?

Я чувствовал: я произвожу впечатление. Я отсылаю в толпу бурлящую энергию, и толпе это нравится. В этом и состоит, чёрт меня дери, феномен популярности: он не в таланте, не в умении подбирать рифмы и брать высокие ноты. Он в умении приходить и побеждать, нагло хватая публику за жабры, яйца и прочие вмятины и выпуклости. Я знаю, та песня была сущим говном. Все мои песни, которые я напишу впоследствии, будут тем же, мой талант в другом, он в одной-единственной мыслительной грани, в понимании своего положения и предназначения в этом мире. Он в великом отрицании сущего. Этого вполне достаточно для того, чтобы уметь проявлять себя порой и в других формах.

— Классно рубаешь, чувак! — раздался над моей головой чей-то голос, лишь только песня достигла финала.

Человеком, сделавшим мне комплимент, оказался длинноволосый парнишка в очках, с тесёмкой на голове и специфическим блаженным выражением лица, стопроцентный хиппи.

— Спасибо, чувак! — отозвался я. И добавил немного лукаво: — Всё, что я делаю, я делаю для людей.


Недавно я услышал от одного из представителей современного молодого поколения, этакого двадцатилетнего балбеса, что слово «чувак» означает следующее: «кастрированный кабан». Быть может, хотя мне трудно представить себе кастрированного лесного кабана и того человека, который попытается произвести с ним такую операцию. Бьюсь о заклад, что во времена моей юности подобный смысл в это слово никто не вкладывал и использовал его исключительно как дружеское обращение. Уверен также, что все эти «кастрированные кабаны» и всякие прочие стыдливые смыслы, которыми наполнена нынешняя молодёжь — производное от той идиотской обработки, которую произвёл над ними рэп, и лживо-позитивистская идеологическая направленность, ставшая главной философской доминантой последних лет. Быть может, я становлюсь стареющим пердуном, но тогда всё было проще, и скрытых издевательских смыслов в обыкновенных словах никто отыскать не пытался.


— Слушай! — продолжал парень. — А как ты смотришь на то, чтобы стать вокалистом в нашей рок-группе? Мы создали её с пацанами на филфаке КГУ, назвались «Сон Борменталя», репетируем уже целый месяц. Есть кое-какой материал, а вот петь чё-то ни у кого не получается. Да и текстовик ты, как я погляжу, сильный.

— Да без проблем! — отозвался я. — Только мне жить негде.

Оговорка эта моего нового друга, назвавшегося Эдиком, не смутила. Несколько минут спустя, собрав свои немногочисленные манатки, я уже ехал на троллейбусе по грязным казанским улицам со своим новым другом до общежития Казанского государственного университета, куда он меня решил с абсолютной уверенностью на успех пристроить. С абсолютной уверенностью вышел лишек, потому что пристроить меня туда можно было вообще без всякой уверенности: в общежитии КГУ, как и сотнях других общежитий университетов, институтов и профессионально-технических училищ, жили и живут все кому не лень, причем экстремист-одиночка, задумавший уничтожение мира, в этой компании покажется далеко не самым ярким и вызывающим персонажем.

Мы ввалились в обшарпанную комнатушку, затерявшуюся на четвёртом этаже общежития и едва подпираемую какой-то кривоватой и на вид чрезвычайно ненадёжной дверью. В комнате нас уже ждали. То есть ждали не именно нас, а вообще гостей, потому что подвыпившая и весёлая компания студентов, состоявшая из четырёх парней и двух девчонок (большая часть этой компании, кстати говоря, и являлась рок-группой «Сон Борменталя»), пребывала на тот момент в совершенно жизнерадостном расположении духа и рада была любой твари божьей, готовой появиться на пороге. Бутылка водки и бутылка портвейна, изъятые Эдиком из наплечной сумки, радость от нашего прихода многократно усилили.


Я быстренько со всеми перезнакомился. Наиболее крупной фигурой — в смысле телесного объёма, ибо был он весьма массивен и тяжёл — оказался парняга, назвавшийся Пухом. Я тут же оценил догадливость и остроумие человека, нарекшего его такой кличкой, потому что, кроме как Винни-Пуха он, бас-гитарист «Сна Борменталя», никого не напоминал. Как узнаю я впоследствии, Пух окажется горемычным наркоманом. Да, такой вот парадокс: наркоман в массовом понимании — тщедушный доходяга с ввалившимися глазами и трясущимися руками. Пух был не таким: спокойный, флегматичный, всегда добродушный, он представлял собой крайне редкий тип упитанного и бестревожного наркомана-философа, готового в любую минуту пуститься в трансцендентные размышления о сути всего живого и мёртвого. Под его влиянием я и сам прикоснусь к миру природных и синтетических наркотиков — разумеется, используя их лишь в качестве инструмента для расширения сознания — но заранее, во избежание пошлых кривотолков (быть наркоманом не то что стыдно, а как-то глупо), хочу заявить, что стезя эта меня не привлекла. Конечным целям моей борьбы она не отвечала.

Возможно, я даже не скажу о ней более ни слова.

На барабанах в группе стучал парнишка другого телосложения, прямо противоположного — худой, высохший, скелетообразный (почти не наркоманивший), звали его почему-то Дагестан, хотя на жителя этой многонациональной автономной республики он походил мало, а по национальности, судя по всему, значился обыкновенным татарином, каких в любом российском городе, даже не считая столицы Татарии, пруд пруди.

Соло и ритм-гитаристом, как было мне уже известно, в группе трудился сам Эдик, наиболее грамотный из всех нас в музыкальном плане, слушавший кроме «Калинова моста» и «Гражданской обороны», что по меркам неформальной тусовки уже являлось чем-то беспредельно интеллектуальным, такие зарубежные команды, как King Crimson, Blue Oyster Cult и даже Lynyrd Skynyrd, короче, имевший просто нереальный музыкальный кругозор, которым, впрочем, никогда не бахвалился. Надо сказать, что любители рока Советского Союза, как вскоре станет мне ясно, по крайней мере, та их часть, которая сама пыталась производить на свет какой-то музыкальный продукт, широким знанием материала и истории предмета никогда не отличалась. Это какие-то там бурильщики, шофера, ну, или на худой конец преподаватели высших учебных заведений слушали и коллекционировали запредельную в своей крутизне и оригинальности рок-музыку, а сами музыканты считали, что много слушать и знать вредно. Что чужеродное влияние только убьёт в них живое и трепетное понимание музыки, которое им хотелось выразить в самом естественном и незамутнённом виде. Эдик был в этом плане достаточно нестандартным субъектом, потому что слушал и знал побольше многих. Вот, правда, на гитаре он играл очень плохо, и говорить о нём как о ритм- и уж тем более как о соло-гитаристе не приходилось, это я уж так, комплимент ему сделал, тем не менее желания, и (что самое главное для любых подобных проектов, направленных на публику) некоторой организаторской хватки в нём хватало, по крайней мере, договариваться о концертах ему удавалось с завидной регулярностью, что, в конце концов, и сделало нас достаточно известными не только в стенах Казанского госуниверситета, но и узких кругах любителей рока всего Союза.

Клавишницей в нашей (с этого момента я буду называть её нашей) рок-группе числилась девушка, Наташа Самодурова, одна из двух чувих, что присутствовали на студенческой попойке. Клавишницей она стала по той единственной причине, что закончила музыкальную школу по классу фортепиано и являлась в рок-бригаде единственным человеком, кто по-настоящему умел играть на каком-либо инструменте и знал нотную грамоту. Нотная грамота, однако, ей была ведома достаточно специфическая — всяких разных советских песен и произведений композиторов-классиков. В рок-музыке она тоже мало что понимала, но могла достаточно точно повторить на синтезаторе мелодию, которую ей напевали или насвистывали. Поверьте мне, человек, умеющий делать это, огромная находка для рок-группы.

Ещё одной девахой, веселившейся с молодыми рокерами, оказалась самая настоящая группи (хоть сама она и не знала этого слэнгового английского слова) по имени Вероника. Студентка того же филологического факультета, она так любила компании и задорные хоровые песнопения, что готова была сопровождать любимую рок-группу, а заодно друзей-собутыльников в самые далёкие города и веси. Любой настоящей рок-команде необходимы такие поклонницы, и это понимали в «Сне Борменталя», как ни странно, все, поэтому Вероника всегда оставалась для нас желанным гостем, хоть порой и частенько перепивала, отчего её приходилось тащить до автобусов и поездов на собственном горбу.

Кто был ещё двумя парнями, участвовавшими в пьянке, я уже не помню. В группе они не состояли, а вероятнее всего, просто забрели на огонёк, дабы в очередной раз воздать честь всемогущему Бахусу, вечному покровителю развесёлых студентов. Мне помнится, что впоследствии они не раз присутствовали на наших концертах и даже отправлялись с нами на какие-то отдельные дальние выезды, но, видимо, их значение в жизни группы и моей личной жизни в то время было всё же недостаточно существенным для того, чтобы я запомнил их имена. Я хорошо помню их лица, а имена — увы, в памяти не сохранились. Впрочем, наверняка это только к лучшему, как и для моей истерзанной болезненными мыслями памяти, так и для них, имевших счастье ускользнуть со своими именами из оболочки моего повествования, тем самым избавив свою карму (если, конечно, допустить, что она есть) от неприятных перевоплощений благодаря моей подлой, но достоверной фантазии, которая наверняка приписала бы им какие-либо гадости.


Мне налили стопарик, я живо опрокинул его. Эдик объяснил присутствующим, что я новый вокалист — известие это было встречено с огромным энтузиазмом. Мне тут же передали гитару и, бренькая на трёх аккордах (хвала цыгану Яшке, который показал их мне когда-то), я исполнил несколько песен собственного сочинения. Песни произвели на слушателей ещё большее впечатление, чем известие о моём приходе в группу.

— Блин, так здорово! — выразила за всех общую мысль девушка-группи Вероника. — Такие серьёзные тексты.

— Да, явно лучше, чем мы сами писали, — подтвердил Пух.

— Может быть, теперь и в рок-клуб примут, — высказал робкую надежду Дагестан.

— Молодец! — просто, без глубокомысленных отступлений бросила Наташа Самодурова и, потянувшись через стол, чмокнула меня в самые губы.

Парни-собутыльники просто покивали головами в знак одобрения, а Эдик высказался более обстоятельно:

— Надо успеть подготовить программу из пяти-шести песен. Через десять дней концерт в универе, все наши рокеры будут там выступать. Надо наконец-то заявлять о себе!


Необходимо заметить, что все эти ребята были прихиппованно-припанкованными неформалами, что для гопнической Казани конца восьмидесятых годов являлось просто верхом мужества. Ходить по Казани с длинными волосами, с серёжкой в ухе или с пацифистской эмблемой на куртке — о-о-о, за это просто так можно было нарваться на перо или монтировку. Поэтому я хочу, чтобы все знали: эти пацаны и девчонки были настоящими героями своего времени, они не боялись плыть против чудовищно сильного и невежественного течения, поэтому я их искренне уважаю и люблю. Себя со своими патлами и немыслимой разноцветной одеждой, сворованной с каких-то сушильных верёвок на полузабытом и убогом железнодорожном переезде, к таковым героям я не причисляю: мне с моим восприятием мира по большому счёту жилось в чём-то легче. По крайней мере, гопников я почти не боялся, а опасался куда более изощрённых и могущественных сил.


Проснувшись на следующее утро, мы сразу же принялись репетировать. Не могу вспомнить, был ли этот день выходным, но вполне вероятно, потому что в университет никто из студентов-рокеров не отправился. В подвальной каморке какого-то домоуправления (не представляю, как Эдику удалось договориться об этом, может быть, в домоуправлении работал кто-то из его родственников?), где хранились все инструменты рок-группы, мы провели первую репетицию и сразу же почувствовали, что дело у нас пойдёт.

С таким скромным уровнем владения инструментами ничто иное, кроме панк-рока, мы играть не могли. Признаюсь как на духу: сейчас я совсем не люблю панк, это крайне убогое и дебильное явление, не обогатившее музыкальную культуру фактически ничем, кроме жизненно важного понимания, что на гитарах может лабать любой придурок, впервые взявший их в руки, но тогда… Тогда панк ощущался мной как звуковое воплощение моей мятущейся души, такой огромной и расстроенной, поэтому ничего, кроме воплей и истовой ненависти, исторгать в микрофон я не мог. Впрочем, я узнал, что мы играем панк, чуть позже, когда начались первые концерты, а до этого мы даже не задумывался о названии выбранного нами самым естественным и простым путём музыкального стиля.

Репетировали мы быстро и продуктивно. За десять-пятнадцать минут я сочинял текст, тут же по его завершении Эдик подбирал к нему несколько аккордов, превращавших эти сочетания слов в подобие песни, а затем и ритм-секция — Пух с Дагестаном — так же стремительно подбирала под эти аккорды басово-барабанную подкладку. Всё получалось чрезвычайно просто, наша сыгранность и чувство локтя с первого же дня поражали. Никаких творческих разногласий — за исключением, пожалуй, одного эпизода, когда Эдик, а вслед за ним и я попросили Дагестана в одной из композиций барабанить чуть помедленнее обычного, потому что это была типа панковая баллада и публика как бы должна была чуток прибалдеть от ее проникновенной неторопливости — в коллективе не наблюдалось.


В общем, через неделю мы уже написали и разучили штук пятьдесят песен. Этих песен хватило нам на два последующих года выступлений, ни одной новой песни после этого мы уже не сочинили и даже не пытались этого сделать.

Нравились они нам безумно! Это был суровый, мужественный такой и мускулистый рок с экспрессивным вокалом и социально-инфернальными текстами. Все песни в процессе финального исполнения в каморке были записаны на довольно неплохой магнитофон одним из наших поклонников-собутыльников, чуваком из универа, подрабатывавшим продавцом в кооперативном киоске звукозаписи. По какому-то одному ему понятному принципу он разбил эти песни на четыре магнитоальбома, каждому придумал название (три из них по титулам наиболее хитовых песен — «Мир, ты воняешь!», «Шамбала сияющая» и «Грехи демократии», — а четвёртый с какого-то непонятного хрена окрестил «Зелёным альбомом», что меня озадачивает до сих пор, ведь не из-за мимолётного упоминания Аллаха в одной из песен он сделал это?) и принялся распространять их через свой киоск. Альбомы, как вы знаете сами, получили достаточно широкое хождение по Союзу: если вы поклонник русского рока, то вам наверняка попадал в руки какой-то из них, может быть, в негодовании вы отбросили его в сторону, а может быть, храните у себя до сих пор. Я знаю, что они и сейчас имеются в магазинчиках, занимающихся продажей пиратской аудиопродукции, все четыре, плюс два концертных выступления (итого шесть) скомпонованы на одном MP3 диске, я сам его недавно видел (но не купил, на фиг надо погружаться в то, что прожито и отмерло); некоторые наиболее серьёзные и продвинутые любители русского рока до сих пор приобретают его для расширения кругозора либо же от ностальгии по молодости. Кстати, на диске не указан состав, то есть мы там полные и совершенные анонимы. Официально издать эти альбомы никому до сих пор не пришло в голову, и, наверное, это правильно — нечего увеличивать список благостно-идиотских музыкальных релизов ещё одной кучей дерьма. Лично я нисколько не удручён, что мне не заплатили за распространение моей интеллектуальной собственности ни копейки. Во-первых, никакая она не интеллектуальная, а самая что ни на есть дебильная, а во-вторых, я всегда выступал за бесплатные способы распространения информации — это подрывает алчные основы корыстной философии кучки хитрожопых коммерсантов, которые решили, что предметом купли-продажи может являться всё, что угодно, включая твои мысли и эмоции; им нельзя позволять наживаться на нашем внутреннем мире, их надо уничтожать как явление.


Ещё через несколько дней состоялся наш настоящий концертный дебют — мы выступили на рок-фестивале КГУ в числе других десяти групп, так или иначе имевших отношение к университету. В качестве приглашённых «звёздных» гостей на фестивале выступила известная казанская группа «Записки мёртвого человека». Надо сказать, что казанская рок-сцена того времени особым разнообразием не поражала, но всё же подарила несколько команд, имевших хоть и весьма скромную, но всё же всесоюзную известность. Кроме «Записок» это были «Холи» и «Поролон». Вскоре четвёртой всесоюзно известной казанской рок-группой станет и наш «Сон Борменталя».

Мы выступали то ли восьмые, то ли девятые, почти в самом конце действа. После «Записок», отыгравших самыми первыми, да и то как-то вяловато, уровень студенческого рока большого впечатления на публику не производил: если поначалу команды слушали ещё вежливо и внимательно, то после третьего-четвёртого университетского коллектива вся очевидная лажовость доморощенного студенческого рока открылась этой непритязательной и великодушной публике во всей полноте. В зале начал раздаваться свист, молодёжь принялась бродить по рядам, выбираться в фойе на перекур и опохмелку и с каждой минутой всё больше и больше теряла интерес к происходящему. К тому времени, когда на сцену выбрались мы, музыку уже никто не слушал. Я подошёл к микрофону, щёлкнул по нему пальцем и, убедившись, что звук в зал всё-таки исходит, прорычал:

— Настало время борьбы, братья!

Пьяненькие и обкуренные чуваки встрепенулись.

— Пришло время отмщения! — вещал я. — Отмщения за наше унижение от пребывания в человеческих телах. Отмщения за то, как обращается с нами окружающая действительность.

С этого момента нас слушали, не отрываясь.

— Этот мир должен быть уничтожен. Мир, ты воняешь!

И мы врубили наш яркий и стопроцентный хит с не менее ярким и запоминающимся названием — «Мир, ты воняешь!». С первых же звуков он хватает за задницу. Там Эдик придумал такой простенький, но впечатляющий риф, который в обрамлении моего проникновенного вокала забирался почти в любую душу мало-мальски продвинутого любителя рока. Я завопил в микрофон своим неприятным (знаю, можете не утруждать себя критикой) вокалом, в котором, однако, имелось нечто, что способно заставить публику прислушаться и внимать — я тешу себя надеждой, что это нечто и есть моё негодующе-пульсирующее отношение к окружающей действительности.

В общем, пока звучала первая песня, заторможенный народ ещё расчухивал что почём, на второй и третьей — а это были, насколько помню, «Девочка-гроза» и «Моего папу звали Адольфом» — уже начал, пока робко, пританцовывать и колбаситься, а уж с четвёртой вещи весь зал заходил ходуном: студенты принялись залезать на спинки кресел, махать флагами, куртками и трусами, дёргать «козу» и вообще всячески выражать своё добродушное к нам отношение.


Это был успех! Стопроцентный безоговорочный успех! Когда мы откатали всю программу и направились за кулисы, зал не захотел нас отпускать — парни и девчонки били в ладони, одобрительно свистели и вразнобой кричали:

— Круто! Круто!

С этого момента всем нам стало ясно, что мы не зря занялись этим делом, что мы можем кое-чего добиться на стезе музицирования и что провидение нам благоволит.

Кстати говоря, по итогам этого рок-фестиваля жюри, в которое входили местные деятели контркультуры, распределяло, как это было принято на подобных мероприятиях, призовые места. То есть кого-то признавали победителем, кого-то серебряным призёром и так далее. Глупо, конечно, но многие всерьёз воспринимали эти места как материальное отображение успеха. Так вот, вопреки тому, что выступление наше оказалось вне конкуренции по забойности, энергоёмкости и отклику у публики, недоразвитые контркультурщики присудили нам лишь третье место. Нам, конечно, на это насрать, но всё же они козлы.

Загрузка...