Первая часть
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
Вторая часть
1.
2.
3.
Третья часть
1.
2.
3.
Нет в России даже дорогих могил,
Может быть, и были – только я забыл.
Нету Петербурга, Киева, Москвы –
Может быть, и были, да забыл, увы.
Георгий Иванов
Первая часть
1.
Немцы были в сером, провожающие – кто в чем, а я – в голубом, очень холодном пальто с лоснящимися пятнами на локтях и плохо зашитой дыркой от ножа чуть выше левого кармана.
Перрон был неширокий, но умело заплеванный. Поезд дымил, рычал и всем видом показывал, что вот-вот отправится, хотя все, включая машиниста, знали, что раньше, чем через полчаса, он с места не двинется. В вагон, отправляющийся дальше куда-то в тыл, лезли солдаты с баулами из роты, предназначенной для переформирования. Солдаты деловито пыхтели по-немецки и совершенно не замечали, что пассажиры из Смоленска еще не вышли. Судя по тому, что местных женщин в коротких, еле греющих советских пальтишках собралось примерно столько же, сколько и солдат, на переформирование рота шла уже очень давно. Они обнимались, галдели, поручик с перевязанной головой, то и дело окрикивавший солдат, сам отбивался от брюнеточки в валенках. Особенно напирали обмотанные бинтами солдаты с обморожениями – для этих война уже закончилась, и каждая минута, проведенная вдали от дома, была пустой тратой времени.
Убедившись, что, держась обычных галантных манер, на этой станции никогда не выйду, я перемахнул из тамбура на перрон через головы карабкающихся солдат и принялся распихивать толпу провожающих при помощи своего чемодана и дорожного саквояжа старика. Добравшись до первого фонаря, я сунул руки в карманы, а чемодан и саквояж поставил на асфальт и прижал коленями. Наконец из поезда выбрался старик:
– Вот поэтому я говорю: никаких интрижек в командировках. С такой-то организацией движения транспорта. Чего вы кривитесь? Идите, идите.
Он выглядел помятым, отряхивал испачканные об толкающихся солдат рукава пальто и больше всего походил на усатого чернявого воробья. Когда я устраивался в его агентство, он больше походил на павлина, а круг его при каждом удобном случае декларируемых принципов был так широк, что включал даже геополитические вопросы. Женщины – плохие заказчики. Шантаж вредит репутации. Никаких дел с немцами вести нельзя. Достаточно сказать, что нанял он меня под тем предлогом, что, видите ли, плохо помнит русский язык и испытывает проблемы в разговоре с клиентами с кресов. Последний раз в Варшаве он был в сентябре 39-го и с тех пор заговорил по-русски чище меня, а немецкие офицеры и их жены с их маленькими деликатными поручениями стали нашими главными клиентами. Исчез офис на богатой улице, исчезла латунная табличка на двери с переливчатым стеклом, уехала с родителями в Лодзь секретарша со всеми своими скрепками, карандашами, духами и спрятанными на время сидения за столом в тумбочке неудобными парадными туфлями. От всего гардероба осталась брючная пара и жилет. При ходьбе он теперь горбился, а в минуты большого волнения принимался поминутно облизывать нижнюю губу и потирать руки. И только я все так же носил за ним саквояж и подсказывал на ухо имена-отчества собеседников. Он, прищурившись, оглядывался по сторонам, чем-то опять недовольный и на кого-то сердитый.
– Ну что теперь-то случилось?
– Зубы плохие улыбаться.
Он поправил свою черную шляпу и отобрал саквояж. Там поверх смены белья лежал фотоаппарат, детали для проявки фотографий, засаленный бумажный сверток с недоеденными бутербродами и план пути к нужному дому.
Мы свернули с перрона в сторону и, обогнув здание вокзала, где людей тоже было полно, вышли на узкую улицу, ведущую в город. Небольшая площадь перед вокзалом была заполнена сторожащими свои санки подростками в теплой верхней одежде всех возможных сортов залатанности и нелепости. В отсутствие извозчиков, они чувствовали извозчиками себя и действовали соответствующе: громко переговаривались, сплевывали семечки, передавали друг другу обслюнявленные папиросы и похабно звали покидающих вокзал женщин прокатиться на санках. Женщины в основном отказывались.
Мы перешли реку по только недавно восстановленному немцами мосту. Он был весь в строительных лесах, а на промасленной железной балке возле него сидели три человека в форме Тодта и сосредоточенно курили. Куда дальше идти, мы не знали, поэтому осведомились у регулировщика. Регулировщик молча повернул раскрытую ладонь налево, в сторону не засаженной даже деревьями пустой горки, на которую так и просилась какая-нибудь церковь покрупнее. Эта церковь обнаружилась дальше по улице, вдруг превратившейся в небольшую площадь, – огромная, с тремя сверкающими даже без солнца куполами, она как будто вызывалась попасть под советскую бомбежку. В брусчатку перед трехэтажным зданием, в каких раньше располагались окружные суды, был врыт деревянный стенд с веселенькой надписью готическим шрифтом «камерад!», а что «камерад!», я уже читать не стал.
Мы перешли небольшой рукав реки по каменному мосту. Следом за нами приехал трамвай и, охнув на повороте, пополз в гору. Мы двинулись за ним. На задней площадке трамвая стоял, ежась, молоденький офицер без пальто и курил, щурясь на небо. Мы прошли мимо клуба, возле афиши которого о чем-то шушукалась компания девушек, по-видимому, старшеклассниц. В клубе давали каких-то «Змагаров», но девушки озирались на ту афишу, где было расписание танцев. Из длинного обветшалого и крашенного свежей серой краской двухэтажного здания под вывеской «Солдатенкино» вышли два тощих маленьких немецких солдата, почему-то с горбушками хлеба в руках. Мимо на мотоцикле с кареткой проехали еще два немца, они были с поднятыми меховыми воротниками и в меховых шапках, а поперек спины у каждого была винтовка. Серая вата туч висела прямо над домами.
Мы прошли квартал и свернули в сторону набережной. Следом за несколькими обычными губернскими домами появилась советской постройки вытянутая конструктивистская коробка в четыре этажа и без балконов, а за ней из-за деревьев выглянул небольшой, крашенный серо-салатовой краской, дореволюционный еще дворец. Мы прошли через заваленный нерасчищенным снегом пустырь, посреди которого, огороженная покосившимся заборчиком, стояла колонна, увенчанная двуглавым орлом, и вышли к желтому двухэтажному дому с балкончиком. Парадный подъезд как был заколочен всю советскую власть, так и оставался заколоченным, поэтому пришлось по навалившему за ночь снегу пробираться к черному ходу. Лестничная клетка была темная, с грязным полом в черно-белую шашечку, а нужная нам дверь была выкрашена густой зеленой краской, слезшей кое-где на углах. Я нажал вихляющую под пальцем кнопку звонка, и тот неприятно задребезжал.
Частный сыск – работа для разжалованных за пьянство или попавших под горячую и несправедливую руку нового начальства полицейских. Но старик пришел в дело с противоположной стороны. При царе, а потом при немцах он занимался тем, что выбивал из людей долги, ломал им конечности и следил, чтобы эту нехитрую работу выполняли его подручные. Название его должности могло не выдавать ничего опасного – коммивояжер магазина, торгующего товарами в кредит, новый помощник начальника охраны завода, где как раз началась забастовка рабочих, – но его ухмылка и тихий, всегда как будто издевающийся над собеседником голос выдавали его, конечно, даже перед самыми ненаблюдательными собеседниками.
В двадцатые, когда возраст уже стал давать о себе знать, он обнаружил, что все серьезные довоенные сыскные и охранные агентства куда-то из Варшавы испарились, и на их место выползла всякая мелочь со штатом из много о себе возомнивших поручиков в отставке. Тогда он и завел себе респектабельный офис с секретаршей, а со своими прежними заказчиками стал встречаться не в пустынном доке после заката, а с сигарой и у камина. Эта роль ему удивительно шла, со временем он весь ей отдался, и когда я его встретил, он уже был стариком. Выдавали его лишь оговорки давно знавших его людей и немногочисленные фотографии, которые я самовольно вытащил из запечатанного, предназначенного для сожжения вместе с другими ненужными вещами бумажного пакета в доме его умершей в 1938-м в дорогом варшавском доме престарелых матери. Он их, видимо, слал ей в Белосток первые годы в столице, чтобы показать, что хорошо устроился. А может, просто просил денег.
После трех звонков старик уже собрался было лезть в карман и проверять, та ли квартира, но тут в доме послышался топот, а потом дверь открылась. В проеме стоял толстый мужчина с гладко выбритыми, по-собачьи обвисшими щеками, аккуратно уложенными черными волосами и ужасно грустными глазами.
– Леонид Фомич, я полагаю, – сказал старик и протянул мужчине руку.
– Туровский, – дополнительно представился тот и сладко зевнул. – Очень приятно. Начальник полиции.
– Извините за опоздание, поезд задержался,– произнес старик, когда стало ясно, что мужчина сам не собирается никуда из дверного прохода уходить. – Вот наш маршбефель.
Туровский пробежался глазами по командировочному бланку старика, куда тот был вписан под ненастоящей своей фамилией, а я и вовсе значился как «и еще один человек».
– Никаких проблем. Я тут отлично устроился. Пока ждал вас, прикорнул, – он неопределенно махнул рукой внутрь дома, уступил нам дорогу, и мы вошли в квартиру, где едва сутки назад привлеченный приоткрытой дверь сосед прямо как был, с мусорным ведром в руках, со свисающими из-под накинутого на плечи пальто подтяжками, обнаружил два еще не остывших трупа.
2.
Мы развесили пальто в темном коридорчике и, встретив отрицательный кивок Туровского насчет разуться, прямо так в башмаках вошли в большую комнату. В комнате помещались диван, пианино, сложенная ширмочка с китайскими узорами на ткани, огромные, судя по обтертым и расцарапанным краям, притащенные неумелыми грузчиками в спешке и из чужого дома напольные часы с маятником, патефон и телефон на комоде с кружевной салфеткой, а на стене висела выцветшая картинка с лодкой, подплывающей к небольшому каменному острову. На полу лежал давным-давно истоптанный ковер из какого-то присутственного места. Из-за затягивавшего все окна на манер паутины слоя тюлей в комнате стояли потемки. Это была не гостиная, а тщательно, в спешке и поперек всякой разумной логики воссозданый сон о буржуазной несоветской жизни.
Туровский вернулся из кухни с табуретом в руках, поставил тот между диваном и пианино и зачем-то взобрался под потолок.
– Вот тут нашли покойного. По-видимому, убийцы поставили его на стул, вот как я стою, накинули на шею петлю, а затем вынули стул и ушли.
Откуда-то с люстры Туровский действительно взял толстую разрезаную возле узла веревку и накинул себе на шею. Затянул, похрипел, высунул язык, а потом спрыгнул на пол.
– Почему вы, собственно, говорите «поставили»? Это что же, не самоубийство? – спросил старик.
– Может, и самоубийство, почему нет. Видите, вон там, вон, за диваном, где сейчас моя сумка стоит?
Мы со стариком заглянули за диван.
– Вот там лежала жена покойного с проломленным черепом. Сам покойный тоже с проломленным черепом. Может быть, они с разбегу друг другу лбы порасшибали, как, знаете, бараны делают. Но это вряд ли. Скорее всего, кто-то третий их ударил. Да у нас и орудие есть – тут вот возле дивана валялся весь забрызганный кровью молоток.
Мы со стариком похмыкали.
– Сколько, вы думаете, было убийц?
– Один – вряд ли. Двое, скорее всего, слишком уж мороки много для одного. Хотя следов никаких нет. Разулись они, что ли, не знаю.
– Как убийцы проникли в дом?
– Замок не поврежден, окна тоже. Отмычка, вероятно.
– А не хозяин ли сам открыл?
– Вряд ли. Никаких следов борьбы в прихожей нет, зато в спальне полно. Пойдемте в спальню?
Старик кивнул, и они отправились в спальню. Я отодвинул штору и выглянул во двор. Из-за густых кустов и приземистых кривых яблонь перед домом трудно было разглядеть даже пустырь, не говоря уже об окнах других домов. Если кто и видел мужчин, заходящих в подъезд, то разве что случайно и мельком. Старик и Туровский вернулись из спальни.
– И когда было совершенно убийство?
– В шесть вечера Брандт ушел из ратуши. В десять вечера из редакции вернулся домой сын погибших, Александр Львович Брандт. Он позвонил сразу мне.
– Постель уже была ведь расправлена?
– Да, – подтвердил Туровский. – Оба убитых были уже в пижамах. Я немного знал Льва Михайловича и могу вам сказать, что, это значит, было не меньше девяти.
Они оба похмыкали. Убийство, совершенное в комендантский час, означало, что у убийцы должен быть пропуск на случай задержания патрулем.
– Что-нибудь украдено?
– Возможно, какие-то бумаги – Александр Львович только мельком проглядел стол, надо будет потом попросить его составить что-то вроде описи. Но ничего ценного не пропало. Да и не было ничего ценного – тут мебель-то вся пустая стоит. Они были совсем бедными, а на зарплату даже и заместителя бургомистра ничего особенного не купишь. Пару шляпок жене купил, да себе костюм. До войны они в Архиерейской даче снимали одну комнату на троих. А так это квартира кого-то из партийных начальников. Убежал в первый же день войны, ну вот они и вселились. Вообще, немцы такое не одобряют, но насчет Брандта закрыли глаза.
Старик оглядел путь от спальни до прихожей. Туровский понял его мысль и снова заговорил:
– Убийцы направились в спальню, там была недолгая борьба. Брандту нанесли удар, – Туровский нанес воздуху удар. – Потом тело оттащили в гостиную и положили возле комода. Один убийца сходил за табуретом, другой достал приготовленную веревку и закрепил ее на люстре.
Туровский поочередно притащил воображаемое тело, положил его возле комода, сходил на месте за воображаемым табуретом и, как лассо, закинул воображаемую веревку на совершенно настоящую хрустальную люстру.
– А где все это время находилась жена? – остановил его старик.
– В ванной. Она была в купальном халате, когда ее нашли.
Старик покивал головой. Убийцы, очевидно, не знали, что в доме будет кто-то, кроме Брандта, и после убийства его жены не придумали ничего до такой степени, что просто ушли, бросив все, как вышло. Это были люди в равной степени умелые и недалекие. Они легко и без колебаний убивали, причемпо предварительному плану, но были не в состоянии самостоятельно в этот план внести хоть какие-нибудь логичные изменения. Если из этого что и следовало, так то, что настоящий заказчик в убийстве не участвовал.
– Что соседи?
– Соседи ничего не видели. А даже если кто и видел, были бы дураками, если бы сказали, – Туровский понизил голос. – Я бы не сказал. Я ведь с вами тут в частном порядке разговариваю. А официальное расследование ведет соответствующий абтейлюнг в фельджандармерии и какой-то офицер из гестапо. Я сам к ним стараюсь лишний раз не соваться и вам не советую.
Старик нахмурился.
– Да, это понятно. Есть ли все-таки какая-то возможность допросить ближайшие патрули насчет подозрительных прохожих?
– У нас такой возможности нет. Я, конечно, еще вчера попросил об этом у офицера, нас курирующего, но ответа пока нет, и я бы на него не рассчитывал.
Они вдвоем посмотрели друг на друга и по очереди пожали плечами.
Мы оказались на кухне. В леднике стоймя и поддерживая друг друга, как стенки карточного домика, стояли огромные заиндевевшие коровьи бока.
– Это говядина? – спросил старик.
– И как это мы пропустили, – ответил Туровский.
– У него еще и ферма была? – спросил я.
– Это взятка, – тяжело вздохнул старик.
Туровский ничего не сказал. Очевидно, его грызли две мысли сразу: он не знал, что Брандт от кого-то получил за некую услугу полкоровы и теперь из-за свидетелей уже не сможет просто втихомолку разделить улику между сотрудниками отделения. Старик то ли прочитал на его лице, то ли сам по себе так подумал, и спросил:
– А вы, может быть, хотели бы перекусить с нами? А то у нас с собой с дороги немного бутербродов осталось.
– Почему нет. С обеда ничего не ел. Между прочим, нашел на кухне не кофе, но замечательный суррогат из пшеницы, может быть, вы захотите?
– А это удобно?
– Да, уверяю вас, Александр Львович будет совсем не против.
– Ну, тогда, конечно, не откажусь.
Расшаркавшись таким образом, они уселись на диван покойника, разложили между собой дорожный саквояж и принялись жевать: старик смущенно и глядя в пустоту перед собой, Туровский – болтая ногами и оглядываясь по сторонам. Я вернулся на кухню и поставил чайник, а затем прогулялся по пустым комнатам. В кабинете Брандта стоял большой кожаный диван, почти совсем пустой массивный книжный шкаф и приставленный к стене ломберный столик с грязно-зеленым сукном. На рабочем столе стояла в рамочке фотография еще молодого Брандта с женой и мальчиком лет пяти. Среди бумаг почти исключительно на немецком обнаружился промокательный лист с размашистой надписью карандашом на русском. Написано было слово «скотина». Тут засвистел чайник.
После кофе старик завел с Туровским свою обычную, ни к чему не ведущую светскую беседу, которую полицмейстер с радостью поддержал. Они бы так долго продолжали, но тут за окном стало смеркаться, и старик засобирался дальше.
– Леонид Фомич, подскажите, как бы нам поговорить с сыном Брандта?
– Это сделать очень легко. Он главный редактор городской газеты и обычно допоздна задерживается в редакции. Я прямо сейчас позвоню к нему и провожу вас туда.
Туровский, шумно выдохнув, встал с дивана, отряхнул крошки и вразвалку подошел к телефону. Разговор с Брандтом-младшим не занял и минуты – тот сказал, что остается на месте до ночи и будет нас ждать.
– Как вы считаете, сможет ли нас принять комендант города?
– Его три дня как нет в городе. Вызвали в Берлин. Предполагается, что вернется к следующей среде.
– И кто же сейчас за начальника?
– Его заместитель Бременкамп. Он с местной администрацией в холодных отношениях, так что лично я вам вряд ли чем-то помочь смогу.
– А что касается бургомистра? Есть смысл разговаривать с ним?
– Бургомистру нашему 21 год. Ничего не хочу сказать, но если убийство и связано как-то с работой Брандта, то уж можно быть уверенным, что именно потому Брандта и убили, что бургомистр сампо себе все равно никакой угрозы ни для кого, кроме себя, не представляет.
– М-да. А вообще хоть кто-нибудь из аппарата с нами мог бы поговорить? Немцев не берем в расчет.
Туровский задумался, но так ничего и не придумал.
– Что ж, тогда вы идите к бургомистру, – обратился старик ко мне. – Я после редакции зайду в морг. Ведь я могу зайти в морг?
– Разумеется, – заверил его Туровский.
– А после морга направлюсь в гостиницу. Вы туда идите сразу от бургомистра и ждите меня уже там.
Старик был спокоен и деловит, как будто не в морг шел, а в кино. Все, что я знал про него, я узнал со временем и случайно. Между собой мы о прошлом друг друга, кажется, не говорили ни разу, и я даже не знаю, сколько ему было обо мне известно чего-то кроме того, что я исполнителен и до поры молча сношу подколки. Больше ему ничего знать не нужно было – все остальное, если понадобится, о человеке он всегда мог выяснить при опознании.
3.
В двухэтажной, с башенкой-колокольней, ратуше было тихо и холодно. Два молоденьких немца-солдата сидели в углу, отложив винтовки в сторону, и сладострастно намазывали на хлеб масло из бумажного брикетика, словно соревнуясь, у кого слой выйдет тоньше. Увидев меня, они бутерброды не отложили, но сделали серьезные постовые лица.
Кабинет бургомистра помещался на втором этаже, в конце коридора. Вдоль стен группами по трое были расставлены обитые дермантином скамеечки, а на некоторых дверях так и висели горкомовских времен таблички с должностями удравших еще летом владельцев. Возле кабинета бургомистра сидел юноша в вышиванке на пару размеров больше нужного. Он сидел сбоку большого стола и аккуратно чистил перочинным ножиком карандаши. Рядом с ним на стене помещалась небольшая стенгазета с портретами павших немецких солдат с приклеенными двумя веточками лавра. Поздоровавшись, он осведомился, куда я иду, затем полистал совершенно пустую тетрадь приемов и сказал, что бургомистр может принять меня прямо сейчас.
Бургомистр сидел под портретом Гитлера в красивой рамочке. Правее портрета висело распятие, причем ноги у Христа были немножко чуть светлее от многолетних поцелуев. Увидев меня, бургомистр подскочил, попытался пойти навстречу, потом передумал и в итоге решил ограничиться словесным приветствием. Он был повыше меня, широкий в плечах, с большой, квадратной, остриженной под бобрик румяной головой и большими насупленными бровями на весь лоб. Он был в явственно перешитом из польского гимназического костюма причудливом мундире какого-то его личного кроя с несколькими красно-белыми шевронами на рукавах. Обстановка кабинета – два темных кожаных кресла, такой же темный кожаный диван и большой директорский стол – говорила о том, что ее бургомистр тоже вывез из какой-то гимназии.
Я представился, опустился в кресло перед столом и объяснил цель нашей со стариком поездки.
– Жуткая, жуткая смерть. Несчастный Брандт. А откуда вообще известно, что его убили? Я так ствердил, что это было самобуйство.
Я подробно описал, почему это определенно не было «самобуйство». Он выслушал меня, как будто иронически кивая головой.
– Оберштурмбаннфюрер Штраух, значит, – с удовольствием проговорил он имя нашего заказчика. – Первый раз такого слышу. А чем конкретно он в штабе занимается?
– Понятия не имею, – честно ответил я.
Брови на лице юноши стали ходить кругами, как часовые на обходе.
– Вы смеетесь надо мной?
– Нет.
– Хорошо. Я не понимаю шуток.
После этого заявления он погрузился в какие-то, по-видимому, тоже пустые бумаги у себя на столе.
– Как доехали? Говорят, движение происходит трудно.
– Нормально доехали, все в порядке.
Бургомистр еще немного помолчал.
– Так чем могу вам помочь?
Я объяснил все еще раз.
– А, значит, я нужен вам как родник информации.
Он так и сказал – «родник информации».
– Я могу всякое порассказать, – он откинулся в кресле и хлопнул двумя рукам по столу. – Так-так-так. Например: вы знаете, что комендант в январе потребовал у гестапо начать расследование насчет командира расквартированного у нас тут полка? Фамилия командира Бременкамп.
– Нет. По какому поводу расследование?
– Откуда мне знать, мне немцы не докладывают.
– И что показало расследование?
– Не знаю. Ничего не слушал об этом. Но такой вопрос: как бы вы отнеслись к информации, если бы знали, что Брандт был для коменданта чем-то вроде пшиятеля?
– А это правда?
– Это правда, – как будто немного обиженно сказал бургомистр. – Брандт ведь немец, они много общались. Я по-немецки плохо говорю. Поэтому дела магистрата они чаще всего обсуждали друг с другом. На мне лежала, лежит, в основном, работа с местным населением.
– Вы считаете, убийство Брандта как-то связано с конфликтом между комендантом и его заместителем?
– Я ничего не считаю, это просто информация.
Тут он пустился в долгое объяснение, почему информация может быть истолкована по-разному в зависимости от того, кто ее получил и каковы его цели. На секунду мне показалось, что я принимаю у него экзамен по античному праву или еще чему-то такому, чего я и сам не изучал, и мне пришлось тряхнуть головой, чтобы избавиться от наваждения.
– Вы не согласны?
– Да нет, почему, вы вполне убедительно излагаете.
– Вы серьезно говорите?
– Абсолютно.
Он оглядел меня чуть подробнее, чем в первый раз.
– Как вам, кстати? – он повернул ко мне портрет стоявший у него на столе. Я думал, что там фотография его девушки, ну или родителей, однако там оказался его собственный портрет в полный рост в конфедератке и даже с саблей на бедре.
– Эмн, замечательно. А каких войск это форма? Что-то не могу припомнить.
Бургомистр весь подобрался и важно проговорил:
– Пока никаких. Это мой собственный проект для самообороны белорусского генерального округа. У меня есть кое-какие связи в минском аппарате, сейчас там активно вентилируется вопрос насчет ее принятия. Можно так говорить – «вентилируется»?
– Можно, кто ж запретит.
– Как вам вообще, нравится?
Я еще раз посмотрел на фотографию. Не хватало только коня, и получился бы прекрасный портрет напрочь свихнувшегося польского Дон Кихота, собравшегося в поход против мельниц.
– Вполне.
– Знаете, как называется цвет немецкой формы? Есть специальное слово для него. Ну, знаете?
– Нет.
– Фельдграу. Не слышали такое?
– Да я за модой не слежу.
Бургомистр принял портрет обратно и сам стал его любовно изучать.
– Я тоже не слежу. Просто прочитал пару книг по истории военной формы. Очень увлекательная тема. Фельдграу. Какое красивое слово.
Не зная, что сказать, я заметил, что у него интересная работа
– Это-то? Это не моя работа. Это так, для души. Моя работа, если хотите знать, это вот, – он взял верхние бумаги из раскрытой на столе папки. – Гражданка такая-то просит освободить ее частную чайную от уплаты налогов на полгода.
– И что вы ответите?
– Что я отвечу. Отвечу, что в своей чайной она подает водку и сигареты, а значит, это уже не чайная, а ресторан. Отвечу, что 10 рублей выручки в день, указанные в ее декларации, – это даже и не смешно. Отвечу, что мороженое, которое она продает в ресторане, она варит во дворе своего дома в нарушение всех санитарных норм, да еще чадит на три соседских участка за раз. Вот что я отвечу.
– Понятно. Ну так я пойду.
– Хорошо. Давайте я вам в бумаге распишусь, пока не забыл.
Он поставил, наконец, свой портрет на место и принялся аккуратно заполнять наши со стариком маршбефели, все время сверяясь с заполненным другой рукой образцом.
– Может быть, вы посоветуете мне кого-нибудь из немецкого аппарата? Хочется задать все-таки несколько вопросов насчет работы коменданта.
– Посоветую. У коменданта есть русская переводчица. Не помню, как зовут, извините. Молодая такая, высокая. Обратитесь к ней.
– Это мне, получается, в фельдкомендатуру нужно зайти к ней?
– Нет, она сейчас у нас в архиве сидит. Бременкамп в тот же день, как уехал комендант, отправил ее составлять какую-то записку. Формально это для чего-то надо, но, я думаю, он просто хотел убрать всех свидетелей из кабинета начальника. Потому что секретарь коменданта сейчас знаете где?
Манера бургомистра задавать без конца вопросы начала меня бесить, поэтому я только буркнул «и где же».
– В отпуске! – радостно выкрикнул он.
На этом я попрощался с ним и вышел из кабинета. Его секретарь все так же чистил карандаши.
Идти к переводчице мне не хотелось. Что она могла знать? Если бы комендант находился под подозрением, имело бы смысл составить с ее слов график его перемещений, хотя бы для перепроверки других свидетельств, но перемещения коменданта к нашему делу, очевидно, никакого отношения не имели. Однако идти сразу в гостиницу было еще рановато, и я прошел к кабинету, который указал бургомистр. Там было пусто, а дверь заперта. Я сунулся было в соседний, но и тот был закрыт. Компания женщин уже в верхней одежде прошла мимо меня, каждая смерила подозрительным вглядом, но никто ничего не сказал. На лестнице на меня налетел бургомистр.
– Что, ушла? Погодите.
Он метнулся к небольшому лестничному окошку-бойнице и, потеревшись лбом о стекло, подозвал меня к себе.
– Вон она идет. Видите, в шубе короткой.
Площадь перед ратушей была заполнена людьми. Закутанные шерстяными платками и увешанные сумками крестьянки, согнувшись, тащили в разные стороны полные мешки. Неизвестно чего дожидающиеся мальчишки в немецких форменных шинелях с поднятыми воротниками толкались у крыльца и гоготали. Мальчишки чуть помладше, но уже в разномастных советских пальтишках и каждый с веревкой от замызганных санок в руке деловито осматривали чисто вымытую иномарку, припаркованную у желтого костела через дорогу. Возле универмага стояли два мужика в кепках и с цыгарками в зубах и ничего конкретного не делали, только чуть-чуть покачивались. Девушка в короткой шубке, действительно, как раз пересекала улицу и здорово махала при ходьбе руками.
– Понятно, спасибо.
Он удивленно посмотрел на меня.
– Что, вы не догоните?
– Да нет, это не к спеху.
– Да тут ходу пять минут, посмотрите.
Он еще раз прижался к стеклу.
– Ну?
– Да, пожалуй, отлично, – пробормотал я и, быстро махнув на прощание, сделал вид, будто бегом спускаюсь по лестнице. Выйдя из ратуши, я остановился и медленно огляделся по сторонам.
– Да чего вы встали! Вон же она поворачивает! – выкрикнул мне спустившийся следом бургомистр.
Не успел я ответить, как он заорал через всю площадь:
– Панна переводчица! Панна переводчица!
Девушка испуганно оглянулась по сторонам и наконец увидела машущего ей бургомистра. Сопротивляться не было никакой возможности, поэтому я, ничего не говоря, потрусил в сторону переводчицы.
4.
Переводчица вблизи оказалась короткостриженной и здорово сутулящейсяблондинкой. Шуба ее была не просто короткой, а меньше на размер или два, и, когда она протягивала мне руку, ее рукав задрался чуть не до локтя.
– Скажите, это ведь бургомистр мне только что орал?
– Все верно, – задыхаясь, подтвердил я. – Он просил вас остановиться, чтобы я смог вас догнать.
– Арестовать меня хотите?
– Чего? Ничего подобного. Давайте-ка отойдем, а то людям идти мешаем. Да не арестуя я вас, что вы смотрите. Я вообще никого не могу арестовать, я не из полиции. Но я бы хотел с вами немного поговорить о вашем начальнике.
– Это же вы из той комиссии, которая приехала из Смоленска? Какой-то ревизор?
Тут я несколько опешил. Узнать о нашем со стариком приезде так быстро не должны были даже немецкие чиновники, не говоря о простой переводчице.
– Я, во-первых, совсем не ревизор. Во-вторых, уверяю, никакой официальной комиссии не представляю. Я частное и лицо и веду частное расследование насчет смерти заместителя бургомистра Брандта. Вот, – тут я обнаружил, что недостаточно отдышался и воздуха до конца предложения мне никак не хватит, если немедленно не набрать нового, – вот для этого я и хотел с вами поговорить.
– Эх, бедняга Брандт!
– Вы как, хорошо его знали?
– Ну так. Он часто бывал у коменданта, и мы иногда обменивались парой слов, но, конечно, разговаривать особо не разговаривали.
Тут уже она отдышалась. Потом она широко улыбнулась.
– А что вы там говорили? Частное расследование? Вы сыщик?
– Ага, – признал я.
– В жизни не видела сыщиков!
Я сделал шаг назад, чтобы она меня получше рассмотрела. Она прыснула со смеху.
– Это вы смешно придумали. А я в столовку иду. Пойдемте со мной, и там поговорим. А то с голоду помираю.
– Ну, пойдемте в столовку.
Мы пошли в столовку.
В столовке мы представились уже по форме. Переводчицу звали Лидия, ее фамилия была Волочанинова, она сама из Харькова, но когда ее дядю, который жил с ними, арестовали, они с семьей переехали в Ярославль, а потом еще раз переехали, но уже в Минск. Ее отец там и сейчас работает бухгалтером в трамвайном депо, и мать тоже в этом же депо. При разговоре она хмурилась, разводила руками и закатывала глаза, в это же самое время сохраняя голос комически монотонным и как будто сорванным.
– Вы, конечно, спросите, почему я не работаю бухгалтером, – заметила Волочанинова и сделала в мой адрес опасный выпад вилкой. – А все дело в том, что я совершенно не понимаю математику.
У нее были талоны на картофельные оладьи со сметаной, и она каждый божий день в обед и после службы ходила в столовую, чуть срезая дорогу через Ботанический сад, где местные сделали дырку в заборе в первый же день после бегства советов.
– Живу я тут ничего себе. У меня даже ванная есть. Не комната правда, а просто ванная посреди квартиры.
Я на рубли себе тоже взял драников и галантно поделился с Волочаниновой винегретом. Она засмущалась и, по всему, была приятно удивлена.
– Я в школе-то толком не училась, почти все старшие классы дома проболела. Ну это так только называется, что проболела, – моя бабушка, она сейчас уже умерла, ужасно боялась советскую школу и запрещала родителям меня туда пускать. Это она меня так хорошо немецкому научила. Вы немецкий знаете?
– Нет, но я знаю польский.
– С ума сойти. Вот это повезло. Ну скажите что-нибудь по-польски.
Я сказал, что меня зовут Яцек и я забыл в этом кармане синюю корову. Она засмеялась и смахнула со стола стакан.
– Ха-ха, жуть. А я еще французский знаю.
Она сказала что-то по-французски, и я заметил, как в нашу сторону из-за своих тарелок обернулось несколько недовольных рабоче-крестьянских голов.
– Мама дорогая, это где вас так угораздило? – спросила она, заметив дырку в моем пальто.
– Долгая история. Если коротко, я бы посоветовал вам никогда не ездить в Барсуки.
Волочанинова пробормотала «хорошо» и «конечно», но рукой уже отодвинула полу пальто и как будто даже забыла про пюре.
– Ой, какой пиджак у вас красивый! Это же шевиот? Сами шили?
– Понятия не имею, что это, – я еще хотел сказать, что купил готовый, но не успел.
– Ну так это шевиот, сообщаю вам. Хорошо устроились – даже не знаете, в чем ходите! Польский, небось? Видно, что довоенный – качественная вещь. А это барашек? Знатно.
Она указала на воротник пальто.
– Скажите честно: мое пальто настолько смехотворно?
– О чем вы?
– Не жалейте меня, скажите, как думаете. Бургомистр, глядя на меня, не мог заткнуться, рассказывая о любимых тканях, теперь вы туда же.
Она засмеялась.
– Ну оно, действительно, немного странное. Но вам идет!
Я оглядел пальто.
– Ну ведь оно не женское? Меня убеждали, что оно мужское.
– Оно мужское! Даже мужественное! Просто выглядит чудно, вот и все.
– Да где я вам другое достану посреди войны.
– Я понимаю! Оно отличное! Великолепное пальто!
– У меня было нормального цвета, но я потерял его при переездах. Обычно я не ношу женские вещи, уж поверьте.
– Хорошо-хорошо, я молчу. Давайте вы дальше будете узнавать, что вам нужно. Погодите, а вы же меня до дома провожаете?
Да, я провожал ее до дома.
Мы вышли на улицу в сумерки. То начинался, то переставал мелкий мокрый снег. Первое, что Волочанинова посчитала необходимым сообщить про коменданта, это что он носит монокль.
– В жизни никого не видела, кто бы носил монокль.
Комендант был «волшебный человек, ничего плохого не скажу». Вся ее информация была такого же толка. Сама она на службу приходила к девяти, а вот он – когда как. «Ну у него же совещания и прочее». Она в основном просто сидела в кабинете рядом с секретаршей и делала переводы документов с немецкого на русский, а потом переводила на немецкий написанные на русском заявления.
– А знаете такого Бременкампа?
– Нет, кто это?
– Из военного аппарата один офицер.
Она покачала головой.
– Я совсем с немцами не пересекаюсь. Это ваш подозреваемый?
– Что вы, у нас нет никаких подозреваемых. Я же говорю, я просто частное лицо и только собираю информацию для заказчика.
– Понятно, понятно. Вы не можете такое обсуждать. Я все это очень хорошо понимаю.
В овраге слева по дороге, по которой мы шли, показался деревянный помост, на котором четыре девицы в национальных костюмах нехотя отплясывали под музыку устроившегося на стуле в углу сцены старичка-баяниста. Баянист был в теплом ватнике и шапке-ушанке, а девушки на плечи набросили тулупчики.
– Так вот куда откочевала труппа ресторана «Славянский базар».
– Это вы только что придумали?
– Не смешно?
Лида посмеялась, а потом сказала:
– Ой, а вам, может быть, в церковь надо?
– С чего бы это мне в церковь надо?
– Я думала, все эмигранты религиозные.
Я только пожал на это плечами. Мы все поднимались в гору по узкой и пустынной улице и наконец поднялись к небольшой церкви с крупной колокольней, пристроенной как будто сбоку и не вполне уверенно.
– Вот Лев Георгич был религиозный человек, хоть и немец. Он же крещеный был, вы знаете?
Я покачал головой.
– Когда вы его последний раз видели?
– Дайте подумать. Давно, мне кажется, месяца полтора назад. Наверное, последний раз – это новогодняя вечеринка в редакции нашей газеты, «Новый путь» называется. Там вся наша, так сказать, интеллигенция была, ну и пару немцев, с которыми у Александра Львовича и Льва Георгича хорошие отношения были. Вы нормально к немцам относитесь?
– Нормально.
– И я нормально. Был смешной момент на вечеринке, когда Александр Львович выпил немножко и пристал к помощнику полицмейстера, чтобы тот сыграл на гитаре. Ну узнал откуда-то, что тот хорошо играет. А тот ни в какую – поздно уже, громко будет. Но Александ Львович настаивал, и тогда тот сел в углу, взял гитару и стал играть очень тихо, но так жестикулировать, как будто сейчас струны порвет. Все ужасно смеялись. А видели бы вы, как потом Ульяна Сергевна, докторша наша, танцевала. Боже мой, даже вспоминать неловко. Жалко, она больше на вечеринки не ходит – у нее, понимаете ли, роман с офицером, не до того.
– А что же Брандт-старший? Про него что-нибудь помните?
– Конечно, помню. Помню, он и меня тащил танцевать: «Извините Лидия Михална, что без галстука».А я не Михална. Я Кирилловна. А потом гуся ели – у них был, представьте себе, гусь с ножками в бумажных розеточках. А к чаю был лимон.
Я рассказал ей, как сам провел рождество. Слушая, она приоткрывала рот, как будто набирая дыхание для ответа, которого все-таки не произносила, и активно кивала даже таким репликам, которые никакой особой реакции от нее не требовали. У нее было не слишком красивое, но свежее и румяное лицо, на которое было приятно смотреть.
– Вы меня дальше не провожайте. Мне все равно еще в магазин зайти надо. А живу я через дорогу.
– Ну если через дорогу, тогда ладно. Покажите только, в какую сторону мне идти в гостиницу.
Она показала. Мы неловко пожали друг другу руки, и, оборачиваясь, чтобы уходить, Волочанинова чуть не сбила двух тощих солдат, кажется, ровно тех же самых, каких я видел днем. Они шли с новенькими непочатыми буханками хлеба в руках и молча таращили на нас глаза. Волочанинова сделала уже пару шагов, но снова обернулась и спросила:
– Стойте! Последний вопрос. А что вы говорили тогда в столовой по-польски?
– Я сказал, что меня зовут Яцек и я забыл в этом кармане синюю корову. А вы что сказали по-французски?
Она покачалась на месте и сказала:
– Не скажу.
Я поулыбался непонятно чему, как осел, еще с минуту, когда Лида уже ушла. Опять пошел снег, ногам было холодно и сыро.
5.
При советах в помещении гостиницы располагалось какое-то учреждение. В начале войны учреждение то ли эвакуировалось, то ли разбежалось, и поэтому немцы решили снова сделать в здании гостиницу. За стойкой встал сонный сутулый дед в дореволюционной еще, хранившейся все эти годы в его или чьем-то чужом сундуке форме. В расчищенном от плакатов и перегородочек маленьком фойе постелили ковер и поместили два глубоких протертых кресла и даже лакированный столик. Во всех номерах поселились немецкие офицеры, находящиеся в ожидании нового назначения, а перед крыльцом разместились курсирующие до вокзала мальчишки-извозчики с санками и матерными частушками.
Портье сказал, что старик уже в номере. Я поднялся на второй этаж и постучал. Из-за двери донеслось «войдите». Я вошел. Старик лежал на неразложенной кровати в спальной рубашке и теплых домашних брюках, которые усердно возил с собой, сколько мы были знакомы, и перебирал убористо исписанные мелким, его собственным почерком листы.
– Добрый вечер. Вы спать, что ли, уже ложитесь?
– Ложусь, – ответил старик и продолжил черкать в листах.
Я огляделся по сторонам. Кто-то из нового начальства постарался воссоздать облик нормального номера: на полу было выцветшее малиновое сукно, на бог знает откуда взявшемся фальшивом камине стояли неидущие часы из поддельной бронзы, была даже ременная скамейка для чемоданов, в которую саквояж старика поставить было решительно невозможно, как его ни поворачивай. Поспевая за былыми стандартами шика, декораторы точно воссоздали интерьер провинциальной польской гостиницы из тех, что позанюханее. Лампа в номере была ужасно слабая, и старик, заметив, что я не разуваюсь, поручил раздобыть в нее лампочку посильнее.
Я спустился вниз и озвучил просьбу портье. Тот сначала пожал плечами, но, когда увидел, что это не произвело на меня никакого впечатления, куда-то вышел и вернулся уже с лампочкой. В фойе было накурено, а от самого портье пахло перегаром. Я вернулся в номер и вкрутил лампочку, потом спустился вернуть прежнюю портье, после чего с чувством, как от проделанной тяжелейшей работы, снял сапоги и уселся в продавленное кресло под единственным в номере окном.
– Я написал письмо в Смоленск, – объяснил свои листки старик.
Он сложил их, свернул пополам и сунул в конверт.
– Рассказывайте, что узнали.
Я подробно пересказал свои беседы с бургомистром и переводчицей. Старик слушал с безучастным видом и только удивленно поднял брови, когда дошло до рассказов о видах тканей.
– Какая-то дичь. Вы ничего не приукрашаете?
– Побойтесь бога.
– Это все из-за вашего пальто.
– Да, из-за него.
– Ну, шить не начал учить, и то хорошо.
Старику понравилась сплетня бургомистра насчет внутреннего расследования, начатого комендантом, – ровно об этом же ему на условиях абсолютной секретности рассказал в морге Туровский.
– Это больше всего похоже на версию. На осмотре тела я ничего подозрительного не заметил. Брандта не пытали и даже не били – проломленный череп и потом, уже на мертвых тканях, след от веревки. Это самое обыкновенное убийство, а потом топорная инсценировка самоубийства. Мотив ограбления мы можем отбросить?
Старик вопросительно замолчал.
– Да, мне тоже так показалось. Что разговор с сыном Брандта?
– Он совсем раскисший, поэтому много мы не разговаривали. С большего он подтвердил характеристику Туровского. Брандтов выслали из Ленинграда за пару лет до войны. Приехали сюда. Старший устроился в музыкальное училище и на полставки научным сотрудником в музей, а младший – в школу учителем и вел драмкружок в доме культуры. Жена Брандта никуда не устраивалась и почти все время проводила дома. Маловероятно, что они успели обзавестись настолько серьезными врагами, которые могли бы убить двоих за раз и не моргнуть.
– Значит, возможен только мотив, связанный с работой Брандта на немцев?
– Да, только в этом случае все сходится. Вряд ли убийство случайно совпало с отъездом коменданта. Проще предполагать, что оно прямо с ним связано. Пока мы не обнаружим каких-либо указаний на конкретные факты, будем держаться версии, что Брандта убрали из опасения, что он может что-то узнать или сделать. В отсутствие коменданта Бременкамп механически становится самым важным человеком в городе. Бургомистр – фиктивная фигура, а вот его заместитель – взрослый человек, да еще и немец, имеющий дружеские связи с комендантом и местными офицерами. Убив его, можно неделю делать совершенно все, что угодно.
– Что именно делать? Какие выгоды получает убийца?
– Туровский намекнул, что у полиции большие сомнения вызывает прохождение грузов через вокзал. Я думаю, речь идет о краже вагонов со снабжением, тем более, что у Бременкампа для этого есть все формальные возможности. Если предположить, что его в этом уличил сам Брандт, то убийство имеет конкретный мотив. Если нет – то оно было совершено, так сказать, с упреждением.
– Мы завтра на вокзал идем?
Старик потянулся и зевнул.
– Это бесполезно. Там сидят немецкие военные чиновники, которые с нами и говорить не станут. Тем более, если они в доле с Бременкампом или бояться его власти. Отследить документацию можно будет проще – через ратушу. Туровский обещал помочь мне с этим. А вам придется заняться наружной слежкой и записывать всех, кто слишком много ошивается вокруг полкового штаба. Поэтому завтра мы сразу с похорон Брандта пойдем к Бременкампу.
– Думаете, он нас примет?
– Меня. Вам светиться ни к чему.
– Ну хорошо, вас.
Старик надписал конверт и прилепил марку.
– Надо не забыть отправить.
Он положил письмо на стол и вышел в ванную умыться. С зубной щеткой во рту он забрел обратно в комнату:
– Если не примет, то это тоже хороший расклад. Нам полезна любая его реакция. Может быть, это вообще не он. Или он так сильно испугается, что начнет пороть горячку. Или попытается отозвать нас через заказчика. Или, – он отошел сплюнуть, – или попытается убить. Все это сильно прояснит дело в самые короткие сроки.
– А что, если на самом деле все уже закончилось? Если смерть Брандта уже и так была последней точкой в какой-то невидимой нам схеме?
Старик сосредоточенно расстелил кровать и сел на край.
– Такой вариант тоже есть. Тогда мы бессильны что-либо сделать или узнать. Но мы же не шерлокхолмсы, чтобы все узнавать. Надо просто сделать свою работу, насколько это возможно.
– А если нет совсем никакого мотива?
– То есть?
Я задумался, подбирая слова.
– Что, если это сделали какие-то случайные пьяные солдаты, прячущиеся в ближайшей деревне за печкой? Вышли раз в месяц в город продать кабана, выпили на заработанное, а потом вечером увязались за интеллигентом в очках до дома.
Старик поморщился.
– Многовато допущений. Действовали не пьяные, уже хотя бы потому, что увернулись от всех патрулей в комендатский час.
– Я просто набрасываю версии.
– Продолжайте, только меру надо же знать.
– Хорошо, не солдаты и не пьяные. Советские диверсанты тогда? Партизаны?
– Брандт – обычный городской чиновник. Таких сотни и тысячи. Какой резон тратить на него силы пусть даже небольшого отряда, ставить под угрозу демаскировки из-за человека, которого завтра уже заменят на другого какого-нибудь бывшего учителя.
Я развел руками.
– А какой резон вообще в диверсиях? Просто разовая акция устрашения?
– Ну давайте подумаем. В немецком тылу, конечно, полно отставших от частей еще летом, или сбежавших из плена, или даже перешедших линию фронта советских солдат и офицеров. Начальства у них нет, никто не может их заставить что-либо делать, да они ничего и не умеют. Просто ходить по улицам, не попадаясь патрулям, – это серьезное дело, которому нужно учиться, не говоря уж про организацию убийств.
Старик был прав. За время жизни в немецкой оккупации меня бесчисленное количество раз останавливали для проверки документов. Бояться мне было нечего, но все равно каждый раз было неприятно. Знай я, что мои документы не в порядке или, того хуже, что за мной числится что-то противозаконное, я бы нажил себе нервный тик за одну лишь прогулку по городу.
– Но, главное, нас и не интересует, кто убил Брандта. Ну, допустим, это были два солдата из ближайшей деревни или даже из дома по соседству. Но ведь они не смогли бы сами даже разузнать адрес Брандта. За них это сделал человек, которому это убийство на самом деле было нужно. Шальную случайность нельзя совсем сбрасывать со счетов, но наш заказчик отнесется к такому объяснению с большим подозрением, так что и нам стоит его отложить на самый крайний случай.
– Последнее.
– Ну давайте.
Я пощелкал пальцами возле уха – мысль с трудом собиралась в предложение. Старик молча смотрел то на меня, то на лампу.
– Что, если советский диспетчер сидит, ну этот вот наводчик и организатор, сидит в немецкой части городской администрации? Если действие идет наискосок: мотив лежит, действительно, в поле интересов немцев, а исполнение осуществляют неотслеживаемые советские диверсанты.
Старик перестал смотреть на лампу.
– Вы детектив, что ли, в дороге читали?
– Я ничего в дороге не читал.
– А, по-моему, вы читали какого-то шерлокхолмса.
– Я просто озвучиваю версию.
Старик устало махнул рукой.
– Версии должны быть по законам реального мира. Немцы – это немцы, советы – это советы. Белые фигуры не ходят черными фигурами. Вообще давайте уже на сегодня закончим. Выключайте свет и идите спать, завтра надо рано вставать. Пойдем сначала на похороны Брандта, потом уже к Бременкампу.
Я оглядел комнату еще раз.
–А где мне, собственно, лечь?
– Ах, да, портье обещал найти вам складную кровать. Спуститесь и возьмите ее. Только поскорее, пожалуйста.
Портье встретил меня совсем осоловелым. С третьего раза он понял, что я прошу, а затем у него еще минут двадцать ушло на то, чтобы втащить кровать в номер. Старик на все его шумные манипуляции лишь молча выглядывал из-под одеяла, которым укрылся до носа. На прощание портье выключил в номере свет и громко захлопнул за собой дверь. Я посмотрел на часы, но в темноте ничего не разглядел. Старик мерно дышал в тишине. Я решил, что, скорее всего, на такой неудобной раскладушке вообще не засну, и лучше не валять дурака и перебрать в памяти все, что узнал за день, и все внимательно обдумать. Из окна слегка задувало, поэтому руки я все-таки сложил под одеяло, ну а глаза закрыл потому, что все равно ведь ничего не было видно.
6.
Старик растолкал меня, когда уже оделся. Шторы были раздвинуты, за окном светало. Под окнами долго и громко буксовал грузовик с неразборчивыми человеческими голосами. Где-то неподалеко железкой били по железке – просто так, без конкретной цели, только чтобы у меня в голове посильнее отдавалось.
– Пойдемте завтракать. Туровский заедет за нами на машине через полчаса.
За ночь потеплело. Вся улица оказалась затянута неправдоподобно густым молочным туманом. Мы, опасливо озираясь, перешли дорогу и поели в занюханном трактире напротив гостиницы. Потом проделали путь в обратном направлении. Старик уселся в кресле в фойе гостиницы, а я, чтобы не создавать толкотню, все еще ватный ото сна, вышел на крыльцо.
От земли как будто шел холодный пар. Голова неприятно пульсировала и туго соображала. Грузовики все ехали. Я зевнул три раза подряд, последний раз прямо до слез. Компания ворон устроила вялую чехарду над улицей. Одна, самая шумная, снималась с ветки и с гаканием перелетала на телеграфный столб. Чуть она усаживалась, как за ней, тяжко оттолкнувшись, отправлялась другая, затем третья. Но прежде чем те добирались до столба, первая уже снова гакала что-то раздраженное и летела на крышу трактира, и дальше обратно на ветку. Ворон спугнул автомобильный гудок, и, шумно шурша крыльями, они все разом нырнули куда-то в туман. Из грязного опеля высунулся Туровский и поздоровался. За рулем сидел чернявый мужчина с густыми усами, которого Туровский представил как своего коллегу Навроцкого.
Машина ехала медленно. Мы пересекли мост, объехали вокзал и проехали еще один мост уже через железнодорожное полотно. На кладбище было немноголюдно, деревянные воротца в обветшалой арке из красного кирпича, отделявшей лютеранскую часть кладбища от православной, были закрыты на амбарный замок. На паперти перед церквушкой сидел хорошо укутанный в многослойное шмотье нищий на подушечке и рассеянно водил глазами, выглядывая, кто среди прибывающих подкинет ему мелочи.
Возле вырытой могилы напротив священника уже стояла Волочанинова рядом с высоким худым мужчиной с совершенно белым лицом. Старик тихо сказал мне, что это младший Брандт. Мы с Волочаниновой обменялись приветственными взглядами, было видно, что она не в своей тарелке. Тут же был бургомистр и еще несколько людей, которых я прежде не видел. Среди них выделялся мужчина лет сорока в дорогом пальто и с аккуратным проборчиком. Вдалеке, через несколько оград, стоял, развязно облокотившись о крест, какой-то детина – по-видимому, ждущий следующих похорон копатель могил. Когда священник сказал все свои слова, гроб опустили в могилу и засыпали землей. К мужчине с проборчиком откуда-то из тумана вынырнул нищий и что-то неслышное стал выговаривать, подкрепляя свои слова протянутой ладонью.
Обратно Навроцкий довез нас до большого, дореволюционной еще постройки здания фельдкоммендатуры в центре города, а сам поехал в полицию. Здание было похоже на огромный и совершенно съедобный пряничный дворец с многочисленными, будто сделанными из сахарной белой глазури завитками по всему своему фасаду и пузатенькими, словно бы из румяных сушек, балкончиками по одному над входом и на каждом из двух крыльев.
Старик пошел на прием к Бременкампу, а Туровский завел меня в небольшое кафе на углу дома с противоположной стороны улицы.Открытое каким-то эмигрантом-поляком на месте советского обувного, оно было идеальной наблюдательной позицией: от столика возле окна были прекрасно видны и парадный вход, и оба выхода с внутренней территории комендатуры на две расходящиеся в разные стороны улицы. По словам Туровского, вечерами в кафе собирались прогуливающие паек офицеры и солдаты из богатых, но при нас там был только медленно и сосредоточенно моющий стойку хозяин. Мы на свои хлебные талоны заказали по сахариновому пирожному с эрзац-кофе и уселись за столик ждать старика.
– Клюкнуть бы, – мечтательно сказал Туровский, когда слизал последние остатки крема с пальцев.
Когда я на это только сочувственно кивнул, он порассматривал какое-то время мое пальто и решил заходить с привычной для всех работников городского аппарата стороны:
– По сырости так даже холоднее, чем просто в морозы, не находите? Вроде сижу в фуфайке под пальто, а все равно продрог.
Я опять только покивал.
– А вы в бридж, может, играете?
– Конечно, обожаю бридж.
Я играл в бридж два раза в жизни, причем во второй оказалось, что я не до конца понимаю правила, но дальше молчать было бы просто неприлично. Туровский оживился.
– У нас с Брандтом было что-то вроде клуба для русских служащих: по четвергам собирались у меня, по субботам – у него. Карты, немножко вина. Андрей Филипыч вот на гитаре иногда выступает, если есть дамы. Ну мы решили, что хоть и траур, а все-таки чего зря по домам сидеть скучать. Если хотите, приходите сегодня поиграть.
– Обязательно приду, спасибо.
– Только у меня к вам тогда просьба: сходите со мной сегодня в дом Брандта за ломберным столиком. Мы с Георгием Львовичем уже договорились, ему он без надобности, а у меня только кухонный есть.
Приближался обед. В кафе пришла троица каких-то пижонов в серозеленых куртках с серебряными жгутовыми погонами. Они сели за единственный свободный столик возле нас. Под окном остановилась пара перегородивших нам весь вид мужских спин и, немного посовещавщись, разделилась: одна спина ушла куда-то в сторону предместья, а вторая превратилась в плотного коренастого мужчину, который зашел в кафе за сигаретами и кофе. Вскоре пришел и старик.
Разговор с Бременкампом, как и ожидалось, был исключительно обтекаемым. Он сначала был взбешен тем, что какой-то гражданский поляк задает ему вопросы насчет уголовного расследования, к которому не имеет никакого отношения, но когда старик упомянул фамилию заказчика, успокоился и согласился дать сведения, которые мы все равно едва ли смогли бы проверить.
Туровский выслушал это с таким видом, как будто ничего другого и не ожидал.
– Я могу устроить слежку за Бременкампом, у меня достаточно надежных людей под рукой. Но вы должны понимать, что задавать вопросы его подчиненным, хоть бы самые общие вопросы, я не могу. У меня нет на это никаких полномочий – русская полиция не имеет права заниматься уголовными делами. Они откажутся отвечать и немедленно донесут о нарушении субординации в гестапо. Я, если хотите знать, не рискнул бы даже обращаться к русским соседям возле дома Бременкампа – они тоже имеют все основания донести, – Туровский развел рукам. – Вас двоих, скорее всего, будет ждать высылка обратно в Смоленск, а вот меня вместе со всем русским отделением полиции могут и под суд отдать.
Старик уточнил, на какую помощь Туровского можно рассчитывать в смысле слежки, и тот пообещал организовать самую настоящую, круглосуточную.
– Дел у меня в участке не очень много, с ними я справляюсь и сам. Навроцкого и еще пару человек можно поставить по очереди дежурить возле дома Бременкампа в темное время. Они знают город лучше патрульных и смогут следить незаметно для немцев. Ну а днем уж вам самим придется.
Они тут же вполголоса набросали план слежки до утра субботы. Уже смеркалось, когда мы с Туровским пошли на квартиру Брандта за столом. Старик, нахохлившись, так и остался сидеть у окна перед пустой чашкой кофе и шляпой.
По дороге мы разговорились, и Туровский, узнав, как тяжело мне спалось, предложил ночевать у него на свободном диване. Диван звучал существенно лучше раскладушки, поэтому я согласился. Квартира Туровского размещалась на третьем этаже четырехэтажного дома в паре кварталов восточнее дома Брандта. Мы втащили по лестнице стол и поставили его ровно посередине просторной гостиной, в которой не было ничего, кроме выстроенных рядком вдоль стены стульев и одного большого кресла. Туровский присел на кресло, тяжело дыша, и минуты две-три только одно дыхание его было слышно в комнате. На звуки возни из спальни вышел толстый старый кот с обвисшими усами, посмотрел на нас и тяжелым прыжком взобрался на один из стульев. Он оттопырил заднюю лапу и принялся вылизывать шерсть между пальцев распяленной пятерни.
– А вот мой сожитель. Зовут Фискал. Сокращенно – Морда. Можно звать «Кис-кис». Жена в тридцать восьмом умерла, с тех пор мы с ним вдвоем живем.
Кот поднял на меня круглые глаза и, не отводя взгляда, продолжил свое занятие.
– Ну, до встречи. Часа через два можете уже смело приходить, – Туровский пожал мне руку, а затем, не закрывая даже за мной двери, сразу отправился на кухню, куда следом за ним, спрыгнув со стула, отправился и кот.
Затемно я вернулся в гостиничный номер, где застал старика читающим папку с какой-то документацией. Я рассказал ему о предложении Туровского перебраться до конца командировки к нему в квартиру.
– Отлично, это нам очень на руку. Если полиция как-то в наше дело замешана, у нас будет шанс об этом узнать.
– Вы думаете, Туровский замешан в убийстве?
– Маловероятно.
Я устроился в продавленном кресле, но старик ничего больше говорить не стал, а только протянул мне сделанные кем-то на ходу фотографии двух немцев в верхней одежде. Это были Бременкамп и его адъютант. Я порассматривал их какое-то время, чтобы запомнить наверняка, а когда отдал назад, старик сложил их обратно в папку, молча поднялся и, одевшись, вышел из номера. Я направился следом.
7.
Дверь была незаперта, мы вошли. Я заглянул в гостиную. Посреди прокуренной комнаты сидели четверо немолодых и относительно усатых мужчин в закатанных рубашках и шлепали по столу картами. Туровский как раз заканчивал какую-то историю:
– …такой зарежет и еще нож оближет. И вот, значит, вскрывают медведя, а у него в животе череп и записная книжечка, исписанная мелким почерком.
После этого он так сильно захохотал, что аж покраснел, выронил несколько карт из рук и, потянувшись подбирать их с полу, увидел нас со стариком.
– О-о-о, польские коллеги прибыли! Пожалуйте, мы как раз партию заканчивали.
Мужчины за столом приветственно погудели сквозь зажатые в зубах сигареты. Туровский вскочил с места и принялся помогать нам с одеждой, причем выгадал момент, когда мы втроем оказались не видны гостям, и шепотом сообщил, что его сотрудник уже отправился дежурить возле квартиры Бременкампа. Потом он вернулся за стол и указал на два свободных стула по бокам от него. Я отказался играть, сославшись на желание сперва поужинать, а вот старик с видимым удовольствием уселся ждать новой сдачи карт. Я порылся на кухне, где на столе и в холодильнике были сложены, очевидно, пайки всех участвующих в игре, и соорудил себе и старику несколько бутербродов. Когда я принес ему тарелку и стакан чая, новая партия уже началась, и мне пришлось слегка тормошить моментально ушедшего в игру старика, чтобы он хоть немного поел.
Туровский представил нас – жующего меня и не поднимающего головы от карт старика – собравшимся. Был Навроцкий, оказавшийся без верхней одежды худющим. Сидел он, отодвинувшись от стола и как бы боком, неудобно согнувшись. Возможно, это как-то объяснялось тем, что при советах он был, по словам Туровского, преподавателем пединститута. Был немец Генрих Карлович, у которого вместо фамилии шла должность – он был тем офицером, который курировал работу городской газеты. Генрих Карлович был из прибалтийских немцев и в юности даже воевал за белых, поэтому, как и не пришедший, но передававший привет еще один офицер, контролировавший работу русской полиции, сразу и с удовольствием влился в компанию Туровского и Брандта. Был он тихий и улыбчивый, за весь вечер не сказал и пяти фраз, но все же было видно, что в его присутствии Туровский говорит не совсем так, как говорил бы без него.
Четвертым за столом сидел мужчина с проборчиком, которого я видел на кладбище. Вблизи он оказался моложе. Его звали Александр Петрович Венславский, он был младшим сыном помещика, владевшего неподалеку до революции поместьем, и приехал из Берлина, где жил уже двадцать лет и обзавелся семьей и предприятием в надежде как-нибудь получить семейное добро в свое распоряжение. Генрих Карлович на все эти слова Туровского одобряюще кивал головой – очевидно было, что он понимает, что Венславский сидит здесь, в том числе и чтобы в дальнейшем заручиться его поддержкой при переговорах с администрацией, и заранее показывал, что он-то эту поддержку окажет, да только от него ничего особенно и не зависит.
Они играли старой, весело засаленной колодой, в которой семерка червей то ли порвалась, то ли потерялась, и теперь была заменена более-менее правдоподобной винной этикеткой, приклеенной на картонку. Кому выпадала эта карта, было видно сразу, но демократичность этой нечестности, равная вероятность любого игрока на нее нарваться, была как будто просто новым правилом покера, любопытным усовершенствованием, делающим игру остроумнее и свежее.
– Кто у меня в салоне только ни бывал, – сказал Туровский с интонацией, показывающей, что сейчас будет очередной завиральный рассказ.
Бывал у него один старый полицейский по прозвищу Покамест, который сейчас уже из дома носу не показывает, потому что «ну это долго рассказывать». Был один офицер, который говорил только и исключительно «ээээээ… тово» и «тово, ээээээ...». Был проездом с фронта один в прошлом корнет, а сейчас переводчик в штабе, который должен был каждый вечер идти в передовой окоп, ложиться на бруствер и читать в рупор написанную какими-то умниками в штабе (тут Туровский извинился перед Генрихом Карловичем, если говорит лишнее, на что Генрих Карлович только и пробормотал «ничего, ничего») галиматью про «сдавайся, Ванюшка» и жидобольшевиков-кровопийц.Однажды корнету ответили с той стороны в такой же рупор: «не надоело брехать?», – и тот вдруг раскис и принялся долго, уже совсем в темноте, не замечая осуждающих взглядов немецких солдат, которым он мешал спокойно прикорнуть, пока начальство не видит, объяснять, что надоело, конечно, надоело, но а что поделаешь.
Я поинтересовался, не приглашают ли на вечера бургомистра.
– А зачем? Он уже бовшой, сам отлично себе развлечения находит, – ответил Туровский и сразу же уточнил старику, – извините, если что, я против поляков ничего не имею.
– Что вы, сам их не очень.
Все засмеялись.
Я прошелся в спальню. Там были скудные советские стол, кровать и книжный шкаф. Книги, однако, все были старые и, определенно, еще дореволюционные. Я просмотрел газету, лежавшую на столе. Ее открывала написанная глухим канцеляритом колонка Брандта-младшего об успехах немецкого оружия, дальше шли несколько уже не подписанных сводок с фронтов, захватывающие истории с открытия нового завода, репортаж из чудесной парикмахерской на Успенке, наблюдения старожилов о погоде и отчет с концерта застрявшей в начале войны в Киеве, да так и продолжившей гастроли уже по занятым немцами городам труппе свердловского музыкального театра. На последней странице, ниже рекламы и правее расписания фильмов и театральных постановок, мелким шрифтом были набраны объявления. Несколько человек искали родственников, бог знает где прячущийся в городе извозчик искал лошадь, а совсем внизу кто-то, живущий ровно по адресу Туровского, искал переписку Василия Розанова с Константином Леонтьевым и был готов заплатить за нее «в том числе и продуктами».
Я вернулся в комнату на словах Туровского «виноват, говорит, господин взводный» и сел спиной к горячей кафельной печке. На столе кроме карт, раскрошенных мелков, сигарет и тусклых залапанных стаканов теперь лежала смятая фольга. Судя по гулявшей по лицу Венславского довольной улыбке, шоколад принес он.
–Берите, очень вкусный. До революции был шоколад «Золотой ярлык», десять копеек стоил, вот этот похож.
Повспоминали, кто что ел до войны. Ели мятные пряники жамочки, соленые рыжики с картошкой и множество видов самой несусветной рыбы. Все в точности, как при любом провинциальном застолье в довоенной польской семье из русских эмигрантов. Когда старик заметил это вслух, Туровский с Навроцким здорово удивились, а гости из Германии неловко переглянулись – видно, они уже давно слушали эти разговоры и не хотели расстраивать хозяина уточнениями.
– А что в Польше, так сказать, простонародье ест? – поинтересовался Туровский.
– Да все то же, –сказал старик без выражения, – Водка, котлеты, огурцы.
Навроцкий уступил мне свое место, чтобы покурить и поесть, а когда вернулся, Туровский начал упрашивать его сыграть на мандолине «По рюмочке, по маленькой». Навроцкий отпирался, и тогда Туровский вышел из-за стола и с хохотом поднес ему рюмку коньяка. Тот выпил и действительно крайне залихватски исполнил песню.
– Я же после революции дворником двадцать лет оттрубил, – объяснил Туровский, – пропитался, понимаете, всем этим делом насквозь.
Дальше пошли басни из полицейской службы. Туровский пошел в полицию юношей после армии и успел порядочно послужить еще в дореволюционной части. С Навроцким они познакомились уже после революции, когда оба, дико петляя, сначала удирали на юг России, а затем без надежды устроиться на прежнюю работу, но все же надеясь продолжить прежнюю жизнь, возвращались обратно. Навроцкий в конце 20-х получил пять лет лагерей, потом еще, и только незадолго до нынешней войны вернулся из ссылки, а вот Туровский поступил умнее. Сходив один раз на допрос в ГПУ, он вернулся в учреждение, где работал сторожем, открыл кассу, выгреб деньги и на следующий день методично спустил все в ресторане. Получил смешной срок за кражу, отсидел и после уже не имел никаких проблем с законом как социально близкий. Переглядываясь друг с другом в компании, они неизменно обнажали коричневые, здорово прореженные зубы, как будто и правда, как и думала о них советская власть, все эти годы были тайными подельниками в каком-то противозаконном деле.
– Я все хотел узнать, а допросы в полиции правда, как в кино показывают, проходят? – спросил разомлевший и раскрасневшийся Венславский.
Туровский быстро взглянул на Навроцкого, и тот, вдруг изменившись в лице, закрылся мандолиной и принялся беззвучно хохотать. На макушке Навроцкого топорщился хохолок не так улегшихся о спинку дивана волос.
– У меня один, скажем так, коллега тоже как-то решил это проверить. Усадил удравшего от жены с деньгами гардеробщика за стол. Выключил верхний свет, а настольную лампу включил и резко для лучшего эффекта повернул, понимаете ли, не на гардеробщика, а себе в лицо.
Раздался взрыв хохота.
– Ну, а тот что?
– Что-что, выскочил из-за стола и побежал вон. Хорошо, я дверь запер.
Потом Навроцкий еще играл, и мужчины ему немного подпевали. Когда дошло до песни про гнойную улицу, подвывать начал даже старик, чего я за ним вообще никогда не замечал. Скоро старик стал клевать носом. За ним признаки усталости появились в раз за разом промахивающемся подбородком мимо подставленной ладони Генрихе Карловиче. Стали прощаться. Навроцкий пообещал завести старика в гостиницу, ему было как раз по пути. Когда все ушли, я помог Туровскому прибраться. Он дал мне указания, во сколько я должен заступить на свой пост в кафе, а потом, уже совсем сонный и вдруг как-то из веселого толстяка резко ставший обычным грустным стариком, предложил мне самобрейку. Я ответил, что взял и бритву, и зубную щетку с собой. Он покивал и, прихватив на руки кота, отправился спать. Я застелил диван и совершенно без сил рухнул, не раздеваясь.
8.
Я повесил пальто на спинку стула и заказал себе чай с бутербродом. В кафе кроме меня никого не было. Возле печки дремал незнакомый лохматый пес. Полицейский, проводивший Бременкампа от дома до здания комендатуры, кивнул мне через окно и молча ушел. Это означало, что ничего подозрительного за ночь не произошло. Я похлебал остывший чай и принялся жмуриться от вдруг вылезшего из-за дома напротив солнца.
В кафе начали потихоньку показываться другие посетители. То и дело приходили и уходили два штабных офицера. Несколько солдат, по-видимому, бывших на посылках у командиров расквартированных в городе частей, по очереди приходили за одними и теми же сигаретами. Как по часам, заходили через равные промежутки одетые в перешитые солдатские бушлаты две молодые женщины с тщательно завитыми волосами и в одинаковых круглых шляпках набекрень. Они медленно прохаживались до стойки, оглядывались, поправляли платья и уходили. Мимо окна туда-сюда ходил дворник с метлой и с компрессом на щедро перевязанном серым марлевым бинтом глазу.
Ближе к полудню в комендатуру проследовал Венславский, но меня не заметил. Я допил чай и объел бутерброд до тонкой хлебной корочки, но жестами показал хозяину, что убирать со стола не надо. На балкончике комендатуры появился адъютант Бремпенкампа, сощурился и закурил. Я на всякий случай прямо как был, в пиджаке, вышел на улицу и огляделся. Ничего подозрительного, конечно, там не оказалось. Только через дорогу, наискосок от комендатуры возле столба ковырял носком сапога замерзшую снежную корку дебиловатого вида увалень, судя по рыбьему лицу, прибалт. Я уже собрался подойти к нему и что-нибудь спросить, но тут как раз меня окликнул вышедший из комендатуры Венславский.
– А я еще думал, вы это в кафе сидите или не вы. Может, составите мне компанию?
Мы уселись за стол теперь уже вдвоем. Венславский, как оказалось, все утро караулил в ратуше одного чиновника, который все это время как ни в чем ни бывало сидел в комендатуре, а когда Венславский пришел туда, чиновник вдруг отправился по срочному делу в неизвестном направлении.
– И так месяц уже, считайте. Измотали, бесы, совсем.
Я смотрел в окно и краем глаза следил за перемещениями посетителей внутри кафе, так что на все рассказы Венславского отвечал лишь короткими поддакиваниями. Его это вполне устраивало – видно было, что от немецкой бюрократии у него порядком накипело и хотелось просто отвести душу пусть даже и с малознакомым человеком.
– Я вам сильно докучаю? Вы тут, наверное, сами по делу.
– Да у меня такое дело, что только и нужно сидеть на месте.
– Слежка? – оживился Венславский.
Я неопределенно пожал плечами, но, конечно, он понял это как «да» и оживился еще сильней.
– Понятно, понятно, никаких вопросов, – он немного помолчал, а потом все-таки спросил: – А за кем следите, если не секрет?
– Ну не так, что прямо слежу, а просто записываю возможные контакты.
– Да, да, я все понимаю.
– Есть такой Бременкамп…
Я не успел даже ничего придумать дальше, как Венславский уже закивал головой:
– Конечно, да, знаю такого.
Я вопросительно посмотрел на него.
– Хотите каких-то деталей про него?
Я нахмурил брови. Венславский сделал то же самое. Потом он потер ладонью щеку. Потом пальцем принялся массировать бровь.
– Хм, да, по правде сказать, я ничего про него особенного не знаю. Мы виделись несколько раз на вечерах для немецких офицеров и чиновников. Там, как вы понимаете, просто в карты играют. Тем более, что я никак специально им не интересовался…
– А Брандт там бывал? – перебил его я.
– Конечно. Собственно, если бы не протекция Брандта, я бы вообще ни на кого из немцев не вышел и на вечера эти не попал. На них никакого впечатления не производит, что я из Берлина и даже немецкий гражданин. Все равно ведь русский и штатский. Брандт другое дело, у него как-то получалось для немцев выглядеть серьезным человеком.
Он замолчал и задумался. Я, чтобы не спугнуть мысль, тоже молчал и только поглядывал в окно. За окном ничего не происходило.
– Ничего что-то не вспоминается. Знаете, я только помню, что он прямо плохо играл и в какие-то несусветные долги влезал постоянно. Офицеры – люди не богатые и, конечно, играют в основном на символические суммы, но с Бременкампом как-то вечно начинались глупые высокие ставки, из-за которых только всем неловко было. Он и сам-то из какой-то, как мне показалось, вполне буржуазной среды, а вел себя как кутила.
Вдруг Венславский, будто сменяя меня, взглянул в окно и заулыбался:
– О, это же Волочанинова.
По улице действительно широким шагом куда-то шпарила Лида. Она как будто услышала свою фамилию и, уже пройдя мимо большого окна кафе, вдруг остановилась, как вкопанная, и принялась крутить головой, не сразу поймав мой взгляд. Наши глаза встретились, она неслышно из-за стекла и закрытой двери воскликнула. Заулыбалась, помахала рукой. Я хотел уже было сказать Венславскому «ну так что вы говорите насчет Бременкампа», как вдруг он поманил Лиду ладонью в кафе. В ответ Лида, наигранно удивившись, ткнула себя пальцем в грудь, «это вы ко мне обращаетесь», и посмотрела на меня. Я никак на эту пантомиму не отреагировал, тогда она поглядела на Венславского, а тот радостно покивал ей.
–Вы же не против? – спросил Венславский у меня.
Я теперь-то уж, конечно, был не против.
– Здравствуйте! Привет! Да вы моты, – заявила раскрасневшаяся от мороза Лида, оглядев наш стол.
– Я хотел еще цыган заказать и медведя, но их как раз на Украину перебросили, приходится скучать.
– Да-а, вот это шикарная жизнь. А я-то в столовку на обед шла.
Венславский предложил угощаться ей бутербродами, которых перед этим действительно заказал как-то сверх меры. Лида помялась, но скоро согласилась и на бутерброды, и на чай, и даже на тарелку супа.
– Вот это жизнь.
– Как дома, – подтвердил Венславский. – Хотя моя жена бы не согласилась.
– А вы женаты? – спросила Лида у меня.
– Нет, бог миловал.
– Не скажите, брак очень приятная штука, – вмешался Венславский. – Очень дисциплинирует и вообще упорядочивает жизнь.
Он пустился в долгие и путанные объяснения заведенного в его доме в Берлине быта. По понедельникам у них было принято стирать, во вторник – гладить постиранное, в четверг – убираться по дому, в пятницу – принимать гостей. По субботам мать жены приходила шить и вязать, а в воскресенье они с женой и детьми ходили в кино. Лида все это слушала, разинув рот. Я слушал вполуха и продолжал честно глазеть по сторонам.
Хозяин все так же настойчиво тер стойку, два немца за соседним столиком рассматривали узоры жира в своем супе. Между столом и стойкой пьяно толкались, пощипывая друг друга за бока, две разбитные женщины и крупный, весь красный от удовольствия мужчина, опрокидывавший в глотку рюмку за рюмкой. Эта картина повторялась в любом провинциальном заведении и давно меня не удивляла: мелкий чиновник в первые же часы командировки в большом городе снял двух проституток и теперь коротает время, пока их товарка с другим клиентом освободит комнату в доме по соседству. Кто-то из посетителей высвистывал знакомую мелодию, которую я, хоть убей, не мог вспомнить. Это почему-то не давало сосредоточиться и отвлекало внимание:
– Вы слышите, кто-то свистит? Что это за мелодия?
– Свистит? – переспросила Лида.
– Ну да, свистит. Знаете, складывает губы и дует.
– Да, я тоже слышу. Это ария торреадора из «Кармен», кажется, – сказал Венславский.
– Не знаю. Страшно раздражает почему-то.
– А я ничего не слышу.
– Ну и бог с ним. О чем мы говорили?
– Я спрашивала… хотя, знаете, черт с ним. Лучше скажите, вот, допустим, макарошки за границей едят?
– А может, это из «Травиаты»?
– Лично я ел не раз.
– Нет, так не честно. Вы видели хоть раз, чтобы поляк макарошки ел?
Я задумался. Венславский все ломал голову над мелодией.
– Слушайте, ну это странная постановка вопроса…
– Это из «Баядерки»! А отвечая на ваш, Лидия Кирилловна, вопрос – я лично видел минимум, дайте сосчитать, трех немцев, которые крошили на тарелку макарошек кровяную колбасу и потом все это с аппетитом съедали, – обогнал меня Венславский.
Тут я увидел в окно, как улицу быстрым шагом пересекает адъютант Бременкампа. Он зашел в кафе, купил сигареты и тут же на месте развернул пачку, чтобы закурить. Было видно, что он торопится. С таким-то пристрастием к никотину неудивительно, что сигареты кончились посреди дня, и пришлось выбегать на улицу, пока начальник не видит. Он дважды сильно затянулся, выложил из кармана на прилавок вместе с деньгами каких-то мелких бумажек, отмерил необходимое количество монет хозяину, а бумажки в спешке скомкал и запихал обратно, после чего быстро вышел из кафе. Я заметил, что одну из бумажек он смахнул со стола. Я уже собрался было за ней подняться, как увидел, что к ней тянется пьяный чиновник. Он сначала помахал закрывшейся за адъютантом двери рукой, а затем последовал с этим мусором в руках за ним следом.Через окно я увидел, как они поравнялись, и адъютант с неудовольствием принял скомканную бумажку. Чиновник после этого нетвердой походкой вернулся в кафе, а адъютант, поскальзываясь на подмерзшем снегу, быстро пошел в коммендатуру.
Венславский поглядел на часы:
– Ладно, я пойду уже, пожалуй. Будете сегодня вечером у Туровского?
– А что, опять карты?
– Мне обещали.
– Ну в таком случае там и увидимся, я сегодня снова у Туровского ночую.
Мы попрощались, а Лида продолжила свои распросы про эмигрантский быт, фантазиями о котором так измучили ее карикатуры в советских газетах и рассказы бабушки о дореволюционной жизни.
– Ваши представления исходят из того, что все эмигранты – какие-то аристократы. Все петербуржцы да москвичи. Не знаю, может быть, те действительно ведут какой-то особенный образ жизни. Никогда с такими не встречался. Александр Петрович – первый русский из богатой семьи, которого я вижу в жизни. Мои-то родители были бедными мещанами и никогда не выезжали за пределы губернских городов. Я первый раз в Варшаве оказался в 20 лет. Ну не унывайте вы так явно, я не хотел вас разочаровывать, честное слово.
– А как же вы за границей оказались?
– Так и оказался. Как границу с Польшей провели, выяснилось, что моя мать, оказывается, там родилась и может претендовать на гражданство. Ну вот я и стал поляком.
Лида задумчиво посмотрела на меня. Брови ее были опущены, а угол рта чуть приподнят, и оттого ее улыбка была как бы недоверчивой.
– Что вы видели самое красивое в Варшаве?
– Световую рекламу, – подумав, ответил я. – Сразу, как в первый раз вышел с вокзала, увидел бегущую строку из горящих лампочек. Она так, знаете, гладенько лилась через фасад здания и уговаривала меня застраховаться.
За окном зажглись фонари, сумерки быстро сменялись вечерней темнотой.
– Засиделась я. Пойду.
– Извините, что не могу сегодня проводить.
Лида постояла над столом, вертя в руках шапку, а потом спросила:
– А давайте тогда за это завтра днем в ботаническом саду погуляем.
– Он открыт разве зимой?
– Конечно. Там еще пионеры, или как это теперь называется, все дни напролет грядки копают.
– Зимой?
– Ну, зимой. Что вы пристали, не выдумываю же я. Каждый день мимо хожу.
– Ну тогда по рукам.
Бременкамп просидел в кабинете до вечера, вместе со всеми вышел из здания и пошел на квартиру. Когда совсем стемнело, в подворотне возле его дома на меня зашикал старик. К тому моменту я уже валился с ног от холода. Из темноты в дальнем конце двора оттопырился локоть в пальто и тут же пропал.
– Что? Канцелярия? Всплыли? Какие-нибудь бумаги? – стуча зубами, спросил я.
– Да ничего особенного. В основном просто с бургомистром лясы точили. Вы заметили, что он, кажется, не считает себя поляком?
Я только пожал плечами.
– А у вас как?
– Мне. Мне. Мне кажется. Мне кажется.
– И когда вы по погоде одеваться-то начнете.
– Мне кажется, –собрался с силами я, – ничего подозрительного не было. З-з-здание он не покидал. Ад. Ад.
– Адъютант.
– Да, – кивнул я. – Один раз вышел за. За сигаретами.
– Ну и славно. Идите спать. Я дождусь полицейского сменщика и тоже пойду в гостиницу. Завтра с утра подойду к Туровскому, и тогда уже обсудим план действий. Кое-что мы уже набросали.
– Понятно. До свиданья. Стойте. Туровский. С ним все в порядке?
– Да, я думаю, ему стоит доверять. Не берите в голову. Идите отдыхать.
9.
Наутро старик пришел к Туровскому прямо завтракать. За окном стояла ясная, солнечная погода, и на густом синем небе не было не облачка. С вечера я постирал белье и развесил его сохнуть возле печки. Прямо так, в трусах, натягивающим второй носок на босую ногу, старик меня и застал. Я пересказал слова Венславского о карточных долгах Бременкампа. Старика это обрадовало, а Туровский грустно покачал головой.
– До чего гадкая история, если все так и есть, – сказал он.
Я впервые сообразил, что так гладко складывавшееся для нас дело – только в среду приехали, и вот уже к субботе все выяснилось – для него было безостановочным неправдоподобным кошмаром. Брандт был для него хорошим знакомым, приятелем. Его жуткая смерть, конечно, должна была произвести на него ужасное впечатление и сама по себе, а тут еще все яснее вырисовывалось, что и дальше спокойной жизни в городе не будет. Хрупкое и чудом сложившееся по стечению обстоятельств мирового масштаба городское сообщество, в котором он впервые за четверть века мог жить спокойно и с удовольствием, оказалось на грани разрушения по каким-то посторонним и неподконтрольным ему причинам. Словно продолжая мои мысли, старик принялся развивать передо мной новый план, который они с Туровским уже обсудили.
Так как уже завтра к обеду ожидался приезд коменданта, сегодня ночью разом заканчивалось время и для наших действий в городе, и для действий Бременкампа. Нас комендант наверняка на законных основаниях первым же делом арестует, а затем выставит из города, чтобы не путались под ногами. То же самое ждало Бременкампа, только даже при совершенной невиновности ему предстояло здорово покрутиться, чтобы вывернуться от трибунала и расстрела.
– Поэтому мы постараемся направить его страх в нужное нам русло, – сказал старик и аж потер руки. – Леонид Палыч уведомил бургомистра и соответствующие абтейлюнги о том, что из-за опасности советских бомбардировок сегодня ночью будут проводится полицейские мероприятия по проверке светомаскировки на вокзале.
Я понял, что от меня ожидается какая-то реакция, но не понял, какая.
– Так. И что?
– Ну что. Бременкамп решит, что мы с вами, воспользуясь моментом, залезем в немецкую документацию и за ночь найдем нужные бумаги. Поэтому он попытается замести следы.
– Какие?
Старик нахумурился. Туровский принялся гладить усы.
– Я понял. Мы все еще не знаем, какие конкретно следы он будет заметать. Просто продолжаем ждать от него каких-нибудь саморазоблачительных глупостей.
Старик кивнул. Туровский перестал гладить усы и поймал на руки кота.
– Извините, если снова играю дурака, но откуда вообще идея, что сегодня будет бомбежка?
Туровский, все так же натирая коту затылок, откинулся на спинку стулу и сказал:
– Ну, во-первых, бомбят нас довольно часто, так что, может, и сегодня будут. А, во-вторых, это, по правде сказать, единственный наш легальный способ хоть что-то сделать. Борьба с нарушением светомаскировки – это все, что местная полиция может делать без одобрения СС. Ну вы можете сказать, что краденую козу ищете, но это будет в сто раз подозрительнее для немцев выглядеть. Как вы думаете, где сейчас все мои дежурные сотрудники?
– Не знаю.
– Рынок охраняют, сегодня же базарный день. Больше ничего мы делать права не имеем.
Старик вернулся к своему плану. Все надежные полицейские и мы с ним на ночь отправлялись в засады в разных частях города. Туровский с Навроцким должны были дежурить в подъезде дома напротив квартиры Бременкампа. Сразу несколько человек из розыска занимали позиции вокруг вокзала. Старик отправлялся к комендатуре. За прошедший день Туровский поспрашивал у знакомых и нашел школьного учителя, чья комнатка находилась как раз напротив комендатуры и была примерно так же удобна для наблюдения, как кафе, ну а в ночное время была гораздо удобнее. Учитель любезно согласился подсадить к своему окну старика с биноклем. Мне дали ключ от кабинета бургомистра и от черного хода ратуши.
– А меня охранники случайно не застрелят? – недоверчиво спросил я.
– А вы тихонечко, – успокоил меня Туровский и выдал следом белую повязку и сложенную пополам бумагу. – Наденете вечером на рукав. Сегодня вы вполне официально состоите в городской полиции. Повязки немцам должно хватить, но если будут вопросы, смело показывайте удостоверение, с ним все в порядке. Если охранник заметит, так ему прямо и рассказывайте, что проводится операция по профилактике светомаскировки. В худшем случае он вас арестует до утра, но в здании-то вы все равно окажетесь.
Я не стал уточнять, почему это меня можно арестовывать, а старик всю ночь проведет в натопленной квартире.
– Меня переводчица позвала днем погулять в ботаническом саду. Это же не страшно?
– Главное, к одиннадцати часам в ратушу явитесь. А лучше откажитесь и поспите днем. Возможно, всю ночь придется караулить.
– Да ну не усну же я по команде.
– Ну, как знаете. Я, например, отлично усну.
На этом инструктаж окончился и я пошел в ботанический сад.
Старичок у ворот ссыпал наши монеты себе в карман и пожелал доброго дня. Смотреть в саду пока было особо не на что, если не считать огромной обсаженной пальмами клумбы в форме звезды в конце главной аллеи. От пятиконечной грязевой поляны мы пошли направо и, немного поплутав по дорожкам между неизвестными мне деревьями, вышли к одноэтажному деревянному домику администрации. Из земляных воронок вдоль аллей равномерно топорщились разнообразные кустики и побеги. Мы прошлись до поворота и двинулись налево, прочь от домика. Под двумя рослыми туями стояла скамья, мы сели и принялись рассматривать других гуляющих. От Лиды приятно пахло мылом – это от взлохмаченных волос – и чуть-чуть свежим потом. Почти все были как будто наши двойники: куда-то медленно бредущие парочки из перевязанных, часто хромающих, молодых мужчин и девушек в пальто на пару размеров больше или, наоборот, меньше, но никогда не впору, часто медсестер. Они ходили по саду петлями, иногда сталкиваясь по две-три пары на особенно неудачных перекрестках, и каждый раз удивленно оглядывались, как бы спрашивая, кому это еще взбрело в голову в субботу днем пойти сюда гулять. Мы болтали о всякой ерунде, пока не проголодались.
В столовке я рассказал, как ночую у начальника полиции.
– У него, может, вы знаете, есть кот. Хороший кот, только когда хочет зайти в закрытую комнату, он начинает с разбегу бросаться туловищем на дверь. Днем-то это, наверное, ничего, только ведь он на лапах с четырех утра.
За окном темнело. Лидины руки все еще оставались красными от холода.
– А давайте в театр сейчас зайдем? Возле ратуши совсем дешевый.
Я удивился, но Лида объяснила, что билеты в театр принимаются полицией за документ, разрешающий находиться на улице после комендантского часа, и с ними можно гулять до девяти часов, ничего не опасаясь.
– Моя идея, – Лида гордо заулыбалась. – Это я коменданту предложила, а он согласился. Волшебный человек, говорю же!
Мы дошли до театра и купили два билета на «Чорта и Бабу».
– Ну и название, – сказал я.
– А хотите по набережной спустимся? Там тихо, – сказала Лида.
В сумерках мы гуляли по совсем пустынным кварталам южнее гостиницы. Там были сплошь обветшалые двухэтажные дома с вычурными резными наличниками и заколоченными снаружи мезонинами. В некоторых горели сквозь плотные занавески окна. Я то и дело смотрел на часы.
– Я вас задерживаю?
– Нет, зачем. Поздно ночью у меня тайное дельце неподалеку. Времени – вагон. Только я нервный и все забываю, который час.
– А в понедельник можно будет с вами опять в кафе посидеть?
– Это вряд ли. В понедельник мы, наверное, вообще не встретимся. Завтра утром приезжает комендант, и наша работа тут заканчивается.
Лида остановилась и прихватила рукой в варежке ствол деревца.
– Как же так?
Я не знал, что ей ответить, и только смотрел, как брови перемещаются по ее лицу.
– Что-то я запуталась. Охо-хо. Извините. Это я от застенчивости буйная. С непривычки все, – она хмурилась и улыбалась одновременно. – У меня, знаете, тут совсем нет друзей. И даже приятелей нет. А подумаешь, так и дома не было никогда. Родители старались держать подальше от школы, а с людьми, ну, нашего круга, общаться боялись. Так что я просто одна росла. Вот с вами познакомилась.
– Я не считаю вас буйной, – я не улыбался, ничего, и говорил так серьезно, как только мог.
Она одними губами сказала «спасибо». Меня бросило в жар. Я поулыбался ей, надеясь только, что в темноте не видно толком моего лица, и похлопал по руке.
– Расскажу вам в обмен тоже детское воспоминание. Хотите?
Она покивала. Во рту у меня пересохло, и я не знаю, почему, ровным голосом заговорил:
– Меня лет до 12 мать укладывала днем спать. Не помню, как было, когда отец был жив, но почему-то после его смерти это превратилось в настоящее мучение. Мать целовала меня в лоб и сидела рядом на краю кровати, пока я не засну. А потом уходила, понятно. Каждый раз, когда я просыпался, я физически, я не преувеличиваю, каждым мускулом чувствовал такую сильную, как сказать, тоску одиночества, что не мог встать какое-то время, как бы ни старался. Боль эта не утихала, даже если я слышал, что мать в соседней комнате за стеной вяжет или листает книжку. Или возится на кухне. Или из-за закрытых дверей говорит по телефону. Понимаете, что я говорю?
Она беззвучно сказала «да». Я облизал губы.
– Я наконец находил через какое-то время в себе силы подняться, но когда подходил к матери, испытывал ужасно сильный прилив чувства стыда за то, что она меня приветствовала спокойно, весело и совершенно не разделяя моих мучений. Она даже не видела, что я мучения испытываю, а если видела, никак не связывала их со сном или собой. Чего я мучался? И сейчас не могу сказать, а вот до сих пор помню.
Лида, не глядя на меня, спросила, где моя мать сейчас.
– Она умерла. Довольно давно.
Мы какое-то время шли молча по неизвестной мне темной и кривой улочке. Ноги утопали в размешанном телегами и машинами и оттого только еще более вязком снегу. Я не заметил, как мы пришли, и чуть не наскочил на обернувшуюся ко мне Волочанинову. Было тихо, только уютно кудахтали куры за забором. Лида замерла и вдруг прижалась к моим губам своими. Затем она отпрянула, ничего не говоря, словно проверяя, что будет дальше. Она как будто дрожала, от холода, что ли. Я потянулся к ее губам, но тут оказалось, что в темноте не до конца ясно представляю, как соотносится ее рост и мой, и ткнулся куда-то в нежную прохладную щеку. Лида прошептала:
– Да ты целоваться, что ли, не умеешь?
– Больно ты умеешь, – ответил я и сгреб ее в объятья так сильно, как только смог.
Она прихватила ладонями ворот моего пальто, я обнял ее, и мы простояли, целуясь, с минуту или больше. Потом она отстранилась и не своим голосом спросила, не хочу ли я подняться к ней в квартиру. Я почему-то только подумал, что спать на старом тесном диване Туровского все равно больше нет никаких сил.
10.
Я шел и вспоминал вопрос, который Туровский задал мне утром. Он сказал: «У вас, простите, подштанники теплые?» Он был старый и мудрый человек, он отлично знал жизнь. Мои подштанники не были теплыми, я мерз, как собака.
Комендантский час уже начался, и меня дважды останавливали патрули. Каждый раз, когда солдаты, склонившись над фонариком, изучали мои бумаги, я представлял, как у них за спиной кто-то тащит через плечо придушенного Брандта, шаркая ногами и то и дело роняя тело в грязь. Хотелось надавать оплеух, но как раз, когда кулаки начинали чесаться, солдаты козыряли и уходили прочь.
Черный ход ратуши был открыт. Я минут десять крался и таился вдоль стены, сжимая ключ в кармане, а сторож попросту не запер дверь. Самого сторожа или немцев-охранников не было на первом этаже и духу. С другой стороны, храпа тоже ниоткуда не доносилось, поэтому можно было предположить, что где-то они все-таки сидят и как-то все-таки здание стерегут.
Я просидел в быстро остывающем кабинете бургомистра неподвижно до полуночи. Иногда хотелось, например, почесать нос или облизать губы, но это, во-первых, могло привлечь внимание того, кого я выслеживал, кем бы он, черт возьми, ни был, а, во-вторых, я бы за собственным шумом не расслышал чужой. Крутило живот, одновременно было голодно и тошнило от одной мысли о еде. Лида в дорогу дала мне миленький синий термос кофе, и я только и мог, что изредка откупоривать его и делать по глоточку теплой горькой жижи.
В полночь над городом еле слышно пролетел самолет, и все как с цепи сорвались. Завыли сирены, а с крыши универмага напротив в небо уперлись и принялись шарить прожектора. Что-то засвистело, потом грохнуло, пол вздрогнул, и великолепный парадный портрет бургомистра прыгнул на пол. Где-то с минуту я, совершенно оглушенный, чесал нос и облизывал губы, а когда прекратил, понял, что с улицы тянет гарью. Я высунулся из окна и, лежа животом на подоконнике, оглядел сторону дома – ничего, только черные стекла окон. Выбежал в коридор, проделал такой же трюк и чуть не вывалился из окна – этажом выше из распахнутого окна мансардной часовой башенки на мороз вырывались искры, а ветер приносил сильный запах бензина.
По лестнице за мной раздались торопливые шаги, и, обернувшись, я в неверных отсветах крутящихся за окном прожекторов увидел черную фигуру крупного мужчины. Мужчина не был в форме, на его руке не было белой повязки, он был кем угодно, но не тем, кому разрешено находиться в ратуше ночью.
Он так торопился, что не сразу заметил меня, и потому вместо того, чтобы убить на месте, пробежал по лестнице мимо. Когда, чуть сбавив ход, он наконец обернулся, мы были уже наравне: он вполоборота бежит вниз, я, хоть и без оружия, но хотя бы слез с подоконника. Мгновение он смотрел на меня, раздумывая, а затем припустил быстрее и громче. Я бросился за ним, на ходу выхватив из кармана пистолет.
Мы пролетели, громко пыхтя, два пролета вниз, потом внизу затрещала дверь. Уже вбегая на последний пролет, я сообразил, что мужчина не выбежал на улицу, а ввалился в запертый кабинет наискосок от меня. Я сильно дернулся назад, но остановиться уже не смог и только потерял равновесие.
Ноги ушли вниз и, падая на пол лестничной клетки спиной к выбитой двери, я увидел три подряд вспышки от пола. Одна пуля ушла на пару сантиметров выше моей нырнувшей под мышку головы и пробила деревянные перила. Две другие прошли чуть выше сгорбленного туловища и попали в стену. Я, не особо вглядываясь, выбросил вперед руку с пистолетом и раза четыре подряд выстрелил в сторону вспышек.
Первая пуля разбила плафон в дальнем конце коридора, но оставшиеся залетели в сторону кабинета. Мужчина откатился за стену, и я смог подняться на ноги и укрыться за перилами. С минуту мы не предпринимали никаких действий, а потом с востока загудели тяжелые самолеты, и где-то рядом опять затрещало дерево. Было похоже, что поджигатель открыл окно, чтобы сбежать, но это могло быть и засадой.
Холл был освещен тусклым дрожащим светом, проникающим сразу с нескольких сторон и под разными углами. Свет этот ничего толком не освещал, но, в общем, давал представление, что и где находится. Я помучился сомнениями пару секунд и, испуганно озираясь, побежал в сторону главного выхода.
Прямо на меня, на ходу довершая поворот, шагнул здоровенный мужик с отвратительно знакомым ленивым лицом и грудью так толкнул меня в плечо, что я полетел на пол, а сам он отшатнулся и тоже потерял равновесие, хоть и не упал. Мы несколько раз выстрелили друг в друга.
Я стрелял, щурясь и уже простившись с жизнью и, конечно, никуда не попал. Однако проклятый латыш тоже умудрился промахнуться. Я с колен кинулся к стене и привалился к ней занывшим плечом. Мы с одинаковым ужасом уставились друг на друга. Латыш посмотрел на мой зажатый в руке пистолет, затем на свой. Он понял, что у нас обоих кончились патроны. Тогда он сунул пистолет за пазуху и быстро двинулся ко мне. Нас разделяло-то пару шагов, и все, что мне пришло в голову, это перевести свой полный ужаса взгляд ему через плечо и крикнуть:
– Вадимыч, он пустой! Стреляй!
Латыш замер и, кажется, неожиданно даже для себя крутанулся на месте. Когда он увидел, что никакого Вадимыча за ним нет, я уже встал прямо и, разбежавшись, плечом высадил заклинившую внешнюю раму наполовину открытого латышом окна. Зазвенело стекло, в нескольких местах тело царапнули бритвы. Кое-как сгруппировавшись, я вывалился в снег, а затем быстро перекатился к стене и, не оглядываясь, на полусогнутых припустил вдоль стены в черноту. Латыша не было видно.
Выла сирена, улетали самолеты. Я тяжело дышал пару минут и, только отдышавшись, решился оглядеть себя и лишь наощупь обнаружил в щеке застрявшую щепку. Я обтер перепачканные оружейным маслом руки о пальто, нашел быстро коченеющими на морозе руками платок и на удивление безболезненно вытащил занозу.
Я осторожно вернулся вдоль стены до окна и, потратив где-то минуту, чтобы заглянуть внутрь, убедился, что внутри пусто. На снегу было много следов, но особых сомнений, куда идти дальше, не было. Со стороны костела ко мне приближался солдат. Я помахал ему рукой с повязкой и несколько раз ткнул рукой в сторону дымящей башенки ратуши в надежде, что он поймет и отправится ее тушить или хотя бы найдет, кому это поручить, а сам побежал к вокзалу.
Ночь была чернющая. Всего свету было только звездное небо да половинка луны. На горке за ратушей вовсю разошлась зенитка – когда я пробегал мимо, стрельба уже кончилась, но солдаты шумно возились вокруг орудий в полной темноте и изредка друг на друга покрикивали. Я чудом пробежал до моста без задержек, а там смог отделаться от напуганных солдат из патруля при помощи старого доброго ора.
Уже на мосту я почувствовал, что полы пальто болтаются как-то не так – присмотревшись, я обнаружил, что оно разрезано сразу в некольких местах, и от движения разрезы все сильнее расходятся. Тогда я сорвал с руки повязку, переложил пистолет из кармана за пояс, стащил с себя пальто, скомкал и швырнул его через ограждение. Мельком глянул на черную гладь реки – ясно было, что поджигатель на мост не пошел, для него даже с верными документами это слишком рискованно, а воспользовался заготовленной лодкой, – но ничего, кроме тени трепыхающегося на ветру пальто, не разглядел и побежал дальше.
Двери железнодорожной станции ночью наглухо заперты, окна темны, и только в окне дежурки голубел невидимый с самолетов свет. Полицейский, парень в русской шинели и с белой повязкой спросил меня, что случилось.
– Диверсия. Видели тут кого-нибудь?
– Как он выглядит?
– Человек с канистрой бензина? – я пожал плечами. – Неважно, как он выглядит, увидите одного такого – смело стреляйте.
Над станцией медленно крутился прожектор. Его толстый луч бросал на снег колеблющиеся тени вагонов, полз за пути, каждый раз задерживался на крыше навеса над старым нефтехранилищем и, постояв так секунду, медленно возвращался обратно на пути.
Полицейский, чертыхаясь, забрался на оледеневшую крышу состава, стоявшего на первом пути, чтобы осмотреться. Несколько минут от него не было никаких новостей, даже звуков никаких не доносилось. Часовой, ходивший у нефтехранилища, что-то крикнул нам, и я только помахал ему повязкой. Было холодно, за беготней я вспотел и теперь, стоя, быстро мерз.
– Горит! – выкрикнул сверху полицейский. – Туда!
Я подлез под вагоном и помог ему спуститься, после чего мы побежали вдоль составов на восток. Переползли еще под двумя бесконечными составами, и тогда уже и я увидел вдали огонь. Часовой, стоявший за прожектором, наконец сообразил, что происходит, и осветил вагон. Небо снова загудело.
Облезлый товарный вагон горел медленно и кое-как. Внутри было пусто, а под колесами валялась пустая канистра. Поджигателя нигде не было видно, снег был хорошо вытоптан.
– Потеряли? – отдуваяс,ь спросил полицейский.
– А ну-ка подсади меня, – зло скомандовал я и сам полез на соседний с горящим вагон.
Как раз когда я, шатаясь, привстал, примерно в километре дальше по полотну жахнула бомба, все затряслось и на секунду осветилось. На соседнем пути я заметил прижавшегося к вагону человека в черном облегающем костюме. Не дожидаясь, когда следующая бомба прилетит мне в лоб, я спрыгнул в снег и помчался за ним.
Достигнув места, где в момент взрыва был человек, мы с полицейским тихо полезли под вагон. Фонарь осветил густо перемазанные маслом и смолой сцепления поршней и пружин. Луч прожектора, пошарив по колесам, балкам и рессорам, наткнулся на спину спокойной трусцой убегающего человека. Я припал на колено и, как смог точно, выстрелил ему в ноги. Человек вывалился из луча прожектора и быстро выстрелил в ответ. Вдали раскатами взорвались еще бомбы, не умолкая, щелкали слепые зенитки.
Мы медленно двинулись к кровавому следу на снегу. Из вагона высунулся пистолет и выстрелил три раза подряд. Полицейский, не издав ни звука, свалился в снег, а я, так и застыв от ужаса на месте, разрядил обойму в дверь вагона. Донесся грохот досок закрывающейся двери. Я присел и, пока совал дрожащими закоченевшими пальцами патроны в обойму, выцепил зажатым подбородком и плечом фонарем окровавленный пистолет на снегу – какая-то из моих пуль попала поджигателю в руку, и он выронил оружие.
Медленно, переводя фонарь с двери на снег, виднеющийся позади вагона, я так же на полусогнутых двинулся к упавшему пистолету. Кто бы мог подумать, что можно столько раз друг в друга не попасть. Как раз когда я это подумал, дверь вагона снова поехала, и на меня с расстояния в пару шагов уставился стоящий на коленях человек с каким уже по счету пистолетом в левой руке. Я только и успел обернуться к нему лицом. Не знаю, почему мы не выстрелили. Мне-то он был нужен живой, а вот я его вполне устраивал и трупом. Не успел я сказать и слова, как он, видимо, тоже осознавший эту нехитрую математику, как-то крякнул и спустил курок. В то же мгновение выстрелил и я.
Больная нога и непривычная рука сделали свое дело. Литовец выстрелил примерно туда, где в прежнем, уже порванном и выброшенном в реку пальто была почти невидная строчка от ножевого ранения, которое схлопотал предыдущий, совсем мною никогда не виданный хозяин, или, может, где его по неосторожности распорола какая-то гродненская прачка-недотепа. Моя пуля попала ему в лицо, раскрошила зубы и моментально убила. Я с трудом поднялся на ноги и, стуча зубами, подошел к черному прямоугольнику двери. Заглянул в вагон и посмотрел на труп латыша. Ничего особенного, просто темный контур человека. Самолеты в небе загудели в третий раз за ночь, и я поковылял прочь.
В ратуше не было видно огня, гостиница тоже была цела, поэтому я, не обращая внимание на приставания какого-то патрульного, пытающегося отвести меня в госпиталь, пошел к дому Бременкампа. Несколько домов горели, но, в общем, урон был незначительный. Только возле дома Бременкампа почему-то была толчея: носили раненых и испуганно переговаривались мерзнущие люди в домашней одежде. Я как будто рывками погружался в сон и так же рывками просыпался. Земля была усыпана битым стеклом и искрила, переливаясь радугой, в сполохах огня. Из подъезда вышел старик с озабоченным и почему-то закоптившимся лицом.
– Как у вас? – спросил он.
– Два трупа. Диверсант среди них.
– У нас тоже хуже некуда – был взрыв в квартире Бременкампа. Он убит.
На секунду у меня закружилась голова от такой гримасы судьбы – хотел бомбардировку и получил, ну надо же. Но старик продолжил:
– Бомба, видимо, с часовым механизмом. Не понимаю, как Туровский такое допустил, бедняга.
Все ехало и расплывалось. Я еле стоял на ногах. Я пошарил глазами по стоптанному снегу вокруг и уперся взглядом в носилки с трупами. Из-под наброшенного одеяла выглядывал совершенно разгладившийся от морщин, спокойный лоб Туровского, его глаза были закрыты, и лишь выскользнувшая да так и окоченевшая в легкомысленной позе почерневшая обгорелая кисть руки без нескольких пальцев показывала, что он не спит, а совершенно и беспросветно мертв. В толпе капризно заплакал ребенок. Мне сильнее всего на свете захотелось пойти в его комнату и лечь поспать годиков так на двадцать.
Вторая часть
1.
Я провалялся в постели всю весну. До войны я и стрелял-то всего пару раз. Откуда мне было знать, сколько оправляются после пулевого ранения. В больнице мои на удивление вразумительные показания принял незнакомый немец в форме и с блестящей железной птичкой над грудным кармашком. Что он с ними дальше сделал, я не знаю, но больше меня никто не беспокоил. Брандт покончил с собой. Его жена – тоже. Советские партизаны были убиты в ходе подготовленной полицией операции. Старик проведал меня только раз, когда помог привезти меня из госпиталя к Лиде на квартиру.
Я плохо помню детали, только вспышки фактов, от которых мой жар становился будто сильней. В груде мусора, образовавшейся на месте квартиры Бременкампа, нашли детали сработавшей бомбы. Английский детонатор выдавал работу профессионального диверсанта. Вариант, что Бременкамп по ошибке сам себя подорвал, отпадал. Латыша никто не опознал, и его закопали в безымянной могиле. Старик только сказал, что у него была татуировка во все тело. Бесконечная змея, превращающаяся в жар-птицу, когтистая, шипастая, крылатая и изрыгаящая огонь, снилась мне иногда просто среди бела дня, лишь только я чуть задремывал.
Все это из старика надо было тянуть клещами. Как всегда сразу после закрытия дела, он запомнил официальную версию и постарался немедленно забыть все не помещающиеся в нее факты. Например, что в вечер нашей засады к Туровскому прибыл адъютант Бременкампа и попросил того совершенно секретно прийти вечером к полковнику домой для важного разговора. Туровский немедленно передал разговор старику. Они, как ни старались, не смогли понять, что же это означает, и только решили, что Туровский пойдет на встречу, а старик с Навроцким будут дежурить у дома.
– Ну и как вы теперь думаете, что это было?
Старик с тоской развел руками.
– Как теперь узнать. Может быть, он блефовал. Или пытался блефовать.
– Мне не дает покоя… Я, кажется, видел за день до бомбардировки, как адъютант Бременкампа передавал указания убийце. Он стоял на балконе как раз, когда этот латыш отирался через дорогу.
– Ерунда. Выздоравливайте. Я пока один по делам поезжу, а вы отдыхайте. Не надо глаза лупить, и для вас работа найдется.
Я не унимался и все твердил про латыша.
– Возьмите себя в руки. Вы ничего не видели. Даже если Бременкамп был связан с латышом, в деле была более существенная сила, которой мы совсем не видели и не видим до сих пор.
– Вы не допускаете, что это латыш заложил бомбу?
– Чтобы потом поджигать вагоны из канистры?
Старик укоризненно покачал головой – моя глупость его раздражала.
– Хорошо. Но что за вагоны стояли рядом с подожженным? Ну пустые эти. Что в них было по бумагам? Если узнать, что там должно было быть, легко выяснить, кому было выгодно, чтобы их разбомбили…
– Все это уже сделано. Никаких зацепок нет. Это больше не наше дело. И с самого начала не наше было. Не надо было на него соглашаться, моя ошибка. Выздоравливайте, говорю. Письма буду присылать на этот адрес, адрес для ответов вы знаете.
Лиду тихо перевели в госпиталь, где для переводчика работы оказалось даже больше, чем в комендатуре. Я лежал в ее постели, а она спала на каких-то одеялах на полу, кормила меня и делала перевязки. Она где-то раздобыла мне роскошную пижаму в синих павлинах, зеленых драконах и золотых цветах, которую с наслаждением рассматривала, когда я выбирался из-под одеяла, приваливался к стене и, неловко улыбаясь, тянул из тарелочки куриный бульон. Бульон она называла консомэ. Вместо слова «отвар» она говорила «декокт», что было совсем уже смехотворно. Ее «лечебный декокт по бабушкиному рецепту» был просто кипяченой ромашкой.
– Моя бабушка, кстати, как-то они с братом ехали в молодости за покупками в город, и возле них в обморк свалился поэт Фет. Тот самый, да. Что дальше было? Я откуда знаю, ну уступили ему место, а там уже и выходить надо было.
Я ухитрился схватить простуду, и Лида якобы в лечебных целях заставила меня держать на переносице горячий компресс из завязанной в носок гречки.
– Ты-то небось привык от простуды пить горячее вино, только у нас его нет.
Думаю, носок был нужен, просто чтобы я поменьше крутил головой и разглядывал ее обстановку. В комнате был овальный столик с вязаной скатерью, и весь он был уставлен скляночками, сверточками ваты, марли и бог знает чего еще. На подоконнике стоял горшок с темнолистным фикусом, а из-за него каждое утро вылезало солнце и медленно карабкалось за штору. По утрам Лида уходила на службу, а вечером, умотавшаяся, возвращалась с новыми свертками. Первое время я пытался хотя бы из вежливости уверять ее, что вот-вот встану на ноги и переберусь куда-нибудь.
– А зачем. Клопов у нас нет, валяйся спокойно.
Перебираться, в общем-то, было некуда: на квартире Туровского быстро поселилась посторонняя семья, номер старика в гостинице занял какой-то очередной немец. Из госпиталя первое время приходила очень деловая врачиха и неизменно спрашивала у меня, только чтобы хоть что-то сказать, не про любовь ли я читаю, пока сижу дома.
– Читаю, – каждый раз соглашался я.
Когда старик наконец прислал бандероль с бумагами для моей работы, Лида принесла мне ее, как роженице доставляют ребенка. Она широко улыбалась, пока вылезала из своего пальто плечами, и была здорово разочарована тем, что вся бандероль состояла из бесконечных машинописных списков. Еще в большее уныние ее вогнала новость, что обычная работа частного детектива в мирное время – это вручать вызовы в суд.