Следующим посетителем был маленький заспанный и застенчивый человечек с причудливым фиолетовым галстуком и даже в костюме. Человечек подал Яновичу заявление, которое тот сначала молча читал, а затем, несколько раз откашлявшись, принялся декламировать вслух. В заявлении мужчина просил предоставить ему работу в канцелярии, сообщая, что он является сыном крестьянина, владеет польским, советским, белорусским и немецким языками. Сначала Янович читал в тишине, но постепенно начались смешки, потом – взрывы хохота, а ближе к концу никто уже даже и не изображал работу. Достаточно сказать, что заявление открывалось словами «Хочу работать для Великих Немец, которых сила освабадзила нас ать камунисцичыского бальшавицкого террору» и дальше не становилось осмысленнее. Покрасневший за время чтения до цвета советского флага заявитель дождался от Яновича «пан может идти», неловко откланялся и ушел.
За ним явилась крестьянка в замызганном переднике, с расчесанными от проборчика на макушке к ушам волосами и обезоруживающей улыбкой лишенного многих зубов рта. Крестьянка, видимо, не в первый раз ласково уговаривала Яновича развести ее с мужем.
– В суд ходила?
– Ходила. Нельзя, говорят.
– Правильно говорят. На время войны никакие бракоразводные процессы к рассмотрению не принимаются. Закон такой. Что же ты от меня хочешь? Я ведь даже не суд.
Крестьянка на это игриво улыбалась и продолжала просить развести. Янович заученным тоном объяснил ей, что даже исключение делается только для разводов с евреями или случаев, когда развод в интересах германской армии.
– Может быть, ты с немцем? Тово?
Крестьянка обнажила зубы и весело оглядела помещение.
– Ну все, значит. Удачи.
Крестьянка, так же улыбаясь, ушла, а Янович как будто в воздух сказал:
– Что со мной будет, когда она узнает третий пункт из исключений, страшно думать.
– А что за пункт?
– «Постоянное половое бессилие одного из супругов». Или, как вариант, «наличие у одного из супругов возбуждающей отвращение болезни».
Кто-то сбоку прямо хрюкнул со смеху. Дернулась дверь, но на этот раз Янович гаркнул:
– Прием окончен!
Бумажная часть работы Яновича, как и во всех управах, представляла собой сумасшедший дом. Армейское командование тыла к управам не имело особых вопросов, справедливо полагая, что если солдатам понадобится прокорм сверх пайка, то они на местах сами найдут способ его раздобыть. Не то партийные чиновники Восточного министерства. Они засыпали управы бездной бумаг и директив, в которых нелепые советы и ничем не подкрепленные угрозы (редко кто просто решился бы самостоятельно приехать в управу без сопровождения солдат) кое-как маскировали внутриминистерский план, по которому из хозяйств нужно было выжимать пятую, а если повезет, и четвертую часть всего произведенного.
На бесконечные запросы немцев, где же обещанное еще в конце лета жито, Янович как-то имел неосторожность ответить, что все пожрали крысы. После этого управу завалили письма с инструкциями. Описывалось устройство импровизированных ловушек («наклонно поставленная доска с набитыми гвоздями и утяжеленная камнем» – и так страница), массовая ловля крыс с помощью фонаря в замкнутом помещении, загон их в расставленные по углам мешки, банки. После этого на все просьбы о поставках Янович писал одну и ту же лаконичную резолюцию: «Могу выделить барсучье сало», – и на этом переписка неизбежно заканчивалась.
Когда стемнело и даже изображать работу стало глупо, Янович потянулся, зевнул и сообщил, что рабочий день окончен, а значит, пора выпить. Я начал было извиняться, что не пью, но осекся и вдруг, кажется, впервые осознал, что старик для меня все равно что умер, и со всеми своими правилами больше не маячит надо мной, как коршун. Наш контракт был разорван, и теперь я мог, если мне того захочется, хоть завтракать самогоном, заедая табаком.
Янович пошел через площадь наискосок к администрации советских времен. Оказалось, что старый черный ход был открыт, и там оборудовали что-то вроде пивной. За самодельным прилавком стояла очень большая, похожая на хорошо перевязанный бечевкой окорок женщина, на прилавке стоял рядок прозрачных бутылок с мутной жикостью. Янович взял в углу две табуретки, и мы подсели прямо к стойке. Сам налил себе, тут же подобрал валявшийся коробок спичек, молча макнул два пальца в стакан и поджег. Пару секунд мы глядели на ровное синее пламя. Он с гордостью, я с ужасом, а продавщица – с ленцой. Потом Янович обтряхнул пальцы о штаны и опрокинул стакан уже внутрь. Я выдохнул.
Пол был устлан слоем опилок, голоса посетителей звучали гулко и неясно, как в бане. За столиками вокруг сидели сельской внешности мужчины и отдельной группкой – мои новые коллеги. Кто в тулупчике, кто в полушубке, и только я в пальто. Места в помещении осталось столько, что, залети туда муха, началась бы давка. Накурено было так, что дым стоял в комнате столбом. Пахло немытым телом и прокисшим пивом. Кажется, все сохраненное от немецких фуражиров и гольдфазанов белорусское зерно шло в эту комнату и планомерно уничтожалось уже порядочно уставшими от своей нелегкой работы выпивохами. Янович подтолкнул по мне стакан.
– Угощайтесь.
– Не лезет что-то, спасибо.
– Что так?
– Изжога?
– Изжога? А в ухе не стреляет?
– И в ухе стреляет. Как вы догадались?
– Наобум сказал. Дым не беспокоит вас?
– Да я сам закурю, чтобы вы не смущались.
– Нет, зачем, я просто дразню вас.
Янович выпил еще. Я пригубил из своего стакана. Пить самогон было совершенно невозможно, и я, как киноактер, стал небрежно крутить стакан в руках. За пять минут расплескал где-то треть.
– Хотел у вас спросить. А если учебники у меня лежат, по чему же дети сейчас учатся.
– Ну, по чему-то учатся. А нет, так и лучше даже.
Какой-то мужчина поднял в сторону Яновича стакан, Янович тоже свой поднял, оба выпили.
– Как вам в бегах?
– Чего?
– «В бегах». Ну пьеса новая. Не видели? Ну даете, а еще городской. Я каждый раз, как в городе бываю, обязательно на все новое иду.
Наконец подали еду: на огромной сковороде в жиру плавали рыба и картошка. К этому были домашний ржаной хлеб и пирожки. Из-за табака я вообще не слышал запаха с кухни и, увидев еду, чуть не подавился слюной. Янович от удовольствия насвистел веселенькую мелодию с каким-то мастеровитым щегольством. В наше время никогда не знаешь, где встретишь высокое искусство. Случается, что и в пивной.
Я взмахнул стаканом в сторону челюсти, но он оказался пустой, и я только стукнул стеклом себя по зубам. Янович щелкнул пальцами, и женщина-колбаса подлила мне самогона. Я обжег себе глотку и немного успокоился.
– Хорошо у вас тут, – кивнул я ей. – Чисто. Вся грязь, видимо, утонула в местном волшебном жидком асфальте.
Женщина никак на это не отреагировала и принялась протирать стаканы. Эти стаканы следовало бы для начала помыть, а потом разбить и закопать, но я оставил это предложение при себе. Янович курил и бубнел, как провел отпуск.
С месяц назад он ездил в Ригу на оперу. Я осоловело глядел на его движущуюся в рассказе челюсть и думал, а когда в опере последний раз был Брандт? Старший. Младший, может, вообще не был. Но старший точно был. В каком году его выслали из Ленинграда? 36-м? Но ведь, может быть, это уже ссылка после пятилетнего срока. То есть в 31-м? Он успел сходить в театр между возвращением из лагеря и новой ссылкой? Или ему дали срок ссылки, еще когда он мотал срок в лагере, и он сразу из лагеря поехал в город, где ему шесть лет спустя проломят голову и скажут, что так и было? То есть году в 30-м вполне мог на оперу сходить. Я представил себе, как никогда мною не виданный Брандт выходит из ни разу мной не виданного оперного театра в Ленинграде. Сначала это тощая фигура его сына, потом – круглый усталый остов Туровского, потом – совершенно забывшийся с годами и оставшийся в воспоминаниях скорее жестами и тоном, чем чертами лица, усатый мужчина в пальтишке. Янович мог бы подойти к нему, раскроить череп, оттащить в дом и на глазах матери повесить на люстру. В сущности, он не сделал этого только потому, что по молодости был занят тогда другими делами. Мое сердце билось все сильнее, и с каждым ударом мне все сильнее хотелось выхватить пистолет и прямо тут выстрелить сукиному сыну в лицо. Жалко только, пистолета не было.
– Вы чего губы жуете? Невкусно?
Я оставил в покою закровившую губу.
– Про Ригу подумал. Вы сказали, вот я и вспомнил.
– Бывали там?
– Ага. Давно уже. Моего отца там убили. В самом начале революции, ничего такого.
Подвижное насмешливое лицо Яновича стало каменным. Он, глядя на грудь буфетчицы, пробубнел слова сочувствия.
– Ну что уж. Я совсем мелкий был. Но запомнил, потому что видел своими глазами. Отец вел меня куда-то, а мимо шли матросы – накрашенные, как клоуны, и шумные. Они стали задирать кого-то, отец сделал замечание им за каким-то чертом. Ну один из них его тут же и застрелил. Никакой сцены, как в фильмах, не было – он просто сполз по стене без сознания, а матросы просто пошли дальше. Наверное, они оглядывались или немного прибавили шагу на всякий случай, но это я не помню, или просто не видел. Я вас не утомил?
– Ловлю каждое слово.
– Да это все. Я помню, сидел какое-то время у как бы спящего, что было очень глупо посреди улицы, отца, а потом меня кто-то увел.
Не знаю, зачем я ему все это рассказал. Особенно учитывая, что в Риге я в жизни не был. Но когда рассказал, сердце вернулось к обычному ритму, кровь отлила от лица, и только подмышки были горячие и мокрые. Янович немного посидел над пустой уже тарелкой молча. Потом, опять оглянувшись, сказал:
– А как у вас, слуха музыкального совсем нет?
– Не знаю. А что?
– Так, к слову.
Сонная буфетчица подлила ему, немного поглядела на меня, а потом снова стала смотреть в приоткрытую дверь. За дверью громко заржала лошадь. Женщина тяжело вздохнула. Сидеть внутри дальше было совсем уже неприятно.
– Ну я пойду.
– До завтра.
Я кое-как расшаркался с совершенно не оценившими мою вежливость посетителями и вышел на улицу.
В горнице на скамье кемарил подросток-баянист. В жарко натопленной маленькой комнатке, на кровати, покрытой лоскутным одеялом, сидел уже знакомый мне с утра, но теперь голый немецкий солдат, а у печки, спиной к нему, стирала белье в лоханке старуха-хозяйка. Солдат внимательно, с интересом смотрел, как мыльная пена, вылетая из лоханки, ударялась в стену кусками и медленно сползала со стены, оставляя на ней мокрые полосы. Увидев меня, солдат смутился, а старуха обратилась ко мне:
– Так завшивел, так завшивел, что я ему все, как есть, скинуть велела. Теперь пропариваю. От тоски это. Видите, какой молоденький. У меня тоже такого же в армию забрали.
Я прошел в отведенный мне чуланчик. Грязно было все, включая внутреннюю часть чашки с водой. Я кое-как повесил на крючок пальто и поставил в самый не черный угол сапоги, и на этом решил свое раздевание завершить. В комнате стоял такой тяжелый, как будто бы не выветривавшийся съезда так с семнадцатого ВКПб воздух, что, несмотря на холод, я предпочел бы раскрыть настежь форточку, если бы она в чуланчике была. Между балками бревенчатой стены в проконопаченных пазах, набитых паклей, шевелились насекомые. Я уснул прежде, чем кто-то из них успел меня укусить.
Утром мимо дома прошли гурьбой и с песнями колхозные девки. Их сгоняли на строительство дороги вперемежку со стариками-немцами заштемпелеванными надписями «Тод». На службу я пришел вовремя, подергал закрытую дверь. Шел мелкий холодный дождь. У Яновича открыла старуха вроде моей. На вопрос, где квартирант, она только пожала плечами. Что-то пошамкала себе под нос и добавила: «Или у солдатки Жоровой спит».
Солдатка жила на другом краю города – идти до нее пришлось минут пятнадцать. Открыл сам Янович. Я глянул ему за спину: в темноте комнаты был различим только воодруженный прямо на обеденном столе здоровенный граммофон с никелевой трубой.
– Вам чего? А, ключей же у вас нет. Нате вот, запасные берите. Сейчас умоюсь и следом, – сказал скороговоркой Янович и уверенно направился обратно в кровать. В кровати похрапывала разметавшаяся голая женщина.
Пока дошел до службы, дождь прекратился. Я открыл дверь, поглядел на потемки. Обошел от нечего делать церковь. За алтарем была поленница и открывающийся тем же ключом черный ход, ведущий в симпатичный и совсем не загаженный церковный дворик с рядком ухоженных могил и ветхой, но еще крепкой скамеечкой под навесом елей.
Я оглядел оставшиеся со вчера ящики стола, но не нашел ничего, кроме четырех новорожденных мышей. Чтобы как-то себя занять, я смастерил им колыбель из спичечного коробка. Таким было мое последнее и самое осмысленное действие на посту начальника отдела образования. Чтобы изобразить на всякий случай работу, я разложил перед собой открытую книгу и рядом еще устроил несколько горок. Мои по очереди являющиеся заспанные, зевающие коллеги повторяли один и тот же ритуал: сначала бодро здоровались, потом оглядывали помещение, замечали, что Яновича нет и, ничего не объясняя, разворачивались в дверях и уходили прочь.
Сидеть совсем без дела было чем дальше, тем труднее. Затекала нога, ныла спина. Тогда я принялся, не снимая ботинок, шагать по столам и развешивать под потолком толстый черный провод с лампочками ильича. Как раз когда закончил, в дверь постучали. Показался подросток-сосед и спросил старшину. Я ответил, что его нет. Пацан так и остался стоять в дверях.
– Нет его. Куда-то делся.
– Делся?
– Похоже, он уехал, испарился, исчез, отчалил, умотал, – терпеливо объяснил я.
– Агась.
– Ну? Чего ждешь?
– Так письмо ему.
– Оставь да иди.
– Сказали в руки.
Я посмотрел на его хитрую рожицу. Порылся в карманах. Отсыпал ему мелочи.
– Свободен.
Пацан в секунду исчез. Я прочитал записку. Немножко подержался за голову, но скоро собрался и уселся обратно за стол.
В обед пришел Янович, за ним подтянулись остальные. Янович принес с собой чайник желудевого кофе. Я выразительно посмотрел на часы.
– Хотите поучить меня работать?
– Нет, просто балуюсь
– Понятно. Что ж вы замолкли? Со смеху обмочились, что ли?
– Да я не смеюсь.
Янович пристально посмотрел на меня, но вместо слов вдруг запел несильным, но удивительно чистым голосом:
– Стаканчики граненые упали со стола, упали, не разбилися, разбилась жизнь моя.
Наливавший себе кофе мятый бухгалтер подхватил песню совсем красивым голосом, а за ним, тоже прихлебывая, а кто и заедая сразу булкой, подпевать им стали остальные. Они пели без усилия, но в унисон и красиво, заученно и в то же время легко. Я открыл рот от изумления. Потом они допели и, как ни в чем ни бывало, молча уселись за свои столы. Янович подмигнул мне и похвалил за починку освещения. Записку я ему, конечно, не отдал.
Пить я после работы идти отказался.
– Ну все, все. Не надо таких взглядов.
– Да я ничего.
– Завтра раньше вас на службу приду, еще увидите.
Пацана я нашел снова в горнице. Он мучил гармонь и шмыгал носом. Я предложил ему за небольшую плату провести меня до того места, где ему передал записку тот, кто ее передал. Он отложил гармонь и сказал, что за двойную цену отведет меня прямо туда, где тот живет. За полчаса мы дошли до ближайшего хутора. Пацан пошел домой, к гармони, а я направился к ковыряющему зачем-то штакетники крестьянину.
– Здорово, отец. Я от волостного старшины.
Крестьянин с готовностью снял шапку.
– Где у вас тут, – я замялся за невозможностью сказать «диверсанты» и начал очень издалека давать определение слову, не называя его.
– Партизаны, что ли? Партизаны у старосты. Здеся.
Я подошел к дому. Постучал. За дверью какое-то время копошились, а потом сказали: «Открыто». Я вошел. Между ушами у меня как будто рванула граната, ноги стали ватные и тяжелые. Обернувшись, я попробовал что-то спросить у стоявшей за дверью темной фигуры, но в лицо мне почему-то прыгнул дощатый пол, в рот набилось обслюнявленого железа, и я перестал что-либо соображать.
2.
Воняющая мочой лестница в подвал, выщербленный от времени тротуар, кляксы голубиного помета на завитушках фасада – ничего не видел и не помню. Помню совершенно черный подъезд старого, дореволюционного еще дома. Парадное на ночь заперли, но черным ходом, согнувшись пополам, я все-таки попал внутрь. Поднялся, нашел дверь, сел ждать. Веко дрожало почему-то. Через час или сколько пришла едва видная тень, женщина. Стояла в темноте, на лестнице. Снизу вверх:
– Плачешь, что ли? Ты ко мне?
– Почему таблички нет.
– Какой таблички?
– По закону на дверях надо вешать, если с желтым билетом.
– Так я портниха.
– Понятно, что портниха, раз с желтым билетом.
– Ну-ну. А ты из жилконторы, что ли? Вставай давай, полицию еще соседи вызовут.
– Не из жилконторы.
– Да я вижу. Заходи, вечно открытой дверь держать, что ли.
– Не из жилконторы. Просто закон есть.
– А деньги у тебя есть?
Она уже и разделась наполовину, хотя я только дверь закрыл.
– Есть. Но про другое надо.
– Чего?
– Про другое, можешь одеться опять.
Накрашенная, уставшая, как-то неправдоподобно непривлекательная женщина смерила меня глазами, словно проверяя, насколько дикой будет просьба. Я описал Яновича, каким на удивление ясно рассмотрел и запомнил его, увидев всего раз в февральском кафе.
– Свистел? Ну помню. А фамилию откуда мне знать.
Я уселся рядом с ней на диван и стал читать с бумажки Брандта имена-отчества, пока не всплыло нужное.
– Точно?
– Ну да. Он часто заходит. А ты кто вообще? Из службы порядка?
– Ага.
Я дал ей денег и пошел в ратушу.
Черный ход все так же был не заперт. Я открыл кабинет бургомистра своим ключом, защелкнул замок изнутри. Уселся в кресло под портретом Гитлера, левее распятия с зацелованным Христом. Веко уже не дрожало. Когда бургомистр вошел, я с порога перешел к делу:
– Слушайте, выдайте мне документ какой-нибудь. Я в бегах.
Бургомистр сразу вспотел, но, как я скоро понял, не от того, что мое присутствие в кабинете представляло для него опасность, а потому, что ему было неловко, что никаких таких документов ему выдавать не дозволяется.
– Знаете что, у меня есть пустые бланки «Издательства школьных учебников и литературы для молодежи». Только что из Минска пачку привез. Давайте один вам оформим?
Я вздохнул.
– Валяйте. Только тогда уж вы мне про запас парочку дайте.
– Как можно, это все подотчетное.
Я выхватил у него три книжечки из рук и сунул за пазуху.
– Ну ставьте свои печати пока в этой. Только уж не на железную дорогу, пожалуйста. Там, я слышал, за опоздания розгами порят.
Он уселся за стол и принялся ровным прилежным почерком заполнять графы, сверяясь с образцом, а параллельно, совершенно не сбиваясь, стал учить меня жизни.
– Вы учудили что-то совсем, знаете уж. Надо не так бороться, посмотрите сами, – и он начал рассказывать как собственную и будто бы тщательно обдуманную, а на самом деле каким-то гимназическим учителем или мелким польским политиканом из провинциалов навязанную мысль, как надо обустраивать свою жизнь, чтобы решительно всем утереть нос. Он говорил громко, язвительно парировал несуразные, кем-то в его голове выдвинутые возражения, передразнивал вымышленных оппонентов и всем видом показывал, что все обдумал крепко и наперед.
Я, неспавши, с немного дрожащими от перенапряжения и голода конечностями, смотрел на него и утешался, что все-таки, кажется, оцениваю свое положение чуть адекватнее этого румяного болвана. Кто-то ему сказал, где-то ему привиделось, что он станет звездой политики и станет, просто надев мундир, получив место и возглавив молодежную организацию, вроде той, где сам возмужал, и вот он, раз решив, что внутреннее – это то же самое, что внешнее, стоит в перекошенной холстине с пуговицами, ничем не управляющий пионервожатый, не понимающий, что когда в город придут советы, его карьера кончится на ближайшем фонаре.
– Просто подпишите бумажки. Я потом все обдумаю, мне бы бумажки сперва.
В голове мысли ходили ходуном, и все было как-то так складно, что желудок сводило. Три высокопоставленных человека отвечают за снабжение целого фронта. Один в Берлине собирает составы, другой в Смоленске их принимает, а третий на узловой станции посередине делает так, что часть составов списывается на военные потери и тут же отправляется обратно в Берлин, где первый высокопоставленный их снова покупает и отправляет опять на фронт второму. Вдруг на узловой станции возникает какой-то дурачок, который принимается строчить письма о странностях в учете составов. Это хорошо еще, что письма идут одному из высокопоставленных людей на стол. Но все же, что им делать? Взяток дурак не берет и принесенные ему домой говяжьи ноги оплачивает, несмотря на отнекивания продавца-мясника. Можно решить проблему просто, но лучше, чтобы она выглядела сложно. Его убьют партизаны, партизан убьют наемники из другого города, которым в обход прямого запрета властей будет помогать местная полиция. А чтобы нити вели совсем уж в разные стороны, тут же убит будет и мелкий офицер из немцев. Поди разберись, что к чему. Проще махнуть рукой. А если кто не махнет – война уже закончится, пока он что найдет. Как можно было этого сразу не понять? Ну я ладно, а старик? Он не мог все это знать, нет, ну нет же. Где-то у Лидиного дома совсем на рассвете, меня, кажется, все-таки вывернуло.
Я так старался, я двигался тише, чем когда-либо, а Лида все равно проснулась. Уставилась на меня. Я шепотом сказал, что зашел взять фотографии. Пошамкала губами, ничего не сказала. Я дописал на листке, над которым корпел пять минут в темноте: «Не беспокойся. Все в порядке. Дам знать, как устроюсь на новом месте». Она повернулась на другой бок.
Так увлекся рытьем в чемодане, что не расслышал, как Лида поднялась с кровати. Только что спала, а вот стоит в ночной рубашечке, бессильно, кончиками пальцев держит записку и всем своим телом дрожит от рыданий:
– Я так и знала! Так и знала!
Мы обнялись. Слезы промочили мне плечо прямо сквозь пиджак, и свитер, и рубашку. Ее бледно-розовое лицо от слез и не развеявшегося сна пошло невозможными, душераздирающими красноватыми пятнами. Она судорожно втягивала носом то, что не пролилось из глаз, всхлипывала и чуть подвывала одновременно.
От Лиды чуть-чуть пахло парижскими духами:
– Ты перед сном надушилась, что ли?
Она невидно улыбнулась и шумно выдохнула ртом – нос уже совсем заложило:
– Немножко.
Я ткнулся носом ей за ухо, она всхлипнула громче и опять задрожала грудью, но это были уже слезы принятия.
– Ты вернешься?
– Сюда – вряд ли. Оставайся на месте, и я тебе сообщу скоро, где и как мы встретимся.
Она пробормотала что-то на французском
– Чего? Киса, не могу разобрать.
– Я так одинока тут и несчастна.
Я уткнулся ей в макушку.
– Я понял, киса. Еще в первый раз понял. Как сказать «мы скоро встретимся»?
– Мы скоро встретимся.
– По-французски.
– Не надо по-французски.
Все это пролетело у меня перед глазами, пока я соображал, что сижу с затекшими руками, ноющей пульсирующей болью головой,привалившись к холодной стенке затхлой комнатки, судя по землистому картофельному запаху, – погреба, и не могу даже переменить позы, не могу даже раскрыть глаз, а дверь где-то сверху уже скрипнула, и уже приближаются ко мне чьи-то шаги.
3.
Когда я все-таки разлепил наждачные веки, вокруг было так темно, что и пола, на котором я лежал, было не видать. Пол был земляной, так что особой нужды рассматривать его не было. Обычный пол деревенского погреба. Спина ныла, а выше челюсти была одна сплошная чугунная боль. Тряпичные ноги двигались с какой-то подозрительной задержкой – сесть я смог только через пару минут после того, как захотел этого. Руки были свободны и свободно шарили в пустоте вокруг. Судя по холоду и глухо стукающим по ногами банкам, погреб не был заброшенным и использовался по назначению. Если у меня и было что воспламеняющееся в карманах, то это вытащили. Не было и записки для Яновича. Потолкавшись вечность и отбив об углы все конечности, я набрел на лестницу, но не успел ступить, как где-то наверху открылась дверь – на меня пахнуло теплом натопленной хаты.Увидеть это я не могу, потому что от света зажмурился. Ко мне обратился мужской голос.
– Ну-ка сел на место.
Я, прикрывая глаза ладонью и стуча от холода зубами, попятился предположительно обратно к стенке и сел. Дверь закрылась, кто-то спустился вниз и встал надо мной. Я не видел не только лица, но даже и очертаний тела. Чиркнула спичка, и прямо к моему лицу наклонился небритый мужчина лет сорока.
– Тихо сиди. Ты кто такой? – спросил он.
Я пошлепал сухими губами, но отвечать не стал.
– Работаешь в управе?
Я кивнул.
– А кто мы такие, знаешь?
Я опять кивнул. Небритый подождал одну короткую спичку:
– Чего пришел?
– Попить бы.
Он прихватил меня за голову и легко повалил на промерзший земляной пол.
– Чего?
– Ничего. По делу. Про начальника управы.
Я набрал полный рот песка. Небритый вернул меня в прежнее положение.
– Не умничай. Ясно? Не умничай. Убью.
– Ну я пришел же. Чего я пришел тогда?
– Пришел и пришел. Не умничай.
Он молча прижал мне к кровоточащему носу кулак. Я крутанул головой, но он только сильнее вдавил кулак.
– Понял? Не умничай. Теперь давай по делу.
– У него чемодан денег. Ладно, это ты без меня знаешь. А я знаю, где этот чемодан.
Небритый все молчал, а потом сказал:
– Ну а ты мне зачем?
– Да хотя бы в дверь постучать. Мне он откроет.
– И почему это не засада?
– Хочешь верь, хочешь – нет. Похоже ли, что я делаю, на него?
Мужик убрал пятерню с моей головы:
– Ладно. Но чтобы тихо себя вел.
– Погоди. Давай на берегу договоримся: девяносто на десять. Я все понимаю – деньги твои по праву, но и без меня работу не сделаешь.
Прошла долгая, самая долгая минута в моей жизни. Небритый спокойно зажигал спичку за спичкой, все так же сидя передо мной на корточках. Он рассматривал мое лицо, как никто и никогда. Потом хмыкнул.
– Ну давай.
И мне, и ему ясно было, что в тот момент, когда мы наткнемся на чемодан, мне конец.
Спичка погасла. Когда небритый зажег еще одну, его лицо перестало быть злым и хитрым, на меня он не смотрел и вообще как будто бы никуда не смотрел.
Мы стали подниматься по лестнице. Одна ступенька, другая. Ноги меня еле слушались, небритый упирался в спину пистолетом и шел, почти прижимаясь ко мне, хоть это и было неудобно. Если изо всех сил прыгнуть назад, мы оба пролетим метра два, небритый головой, если повезет, упадет на банку с закаткой, я могу попытаться быстро перевернуться и задушить его. Макушкой я ткнулся в дверь, сейчас или никогда.
С той стороны кто-то чихнул.
–Тсс, приготовься, – быстро сказал небритый. – Как толкну, падай сразу прямо перед собой и лежи смирно.
Я не успел даже кивнуть. Я откинул дверь и, подгоняемый небиритым, быстро выбрался в комнату. В комнате при слабом свете сидели три человека: двое в немецких военных шинелях прямо передо мной за столом, у каждого на коленях была винтовка, еще один сидел на приступке перед дверью в сени, его оружие я заметить не успел. Небритый сильно ткнул меня между лопаток, я потерял равновесие и нырнул под стол и уже оттуда с остановившимся сердцем наблюдал, как небритый быстро и спокойно положил по два выстрела каждому из сидящих за столом. Один свалился головой на сложенные локти, как будто прилег за столом поспать, второй сполз вниз и положил свою пробитую неживую голову мне на колени. Небритый повернулся к третьему. Тот что-то тихо проговорил по-польски. Небритый промолчал и один раз выстрелил ему в лоб. Поляк дернулся и сполз по двери к косяку, как очень уставший, засыпающий на ходу человек.
Я вздохнул с облегчением. Небритый, немного постояв, присел на корточки и поглядел на меня. Видимо, я был здорово испуган – он ухмыльнулся. Тут только я заметил, что из-за его спины видны еще одни ноги – на печке сидел старичок в телогрейке и тоже ухмылялся. Не так искрометно, впрочем. Готов спорить, что это выражение лица у него теперь навсегда.
Небритый вел прямо так через ночной лес, часто без всяких тропинок, просто по мокрой крапиве и папоротнику
– Не отставай. Решишь бежать – заблудишься и все.
В нескольких местах, где путь шел по ясной дорожке, небритый пускал меня вперед. В одном месте я чуть не наступил на труп в немецкой форме. На мой немой вопрос небритый ответил только:
– Не подходи. Заминирован.
С голоду мутило, от усталости руки и ноги мелко дрожали каждый раз, когда требовалась концентрация, от темпа ходьбы постоянно подступало ощущение, как перед обмороком. Дорога заняла гораздо меньше времени, чем путь туда – думаю, через полчаса мы уже подошли к городку. Стояла завораживающая тишина, нигде не горел ни единый огонек. Как специально, подул ветер, протянул меня до костей, но заодно согнал облака, и все залило несильным, но вполне достаточным светом.
– Полегче, сожжешь мне лицо, – тихо сказал я небритому, когда он подсвечивал мне калитку нужного дома.
Небритый только еще разок ткнул меня пистолетом в ребро. В обнимку, как вальсирующая пара, мы дотолкались до избы, возле которой долго ждали, пока откроет хозяйка.
– Сичас, сичас! – проговорила старушка, без вопросов убирая засов. Небритый бросил на меня взгляд: раз хозяйка не уточняет, значит, кого-то ждет.
– Мы к начальнику, бабушка, – шепотом сказал я и быстро развернул ее обратно в сени прежде, чем, заспанная, она смогла пробубнеть, что никакого начальника, конечно, в доме нет. В потемках сеней, на секунду освещенных небритым, показались знакомые по квартире Брандта говяжие бока, развешенные на балках у потолка.
Когда небритый, рассекая темноту дома спичками, сам понял, что Яновича нет, он захрипел:
– Где же он?
– Да не уйдет, помоги чемодан отыскать.
Я как мог деловито направился в закуток кухни.
– Куда? – небритый опять ткнул меня пистолетом.
– С обеда не ел.
Я стал шариться в темноте, на ощупь выбирая между ломтем хлеба, деревянной, в чем-то перемазанной ложкой, промасленным гладким углом доски, чугунком и, наконец, чуть даже порезавшим мне палец бесхозным ножом. Из-за печи донесся шорох, что-то стукнуло об пол. Я левой рукой оторвал кусок хлеба и сунул в рот.
– Нашел, – проговорил, все стоя со своей ненаглядной спичкой в руке, небритый.
Он действительно нашел чемодан. Я даже удивился – я-то этот чемодан просто от безысходности придумал. Небритый на секунду перевел на меня взгляд, и его глаза за секунду из удивленных стали испуганными. Недогоревшая спичка выпала из руки, которой он попытался выхватить из кармана пистолет. Я быстро ударил его несколько раз ножом куда-то в центр тела. Он ахнул, всхлипнул, в последний раз нож ушел глубоко в плоть. Я что было сил ударил небритого кулаком по голове, и он повалился в черноту на чемодан. Я присел, нашупал горло и прижал острие ножа к поросшей твердым черным волосом впадинке. Прожевал хлеб, облизал губы.
– Хозяйка! А ты не шевелись.
Я взял из кармана небритого пружинный нож с закрытым лезвием, пистолет и следом еще один пистолет, который он забрал у кого-то из убитых подручных. Я обшлепал все его тело, но больше ничего не нашел. Небритый лежал смирно и обеими руками напряженно держался за бок.
– Оу, милый?
– Свет у вас где?
Старушка со свечой подошла к лампе и запалила ее.
– Порезались в темноте, хозяйка.
Небритый сосредоточенно разорвал рубаху, которую подала ему старушка, и тщательно перевязал себя. На повязке скоро выступило густое красное пятно, но дальше расти не стало. Я взял себе оставшийся хлеб, чтобы было чего в дороге пожевать.
– Бери чемодан и давай.
В сенях бродила проснувшаяся, видно, от нашего шума курица. За стенкой уже мээкала коза. Хозяйка заперла за нами и, надо полагать, легла спать.
Я аккуратно притворил изнутри дверь и быстро включил в амбаре свет. Стены, пол, потолок, двери, столы, стулья – все было видно. Довольно четко и в деталях. Небритого было видно так хорошо, будто я рассматривал свое отражение в зеркале. Обычная русская морда. Иванов, Петров, Курицын, черт разберешь. От удовольствия я расплылся в улыбке.
– Ну и что ты сделаешь? Доказательств, что я был с поляками, у тебя нет. Если станут разбираться, так я скорее герой, перебил весь отряд.
После всех мытарств слушать человеческую речь, имея в руках заряженный пистолет, было приятно, как есть конфету. Я помахал небритому на стол у дальней стены, а себе стул поставил сбоку от входа, чтобы одинаково хорошо видеть и дверь, и небритого.
– Будешь сидеть спокойно, растоплю печку.
Он ничего не ответил. Я по одному принес в печку дров из-за алтаря, вырвал пару листов из учебника по советской и истории и растопил. Уселся в углу. Оглядел старое, но вполне дееспособное и хорошо смазанное оружие небритого. Выщелкал из обоймы все патроны, кроме одного, и спрятал пистолет в карман. Пистолет поляка я снял с предохранителя – он тоже был исправен и заряжен.
– Ну другое дело совсем.
Небритый уже не так уверенно все что-то говорил. Я на все кивал. Моя голова болела с интенсивностью передающего помехи радио. Постепенно он угомонился. Видимо, злоба наконец стала проходить и сменилась страшной усталостью.
– Не переживай так, дядя. Просто посидим тут с тобой до утра. Можешь покемарить пока, я посторожу, – сказал я.
До восьми утра все тело страшно затекло. Рука с пистолетом, хоть я и держал ее на колене, вся была как будто пришитый грубыми нитками камень. Сорвись небритый с места, и я бы вряд ли смог выстрелить. Но он так и не сорвался за всю ночь, только попросил покурить. Я разрешил, конечно.
Сначала орали петухи. Потом ржали кони. Когда в замке заерзал ключ, мы оба быстро вышли из тупой дремы, в которой просидели все это время. Небритый выпрямился на стуле, его лицо стало строгим и жестким. Дверь скрипнула и открылась. Янович вошел и окинул меня скептичным взглядом:
– Что за вид?
Не знаю, какой у меня там был вид. Наверное, правда не очень. Потом он увидел небритого на стуле:
– Тэк-с. Ну хорошо.
Янович закрыл дверь на замок и, не сводя с небритого глаз, бросил на стул шубу. Только после этого он наконец увидел у меня в руке пистолет.
– А это что такое?
– Пистолет вынь.
– Чего?
Я ничего не ответил.
– Ну хорошо.
Он медленно достал пистолет и бросил в сторону. Я указал на другой стул.
– Ладно.
Сунул его пистолет в карман, сам сел на стол. Я все ждал, что эти двое что-нибудь скажут друг другу, но они только таращили глаза. Я проделал с пистолетом Яновича то же, что и с пистолетом небритого. Медленно поднялся и кинул перед каждым на расстояние в пару шагов по пистолету и, пятясь, снова сел на свой стул.
Я собрался произнести небольшую речь, но вдруг понял, что все проделанные мысленные действия не приносят мне обычного удовольствия. У этого дела не было заказчика, мою разгадку некому было выслушать. В зале суда не было судьи, прокурора, защиты, зевак и даже пострадавших. Да и самого зала суда не было. Просто где-то в мире произошла ужасно неприятная поломка, и небольшой шумный, пачкающий маслом и дымящий ремонтный инструмент случайно оказался у меня в руках.
Я хотел хотя бы из этого что-то сказать, но в горле так пересохло, что я только пошамкал губами. Я прочистил горло. Эти двое даже не взглянули на меня. Так и буравили друг друга глазами.
– Партия, значит. Белые ходят черными. Один какой-то черт двигает по клеткам свою харкотину. Все пьяны. Дом горит. Правила? Что еще за правила. Никто не знает правил.
Они меня не слушали.
– Ну хорошо.
Я засвистел. Я выводил мелодию Яновича, как если бы запаршивевший конь вдруг подхватил песню своего ямщика. Это было отвратительно. У меня защипало в глазах, у меня выступили слезы.
Янович и небритый все смотрели и смотрели друг на друга. Казалось, это теперь навсегда, они теперь не сдвинутся. Я свистел и свистел, сам себе удивлялся, что дрожащие от напряжения мышцы лица слушаются и издают что-то членораздельное. Я набрал в грудь очень много воздуха и свистел долго, а эти двое все сидели и сидели.
В ту же секунду, когда я остановился, чтобы глотнуть наконец воздуха, двое плашмя бросились на землю, схватились за пистолеты и одновременно выстрелили.
Янович так и остался лежать. На спине его свитера появилось крошечное отверстие. Небритый медленно поднялся с пола и привстал на одно колено. Пустой пистолет все еще был у него в руках. Он поглядел на Яновича, потом перевел взгляд на меня. Поднял пистолет на меня, пару раз впустую нажал на крючок, обратно опустил.
– Хочешь, расскажу, кто это? – почему-то спросил он.
Я, конечно, поспрашивал потом о Яновиче. У меня было для этого много лет, знаете ли. Мне рассказали о нем и такое, и сякое, и в конечном итоге я понял, что ничего особенного о нем узнать не смогу, как ни постараюсь. Есть такие люди, которые все свои секреты уносят с собой в могилу. Иногда, в минуту слабости или откровенности, они могут открыться первому встречному и рассказать, например, в каком доме престарелых доживает их мать, или как именно с ними связался адъютант какого-то немецкого офицера, или где они раздобыли бомбу, или кем, собственно, был небритый с армейской выправкой и какой секрет их связывал. Единственная загадка, которая меня мучит до сих пор: почему он, набиравший по барской блажи себе в управу исключительно музыкантов и певцов, не убил меня, явившегося без вызова и явно с вредной ему целью, в первую же ночь? Его что-то смягчило? Или он только отложил необходимое? Наверное, моменты, когда правда о таких людях открывается, лучше не упускать. Конечно, если вы любопытны.
– Хочешь, расскажу, кто это? – спросил меня небритый.
– Нет, – честно ответил я и выстрелил ему в лицо.
Он покачнулся назад, а затем с размаху упал ухом в пол. Его правая рука легла рядом с левой рукой Яновича. Он так и остался лежать с распахнутыми удивленными глазами.
Я подошел к трупу Яновича, присел, достал из кармана штанов связку ключей. Подобрал ключ от чемодана: там среди рубашек и носков рассыпались бесхозные кольца, серьги, марки, доллары, пустые бланки документов, паспорта без фотографий и детали какой-то чужой бомбы. Я снова сел на стул, задрал голову и стал ждать, когда руки перестанут трястись и можно будет идти более-менее прямо.
Пространство под куполом, в обычных церквях красиво убранное в тень и одухотворенное тусклым дрожащим светом разных там лампадок, да еще и всегда чуть мутное в глазах нанюхавшихся фимиама, сбитых с толка сладким пением службы или позолоченными поповскими одеждами прихожан, тут было холодно и во всех нелестных подробностях многолетнего запустения высвечено. Страньше всего было, что четкая, как в прозекторской, картина этого облупившегося, в разводах протекающей крыши и с птичьим пометам на выступах колонн запустения скоро вселила в меня сладкий покой, какой, должно быть, верующие в церквях и испытывают, благодаря бога за исполнение давней просьбы.
Под куполом, как фальшивые звезды, тихо и ободряюще светили лампочки. Я взял чемодан и вышел наружу.
Table of Contents
Первая часть
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
Вторая часть
1.
2.
3.
Третья часть
1.
2.
3.