ЧЕРНАЯ ПОЛОСА

Налей того вина, что если капнуть в Нил,

то пьяным целый век пребудет крокодил.

Рудаки

«Но ведь зачем-то я пришел в этот мир?»

Он лежал крепко принайтованный[1] специальными полотенцами к железной койке и смотрел перед собой взглядом хамелеона: один глаз в потолок, а другой в угол. Тот, что был направлен в угол, наблюдал и тоненькую прозрачную трубочку вблизи, как по ней медленно продвигалась желтая жидкость.

Они все-таки настигли его и теперь накачивают какой-то дрянью. «Только бы не заснуть», – твердил он себе и хорошо знал, что не заснет. Он был сильнее их, выше, умнее и сейчас только ждал своего часа. «В три ночи», – назначил он сам себе, хотя часов у него не было, да если бы и были, как посмотришь: руки связаны, а шея взята в свободную удавку. Но от тех давних скитаний в тайге у него осталась привычка просыпаться в точно назначенное время. «Даже если меня и сморит дрянь – в три. Они-то к трем обязательно заснут…»

Ноги были прикручены к железным перекладинам, каждая отдельным узлом, а по рукам пропущено поперек одно длинное полотенце, которое образовывало вокруг запястий по узлу и еще двумя узлами крепилось под койкой. Вокруг шеи петлилось третье полотенце, узлы его были где-то там, далеко за головой и внизу.

Система! Или, как говорил бравый солдат Швейк, систематизированная систематическая система.

Они настигли его, связали намертво, но не сломили. У него в запасе был еще припрятан козырь.

Когда они вязали его с делано-фальшиво-добрыми лицами, со сладенькими искусственными улыбочками, он даже не сопротивлялся. Лег так, чтобы им удобнее было вязать, и слушал приторно-мерзкие прибауточки: «Все будет хорошо… Все будет хорошо… Все будет прекрасно…»

Ax, стервецы! Для них-то все прекрасно: он пойман. Теперь никто не помешает им творить свои гнусные дела, преследовать и убивать людей, пытать их, запугивать, грабить… Никто не обрубит щупальца этой мафии, или, как он ее назвал, – матьее, не разоблачит, не выставит на всеобщий позор и осмеяние.

Так им казалось.

Но он прошел суровую школу. Он видел, как некоторые недоумки сучили ногами и руками, пытаясь высвободиться из «системы», пока не слезала шкура и не обнажалось живое мясо. Но так и не освобождались.

Ом умел развязываться за пять минут. Иногда за три.

Но если они обнаружат это, то приставят к нему дежурного санитара-мордоворота. И он будет сидеть рядом всю ночь и стеречь каждое движение. Тогда последний козырь будет бит.

Нужно ждать своего часа. Он лежал неподвижно, закрыв глаза и специально заострив все черты лица. Это он тоже умел. С виду живой жмурик.

Они стояли рядом и тихо переговаривались.

Кто-то заглянул – потянуло ветром, скрипнула дверь.

– Что с ним? – спросил высокий испуганный голос.

– Делириум тременс, – ответил один из матьее. – Белая горячка. Алкоголизм третьей степени.

Дверь торопливо хлопнула.

Вот что они придумали, сволочи! Выдать его за алкоголика. Да, это самое безопасное для них. И злободневное. Если сказать, что болен или при смерти, – тогда почему связан? А тут… Ни у одного гуманного человека не поднимется рука в его защиту.

Где-то внизу у борта хлюпала вода. По некоторым неуловимым для обычного человека, но понятным для моряка признакам он определил: трехдечный теплоход[2]. Даже дизель-электроход класса УЛ – усиленно-ледовый. Значит, повезут его куда-нибудь на заснеженный остров или просто выбросят на льдину – поди-ка попляши. И все из-за того, что он перебежал дорогу. Решился выступить против Верховоды.

Верховода ездил по селениям вечно пьяный, со свитой прихлебателей, таких же в дупель пьяных «заготовителей пушнины»: трезвых он не терпел. Выступая перед народом, в своих пространных речах он призывал всех как один навострить лыжи, выйти на белую тропу и снять с каждого песца по две шкурки. А еще лучше – три. Он даже выдвинул лозунг: «Дадим миллион песцовых шкурок» Миллион – это звучало, впечатляло, с лозунгом долго носились, его всюду вывешивали, упоминали в докладах. Но на всем Крайнем Севере не наскреблось бы, наверно, и полмиллиона песцов, а еще их нужно было поймать да ободрать, а это не так просто, как представлялось пьяному Верховоде. Его почему-то никто не называл алкоголиком, не старался бороться с ним. Попробуй поборись – самого сразу повяжут. И надолго сунут в заведение, именуемое «нарко», или «дурдом». Как-то он пребывал в одном таком заведении. Правда, не связанный. Тогда это было предостережением, и он понял. Но исподволь собирал факты и фактики.

В этом заведении вперемешку с нормальными людьми; такими, как он, находились идиоты, дебилы – для камуфляжа. Их называли «свернутые», «гонимые», «перекошенные». Они вечно блажили, орали на весь корпус, ходили с высунутыми толстыми языками. Под шумок хорошо беседовалось в туалете, который одновременно служил и курилкой.

– Про все делишки матьее сдуру я послал в Главохоту телеграмму в три тысячи шестьсот пятьдесят шесть слов, – говорил; поблескивая черными глазами, Николай, похожий на турка. – На почте хай, мокрогубка принимать не хочет. Я к начальнику почты: обязаны! Он вякает: конечно, конечно, примем, только позвольте ваш паспорт, данные в телеграмму нужно вписать. Записали, приняли. Прихожу домой, а там уже караулит группа захвата, и все в белых халатах. Прямым ходом сюда…

– Витя, а ты чего?

Бульдозерист с прииска – поджарый, худой – поморщился:

– Болит… там, где пистолет носят. Нашрапнелили химии, гады.

– А про пистолет почему вспомнил? – подмигнул Николай.

– Дай закурить.

Оказывается, Верховода однажды приехал на прииск агитировать всех «навострить лыжи» и ночью брел через полигон. Как всегда, со свитой и бухой. А друг Вити конался у бульдозера – старье, отказал. Верховода турманом налетел на него:

– Долго будешь здесь соплями трясти? Почему не на охоте?

Бульдозерист и так был на пределе. Верховоду в лицо не знал, думал, какая-то приисковая шантрапа набежала, клерки от нечего делать.

– А катись ты… – ответил с сердцем.

Верховода выхватил пистолет и на месте пристрелил бедолагу. Правда, и сам тут же протрезвел, свита переполошилась. Стали мараковать, что делать. Накатили на убитого бульдозер, изувечили, вызвали приискового костоправа, тот трясущейся рукой нацарапал заключение: погиб по неосторожности.

А Витя неподалеку был, все видел. Его предупредили: рыпнешься – пропадешь без вести на охоте. Он с горя хлебнул стакан тормозной влаги, ворвался в медпункт, костоправа хотел взять за яблочко и давнуть, да не нашел, все вокруг покрошил, вот его и заперли.

– Да как же костоправ решился такое написать?

– Купили! – Витя приблизил свое лицо, и только тогда стало заметно, что глаза его разъезжаются в разные стороны. – Ты что – про силу капитала забыл? Верховода может всех купить и перекупить! У него соболя, ондатры, песцы.

Витя закурил и со злобой посмотрел на идиота, который стоял леред ним и взирал, словно на богородицу.

– Иди! Паскуда… – он пихнул его так, что идиот шлепнулся в лужу мочи. Поднялся, не отряхиваясь, и в той же позе встал напротив Матвея. В его глазах была покорность затравленной собаки.

– Зачем ты его… – Матвей торопливо затянулся и отдал идиоту сигарету. Тот жадно схватил и обслюнявил ее толстыми синими губами. Молча отошел и, согнувшись, застыл в углу.

В этом дурдоме Матвею ни одну сигарету не удалось докурить до конца. Даже глубокой ночью, когда он брел в туалет покурить, за ним выскальзывала из палаты идиотов тень и проделывала один и тот же ритуал: становилась напротив и молитвенно смотрела. Они уже не просили – нет, привыкли, что в ответ на просьбу могут грубо обматерить, толкнуть, ударить или пакость какую сотворить. Просто стояли и смотрели. Но взгляд был такой, что все удовольствие от курения пропадало, Матвей торопливо затягивался и отдавал.

Хоть идиоты, но быстро усекли, что Матвей дает, и отбоя от молитвенно смотрящих не было. Напротив других алкашей не становились или становились редко, а напротив Матвея всегда было двое-трое молящихся. Один – пожилой, коренастый, с закисшими глазами – «зацеплялся» еще в коридоре и шел следом, крича:

– Папа! А па-па…

Иногда он называл Матвея мамой.

– Ненавижу! И зачем их на земле держат, вонючек? – шипел Виктор.

Алкаши люто ненавидели идиотов и все время над ними изгалялись. То по шее врежут просто так, то воду или суп выльют на голову. Те покорно утирались и глупо хихикали. Не отставали от них и мордовороты. Идет по коридору, красные ручищи в стороны растопырены – мускулы не дают висеть, а навстречу крадется по стене идиот. Мордоворот, проходя, ахнет его от души по загривку, тот – головой в стенку. И – ни звука, торопится поскорее шмыгнуть мимо, пока не добавили. Чисто инстинктивный рефлекс выработался. Или ворвется вдруг мордоворот в курилку, оглядится налитыми кровью глазами, схватит какого-нибудь идиота и погонит пинками в палату. За что про что – Бог ведает.

Однажды Матвей стал свидетелем дикой расправы. С топотом и матом мордоворот вогнал в туалет идиота в мокрых кальсонах, лупил его кулачищами по выступающим ребрам, так что эхо по стенкам скакало. Потом велел другому идиоту, «активисту», содрать с него кальсоны и стал поливать голого ледяной водой из ведра:

– Обкатался, паскуда? Ты у меня обкатаешься, мать твою!

Он умудрялся и обливать идиота и пинать его тяжелыми ботинками по синему дрожащему телу. Тот испуганно закрывал лицо руками, пригибал голову и тоненько повизгивал как несмышленое дитя. Но дитя от такой жестокой науки впредь не ходит под себя, а идиот какую науку извлечет? Ведь он даже не понимает, за что сыплются на него жестокие удары из внешнего, нереального мира, наполненного чудищами и видениями. Наверное, мордоворот и казался ему таким чудищем; впрочем, Матвею он казался таким же – в нем было мало человеческого.

Правда, и среди мордоворотов попадались люди. Запомнился один, мальчик-картинка. Вьющиеся светлые волосы, лицо – хоть на киноафишу: русское, доброе, с мягко очерченными губами, широкие плечи, тонкая талия затянута в белый короткий халат. Идиотов он никогда не бил, – осторожно прикасаясь коротенькой палочкой, сгонял их обедать или в палату спать.

Как-то, сидя под звездами в маленьком дворике и покуривая, Матвей спросил его, зачем он пошел на такую работу.

– Я-я… оч-чень л-люблю людей, – слегка заикаясь (у него был дефект речи), ответил Виктор (его тоже звали Виктором). Матвей долго думал над его словами.

Конечно, идиотам трудно было вызвать к себе сочувствие. В столовой они сидели отдельно: длинный стол для алкашей и напротив длинный стол для идиотов. Матвей старался садиться к нему спиной, потому что всякий аппетит, даже волчий, пропадал! при виде этих перекошенных, бессмысленных лиц с выпученными глазами, отвисшими челюстями, тупыми взглядами, шишками на лбу и на шее, с шелушащейся кожей… Дантов ад наяву! Кое-кто сидел голышом: как ни одевали их мордовороты, как ни лупили, через минуту они одежду с себя стаскивали. Один такой голыш любил вдруг вскакивать на обеденный стол и вышагивать между мисками. Его сбивали, сдергивали за ноги, жестоко лупили, но, похоже, боли он не чувствовал.

Хотя алкашам и идиотам еду приносили в одних бачках, но дежурные делили ее не по-братски. После того как снималась пенка для обслуживающего персонала, из оставшегося лучшие куски и побольше перепадали алкашам, поскольку они все-таки работали и окупали заведение, а идиотам – одни остатки и ошметки. Мяса в супе или борще они никогда не видели, ни масла, ни яиц, им не давали, только постную кашу, кусок хлеба и ячменную бурду вместо кофе. Если на второе была подлива с мясом, то мясо доставалось алкашам, а подлива идиотам. Поэтому они были вечно голодны, похожи на узников Бухенвальда и с радостью набрасывались на любую жратву. Ели без ложек – зачем им ложки? Запускали руки в миски, вылавливали картошку или капусту, а потом выхлебывали содержимое, настороженно кося глазами.

Алкаши, отобедав, устраивали развлечение: швыряли недоеденное на стол напротив, а там расхватывали все жадными руками. Когда Матвей увидел это в первый раз, он проникся к алкашам тяжелой черной ненавистью.

Как-то глубокой ночью он спросил стоявшего напротив идиота – глаза вроде осмысленные:

– Тебе что, курева не приносят?

– Мне ни курева, ни жратвы – ничего не приносят, – доверчиво и торопливо зашептал идиот. – И никто ко мне не приходит.

– Но ведь тебе должны какую-то пенсию платить, хоть на курево хватит.

– Ничего мне не дают, – так же обреченно шептал тот.

– А за что заперли?

– Запчасти украл.

– Гм… за это срок дают, а не сюда.

– Сначала срок дали, а потом сюда.

По вечерам их сгоняли, как диковинное стадо, к одному корыту, и они мыли свои синие ноги в холодной воде, некоторых окатывали целиком: готовили ко сну. Спали они «покатом» на достеленных на полу матрацах в большой палате и еще в одной – на койках, по двое и по трое, обняв друг друга. Иногда целовались, влюблялись.

– Что они делают? – спросил Матвей как-то остановившись.

– Им так нравится, – ответила медсестра, проходя мимо. Из всех нарко Матвею больше всех по душе пришелся львовский. Привезли его сюда из гостиницы, и на третий день, протрезвев до естественного восприятия событий, он огляделся с радостным изумлением:

– Да у вас тут уютней, чем в отеле! Надо было сразу сюда податься.

Трехместные, самое большее – пятиместные номера, полированная мебель, радиоприемники, холодильники, цветной телевизор… Койки отдельно, а не попарно и не впритык, чтобы на тебя всю ночь не дышали сивухой месячной давности. Но самое удивительное – контингент здесь держали на беспривязном содержании. Хочешь – иди вечером в театр, в кино, на свидание с любимой девушкой (если какая придет). Но если ноги завернут в пивнушку – пеняй на себя.

Однако именно с этим нарко у Матвея связано самое тяжелое воспоминание.

Поздно вечером в палату ворвался староста Богдан – тихий и вежливый гуцул из Ужгорода и стал шарить под койкой.

– Где? Где штанга – тут лежала?

Глаза у него были побелевшие. Матвей загодя прибрал железную палицу, которую еще раньше приметил: не любил, чтобы среди ночи замахивались таким – не увернешься. От тихих всего ожидай. И вот – не ошибся.

– Ты чего?

Богдан вдруг обмяк, по его лицу покатились слезы, он сел и обхватил голову руками.

– У меня ведь тоже… двое малых, дивчинка така сама….

– Да что случилось?

Новость рассказал вошедший следом Аркадий – молодой наркоман со стажем. Глотал таблетки, молотый мак, нюхал тряпки с бензином – зрачки постоянно расширены.

– Привезли там одного… с «белочкой», – пояснил, похихикивая. – Всю семью побросал из окна, тестя зарубил…

Алкаши повалили в наблюдательную – посмотреть на новичка. Он лежал крепко принайтованный и водил мутными бессмысленными глазами. Лицо темное, набрякшее дурной кровью, на нем какие-то серо-белые потеки. Без конца, как заведенный», сучил руками и ногами.

Он жил в доме старинной постройки с высокими готическими окнами и мускулистыми львами, подпирающими балконы. Вечером пришел домой уже хороший. А тут тесть прибрел в гости с бутылочкой, сестра заглянула на огонек. Бутылку «раздавили», потом пошла, как водится, семейная дрязга. Хозяин схватил топор, ахнул тестя, сестрой высадил раму и пустил ее вниз – охладиться. Завизжала жена – он и ее следом. Дочка только просила:

«Папа, папочка, не бросай маму!» Он и дочку – только платьице полыхнуло…

Взрослые женщины поубивались сразу: старинный пятый этаж что современный восьмой или девятый. А девочка, хоть и переломала все косточки, еще жила. Когда везли ее на «скорой», все повторяла пропадающим голосом: «Мама… мамочка… я умираю…» А мамочка давно уж сама на асфальте пластом лежала. Умерла девочка спустя два часа в реанимационной.

Мужик забаррикадировался плотно, вооружился топором, приготовился к серьезной осаде. Его пробовали урезонить, уговорить через мегафон. Но через мегафон разве урезонишь – в него только командовать: «Руки вверх!» На все резоны тот ревел:

– Только суньтесь… все ляжете!

Один отважный полез было по водосточной трубе, она рядом с балконом проходила. Мужик сшиб отважного мешком не то с сахаром, не то с крупой; хорошо, что невысоко залез, иначе и сам бы лег рядом с двумя женщинами. Пробовали выломать дверь – дубовая. Хоть штурмовой отряд коммандос вызывай!

– Как же его взяли? Гранатой, базукой?

– Манной кашей.

– Как-как?

– Он только с соседкой по балкону вступал в разговоры. А она вынесла на балкон кастрюлю с манной кашей – как раз поспела – да и вывернула ему в рыло – шустрая! Пока он ревел да кашу обирал с глаз, дверь высадили и его повязали.

Все алкаши с черной злобой смотрели на корчившегося четырежды убийцу. А тот пучил глаза:

– За… закурить дайте…

Обычно алкаши тихие и послушные. Но нервы всегда обнажены, и достаточно искры, чтобы превратился тихий и послушный в разъяренного зверя, которого и базукой не угомонишь.

– Закурить? – стали придвигаться.

«А ведь это я там лежу, – подумалось вдруг Матвею. – Да, я. Каждый из нас. Перейдешь грань – и там. Кто из этих не мордовал жену, детей, не кидался с ножом на тестя или деверя? Масштабы только разные. Один перешел грань и вот лежит…»

Он повернулся и ушел. Долго лежал на койке, уткнувшись в подушку. Толпа, кажется, тоже рассосалась – сама или мордовороты разогнали. А Матвею долго мерещился далекий детский голос, который все повторял, все звал мертвую маму…

Вскоре из нарко Матвея выпустили – вел себя осторожно, ходил и разговаривал тихо, с врачом-похметологом беседовал «за литературу» – показывал, что интеллект еще не ссохся.

– Хемингуэй погиб вовсе не от пьянства, а от системы. У них система «давай-давай», каждый год новую книгу, а у нас спокойно: издал брошюру, пробился в корифеи и заседай, стриги лавры на борщ с мясом.

Есенин тоже мог бы дожить до наших дней, если бы тогда функционировали такие оснащенные нарко с квалифицированным персоналом, который любого алкаша выдернет за уши из самой тяжкой «белочки» и поставит на свое рабочее место.

Врач Евгений Дмитриевич сочувственно слушал, по-доброму поблескивал очками, но за очками чувствовалась отточенная сталь.

– Но вы понимаете, что губите себя? Ведь двадцать дней без просыпу…

Эх, так хотелось рвануть на груди рубашку и крикнуть, выплакаться: «Дорогуша! Да знаешь ли, отчего без просыпу?»

Перед этим к нему обратился муж одной красотки, которую средь бела дня увел у него Верховода. Мужа угонял в командировку, а сам в спортивном костюме с генеральскими лампасами без стыда и совести рассекал с красоткой на местном катке. Для других посетителей каток на это время закрывали.

– Да плюнь ты на нее, – убеждал он мужа. – Была б порядочная, не ушла б и к самому господу богу.

– Мне она до лампочки! – кричал муж, интеллигент, какой-то там теоретик, бегая по гостиничному номеру. – Но неужели тьма не рассеется?

Матвей постукал себя по лбу и показал мужу на вентиляционное отверстие в стене. Наверняка там были спрятаны микрофоны, и разговор их мог стать началом конца.

– Давал лучше жахнем да расталдычь мне свою теорию.

А сам написал на клочке бумаги и подсунул теоретику: «Готовлю на него компромат».

Вот они и напились. Пили несколько дней, потом теоретик испарился, так до конца и не расталдычив своей теории: то один приходил с бутылкой, то другой… Когда его потом везли в санитарной машине, Матвею казалось, что летит в самолете: все выглядывал в иллюминатор – когда же Иркутск будет?

Но попробуй поведай об этом добрейшему Евгению Дмитриевичу! Сразу в соответствующей графе «истории болезни» появится запись: «Бред преследования, борьба с выдуманными злодеями». Если бы они оказались выдуманными!

Это был вопрос «на засыпку», из графы «самокритическое отношение». И он стал посыпать голову пеплом и каяться, и блеять о том, что поступил безответственно и аморально, а дома бьется как рыба об лед жена с малыми детишками, и никто ей не поможет, а он, как последний обормот, прохлаждается в этом идиотском санатории, то есть санатории с идиотами… И тэ дэ.

Дома никакой жены с малыми детишками не было, но врач не знал об этом, и Матвей приплел ее для убедительности. Слушая его кулдыканье, Евгений Дмитриевич одобрительно кивал головой, как профессор на экзамене, когда студент отвечает как надо,

На следующий день Матвея выпустили. Графа «самокритическое отношение» сработала безотказно. Если самокритики нет, будут держать до тех пор, пока не станешь ходить с высунутым языком.

Вместе с ним выпустили и «турка». Тот тоже знал про графу и отрекся от каждого из своих слов, даже от подписи.

Дошли до автобусной остановки. Учреждение дымилось вдали в синей морозной дымке.

– Тьфу! – от чистого сердца послал Матвей туда привет.

– Погоди, погоди, погоди, – остановил его «турок». У него опыта и сноровки было побольше в таких делах, а Матвей всегда признавал этих людей. – Иногда и сюда, на автобусную остановку, высылают группу захвата. И возвертают.

– Почему?

– Вдруг что-то обнаружится в последний момент.

– Что может обнаружиться?

Но «турок» обрадовано сверкнул глазами:

– Автобус!

В тот же вечер он впервые и попробовал этого самого автостеклоочистителя «Быстрый». Оказывается, «турок» пил его давно, даже пристрастился к нему и теорию выработал.

– Коньяк, шампанское, цинандали-мунандали – все это водичка по сравнению с «Быстрым». И шестьдесят пять копеек бутылка! Дегустируй!

Он притартал штук с десяток бутылок – нес их, зажав за горлышки, двумя пучками, как редиску с базара. Стакана не было – нашли и вычистили пластмассовый для бритья. «Турок» налил синеватую жидкость, сказал интернациональный тост:

– Ну, будем!

Жахнул – и не поморщился. Закусил соленой горбушей, налил:

– Глуши.

«Если уж «турок» пьет…» – подумал Матвей. Выпил. В сознании возникла фраза из древнего северного эпоса: «И огненное копье вошло ему в горло…»

– За… запить, – он пытался прохрипеть, но, наверное, так и не прохрипел. В обшарпанной комнатушке «турка» был все же рукомойник с краном, он кинулся к нему, отвернул кран, хлебнул воды и почувствовал, как отпускает сведенное судорогой горло.

– Я никогда не запиваю, – сказал «турок», посмеиваясь и пожирая горбушу.

– Ф-фу… Это – да! – Матвей вернулся, поставил стаканчик на стол и тоже стал закусывать. – Идет – невпроворот!

– В первый раз, – пояснил «турок».

Матвей мог бы пойти и взять вина – деньги были, но северяне уж так устроены: что пьет один, то и другой. Да и пасовать перед каким-то «турком»…

Но действие «Быстрого» было в самом деле ошеломляющим, как у ракеты. Поплыли сразу. Целоваться не стали – Матвей этого не любил, но поглядывали друг на друга влюбленно.

– Тебя как зовут? – спросил «турок».

– Матвей Капуста. Фамилия моя Капуста. А тебя как?

– Я же говорил: Николай. Зови Колей. Или Коляшей.

– Коляшей? Так ты не турок, а, наверное, вятский или пензяк?

– Почему? – обиделся тот.

– Там любят такие окончания: Коляша, Маняша…

– Может, и вятский. Хотя на самом деле я подданный страны Занзибар, – зашептал Коляша, поблескивая глазами. – Потому и фамилию не называю – несколько их у меня, а какая настоящая, и сам не знаю. Запрещено.

– Да ты что?! Да ты как… как здесь очутился? – Матвей попятился назад вместе с табуреткой.

Но Коляша приложил палец к губам и метнул взглядом по стене, по батарее отопления. «Микрофоны», – понял Матвей. Что ж, даже если Коляша и брешет насчет Занзибара, за одну его телеграмму тут вполне могли сунуть «жучок». И теперь где-то разговор их терпеливо прослушивает скучающий молодец с прилизанной прической под полубокс. Придумали тоже: полубокс. Одним кулаком боксеры мылят друг другу морды, что ли?

«Турок» Коляша из Занзибара взял стаканчик, чтобы налить по второй, и стаканчик распался в его руках, съежился, как бумажный.

Минуту они растерянно смотрели на стаканчик, или, точнее, на то, что от него осталось, потом грохнули здоровым молодецким смехом.

– Что же там внутри нас деется, а?

Нашли емкость покрепче – медицинскую баночку, закатившуюся под батарею. Ставили Коляше, когда он был молод и здоров, простужался. Теперь-то уж ничем не болеет, «Быстрый» все болезни из организма выжег начисто. Вытравил микробов, как тараканов.

Допили бутылку, горло у Матвея уже не перехватывала судорога, оно обмякло, стало пропускать жидкость. Кувыркнули вторую.

Почувствовали оба, что вошли в форму, обменные процессы, видать, стабилизировались, пошли по знакомому руслу.

– Ну вот, – прохрипел «турок» Коляша. – А то капельки-таблеточки, уточки-клизмочки… Да провалитесь вы!

Он упер вдруг похитревшие глаза в Матвея.

– А ты кто? В какой фирме работаешь? Не в клубе, где глухие охотоведы? Может, приставлен?

Матвей мудро покачал головой:

– А ты подумай.

– Правильно, – похвалил «занзибарец». – У приставленных на «Быстрый» кишка тонка. Здоровье берегут, чтоб медали носить.

– Был моряком. Теперь вот карьерист.

– Из бюрократов, что ли?

– Нет, из тех, которые с места в карьер срываются. Я девушку одну ищу. Леной зовут.

– Запала в душу, – понимающе покачал головой «турок». – А приметы помнишь?

– Как не помнить? Глаза серые.

– При чем тут глаза?

– Все остальное женщина изменить может. «Турок» приблизил вывернутые губы к уху Матвея.

– А теперь срываться надо.

– Куда? Ночь ведь.

– Вот по ночам они и берут, – шептал «занзибарец», косясь на батарею. – Небось усекли уже, что мы вмазали, и сейчас приедут. Мы для них опасные, много знаем. У меня в одном месте папка припрятана, так они бегают, вынюхивают, никак вынюхать не могут. Повяжут – и опять пойдет морока про румынский Бангладеш.

Он нашел не то полотенце, не то пеленку – хотя откуда тут взяться пеленке? – увязали оставшиеся бутылки.

– Не в дверь, – остановил «турок» Матвея. – Мы туда, а они навстречу: банзай!

Мерзлое окно открылось с таким звуком, будто его выломали. Первый этаж, вылезли прямо в глубокий снег, приладили кое-как фрамугу, прислушались.

– Тихо. Пошли.

Шагали, петляя по переулкам, покуривали, морозный воздух промывал горевшее горло.

– Ты где так хорошо наш язык изучил? – спросил Матвей.

– Как где? – гоготнул «турок». – Сам говорил, из-под Пензы я.

– Ну а подданным Занзибара как стал?

– Сказали: надо, Коляша, надо. Вот и стал.

– Кто сказал?

– Не балабонь лишнего. Сам знаешь, кто может сказать.

– Ну а раз подданный, почему там не живешь?

– Погорел. На чем горят мужики? Бабы – водка. Влюбился в одну москвичку – такая с кудряшками, а мне говорят: нельзя, вы подданный другой страны. Я паспорт занзибарский в клочья порвал, мне справку выдали, теперь вот по справке еле-еле временный паспорт получил. И северную прописку, тоже временную.

– Все мы тут временные, – Матвей хлопнул его по плечу. – Через сто лет, например, никого из живущих сейчас на Земле не будет. Ну, там, десятка два-три грузин из Осетии наберется – тех, которые в горы повыше залезут.

– А что? – остановился пораженный этой мыслью Коляша. – Ведь верно! А мы колотимся, правду какую-то ищем…

Остановились в безлюдном месте, даже домов вокруг не было.

– Здесь, – сказал Коляша.

– Всю ночь плясать здесь?

– А хоть бы и плясать, – Коляша стал на канализационный люк, ударил каблуком и сплясал замысловатую чечетку. Внизу заскрипело, люк стал подниматься.

– Влезай скорее, – просипел изнутри голос, будто изъеденный сыростью. – Холода напустишь.

На ощупь спустились по лесенке, люк захлопнулся, заскрипел запор.

– Вот и попался, карьерист, – сказал рядом Коляша. – Тут тебе и крышка.

– Войлок не забудь подпереть! – загрохотало в темноте. Голос Матвей узнал сразу – такого голоса ни у кого до самого Уральского хребта не было. А может, и дальше. Сочный – пропитый, прокуренный, как бы настоянный на спирту. Им можно было глушить волков без ружья в морозную ночь.

– Роман Эсхакович! – закричал Матвей в темноту. – Академик!

Разом вспыхнуло несколько сильных фонарей. «Морские, – определил он. – Краденые».

– Это же Быстрый! – раздались голоса. – Да еще со своим пойлом. А там кто маячит?

– Привел одного фертика, – сказал «турок», осторожно опуская узел с бутылками. – Шибко любопытный… проверить надо.

К ним приблизился – по виду ни дать ни взять профессор или директор крупного завода: очки в толстой оправе, шнобель, реденькие волосы, экономно уложенные по всей лысине. Роман Эсхакович, бессменный староста, бугор наркодиспансера, – какого, Матвей уже не помнил. Помнил лишь, что тот восемнадцать раз проходил курс. Он возвращался туда с регулярностью магнитной пульки.

Увидя его первый раз, Матвей изумился. Среди людей этой национальности, как правило, алкашей не было. Дюже умные, истиноискатели, воплотившие в себе мировую скорбь, отчаянно стремящиеся выжить в этом враждебном мире, они не засоряли мозги сивухой. А вид Романа Эсхаковича вообще исключал какие бы то ни было подозрения о пьянстве или других пороках: важный, деловитый, он проходил по палатам и отдавал распоряжения своим командирским басом: таких-то на кухню, растаких на завод, разэтаких на уборку помещений. «Начальника занесло, – подумал Матвей. – Перебрал на симпозиуме…»

Романа Эсхаковича выпустили через несколько дней – у него как раз окончился срок. Он обошел палаты, раскланиваясь, пожимая всем руки. Матвей даже не расспрашивал алкашей, кто есть кто, – у него была депрессия, не хотелось ни с кем общаться. Только подумал вяло: «Этот больше сюда не залетит…»

Романа Эсхаковича привезли через неделю. Но в каком виде! Исхудавший (он сразу вошел в сухой запой – в штопор: только пил, а ничего не ел), совершенно голый, завернутый в одеяло, но в очках, хотя с разбитыми стеклами.

Матвей уже стал оживать, спросил, в чем дело.

– Дело было вечером, – ответил один алкаш. – Его всегда так привозят.

Откачали сердягу, и уже через недельку Роман Эсхакович как ни в чем не бывало ходил по палатам со своими бумажками и покрикивал. Надушенная дама в манто привезла ему приличный костюм, новые очки, сумку с продуктами – сквозь полиэтилен матово просвечивали крупные апельсины: редкость! У нее было измученное лицо и большие печальные глаза.

Вечером Роман Эсхакович поделил на всю палату апельсины, угощал деликатесами.

– А эти выглядки не показываются, – буркнул он как бы между прочим. Среди алкашей не приняты расспросы: кто ты да что у тебя на душе. Так обложит в ответ, так пошлет… Они сами выкладывают, когда вдруг накатит.

– Кто? – так же между прочим бросил Матвей. Помолчав, староста ответил:

– Детишки дорогие.

На него, видимо, накатило, и он рассказал, что воспитал двух дочерей и двух сыновей, – все ублаготворены, все пристроены: кто кандидатом в кандидаты каких-то наук, кто управляющий, кто заведующий. И никто! никто из них за все залеты в нарко не навестил его.

– Боятся себя скомпрометировать, – квакнул кто-то.

– Боятся! – гаркнул Роман Эсхакович. – А я не боялся себя скомпрометировать, когда сам лично в молодости развешивал отстиранные пеленки во дворе? А теперь стал им не нужен. Раньше прибегали: папочка, машину покупаем, папочка, квартиру кооперируем… помоги! Когда же папочка высох – рыла отвернули! Разложилось общество… Заветы предков забыли.

И вот он оказался в канализации. Видать, и тут бугор, командует. Голос у него подходящий.

Он узнал Матвея – обнялись, даже всхлипнули.

– Его проверять не надо, – бросил Роман Эсхакович через плечо Быстрому. – Наш человек.

– Ты чего не дома? – спросил Матвей. – У тебя ж трехкомнатная, шведский гарнитур с переливами.

– Там такие переливы с утра до вечера, а в выходной соберутся всем кагалом воспитывать – вой будто по упокойнику. Тут я себя человеком чувствую.


Приличный костюм он еще не пропил, но вид уже имел обшарпанный, одно стекло очков треснуло, глаза даже не по-хамелеоньи, а по рачьи – от высокого давления вылезли – разъезжались. Академик подходил к штопору.

– А ты чего?

– Сели мне на хвост. Я девушку одну ищу – Лену.

– Есть тут… морда как печеное яблоко. Вон там в углу валяется. Не она?

– Скорей всего, нет.

Матвей вгляделся. Публика как на вокзале – есть и оборванцы, есть и прилично одетые. Один даже при галстуке, правда, засаленном. Вроде бы и знакомые лица мелькали. Кожухи, ватники постланы на толстую трубу отопления. Кто-то сидит на ящиках из-под водки. Из ящиков же сколочены импровизированные столики, на одном забивают «козла», на другом некто в кацавейке жарит на сковороде оленину – металлическая подставка, горит сухой спирт. Запашок так себе, дышать можно. Впрочем, после «Быстрого» у Матвея горело в ноздрях.

Более всего поражало то, что вокруг в изобилии стояла сивуха: водка, портвейны, бормотуха. Даже болгарский сухач где-то в дыму блистал медалями.

– Притыкайтесь, – сказал Роман Эсхакович. – Пьем по-северному: наливай, что видишь. А ты с «Быстрым» ко мне не лезь! – вызверился он на «турка». – У меня голос.

Он повернулся и махнул руками:

– Продолжим!

Хор из четырех бичей грянул:

И тут среди бутылок,

В дыму от папирос

Сидел, чесал затылок

И сам Исус Христос!

– Тарам-бум-бум, тарам-бум-бум, тара-бум-бум-бум, бум-бум-бум-бум! – нечеловеческим голосом захрипел солист. Матвея шатнуло к стенке, по которой слезилась вода.

Долго пороли похабщину пьяные бичи – своеобразную «Энеиду», сочиненную, видимо, одним из подземных бардов, сплошь непечатную, в узорах замысловатой матерщины.

Матвей такого никогда не слышал. Сначала ему было интересно, но потом из дыма к нему протянулся стакан водки, он его высосал – после «Быстрого» водка казалась томатным соком, приятно прокатилась по телу, – закусил горячей жареной олениной с луком («Откуда тут лук? Наверное, сухой…»), а потом приткнулся в свободном месте на трубе, обтянутой стекловатой, – настоящий матрац с подогревом, и его сморило. «Тут меня не найдут», – подумал, засыпая.

Проснулся сразу, с тяжким всхлипом, будто из омута вынырнул.

Первая мысль была: «Пожар!» В глаза ярко било багровое пламя, качался огонь.

– Вздынь! – он узнал неповторимый голос Романа Эсхаковича. – Ну тебя и дотолкаться… Спишь как министр.

– Что? Горим? – от «Быстрого» и другой сивухи его била неудержимая, такая знакомая дрожь. – Опохмелиться осталось?

– Будет тебе опохмелка… – Фонарь, на стекло которого был надвинут почему-то красный светофильтр, качнулся вправо. – Слышишь, мусора ломятся?

Со стороны люка доносилось негромкое, но какое-то злое, напористое позвякивание.

– Мусора? Значит, и тут меня нашли… – Он мигом вскочил, но тут же чуть не упал.

– Эге… – в красном свете он различил протянутую кружку, поймал ее и выпил залпом. Ожгло, зажгло.

– Ну, спасибо! Куда тикать? У вас должны быть запасные выходы…

– Они не из балетного кружка. И у запасных выходов стоят. Только тут он заметил, что вокруг ничего не видно. Пригнулся. Что-то капало. Мысли привычно путались.

– Где все? Где «турок» – Коляша из Занзибара?

– Идем. – Он двинулся вслед за покачивающимся красным кругом фонаря. В голове в такт шагам ухало.

– Вот.

Красный блик осветил сбоку в стене овальную дверцу, вроде бы железную. «Как на подводной лодке», – вспомнилось.

– Приложи руку.

Он приложил крупно тремирующую руку к дверце и ощутил сухой холод гранита. Вдруг на дверце зажглось изумрудное изображение Зеленого Змия!

– Теперь дохни сюда. От души, не как в нарко.

Он фукнул в какую-то решетку. И дверца тотчас распахнулась – массивная, толстая, но поворачивалась легко на смазанных шарнирах. Только они пролезли внутрь, как дверца захлопнулась, будто сквозняком. Пролезая, Матвей слышал, как где-то вдали загремел вышибленный наконец люк.

– Уже ворвались, – хмыкнул Роман Эсхакович. – Теперь пусть ищут. Эту дверку разве что из пушки прошибешь, а пушку сюда не втащишь.

Низкое помещение было слабо освещено, но в нем чувствовались простор и ширь.

– Что это?

– Бывшие подземные склады Свенсона. Ну, помнишь, когда-то работал тут с размахом американский купец. Говорят, ты на него очень похож – такой же широкомордый, шкиперская бородка.

Матвей вспомнил, как приветливо здоровались с ним глубокие старики в селениях и, подойдя, ласково пожимали руку:

– Спирт привез?

Потом ему разъяснили, что его принимали за вернувшегося наконец Свенсона.

– Нет, вот это, что это было?

– Ну, среди алкашей тоже есть светлые головы. Вот и приспособили простейшие реле: пропускают сюда только наших. Два фактора – тремор руки и концентрация сивухи в организме.

Матвей чуть не повалился на бетонный пол от смеха.

– Значит, трезвый мусор сюда не проникнет? Аха-ха-ха! А если все же налакается во имя высокой цели? Чтобы искоренить алкашей?

– Долго ему придется лакать… Со службы пять раз успеет вылететь. Кстати, знаешь ли ты, что слово «мусор» в смысле «мильтон» пришло к нам из древнего языка иврит? Так же, как и немало других слов, о происхождении которых мы и понятия не имеем.

Разговаривая, они медленно шли по, казалось, нескончаемому бетонному помещению. Под ногами что-то скрипело, и тут Матвей понял: это не бетон, а скала. Не раз бывал в рудниках. Хотел спросить, вырубили или пещера естественная, но раздумал. Откуда-то шел свет. Прошагали какой-то штрек.

– Ну, вот и пришли.

Они стояли в небольшом помещении или пещере, толком не разобрать. Роман Эсхакович несколько раз качнул фонарем, и из глубины неслышно выплыли две фигуры, вроде бы женские. Когда они появились, показалось, будто открылась дверь в помещение, где гудит веселье. Потом как отрезало.

– Матюша! – с чувством сказал Роман Эсхакович. – Выбирай. Или ты идешь туда, – он махнул фонарем в сторону уютного веселья, – к нам… Но там жизнь коротка, горим, словно электродуга. Или выпустим тебя наверх – тлеть, коптить, лечить геморрои. Протянешь, а конец один. Впрочем, я не агитатор. Ты понял, что я давно раскусил тебя, алкаш ты башковитый.

– Но ведь башку-то мы и губим…

– И ты поверил в эту галиматню! – Он так и сказал: «гали-матню», даже в само слово вкладывая невыразимое презрение. – Настоящую башку никакая сивуха не возьмет! Губит она те башки, которые и так ни на что не годны. И в этом главная загадка алкоголя. Кто разгадает – король!

В полумраке раздалось сдержанное хихиканье, по голосам Матвей вдруг понял: девчушки! Стал с интересом приглядываться.

– А это кто?

– Да погоди! Говори свое решение.

– Но что у вас там?

– Страна Гамаюн! Помнишь, Володя пел про птицу счастья? Вот она, мы ее создали! Но экскурсантов не пускаем. Или ты с нами, или уходи к геморроям.

– Эта птица еще называется Каган…

– Знаю. Но Володя называл ее Гамаюн.

Матвей угрюмо сказал:

– До геморроя мне еще далеко. А вот дело одно наверху есть. Поклялся: доведу. Дай только опохмелиться.

Голос Романа Эсхаковича дрогнул:

– Только жаль, что не хочешь под крыло птицы Гамаюн. Она многих оберегла… А за тебя боюсь. Там, наверху, люди злые к нашему брату, оборотистые. Выдадут и продадут.

Он махнул красным фонарем, и только теперь Матвей понял, что это, видимо, был символ верховной власти тут, в темном подземелье.

– Гамаюночки! Приведите его в форму, сделайте все, что потребно, дабы там, наверху, его сразу же не забарабали.

Он повернулся, но Матвей его остановил:

– Роман! Скажи, сколько ты за свою жизнь выпил?

И ответ прозвучал громом в подземелье:

– Я выпил столько, что тебе не переплыть!

Матвея снова начала бить дрожь, но ласковые ладошки справа и слева подхватили его и повели. Куда, он не разобрал, потому что всматривался в девичьи силуэты. Одна вроде была яркой блондинкой, другая – чернокудрая. Временами чуть более сильный свет обрисовывал красивые личики, но черт не разобрать. Одна благоухала вроде бы ландышем серебристым, другая – красным маком.

«Виденица? – напряженно соображал. – Или живу?»

Резко повернули и куда-то вошли. Матвей сначала рванулся, как конь, – показалось, что в манипуляционную нарко. Кушетка, по углам поблескивают никелированные инструменты. Но девушки разом прильнули с обеих сторон, гладили лицо, голову – успокоили. Быстрые руки ловко расстегивали, рассупонивали от тяжелой неуклюжей одежды. «Раздевают? – смирился он. – Сейчас пижаму принесут или свяжут?»

Ручка скользнула по его щетине.

– Сначала побрить.

Одна светила фонарем, другая проворно намылила его щеки и брила безопасным станком. Он сидел смирно голышом на кушетке и чувствовал, что она мокрая, деревянная – в нарко таких не бывает, там все обтянуто клеенкой. Было тепло, как-то парко, вроде в предбаннике.

– Стричь не будем? Прическа нормальная.

– Молодчик…

Повинуясь нх рукам, он улегся на топчан, и они принялись растирать его какой-то едко пахнущей жидкостью. Тут же он определил: перцовая.

– Дайте лучше хлебнуть! – рванулся он.

– Нет, нет. Это сильная, не та…

«Почему они говорят шепотом?» Все тело начало гореть приятным огнем. В нос вдруг шибануло так, что он чуть не свалился с топчана. «Нашатырь!» Потерли и виски.

– Лежи, лежи… Ты когда из нарко?

– Вчера, – прохрипел Матвей. – Но вчера же и успел… Он глубоко, прерывисто вздохнул.

– Вот что значит вернуть мужика в форму… А я-то думаю, почему от вас по-разному пахнет? Разные одеколоны глушите?

И тут они засмеялись в полный голос. Голоса хоть и хрипловатые, но приятные. «Почему же говорили шепотом? Стеснялись? Или создавали настроение?»

– Теперь поднимайся и стань вот здесь.

Они отошли в разные углы комнаты, и вдруг из углов по голому беззащитному телу Матвея ударили мощные струи тепловатой воды. Душ Шарко или черт знает что? Наверное, подключились прямо к городскому водопроводу, мелькнула мысль. Струи становились все горячее, ошпаривали с ног до головы, но он терпел. Пусть делают что хотят. Он уже понял, что дело свое они знают. И вдруг чуть не закричал: струи разом стали ледяными.

Потом его растирали жесткими полотенцами – такие Матвей видел только в английской гостинице, а тут долго искал и не нашел.

Тело горело, вернулась ясность мысли, хотелось двигаться, появилась давно не ощущаемая энергия. Он сам быстро оделся, причесался.

– Ну, гамаюночки! Ну, родные…

– Вот тебе еще на посошок.

И в свете фонарика перед ним заблистал гранями полный стакан – и спрашивать не надо чего. Другая протянула бутерброд.

– А уж после этого… – он прожевал бутерброд, – я на телевышку залезу и буду кричать, какие тут чародейницы. Эх, если бы так в нарко приводили в форму, все бы туда рвались… Вы каждого так ублажаете?

– Сказано было: ты наш почетный гость.

– Хотел лица ваши посмотреть, хотел имена спросить… Не буду. Пусть все остается так, как в сказке. Только… рановато вы на одеколон перешли.

И тут же почувствовал, как зло напряглись их нежные тела.

– Не был бы ты почетным гостем, я тебе ответила бы… – прошептала одна. А вторая добавила:

– Рановато? Да мы из-за этого слова из дому сбежали! То рановато, это рановато. И ты гусь!

– Все, все, молчу, – взмолился Матвей. – Ляпнул не подумав. Дайте мне по морде, ежели в обиде.

Гамаюночки обмякли и снова ласково засмеялись. Как всегда, вовремя сказанные покаянные слова разрядили обстановку.

Ему указали выход. Матвей вынырнул в развалинах какого-то недостроенного дома. Вышел оттуда с деловитым видом – почти центр города. Поймал несколько взглядов, безразличных, дежурных. Значит, ничем не привлекает внимания. Гамаюночки сделали из него человека за каких-то полчаса. Он представил, в каком виде вылез бы из канализационного люка, если бы не они. Да его первый тимуровец отвел бы в ближайшее отделение! Хотя теперь тимуровцев уже нет… Ну, повзрослевший бывший тимуровец.

Значит, все в порядке.

Но он ошибся. Они уже шли по его следу. И взяли его, когда он совсем расслабился.

Теперь он ждал своего часа.

Как-то в одном нарко он развязывался пять раз, но не успевал выйти из палаты – уже летели медсестры:

– Матвей Иванович, опять?! Да что же это такое?

– Не могу.

– Вам покой нужен, понимаете, покой!

– Какой покой может быть у связанного человека?

Продавали свои же братья, алкаши-доброхоты, которые таким гнусным образом зарабатывали себе льготы, поблажки, а то и досрочное освобождение. Придя в отчаяние, медсестры пригласили из трезвария по соседству амбалов, и те, кряхтя, матерясь и дыша сивухой, связали его какими-то жесткими лошадиными узлами, а уходя, пообещали:

– Теперь не рыпнется.

Лошадиные узлы он развязал почему-то еще быстрее. И только после пятого раза понял, что нужно выждать, – гнусные доброхоты то и дело шастали мимо палаты, карауля момент, когда можно побежать с новым доносом и заработать свой иудов горшочек каши. Он дождался трех часов ночи, развязался и ушел.

Академик преподал ему немало ярких запоминающихся уроков. Неизвестно, почему называли его Академиком. За то ли, что превзошел все алкогольные науки, а может, действительно им был, – теперь по новым порядкам и академиков не жалуют: если замешан, так и загремишь вниз по лестнице, ведущей наверх. Но дело свое знал. У него уже было вшито три торпеды, и он с гордостью называл себя: «трижды торпедоносец». Известный поэт погиб от одной торпеды, кинорежиссер – от двух, а вот Академик преспокойно глушил алкоголь во всех видах, кроме «Быстрого», – берег горло.

Тут были свои секреты.

– Все дело в том; что они принадлежали к элите, к аристократии, – говаривал он, подняв вверх растопыренную пятерню. – Вшивали им профессора в отдельных покоях и небось кулдыкали: ни в коем случае не пить, иначе погибель! А душа, видать, горела…

И добавлял печально, опустив голову:

– Эх, Володя, эх, Вася, попали б вы сюда на денек, прошли бы мою школу, до сих пор творили бы свое бессмертие! Кому поверили?

Он научил Матвея имитировать белую горячку («С «белочкой» безопаснее, ответственности никакой, а все хлопочут над тобой, потом заморятся, ты – вжик в щель и был таков, даже если изловят, все равно на «белочку» спишут»), развязываться из самой сложной системы, правильно отвечать на каверзные вопросы-тесты психиатров.

– Они ведь по учебникам шуруют, а эти учебники я сам писал, – добавлял он мимоходом. Кто его знает, может, и писал. Для того чтобы писать, вжиться надо. Некоторые так вживаются, что потом их не выживешь.

– Когда мне вкатили в ангар первую торпеду, – он хлопал себя по ягодице, – я притих, затаился. Думаю, чем черт не шутит: хлебнешь – и вперед пятками понесут. Залег на дно. Друзьям говорю: печатайте объявление в прессе: «Ушел из жизни». А оно ведь и верно – перестали люди со мной общаться – непьющий. Ни ко мне, ни я никуда. О чем говорить? В шахматы играть? И я пошел в народ. Народ вразумил, поддержал. Снова вписался в меридиан, глушу ее, родимую.

– И не влияет? Сивуха-то? – осторожно придвинулся из дыма безликий бич.

– Сивуха ни на что не влияет, – авторитетно заявлял Академик. – Все это ученая брехня. Другое дело, что глушим ее без меры. Выпей махом ведро воды – тоже повлияет…

Он брал с полочки над головой потрепанную книжку. У него была тут даже небольшая библиотечка.

– Читаю английский роман. Один граф говорит другому: «За ужином я съел лишнюю дольку вишневого пирога, боюсь, как бы это не повредило моему пищеварению…» А вот тот глушит стеклоочиститель, от которого пластмассовые стаканчики рассыпаются, и не боится, что это повредит его пищеварению. Вот в чем корень зла! Ничего мы уже не боимся, все нам до лампочки.

Он помолчал и продолжал задумчиво:

– Ведь торпеды рассчитаны на французов и прочих европейцев. Делал ее француз и мыслил по-французски. Шутка ли сказать: в случае употребления – смерть! А нашего соотечественника разве смертью испугаешь? Вот сейчас выстрой роту молодцов и скажи: требуется выполнить смертельно опасное задание. И все как один шагнут! Да-а… нас хлебом не корми, а дай погибнуть. Зачем такая жизнь? Одного боимся – что своего не допьем…

Раздался голос безликого алкаша:

– Вот ты рассказывал про какого-то заморского миллионера, который ел только манную кашку…

– Миллиардера, – поправил Роман Эсхакович. – И кашку ел овсяную. Его еще называли «миллиардер, который боится микробов». Он велел все вокруг себя стерилизовать, чтобы ни один микроб не проник, – так берег свою драгоценную жизнь.

– Вот-вот, – подхватил безликий. – А почему она у него драгоценная? Потому что миллиард стоила! И он это чувствовал. Берегся, чтобы дольше протянуть. А сколько стоит моя персона? Да у меня в базарный день пятаков на пиво столько никогда не было, сколько у него тех миллионов. А за жизнь мою ломаного гроша не дадут!

– Т-ты сам сделал ее такой, – послышалось из табачного тумана кваканье. – М-мог бы… и большего д-добиться…

– Кто там под похметолога работает? – рявкнул безликий. – Нишкни, паскуда! Чего большего? Горбатиться с утра до вечера, доскрестись до того, чтобы моя пожелтевшая морда висела на районной Доске почета? А народу плевать, какой я герой. В автобусе так же давят бока и топчут мозоли, как и негерою, и в очереди за колбасой млеешь наряду с другими жителями. Настоящие герои в очередях не жмутся, в автобусах не давятся, и портреты их нигде не висят. Они в лимузинах с затемненными окнами проносятся мимо, а все нужное им приносят холуи прямо на дом в аккуратных сверточках: вот коньячок, вот копченушка, буженинка. Я понимаю, когда для всех не хватает, а когда одному требуха, а другому… Вот если бы я почувствовал, что и моя жизнь чего-то стоит, да не в пустопорожней брехне: «хозяин земли», «его величество», а в материальном воплощении, в благах, то не глушил бы всякое лютое пойло.

Он еще долго бухтел, и Матвей уже начал было подремывать, когда Роман Эсхакович позвал:

– Иди. Послушай, что человек глаголет.

В кругу мрачный мужик в драном ватнике, разрывая черными руками жареную оленину, зыркая из-под шапки спутанных черных, с густой сединой волос, повествовал сипло:

– …а жил я в балке. Отдерешь от пола доску, а под доской – хоть на коньках раскатывай. Детишки – двое их, заболели ревматизмом, как ночь – воют, крутит им ножки неокрепшие. Но я терпеливо жду – вот-вот. Обещают, успокаивают, рисуют перспективы. Скоро вселитесь и Маяковского будете цитировать, когда в ванну влазить. Пять этажей счастья. Крикливый такой репортаж был в нашей брехаловке… А тут начальником нарисовался Шипилкин, ставленник Верховоды. Сразу же окружил себя лизоблюдами, подносчиками хвоста… И вот сдали пять этажей счастья, да моей семье оно не досталось, хотя на очереди был четвертый, десять лет мантулил механизатором на морозах как проклятый. Что же такое? Смотрю в списки: я снова четвертый! Тридцать две квартиры сдали, а четвертый не попал!

– Кто же попал?

– Все они, подносчики шипилкиного хвоста, да еще налезли всякие… хрен разберешь.

Ждать своего часа. Академик научил Матвея, как это делается:

– Нужно вызвать виденицу. Для алкаша это очень просто…

И он снова оказался в родном селе под Ждановом, где прошло его нерадостное детство.

Как ни странно, от войны у него не осталось никаких воспоминаний, хотя она прокатилась через его село дважды: и тогда, когда село оккупировали, и тогда, когда немцы драпали «нах Запад». Может, потому, что маленький был, а может, потому, что из-за незначительности села его сдавали без боя. Зато потом шли яркие воспоминания.

Голод. Они ели щавель, варили крапиву, лебеду, почти все, что растет под ногами, любой бурьян. Картофелины, которые изредка добывали, варили и ели прямо со шкурой – не чистили, чтобы не потерять и крошки драгоценной мякоти. Он помнит съедобные баранчики какого-то растения, которые они постоянно выискивали. Дикие пчелы запечатывали мед с личинками в камышинках крыши одной старой хаты. Дети заметили это – чуть всю крышу не раздергали – выгрызали мед вместе с личинками. На двоих с сестрой у Матвея были старые полуразвалившиеся сапоги – вот зимой и гуляли по очереди в уборную во дворе, подвязывая отпадающие подметки веревками, а летом – босиком.

Помнит он коньки и санки той поры. Их мастерили старики и подростки. Из деревянных обрубков вытесывали две колодки в виде лодочек, понизу пропускали вдоль по самой середине толстую проволоку, поперек колодки просверливали два отверстия для веревок-креплений, – вот и коньки готовы. Но и такие коньки были далеко не у всех.

Зато санки готовили просто: в таз наливали жидкий коровий навоз, затем его выставляли на мороз. Утром замерзшее содержимое вытряхивали – вот и санки. В навоз вмораживали веревку, чтобы держаться за нее, скатываясь с горы, а потом тащить санки на гору. И как лихо летали они на этих навозных санках! Как весело катались на деревянных коньках!

А сейчас? – уныло размышлял он, пока накатывались волны виденицы. «Не хочу эти, купи лучшие!» Все дело в том, что тогда не было зависти. Вернее, она носила другое обличье. Завидовали только тому, что у кого-то есть, а у тебя нет, а не тому, что у кого-то лучше.

Потом скитания беспризорника. С раннего детства в ушах его стучат колеса поездов… Ездить тогда было легко – общие вагоны, давка, всеобщая неразбериха. Маленькому хлопчику ничего не стоило прошмыгнуть между ногами, а потом отчаянно завопить в лицо затюканному проводнику: «Он, мама уже села, мама-а-а!» Люди на руках вносили его в вагон. Пока проверка, пока разберутся, много километров останется позади.

Вскоре он уже знал все крупные города Украины: Киев, Харьков, Донецк, Львов, Станислав (ныне Ивано-Франковск), но не по учебнику географии. Правда, ни в одном из них он не был дальше вокзалов, куда прибывал без железнодорожного билета и отбывал без него.

Но поездки становились все короче – порядок налаживался, за беспризорников взялись всерьез.

– Облава! Атас!

За воротник сыпануло морозом. Шайка беспризорников, в которой оказался и Матвей, как раз чистила чей-то сад. Кубарем слетев с дерева, он бросился через забор, забыв, что тот усеян по гребню битым стеклом: есть же свинорыла, что оберегают свое проклятое добро таким вот людоедским способом. Острие распахало ладонь почти до кости. Стараясь не закричать, Матвей прыгнул с забора и попал прямо в чьи-то жесткие объятия, в лицо пахнуло табаком.

Детдом… Этой виденицы он не хотел, но она наплывала – пошло все неразрывной цепочкой. Послевоенный детдом в Западной Украине. Опять постоянное чувство голода – обслуга воровала почем зря, и дети получали скудные порции, «пайки», как их называли, – с ударением на первом слоге. За каждую двойку, принесенную из школы, воспитатели щедро награждали их увесистыми оплеухами. Может, потому Матвей и учился с тех пор всегда на «отлично» – очень неуютно, когда взрослый с размаху лупит тебя по морде, даже если этот взрослый и женщина: ручки у них тоже не легкие были.

По лесам еще вылавливали и отстреливали бандеровцев, иногда их трупы привозили на центральную площадь города Косова: чтобы опознали родственники и забрали. Но их не спешили забирать: при этом самих могли забрать. Детдомовцы тоже бегали смотреть на мертвецов. Грязные, небритые, засаленные, почему-то всегда без обуви, с синими пятками, они лежали рядком, как братья. Не зря ведь называли себя «лесными братьями».

Но самое яркое воспоминание – директор детдома Дудко. До сих пор Матвей хорошо помнит его фамилию. Лихой парень, футболист. Бывший фронтовик, демобилизованный из интендантов-ефрейторов, выдававший себя за боевого офицера, с жидким рядком медалей на груди, несмотря на молодость уже раздобревший от краденых продуктов.

В детдоме была самая лучшая футбольная команда из старших подростков. Она часто выступала против других футбольных команд – боролась «за честь детдома». К футболистам директор благоволил, подкармливал их дополнительными пайками. Но того, к кому он не благоволил…

Он вызывал такого к себе в кабинет, и каждый детдомовец знал, что это означает. Директор спокойно запирал дверь на ключ, закладывал руки за спину и своими начищенными хромовыми сапогами начинал методично гонять провинившегося но кабинету, словно футбольный мяч. Бедный серый полуголодный затюканный сиротка! И летал он, заливаясь слезами и соплями, иногда красными, по кабинету и вопил благим матом: «Ой, биль-ше не буду! Ой, видпустить, дядечку!»

– Знаю, что больше не будешь, – удовлетворенно говорил директор, закончив «футбольный матч», и открывал дверь кабинета. – А если будешь, еще вызову.

Матвейку он невзлюбил сразу. Наверное, потому, что во время «футбольных матчей» тот не вопил и не летал по кабинету, а стоял на месте, бледный, сцепив зубы. С таким в футбол играть неинтересно. Попинав его два раза, директор перестал вызывать в кабинет. Но при каждой встрече обязательно напоминал:

– Учись, учись, отличник. А в колонию, как подрастешь, обязательно запру.

С тех пор Матвей футбол видеть не может, даже по телевизору.

Удивительны были не порядки в детдоме – детьми они воспринимались как должное. Удивительно было, как ни в районо, ни в органах местной власти не проведали об этих порядках, насаждаемых твердой рукой (или ногой) директора-футболиста. Ведь были же проверки!

Но кто скажет правду проверяющим – затюканные, запуганные детдомовцы или разжиревшая обслуга, специально подобранная футболистом? Да и кому она нужна, эта правда? Наскоро закончив проверку, очередная комиссия тянулась в столовую на обед, а пайки сирот, и без того урезанные, становились еще скуднее.

На проверяющих напускали «активистов» – тоже категория! Это были либо те же обласканные директором футболисты, либо приближенные балбесы – «бовдуры», как их тут называли, еле переползающие на троечках из класса в класс. В детдоме существовало твердое правило: после окончания семи классов воспитанников направляли в разные профтехучилища. Оставляли учиться только круглых отличников, вот почему директор скрепя сердце оставил и Матвейку – против похвальной грамоты не попрешь! А главное, воспитанник Капуста давал «показатель». Все были тогда рабами «показателя». Но «бовдуров» директор оставлял своей властью. Это были его порученцы. Они верно выполняли все его распоряжения, организовывали массу на мероприятия, а главное – доносили. И проводили «предварительную обработку». Не каждого провинившегося директор удостаивал высокой чести быть вызванным в кабинет пред его высокие ноги. И не сразу. Сначала били морду «бовдуры», иногда секли розгами – лозинами. И то, что директор больше не вызывал воспитанника Капусту в кабинет, вовсе не означало, что он прекратил в отношении его «воспитательную работу». Ее продолжали верные «бовдуры». Матвейка помнит, как один из них – Виктор Начиняный перетянул его лозиной поперек голой спины так, что в первый миг показалось: перерезал. Натренировался, видать…

И однажды Матвейка не выдержал – сел и написал письмо:

«Москва, Кремль, Иосифу Виссарионовичу Сталину». Кому же еще писать?

За ним приехали в тот же вечер и, дрожащего, перепуганного насмерть, повезли. Ну казалось бы, что взять с ребенка, который излил свои беды и горести вождю и учителю? Но, оказывается, взять было что…

Во-первых, письмо оказалось чересчур грамотным, складно написанным. Дело в том, что Матвейка много читал, перелопатил всю детдомовскую библиотеку, да и сызмальства любил читать. И даже тайком написал свою первую повесть. Толстая тетрадка в коленкоровом переплете хранилась у него под матрасом. Повесть была так себе – разная фантастическая белиберда. Чингисхан нападает на Русь, а его встречает Чапаев с пулеметами и косит всю татаро-монгольскую рать. Таким простым путем автор пытался восстановить историческую справедливость.

Вот почему он написал письмо, необычное для ребенка. Ребенок напишет: «А нас бьют. А нас плохо кормят. Приезжайте, Иосиф Виссарионович, к нам и посмотрите, что у нас делается…» Как будто у вождя и учителя только и дел, что ездить по детдомам. Но в такое тогда верили.

Во-вторых, в письме были мысли. Ну это еще куда ни шло, у ребенка мысли тоже есть, но одна мысль подействовала на тех, кто перехватывал и перлюстрировал почту, словно красная тряпка на быка. Мысль была крамольной. Это Матвей понял уже много лет спустя после разоблачения и обнародования. Он не только описал порядки, царившие в детдоме, но и просил выпустить его мать, чтобы она забрала его из детдома. (Мать в то время находилась в заключении.) А дальше и шла та крамольная фраза:

«Мало того, что война сделала многих сиротами, их еще прибавляется, когда сажают в тюрьму матерей и отцов». Как это стукнуло ему в голову – одному богу известно, все-таки верно, что устами ребенка глаголет истина.

Но те, кто читал письмо, были совсем другого мнения. Для них было совершенно очевидно, что устами ребенка глаголет какой-то затаившийся враг.

– Кто диктовал тебе письмо? – орал, стуча кулаком по столу человек с четырьмя звездочками на погонах. – Говори!

В кабинете директора Матвейка не плакал, а тут сидел, заливаясь слезами. Наверное, подсознательно чувствовал: это не шутки. За ним приехали на машине военные, привели в кабинет, лица у всех сумрачные, строгие, а этот прямо разъярен, в глаза бьет нестерпимый свет… Может, сейчас выведут и расстреляют. И будешь лежать на площади с синими пятками.

– Я… я сам! Я сам! – повторял он, рыдая. – Сам писал!

– Врешь! Не мог ты сам написать! Тебе кто-то диктовал! Говори, кто!

И опять это страшное стучанне кулаком по столу. Или капитан считал, что на ребенка больше всего воздействует стучание кулаком, или у него вообще была такая манера допроса, но стучал он почти беспрерывно часа два. Наверное, кулак у него опух. А может, натренированный был.

В конце концов Матвейку вывели из кабинета в соседнюю комнату, уже не плачущего, а судорожно всхлипывающего. Может быть, капитан позвонил своему начальству, а может, ему самому пришла в голову простая и здравая мысль, которая должна была прийти еще два часа назад. Подследственного заставили написать свою биографию. Точнее, автобиографию.

Уж Матвейка и выложился! Уж и постарался! Смекнул, в чем дело, и, чтобы доказать, какой он грамотный и глубокомысленный, даже такие словечки ввертывал, как «вышеуказанный», «упомянутый», «нижеозначенный». Корпел целый час…

После сравнения текстов стало ясно капитану, что сирота – вовсе не затаившийся буржуй, а писал он сам и от детской дурости, а может наивности, поделился своими мыслями.

Его выпустили глубокой ночью. Матвейка так приурезал по улицам, будто за ним гнались на машине. И на бегу повторял:

«Мамочка! Мамочка! Мамочка!», хотя теперь уже было ясно, что мамочки ему не увидеть, что письмо его так и не дойдет до вождя и учителя.

Но нет худа без добра. Не было бы счастья, да несчастье помогло. До вождя и учителя письмо не дошло, хоть и было шибко грамотное, поскольку тогда на местах решали, что положено ему читать из почты своего народа, а что не положено, и направили послание по соответствующим инстанциям. А так как исходила бумага из весьма авторитетной конторы, то реакция последовала молниеносная. И зря радовался на следующий день Дудко, потирая руки: «Ну, теперь тебе конец, отличник! (Видимо, к отличникам он с детства питал глубокое отвращение.) Колонии не миновать! Он уже там побывал, видали?»

Сразу после обеда приехала какая-то комиссия, заняла кабинет директора, и воспитанников по одному стали вызывать и спрашивать. «Бовдуры», шедшие первыми, старательно донесли директору, какие вопросы задают члены комиссии, и вскоре он уже имел бледный вид. В составе комиссии были, наверное, опытные педагоги, потому что на сей раз многие запуганные воспитанники отвечали на вопросы откровенно. И даже отказалась комиссия от пышного ужина в летней столовой, который спроворил директор, быстренько покормив детей постной овсяной кашей.

Обслугу разогнали, директора выставили с треском, кажется, потом судили, Матвейка не знает, потому что как раз пришел вызов из Ленинграда, из речного училища, куда он еще раньше послал документы, – сам решил не доучиваться до десятого класса, затерроризировал его угрозами директор.

Жребий был брошен, и ветер странствий ударил в его грудь. Тогда он мыслил такими книжными фразочками, сплошь возвышенными.

…Дверь снова открылась – это он почувствовал по изменению воздуха. Прозвучали быстрые легкие шаги. Сердце вдруг замерло… Шаги… Такие знакомые.

На его лоб легла прохладная твердая ладонь.

Он широко открыл глаза.

Перед ним стояла Лена в белом халате. Она ничуть не изменилась. Та же летящая тоненькая фигурка, смелые блестящие глаза и детские припухшие губы. В профиль она напоминала Нефертити, анфас – Кузнечика. Того кузнечика, что малюют в мультфильмах, – наивного и трогательного. Что ему нравилось: она всегда улыбалась. И все воспринимала с юмором, даже свои беды.

Но теперь на ее лице отражались печаль и сострадание. Он рванулся, забыв про «систему», но удавка отбросила его назад.

– Лена?! Ты – тут? На службе у матьее?

Она молчала, все так же внимательно, изучающе глядя на него. Он заговорил расслабленно, чуть не плача:

– Я искал… по всему белу свету тебя искал… Она присела рядом. Наверное, там стояла табуретка, но он ее не видел.

– А я удирала, – на губах ее появилась знакомая улыбка, которую он так любил. – Все боялась, что ты меня настигнешь и я тебя прощу.

Мост Поцелуев… Она, конечно, не забыла.

– Но ты простила?

– Вот до чего ты себя довел, – не отвечая, заговорила она чуть насмешливо. – Если бы тебя сейчас побрить, постричь, умыть, а то испугаться можно.

– Ты не видела меня в понедельник утром, – в тон ей ответил Матвей. – Но все это из поучений мордоворота. Ты по его заданию работаешь, что ли?

– А ведь я тебе говорила… тогда, на мосту. Теперь ты мои мотивы понимаешь?

– Думаешь, сейчас крикну: «Это все ты виновата!» Нет, я про графу «самокритическое отношение» помню. Сам, сам во всем виноват. Родители у меня алкоголики, в детстве я с чердака упал на темечко – травма головного мозга тоже усугубляет тягу к сиводралу…

Не отвечая, Лена профессиональным жестом взяла его за руку и начала считать пульс.

– Скажи: кризис миновал, – попросил он.

– Кризис миновал! – громко сказала она, и оба рассмеялись.

– Ты правда здесь на службе?

– Меня вызвали, – уклончиво сказала она.

– Вызвал? Кто? Из клуба… глухие охотоведы пронюхали. Как зацепили?

– Ты так часто в бреду повторял мой адрес, что они подумали: мать. И дали телеграмму. Вот я и приехала.

«Брехня все это! – хотелось крикнуть ему. – Я не бредил, я все время начеку».

– Если это правда, – сказал он. – Если это правда…

– Я никогда не обманывала.

– Знаю. Потому и мотался за тобой. Но если это правда, достань какую-нибудь робу и повесь там, на вешалке. Робы в каптерках. Сейчас который?

– Три часа ночи.

Три! Он это чувствовал.

– Значит, через час жди меня у трапа. Я буду нести трубу.

– Но… но… – она изумленно скользнула взглядом по узлам, оплетавшим его, как кранец. – Как же ты?

– Не беспокойся. Придет один друг. Поможет. Мордовороты где – справа или слева?

– Санитары-то? Один меня встретил, сонный… проводил сюда и пошел куда-то по коридору, – она слабо махнула рукой.

– Так я и знал, – он удовлетворенно откинулся назад. Петлю, гады, все-таки туговато подвели. – Иди, если не спит, займи его разговором, потом поищи робу и повесь на вешалке. В четыре я понесу трубу.

Она послушно пошла к двери. У порога обернулась:

– А труба зачем?

– Для отвода глаз… вахтенного. Если удастся, достань брезентовые рукавицы.

Тихо прикрылась дверь.

Вот и нашел он ее… нашел. Наконец.

Правда, свидание состоялось не так, как он рисовал много раз в своем воображении. Он – загорелый, обветренный, в морской парадной форме и с букетом цветов подходит к ней; она в светлом воздушном платье, а может быть, в белых джинсах, которые так ей шли. Они долго смотрят друг другу в глаза. Потом камера переходит на их ноги: она поднимается на цыпочки…

Каким же она увидела его теперь?

Он взглянул на себя со стороны и мучительно содрогнулся. Видок – и душок… душок из канализации, мигом въедается в тело. Но ничего, уже сегодня он предстанет перед ней другим.

Но не сейчас.

Он точно рассчитал время. Минуты три – пять на поиски мордоворота, две минуты на доклад ему, а потом они прибегут сюда, чтобы дежурить всю ночь и не дать ему уйти.

А его уже не будет.

Они вязали его по одной из привычных схем, досконально изученных Академиком. Привычка. Вот где их ахиллесова пята: закоснелость, консерватизм, привычный бег по кругу…

Руки были связаны скользящими узлами на равном расстоянии друг от друга. Он давно ослабил их, и теперь обе ладони скользнули к краям койки, нащупали толстые узлы внизу. Они распускались легко. Один, второй опали. Осторожно вывел шприц из вены и зажал ее тампоном, который фиксировал иглу. Одна минута, за это время кровь закупоривает прокол сгустком. Так и есть, теперь руки свободны.

Он закинул их за голову и принялся освобождать удавку. С ней особой возни не было. Оставались ноги. Их притянули полотенцами к перекладинам, которые находились далеко внизу. Для того чтобы достать узлы, нужно сесть и спустить ноги вниз. С удавкой это сделать невозможно. Но теперь… Узлы ослабились.

Он встал и прислушался. В глазах заблистало, потом пелена стала рассеиваться. Еще не бегут, все тихо. Прошлепал босыми ногами к двери. В углу стояли тапочки. Он надел их, осмотрел себя: рубашка, трусы, тапочки. Небогато для прогулок по улице в тихую зимнюю ночь. Но сойдет. Вышел из двери и, не оглядываясь, пошел влево по коридору. Никто не окликал, тускло горели лампы ночного освещения. Вот и знакомый выход, сюда алкоголики выходят покурить даже ночью, поэтому дверь закрыта только изнутри на крючок. Он откинул крюк, вышел и пошатнулся, – но не от свежего морозного воздуха. В сознании разом все сместилось!

Он находился не на трехдечном дизель-электроходе, а в нарко на улице Мира. Не успели переправить? Отложили на утро? Значит, он их опередил.

Теперь нужно взять скорость и не давать им форы. Снег под тапочками поскрипывал, но холода не чувствовалось. Быстро дойдя до угла, завернул и рванул к парадному подъезду. Такой наглости они не ожидают. Кинутся ловить его прежде всего по задворкам, а не на центральной улице. Правда, на центральной улице сейчас его вид в трусах и тапочках шагающего по снегу мог бы вызвать удивление. Но не у кого. Улица совершенно безлюдна, по трассе не идут машины. Он в темпе пересек ее и нырнул между большими многоэтажными домами. Все. Теперь они побегают.

Пьянящее чувство свободы охватило его. Выстраданная! Ни с чем тебя нельзя сравнить! Это знает тот, кто был ее лишен.

Холода он по-прежнему не ощущал. Но почему зима такая мягкая? Где он – на Севере или на Украине? Все вроде такое знакомое, даже улицу Мира вспомнил, а в географии никак не сориентируется. Всему виной то, мрачно подумал он, что его запутал этот дизель-электроход. Но ведь он чувствовал, как мягко покачивается на волнах судно, слышал, как хлюпает вода у борта, даже гул моторов внизу. И топот матросни, и матерщину боцмана…

Скорей всего не на Севере. Там зимой в тапочках и трусах не побегаешь. А если и побегаешь, то очень недолго.

Нужно решить вопрос с экипировкой. Он вошел в первый попавшийся подъезд и поднялся на третий этаж. Три – его счастливое число. Магическое.

Послышались шаги, дверь открыл мужик тоже в трусах и тапочках, но он вписывался в обстановку – ночью в собственной квартире в чем хочу, в том и хожу. А Матвей никак не вписывался – посетитель, стоящий на лестничной площадке, да еще в такое глухое время.

– Извините, – сказал он, кашлянув, – меня только что ограбили. Возвращался с вечеринки, встретили трое… наставили… джинсы, югославские туфли… кинули вот тапочки, чтоб не простужался.

Свиные глазки мужика ошарашенно ощупывали его фигуру.

– Вы… – выдавил наконец он, – в милицию хотите позвонить? У меня нет телефона!

– Что там милиция, – махнул Матвей рукой. – Мне домой как-то добраться нужно. Живу далеко. Не найдется ли у вас каких-нибудь старых штанов? Завтра я вам обязательно занесу.

Мужик сразу же подобрался.

– Нет. Ничего нет. Ничем не могу помочь.

И тут же испуганно захлопнул дверь, будто и его собирались ограбить. Теперь Матвей точно знал, где находится.

Нет, он не на Севере. Там и квартиры, и души людей нараспашку. Он вспомнил, как ему передали ключи от квартиры совершенно незнакомого человека, и он жил там полгода, пока хозяин находился в отпуске. Даже мелочь, рассыпанную на телевизоре, с места не стронул! Честность человека там считается аксиомой, и нужно сделать что-то недостойное, чтобы тебя стали считать жуликом. А тут все наоборот. Сколько бы честных и благородных поступков ты ни совершил, все равно тебя считают жуликом. «Не может быть, чтобы не крал. Все крадут…»

«Свинорыло! – думал Матвей, спускаясь по лестнице. – Таких здесь тьма. «Ничем не могу помочь» – вот их жизненное кредо. Машина, дача, десять или двадцать тысяч на книжке, а ничем не может помочь… Рваных штанов у него нет!

У меня ни гроша, у всех моих знакомых по нарко – вошь на аркане, сколько же тогда лежит в чулке у этого?» И тут его осенило: «Как же он отдаст свои рваные штаны, если сам всю жизнь в них ходит? Что завтра натянет?»

Он горько рассмеялся, стало немного легче.

Нужно было начинать с другого конца. Он вышел и окинул взглядом фасад многоэтажного дома. Ага, одно окошко светится! «Если там гудят, то меня встретят нормально. Может, и допинг получу…»

Вошел, вычислил квартиру и позвонил. Открыла пожилая женщина с заплаканными глазами. И даже не удивилась.

Матвей, стуча зубами, – холод уже начал действовать, – повторил байку про ограбление. Выглядело – вкупе со стучащими зубами – правдоподобно.

– Может, у вас муж есть, так какие-нибудь штаны…

– Мужа у меня сейчас нет, – ответила она печально. – Но штаны я вам дам.

Ушла и вынесла… новенькие джинсы в целлофановом пакете, сквозь который виднелись разные блямбы «Made in…».

– Может быть, такие, какие с вас сняли, – она вдруг посмотрела на него мудрым всепонимающим взглядом. – Кажется, подойдут.

Матвей трясущимися руками разорвал пакет, натянул джинсы – точно, впору. Блямбу на нитке не стал срывать, засунул внутрь.

– Я никогда никого не обманываю, – сказал он. – Завтра же их верну. И с процентами.

Она слабо и неопределенно махнула рукой:

– Носите…

Потом посмотрела на его ноги:

– У вас, кажется, и ботинок нет?

– Югославские были… отобрали, – когда-то у Матвея действительно были югославские ботинки, вот и запомнил.

Она молча ушла и вынесла коробку с новыми туфлями. Импорт.

– Не югославские, но все же…

Матвей смотрел то на нее, то на коробку. Все плыло перед глазами.

– Да где ваш муж-то?

– Далеко… Там, где и другие мужья.

Надел туфли – и они по размеру.

– Ну… ну, – он не находил слов. – Вы сами не знаете, какая вы женщина! Какой человек!

Она только покачала головой.

– Спасибо! Завтра принесу! Землетрясение не остановит. На пороге он задержался.

– Скажите хоть, как вас зовут?

Не получив ответа, он вышел и посмотрел вокруг словно бы обновленными глазами. Оказывается, и здесь люди живут.

Теперь он был полностью экипирован. Правда, на нем одна рубашка, но она плотная и темная, издали смахивает на куртку.

Пошел не на центральную улицу – там уже могли барражировать группы захвата, а нырнул в чахлый скверик, пересек его, осторожно огляделся на выходе. Вернулся и сел на крайнюю скамейку, в нагрудном кармане рубашки нащупал сигареты, даже мордовороты их не отбирали, и спички.

Он закурил, голова приятно закружилась. Стал засовывать спички в карман джинсов, и рука вдруг сбоку ощутила что-то. Он посмотрел.

На скамейке стоял черный портфель.

Почти новый, но уже измятый, слегка обшарпанный – видно было, что владелец его не жалует, таскает всюду с собой, набивает чем попало. Руки прыгали, когда он привычно отщелкивал замок.

Так и есть. Внутри две «бомбы», или два «гуся», их по-разному называют, эти большие бутылки вина, мрачные, с таким же мрачным содержимым – низкосортной, но крепкой «бормотухой» местного производства. Стакан, пачка вафель. Больше ничего.

Это был его портфель.

Знаменитый, известный всем не только по виду, но и по содержимому. В одной конторе как-то нарисовали шарж: «Портфель М. Капусты в разрезе» – бутылка водки, огурец, стакан. Только они допустили маленькую ошибку: по одной бутылке он никогда не носил. Иногда в портфель входило до восемнадцати бутылок, почти ящик, и… одна тонкая противоалкогольная брошюрка.

А вот сейчас – два «гуся».

Но почему портфель здесь? Кто его принес, кто оставил? Кто-то знал, что он здесь пройдет?

Ладно, сначала допинг.

Сорвал тугую пластмассовую пробку, налил полный стакан вина. От него ломило зубы – уже захолодело, значит, принесли его сюда два-три часа назад. Лена?

Но откуда она могла знать? Она ведь осталась на дизель-электроходе… тьфу! на улице Мира.

Как бы то ни было, идет темная игра. И эта женщина – джинсы, туфли, все подогнано по нему, и она будто ждала его. «Носите…» Интересно, а если бы он попросил пальто?

Надо уходить. Ударом ладони он снова впечатал пробку в горлышко, защелкнул замок и, привычно подхватив портфель, быстро пошел из парка.

Не озираясь, пересек улицу, инстинктивно свернул направо и остановился, потрясенный.

Перед ним высился Дальневосточный университет.

Значит, он не на Украине, а во Владивостоке, во Владике, как называют его все моряки!

Не рассуждая, он свернул налево и пошел вдоль пологого парапета вниз. Навстречу ему кто-то поднимался. По конфигурации, расслабленной походке и склоненной набок голове он уже знал, кто это. В ушах зазвенело.

Удрав с «дизель-электрохода», он собирался поехать или в крайнем случае пойти к знакомому художнику, который всегда радушно принимал его. В тесной мансарде, почти сплошь заставленной картинами, эстампами, обломками гипсовых фигур и прочей дребеденью, он жил, уйдя от жены и всего мира, сам варил себе на электроплитке какую-то бурду и самозабвенно творил, веря в свою звезду. Когда пил, когда не пил, но выпить у него всегда имелось.

И, бывая у него, Матвей часто вспоминал своего Владивостокского друга, тоже художника. Впрочем, все художники чем-то неуловимо похожи.

Теперь этот друг брел ему навстречу.

Через несколько шагов он уже различил черты склоненного к правому плечу лица, характерной особенностью которого был свернутый набок нос. Неизвестно, то ли разбили ему нос в пьяной драке, то ли с таким он родился, – Матвей не расспрашивал, не принято это среди культурных людей.

Как-то в одном городе он познакомился со студенткой художественного училища с экзотическим именем Искра. Искра Ким. На самом деле это была не искра, а целый пожар. Она все делала самозабвенно: училась, любила, ненавидела. В ее миндальных глазах горела такая любовь и ненависть, когда она смотрела на него, что ему становилось неуютно. «А ведь я перекати-поле, – думал он уныло. – Опять сорвусь, что ей останется? Ребеночек? Невелико утешение…»

Однажды он проболтался ей, что знает всех художников города. Она так и вспыхнула. Кумиры! Ее кумиры, которых она видела только издали, изучала манеру каждого как откровение, кое-кому подражала…

– Познакомь! – попросила. – Проведи по их мастерским. Мне бы только посмотреть, как они работают…

В мансарды художников они пошли вечером. Или вечер такой был неудачный, или такая уж сложилась традиция. Когда они прошли три этажа мансард и выбрались наконец на улицу, Искра спросила:

– Скажи… скажи, тут есть кто-нибудь трезвый, а? Он и сам уже набрался во время визита – там хлопнул рюмку, там стакан: художники люди гостеприимные, да и слушать их рассуждения о кубизме, квадратизме, трапециизме на трезвую голову муторно, невмоготу. Как-то не усваивалось.

– Должон быть, – ответил Матвей твердо – нужно, ведь обнадежить. – Но не попался. В другой раз…

Времена были!

В одной мансарде шел важный производственный разговор. Сюда как раз заглянул на огонек художественный редактор местного издательства, или, как его называли, «главный художник» Горбунков. Родом откуда-то из-под Перми, это прямо на лице его было написано – нос сапожком, губы врасшлеп, лопоухий. Его еще называли ласково: пермяк – солены уши. Но малый усидчивый, работящий – даже когда выпивали, не выпускал из рук штихеля, все долбил свои гравюры.

– Разве можно так работать? – спросила Искра, когда они медленно шли по набережной. В ее голосе звенели слезы.

– А ведь натворили! Видала, сколько работ? И каких! Но в конце дня нужно снять напряжение. А может, у них праздник какой? День святого Рублева… Нужно было спросить.

Он напомнил ей о том, что творческие люди своеобразные, трудные. Они выкладываются без остатка, а потом чувствуют себя опустошенными. Что делать, как взбодриться, почувствовать уверенность в завтрашнем дне? Самое верное дело – водка. Бьет по сознанию молниеносно, хлестко, с плеча.

– И убивает, – грустно добавила Искра.

– Только не повторяй мне байку о том, что каждый стакан убивает сто тысяч нервных клеток в мозгу. Что, отворяли черепушку после каждого стакана и считали? До чего современного человека легко обдурить цифрой! Скажи человеку просто: напейся и станешь идиотом, и он загогочет тебе в лицо. Но скажи: двести граммов алкоголя убивает в мозгу девяносто девять тысяч клеток, и он будет как баран повторять эту ослепительную истину. Это для слабонервных. Я знал людей, которые в рот водки не брали, а в мозгу не наскребешь и сотни толковых клеток.

В восточных глазах Искры навсегда залегла грусть. Так она и провожала его на поезд с этой неизбывной грустью.


Итак, его владивостокский друг неторопливо брел навстречу.

Вот так же когда-то они и познакомились темной ночью у этого самого парапета – один, измученный алкоголем, другой – переполненный им. Оба находились на грани белой горячим, но не сознавали этого. Окружающий мир был условен, но условность его выглядела у них несколько иной, чем у обычных людей. Где-то он читал, что Вселенная не одна, а делится на множество сопредельных Вселенных, достаточно шагнуть – и очутишься в соседней.

Они были в соседней Вселенной, поэтому, встретившись, нисколько не удивились, что сели вдруг рядом на парапет, закурили, поднося огонек друг другу, и заговорили, даже не познакомившись:

– Рассказывай, – предложил один.

– Остановка напряженная, – ответил другой.

– Как общее состояние?

– Вскрытие покажет.

Оба удовлетворенно замолчали. Так и должен протекать разговор в соседней Вселенной.

– У тебя дома, кажется, кошка есть.

– Кошек не держу. Они алкашей не терпят.

– Но кто-то у тебя есть.

– Ты не смотри, что я такой невзрачный, у меня дома телефон. После дождичка в четверг звоню в Чили, Гонолулу, Парагвай, Уругвай…

И так же, не сговариваясь, они стали шарить – один в боковом кармане, другой в портфеле. Художник вытащил плоскую бутылку в ярких наклейках.

– Какая-то брендь из-за бугра… кэп знакомый одарил, – понюхал. – А у тебя что?

– Родимая бормотуха. Портфель-33. Тройка – моя любимая цифра, все удается только с третьего захода.

Художник подал ему плоскую бутылку:

– Возьми, этого не люблю. Портфель мягче. Давай. Из горла?

– Я не так грубо воспитан. Вот стакан, закусь.

– Это хорошо, – одобрил художник, набулькивая себе в стакан. – По сколько булек?

– По полному.

– Значит, по девять. В темноте я по булькам наливаю.

– Погоди. – сказал Матвей. – Есть более верный способ. Переверни бутылку строго вертикально горлом в стакан.

– Ну? Выльется ведь.

– Как только уровни сойдутся, можешь держать хоть час. Весь фокус в том, чтобы вывернуть из стакана.

Показал для наглядности. Выпили, согрелись душой. Рассказали друг другу то, что и маме родной не поведали б. Впрочем, у обоих мам не было. Как и отцов. Потом поплелись в мансарду художника, заваленную какими-то плакатами ГАИ, художественно написанными соцобязательствами, призывами вперед и выше. Посреди высился бюст лысого типа с мефистофельским профилем.

– Где-то я его видел. – сказал неуверенно Матвей.

– Давыдюк. Ты его должен знать.

Он ахнул.

– Обессмертил наконец!

Давыдюк, матерый начинающий поэт, годами вел тяжбу из-за ломаной строки с издательством. Он доказывал, что каждая ломаная строка, разделенная на несколько, должна оплачиваться как несколько строк – и Маяковскому так платили, а издательство стояло на своем: ты не Маяковский, оплачивается только рифмованная строка, иначе можно столько их наломать, что нечем платить будет.

– А вообще, ваши ломаные гроша ломаного не стоят! – заявил однажды на очередном суде бухгалтер, озлобленный на писателей за то, что они получают тысячные гонорары за какие-то там ломаные строчки, а он, который тянет такой бюрократический воз, прозябает на жалкую твердую зарплату.

У Давыдюка уже дважды был инсульт, и он с восторгом рассказывал в литературном закутке местным писателям:

– Самая легкая смерть. Идешь, дышишь, живешь – и вдруг нет тебя. Мгновенно! Как в колодец оборвался…

Каждый раз врачи, выписывая его из больницы после спасения, строго-настрого наказывали не пить. И каждый раз, продержавшись немного, он осторожно начинал с сухача – ничего. Наращивал дозу, интенсивность, переходил на крепчайшую сивуху, ввинчивался в штопор, пока наконец где-то посреди оживленной улицы не падал, сраженный очередным инсультом.

Mне понравилось в нем бесстрашие, – погладил художник бюст по лысом макушке. – Смотри, каким орлом смотрит!

– А это что? – указал Матвей на плакаты и призывы.

– Мой хлеб. Я ж грахвик, как говорит товарищ, который заказывает эту музыку.

– У тебя один выход? – Матвей тревожно смотрел на дверь. – А какой этаж?

– Пятый.

– С пятого не сиганешь… С третьего удавалось. Нужно переходить на другую явку.

Нисколько не удивившись, художник сказал:

– Ну тогда двинем к Толе Рыбаченку. У него собственный дом, а живет один как перст. Жена ушла, детей уж давно нет, собака – и та сбежала – не кормит. В случае чего оттуда можно уйти огородами. Или в бурьян нырнуть, бурьян у него – во!

До Толи было далеко, и они поехали на такси. По пути Матвей все допытывался у шофера, почему у него светятся глаза.

– Отгорбаться ты две смены, и у тебя засветятся, – добродушно ворчал тот.

– Нет, это неспроста, – Матвей смотрел вслед удалявшимся красным огонькам. – Хотел бы я знать, куда он поехал.

– Ты же слышал – в парк.

– Но чей парк?

– А ты думаешь, я лаптями щи хлебаю? Мы на соседней улице высадились.

Короткими перебежками они двинулись вперед. Вдруг послышался звон, топот – они едва успели броситься под плетень. Трое стражников с алебардами в каких-то рогатых шлемах, четко выделяясь на фоне светлеющего неба, вели человека.

– Тележкин! Это ж Тележкин… – горестно прошептал Матвей, когда дивная группа скрылась. – Взяли все-таки!

– Видал, видал? – дохнул ему художник в ухо. – У него кляп во рту! Вот до чего дошли, гады!

– Это не кляп, – Матвей сел и стал грызть травинку. – Это язык. Когда он напивается, язык распухает и на ладонь вылезает изо рта. Жену как-то до смерти перепугал. А отойдет, снова балабонит почем зря, порет всякую чепуху.

Но оба они умолчали о самом удивительном: за спиной каждого стражника колыхались широкие перепончатые крылья, словно у летучих мышей.

По верху плетня, как маленькие котята, бесшумно носились туда-сюда чертенята. Художник пытался поймать одного, но только с треском повалил плетень. Где-то гулко забухала собака.

Из широкого пня рядом с домом Толи высунулась черная рука с растопыренными пальцами, махнула и ушла вниз.

– Толя приглашает! – с широкой улыбкой, обнажавшей реденькие почерневшие зубы, обернулся художник. – Все окна светятся!

Несмотря на глухое утро, окна довольно приличного, но вроде бы растрескавшегося деревянного дома ярко светились, будто внутри шел бал. Матвей попятился:

– Может, его уже берут?

– Ты что! Они только в темноте берут. Ну, зажгут какую-то плошку, чтобы протокол писать.

Осторожно постукали и напряженно прислушались, рассредоточившись по простенкам. Раздались легкие шаги, и в проеме возникла высокая фигура с растрепанными седыми волосами.

– А я вас жду! – сказал Толя – это был конечно он. – Думаю: кто-то должен обязательно забрести.

Они зашли. Посреди абсолютно голой комнаты стоял круглый полированный стол, грязный, изрезанный ножами. У стола сидела ослепительной красоты девушка. Может, она такой им только казалась. Белая блузка, белая короткая юбка, точеные ноги скрещены, прическа «конский хвост» из черных смоляных волос и жгучие, какие-то жаркие глаза. Матвей внезапно почувствовал обиду.

– Ну почему ты не мне досталась? – спросил с порога.

– Может, и достанусь, – тут же ответила она бархатным, чуть хрипловатым голосом. Рука ее держала стакан, и видно было – привычно. Глаза обещали.

– Познакомьтесь: Лариса, моя поклонница, волейболистка, – возгласил театрально Рыбаченко, повел рукой, его самого тоже повело, но удержался. – Пришла посмотреть мои картины, а их нет – раздарил или пропил. Мольберт в углу стоит да палитра вон…

У Рыбаченко серое лицо с утиным носом, на щеках ярко горели два красных пятна. Деловито поинтересовался:

– Пойло принесли? А то у нас уже высыхает.

Бутылка водки и бутылка рислинга были наполовину опорожнены. Лариса пила рислинг.

Матвеевы «бомбы» они уже давно прикончили, однако оставались еще заморская брендь во фляге и несколько горстей аптечных пузырьков луковой настойки по пятьдесят граммов каждый.

– У нас, знаете ли, пойло для мужчин, – выгружая пузырьки на стол, сказал Матвей. – О даме мы не помышляли.

Лариса с любопытством взяла один, посмотрела:

– Бр-р-р! Но пить можно.

– И еще как пить, – с восторгом подхватил кривоносый художник. Матвей так и не познакомился с ним. – Это ведь от желудка, ничего вредного: спирт и лук.

– А дозы?

– Доза обычная – но четыре пузырька зараз.

– Но тут написано: каплями.

– А куда я буду закапывать – в глаза, что ли? Закуски не надо – выпил и будто луковицу съел. Постоянно злоупотребляю и, как видите, еще очень живой.

Матвей вытащил из кармана бренди.

– Ну, это для дамы.

– Уже лучше – она жарко повела на него глазами.

Рыбаченко стоял посреди комнаты и декларировал:

– Говорят: великий – это один процент таланта, а остальное труд. А я что делаю? Сколько помню себя, спины не разгибал. И что же я такое? Член творческого союза, местная величина. А обо мне вспоминают, когда консервные банки надо рисовать. Конференции, форумы – это не для моей неумытой хари, это для тех… Братья по кисти, нос по ветру держат, за полированными столами сидят, знают, какое пятно где посадить и чтобы пятна на действительности не было. У них все права, у меня – обязанности. Ну разбирался я… с этим реализмом – фантасмагория. Реально! Но чтоб никакая реальность на холст не просочилась. Клеймят кубистов, футуристов, имажинистов – дескать, оторвались от жизни, а сами… абстрактнее свет не видывал абстракционистов… И эквилибристов. Эх!

Он махнул рукой и засуетился, разогревая что-то в кастрюльке на электроплитке. Они сели на страшно заскрипевшую тахту.

– Слышите? – сказала Лариса. – А мне музыкальное сопровождение никогда не нравилось.

– Чего он? – спросил Матвей. – В теорию ударился?

– Глаза раскрылись. – коротко сказал кривоносый. – И увидел свет. Пытался передать на холсте – затоптали.

Он мутно повел глазами по облупленным стенам.

– Ну почему именно черти? – повернулся он к Матвею. – Я ведь комсомолец пятидесятых годов. И ты, наверное, тоже. Выросли в наше время, в церковь ни ногой, да и где они, эти церкви? Библии даже не читал. А показываются обязательно черти.

– У меня они постоянно группируются на палитре, – живо откликнулся Рыбаченко. – И краску жрут, сволочи. Особенно любят алую. Прямо дерутся за нее. Пасти будто в крови, пищат… А один любит спать на электроплитке. Вылезет, свернется калачиком… на ночь я все с нее снимаю, – он рассказывал словно про любимую кошку или собаку. Матвей содрогнулся – где он?

– Наверное, это вопрос философии, – заметил он, взяв себя в руки. – У каждого из нас черти в душе. Но сидят до поры до времени. А спустишь тормоза – откуда что полезет.

Хозяин торжественно водрузил на стол закопченную кастрюльку.

– Суп с крабами! Вчера посетил выставку рыбной продукции и получил там заказ на этикетку «Камбала, обжаренная в масле». Выдали аванс морожеными крабами…

…В замызганные, давно не мытые окна пробивается рассвет, загаженная мухами лампочка под потолком потускнела. Художники лежали внахлест на тахте, выхрапывая густые луковые пары.

Матвей поднялся.

– Пойдем?

– Пойдем, – просто ответила она и легко поднялась. Он обнял ее и поцеловал. Она тоже попробовала луковой – из любопытства, от нее пахло остро, но приятно. «Женщина облагораживает любой напиток», – мелькнуло, когда она вдруг ответила на поцелуй.

Они вышли на крыльцо, вдохнули утренний воздух. Из огорода, заросшего бурьяном, наплывали свежие запахи, но там что-то подозрительно мелькало, шуршало. Он попытался сфокусировать взгляд.

– Я, наверное, на грани, – пожаловался он. – Никогда белочки не случалось, а вот…

– Не печалься, я тебя вытащу. – пообещала она, взъерошивая волосы на его голове.

– А ты умеешь?

– Ты мне понравился, – ответила она уклончиво.

– Неужто такой красивый? – недоверчиво спросил он. Это был его комплекс. Лариса окинула его критическим взглядом.

– На плакат не годишься, – констатировала безжалостно. – Но вообще в порядке. Не горбатый…

– Хоть это заметила, – он обиженно хмыкнул.

– Но и был бы горбатым… Женщина любит не глазами, а ушами…

Такси тут, на окраине, ловить бесполезно. Лариса стала на углу и проголосовала первому «Жигулю». Аж завизжали тормоза! Да и кто не остановился бы – этакая стрелочка в белой юбочке стоит в утреннем тумане. Матвей отделился от забора и, влезая в машину, увидел разочарованные глаза прилизанного клерка.

– Правь на Эгершельд, – велела она, а Матвей назло прилизанному обнял ее за высокую шею. Тот и вовсе заскучал, однако исправно закрутил баранку.

На Эгершельде все тонуло в тумане. Лариса остановила машину, они вылезли. Где-то внизу плескалось море. Матвей полез в карман – расплачиваться, но волейболистка его остановила. Просунув голову в окошко, сказала что-то водителю. У того сделались ошалелые от счастья глаза, он торопливо закивал, бросил вороватый взгляд на Матвея и торопливо рванул с места.

– Что ты сказала?

– Пообещала завтрашний вечер. – беспечно сказала она. – Дескать, ты мне надоел, сегодня спроважу. Пусть прикатит без пяти десять.

– И ты его встретишь? – ревниво спросил он.

– Можем встретить вместе. Или у тебя другие планы?

– Если не вытолкаешь в шею…

Не отвечая, она шла впереди, а Матвей любовался ее походкой. Женщины много времени уделяют парфюмерии и завиткам, забывая о главном своем оружии, которое поражает мужика быстрее радиации, – о походке. Женщина, которая владеет походкой, притягивает к себе мужские взгляды.

Лариса шла легко, стремительно, длинные ноги ее едва касались земли, белая юбочка ласкала, завиваясь, бедра.

Кривая улочка спускалась к морю. Он и не подозревал, что в крупном индустриальном городе, рядом с центром, сохранились такие закутки. Узкие ступени вниз. По сторонам на кустах сирени висели крупные решета паутины. Прямо к скале прилепилась хатенка, поодаль – вторая.

– Там живут родители. – она указала на дальнюю. – Точнее, мать и отчим. А тут я с Ириной.

– Какой Ириной?

– Дочерью.

– Ты замужем? – мог бы и сообразить.

– Была. Теперь жду одного… то ли будет, то ли нет.

От избушек к морю скала круто обрывалась, но в ней тоже были вырублены ступени. На песке шипели волны.

– Знаешь, кто ты? – восторженно объявил он. – Ундина! Помнишь, у Лермонтова…

Она засмеялась.

– Ундиной меня еще никто не называл. Побудь здесь, – сказала и ушла.

Матвей присел на скамейку, бездумно вдыхал запах моря. На пороге второй хатки, почесываясь, появилась старуха – растрепанная, морщинистая, но стройная и со следами былой красоты.

«Мать, – догадался он. – Такие же полыхающие глаза…» Старуха посмотрела на него без удивления.

– Выпить есть? – спросила она.

У Матвея оставалась еще россыпь пузырьков и полфляги бренди. Пузырьки он не стал тревожить, а безропотно отдал бренди. Старуха скрылась и вернулась со стаканом Сначала истово налила ему, потом выпила остатки.

– Не можете потерпеть! – раздался укоризненный голос Ларисы. – Это мой муж. Правда, не постоянный.

– Бесстыдница, – прошипела мать, но глаза ее ласково улыбались. – Все они непостоянные… залетные.

…Они спустились к морю. Берег, усыпанный крупными камнями, поверху колючие кусты.

Вода обожгла тело утренней свежестью. Он хорошо плавал – не рекордсмен, но в воде двигался прилично, а на далекие расстояния обставлял многих. Но Лариса не плыла – она порхала в воде, словно бабочка, летела впереди, рассекая волны, и он никак не мог догнать смугло-розовое тело. Ундина! Потом она подождала его, лежа на пологих волнах…

На берегу она бросила ему мохнатое полотенце, он растерся и почувствовал, что жизнь возвращается.

– Ты еще и волшебница!

– Я же говорила… – она легко поднималась по ступеням.

Подхватив одежду в беседке, он вслед за ней вошел в хату. Крохотный коридорчик.

– Там Ирина спит, – она кивнула на дверь, завешанную марлей от мух. – Не стучи.

Они вошли в уютную горницу, половину которой занимала широкая кровать. Мать внесла сковородку с жареной бараниной, и Матвей вдруг почувствовал зверский аппетит: суток пять не ел, а только «загрызал», живя исключительно на водочных калориях. Появилась бутылка с иностранной, но какой-то аляповатой надклейкой, внутри виднелся белесый корень.

– Женьшеневая! – одобрил он. – Хорошо пьется, мягко.

Водка отдавала сырой землей, но после нее радужные круги поплыли перед глазами. Сковородка опустела, так же как и бутылка. Мать бессмысленно смотрела в угол. Не смущаясь ее присутствием, Лариса откинула одеяло:

– Ложись. А я тебя согрею.

Он лег на хрустящие простыни – давно не спал на таких, и показалось, что упал в темноту.

Не проснулся, а, как всегда в последнее время, – очнулся. Услышал рядом легкое дыхание Ларисы. Лицо ее дышало покоем, глаза прикрыты длинными ресницами, полные губы полуоткрыты, видна влажная эмаль зубов.

«Да ведь я обормот, – подумал вдруг он. – Нужно бросить все и поселиться здесь с Ундиной. Таких женщин больше нет на свете. Чего ищу?»

Он закурил, положил рядом на одеяло пепельницу.

«A peбенок? Ты ведь всегда мечтал о своих детях, – зашептал чей-то шершавый голос, но так явственно, что он вскинулся: никак все-таки белочка? – Зачем тебе чужие? К тому же мысль о предшествующих мужиках… А ты знаешь ее характер? Может, она левый поворот любит? С ее красотой теряться… Видал, как водителя охмурила? Всю жизнь сомневаться… А водку как хлещет! Через пяток лет куда и красота денется, станет такой же как маманя. И будем ноздря в ноздрю входить в штопор. Для семьи нужен тормоз, пример… Нет уж, держись Лены. Та – чистота, верность».

Почувствовав его испытующий взгляд, Лариса приоткрыла затуманенные глаза.

– Вошел в меридиан? – хрипловатым голосом спросила она и потянулась к сигарете. Он молча зарылся лицом в ее волосы, пахнущие морем и все рассуждения вылетели из головы, смолк шершавый голос. Она cpaзу прильнула к нему, незажженная сигарета упала на пол.

И тут в дверь постучали – резко, требовательно.

– Пусть идут к черту, – пробормотала она чуть слышно.

– Это за мной! – он рывком сел. – Окно куда открывается – наружу?

– Оно ведь нарисовано. Это глухая стена, там скала.

Матвей вгляделся: окно действительно было нарисовано на белой штукатурке. Ловушка!

Так и знал. Все забыл, о втором выходе не подумал, олух царя небесного!

– Да кто это – за тобой?

– Знаю, знаю. Но никому не скажу, – он докурил сигарету, держа ее дрожащей рукой. – Придется встретить по-мужски.

Она оперлась на локоть.

– Я открою и скажу, что никого нет.

– Так тебе и поверят. Не тот контингент… Пока все тут не перетрясут, не успокоятся. А я не люблю прятаться по шкафам да под кроватью, чтобы в пыли и в паутине вытаскивали за ногу. Но двоим-то рожи сверну! – он подхватил хрустальную вазу. – Не жалко?

Она молча, не мигая, смотрела на него. В дверь снова постучали. Матвей неслышно подкрался и неожиданно ее распахнул.

В темном коридорчике виднелись два силуэта в шляпах. Точно, он, – сказал знакомым голосом один силуэт.

– Матюша, друг! Наконец тебя нашли! – возопил другой. И оба упали ему на грудь.

Только слово «друг» их и спасло. Матвей уже целился вазой одному прямо в лоб, а другого думал свалить ударом плеча под дых – и все в одном рывке. Такое проделывал.

Это были два его добрых приятеля из Находки. С одним он, кажется, пребывал в каком-то нарко. В пьяной драке тот потерял глаз и теперь носил черную повязку. «Как Билли Бонс», – говорили друзья, хотя Билли Бонс черную повязку не носил и вообще был двуглазым. Но кто-то спьяну перепутал – так и пошло.

Коротко они пояснили. Приехали в командировку и как-то очень согласованно – ноздря в ноздрю вошли в штопор. А сегодня утром очнулись: ни денег, ни алкоголя. Не сговариваясь, единодушно решили: нужно искать Матвея. Этот выручит.

Вслед за ним они вошли в уютную горенку, один за другим сняли шляпы – все таки люди культурные. И только тут заметили Ларису, которая стояла у нарисованного окна и курила, выжидательно глядя на них.

– Явление! Одноглазый рухнул на колени и простер руки в стороны. Другой ошарашенно переводил взгляд с нарисованного окна на обнаженную девушку и продолжал машинально потирать руки.

– Ну, ты хоть представишь мне своих друзей? – невозмутимо сказала она. – Раз ваза цела, значит, друзья.

Тут Матвей заметил, что по-прежнему сжимает в руке хрустальную вазу. Осторожно поставил ее на стол, присел на кровать и вытер дрожащей рукой пот на лбу.

– Не те, верно. Наши люди из Находки. Вон тот, что подползает к тебе на коленях, – Пашка, а который щупает нарисованное окно – Олег. Представители крупной интеллигенции. Но как вы нашли меня?

– Ты забыл представить нам неземное создание, – Пашка завладел наконец рукой Ларисы и нежно гладил ее.

– Это Лариса, баскетболистка…

– Волейболистка, – поправила она, – и большой мастер по выводу алкашей из штопора.

– Это окно нарисовано, нарисовано? – Олег дрожащими руками ощупывал стену.

– А что тебя тревожит? – спросила Лариса.

– Мне всю ночь снилось, что я в Находке на какой-то демонстрации и ору без конца: «Ура! Ура!». Но все вокруг – люди, машины, флаги, физкультурники, дома – нарисованы на картоне, хотя все движется, кричит, поет. И вдруг – это нарисованное окно! – Он вытер мокрый лоб.

– Мне бы твои заботы, – пробормотал Матвей. – Тут только одно окно нарисовано, а остальное настоящие. Как вы меня нашли?

– Очень просто, – Олег оторвался наконец от окна. – Вышли на угол и спросили. Тебя ведь все здесь знают!

– Но откуда знают, что я у Ларисы? Кого спросили? Матвей чувствовал, что он на грани.

– Алкаша, естественно. Такой, с перебитым носом… брел, ранняя пташка, и никого не узнавал.

– Ага, – художник! кое-что начало проясняться. Погодите, но имени моего и он не знает! Мы так и не познакомились, гудели, правда, весь вечер… то есть ночь.

– А мы твоего имени и не называли. Просто обрисовали: портфель, борода, настырный, рассказчик сальных анекдотов. Он сразу и указал. Лариса с Эгершельда, массажистка.

– Какая массажистка?

– Если тебя все знают во Владике, то меня все знают на Эгершельде, – бросила через плечо Лариса. Вытащила легкую шелковую пижаму и стала одеваться: короткие, до колен, штанишки, короткая курточка, расшитая золотистыми драконами и синими птицами, японская, а может, китайская.

– Точно, – пробормотал Олег. – Говорят: «А Лариса-массажистка!»

Пашка с чувством пожал Матвею руку.

– Некоторые остолопы любят, когда девушка раздевается. Но я всегда любил смотреть, как девушка одевается. Утверждаю: нет зрелища более волнующего!

Лариса причесалась – собрала волосы в конский хвост и заколола.

– Что будем пить? – повернулась.

– Нет, нет, нет, – Пашка сжал голову ладонями. – Наверное, я попал в рай для алкашей. Стоило входить в глубокий штопор, мучиться с похмела, стремиться сюда. Где еще такая полная жизнь!

– Полная! – встрепенулся Олег, не сводя глаз с бутылки женьшеневой, которую Лариса извлекла из шкафа. Матвей вспомнил о россыпи пузырьков с луковой. На столе появилась тарелка с квашеными помидорами.

– Сейчас мать баранины поджарит.

– Никакой баранины! – решительно махнул Олег. – Мы в сухом штопоре. Только загрызть. А тут все есть.

Названивая горлышком о стакан, он налил себе половину, пытался поднести ко рту. но не смог – рука выплясывала.

– Ба-а-арыня, барыня! – Пашка уставился на стакан. – А может, камаринская. Возьми полотенце, способ проверенный.

Олег сделал петлю из полотенца, вдел в нее руку со стаканом, перекинул полотенце через шею, как через полиспаст-блок, и стал подтягивать стакан ко рту, пуча глаза. От напряжения на лысине у него выступили капельки пота. Наконец причастился.

– Пошло! – он облегченно вздохнул. – Сейчас всосется, и начнут со скрипом расправляться члены.

Все приняли по одной, наливали каждый себе – норму знали. Вторая пошла легче, без полотенца.

В английском языке искали эквивалент русского слова «похмелье», – оживился Пашка. – И не нашли. Перевели приблизительно: «пьянка на следующий день».

– Ты ему верь, – сказал Матвей Ларисе. – Он близок к литературным кругам. Или кольцам? А может, петлям…

– А кем ты работаешь? – Лариса задумчиво пускала дым кольцами.

– А кем я могу работать? – сузил глаза Матвей. – Конечно же, толкателем.


…Начал он в Хабаровске. Узнав о постигшей его жизненной неудаче, один из случайных собутыльников – начальник отдела кадров крупного завода предложил ему поработать толкателем.

– Перспективно. А нам нужен человек именно с такими качествами, – сказал он, потягивая «Пино-гри» в буфете ресторана «Дальний Восток», – щекотливые дела решаются только в подобных заведениях. – Легкий на подъем, веселый, знающий жизнь и массу похабных анекдотов.

– А кто такой толкатель? Снабженец, что ли? Толкач?

– Ну ты скажешь! – поперхнулся коньяком завкадрами. – Да разве какой-то затюканный, засаленный снабженец-толкач может сравниться с блистательным толкателем? Даже в словах есть разница, улавливаешь? В первом нечто тупое, вроде кувалды, долбящей в одну стену, а во втором чувствуется взрывная сила, ум, современность, в нем бушуют атомы, нейтроны!

Чувствовалось, его «забрало».

– Поясни, поясни, – придвинулся Матвей.

– Помнишь сказку «Поди туда, не знаю куда»? Это о толкателе. Только он один способен на такое. В недрах стылых бюрократических аппаратов вызрела фигура, которая стала пружиной действия, появляясь в местах многочисленных пробуксовок. Толкатель. Как правило, это человек высокообразованный, тертый, умеющий изъясняться. Когда вот эти самые толкачи обломают свои тупые головешки о стену, его посылают по какому-то конкретному заданию, но и тогда он решает сразу целый комплекс вопросов. А чаще всего ему дают стратегическое направление и открытый карт-бланш: осмотрись, действуй по обстановке, выясни, что можно урвать с наибольшей для себя выгодой. И он едет туда, не знаю куда, привозит то, не знаю что.

– А смысл? Зачем такая деятельность?

– Ты ходил когда-нибудь по магазинам? Наш покупатель ведь не идет с определенной целью: купить сто граммов масла, полкило колбасы, пару носков, лосьон. Он идет купить то, что дают, что сегодня выбросила торговля в продажу не для ублажения покупателя, на которого ей всегда было наплевать, а для выполнения собственного плана. Ну вот. Толкатель действует точно так же, но в масштабах своего предприятия. А для этого он до тонкостей должен знать конъюнктуру, рынок, возможности и потребности, видеть перспективы, шевелить извилинами. Толкатель – это мозг завода, его кибернетический центр, заброшенный в далекую галактику, откуда идут материалы, фонды, средства и даже… – завкадрами понизил голос, – планы. А он – катализатор.

– Позволь. А директор?

– Что директор? – махнул рукой тот. – Директор озадачивает коллектив, накручивает хвосты, мылит шеи, покорно выходит на ковер, ссылается на объективные причины и погоду. А у толкателя никаких объективных причин нет. Оружие директора – матюки, угрозы, накачки. Он и с рабочими-то толком поговорить не может, все срывается на визг: «Давай-давай, братцы, поднажми еще немного!» А у толкателя могучий арсенал психологических ключей и отмычек, он должен найти подход, поговорить по душам и с простым люмпеном, и с министром, найти доводы и убедить каждого. Он змей-искуситель, что лезет в душу. Словом… – он вздохнул, – не каждый директор может стать толкателем, более того, директор, как правило, не может им быть, а опытный профессиональный толкатель может работать в любом предприятии, отрасли и даже… министерстве. Да, и в министерстве!

– Ну, попробую, – ответил Матвей. – Что мне терять, кроме цепей. А у меня и цепей-то нет.

Для начала его послали в один леспромхоз, чтобы вынуть застрявший там эшелон леса, который предназначался для завода. Позже он узнал, что это был его испытательный рейд. Кадровик – битый волк! – умолчал о том, что до него посылали туда толкателя, молодого, напористого, косая сажень в плечах, а за плечами не одно успешное дело. Но то были дела, которые решались в приемных главков и трестов, среди милых секретарш и лощеных клерков – той коробку конфет, букет цветов, тому – ужин в ресторане и «сувенир». А еще белозубая улыбка, блестящий пробор на голове, массивный золотой перстень с печаткой, японские часы «Сэйко», добротный костюм, приличные манеры.

По натуре это было самое настоящее свинорыло – прижимистый, скупой, старался урвать даже из тех денег, которые давались ему для представительства – конфет, коньяков и прочего. И все копил на свои заветные «Жигули» да на кооперативную квартиру с обстановкой. Леспромхоз он считал легкой добычей: нажать на затюканное начальство, упомянуть в разговоре несколько влиятельных имен, обложить энергичным матом среднее звено и лично проследить за погрузкой.

Но он не учел одного – самого нижнего звена.

Весь план его сразу же полетел кувырком. Затюканное начальство оказалось в отъезде, среднее звено послало его сначала очень далеко, а потом поближе – к лесоповальщикам. Кипя негодованием и энергией, молодчик-толкатель прибыл в барак рядовых тружеников и стал дожидаться их прихода с работы. Он думал провести тут короткий летучий митинг, кинуть несколько лозунгов, кратко охарактеризовать текущий напряженный момент, подвести итоги, наметить перспективы, мобилизовать на трудовой подъем. И в качестве стимула – несколько туманных обещаний о моральном и материальном поощрении. А пока дожидался, решил подкрепиться. Вытащил колбасу, сало, малосольные огурчики, зеленый лук, соус «Кетчуп», булочки – все в пакетиках, бумажечках, стерильно. И едва только поднес к сочным губам первый кусочек, как в тамбуре загремели сапоги. Лесоповальщики в брезентовых робах, заросшие, угрюмые, на миг застыли на пороге, оглядывая диковинного гостя и его богатую закуску. Завалились в барак и плотным кольцом окружили молодчика.

– Колбасу жрешь? Сало? – заговорил высокий, костистый, с корявым лицом. – Малосольные огурчики?

Говоря это, он брал закуску и бросал в рот – проглатывал, даже, кажется, не жевал.

– А мы крупой давимся!

– Рыбкин суп хлебаем.

Закуска вмиг исчезла со стола.

– Товарищи! Товарищи! – вскочил на ноги молодчик. – Я ведь не проверяющий. Я к вам по делу…

– По делу? А где сивуха? – низенький лесоповальщик без церемоний залез в несессер, вышарил там одеколон «Чары» (запах мужественный, приятный), отвинтил пробку и вмиг высосал из резного горлышка. Сплюнул. – «Тройник» лучше. Ну?

Глаза у молодчика стали квадратными. Он смутно начал понимать, что мобилизующий митинг с общими призывами вперед и выше может не получиться.

Однако он был еще уверен в себе, в тех могущественных силах, что стояли за его спиной.

– Как вы смеете? – он пытался вырвать несессер из жадных рук: там еще импортный бритвенный станок, английские лезвия «Жиллет», несколько авторучек с нарисованными красотками (перевернешь – она голая) для презентов начальству и прочая дребедень, столь милая его крохоборскому сердцу. Я жаловаться буду! Сегодня же позвоню…

Множество луженых глоток загрохотали:

– Гра-гра-гра!

– Жалуйся, мать твою! А это видал, звонарь? – и к его носу приблизился шершавый, весь в трудовых наростах кулак. Кто-то уже щупал его костюм:

– Пузырей пять дадут…

Сдавили со всех сторон умело – едва молодчик рванулся, как задел кого-то, толкнул. «А-а, ты по мордам нас…»

Через полчаса молодчика привели к проходящему товарняку, но в каком виде! Никто из милых секретарш не опознал бы лощеного вздыхателя в этом синемордом, квалифицированно побитом, с заплывшими глазами, растрепанном, одетом в засаленную робу и дырявые сапоги жалком поникшем человечке. Он только шипел – зубы выбили. Ни часов «Сэйко», ни перстня с печаткой, ни диагоналевого костюма…

– На первый раз милуем, сказал костистый, и поднятый могучими лапами за штаны и шиворот толкатель влетел в распахнутую дверь и упал на вонючую солому – в вагоне везли до этого свиней. – И чтоб не смердел тут! Пусть пришлют кого покороче.

И тогда послали Матвея – ничего не сказав о постигшей его предшественника печальной участи. Это было жестоко, но таково правило. В толкателях уцелеет тот, кто сумеет выкрутиться.

У Матвея тоже были свои правила, выработанные еще с суровых времен детского дома. И одно из них: попав в незнакомую обстановку, не высовываться до тех пор, пока все не выяснишь. Выезжая в тайгу, он надевал тогда парусиновую штормовку, тельняшку, берет, спортивные брюки и кеды, в pюкзак укладывал два куска брезента, чтобы спать у костра, немудрящую закуску Что-то в последний момент побудило его захватить пару бутылок – коньяк и водку, правда, тогда синдром еще не сформировался, и алкоголь мог лежать в рюкзаке долго, до удобного момента.

Приехав и потолкавшись на станции (не то что эшелона – вагона нет!), он поплелся в леспромхоз и там разговаривал с разными людьми, выдавая себя за грубую рабсилу, которая ищет денежную работенку. Лесоповальщики отнеслись к нему мирно, дружелюбно, назвали несколько бригад, где нехватка рабочих рук. У одного крановщика выдалась свободная минутка: бревна в запань подходили партиями, – и он сел с Матвеем у штабеля. Закурили. Узнав о поисках новичка, тот сплюнул:

– Пропади она, эта работа! Беги отсюда, парень. Привыкнешь к большой деньге, черт за уши не оттянет. А за деньгу себя похоронишь заживо.

Он помолчал.

– Жадность фраера сгубила… Взял я две смены, молочу шестнадцать часов через восемь. Что я вижу? Иногда кажется, что родился только для того, чтобы работать…

И такая едучая тоска прозвучала в его голосе, что у Матвея защемило сердце.

– Да и шантрапа тут разная… нанесло их, как половодьем. Отпетые! Закон – тайга. Сунут перо в бок и никто не узнает, где могилка твоя. На них и власти махнули рукой. Вон недавно обработали шустрячка…

Так Матвей услышал о доле своего предшественника. «Ах, паразит!» – подумал о кадровике. Переночевал у тоскующего крановщика, тот жил в отдельной хатенке, в благодарность за сведения угостил его. Крановщик сообщил много полезного, описал «бугров» бригад, их слабинки, бытующие тут традиции. И наутро Матвей выехал на товарняке в райцентр, за семнадцать километров, а вернулся к вечеру с полным рюкзаком: питьевой спирт и пятидесятишестиградусная водка «черная туча».

Направился прямо в тот барак, где «бугром» был костистый, звали его Пантелей, а попросту Пантюха.

– Он тут самый авторитетный, – сказал о нем крановщик. – План гонит, что скажет – закон. Но если ему не понравишься…

Матвей вошел. Накурено, дымно, развешаны портянки, лежат и сидят на койках небритые, бородатые, четверо за широким столом забивают «козла» явно на интерес – глаза лихорадочно блестят. Кто-то латает сапоги.

– Здорово! – сказал Матвей. – Алкоголики тут есть? – На миг наступила тишина. Один застыл с поднятой костяшкой в широкой лапе. Глаза сверлили со всех сторон.

– Морячок, – протянул кто-то. – Только не хватало. Чего тут?

– Был морячком, – ответил Матвей. – Пантюха тут?

Тот, кто латал сапог, откликнулся нехотя:

– Ну?

– Тебе привет, – Матвей все еще стоял на пороге.

– От кого? – хмуро спросил Пантюха. Лицо у него красное, безбровое, побитое оспой, глаза рыжие. «Такие самые опасные, никогда не угадаешь, куда попрет».

– Потом скажу, – Матвей шагнул. Пантюха едва заметно кивнул, и на заплеванный пол упало чистое полотенце. С койки справа выжидательно смотрел чернявый, похожий на цыгана.

– Подними! Не видишь – уронил.

Матвей с чувством, аккуратно вытер о полотенце грязные кеды.

– Не надо ронять, держи крепче.

Цыган бешено рванулся, но сразу отступил, услышав густой голос Пантюхи:

– Охолонь. Свой, порядки знает.

Матвей подошел и намеренно со звоном бутылок водрузил рюкзак на стол. Спавшие, как ударенные током, проснулись, многие приподнялись, готовясь к броску.

– Никак пойло?! – бабье лицо Пантюхи поползло, размякло. Он шагнул к столу, быстро ощупал рюкзак. Матвей еще раньше сосчитал бригаду – должно хватить, восемнадцать человек. – Да от кого ты, малец?

– Все расскажу. Сначала жахнем. Вот с закуской не густо, одни констерьвы.

– На что нам закуска? У нас черемши полно – загрызть. Мы ее, матушку, не закусываем, быстрее чумеешь.

Мгновенно весь барак закипел бурной деятельностью. Несли на стол стаканы, кружки, охапки черемши – дикого чеснока, от цинги верное средство.

Матвей стал деловито выгружать содержимое рюкзака.

– Черная туча! Спиртяга! – от волнения у «бугра» слезы выдавились. – Ангел ты мой, божий посланник, дай поцелую…

Он обнял Матвея так, что у того захрустели молодые кости. «Шатун. К такому попади в когти…»

– Ты даже не знаешь, как ты к моменту попал.

Оказывается, после работы «бугру» вручили телеграмму: где-то на Псковщине тихо почила его мать, а уже поздно было куда-нибудь ехать, добывать, вот он и сидел пригорюнившись. Чтобы забыться, стал даже сапог латать и все шептал: «Как это… маманю не помянуть…»

– Да, тебя бог послал. Хотя скорее, черт: бог-то о нас давно забыл…

– Черт, черт! – заревели все вокруг, жадно следя, как проворный цыган истово разливает всем поровну. Только двое отказались – подошли с дымящимися кружками в руках.

– Нам водку вредно, мы чифиристы, – сказал один. – А не найдется ли у тебя заварочки?

Матвей возил всюду с собой литровую банку зеленого чая – быстро выводит интоксикацию – и тут же отдал ее.

– Хотя зеленый, но много.

– Ничего прожарим, – подмигнул чифирист.

– Ну, – поднял кружку Пантюха, – помянем мою маманю, пусть земля будет ей лебяжьим перышком, видать, это ее душенька побеспокоилась о сынке, хотя досталось от него немало горя.

Прозвенели разнокалиберной тарой, мгновенно осушили, захрустели зеленой черемшой. Пряный запах тайги и свежести разлился в спертом воздухе. Цыган стал тут же разливать по второй. Эту выпили за Матвея, за счастливый случай.

Закурили, ждали, когда всосется, разольется теплом по усталым, издерганным жилкам. Пантюха повернулся, его глаза похолодели.

– Рассказывай, – это короткое, но емкое слово с того времени и запало в душу: что юлить, пришла пора выкладывать. Еще раньше Матвей приметил на облупленном мизинце «бугра», массивный золотой перстень, – видать, на другие пальцы не лез. «Тот! Кто же будет на мизинец покупать?»

– От кого привет?

Матвей потянулся через стол и ткнул в перстень.

– От этого… который раньше носил.

Рыжие глаза сузились, сверкнули рысьим огнем. Это был единственный момент, когда Матвей засомневался, выйдет он отсюда или его вынесут.

– Ну? – «бугор» не сводил с него тяжелого взгляда.

– Послали его сюда по ошибке. Обычно он дамскими рейтузами промышляет, – подал он давно заготовленную реплику. – Пятьдесят шестого размера.

Кто-то закудахтал сиплым смехом.

– Какого размера? – не понял Пантюха, во взгляде промелькнула растерянность – этого и добивался Матвей: сбить с панталыку, взять инициативу в свои руки.

– Обычно рейтузы пятьдесят шестого размера, – он показал руками, – промышленность выпускает мало, плановые органы не учитывают женскую природу. А она такова: пока в девах – стройная, тоненькая, держит себя в узде. Как только шмыгнула замуж, ее и понесло: ходит по квартире в замызганном халате или даже в комбинации, жрет в два горла, в три горла лается, дескать, куда ты, муженек теперь от меня денешься? Ну, и разносит ее за год-два, как бочку. Носит она рейтузы до колен сине-зеленой расцветки, соблазнять, мол, уже некого и нечего, я своего добилась. И таких тьма! А плановики считают что таких мизер. Вот и возникают перебои с рейтузами, дефицит.

По крайней мере, большая часть вдохновенной речи Матвея была несправедливой по отношению к женщинам – толстели они от неправильного питании, от нехватки времени, чтобы поухаживать за собой, держаться в форме. Но и доля правды была. Матвей в то время презирал женщин за их жульническую привычку прихорошиться перед ухажером, выдать желаемое за действительное, а сразу после загса распуститься. Конечно, суровая система равноправия давит женщин, быстро ломает, но ты стисни зубы и терпи – не маленькая. Соответствуй!

По тому, как заблестели у многих глаза, как одобрительно закивали головы, переглядываясь и похмыкивая, он понял, что рассчитал верно: почти все тут присутствующие в свое время пострадали от жен, пытавшихся их перевоспитывать, и настроены были воинственно, приписывая им мыслимые и немыслимые грехи.

– Верно, верно! – вскочил цыган. – Moя – ух! Попадись, я б сейчас постучал ей но головешке… азбукой Морзе.

– И тогда посылают молодчика, – закончил Матвей, – Он по рейтузам спец. А вы ему зубы повылущили, паспорт попортили.

– Кхе-кхе, кхе, – заперхал Пантюха непривычным к смеху голосом. До сих пор слушал, разинув рот. – Где ж он теперича?

– Вставил золотые зубы и подался за антикурительной резинкой. Только от нее толку мало – жуешь, жуешь, а курить все равно хочется. Да и выпить не мешало бы.

Ловкий ход сделал свое дело: взоры всех обратились к бутылкам. Цыган стал хлопотливо разливать.

– Ну что ж, – Пантюха неторопливо пожевал черемшу. – А тебя, как я понял, взамен прислали?

– Чего темнить? – Матвей решил говорить напрямик, – Вот стою я перед вами словно голенький. Не добуду леса – выгонят с работы.

– Приходи к нам, – сказал «бугор» жестко.

– А что? Может, и приду, – легко откликнулся Матвей. – Если примете.

– Примем, примем, – раздались заплетающиеся голоса. – Можно сказать, вступительный уже внес… Порядки знаешь!

Пантюха о чем-то напряженно думал.

– А знаешь ли ты, малец, что за это… – он повел по столу рукой, сшиб одну бутылку, ее на лету подхватили, бережно поставили – за это мы тебе погрузим только одну платформу. Одну платформу! – повторил он, значительно подняв палец. И быстро спросил: – Ты ведь должен знать расценки?

Матвей молча кивнул, хотя ни о каких расценках не слышал.

– Таких, как ты, много тут шатается, – продолжал «бугор», – да мы их в черном теле держим. Некоторые месяцами кантуются живут в тайге, черемшу жрут. – А мы им вот! – он скрутил и поднес Матвею под нос фигу величиной с арбуз. – Напланировали… Они там планируют, а мы отдувайся. А лес… он ведь один. С него десяток планов не выдоишь.

Матвей молчал.

– И идут и едут, и летят. Давай, давай! Мы те надаем! Нету леса! Если хочешь, бери пилу и вали. А мы посмотрим, – Пантюха выкладывал накипевшее, и Матвей не встревал – пусть выговорится, хотя разговор уже вышел из-под его контроля и неизвестно чем мог теперь кончится.

– А забота о нас?? Только нa транспарантаx! Вспоминают, когда давай-давай! Жизнь развеселая… землю хочется грызть. А этот приехал в золоте, колбасу жрет, сало! Вот и сорвалась душа…

Он неожиданно схватил Матвея за грудки, скрутив штормовку и тельняшку узлом – с вывертом.

– Понял?

– Понял. – твердо сказал тот. – Ради таких моментов и жил. Пантюха медленно разжал клешню.

– Ну, тебя не касается. Ты нам понравился. Подгадал к моменту, ублажал. Но даже если бы и не подгадал… все равно. Люблю честность! Вот ты пришел и честно сказал: я мальчик Петя. За это… уважаем. Наливай!

Снова выпили, на этот раз неразведенного. Огнем пошло.

– Ладно. Будешь каждый день привозить по столько, а эшелон мы тебе погрузим.

– Браты! – сказал Матвей. – Все, что выдали, всадил в пойло. Дозвольте хоть на завод смотаться, деньжат выдавить.

– Не надо никуда мотаться. – махнул Пантюха. – Деньжатами снабдим, не такие убогие. Ты только поставляй исправно. А кого я пошлю? Этих? – он указал на сидящих вокруг. – Не подумай, мужики честные, но как дорвется который, либо в трезварий попадет вместе с бутылками, либо пропьет все неизвестно с кем. Что с него возьмешь? Наши люди.

Так началась одна из самых напряженных недель в его жизни. Он ездил в райцентр за сивухой, а бригада грузила эшелон. Откуда-то и эшелон нашелся – в округе явно уважали Пантюху. Работали ударными темпами, в сжатые сроки – каждый день грузили по три – пять платформ. Матвей шатался по райцентру, пил пиво, смотрел один и тот же фильм в клубе железнодорожников – «Женщины Востока», – хорошо что этот, смотреть можно, потом нагружал рюкзак голым спиртом – по настоянию бригады теперь он покупал только спирт, пачки чая для чифиристов, брал разные консервы и катил обратно.

Лесоповальщики возвращались со станции усталые, но довольные – наконец-то труд был им в радость, торопливо мылись и подсаживались к столу. Один из чифиристов к этому времени наваривал котел какой-нибудь гороховой похлебки с мясными или рыбными консервами, и начиналась долгая, задушевная беседа про жизнь, рассказывали разные случаи, происшествия, анекдоты – тут уж Матвей мог блеснуть своим запасом, посмешить народ. Утром похмелялись родниковой водой – потому и требовали спирт. Знали: сколько бы ни стояло на столе, все высосут досуха, на опохмелку не оставят, не принято у россиян, чтобы оставлять. А утром маяться? После спирта же достаточно хватить ковшик студеной – и снова косой, можно трудиться.

Матвей как-то пытался оставить пару бутылок на опохмелку из жалости, но бригадир хмуро предупредил:

– Такое брось. У кого-нибудь душа загорится, придушат тебя: давай, что спрятал! Никто не спасет. А так знают: все на столе.

Уроки жизни. И когда-нибудь сослужат они добрую службу, остерегут от глупого необдуманного шага.

В конце недели у Матвея начался неудержимый тремор, физиономия распухла и приобрела стойкий багрово-синюшный оттенок, в ушах звенело. Мучимый бессонницей он однажды вышел из барака и при ясном свете луны увидел, как по траве наискось мимо пронесся громадный черный медведь. Сначала он опешил: невиданное чудище! Решил посмотреть на следы. Подошел, и волосы зашевелились: росная трава не тронута. Сбоку раздался топот, Матвей обернулся так, что чуть не упал, – к нему приближался стреноженный конь Чалый, бригадный работяга, которого он часто подкармливал корками хлеба. Глаза у него как-то странно горели! На гриве сидело двое пацанят. «Кто бы это ночью?» Он не додумал, увидел короткие белые рожки на курчавых головках, острые сверкающие зубки и все понял.

– Ну, – сказал наутро Пантюха, выслушав его рассказ. – Не привык ты, малец, к нашим космическим перегрузкам. Это все виденица, предвестник белочки. Ничего, ныне заканчиваем. Привезешь в последний раз, но сам хватанешь немного, спускай на тормозах. А вернешься домой, иди в парилку, настегайся веником до остервенения и перед сном хлопни стакан, – только стакан! – белой. И на ближайшее время воздержись, мы тебе добра желаем. Привязался к тебе, как к сынку, жалко расставаться. Ежели прикрутит, приезжай, выручим. А это от меня… за маманю… – и он надел Матвею золотой перстень. Тот самый. Матвей хотел было запротестовать, но взглянув в хмурое лицо «бугра», передумал. Перстень он потом пропил. Не носить же!

Доставив эшелон леса, он не стал задерживаться на заводе. Все что думал о кадровике, высказал ему сразу при встрече, а тому сильно не понравилось.

– Тебе, гаду, зубы надо вылущить! – спиртяга еще бродил в венах и артериях, и Матвей не особенно выбирал выражения. Что ж ты меня втемную послал! Играй честно! Вурдалак!

– Вы пьяны! Я уволю вас по статье! – перешел на официальный визг тот. Однако понимал, что кишка тонка: Матвей только что получил от директора благодарность, премию и пошел отсыпаться.

Кое-как отойдя от недели беспробудного пьянства, Матвей обнаружил, что знаменит. Слава о толкателе, который за неделю пригнал эшелон леса из леспромхоза (и какого леса!), где самые тертые калачи сидели безрезультатно месяцами, пролетела по конторам. Матвея наперебой приглашали, и он мог выбирать. Так он стал профессиональным толкателем.

И успешно справлялся со многими заданиями. Потом были и главки, и тресты, и приемные, и встречи с высоким начальством, и милые секретарши, и отдельные номера фешенебельных гостиниц. И пить приходилось уже не только неразбавленный, но и коньяк, и виски, и саке, и джин, и коктейли и марочные, и сухие, разбираться – что с чем сочетается. Работа давалась ему легко – он словно был рожден для нее, умел сходиться с людьми, аргументировано говорить с самыми неприступными боссами и при этом поворачивал дело так, что собеседник испытывал настоятельную необходимость помочь этому доброму малому. Всегда был окружен друзьями, помогал многим…

Легко жил, не задумываясь. И первый удар в лоб получил, когда попал в нарко. Правда, и в нарко попал прилично, не как забулдыга. Начальство, увидев его после одной напряженной поездки, стало уговаривать: «Матвей Иванович! У вас видок – охо-хо! Не отчитывайтесь сейчас, не нужно, какой там отчет. А давайте-ка позвоним знакомому врачу и устроим вас денька на три в одно заведение. Подлечитесь, укрепите нервы…»

– В дурдом, что ли?! – шарахнулся Матвей. Чуть со стула не упал. – На ата-та километр? Да вы что? Это ж слава какая!

– Никто не узнает, – журчаще уговаривало начальство. – Все будет шито-крыто. Как вы могли подумать? Такого человека…

Все было брехней. Оказывается, группа захвата уже давно ждала в соседнем кабинете – в белых халатах, чопорные, доброжелательные. А Матвей кочевряжился, отнекивался, считая, что от его согласия что-то зависит. Но потом вдруг подумал: «А почему бы и нет? Все равно придется когда-то туда попадать». Он уже чувствовал. И согласился.

– Только на три дня. У меня дела…

– Вот и ладненько, – начальство разулыбалось: не нужно прибегать к грубой силе, вязать и волочь через кабинеты. Кто его знает, чем оно кончится.

Под столом незаметно нажата кнопка. Влетел заместитель, словно ясноглазый витязь. Не пьет, жизнь ведет здоровую, идет на взлет, как истребитель, анкета подобна снегу, полон свежих идей. Уже решено его и в академию отправить дабы выковать достойную смену трухлявеющему начальству, и выделить комфортабельную четырехкомнатную квартиру – спецзаказ! – и прочие перспективы сияют. Вот только грешок, несовместимый с кодексом: увлекается юницами. И толкутся эти юницы прямо в его кабинете, идут чередой нахально на глазах сослуживцев, вызывая отвлекающие эмоции. Ну кто из нас без грешка – думало снисходительно начальство, забывая о том что само оно уже давно без всякого грешка и скоро придется сдавать дела тому же ясноглазому витязю с идеями. Что ж, такова се ля ви.

– Слушаю, Ваваныч, – мягкой неслышной походкой барса приблизился заместитель.

– Так это… Матвей Иванович согласен. Проводи.

И как только он зашел в кабинет и увидел белые шапочки и халаты, все понял. Но было поздно: слово сказано, а слово свое он привык держать крепко – основа его профессии. Да и что толку протестовать?

Измерено давление, сосчитан пульс.

– Как спите? Как нервы? – начал было лицемерные расспросы старший команды. Матвей махнул рукой:

– Чего уж там. Везите.

И повезли. Кстати, судьба справедлива. По крайней мере один из вершителей акции позже погорел так круто, что даже Матвею его стало искренне жаль. А ведь акция позорная! Из-за родного предприятия входил он в перегрузки – и с благословения начальства, да что благословения – и средства субсидировались. А у ясноглазого витязя увлечение юницами кончилось тем, чего и следовало ожидать: опорочил непорочную. Родители влиятельные, кинулись в высокие сферы. И тотчас жахнули и по учебе в академии, и по спецквартире, и по всем перспективам. Пришлось бедолаге бежать куда-то в Тьмутаракань и начинать с нуля.

А пока повезли Матвея. По пути остановились у поликлиники: что-то нужно было взять. Матвей вышел покурить, шатнулся: снег синел под луной, мороз крепчал. Рядом возник шофер, в руке откровенно сжимал монтировку.

– Ты чего?

– Охраняю, – просто ответил тот.

– Да ведь я сам! – удивился Матвей. – По своей воле.

– Знаю я вас, самих. Везешь, а потом этот сам как рванет, завидев лавку! Тяга всесильна…

Он почувствовал, что вокруг смыкаются неумолимые клещи. В чем, собственно, дело? Прикинул шофера: нет, врукопашную его не возьмешь – насторожен, вооружен, стоит в трех шагах. А у него руки-ноги ватные… Все прояснилось, когда его облачили в полосатую пижаму, свернув и унеся куда-то вещи.

– Ну вот, – потирая руки, заметил заведующий, – лично принимал. Лечиться придется не меньше месяца. Болезнь, знаете ли, сильно запущена.

– Да что вы! – Матвей снова чуть со стула не свалился. Ведь мне сказали: три дня! Неотложные дела.

– Самое неотложное дело теперь для вас – собственное здоровье, – мягко, настойчиво подчеркивал Евгений Дмитриевич, а это был он. А может, Иван Сергеевич? Или Борис Петрович? Ну неважно. В голосе его чуть звякнула сталь, но Матвей звяканье услышал четко и тотчас временно отступил. Обдурили. «А у меня мысли путаются, только усугублю… Нужно ждать».

Его провели в палату и положили на свободную койку. Санитар, то бишь мордоворот принес кружку чаю. То, что он сразу же ушел, Матвея и спасло потому что если бы он видел дальнейшее и доложил врачу, то куковать пришлось бы долго.

Он отпил половину кружки и, не вставая, пытался поставить рядом с кроватью на пол. Но из-под кровати навстречу кружке потянулась черная рука. Он отдернул кружку так резко, что чай расплескался. Рука спряталась. Снова опустил кружку – рука высунулась.

– Да что такое? – Матвей перегнулся, заглянул, чуть не свалившись, – под кроватью было пусто. – Кто-то лапу тянет…

– Не обращай внимания, – посоветовал сосед слева, как оказалось позже, бывший главврач «Скорой помощи» Яновский. – Это дед Мокей балуется.

– Какой Мокей? Под кроватью никого!

– Значит, пошел в туалет покурить, – отозвался сосед справа, как оказалось позже, арматурщик Ванцаксон.

– А чего он под кроватью?

– Он там живет, – последовал спокойный ответ. – Наш дурик.

И Матвей успокоился. Все логично: дед Мокей живет под кроватью, побаловался и пошел в туалет. Кружку, однако, поставил на тумбочку.

И остался наедине с ночными виденицами. Но могучий молодой организм быстро справился с отравой, – уколы, процедуры помогли, и уже на третий день Матвей мог вести беседы с врачом на равных. И Евгений Дмитриевич убедился, что он не деградировал, ориентируется в напряженной обстановке, самокритичен, попал сюда случайно, оступившись, и держать его нецелесообразно. На четвертый день выписал.

Но что тяжко, в самое сердце, поразило его: никто, никто из многочисленных друзей и доброжелателей за эти дни не позвонил и не навестил – даже сигареты пришлось стрелять у соседей, хорошо, что алкаши братам не отказывают: это свято. А что знали, убедился в первый же день. Цена бутылкиной дружбы!

В какой бы веселой и приятной компании ни гулял и ни куролесил, в конце концов все исчезают, и ты остаешься один на один с безглазой зеленой тварью, которая наползает на тебя из темного угла. Мрачное одиночество, наполненное ужасами, виденицами и чувством бессилия. И никто не придет тебе на помощь, не надейся. Компанию спаивает – в прямом и переносном смысле – только бутылка, а потом ровным счетом всем наплевать на тебя и твои страхи.

Хорошо, что истина открылась ему, когда он был относительно окрепшим, промытым нейтрализаторами и очистителями, напичканным витаминами и укрепляющими. И воспринял ее спокойно, философски.

А вот его друг, талантливый молодой поэт Генка Лысаков, так рано пристрастившийся к сиводралу, сломался. Ушел от жены, прозябал в какой то мансарде, двери которой не закрывались, день и ночь шло веселье, пока у Генки были деньги. А когда он высох, все друзья куда-то вдруг исчезли, неслышно рассосались, словно втянули и растворили их темные углы. Глубокой ночью он остался один. Неизвестно, что выступило на Генку из темного угла в ту черную предсмертную ночь. Наутро уборщица, войдя в мансарду, выскочила с криком: Генка скалился на нее из-под вешалки, смотрел страшными выпученными глазами. Он повесился на шнуре от электрочайника. Эх, Гена, Гена! Так и не дождался ты своей заветной книжки «Крыша над головой» (и крыши-то не дождался) где были собраны все твои выстраданные стихи. И одно он посвятил Матвею.

Милый друг, кому мы нужны

после травм и во время болезней?

Сходит черствость с нас, как кожура.

Бьют сквозь муть родниковые воды.

Вот какие пошли вечера,

вот какие настали погоды…

Книжка вышла посмертно.

…Но тогда, в уютной хатенке Ундины, Матвей еще многого не знал, многое предстояло пережить. А пока веселились, как мотыльки вокруг пламени…

Откуда-то появилась тихая смуглая девочка лет семи, остановилась в отдалении.

– Ты чья такая? – потянулся к ней Матвей. Он любил детей, рассказывал им веселые истории, и они охотно шли к нему. Но эта сразу отступила на шаг, и он с неожиданной усталостью подумал – «Если меня начинают бояться дети… хана».

– Ирина! – властно позвала Лариса, и он понял, что это дочка. – Сбегай-ка, доча, в гастроном, возьми бутылку вот этого… – указала на женьшеневую.

Не говоря ни слова, девочка зажала деньги в кулачке и ее исцарапанные ножки быстро-быстро замелькали по лесенке. У Матвея стиснулось сердце.

– А ей дадут? – засомневался Пашка.

– Продавщицы знают…

– Слушай, может, я сходил бы? – тихо спросил Матвей. – Зачем дитя впутывать…

– Сиди! – с неожиданной злобой обернулась к нему Лариса. – Наливают тебе – пей! Воспитатель нашелся…

«Вот и проявился характер, – спокойно подумал он, – А ты воспарил в мечтах…»

Потом появилась подруга ее, некая Катька. Ну, эта была видна еще за версту, когда и размалеванный фасад не различался – лахудра. Таких много в портовых городах. Штукатурка, тушь на бровях и ресницах, шиньон или парик, резкий прокуренный голос и колено забинтовано – верный знак.

– Отбо-о-орная – протянул Матвей. – Пробу негде ставить. Ты бы хоть коленку разбинтовала, идешь в приличное общество.

– Это вы-то приличное? – жеманно захихикала Катька и плюхнулась на лавку – сидели в беседке.

Взяла чей–то наполненный стакан и опрокинула не поморщившись.

– За знакомство! – швырнула стакан в кусты.

Все делала лихо, размашисто, подчеркнуто подражая ухваткам мужика, прошедшего штормы и тайфуны. «И почему это некоторые женщины считают, что лихость нравится мужикам? Ведь это противоестественно».

Ирина принесла бутылку женьшеневой и так же неслышно исчезла. Матвей с тоской посмотрел вслед. «Детство… И у тебя не медом мазано, эх, девчоночка!»

На голову легла крепкая рука и мягко потеребила волосы.

– Ты не думай, – услышал он жаркий шепот. – Иринка у меня ухоженная, пылинки с нее сдуваю. И от всего этого держу подальше. Вот только в магазин… ну, это пустяки.

Видимо, Лариса почувствовала его состояние – она снова стала милой и обаятельной – тонкая штучка. Куда вульгарной Катьке (ее уже через две секунды так и звали – Катька). Если Лариса и была того же пошиба, то классом выше. «А скорее всего, они промышляют на пару», – пришла вдруг неожиданная мысль. Он видел такие пары: одна милашка, другая крокодил. Морячки сразу же нацеливаются на милашку, но та крепко держится за крокодила, приходится и ее приглашать. Вот и кормится крокодил около своей удачливой подружки.

Катька времени не теряла: обслюнявила уже и Пашку, и Олега, умудрялась обхаживать сразу обоих.

– Пойдем, – у Ларисы знакомо жарко полыхнули глаза. – Сделаю тебе лечебный массаж, а то ты начал скисать.

Они незаметно ускользнули в горницу. За свою короткую, но бурную жизнь Матвей многое повидал и тут, на родимой земле, и за бугром, в японской бане бывал, где женщины моются вместе с мужчинами (никакого разврата, японцы считают себя высококультурной нацией, чтобы держать себя в узде), и стриптиз посетил – зрелище не для слабонервных. Но такого никогда по ощущал.

– Да тебе цены нет! – он привлек ее к себе и почувствовал, что массажистка кончилась, проснулась желанная женщина. – Бриллиант… и здесь прозябаешь. В страну Гамаюн тебя…

– Мы ведь договаривались… только массаж, – шепнула она.

«Действительно, кто я такой, чтобы ее осуждать? Живет как умеет… лучше посмотри на себя – «образец», «воспитатель»!

Не хотелось возвращаться в гогочущую компанию, и они лежали на широкой кровати, прибившись друг к другу как дети в темном комнате. Она положила голову ему на грудь и голосок ее журчал, словно жалуясь:

– …Я была лучшим токарем цеха, передовиком. А он прохвостом, тряпкой оказался. Когда появилась первая угроза, я к нему: ты муж, решай. А он: разбирайся с этим делом сама. Взял и в море ушел, а денег оттуда не присылал, крохобор. Я к мастеру, начальнику цеха, в профком: поставьте на легкую работу! А те в ответ: где мы тебе при нашем производстве найдем легкую? В конце концов поставили заготовки по направляющим катать. Оно вроде бы и легкая работа, кабы заготовки путные были, а то больше брак, косые, а направляющие сбиты, выщерблены… Как сойдет пудовая, напрягайся, ставь ее на место сама, никто не поможет, джентльменов в цеху нет, каждый свой план гонит. В тот же вечер меня отправили в больницу, где и пролежала до родов. Никто передовика не навестил, так их… У матери было накоплено на смерть, на похороны – все проели, как Иринка родилась. Что делать? Причепурилась я и пошла…

– Куда? – приподнялся на локте он.

– В профком, чтобы слезы утерли! – насмешливо бросила она. – Вот так и начала. Вскоре благоверный является усталый после трудовых подвигов. Еще в море прослышал о моей новой работе без трудового стажа и – с кулаками. Бутылку о его голову разбила – от души – и вытолкала. С тех пор сама живу, за больничные не платят.

Ему хотелось плакать.

– А кого ждешь? – спросил хрипло.

– Такая, как я, всегда кого-то ждет… – она снова замкнулась, словно жалея, что и так много рассказала. – Ну, не бери в голову. Таких много, всех не пережалеешь.

Потом пошли вместе получать Пашкины копейки на почту. Сотня уже пришла телеграфом. Матвей взял у Пашки пучок зелененьких и передал Ларисе:

– Распоряжайся.

Пашка не роптал. По пути взяли еще пару женьшеневой – очень уж она понравилась, зашли в пивбар, просидели до закрытия и поплелись на Эгершельд. Не доходя до крутых ступенек, остановились: в проулке стояла машина с потушенными фарами.

– Лариса… – раздался из машины тихий голос.

– Это ж хмырь! – вспомнил Матвей. Сейчас сколько? Одиннадцать? Ждет, сердешный…

Машину с гоготом окружили. Лариса в белых брючках проворно открыла дверцу и плюхнулась прямо на сиденье рядом с шофером прямо на какие-то свертки.

– Там цветы! – растерянно воскликнул хмырь. Она отодвинулась, вытащила из-под себя букет в целлофане, протянула в окошко.

– Миллион, миллион, миллион алых роз! – грянул хор.

Она передавала свертки Матвею.

– Ах ты хмырь болотный… – приговаривал он. – Прикатил-таки, не терял надежды урвать… А жене с детишками что набрехал? На совещание или в командировку? – нагнулся он к водителю. Тот только таращил глаза.

– Что там? – спросила из машины Лариса.

– Коньячок, шампань… ветчина, сыр… – он разворачивал свертки. – Приличный кайф! Упорный, паразит.

Лариса обняла и чмокнула водителя в щечку, оставив темный след. Тут же платочком и стерла.

– Еще жена заметит… Не горюй! Сегодня не вышло, вишь, задержался этот. Приезжай еще, будь настырным! – она выпорхнула из машины. – А это… – она указала на свертки, – не пропадет.

– Не пропадет, – заверил его и Матвей. – А теперь дуй без остановки домой, тут мужские игры.

Последние слова утонули в реве мотора. Машина задним ходом вылетела из переулка, с визгом развернулась и умчалась.

– Ну ты котируешься, – покачал головой Матвей. – С тобой опасно по улицам ходить. С рукой оторвут.

Она, довольно мурлыкая, неповторимой походкой шла впереди. «Как мало нужно женщине! Чувствовать, что красива и желанна».

Катька хохотала. Видно, ясно понимала, что за ней вот так никто никогда не прилетит, покинув жену и детишек.

Снова пили в беседке, потом ходили к морю купаться, бегали по берегу. Незабываемые минуты раскованности, освобождения от нудной рутины!

Но они истекли. Наступал суровый рассвет буднего дня. Все выдохлись, задумчиво катали по столу хлебные шарики. Даже пылающий глаз Паши тускло тлел. Внизу шумели волны, море свинцово проступало сквозь туман.

– Вы сейчас пойдете или через полчаса? – спросила Лариса.

Они вяло рассмеялись. Перед этим Матвей рассказал, как был в Англии и его с товарищами пригласили в одно семейство. Встреча была восторженной, хозяин с гордым видом что-то показывал гостям («Я не знаю, что это за черпак, но он очень старинный».) Когда перешли в гостиную, славяне преподнесли хозяину бутылку «Столичной» («полагали, что тут же угостит, а он унес и куда-то спрятал!»), привезли столик на колесиках – сухарики, орешки, «бомбы» с яблочным сидром («Думали, что хоть какой-то алкоголь, а это квас».) Шел искалеченный разговор со словарем, а потом хозяин посмотрел на часы, на великовозрастного дылду и сказал: «Мой сын Майкл хочет спать. Вы сейчас поедете или через полчаса?» Как славянин приживется на той земле?

– Сейчас, только сейчас! – как и тогда ответил Матвей и, поднявшись, выжидательно уставился на женьшеневую. – До открытия лавок еще протянуть надо.

– Бери, – сказала она. – И коньяк.

– А шампань прибереги, он ведь приедет?

– Приберегу, – она смотрела на него глубоким непонятным взглядом. – Открою, когда снова появишься…

Он сгорбился и повернулся и лестнице, Пашка и Олег уже взбирались по крутым ступеням. Она вдруг закинула руки ему на шею и прошептала:

– Эх, все могло быть иначе…

– Что жалеть о нашей жизни искалеченной… – он осторожно высвободился и пошел не оглядываясь. На лицо наплыла легкая паутина…

Шли, курили, молчали. Направлялись в мансарду кривоносого художника. Дверь была открыта, свет горел, и художник хмуро корпел над каким-то плакатом.

– А-а, входите! – обрадовался он. Вгляделся: – Нашли все-таки?

– Ты даже работаешь? – Матвей подошел. На плакате под крикливой шапкой «Пьянству – бой!» – был правдоподобно изображен заросший щетиной алкаш за столом, где рядом с опорожненной бутылкой лежал хвост селедки, а на углу стола кривлялся чертик. Алкаш был похож на Рыбаченко.

– Давно заказали, а вот сегодня вдохновение нашло – просветленно посмотрел на плакат художник. Выскакивает гад все время, вот и решил писать с натуры.

– Кто выскакивает?

– Вот этот, – ткнул он пальцем в чертенка. – Давыдюка облюбовал. Я сначала сбивал его, а потом думаю – сейчас тебя изображу! И что же! Как увидел, что я рисую, сразу исчез.

– Да зачем он тебе с натуры? Рисуй, как бог на душу положит.

– Хе! Я ведь работаю по системе реального реализма. Вон Павлинову хорошо, он абстракционист и чертей видит в образе чернильных клякс. Неоалкоголик!

Вздохнув, посмотрел на часы.

– Рано еще, даже аптеки закрыты, а то бы луковой…

– У нас есть, – Матвей вытащил женьшеневую.

Художник тотчас выключил свет, запер дверь на ключ. Комната утонула в сером полумраке.

– Чтобы начальство по набрело… оно рано встает. Обходит мансарды, вынюхивает… А мы посумерничаем.

– Откройте! Телеграмма!

Художник вполголоса выматерился. Бутылки быстро попрятали и он медленно поплелся к двери. Сидящие за столом пригнулись.

Щелкнул ключ, в проеме смутно виднелась темная высокая фигура.

– Капуста у вас? – спросила фигура хрипло. – Вот, возьмите, ему телеграмма.

И загрохотали удаляющиеся шаги.

– Капуста? Какая капуста? – бормотал художник, держа телеграмму вверх ногами. – Ничего не понимаю…

– Это я, – Матвей подошел. Но откуда они узнали…

– Они все знают, – прошипел художник, косясь на дверь. – Ты что, не видел, кто принес телеграмму? Тот самый, с алебардой и крыльями…

Матвей дрожащей рукой взял желтоватый листок, подошел к окну. Строчки, напечатанные почему-то алой светящейся краской, прыгали перед глазами: «Нахожусь Хабаровске жду Лена».

Значит, Хабаровск. Город его юности. Завтра же он туда выедет и снова пройдет по знакомым до боли местам. Амурский бульвар, Ласточкино гнездо, буфет «Дальний Восток», улица Комсомольская – вниз и налево, Казачья гора, или просто Казачка.


После долгих розысков он получил наконец сообщение, что Лена находится в верховьях реки Бикин, на метеостанции в Улунге. Туда иногда летали самолеты или вертолеты, если случится что. Но ждать этого…

– Лучше всего добираться из селения Красный Яр моторкой, – сказал ему знакомый охотник. – Присоединись к промысловику… А пройти двести километров вверх по таежной реке – раз плюнуть. Только заломов берегись. Там немало потонуло…

Загрузка...