— Это не шутка, — сказал секретарь редакции районной газеты, — я действительно верю в леших, домовых и русалок.
Он без улыбки взглянул на сидевшего перед ним московского журналиста. Сбоку от него в окно виднелась река, застроенная по берегам складами и бараками.
— Конечно, в этом прозаическом оформлении реки русалки не водятся, — прибавил он.
— Я не видел их и в ее поэтическом оформлении, когда к городу по шоссе подъезжал, — усмехнулся москвич. — Камыши, осока, плакучие ивы. Самое русалочье раздолье.
— Вы случайно не лесом ехали? — спросил секретарь.
— Лесом. Даже грибы искал, когда машина забарахлила. Только с лешим не встретился.
— А могли бы, — серьезно сказал секретарь. — У нас тут его видали.
— Кто? Бабки?
— Зачем бабки? Я, например.
Разговор этот уже начинал раздражать московского журналиста. «Разыгрывает, — подумал он, — штучки с первого курса. Я тоже кончал факультет журналистики — знаю».
— Думаете, мистифицирую? — словно прочел его мысли секретарь. — Марксистски подкованный атеист и вдруг в русалок и леших верит!
Москвич усмехнулся и вывернулся:
— Ну насчет «верит» — это вы слишком. Есть у Юрия Казакова рассказ «Кабиасы». Читали, наверно? Ну вот и фантазируете о первобытном страхе человека наедине с природой и ночью.
— Бросьте, — перебил секретарь, и опять нельзя было определить степень его серьезности, — марксистки подкованный атеист не фантазирует на литературную тему. Он размышляет о другом. Во-первых, домовые, лешие и русалки не от религии. Это народный фольклор, остатки древних легенд, уцелевших с доисторического прошлого. А вы обратили внимание, что у разных народов одинаковые поверья? У немцев — гномы, у англичан — лесные эльфы во главе с Пэком, прославленным Киплингом, у норвежцев — тролли, у русских лешие и водяные. Почти всегда добрые и безобидные существа, страшные лишь для детей. Они боятся людей и встречаются только в глуши, подальше от городов и селений. Лично я удивляюсь, что наука, которая даже в Библии ищет следы пришельцев, до сих пор не заинтересовалась истоками языческих поверий.
— Эффект «пси» в народной фольклористике, — лениво протянул журналист. Давайте мотивации.
Секретарь внимательно и, как показалось журналисту, с сожалением посмотрел на него.
— Мотивации? — повторил он. — У нас про это даже на летучках не скажешь, засмеют. Но с вами рискну. Охоту любите?
— Ружья нет.
— Дам ружье. Когда сможете?
— Хоть завтра.
— У меня завтра совещание в райкоме, — вздохнул секретарь, — одному вам придется. Не побоитесь?
— С ружьем-то? И кого? Лешего?
— Может, и лешего.
— Бросьте эти штучки, — проговорил москвич.
— Клянусь дубом, тисом и терновником, — засмеялся секретарь, и опять нельзя было понять подтекста этой шутки. — Про Черную топь слыхали? — вдруг спросил он.
— Что-то рассказывал водитель. Дупелей тьма, говорит.
— Правду говорит. Только в самую топь не лезьте, зелень да ржавчина, сами увидите, вы по краешку, по краешку от поваленной сосны на полкилометра к западу. Тропка приметная. Слева топь, справа малинник.
Добраться до Черной топи с непривычки было не так уж легко, и, проплутав по лесу с полдня, журналист выбрался наконец на опушку, зеленую проплешину в плотной лесной чащобе. Дальше начиналось мелколесье: хилые березки, ольха, орешник да высокая жесткая трава, сочно-зеленая у земли, а наверху светлая, словно выгоревшая на солнце. С такой травы обычно начинается болото, постепенно она становится ядовито-зеленой, скрывая под собой трясину и зыбь.
Журналист достал из рюкзака истертую на сгибах двухверстку и сверился с компасом. Перед ним обозначенная на карте частой лесенкой штриховки лежала знаменитая в округе Черная топь. Москвич находился сейчас в северной ее части, о которой и говорил секретарь. «Где-то здесь должна быть поваленная сосна», — подумал он и тотчас же увидел ее шагах в тридцати вправо, где за малинником из высокой травы выглядывал ее черный горб. Странный разговор в прокуренном кабинете секретаря редакции получал вполне реальное продолжение.
Журналист добрался до сосны, постоял немного, прикидывая что-то в уме, и, внезапно решившись, перешагнул через мертвый ствол. Под ногами не хлюпнуло, значит, идти можно. Путь, однако, был не легкий: тропа то и дело пропадала в траве, под ногами противно чавкала трясина, обдавая сапоги черной вонючей грязью. Колючие лапы можжевельника цеплялись за куртку, хлестали по лицу, и журналист уже раскаивался в своем порыве. Но отступать не хотелось. «В конце концов полкилометра — не крюк. Зато проверим, что за леший здесь водятся». Но вскоре ему стало казаться, что полкилометра давно позади, а под ногами по-прежнему хрюкало болото и низко-низко над головой, только руку протяни, висели уныло-серые неподвижные облака. Тропинка давно исчезла, журналист уже устал вытягивать сапоги из грязевого капкана и проклинать себя за мальчишеское безрассудство, как вдруг очутился на широкой поляне, словно у края неглубокого кратера метров сто в диаметре. С трех сторон его окружал лес: орешник и можжевельник вперемежку с ольхой и осиной, а с четвертой — уходило за горизонт болото, даже не зеленое, а темно-рыжее в сыром полумраке осеннего вечера. Вместо неба — сизо-лиловая муть.
Было что-то жуткое в сонно немой тишине, окружившей его внезапно снизу и сверху. Деревья застыли недвижно и грозно, как ракеты перед стартом. Плотные крученые облака, казалось, совсем не двигались — темные острова на чернильном небе, — а издалека, из трясины, медленно подкрадывалась уже совсем непроглядная темь.
Журналист вспомнил неулыбчивые глаза секретаря редакции, запросто подбросившего ему клятву киплинговского Пэка, и впервые ему стало по-настоящему жутко. Снова вспомнились уже упомянутые в разговоре казаковские «кабиасы», бессмысленный страх, подкрадывавшийся из подсознания, древний страх перед природой и ночью. По спине поползла липкая струйка пота. «Черт меня дернул забраться в эту глухомань, — пробурчал он сквозь зубы. — На дупелей пошел, а ни одного не встретил. Да не на дупелей, а на лешего!» Он деланно хохотнул, и смех его, расколовший стоячую тишину болота, казалось, вернул природе движение и звуки. Пронесся резкий порыв ветра, согнул верхушки деревьев, пронзительно засвистел в кустах, погнал иссиня-зеленые волны по высокой болотной траве, чуть замер вдали и снова вернулся, холодный и колкий, сулящий долгую тоскливую непогоду.
— Пора уходить, — сказал вслух журналист. Он вскинул двустволку на спину, оторвал ноги от вязкого киселя, шагнул и снова остановился. Метрах в пятидесяти от него, где котловина была поуже, на другой ее стороне, вышел из лесу человек. Сизая мгла, рассеянная в сумраке вечера, не давала возможности как следует разглядеть его. Смутная фигура человека, словно сошедшая с любительской фотографии, замерла на месте, к чему-то прислушиваясь. Но вокруг было по-прежнему тихо, лишь ветер тревожно свистел в кустах. Человек впереди постоял, подумал и вдруг решительно зашагал… в самую топь.
— Осторожно! — закричал журналист.
Но человек на болоте не услышал. Балансируя на зыбкой подножной грязи, он медленно шел, разгребая осоку и поминутно оглядываясь назад. Без ружья, без шапки, в длинной брезентовой куртке — не то рыбак, не то охотник, потерявший свое снаряжение, он, вероятно, только что вышел из дому. Но москвич знал, что в радиусе по меньшей мере десяти километров здесь не было ни деревушки, ни пасеки. Что же погнало человека в лес одного, без ружья, даже без палки и почему в болото, в самую топь? Нужно обладать поистине звериным чутьем, чтобы в податливой трясине найти относительно твердую тропу, чтобы под обманчивой зеленью луга вовремя нащупать топь, вовремя убрать ногу, не соскользнув в ржавую жижу болота. Этот странный смельчак, почти нереальный в фиолетовом сумраке леса, сейчас напоминал чем-то циркача, балансирующего на канате. Журналист облизал пересохшие губы, хотел еще раз крикнуть, но слова застревали в горле, да и спугнуть можно неожиданным окриком. А тот все шел и шел, уже не оглядываясь; и не кончался невидимый канат над смертной пучиной, и каждый новый шаг был опаснее предыдущего, потому что болото страшнее в центре, чем по краям, и не звенел у пояса карабин лонжи-страховки, и не было шеста-баланса в ловких руках.
Москвич видел, что человек на болоте направлялся к большому черному валуну, застрявшему у края котловины. За ним была твердая почва; валун лежал на ней — иначе бы засосала топь. Путник, понимая это, надеялся здесь передохнуть, прийти в себя. Затаив дыхание, журналист следил за ним, мысленно подсчитывая, сколько еще шагов осталось до спасительного островка у самого берега.
Десять… Девять шагов.
Журналист снова облизал корочку на губах, проглотил слюну и вздохнул. По телу шагавшего, казалось, побежали зеленые искорки, промелькнули и рассыпались, как светлячки в траве.
Восемь шагов.
Журналисту подумалось, что светляков стало больше. Все тело шагавшего в ночи светилось сейчас бледно-зеленым светом.
Семь шагов.
И у журналиста вырвался сдавленный крик: этот шаг оказался роковым. Человек стоял по колено в грязи, движения его стали быстрыми и неверными. Он хватался за осоку, пытаясь вырваться из цепкого плена болота, но с каждым рывком проваливался все глубже, одновременно становясь все призрачнее и прозрачнее, словно рисунок на зеленом стекле витража.
Журналист шагнул вперед и тут же понял, что это бессмысленно: спасать было некого. Человек на болоте растаял в вечернем сумраке, не утонул, а именно растаял, растворился в воздухе, там, где прыгали вместо него сейчас мерцающие зеленые огоньки. Но и они вскоре погасли, заштрихованные сеткой дождя и мглой.
«Галлюцинация, — подумал москвич, — спятил я, должно быть». Он вытер вспотевшее лицо и обомлел. Растаявший человек снова возник, но уже совсем близко, у самого крайнего валуна. Он карабкался, медленно вползая на камень, снова соскальзывал в грязь и снова взбирался, по-прежнему зеленовато-прозрачный. Сквозь него журналист видел замшелый камень, чахлую березку поодаль, примятую траву и, дальше, почти у леса, где четверть часа назад появился этот зеленый фантом, снова его самого, вновь начинающего свое смертельное странствие.
И тогда журналист, закрыв лицо руками, бросился в лес напролом, не замечая ни веток, хлеставших по лицу, ни корней, сшибавших с ног. С каким наслаждением упал бы он сейчас на мокрую землю, зарылся бы лицом в траву, но страх подстегивал, и он все бежал и бежал, не разбирая дороги, не вспоминая, не думая…
Он уже совсем обессилел, когда впереди мелькнул огонек. То был свет тусклого огонька керосиновой лампы в окне одинокой избы. А когда он приблизился, хижина из колдовской избушки на курьих ножках превратилась в степенный дом-пятистенку с палисадником, забором и какими-то пристройками по бокам. Три ступеньки у крыльца привели москвича к запертой двери, долго не отвечавшей на его отчаянный стук. Наконец за ней что-то грохнуло, звякнул железный засов и дверь распахнулась. Кряжистый бородач в ватнике, опираясь на суковатую палку, грубо спросил:
— Ну, чего надо?
Журналист объяснил, еле находя слова, проглатывая слюну и задыхаясь, что он приезжий, ходил на охоту, заблудился и просит разрешения обогреться и отдохнуть. Войдя из темноты в освещенную комнату, он невольно зажмурился и тут же услышал сочувственный возглас хозяина.
— Да кто же вас так разукрасил?
Лицо журналиста было все исцарапано ветками деревьев и кустарников. Кровь размазалась и растеклась, губы распухли. Когда он умылся, хозяин снова настороженно спросил:
— Гнался кто-нибудь? Уж не медведь ли часом?
— Может, кто и гнался, — сказал москвич, — а верней всего, просто показалось. Случается иногда. Лес, темно, дорогу потерял, тропки не видно…
Ему не хотелось рассказывать незнакомому человеку о пережитом. Да и не поверит, пожалуй. Теперь уж и сам журналист, отогревшийся и успокоившийся, не очень-то верил в свое недавнее приключение. «Привиделось, должно быть, — думал он. — Напугал секретаришка. Разыграл все-таки». Но спасительная мысль не утешала. Галлюцинациями он не страдал и в леших по-прежнему не верил. Туман? Игра теней? Наведенная галлюцинация? Кем — секретарем? А может быть, он самодеятельный гипнотизер?
Сосредоточиться не удавалось. Хозяин оказался здешним лесничим, когда-то окончившим московский вуз. Он с интересом расспрашивал журналиста о столице, о московских театральных премьерах, о новых книгах и фильмах. Собеседник он был приятный, но журналист отвечал рассеянно, все время пытаясь вспомнить, где он раньше видел хозяина. Уж очень знакомым казались и лицо и весь внешний облик лесничего, когда он присмотрелся к нему при свете лампы. Определенно он где-то совсем недавно и очень близко видел этого человека. Но то ли сказывалась усталость, то ли мешало желание объяснить только что пережитое в лесу, но воспоминание ускользало, дробилось, растворяясь где-то в глубинах памяти.
Вдруг он вспомнил и ужаснулся. Перед ним за грубым дубовым столом сидел… леший. Тот самый зеленоватый прозрачный человек, который шел по болоту к черному валуну. Сейчас он был вполне реальным, небритым, хохочущим и здоровым. Рубаха-парень, широкоплечий бородач — какой там леший! Он весело рассказывал, как надо бить дупелей в лесу и утку в лет, как ставить силки и читать следы лесных зверей. Журналист в конце концов подумал, что сходство этого человека с лесным привидением он сам придумал: ни сходства, ни привидения, конечно, не было; всему виной оптический обман, страх и самовнушение.
Но что-то все-таки заставило его задать вопрос лесничему.
— Ну, а сегодня в лесу что поделывали?
— Сегодня? — наморщил брови лесник. — Читал немного, лежал. Ковылял от стола до печки. Куда ж пойдешь больной, всего пятый день как из больницы, — лесник постучал палкой об пол. — Опять ногу сломал.
— Опять? — спросил москвич.
— Не везет мне с ногами. Сейчас вот с лошади загремел, а лет пять назад хрустнула, когда из болота на камень карабкался.
— Из болота? — недоверчиво переспросил журналист. — На камень? Где, не у Черной ли топи?
Лесничий как-то странно взглянул на него.
— Почему догадались?
— Я был там сегодня. И камень у берега видел.
— А еще ничего не видели? — вопрос прозвучал настороженно и тревожно.
— Нет, ничего, — замялся москвич. — Дождь начинал накрапывать. Я и ушел.
Лесничий не замечал или не хотел замечать его осторожности.
— Я только-только закончил лесотехнический, — сказал он, улыбаясь воспоминанию. — Двадцати трех не было. Леса этого совсем не знал. А тут еще на спор полез с одним из старожилов, что пройду через лес ночью. Без ружья при этом.
— И прошли?
— Прошел. Даже памятка осталась, — бородач взъерошил волосы; у висков показалась проседь. — Не дешево обошлась мне эта прогулочка. В этой самой топи, где вы были, чуть не увяз.
Журналист молчал, только руки его на коленях под столом дрожали мелкой дрожью.
— Страшно? — спросил он лишь для того, чтобы не тянуть паузы. И опять лесничий не заметил ничего или сделал вид, что ничего не заметил, и усмехнулся в бороду.
— Мало сказать — страшно. Вы только подумайте: кругом темь, в небе ни звездочки — одни тучи. Под ногами топь. Шагнешь — провалишься и следов не оставишь. Как насосом втянет. Я каждый шаг, как микстуру отмеривал: по капельке. Ступишь легонько, нажмешь — хлюпнет. Нажмешь сильнее, если держит, станешь. Если еще раз чавкнет — назад! Стоишь, как цапля с поднятой ногой. И опять все сначала. Трава черная, ржавь кругом, только стволы поваленные в болотной грязи. Про них-то я знал и на них рассчитывал. Пройду, думаю, не ошибусь. А все-таки ошибся, — лесник тяжело вздохнул и отвел глаза. — Думал — конец! Сразу по пояс. И пошло. Рванешься, а трясина еще глубже с присвистом заглатывает. Хуже нет так помирать. А мне до смерти жить хотелось, — усмехнулся он своему невеселому каламбуру. — Ну и выбрался все-таки. Камешек меж стволами на глыби нащупал.
— А потом?
— С камешка на камешек — валунов там много. А у самого последнего, на берегу почти, снова сорвался, снова нога в проем между стволами попала и хрясь! Еле выкарабкался. Только на третьи сутки нашли, да и то случайно, — он помолчал, а потом прибавил, почему-то понизив голос до шепота. — Теперь я часто туда хожу: все вспоминаю и удивляюсь.
— Чему?
Лесничий исподлобья взглянул на журналиста и спросил хрипло:
— А вы не отвиливайте. Честно спрашиваю: ничего там не видели? Ничего-ничего?
— Какая же охота в такую темь? — уклончиво ответил журналист.
Обсуждать пережитое в лесу ему совсем не хотелось. Теперь он не сомневался, что лесничий знал о существовании лешего, знал, что именно журналист видел и от чего бежал. Но москвичу хотелось остаться одному со своими мыслями и догадками, выстроить их, отобрать и найти наконец разумное объяснение.
Не с лесничим он должен был обсуждать случившееся, а с нацелившем его на эту прогулку по лесу секретарем редакции. К нему он и поспешил, переночевав у гостеприимного хозяина леса.
— Значит, видели, — обрадовался секретарь.
— Видел.
— И что же скажете?
— Многое. Только вы лучше спрашивайте, мне легче отвечать, чем рассказывать. Да и рассказывать нечего. Видел все, что видят другие.
— Кроме лесничего, — сказал секретарь. — Другие видят, а он нет. Часами сидит у топи и — ничего.
— И это объяснимо, — заметил журналист. — Впрочем, начнем сначала. Вы, кажется, спрашивали, почему у разных народов одинаковые поверья?
— Допустим. А почему?
— Потому что люди везде одинаковые.
— При чем тут люди?
— Миллионы людей на земле рождались, жили, творили и уничтожали, любили и ненавидели. Потом умирали, а информация о них живет и поныне. Она растворима в пространстве, как планктон в океане, как циклопы в баночке у рыбовода-любителя. Мозг человека излучает энергию, и она не исчезает. На каком же уровне она существует? Может быть, на уровне поля? Тогда можно предположить, что существуют рецепторы, способные при повышенной чувствительности и особо важном значении происходящего ощутить это поле. Тогда в мозгу возникают психические процессы и происходит восприятие информации, некогда оставленной лесничим.
— При особо важном значении происходящего?
— Видимо, так. Ведь я, сам того не сознавая, хотел увидеть лешего, искал его появления, ждал, не верил, посмеивался, но искал. А пройди я равнодушно мимо, что б я увидел? Обманчивую гладь трясины да замшелые валуны.
— Но почему ничего не видит лесничий? Его же не упрекнешь в равнодушии.
— Должно быть, человек не может воспринять блуждающую информацию о самом себе. Ни в одной сказке, ни в одном поверье не говорится о том, что герой узнал сам себя в образе лешего или водяного.
— Но почему леший и водяные появляются в глухих местах вроде Черной топи?
— Возможно, там выше уровень информации да и окружающая среда влияет на чувствительность.
— Я в этих вопросах плаваю, но, кажется, где-то читал, что информация обратно пропорциональна энтропии. А уровень энтропии везде одинаков.
Журналист задумался.
— Я тоже не специалист-физик. Но тоже что-то и где-то читал. Ведь помимо теории информации существует и теория вероятности. Она предполагает наличие флуктуации — минимально вероятных отклонений от наиболее вероятного состояния. Да и вообще, что мы знаем о нестабильной блуждающей информации, не заключенной в казематы книгохранилищ, музеев и фильмотек? Одни считают ее сгустком энергетических полей, другие предполагают, что шаровая молния — это плазма, несущая информацию. Все это даже не гипотезы, а эмбрионы гипотез, догадки, предположения. Но разве не из предположений возникают теории?
— Похоже, что так, — вздохнул секретарь, — я ведь и сам предполагал нечто подобное. Только вы сформулировали это понятнее и точнее.
— Физтех помог, — сказал он, — три года отбарабанил, прежде чем перейти в МГУ. В нашей профессии нынче без точных наук не обойтись.
А минуту спустя они уже яростно спорили о преимуществах гуманитарного и технического образования.