Мария Петрова Чёрное солнце

1

Последним, что я чувствовала – была боль. Очень лицемерно так говорить, когда от тебя зависит самое малое. Почти ничего.

Я привычно махнула пышными шелковыми волосами в сторону часов, хотя примерно знала, сколько времени, по крайней мере, опоздать я везде успела. Я не курила, но выглядела так, будто искуривала в день по пачке. Странно, но люди, почему-то, думают, что очень многое можно понять по внешности человека, даже больше – абсолютно все. Будто бы человека можно видеть, как открытую книгу по одной лишь внешности. А в месте, где я жила, было действительно неплохо, и единственное, что меня поражало – были люди, думающие, что видят тебя насквозь. Думающие, что мир способен приклоняться к их ногам и они знают все загадки вселенной. Такие люди были смешны со стороны, но со временем я стала понимать, что и смешного мало.

Из таких был мой куратор Виктор Серов. Он настолько много думал и пил, что волос на его голове почти не осталось, но, если хорошо вглядеться – можно было заметить редкие волосинки светло-седого оттенка. У него было круглое, добродушное лицо, остающееся таким же добродушным, пока он не начнёт разговор. Обычно с ним никто не заговаривал, не задавал вопросы, ничего не спрашивал, да и разговаривать при нем никто желанием не горел, поэтому всегда на лекциях Серова стояла страшная тишина, которой ни в каком морге не сыщешь. Он сам задавал вопросы, сам на них отвечал, сам шутил, сам же смеялся. Он, как и многие другие, удивлялся моим глубоким знаниям в медицине, да и вообще тому, что я пошла в медицинский институт. Меня видели как замкнутого, вечно погружённого в свой внутренний мир писателя, или поэта, но чаще всего художника. Мы часто зарисовывали некоторые системы организма или сами органы, у меня это получалось неплохо и все думали, что я просто мамин горе-художник, пошедший на специальность не по своей воле. Тем не менее, Серов, не взирая на все мои успехи как в практике, так и в теоретической части, игнорировал мой потенциал, посмеивался надо мной. Другие же принимали меня за стилягу, видя мою преданность стилю где-то между 18 и 19 веком. На деле я просто не представляла себя в чем-то другом. Современный стиль подрывал мое доверие к людям. Не скажу, что по нему можно судить людей и сразу причислять их к тупоголовым. Иногда их меняет общество, да не иногда, за все время, проведённое среди людей, я встретила единицы, которые вели себя среди людей так же, как и в одиночестве. Общество хоть и требует идеалов, но разных: у каждого человека свои требования, если таких людей несколько, скажем, тысяч, то идеал навязанный. Усталость сказывается на разумных существах, постепенно они не замечают пыль вокруг себя и живут в тёмной комнате, полной пыли, их собственной, накопленной десятилетиями, все, что было в этой комнате, останется в ней навсегда, пока сам ее владелец не смешается с пылью воспоминаний и пустых надежд. «Пустых надежд» … меня этому не учили.

День выдался жарким, хотя кончался сентябрь, тепла уже не ожидалось. Около фонтана скопилась куча народу, студенты о чём-то бурно спорили, из толпы долетали обрывки фраз, несвязанные друг с другом. Одной рукой я рисовала набросок единственной картины, которую я помню из родительского дома, мама всегда хотела, чтобы я написала ее копию до 20 лет, она свято верила, что после 20 детские способности стираются, им на смену приходят глупые человеческие занятия, пороки, грехи… эта картина мне не нравилась. Просто из вредности. На ней была изображена высокая женщина с ровным лицом, светлой кожей, темными волосами, длинными изогнутыми рогами и крыльями с широко распахнутыми круглыми глазами. «Монолиция» была написана моим прадедом, тогда психические заболевания ещё не имели такого широкого распространения, да их даже определять никто не стал бы, но они у него явно были. Голова женщины была неестественно повёрнута в бок, эта повернутость едва не убивала всю анатомию картины, на лице творился бесформенный кошмар: глаза, асимметричные, смотрели прямо в душу, написанные мазками, неаккуратными, будто бы на скорую руку. Все глаза на этой картине были замаскированы под неумелое рисование.

Не знаю, считается ли это искусством, но у того времени были свои правила и свои стандарты. Монолицию можно было сравнить разве что с Монолизой, они были как сестры, только Монолиза благородней и чище. Второй рукой я переключала свой плейлист. Им когда-то поделился со мной один из моих близких друзей, но вскоре он умер, и музыка стала принадлежать только мне. Я боялась, что он умрет, и он умер. Когда это случилось, я особо не расстраивалась, и это было хуже всего. Это было ожидаемо, и предотвратимо, вот, в чем штука. Просто он, я, его окружение этого не захотели. И он исчез. Иногда мне интересно, как много пыли он от меня утаил, после открытия своего плейлиста, двери своей комнаты, его любимых мест в городе, таких вопросов не должно было возникнуть, но у таких людей всегда есть вещи, о которых они говорят в самую последнюю секунду. А может, об этом мне ещё предстоит узнать. Комнаты людей зачастую говорят о людях больше, чем они хотели бы, чтобы о них знали люди. Старая пыльная лавовая лампа, почти не отдающая свечения, он ее даже не включал, вырезанные с обложек пластинок надписи и лица, которыми была обклеена дверца шкафа, лежащие беспорядочно на прикроватной тумбе изогнутые пластинки лекарств, в большинстве своём, болеутоляющие и таблетки от горла, оно всегда было у него простужено, неаккуратная стопка книг прямо на полу между забитым книжным шкафом и спинкой кровати, там лежали избранные, хотя те, что были снизу, не открывались по несколько лет. В недрах ящика комода с барахолки, запертого на ключ, кусок засохшей лавы, выкраденные у ушедшего из семьи отца письма от прадедушки в Подмосковье, написанные искусным почерком инженера, маленькая завернутся в крафтовую бумагу книжечка, рукопись, скорее всего, дневник маленькой девочки, плеер, чья музыка больше не зазвучит и не наполнит комнату слезной ностальгией, вырезки из газет, интересные факты, нло… он о многом мне не рассказывал, просто не мог, поэтому впустил к себе, и дал ключ, чтобы я увидела все сама. Он знал, что я пойму. Я долгими ночами вспоминала каждую деталь из многочисленных увиденных осколков ещё тёплой души. После его смерти я забрала себе небольшую часть из его вещей, его родственники, младшая сестра, не знала о большей части всего, что он хранил, ну я и забрала самое важное, скорее, для него, чем для меня. Эти вещи никогда не были моими, они навсегда останутся принадлежать ему, просто он не хотел бы, чтобы они попадали в чужие руки.

Не занятым наушником ухом я прислушивалась к нарастающим крикам толпы. В конце концов я положила набросок в портфель и двинулась к фонтану. Студенты утихли – в дверях университета появился Серов. Он щурился от пекущего не по-детски солнца, неся в руках чёрное широкое пальто, а другой платком вытирая пот со лба. Все выжидающе замерли, и смотрели, как он идёт в сторону своей машины, не обращая внимания на собравшихся на площади ребят, выжидающих его одного. Серов уехал. Я спросила, что произошло, мне объяснили, что большинство людей из группы попали в список на вылет, которым, кстати, обычно занимался и Серов, конечно, несложно догадаться, что это его рук дело.

Ошибка природы, сбой системы. Как такой примитивно развитый, постоянно с отсутствующим видом, совершенно глупый человек мог попасть в лучший университет Москвы, и позволить так вести себя? Уму непостижимо!

Староста приподнял бровь, смотря долгим взглядом в экран телефона.

– Грачевой нет в списке, – сообщил он.

Эта фраза отдалась словно гром. Почти все взгляды, хоть и ненадолго, поднялись на меня, некоторые зависли на подольше. Мне стало не по себе.

– Взятки что ли им пихаешь? – раздалось откуда-то.

– Да нет, тут в другом дело, – староста убрал телефон в карман, и по выражению его лицом можно было понять, что он чем-то раздосадован, вряд ли отчислением. – Пойдёмте, пусть сама разбирается.

Как дети, честное слово. Чего с них взять.

Загрузка...