Дни мелькали своей извечно торопливой поступью, словно кадры кинофильма, удлинняя геологам бороды, укорачивая полевой сезон. И, покорная неодолимой силе времени, преображалась до неузнаваемости, менялась бахтинская тайга. Прибрежные ольховые кусты превратились в буйные заросли. Покалеченные, исцарапанные половодьем красноствольные тальники — в густую хлобыстучую непролазь. Слюдисто поблескивали широкие листья неспокойных осин-потрясучек. Янтарились светлые верховники-мутовки синеватых пихт. Среди чистой, веселой белизны берез плели затейливую кружевную кайму круглые как шары темно-сизые можжевельники. На розовых широких рукавах матерых кедров, средь стеклисто-зеленых усов ярко поблескивали смолистыми наплывами фиолетовые шишки, похожие на толстых крупночешуйчатых коротышей-хариусов. Из угрюмых еловых чапыжников тянуло рыжиками, белыми грибами, плавленной живицей.
Давным-давно померкли золотые лютики, погасли дивные солнечные цветки — махровые жарки-купальницы. С приречных желто-крапчатых деревьев черемухи свисали, словно растрепанные цыганские бороды, аспидно-черные грозди терпких ягод. Рубиновыми огоньками бисерилась среди мшистой изумрудности пунцовая брусника. Натужно гнулись под тяжестью пурпурчатых кувшинчиков вееристые кусты шиповника. Кудрявым туманом стыла на сквозистых полянах-прогалинах матовая голубика.
На сухих пригорках уже не краснели раскидистые колонии диких пионов — марьиных кореньев. Уже не разливался на зорях от ясных пушистых лиственниц утомительный аромат зеленой хвойной свежести. Суходольные таежные елани и кромки высоких приречных опушек покрылись новыми цветами — огнистым кипреем и белоснежными зонтиками-парашютиками раскидистых купырей.
Палатка наша, прижатая к крутому изгибу обрывистой террасы, окаймлена пышным разнотравьем. Туго натянутая, стройная, ровная, она стоит среди высоких душистых медоносов, точно светло-зеленый улей.
Как только начал распускаться кипрей, Николай Панкратович усаживался на пенек у костра-дымокура, чтоб не допекали кровососы. Блаженно потягивая самокрутку, он, словно зачарованный, смотрел на пестрое таежное разнотравье. И улыбался, и вздыхал, думая, вероятно, о чем-то радостном.
Однажды, когда кипрей заполыхал еще ярче, старик не выдержал. Надев чистый широкополый накомарник, он забрался в тростниковую глушь малинового кипрея — иван-чая.
Он ласково поглаживал метельчатые султанчики, заботливо расправлял острые, загнутые стружками концы длинных матовых темно-зеленых листьев, срывал, рассыпал на ладони шелковистые лепестки.
Вокруг мельтешились бабочки: голубые, белые, краснокрапчатые. Иногда проносились большие синие-пресиние махаоны с острыми коричневыми шпилями на задних опушинах широких мерцающих крыльев. Заунывно гудели басовитыми трубами черно-бархатистые шмели с серебристыми, оранжевыми и золотыми полосами. Трепеща прозрачными перепончатыми крылышками, неподвижно, как вертолетики, зависали над коробочками пыльников какие-то нарядные мушки в пестрых тельняшках. Певуче звенели осы-сладкоежки. Копошились в лепестках красноглазые жучки. Сноровисто, проворно мелькали и вдруг неожиданно садились на белопенные зонтики купырей лазоревые стрекозы.
Николай Панкратович задумчиво расхаживал среди зарослей кипрея, которые были так высоки, что порой щекотали ему лицо. Степенный, молчаливый, с густой седой бородой и усами, он напоминал древнего пасечника-ведуна. Накомарник, похожий на сетку пчеловода, особенно усиливал это сходство.
Сломив под корень несколько цветущих стеблей иван-чая, старик стал молча, внимательно рассматривать это растение. Стебель был длинный с темно-коричневым древесным основанием и пышной бахромчатой макушкой. С маковки-макушки свисали овально вытянутые ворсистые бубенчики-бутылочки, зеленовато-серые с одного бока и фиолетовые с другого. Кончик стебля увенчан ромашковой звездочкой с толстыми мягкими лучами. Узкие вытянутые листья со светлыми желтоватыми прожилками посредине и серповидно изогнутыми, вдавленными ложбинками обрамляли лаковый стволик живописной спиралью. Чем выше, тем они становились короче, и потому кипрей походил на пеструю пирамиду. Хорошо было видно, что он распускался постепенно по мере того как рос. Бубенчики-бутылочки лопались на четыре части, загибались темно-лиловыми стружками со светло-зеленым исподом. Между ними выклевывались и ширились по одному лилово-розовому лепестку с волнисто надрезанным краем в центре. Из корзиночки-нектарника вытягивался желтый торчок с четырьмя матово-белыми восковыми пружинками-рожками. Вокруг него на тонких шелковистых ниточках покачивались золотисто-коричневые туфельки с пыльцой. Отполыхав, нижние цветки завязывались в кинжалистые стручки-коробочки, наполненные малютками-семенами с ярко-серебряными пушистыми парашютиками из волосков, а верхние бубенчики выпускали округлые розово-красные крылышки бабочек.
— Сальдо — бульдо! — восторженно воскликнул старик. — До закатной пенсии дожил, а вот сроду не обращал внимания, что эта прозаическая трава, именуемая иван-чаем, обладает такой красотой. Что там говорить, чудеса, да и только! Доподлинная новогодняя елка! А какая медоносная! Вон, посмотрите, на венчике, наподобие росы-медвяницы, сочится нектарный сок!
Он протянул мне душистый малиновый султанчик.
— Эх, сальдо-бульдо! — продолжал Николай Панкратович. — Вот вернусь из этой геологической командировки, куплю дачу с садом, клумбу разобью с голландскими тюльпанами, а остальную землю обязательно засею кипреем. Пчел заведу и буду бесплатно угощать всех уличных ребятишек целебно-пользительным сотовым медом. Эх, дожить бы, сальдо-бульдо!
Старик размечтался. А над палатками, как на пасеке, висел крепкий, хмельной аромат кипрейного меда, да воздух неумолчно дрожал от звонкого гудения таежных «пчел», то бишь комаров.