СТИХОТВОРЕНИЯ

НЕ НАДО БОЯТЬСЯ ПАМЯТИ

Снег над соснами кру́жится, кру́жится.

Конвоиры кричат в лесу…

Но стихи мои не об ужасах.

Не рассчитаны на слезу.


И не призраки черных вышек

У моих воспаленных глаз.

Нашу быль все равно опишут,

И опишут не хуже нас.


Я на трудных дорогах века,

Где от стужи стыли сердца,

Разглядеть хочу человека —

Современника

И борца.


И не надо бояться памяти

Тех не очень далеких лет,

Где затерян по снежной замети

Нашей юности горький след.


Там, в тайге,

Вдали от селения,

Если боль от обид остра,

Рисовали мы профиль Ленина

На остывшей золе костра.


Там особою мерой меряли

Радость встреч и печаль разлук.

Там еще сильней мы поверили

В силу наших рабочих рук.


Согревая свой хлеб ладонями,

Забывая тоску в труде,

Там впервые мы твердо поняли,

Что друзей узнают

В беде.


Как же мне не писать об этом?!

Как же свой рассказ не начать?!

Нет! Не быть мне тогда поэтом,

Если я

Смогу

Промолчать!


1962

НАЧАЛО ПОЭМЫ

Начинаю поэму.

Я у правды в долгу.

Я решить эту тему

По частям не смогу.


Только в целом и полном

Это можно понять.

Только в целом — не больно

Эту правду принять.


Как случилось такое,

Понять не могу:

Я иду под конвоем,

Увязая в снегу.


Не в неволе немецкой,

Не по черной золе.

Я иду по советской,

По любимой земле.


Не эсэсовец лютый

Над моею бедой,

А знакомый как будто

Солдат молодой.


Весельчак с автоматом

В ушанке большой,

Он ругается матом

До чего ж хорошо!


— Эй, фашистские гады!

Ваш рот-перерот!

Вас давно бы всех надо

Отправить в расход!..


И гуляет по спинам

Тяжелый приклад…

А ведь он мой ровесник,

Этот юный солдат.


Уж не с ним ли я вместе

Над задачей сопел.

Уж не с ним ли я песни

О Сталине пел?


Про счастливое детство,

Про родного отца…

Где ж то страшное место,

Где начало конца?


Как расстались однажды

Мы с ним навсегда?

Почему я под стражей

На глухие года?..


Ой, не знаю, не знаю.

Сказать не могу.

Я угрюмо шагаю

В голубую тайгу…


1962

ОТЕЦ

В серый дом

Моего вызывали отца.

И гудели слова

Тяжелее свинца.


И давился от злости

Упрямый майор.

Было каждое слово

Не слово — топор.


— Враг народа твой сын!

Отрекись от него!

Мы расшлепаем скоро

Сынка твоего!..


Но поднялся со стула

Мой старый отец.

И в глазах его честных

Был тоже — свинец.


— Я не верю, — сказал он,

Листок отстраня. —

Если сын виноват, —

Расстреляйте меня.


1962

СТИХИ

Когда мне было

Очень-очень трудно,

Стихи читал я

В карцере холодном.

И гневные, пылающие строки

Тюремный сотрясали потолок:


«Вы, жадною толпой стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы палачи!

Таитесь вы под сению закона,

Пред вами суд и правда — все молчи!..»


И в камеру врывался надзиратель

С испуганным дежурным офицером.

Они орали:

— Как ты смеешь, сволочь,

Читать

Антисоветские стихи!


1962

МОСКВА

Я в первый раз в Москву приехал

Тринадцать лет тому назад.

Мне в память врезан

Скорбной вехой

Тюрьмы облупленный фасад.


Солдат конвойных злые лица.

Тупик, похожий на загон…

Меня в любимую столицу

Привез «столыпинский» вагон.


Гремели кованые двери,

И кто-то плакал в тишине…

Москва!..

«Москва слезам не верит» —

Пришли слова

На память мне.


Шел трудный год пятидесятый.

Я ел соленую треску.

И сквозь железные квадраты

Смотрел впервые на Москву.


За прутьями теснились кровли,

Какой-то склад,

Какой-то мост.

И вдалеке — как капли крови —

Огни родных кремлевских звезд.


Хотелось плакать от обиды.

Хватала за душу тоска.

Но, как и в древности забытой,

Слезам не верила Москва…


Текла безмолвная беседа…

Решетки прут пристыл к руке.

И я не спал.

И до рассвета

Смотрел на звезды вдалеке.


И стала вдруг родней и ближе

Москва в предутреннем дыму…

А через день

С гудком охрипшим

Ушел состав — на Колыму…


Я все прошел.

Я гордо мерил

Дороги, беды и года.

Москва —

Она слезам не верит.

И я не плакал

Никогда.


Но помню я

Квартал притихший,

Москву в те горькие часы.

И на холодных, синих крышах

Скупые

Капельки

Росы…


1962—1963

СНЫ

Семь лет назад я вышел из тюрьмы.

А мне побеги,

Всё побеги снятся…

Мне шорохи мерещатся из тьмы.

Вокруг сугробы синие искрятся.


Весь лагерь спит,

Уставший от забот,

В скупом тепле

Глухих барачных секций.

Но вот ударил с вышки пулемет.

Прожектор больно полоснул по сердцу.


Вот я по полю снежному бегу.

Я задыхаюсь,

Я промок от пота.

Я продираюсь с треском сквозь тайгу,

Проваливаюсь в жадное болото.


Овчарки лают где-то в двух шагах.

Я их клыки оскаленные вижу.

Я до ареста так любил собак.

И как теперь собак я ненавижу!..


Я посыпаю табаком следы.

Я по ручью иду,

Чтоб сбить погоню.

Она все ближе, ближе.

Сквозь кусты

Я различаю красные погоны…


Вот закружились снежные холмы…

Вот я упал.

И не могу подняться.

…Семь лет назад я вышел из тюрьмы,

А мне побеги,

Всё побеги снятся…


1962—1963

«ЛЕТЕЛИ ГУСИ ЗА УСТЬ-О́МЧУГ…»

Летели гуси за Усть-О́мчуг,

На индигирские луга,

И все отчетливей и громче

Дышала сонная тайга.


И захотелось стать крылатым,

Лететь сквозь солнце и дожди,

И билось сердце под бушлатом,

Где черный номер на груди.


А гуси плыли синим миром,

Скрываясь в небе за горой.

И улыбались конвоиры,

Дымя зеленою махрой.


И словно ожил камень дикий,

И всем заметно стало вдруг,

Как с мерзлой кисточкой брусники

На камне замер бурундук.


Качалась на воде коряга,

Светило солнце с высоты.

У белых гор Бутугычага

Цвели полярные цветы…


1963

БУРУНДУК

Раз под осень в глухой долине,

Где шумит Колыма-река,

На склоненной к воде лесине

Мы поймали бурундука.


По откосу скрепер проехал

И валежник ковшом растряс,

И посыпались вниз орехи,

Те, что на зиму он запас.


А зверек заметался, бедный,

По коряжинам у реки.

Видно, думал:

«Убьют, наверно,

Эти грубые мужики».


— Чем зимой-то будешь кормиться?

Ишь ты,

Рыжий какой шустряк!.. —

Кто-то взял зверька в рукавицу

И под вечер принес в барак.


Тосковал он сперва немножко,

По родимой тайге тужил.

Мы прозвали зверька Тимошкой,

Так в бараке у нас и жил.


А нарядчик, чудак-детина,

Хохотал, увидав зверька:

— Надо номер ему на спину.

Он ведь тоже у нас — зека!..


Каждый сытым давненько не был,

Но до самых теплых деньков

Мы кормили Тимошу хлебом

Из казенных своих пайков.


А весной, повздыхав о доле,

На делянке под птичий щелк

Отпустили зверька на волю.

В этом мы понимали толк.


1963

ЗАБЫТЫЙ СЛУЧАЙ

Забытый случай, дальний-дальний,

Мерцает в прошлом, как свеча…

В холодном БУРе на Центральном

Мы удавили стукача.


Нас было в камере двенадцать.

Он был тринадцатым, подлец.

По части всяких провокаций

Еще на воле был он спец.


Он нас закладывал с уменьем,

Он был «наседкой» среди нас.

Но вот пришел конец терпенью,

Пробил его последний час.


Его, притиснутого к нарам,

Хвостом начавшего крутить,

Любой из нас одним ударом

Досрочно мог освободить.


Но чтоб никто не смел сознаться,

Когда допрашивать начнут,

Его душили все двенадцать,

Тянули с двух сторон за жгут…


Нас «кум» допрашивал подробно,

Морил в «кондее», сколько мог,

Нас били бешено и злобно,

Но мы твердили:

«Сам подох…»


И хоть отметки роковые

На шее видел мал и стар,

Врач записал:

«Гипертония» —

В его последний формуляр.


И на погосте, под забором,

Где не росла трава с тех пор,

Он был земельным прокурором

Навечно принят под надзор…


Промчались годы, словно выстрел…

И в память тех далеких дней

Двенадцатая часть убийства

Лежит на совести моей.


1964

«МНЕ ПОМНИТСЯ РУДНИК БУТУГЫЧАГ…»

В. Филину

Мне помнится

Рудник Бутугычаг

И горе

У товарищей в очах.


Скупая радость,

Щедрая беда

И голубая

Звонкая руда.


Я помню тех,

Кто навсегда зачах

В долине,

Где рудник Бутугычаг.


И вот узнал я

Нынче из газет,

Что там давно

Ни зон, ни вышек нет.


Что по хребту

До самой высоты

Растут большие

Белые цветы…


О, самородки

Незабытых дней

В пустых отвалах

Памяти моей!


Я вас ищу,

Я вновь спешу туда,

Где голубая

Пыльная руда.


Привет тебе,

Заброшенный рудник,

Что к серой сопке

В тишине приник!


Я помню твой

Густой неровный гул.

Ты жизнь мою тогда

Перевернул.


Привет тебе,

Судьбы моей рычаг,

Серебряный рудник

Бутугычаг!


1964

Я БЫЛ НАЗНАЧЕН БРИГАДИРОМ

Я был назначен бригадиром.

А бригадир — и царь и бог.

Я не был мелочным придирой,

Но кое-что понять не мог.


Я опьянен был этой властью.

Я молод был тогда и глуп…

Скрипели сосны, словно снасти,

Стучали кирки в мерзлый грунт.


Ребята вкалывали рьяно,

Грузили тачки через край.

А я ходил над котлованом,

Покрикивал:

— Давай! Давай!..


И может, стал бы я мерзавцем,

Когда б один из тех ребят

Ко мне по трапу не поднялся,

Голубоглаз и угловат.


— Не дешеви! — сказал он внятно,

В мои глаза смотря в упор,

И под полой его бушлата

Блеснул

Отточенный

Топор!


Не от угрозы оробел я, —

Там жизнь всегда на волоске.

В конце концов, дошло б до дела —

Забурник был в моей руке.


Но стало страшно оттого мне,

Что это был товарищ мой.

Я и сегодня ясно помню

Суровый взгляд его прямой.


Друзья мои! В лихие сроки

Вы были сильными людьми.

Спасибо вам за те уроки,

Уроки гнева

И любви.


1964

ПОЭТ

Его приговорили к высшей мере.

А он писал,

А он писал стихи.

Еще кассационных две недели,

И нет минут для прочей чепухи.


Врач говорил,

Что он, наверно, спятил.

Он до утра по камере шагал.

И старый,

Видно, добрый надзиратель,

Закрыв окошко, тяжело вздыхал…


Уже заря последняя алела…

Окрасил строки горестный рассвет.

А он просил, чтоб их пришили к делу,

Чтоб сохранить.


Он был большой поэт.

Он знал, что мы отыщем,

Не забудем,

Услышим те прощальные шаги.

И с болью в сердце прочитают люди

Его совсем не громкие стихи…


И мы живем,

Живем на свете белом,

Его строка заветная жива:

«Пишите честно —

Как перед расстрелом.

Жизнь оправдает

Честные слова…»


1964

ЭПОХА

Что говорить. Конечно, это плохо,

Что жить пришлось от жизни далеко.

А где-то рядом гулко шла эпоха.

Без нас ей было очень нелегко.


Одетые в казенные бушлаты,

Гадали мы за стенами тюрьмы:

Она ли перед нами виновата,

А может, больше виноваты мы?..


Но вот опять веселая столица

Горит над нами звездами огней.

И все, конечно, может повториться.

Но мы теперь во много раз умней.


Мне говорят:

«Поэт, поглубже мысли!

И тень,

И свет эпохи передай!»

И под своим расплывчатым «осмысли»

Упрямо понимают «оправдай».


Я не могу оправдывать утраты,

И есть одна

Особенная боль:

Мы сами были в чем-то виноваты,

Мы сами где-то

Проиграли

Бой.


1964

«ПОЛЫННЫЙ БЕРЕГ, МОСТИК ШАТКИЙ…»

Полынный берег, мостик шаткий.

Песок холодный и сухой.

И вьются ласточки-касатки

Над покосившейся стрехой.


Россия… Выжженная болью

В моей простреленной груди.

Твоих плетней сырые колья

Весной пытаются цвести.


И я такой же — гнутый, битый,

Прошедший много горьких вех,

Твоей изрубленной ракиты

Упрямо выживший побег.


1965

«ВСПОМИНАЮТСЯ ЧЕРНЫЕ ДНИ…»

Вспоминаются черные дни.

Вспоминаются белые ночи.

И дорога в те дали — короче,

Удивительно близко они.


Вспоминается мутный залив.

На воде нефтяные разводы.

И кричат,

И кричат пароходы,

Груз печали на плечи взвалив.


Снова видится дым вдалеке.

Снова ветер упругий и жесткий.

И тяжелые желтые блестки

На моей загрубевшей руке.


Я вернулся домой без гроша…

Только в памяти билось и пело

И березы дрожащее тело,

И костра золотая душа.


Я и нынче тебя не забыл.

Это с той нависающей тропки,

Словно даль с голубеющей сопки,

Жизнь открылась

До самых глубин.


Магадан, Магадан, Магадан!

Давний символ беды и ненастья.

Может быть, не на горе —

На счастье

Ты однажды судьбою мне дан?..


1966

ПАМЯТИ ДРУГА

В. Радкевичу

1

Ушел навсегда…

А не верю, не верю!

Все кажется мне,

Что исполнится срок —

И вдруг распахнутся

Веселые двери,

И ты, как бывало,

Шагнешь на порог…


Мой друг беспокойный!

Наивный и мудрый,

Подкошенный давней

Нежданной бедой,

Ушедший однажды

В зеленое утро,

Холодной двустволкой

Взмахнув за спиной.


Я думаю даже,

Что это не слабость —

Уйти,

Если нет ни надежды,

Ни сил.

Оставив друзьям

Невеселую радость,

Что рядом когда-то

Ты все-таки жил…


А солнце над лесом

Взорвется и брызнет

Лучами на мир,

Что прозрачен и бел…

Прости меня, друг мой,

За то, что при жизни

Стихов я тебе

Посвятить не успел.


Вольны мы спускаться

Любою тропою.

Но я не пойму

До конца своих дней,

Как смог унести ты

В могилу с собою

Так много святого

Из жизни моей.

2

Холодное сонное желтое утро.

Летят паутинки в сентябрьскую высь.

И с первых минут пробуждается смутно

Упругой струною звенящая мысль.


Тебя вспоминать на рассвете не буду.

Уйду на озера, восход торопя.

Я все переплачу

И все позабуду,

И в сердце как будто не будет тебя.


Останется только щемящая странность

От мокрой лозы на песчаном бугре.

Поющая тонкая боль,

Что осталась

В березовом свете на стылой заре.


1966

ПРАВДА

Кто додумался правду

На части делить

И от имени правды

Неправду творить?


Это тело живое —

Не сладкий пирог,

Чтобы резать и брать

Подходящий кусок.


Только полная правда

Жива и права.

А неполная правда —

Пустые слова.


1966

«ГОЛУБЕЕТ ОСЕННЕЕ ПОЛЕ…»

Памяти Б. Батуева

Голубеет осеннее поле,

И чернеет ветла за рекой.

Не уйти от навязчивой боли

Даже в этот прозрачный покой.


Потемнела, поблекла округа —

Словно чувствует поле, что я

Вспоминаю погибшего друга,

И душа холодеет моя.


И кусты на опушке озябли,

И осинник до нитки промок.

И летит над холодною зябью

Еле видимый горький дымок.


1970

ДОРОГА

Ю. Киселеву

Все меньше друзей

Остается на свете.

Все дальше огни,

Что когда-то зажег…

Погода напомнила

Осень в Тайшете

И первый на шпалах

Колючий снежок.


Погода напомнила

Слезы на веках.

Затронула в сердце

Больную струну…

Давно уж береза

На тех лесосеках

Сменила

Спаленную нами сосну.


И тонкие стебли

Пылающих маков

Под насыпью ветер

Качает в тиши.

Прогоны лежнёвок

И стены бараков

Давно уже сгнили

В таежной глуши.


Дорога, дорога…

Последние силы

Злодейка цинга

Отнимала весной.

И свежим песочком

Желтели могилы

На черных полянах

За речкой Чуной.


Зеленые склоны

Да серые скалы.

Деревья и сопки,

Куда ни взгляни.

Сухие смоленые

Черные шпалы —

Как те незабытые

Горькие дни.


Дорога, дорога

По хвойному лесу.

Холодная глина

И звонкая сталь…

Кому-то стучать

Молотком по железу.

Кому-то лететь

В забайкальскую даль.


Дорога, дорога.

Стальные колеса.

Суровая веха

В тревожной судьбе.

Кому-то навеки

Лежать у откоса.

Кому-то всю жизнь

Вспоминать о тебе.



1973

«СОЛОВЕЦКАЯ ЧАЙКА ВСЕГДА ГОЛОДНА…»

Соловецкая чайка

Всегда голодна.

Замирает над пеною

Жалобный крик.

И свинцовая

Горькая катит волна

На далекий туманный

Пустой материк.


А на белом песке —

Золотая лоза.

Золотая густая

Лоза-шелюга.

И соленые брызги

Бросает в глаза,

И холодной водой

Обдает берега.


И обветренным

Мокрым куском янтаря

Над безбрежием черных

Дымящихся вод,

Над холодными стенами

Монастыря

Золотистое солнце

В тумане встает…


Только зыбкие тени

Развеянных дум.

Только горькая, стылая,

Злая вода.

Ничего не решил

Протопоп Аввакум.

Все осталось как было.

И будет всегда.


Только серые камни

Лежат не дыша.

Только мохом покрылся

Кирпичный карниз.

Только белая чайка —

Больная душа —

Замирает, кружится

И падает вниз.


1973

КОЛЫМСКАЯ ПЕСНЯ

Я поеду один

К тем заснеженным скалам,

Где когда-то давно

Под конвоем ходил.

Я поеду один,

Чтоб ты снова меня не искала,

На реку Колыму

Я поеду один.


Я поеду туда

Не в тюремном вагоне

И не в трюме глухом,

Не в стальных кандалах,

Я туда полечу,

Словно лебедь в алмазной короне, —

На сверкающем «Ту»

В золотых облаках.


Четверть века прошло,

А природа все та же —

Полутемный распадок

За сопкой кривой.

Лишь чего-то слегка

Не хватает в знакомом пейзаже —

Это там, на горе,

Не стоит часовой.


Я увижу рудник

За истлевшим бараком,

Где привольно растет

Голубая лоза.

И душа, как тогда,

Переполнится болью и мраком

И с небес упадет —

Как дождинка — слеза.


Я поеду туда

Не в тюремном вагоне

И не в трюме глухом,

Не в стальных кандалах.

Я туда полечу,

Словно лебедь в алмазной короне, —

На сверкающем «Ту»

В золотых облаках…


1974

ИЗ БОЛЬНИЧНОЙ ТЕТРАДИ

Ничего не могу и не значу.

Словно хрустнуло что-то во мне.

От судьбы получаю впридачу

Психбольницу —

К моей Колыме.


Отчужденные, странные лица.

Настроение — хоть удушись.

Что поделать — такая больница

И такая «веселая» жизнь.


Ничего, постепенно привыкну.

Ну а если начнут донимать,

Оглушительным голосом крикну:

—Расшиби вашу в Сталина мать!


Впрочем, дудки! Привяжут к кровати.

С этим делом давно я знаком.

Санитар в грязно-белом халате

Приголубит в живот кулаком.


Шум и выкрики как на вокзале.

Целый день — матюки, сквозняки.

Вон уже одного привязали,

Притянули в четыре руки.


Вот он мечется в белой горячке —

Изможденный алкаш-инвалид:

— Расстреляйте, убейте, упрячьте!

Тридцать лет мое сердце болит!


У меня боевые награды,

Золотые мои ордена…

Ну, стреляйте, стреляйте же, гады!

Только дайте глоточек вина…


Не касайся меня, пропадлина!..

Я великой Победе помог.

Я ногами дошел до Берлина

И приехал оттуда без ног!..


— Ну-ка, батя, кончай горлопанить!

Это, батя, тебе не война!..

— Отключите, пожалуйста, память

Или дайте глоточек вина!..


Рядом койка другого больного.

Отрешенно за всей суетой

Наблюдает глазами святого

Вор-карманник по кличке Святой.


В сорок пятом начал с «малолетки».

Он Гулага безропотный сын.

Он прилежно глотает таблетки:

Френолон, терален, тизерцин.


Только нет, к сожалению, средства,

Чтобы жить, никого не коря,

Чтоб забыть беспризорное детство,

Пересылки, суды, лагеря…


Гаснут дали в проеме оконном…

Психбольница, она — как тюрьма.

И слегка призабытым жаргоном

Примерещилась вдруг Колыма…


…От жестокого времени спрячу

Эти строки в худую суму.

Ничего не могу и не значу

И не нужен уже никому.


Лишь какой-то товарищ неблизкий

Вдруг попросит, прогнав мелюзгу:

— Толик, сделай чифир по-колымски!..

Это я еще, точно, смогу.


Все смогу! Постепенно привыкну.

Не умолкнут мои соловьи.

Оглушительным голосом крикну:

— Ни хрена, дорогие мои!..


1975

КАЛИНА

На русском Севере —

Калина красная,

Края лесистые,

Края озерные.

А вот у нас в степи

Калина — разная,

И по логам растет

Калина черная.


Калина черная

На снежной замети —

Как будто пулями

Все изрешечено.

Как будто горечью

Далекой памяти

Земля отмечена,

Навек отмечена.


Окопы старые

Закрыты пашнями.

Осколки острые

Давно поржавели.

Но память полнится

Друзьями павшими,

И сны тревожные

Нас не оставили.


И сердцу видится

Доныне страшная

Войной пробитая

Дорога торная.

И кровью алою —

Калина красная.

И горькой памятью —

Калина черная.


Калина красная

Дроздами склевана.

Калина черная

Растет — качается.

И память горькая,

Печаль суровая

Все не кончается,

Все не кончается…


1976

«ЖИЗНЬ! НЕЧАЯННАЯ РАДОСТЬ…»

Жизнь! Нечаянная радость.

Счастье, выпавшее мне.

Зорь вечерняя прохладность,

Белый иней на стерне.


И война, и лютый голод.

И тайга — сибирский бор.

И колючий, жгучий холод

Ледяных гранитных гор.


Всяко было, трудно было

На земле твоих дорог.

Было так, что уходила

И сама ты из-под ног.


Как бы ни было тревожно,

Говорил себе: держись!

Ведь иначе невозможно,

Потому что это — жизнь.


Все приму, что мчится мимо

По дорогам бытия…

Жаль, что ты неповторима,

Жизнь прекрасная моя.


1976

«КРЕЩЕНИЕ. СОЛНЦЕ ИГРАЕТ…»

В. М. Раевской

Крещение. Солнце играет.

И нету беды оттого,

Что жизнь постепенно сгорает —

Такое вокруг торжество!


И елок пушистые шпили,

И дымная прорубь во льду…

Меня в эту пору крестили

В далеком тридцатом году.


Была золотая погодка,

Такой же играющий свет.

И крестною матерью — тетка,

Девчонка пятнадцати лет.


И жребий наметился точный

Под сенью невидимых крыл —

Святой Анатолий Восточный

Изгнанник и мученик был.


Далекий заоблачный житель,

Со мной разделивший тропу,

Таинственный ангел-хранитель,

Спасибо тебе за судьбу!


За годы терзаний и болей

Не раз я себя хоронил…

Спасибо тебе, Анатолий, —

Ты вправду меня сохранил.


1976

«ЧЕРНЫЙ ВОРОН, БЕЛЫЙ СНЕГ…»

Б. Окуджаве

Черный ворон, белый снег.

Наша русская картина.

И горит в снегу рябина

Ярче прочих дальних вех.


Черный ельник, белый дым.

Наша русская тревога.

И звенит, звенит дорога

Над безмолвием седым.


Черный ворон, белый снег.

Белый сон на снежной трассе.

Рождество. Работать — грех.

Но стихи — работа разве?


Не работа — боль души.

Наше русское смятенье.

Очарованное пенье —

Словно ветром — в камыши.


Словно в жизни только смех,

Только яркая рябина,

Только вечная картина:

Черный ворон, белый снег.


1978

«МОЙ БЕДНЫЙ МОЗГ, МОЙ ХРУПКИЙ РАЗУМ…»

Мой бедный мозг, мой хрупкий разум,

Как много ты всего хранишь!

И все больнее с каждым разом

Тревожно вслушиваться в тишь.


В глухую тишь безмолвной думы,

Что не отступит никогда,

Где, странны, пестры и угрюмы,

Живут ушедшие года.


Там все по-прежнему, как было.

И майский полдень, и пурга.

И друга черная могила,

И жесткое лицо врага…


Там жизнь моя войной разбита

На дальнем-дальнем рубеже…

И даже то, что позабыто,

Живет невидимо в душе.


Живет, как вербы у дороги,

Как синь покинутых полей,

Как ветер боли и тревоги

Над бедной родиной моей.


1980

«МАРТА, МАРТА! ВЕСЕННЕЕ ИМЯ…»

Марта, Марта! Весеннее имя.

Золотые сережки берез.

Сопки стали совсем голубыми.

Сушит землю последний мороз.


И гудит вдалеке лесосека.

Стонет пихта, и стонет сосна…

Середина двадцатого века.

Середина Сибири. Весна.


По сухим по березовым шпалам

Мы идем у стальной колеи.

Синим дымом, подснежником талым

Светят тихие очи твои.


Истекает тревожное время

Наших кратких свиданий в лесу.

Эти очи и эти мгновенья

Я в холодный барак унесу…


Улетели, ушли, отзвучали

Дни надежды и годы потерь.

Было много тоски и печали,

Было мало счастливых путей.


Только я не жалею об этом.

Все по правилам было тогда —

Как положено русским поэтам —

И любовь, и мечта, и беда.


1980

«ОБЛОЖИЛИ, КАК ВОЛКА, ФЛАЖКАМИ…»

Обложили, как волка, флажками,

И загнали в холодный овраг.

И зари желтоватое пламя

Отразилось на черных стволах.


Я, конечно, совсем не беспечен.

Жалко жизни и песни в былом.

Но удел мой прекрасен и вечен —

Все равно я пойду напролом.


Вон и егерь застыл в карауле.

Вот и горечь последних минут.

Что мне пули? Обычные пули.

Эти пули меня не убьют.


1981

БЕЛЫЙ ЛЕБЕДЬ

Дворянский род Раевских, герба Лебедь,

выехал из Польши на Московскую службу в

1526 г. в лице Ивана Степановича Раевского.

Раевские служили воеводами, стольниками, генералами,

офицерами-добровольцами в балканских

странах, боровшихся против османского ига.

По энц. сл. Брокгауза и Ефрона, т. 51


Ян Стефанович Раевский,

Дальний-дальний пращур мой!

Почему кружится лебедь

Над моею головой?


Ваша дерзость, Ваша ревность,

Ваша ненависть к врагам.

Древний род!

Какая древность —

Близится к пяти векам!


Стольники и воеводы…

Генерал…

И декабрист.

У него в лихие годы —

Путь и страшен, и тернист.


Генерал — герой Монмартра

И герой Бородина.

Декабристу вышла карта

Холодна и ледяна.


Только стуже не завеять

Гордый путь его прямой.

Кружит, кружит белый лебедь

Над иркутскою тайгой.


Даль холодная сияет.

Облака — как серебро.

Кружит лебедь и роняет

Золотистое перо.


Трубы грозные трубили

На закат и на восход.

Всех Раевских перебили,

И пресекся древний род —


На равнине югославской,

Под Ельцом и под Москвой —

На германской,

На гражданской,

На последней мировой.


Но сложилося веками:

Коль уж нет в роду мужчин,

Принимает герб и знамя

Ваших дочек

Старший сын.


Но не хочет всех лелеять

Век двадцатый, век другой.

И опять кружится лебедь

Над иркутскою тайгой.


И легко мне с болью резкой

Было жить в судьбе земной.

Я по матери — Раевский.

Этот лебедь — надо мной.


Даль холодная сияет.

Облака — как серебро.

Кружит лебедь и роняет

Золотистое перо.


1986

ПАМЯТИ ДРУЗЕЙ

Имею рану и справку.

Б. Слуцкий

Я полностью реабилитирован.

Имею раны и справки.

Две пули в меня попали

На дальней, глухой Колыме.

Одна размозжила локоть,

Другая попала в голову

И прочертила по черепу

Огненную черту.


Та пуля была спасительной —

Я потерял сознание.

Солдаты решили: мертвый —

И за ноги поволокли.

Три друга мои погибли.

Их положили у вахты,

Чтоб зеки шли и смотрели —

Нельзя бежать с Колымы.


А я, я очнулся в зоне.

А в зоне добить невозможно.

Меня всего лишь избили

Носками кирзовых сапог.

Сломали ребра и зубы.

Били и в пах, и в печень.

Но я все равно был счастлив —

Я остался живым.


Три друга мои погибли.

Больной, исхудалый священник,

Хоть гнали его от вахты,

Читал над ними Псалтирь.

Он говорил: «Их души

Скоро предстанут пред Богом.

И будут они на небе,

Как мученики — в раю».


А я находился в БУРе.

Рука моя нарывала,

И голову мне покрыла

Засохшая коркой кровь.

Московский врач-«отравитель»

Моисей Борисович Гольдберг

Спас меня от гангрены,

Когда шансы равнялись нулю.


Он вынул из локтя пулю —

Большую, утяжеленную,

Длинную — пулеметную —

Четырнадцать грамм свинца.

Инструментом ему служили

Обычные пассатижи,

Чья-то острая финка,

Наркозом — обычный спирт.


Я часто друзей вспоминаю:

Ивана, Игоря, Федю.

В глухой подмосковной церкви

Я ставлю за них свечу.

Но говорить об этом

Невыносимо больно.

В ответ на расспросы близких

Я долгие годы молчу.


1987

Загрузка...