В повести Гоголя «Вий» губительному для несчастного Хомы Брута явлению владыки тёмных сил предшествует шумное нашествие мелких и мерзких бесов, заполонивших пространство старой церкви. В России конца XIX – начала XX века явлению великих и страшных демонов революции всякий раз предшествовала атака бесов и бесенят преступного мира.
Преступный мир заинтересован в революции, ибо слом общественно-политического строя даёт возможность вырваться из-под пресса устойчивых социальных институтов и государственных структур.
Революция заинтересована в преступном мире: в его разрушительном менталитете, в его системе ценностей, отрицающей устои общества, наконец, в его «живой силе», в той массе мелких и средних правонарушителей, которые, как показывает опыт всех стран, прошедших через горнило социальных потрясений, являются активнейшими участниками революционных беспорядков. И когда революция наконец совершилась, воры, бандиты, громилы, поножовщики, хулиганы, переодетые в шинель или бушлат, а то и в кожанку комиссара или в командирский френч, стали подлинными хозяевами положения в охваченной смутой стране, на какое-то время навязав обществу свой удалой и жестокий криминальный закон.
В своём развитии революция и криминал полвека шли рука об руку. До отмены крепостного права, если верить полицейским отчётам, уровень преступности в стране и в столице был стабилен. С 1831 по 1861 год статистика не фиксирует её роста, даже показывает некоторое снижение. Отменили крепостное право, двинулись по пути реформ – и в первое же десятилетие (1861-1870 гг.) количество преступлений в пересчёте на 100 тысяч населения возросло почти в полтора раза! Эта тенденция оказалась устойчивой. К 1913 году, за пять десятилетий капиталистической перестройки, число преступников на каждые сто тысяч жителей России выросло втрое! И ведь что характерно: периоды наиболее активного роста преступности предшествуют всплескам революционной активности – «хождению в народ» (начало 1870-х), народовольческому террору (1879-1881 гг.), революции 1905 года и, наконец, катастрофе Мировой войны, переросшей в семнадцатый год.
Какие именно виды криминала расцветали наиболее пышным цветом? За 1851-1860 годы в стране было зарегистрировано 128 тысяч тяжких и 193 тысячи мелких преступлений и за них осуждено соответственно 31 и 45 тысяч человек (при населении в 62 миллиона). В следующее десятилетие при населении, достигшем 69 миллионов, зарегистрировано 188 тысяч тяжких и 411 тысяч (!) мелких преступлений, осуждено 41 и 61 тысяча человек. Мелкая преступность, создающая общий мутный криминогенный фон, росла быстрее всего. Но и данные по тяжким преступлениям наводят на размышления. Например, убийств и покушений на убийства в «застойные» 1846-1857 годы совершалось по всей стране в среднем за год 4,2 тысячи; в 1884-1893 – 5,2 тысячи (правда, и население выросло на четверть); а вот за пять лет 1909-1913 – 32,6 тысячи! Учитывая рост численности населения (в 2,5 раза по сравнению с 1857 годом), приходим к результату: убивать в России стали в 3 раза чаще!
Ещё более показательны данные по преступлениям, связанным с нанесением тяжких телесных повреждений. Здесь за те же десятилетия цифры соответственно таковы: 1,7 тысячи (меньше, чем убийств!); 12,9 тысячи; и (о ужас!) 44,9 тысячи. Опять же, учитывая демографию, рост более чем в 10 раз! Допустим, что во времена крепостничества многие факты нанесения телесных повреждений просто не доходили до сведения полиции и не фиксировались. Но вот грабежи и разбои – уж эти-то преступления не спрячешь! Показатели по тем же десятилетиям: 1,6 тысячи;
14,1 тысячи; 73,1 тысячи. Стабильный и стремительный подъём. И ещё одна важная в социально-психологическом отношении цепочка цифр. За те же десятилетия преступлений на сексуальной почве зафиксировано: 0,6 тысячи; 3,1 тысячи; 14,4 тысячи. В пересчёте на 100 тысяч населения – почти десятикратный рост![1]
За столь обильное цитирование статистических сводок прошу у читателя прощения. Но уж очень интересные выводы можно сделать на основании сих бесстрастных цифр. Количество убийств практически не возрастает в первое пореформенное время, но ползёт в гору накануне Мировой войны и революции. С самых первых лет капиталистической перестройки и вплоть до социалистического взрыва 1917 года устойчиво и стремительно растёт количество преступлений против собственности и преступлений, связанных с неуправляемой агрессией. Российское общество становится всё более агрессивным; всё меньше ценятся в нём принципы неприкосновенности личности и имущества; рушатся устои общественной нравственности. Происходит криминальная раскачка общества изнутри. В итоге – устрашающие цифры 1909-1913 годов. К этому времени ценность человеческой жизни уменьшилась втрое, сексуальная агрессия и агрессия против личности возросла в десять раз, захват чужой собственности с применением насилия стал в пятнадцать раз более распространённым явлением. Понятно (по крайней мере, в аспекте социальной психологии), почему за этим последовал семнадцатый год и восемнадцатый, революция и Гражданская война, бандитизм, красный террор и экспроприации. В Петербурге, самом динамичном, самом передовом городе империи, все означенные процессы шли быстрее, чем в целом по стране. Отчасти поэтому ему и суждено было стать городом трёх революций.
С ростом преступности явно не справлялась российская пенитенциарная система. Да и не могла справляться: неповоротливая, не поспевающая за временем, она (тогда, как и сейчас) страдала двумя пороками – безвольной мягкостью по отношению к тяжким преступлениям и тупой бессмысленностью наказаний. Хотя Уложение о наказаниях предусматривало и смертную казнь, и длительные сроки каторги (вплоть до пожизненной), но на практике суд очень редко давал даже кровавым убийцам больше 10 лет каторжного срока. Данные судебной статистики свидетельствуют, что лишь 4-8% осуждённых по уголовным статьям отправлялись на каторжные работы; ещё около 30 % отбывали различные (в основном небольшие) сроки ссылки в «отдалённые», «не столь отдалённые», «весьма отдалённые места» или сроки заключения в работных домах, арестантских ротах, исправительных заведениях (что было несравненно легче каторги).
Что касается «политических», то они чаще всего отделывались двумя-тремя годами не слишком тягостной ссылки «в не столь отдалённые места Сибири». Типичный пример – Владимир Ульянов: за создание революционной организации «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» и за активнейшую антиправительственную деятельность получил 3 года ссылки в благодатный край – на юг Енисейской губернии, в богатую деревню Шушенское. Несколько хуже приходилось революционерам, осуждённым по уголовным статьям. Например, Иосиф Джугашвили (партийная кличка Коба) за участие в «экспроприации», т. е. попросту в ограблении банка ради дела революции, был сослан на поселение в суровые и «весьма отдалённые места» – в Туруханский край. При этом осуждённые по политическим статьям не имели права в ссылке работать, но зато получали бесплатное жильё и скромное денежное содержание. В чём состоял смысл таких наказаний и каких результатов ожидало от них государство – непонятно.
Но и самая суровая мера наказания для уголовных преступников – каторга – не только не способствовала исцелению общественных язв, а, скорее, вела к распространению настроений антиобщественных, вплоть до революционных. Как отметил ещё Достоевский, главное мучительство на каторге заключалось в бесцельности и бессмысленности каторжного быта, каторжной работы, каторжной системы отношений. Этот вид наказания был тяжек: достаточно вспомнить, что ещё в 1870-х годах осуждённые должны были пройти большую часть пути до «весьма отдалённых мест» в кандалах, пешком, по Сибирскому тракту, убийственные качества которого великолепно описал Чехов («Из Сибири»). Впрочем, транспортировка морем, в раскалённых и душных трюмах пароходов, через тропики и экватор была немногим лучше пешего этапа. Но сии муки и тяготы никого не вели к исправлению. На самой каторге осуждённых ждали нудная и бессмысленная работа, унизительные телесные наказания (давно отменённые «на воле», они применялись к осуждённым вплоть до революции 1905 года), произвол развращённой администрации, верховенство отпетых головорезов-уголовников, голод, грязь, вши и прочие прелести, прекрасно изображённые репортёром Власом Дорошевичем в сборнике документальных очерков «Сахалин».
Дорошевич, почти три года изучавший быт сахалинской каторги, подметил особенности каторжного менталитета, родственные мировоззрению революционеров: безбожие, как следствие озлобленности против общества, и примитивный материализм, доходящий до цинизма. Один персонаж его книги, убийца, повинный в гибели пяти человек, вполне в духе большевистского «воинствующего атеизма» говорит: «Я в Бога не верую, я – по Дарвину…». Другой, грабитель, пообразованнее, развивает мысль: «ТАМ – ничего нет. И души нет… Я нарочно убивал собак, чтобы посмотреть… Что человек помирает, что собака – всё равно». И к пришедшему в каторжный барак священнику отношение «чисто в натуре» ленинское: «Тут священное поёшь, – жалуется Власу Михайловичу священник, – а рядом на нарах непотребные слова, хохот, каждое твоё слово подхватывают, переиначивают, кощунствуют… Ишь – кричат – долгогривый, гнусить сюда пришёл».
Уголовно-каторжное мироощущение – ожесточённое, разрушительное, отрицающее смысл насущного социального бытия – бесспорно повлияло на формирование идеологии «борцов революции». Мест, где осуществлялся контакт «политических» с «уголовными», было предостаточно: дома предварительного заключения, пересыльные тюрьмы, этапы, поселения ссыльных… Да и сама каторга: те «товарищи» из подпольных организаций, которым посчастливилось заслужить её кандалы, становились в революционной среде «законодателями мод». Тюрьма, каторга и ссылка стали мировоззренческими университетами для будущих анархистов, эсеров и большевиков.
Формируя антиобщественную идеологию, тюремно-каторжная среда способствовала росту самосознания преступного мира и созданию его собственных структур – зародышей организованной преступности. Одним из признаков образования в России таких социальных структур стало появление уголовного жаргона. Впрочем, зародился он на воле: в середине XIX века в среде офеней – бродячих торговцев, не брезговавших мелким жульничеством, – уже бытовал свой язык, именуемый «мазовецким», от ключевого слова «маз» – «приятель, пацан, браток». В конце XIX века этот термин был вытеснен словом «товарищ».
Влас Дорошевич пишет: «„Товарищ“ – на каторге великое слово. В слове „товарищ“ заключается договор на жизнь и смерть… Даже письма пишут не иначе, как „Любезнейший наш товарищ“ „Премногоуважаемый наш товарищ“».
Уголовный жаргон оказался живучим и очень подвижным явлением. Постоянно меняясь, трансформируясь сначала в предреволюционную «блатную музыку», потом в ГУЛаговскую «феню», наконец, в постсоветский бандитский говорок, он оказал немалое влияние на обиходный и даже литературный язык. Можно составить целый словарик уголовных жаргонизмов дореволюционного происхождения, ставших в современном русском языке нормативными: барахло и бушлат, братва и гопник, волынить и засыпаться, жулик и пацан, стрематься и тырить…
Уголовная лексика активнейшим образом проникала и в речь революционеров, участников подпольных организаций, появившихся в 1860-х и весьма умножившихся в 1870-х годах. Впрочем, удивительного здесь ничего нет: революционеры-конспираторы, как и профессиональные преступники, нуждались в собственном языковом коде, помогающем отделить своих от чужих; революционеры контактировали с уголовным миром в местах заключения. Именно поэтому пресловутое «товарищ», перекочевав из языка каторжников в лексику революционеров, стало в их среде почётным обращением своего к своему:
Наше слово гордое «товарищ»
Нам дороже всех красивых слов.
По этой же причине уголовно-сентиментальное обращение «браток», «братишка» и производный термин «братва» так удачно переплелись с революционно-социалистическим понятием всеобщего «братства». В годы Гражданской войны «братками» называли себя представители передового отряда революции – красные матросы. А в песне про Первую конную пели: «Будённый, наш братишка…». Кстати, Первая конная в 1919-1920 годах прославилась своими бандитскими эскападами, пожалуй, больше, чем военными победами.
Между революционной и преступной средой, конечно же, есть важное различие: цель действий. Альтруистическое и фанатичное служение идее светлого будущего, достигаемого через революционную борьбу, – и эгоистическое стремление к сытой и весёлой жизни любой ценой. Впрочем, и тут пропасть не так уж непреодолима – вспомним гедонизм социалиста-революционера Азефа или стяжательство религиозного коммуниста Гапона. Отметим и тот факт, что и преступная среда время от времени рождала весёлых Картушей и благородных Робин Гудов, идейных борцов против частной собственности и спокойного сна обывателей. И уж в чём точно сходились преступники и борцы за светлое будущее – так это в стремлении скрыть пружины и механизмы своей деятельности от глаз общества. Создать тайные организации с жёсткой дисциплиной и далеко манящей стратегией.
Исторический параллелизм: подпольные революционные партии и преступные синдикаты начали появляться в России практически одновременно: в 1860-1870-х годах. Нечаевское дело – суд над первой в России подпольной конспиративной революционной организацией – почти совпадает по времени с Делом червонных валетов, в ходе которого, тоже впервые, была разоблачена разветвлённая преступная сеть, орудовавшая в крупнейших городах империи. Даже количество подсудимых в обоих процессах примерно одинаково: около полусотни. Увы, это было только начало. В последующие десятилетия и революционное подполье, и криминальные сообщества стремительно росли вопреки усилиям властей.
4 апреля 1866 года отставной студент Дмитрий Каракозов покусился на жизнь царя-освободителя у врат Летнего сада. 24 января 1878 года девица Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова, тяжело ранив его. Эти два события знаменуют начало целой эпохи в истории «одной шестой части суши» – эпохи политического террора. С тех пор террор – «сверху» или «снизу», «красный» или «белый», замешанный на идейном, национальном или религиозном фанатизме, – был и остаётся ключевым элементом решения социально-политических вопросов: в царской России, в Совдепии, в СССР, в постсоветском пространстве.
Волны террора то накатывали на Россию, то временно отступали, унося трупы жертв. Царь Александр II, его сын великий князь Сергей Александрович, премьер-министр Столыпин, министры Боголепов, Сипягин и Плеве, отставной министр Сахаров, градоначальники Фон-дер-Лауниц, Клейгельс, Шувалов, генерал-губернаторы Бобриков, Вонлярлярский, губернаторы Богданович, Блок, Старынкевич и десятки других «столпов империи» пали жертвами революционного террора. Террор оказался непобедим по одной простой причине: общество одобряло его. Оправдывало нравственно. Точно так же, как присяжные – петербургские обыватели – оправдали Веру Засулич, вняв семинарскому красноречию адвоката Александрова и либеральным увещеваниям председателя суда Кони. Убийство стало вполне терпимым способом решения «проклятых вопросов». В 1906-1907 годах депутаты I и II Государственной думы придали политическому убийству легитимную санкцию, отказавшись принять резолюцию, осуждающую революционный террор. В 1917 году террор в обличье солдат и матросов, жгущих костры вокруг Смольного, взял власть; в 1918 году он был возведён в ранг государственной политики; в сталинские годы стал нормой жизни. И после мнимой смерти в «оттепельные» и «застойные годы» политический террор воскрес при распаде СССР, явился во втором своём пришествии, сопровождаемый двумя спутниками: религиозным фундаментализмом и откровенным уголовным бандитизмом.
Устрашающее нарастание масштабов действий террористов в наши дни объясняется теми же причинами, что и «преступление и оправдание» Засулич. Причина первая: в обществе много скрытых влиятельных сил, готовых любыми средствами уничтожать врагов, соперников, а заодно и случайно подвернувшихся прохожихради своих корыстных интересов. Причина вторая: общество не осуждает безоговорочно человекоубийство, а относится к нему как к необходимому злу (это в лучшем случае), а бывает, что и требует, ждёт и жаждет его – как проявления высшей силы и справедливости. Всё это заставляет задуматься: а точно ли закончилась революция, совершившаяся столетие назад, или продолжается до сих пор, лишь сменив идеологически выдержанные красные одежды своих «братишек» на малиновые пиджаки бандюганов 1990-х годов да камуфляжную форму и маски террористов нового тысячелетия?
Психологи и криминологи знают: у многих проявлений девиантного поведения, как и у многих видов криминала, есть сезонные подъёмы и спады. Самоубийства, злодеяния маньяков и вообще преступления, обусловленные неуравновешенностью душевной, совершаются чаще всего весной. Число ограблений и прочих корыстных деяний, совершённых с применением насилия, возрастает к концу осени. История революционного экстремизма в России – особенно в Петербурге, главном паровом котле российской революционности, – тоже показывает два ярко выраженных сезонных максимума: поздняя осень и ранняя весна. Почему-то эти времена года способствуют активизации авантюристов-властолюбцев, выплеску фанатизма террористов-одиночек, освобождению разрушительной энергии народных масс.
В сумрачное октябрьско-ноябрьское питерское предзимье осуществилась большая часть дворцовых переворотов XVIII века. Тем же хмурым временем года, в продолжение доброй старой традиции, датируются и крупнейшие выступления революционных масс в 1905 и 1917 годах. Судьбы сильных мира сего уязвимее всего весной. Император Павел, как известно, был убит заговорщиками в ночь с 11 на 12 марта 1801 года. Со второй половины XIX века февраль – начало апреля обрели статус «бархатного сезона» революционности. К этому времени года приурочены покушения Каракозова, Соловьёва, Халтурина на Александра II, Млодецкого на Лорис-Меликова, убийства Боголепова Карповичем, Сипягина Балмашовым. Самое главное жертвоприношение эпохи – убийство Александра II народовольцами 1 марта 1881 года – тоже стоит в этом ряду.
Холодной весенней ночью с 26 на 27 февраля (с 11 на 12 марта по новому стилю) 1917 года солдаты запасного батальона Волынского полка убили нескольких офицеров, захватили оружие и, взбунтовав товарищей-братков в соседних казармах, ранним утром высыпали на улицы имперской столицы. Революция началась с нарушения присяги и убийства. Правопорядок в столице был повержен за несколько часов, и то, что раньше именовалось преступлением, стало нормой жизни. Социальные, политические, экономические последствия Февральской революции описаны в учебниках истории. О том, какую роль в жизни революционного Петрограда играл преступный мир, известно куда меньше. А ведь при ближайшем рассмотрении выясняется, что подлинным хозяином города на многие месяцы сделался не Милюков и не Керенский, не Троцкий и не Ленин, а некий безымянный, плохо выбритый, сквернозубый, сутуловатый человек в серой шинели или чёрном бушлате, изъясняющийся на замысловатом диалекте, сплетённом из писарского красноречия, крепкого мата и «блатной музыки». Этот человек вовсе не обязательно солдат или матрос, хотя и хочет выглядеть таковым. Скорее всего, он не разделяет никакой идеологии, кроме идеологии грабежа и разрушения, но любит идейную фразу и на митингах громко кричит «даёшь!» или «долой!». На первых порах ему ближе всего партийные лозунги большевиков и анархистов. Ибо они осеняют убийство, насилие и грабёж высоким идейно-политическим благословением.
Он – человек действия. В том, что он творит, криминал неотличим от политики. Впрочем, сами эти слова при его власти теряют смысл. Вожди семнадцатого года, как «соглашатели», так и радикалы, единодушно отменили понятие «преступление», заменив его тревожно-безграничным термином «контрреволюция». Их политика, не стесняемая никаким законом, ни юридическим, ни нравственным, реализовывалась в формах, всё больше смахивающих на широкомасштабную уголовщину.
Эта книга – не всеохватывающее исследование о петроградской преступности времён революции и Гражданской войны. Перед вами – серия очерков, воссоздающих отдельные картины тех фантасмагорических лет. В первой части книги мы расскажем о том, как революционно-криминальное море затопило Красный Петроград, заставив строителей новой власти искать спасения от правового хаоса на пути тотального террора. Несколько лет Петроград оставался эпицентром социальных катаклизмов. Герои и события, рождённые революцией в этом городе, отбрасывали гигантские тени на всю Россию, вплоть до самых дальних её углов и даже за её географические пределы. О причудливых судьбах персонажей революционной эпохи, в деяниях которых героизм неразрывно соединён с преступлением, речь пойдёт во второй части книги.