Я — Африка.
Я построил Тамбукту и Карнак,
Я построил храмы Изиды и Озириса,
Я дал Азбуку и Астрономию,
Я смеялся с вершины пирамид
Над легионами цезарей.
Из ночи моей полуночи
Вышли зулусские хижины,
Вигвамы и храмы бушменов,
Династии Рамзесов и Птолемеев,
Дворцы их и храмы.
Познакомьтесь: самая гигантская в мире монолитная стела из известных со времен древности. — Библейские легенды и исторические реалии о «соломонидах» на аксумском троне. — Хабашат и геэз — это не пришлые арийцы, а аборигены Пунта и Айтьопии. — Не правильнее ли «страну опаленных лиц» называть «страной ароматов»? — Дерево босвеллия побуждает сабейцев пересечь Красное море. — Кресты в базальтовой тверди основания стел
— Наши предки умели плавить камень, — без тени сомнения заявил курчавый паренек, напросившийся сопровождать меня по пыльным улочкам древнего Аксума. — Они разливали его в длинные глиняные формы, а когда камень остывал, обтесывали, полировали и превращали в гигантские стелы.
— Эти стелы делали люди-циклопы, которые населяли Эфиопское нагорье задолго до того, как здесь появились наши прародители, — подслушал я через несколько дней объяснения другого «чичероне» солидному господину, обвешанному киноаппаратурой. — Великаны вырубали их из скал неподалеку от города и на плечах переносили на эту площадь.
Что можем мы, просвещенные люди XX века, возразить этим полуграмотным мальчишкам, законно гордящимся великим прошлым своего народа и пытающимся найти объяснение появлению загадочных аксумских стел — хаулти — в легендах и преданиях? Пожалуй, лишь то, что люди-циклопы никогда не жили на Земле, а ее древние обитатели обычного роста не могли уметь плавить камень. Очень многое о прошлом Аксума остается под вопросом для целой отрасли востоковедения — аксумологии.
Один из центральных ее вопросов — происхождение и назначение огромных величественных колонн-обелисков из цельных глыб голубого базальта. Часть из них возвышается на центральной площади Аксума, в Парке стел, другие лежат, поверженные временем, вдоль дороги, уходящей в глубь древней эфиопской земли. Высота самой большой, сохранившейся до наших дней, но уже покоящейся на земле стелы — почти тридцать пять метров. Это — самая гигантская монолитная стела из известных со времен древности. Наибольшая высота стоящих стел — двадцать четыре метра. Более двухсот не похожих друг на друга базальтовых монолитов поражают то своей изысканной стройностью, идеально полированной или украшенной поверхностью, то, наоборот, первозданностью грубых форм. Но в любом случае это — результат поистине титанического труда целого народа. Труда, растянувшегося на многие десятилетия, если учесть уровень развития техники в то время, когда они создавались.
— А в какое время?
Цегай Гебейбеху, самый уважаемый в Аксуме дабтара — носитель традиционной эфиопской образованности, улыбнулся на мой вопрос и зажег свечу. В неестественной тишине каменного подземелья, созданного руками древних строителей у подножия одной из стел, его гулкий бас звучал таинственно и величественно.
— Аксумская устная история относит появление города к библейским временам, ко дням царствования легендарного царя Соломона. В ту пору, гласит предание, в этих краях правил не то дракон, не то змей — деспот, тиран и скряга. Он требовал от своих подданных бесконечных подношений — скотом и девственницами. Среди несчастных девушек, которые должны были сделаться жертвами тирана, оказалась красавица, которую любил Агабоз, отважный юноша, силач и весельчак. Чтобы спасти возлюбленную, он убил восседавшее на троне чудовище, и избавленный народ провозгласил его царем. Ему наследовала его дочь красавица Македа — правительница Сабы, царица Савская. Умная, просвещенная и любознательная правительница, прослышав про мудрость владыки соседних израильско-иудейских земель Соломона, сына Давида, отправилась в Иерусалим. О том же рассказывает и Библия, авторство многих книг которой, кстати, приписывается Соломону. Тот не устоял перед чарами чернокожей владычицы, а Македа была покорена его мудростью и обходительностью. По возвращении в сопровождении многочисленных подданных иудейского царя на землю Эфиопии она родила сына Менелика. Он и стал первым представителем Соломоновой династии в Эфиопии. С Иерусалимом у него были тесные связи, целые иудейские племена, или «колена», переселялись на земли сына их царя.
Еще каких-нибудь полтора десятка лет назад эта легенда, санкционированная императорской властью, воспринималась многими чуть ли не как исторический факт. Двести Двадцать пятый представитель Соломоновой династии, Хайле-Селассие I, присвоил себе пышный титул «Всепобеждающего Льва Иудеи», а в статье 3 главы 1 конституции записал: «В силу закона титул императора навсегда связан с Родом Его Величества… происходящего по прямой линии от сына царя Соломона и эфиопской царицы, известной под именем царицы Савской».
Однако, после того как в 1974 году этот последний «соломонид» был свергнут народной революцией, эфиопские историки смогли во весь голос сказать правду о месте библейской легенды в истории их страны. К возникновению Аксума, во всяком случае, она никакого отношения не имеет. Напротив, сама легенда родилась в Аксуме, причем не в древние времена, а в XIII веке, когда город лежал в развалинах, а правители раздираемых феодальными войнами эфиопских земель оспаривали власть друг у друга. Тогда-то глава наиболее почитаемого во всей стране аксумского собора Цыйон (Сион), поддерживавший правителей народа амхара из Шоа, написал ставшую впоследствии знаменитой книгу «Кыбрэ нэгэст», или «Слава царей». В ней впервые владыки древнего Аксума провозглашались «соломонидами», а в качестве их прямого наследника назывался девятый потомок последнего правителя Аксума шоанец Йикуна-Амлак — «избранник Божий», правитель «избранного народа», ведущего свое начало от царя Иудеи.
— Какого народа? — поинтересовался я у Цегай Гебейбеху.
— Хабашат и геэз, — последовал уверенный ответ. — По имени первого племени наша страна впоследствии была названа Абиссинией. А второе племя принесло язык, который так и называется: геэз. Ныне он мертв. Но письменные документы на нем — главный источник по древнеэфиопской истории.
И подобная версия еще совсем недавно выглядела вполне убедительной. Если идти по пути наипростейшего объяснения или руководствоваться расистскими теориями, то появление Аксума — этого острова цивилизации в Тропической Африке — легче всего объяснить переселением туда более развитых в культурном отношении семитских народов. Это было тем более «удобно» сделать, если учесть, что геэз, как и более десятка других современных языков Эфиопии, включая ныне наиболее распространенный амхарский, — семитские языки, а эфиопы на первый взгляд выглядят «метисами» («хабеш» — по-арабски), происшедшими от смешения пришлых «белых» народов с местными негроидами.
Однако все дело в том, что в богатой письменными источниками азиатской части семитоязычного мира никаких упоминаний о существовании там «племени геэз» нет. Что же касается «хабашат», то немецкий востоковед Э. Глязер уже давно доказал: еще в доаксумские времена так называли всех аборигенов Красноморского побережья — как в районе Африканского Рога, так и в Аравии, которые жили традиционным для этих мест собирательством ароматических смол. «Хабашат» — это «заготовители ладана», скорее не этнографический, а экономический термин.
Утвердилось мнение: нынешнее название Эфиопии произошло от эллинского «Айтьопия», переводимого как «страна людей с обожженными солнцем лицами», хотя проще было бы сказать «страна загорелых». Однако на одной из обнаруженных в Аксуме надписей, сделанных одновременно на двух языках, геэзское «Хабашат» переводится на древнегреческий как «Эфиопия». Надпись заставила кое-кого из ученых увидеть в греческом слове «Айтьопия» семитский корень «атьюб» — аромат. И тогда многое становится на свои места: «страну ароматов» заселяли «заготовители ладана» — хабашат, которые были не выходцами из Иудеи, а аборигенами «страны благовоний» древних египтян — Пунта, куда фараоны снаряжали грандиозные экспедиции за миррой, камедью и ароматическими смолами.
В середине первого тысячелетия до нашей эры на побережье Счастливой Аравии, отождествляемой ныне с Йеменом, пышно расцветают цивилизации южноаравийских городов, тесно связанных с миром цивилизаций Передней Азии, с предысламскими культурами древней Аравии. Трудно, конечно, установить, зачем и почему жители этих городов, среди которых преобладали сабейцы — выходцы из царства Саба, отправились в Африку и создали там свои первые поселения… Но правомочно предположить, что побудил их к этому все тот же древний «ароматный промысел», который испокон веку объединял жителей Красноморского побережья. А может быть, то были торговые люди, купцы или менялы, которые хотели основать свои фактории на довольно бойком караванном пути, вот уже несколько столетий связывавшем Сабу, Хадрамаут, Махру и другие южноаравийские ремесленные центры с процветавшим тогда еще южносуданским царством Куш?..
— Так что если верить легендам и библейским источникам, то история нашего Аксума насчитывает по меньшей мере тридцать веков, — прервал мои размышления Цегай Гебейбеху. — О том же говорят и церковники. Они рассказывают, что, достигнув зрелых лет, Менелик отправился на поклон к своему мудрому отцу. Возвращаясь от Соломона, он похитил из его иерусалимского дворца одну из главных святынь, заветный ковчег. Монахи уверяют, что ковчег этот по сей день хранится в одном из подземных святилищ храма Цыйон. Многие верят, что и могила легендарного Менелика находится в городе. Именно по этой причине Аксум считается «религиозной столицей» Эфиопии, центром нашего христианства.
Чем больше я слушал старого дабтару, тем яснее мне становилось, что он никак не может отрешиться от прежней официальной, библейской версии происхождения Аксума. Говорить с ним о сабейцах было бесполезно. Но последний вопрос, ответ на который мог бы подтвердить мою догадку о том, что даже традиционно образованные эфиопы недоумевают, почему в центре святого города христиан доминируют явно языческие хаулти, я все же задал…
— Можно ли говорить о существовании какой-либо связи между выдающимся значением этого города для верующих и тем, что гигантские стелы появились именно в Аксуме?
— Даже здесь, в этом подземелье, в тверди базальта высечены кресты, — подумав, говорит дабтара, поднося свечу к заплесневелой каменной стене. — Вот один крест, а вот еще — типичные коптские кресты, какие встречаются по всей Эфиопии. Но когда они были выбиты — одновременно ли с возведением стел или, что вероятнее, значительно позже, — неясно. На протяжении веков окруженная со всех сторон иноверцами христианская Эфиопия испытывала очень сильное влияние соседних религий. Вы обратили внимание на форму наверший стел? И их очертания, и изображения луны и солнца, венчающие обелиски, свидетельствуют о связи этих великанов с культами небесных светил. Не исключено, что стелы возводились правителями Аксума для отправления религиозных культов. Во всяком случае, я уверен лишь в одном: в монастырских библиотеках и архивах, в еще неизвестных надписях на стенах храмов, скрытых от глаз ученых более поздними наслоениями, разгадка происхождения хаулти будет найдена. Я слышал, что много нового дали археологические работы, которые ведет вокруг Аксума месье Фрэн. Он сейчас работает где-то в окрестностях Аксума — то ли в Ехе, то ли среди холмов Хаулти-Мелазо.
Сабейцы в роли «технократов». — Современные будни древнего Аксума. — Барабаны и пляски под сводами христианского храма. — Город на полпути между аравийской и нильской цивилизациями. — О чем рассказывают надписи VII века до н. э. на плато Тигре? — Южноаравийская культура отступает перед кушитской. — Торжество африканского языка геэз. Эфиопский царь на аксумском троне
«Фрэн» — так на американский манер здесь называют француза Фрэнсиса Анфре, долгое время занимающего пост директора Археологического музея в Аддис-Абебе. В отличие от обитателей рифтовых долин, совершенно равнодушных к черепкам и черепам — находкам семейства Лики, эфиопы очень заинтересованно относятся к археологическим свидетельствам своего прошлого. Нередко именно подсказки простых крестьян, «где копать», наводили археологов на нужный след и приводили к интереснейшим открытиям, результаты которых тут же становились всеобщим достоянием и подымали популярность Фрэна. Достаточно спросить встреченного: «Где работает Фрэн?», как вам тут же дадут ответ.
«То, что Анфре сейчас в Аксуме, многому поможет», — подумал я, выходя из подземелья по узкому проходу, слабо освещаемому свечой дабтары.
Если бы не стелы, купола церквей и множество снующих по улицам монахов — из десяти тысяч аксумитов примерно тысяча — служители культа, — то трудно было бы предположить, что Аксум занимает особое место среди городов Эфиопии.
Пыльные, выжженные солнцем улочки, припорошенные красной пылью. Неказистые глинобитные домишки и конусообразные деревенские хижины-тукули в самом центре города. Огромный шумный базар, где изнывающие от жары торговки и торговцы под разноцветными зонтиками, стараясь перекричать друг друга, предлагают огромный ассортимент товаров, начиная от горсти перца и кончая караваном верблюдов или отарой овец в сто голов. Вереница женщин и детей с ведрами и бидонами на голове, вышагивающих к одному из немногих в Аксуме большому колодцу, вернее, кранам с питьевой водой. Около них всегда очереди, крик, гомон, рев ишаков и мычание верблюдов. И как раз наискосок — отполированные веками стелы, уходящие в голубое небо…
Напротив, где под солнцем сверкал огромный купол нового собора Святой Марии, сотни две монахов в белых длинных одеяниях, сопровождаемые служками, державшими над их головами огромные разноцветные зонты-балдахины, совершали какую-то церковную процессию. Потом зонтики закрылись, монахи скрылись в дверях церкви, и оттуда, из христианского храма, послышались звуки барабана и систра, а дабтары пустились в священный танец. Его участников освещали зажженные служками факелы: словно языческий костер проник под своды Цыйона.
«Здесь сумели эфиопизировать даже христианство, всегда и всюду придававшее «свое» лицо культурам целых стран и народов, — подумал я, наблюдая за плясками. — Так неужели могла противостоять этому всепоглощающему влиянию Африки горстка древних сабейцев, переселившихся на эфиопскую землю, оторвавшихся от своей аравийской родины, но со всех сторон окруженных кушитскими народами?»
Конечно, не следует преуменьшать значение того первоначального импульса к развитию, который дали южноаравийские колонисты местным народам. Но в то же время археологические, палеоботанические и историко-лингвистические данные, которыми располагает современная наука, не дают нам права смотреть на кушитов как на неких «дикарей», которые все блага цивилизации тех времен получили исключительно из рук пришельцев.
Действительно, значительная часть кушитов жила примитивным собирательством смол, рядом с ними, судя по свидетельствам античных авторов, обитали «ихтиофаги» — рыбоеды. Однако большая часть кушитских народов пунтийского периода уже была скотоводами и знала земледелие. В первом тысячелетии до н. э. оно было уже довольно сложное, с террасированием горных склонов, искусственным орошением полей и даже применением пахоты на быках. И египетские фараоны, и цари Напаты-Мероэ стремились во что бы то ни стало подчинить кушитов своему влиянию, поставить под свой контроль караванные пути, которые через эфиопский север соединяли Нил с Красным морем. Однако их попытки оказались тщетными.
Эти же пути, очевидно, в первую очередь интересовали и южноаравийцев в Тропической Африке. Во всяком случае, переплыв Красное море, они начали подниматься на плато Тигре, двигаться в направлении Мероэ. Скорее всего, свою главную цель они с самого начала видели в налаживании посреднической торговли между аравийской родиной, с одной стороны, и нильскими цивилизациями — с другой. Именно в этом направлении — с северо-востока на юго-запад шли в глубь территорий, населенных кушитскими племенами, сабейцы, оставляя на эфиопской земле свои надписи, памятники, сооружения.
По ним мы можем судить о том, что южноаравийские переселенцы принесли в Эфиопию. Это — семитский язык и письменность, формы государственной жизни, монументальная храмовая архитектура, навыки караванной торговли.
Когда это произошло? Самые древние сабейские надписи датируются в Эфиопии VII — началом V века до н. э. А из надписей, найденных в Аббу-Панталевон и Хавила-Ассерау — крайних западном и восточном пунктах территории, на которую распространялось сабейское влияние, следует, что в Северной Эфиопии в конце этого же века существовало сильное государство… Смогли бы его столь быстро создать немногочисленные сабейцы, которые к тому же вели себя в Африке, судя по всему, не как завоеватели, а как мирные переселенцы? Или это государство существовало уже давно, но стало известно нам с V века лишь потому, что на его территорию впервые проникли носители письменности?.. Недаром имена его правителей эфиопские, а не сабейские.
Как бы то ни было, но сабейцы, по достоинству оценив преимущества жизни на плодородном, почти с субтропическим климатом плато, перенесли в Тигре центр своей деятельности. Знакомые с городской цивилизацией Аравии, они создали на эфиопской земле первые города — хотя и небольшие, но с регулярной планировкой, водоснабжением, ремесленными и торговыми центрами. Сердцем каждого такого населенного пункта был храм монументальной постройки — средоточие не только религиозной, но и культурной жизни, в которую все активнее вовлекались аборигены Тигре. Они постигали семитский язык, а вслед за ним и письменность, осваивали навыки резьбы по камню, изготовления расписной керамики и многого другого. Судя по скульптурам V–IV веков, найденным в Асби-Дера, его жители отнюдь не ограничивались набедренными повязками. Женщина, запечатленная на найденном там изображении, облачена в длинную, почти до пят, рубаху с рукавами.
Не надо, однако, и преувеличивать масштабы проникновения сабейцев на плато, а значит, их влияния на население Эфиопии в целом. Самая южная сабейская надпись, которую ученые считают и самой «приближенной» к экватору древней надписью в Африке, расположена всего лишь в каких-нибудь 150–180 километрах от Красноморского побережья. «Чисто сабейский» характер архитектурные и скульптурные памятники Тигре имели лишь в V–IV веках. Чем ближе к нашему времени и чем дальше от побережья, тем меньше в них южноаравийских черт и тем больше местных, африканских. Затем сабейские надписи постепенно вытесняются архаичными эфиопскими на языке геэз, который хотя и находится в родстве с сабейским, но сформировался уже на африканской земле.
Совершенно неожиданные выводы позволили сделать находки местных археологов, раскапывающих древние поселения, расположенные в десяти — двенадцати километрах к юго-востоку от Аксума, среди холмов Хаул-ти-Мелазо. Среди многочисленных стел, которым холмы и обязаны своим названием, эфиопский ученый Гезау Хайле-Марьям и его коллеги обнаружили руины двух храмов, а между ними белоснежный мраморный трон, украшенный барельефами тончайшей работы. Ученых, однако, озадачило не виртуозное мастерство творцов этого шедевра, созданного 2,4 тысячи лет назад, а то, что изображено на стенах трона. Там были вырезаны две фигуры — мужская и женская, но не аравийцев, а эфиопов. Об этом говорят их курчавые волосы и характерные лица, бородка клинышком у мужчины, телосложение женщины. Потом обратили внимание на ножки трона. По форме они напоминают копыта барана. Изображения этих же животных, которых многие африканские племена приносят в жертву своим богам, украшали и основание трона.
И тут же появилась мысль: не кушитский ли царь, эфиоп, африканец, сидел на этом троне? Не свидетельствует ли эта находка о том, что сабейцы играли в Тигре роль «технократов», а не правителей? Для того чтобы дать точные ответы на эти вопросы, мы еще не располагаем достаточными сведениями.
Многое, таким образом, говорит о том, что малочисленные южноаравийские переселенцы очень скоро были поглощены численно преобладавшим африканским населением, а принесенная ими более высокая цивилизация смешалась с культурой кушитских народов. На смену «сабейской» приходит «раннеэфиопская» культура Аксума. Сабейцы как бы вросли в африканскую почву и перестали быть сабеями. Культуру Аксума уже творили эфиопы. В начале I века н. э. на плато Тигре происходит обособление новой этнической группы, которая, получив полную самостоятельность, начинает играть доминирующую роль в жизни Северо-Западной Эфиопии.
О преемственности сабейской и аксумской культуры сейчас пишут и говорят в научных кругах очень много; один из главных «генераторов идей» в этом вопросе — Фрэнсис Анфре. Поэтому, прежде чем пускаться в путешествие по Аксуму, я занялся его поисками.
— Фрэн? — переспросили меня в «Тоуринг-отеле», где, как знает каждый аксумец, обычно останавливается ученый. — Если вам повезет, то застанете его в Ехе.
Аксум — одна из великих держав мира. — Португалец Ф. Алвариш восхищается красотой местной архитектуры. — Еха сегодня: руины на пьедесталах. — Встреча с Ф. Анфре. — Его мнение: «Здесь прослеживается преемственность сабейской и аксумской цивилизаций». — Новые находки археологов в Матаре. — Косма Индикоплов переписывает надпись о шести великих походах. — Великий Куш у ног царя Эзаны. — Гигантизм архитектуры как отражение великодержавия
На следующее утро, когда древний город еще спал, а солнце лишь начинало золотить макушки обелисков, я выехал из Аксума на восток. «Это даже хорошо, что встречу Фрэна именно в Ехе, — крутя баранку «Лендровера» вслед за капризными изгибами горной дороги, думал я. — Там находится один из самых старых аксумских храмов, место наиболее ранних находок следов древнейших эфиопских цивилизаций, изучая которые ученые создавали этапные работы в области аксумологии».
Первым из европейцев в начале XVI века в этих местах побывал португалец Ф. Алвариш, которому после 800-летнего забвения Аксума в мировой литературе пришлось «открывать» город заново. Шесть лет прожив в Эфиопии в составе посольства Мануэля I Великого, он составил первое достоверное описание этой страны (1540 год). Однако в аксумской истории он мало что понял. Аксум Ф. Алвариш принял за главную резиденцию мероитской царицы, упомянутой в Новом Завете. А в Ехе капеллану посланцев португальского короля запомнилась «большая красивая башня, изумительная по высоте и изяществу. Она окружена обширными домами с террасами, похожими на замки больших сеньоров».
Сегодня эти «дома-замки» лежат в руинах. А стоящая на круглом красном холме «башня», гордо возвышающаяся над равниной, как выясняется при ближайшем рассмотрении, представляет собой не что иное, как поражающий своей лапидарной архитектурой храм: гладкие, сложенные из тесаного известняка стены, которые некогда венчал двойной ряд блоков, с простым геометрическим узором в виде зубцов. Последние и придают башнеобразный характер руинам знаменитого сабейского памятника Еха, сооруженного в V веке до н. э. Как и все южноаравийские постройки, храм поднят на высокий ступенчатый пьедестал-стилобат, что придает всему сооружению монументальность.
Именно под этим пьедесталом, сходным, по мнению многих исследователей, с подпорными стенами ирригационных плотин, что южноаравийцы повсюду строили у себя на родине, я и обнаружил Фрэна. Согнувшись в подземелье в три погибели, он мягкой кисточкой расчищал от песка какой-то керамический предмет, обещавший стать амфорой.
— Зачем было ехать в такую даль из Москвы для разговоров на древнеэфиопские темы, если там у вас есть возможность обсудить все с Юрием Кобищановым, — после обмена рукопожатиями с лукавой улыбкой проговорил Ф. Анфре. — Из-за его работ центр аксумологии скоро переместится отсюда далеко на север…
— Но, наверное, кое-что из того, что вам удалось здесь обнаружить, месье Юрий еще не знает?
— Последние сезоны не очень богаты находками, тем более сенсационными. Условия для археологических работ на плато Тигре сейчас не самые лучшие. Но если сложить воедино все то, что мне, Гезау Хайле-Марьяму, Гебре-Селассие-Кедану и другим коллегам удалось найти в Хаулти-Мелазо, Матаре, да и здесь, в Ехе, то, подытоживая все сделанное, я бы сказал: в аксумологии совершается подлинная революция. Прослеживается преемственность сабейской и аксумской цивилизаций. Когда-то мы спорили, насколько далеко зашла «африканизация» южноаравийского начала в Аксуме. В последнее время мне становятся все более очевидны самобытные кушитские корни культуры аксумитов.
— Здесь, в Ехе, это тоже прослеживается? — поинтересовался я.
— Раньше здесь были три церкви разных периодов, дававшие возможность наглядно видеть, как эволюционировала эфиопская архитектура. Одну из них, самую большую и, наверное, самую древнюю, разрушило время. От нее вон на том пригорке, видном отсюда, сохранились лишь остатки портика. Смотрите, вон за оливой — одна колонна, левее, подряд — еще три… Их создатели в качестве образца для подражания избрали не стволы деревьев, как это делали древнеегипетские и античные архитекторы. Они складывали свои колонны из плит, создавая каменные столбы, столь характерные для аравийской традиции.
Рядом, неподалеку от нее, стояла другая церковь, построенная уже в средние века, в классической аксумской традиции. Подобное соседство давало благодатную возможность сравнивать и сопоставлять… Однако в годы итальянской оккупации Эфиопии церковь была взорвана. Так что теперь мы можем судить о ней лишь по описаниям и зарисовкам, которые оставили нам классики аксумологии.
И вот, наконец, этот храм, где мы сейчас находимся, — продолжает Ф. Анфре. — Аксумитам была свойственна удивительная религиозная терпимость. В основе ее, как мне представляется, лежала преемственность между той религией, которую исповедовали создатели древнеэфиопской культуры, и христианством в том виде, каким его приняли аксумиты. Вам это может показаться неправдоподобным? Но я глубоко убежден, что христианами жители Аксума в значительной степени стали потому, что библейское учение мало в чем противоречило их традиционным культам. По этой причине, наверное, они никогда не рушили древние языческие храмы, а с помощью элементарных, минимальных переделок превращали их в христианские.
Именно это, как и повсюду на плато Тигре, и произошло с древним храмом в Ехе. Его стены сохранились практически такими, какими их выложили сабейцы. Аксумиты лишь пробили наверху, в восточной части храма, окно в виде креста. А под ним соорудили каменный алтарь, диаконник и бассейн для крещения.
— А теперь о религии, месье Анфре, — попросил я. — Вы затронули очень интересный вопрос о том, что преемственность сабейской и аксумской цивилизаций прослеживается даже в религии, что христианство аксумитов как бы вытекало из их ранних языческих культов.
— «Вытекало» — это очень удачный термин, — утвердительно кивая, заметил ученый. — Впервые на эту мысль меня натолкнули данные, полученные во время работы в Матаре. Это — один из шести известных нам аксумских городов. Он возник в III веке до н. э. и просуществовал целое тысячелетие. Городок небольшой, компактный, и поэтому его археологические слои читаются словно роман с многотомным продолжением. К первым годам возникновения Матары относится обнаруженный там архаический каменный обелиск с изображением астральных символов сабейцев: луны и солнца. Но надпись на обелиске — уже не южноаравийская, а древнеэфиопская. Затем был построен матарский храм — типично аксумской архитектуры. Но под плитами его залов похоронены то ли христианские священники, то ли языческие жрецы. Рядом с ними — черепки керамики, на многих из них уже есть кресты. Несколькими веками позже появляются и захоронения христианских монахов. Одновременно с ними были погребены какие-то светские лица, в могилах которых лежали черепки с языческими символами. И тут же — бронзовые бусы, осколки стеклянной вазы, редкостный для аксумских находок фрагмент скульптуры из слоновой кости. В общем — захоронение явно не рядового, а богатого человека. Но христианства он, если судить по черепкам, не принял.
О чем все это говорит, особенно если сопоставлять находки в Матаре с итогами работ археологов в других аксумских городах, с данными надписей на стелах, со свидетельствами античных и аравийских авторов? — как бы сам себе задает вопрос Ф. Анфре и тут же отвечает: — Да о том, что христианство в Аксум пришло не в одночасье, что народ крестили не в приказном порядке и что традиционные верования аксумитов долго и мирно сосуществовали с пришлой, лишь начинавшей набирать силу религией. Что это были за верования?
Узнать об этом мне, однако, в тот день не пришлось. К Ф. Анфре приехали представители местных властей — он давно ждал их, чтобы договориться о месте проведения новых раскопок. Поблагодарив ученого за интересный рассказ об Ехе и условившись о новой встрече, я вернулся в Аксум. Оставил машину неподалеку от Парка стел и пошел бродить по городу.
Если бы его улицы умели говорить, а каждый пожелавший того мог читать летопись древних камней, то прогулку по Аксуму можно было бы уподобить путешествию в мир исторической фантастики. Кто из современников, кроме нескольких десятков историков, знает, что полторы тысячи лет назад Аксумское царство считалось одной из четырех великих держав мира? Вряд ли многие ведают, что правители этой державы на равных разговаривали с Персией и Индией, а императоры Византии сами набивались им в союзники? Каждый ли поверит, что город Аксум своей роскошью и богатством поражал повидавших на своем веку путешественников, а аксумский порт Адулис, позже исчезнувший с лица земли, слыл крупнейшим торговым центром Востока? И кто не усомнится, прослышав, что некогда власть чернокожих ныгусэ этой африканской империи простиралась по обе стороны Красного моря, в том, что им была подвластна Южная Аравия?
А ведь все было именно так!..
Вскоре после того, как в «море» кушитских народов, населявших плато Тигре, исчезли сабейцы и на этнографической карте древней Африки начало появляться название молодого динамичного народа — аксумиты, неожиданно стремительно возвышается их государство. Отличительной чертой его внешней политики была напористая экспансия и в глубь Африки, и в соседние цивилизованные страны — Мероэ и Южную Аравию. Если считать Аксум преемником не только культурного, но и политико-государственного наследия Тигре, то масштабы завоеваний ныгусэ кажутся поразительными. Трудно точно установить дату, когда они начались, но доподлинно известно что было подвластно Аксуму к середине IV века н. э.
Благодарить за это следует Косму Индикоплова — жившего в VI веке византийского купца и путешественника. В мировой географии он много напутал, а саму географическую науку от античных достижений системы Птолемея, поднявшегося до осознания шарообразности земли, низверг до представлений о нашей планете как о продолговатом прямоугольнике, окруженном океаном и стенами с небесной твердью в форме арки. Однако, попав примерно в 525 году в Эфиопию, он сделал большое дело: скопировал знаменитую Адулисскую надпись. Не потрудись тогда Косма над переписыванием довольно пространного текста на греческом языке, она наверняка была бы утеряна для нас. Теперь же мы знаем: приказавший выбить эту надпись безымянный для нас аксумский царь, живший то ли в конце III, то ли в начале IV века, предпринял семь походов и стал «первым и единственным из царей, кто подчинил все соседние народы», стал их властелином.
Удовлетворился ли этим владыка Аксума, сумевший за 27 лет своего правления создать огромную, самую большую в Тропической Африке империю? Оказывается, нет! Его воинство переправляется через Красное море, и африканцы меняются ролями с южноаравийцами: ахсумиты завоевывают Сабейское царство. Под их контроль попадают оба берега Баб-эль-Мандебского пролива, а следовательно, и вся торговля, которую через него вели Запад и Восток.
Со временем на стелах ныгусэ Аксума начинают величать и «царем хымьяритов», а с хымьяритами отождествляется все южноаравийское население. Проходит еще несколько веков, и из лоций исчезают названия практически всех сомалийских гаваней. Хиреют многие южноаравийские порты. Их затмевает один-единственный — Адулис, «знаменитый город эфиопов», как характеризовал его Косма. Остальные, не выдерживая его конкуренции, сдают свои позиции. Именно в Адулис направляются поддерживавшие связи с внутренними районами Африки купцы из Римской империи, которая и в Египте, и на севере Аравии была тогда ближайшей соседкой аксумитов.
Столь же важным, но внутриконтинентальным центром торговли становится город Аксум — перекресток караванных путей, причем ведущих не только в Египет и Мероэ, но со временем и все дальше на юг, вдоль рифтовых долин и нагорий. Примерно в 270–280 годах в Аксуме впервые в Тропической Африке начинают чеканить собственные золотые монеты. Достаточно сказать, что разрешить себе подобное в те времена могли лишь «самые сильные мира сего» — римский, персидский и кушанский императоры. Золотые деньги имели хождение во всех странах тогдашнего цивилизованного мира, и поэтому появление аксумских монет из желтого металла было расценено повсюду однозначно: в Тропической Африке возвысилась империя мирового значения.
Именно в это время перс Мани, основатель манихейской религии, умерший в 176 году, писал: «Суть четыре великих царства на свете: персидско-вавилонское, римское, аксумское, китайское». А крупнейший отечественный востоковед Б. А. Тураев оценивал Аксум в иерархии великих империй еще выше, называя его «третьей в тогдашнем мире державой наряду с Римской и Парфянской». Аксумские владыки, преисполненные сознанием своего величия, не отказываясь от традиционного титула «ныгусэ», в самом конце III века начинают именовать себя «ныгусэ нэгэст» — «царь царей». Тем самым они не только подчеркивали свою власть над многочисленными правителями покоренных Аксумом земель, не только демонстрировали свое превосходство над «простыми» царями, еще не подпавшими под их власть. Таким образом аксумские цари провозглашали свое право быть равными с великими правителями, имевшими подобные титулы: шахиншахом Ирана, шахиншахом махараджей Кушанского царства, а также римским императором. И никто не оспаривал у африканских «ныгусэ нэгэст» это право!
Скорее всего, подобная психология великодержавия утвердилась у аксумитов после того, как в конце III века к их ногам пало Мероитское царство — «божественная империя» Куш. Несколько раз эфиопские воины пытались подчинить себе Мероэ, но превосходство железного оружия всякий раз заставляло их отступать к границам нагорья. Однако из многочисленных неудач был извлечен опыт: на вооружении у аксумского войска появились стрелы и копья с металлическими наконечниками. Это в значительной степени решило судьбу Куша, переживавшего пору династических междоусобиц. Последняя надпись, оставленная мероитами на дошедшей до нас каменной стеле, говорит о том, как их страна была начисто разграблена, а ее население признало власть завоевателей. Зато к многочисленным титулам «ныгусэ нэгэст» прибавился новый, быть может, самый желанный для правителя африканской империи: царь Куша…
Эзана — так звали наиболее известного и просвещенного правителя аксумитов, взошедшего на престол в те годы, когда империя находилась в зените своего расцвета. Скорее всего, совет старейшин, состоявший из двенадцати «законоведов» — представителей наиболее влиятельных аксумских родов, провозгласил его «царем царей» около 325 года. Именно Эзана завершает завоевания Куша, север которого к тому времени заселили пришедшие из Кордофана нубийцы.
На первых порах, не желая признать власть Аксума, они ведут себя дерзко и непокорно, уповая на то, что естественной защитой их земель станет очень полноводная река Атбара. Однако молодой царь решается на невиданный в те времена по своим масштабам и дерзости маневр: войска под его предводительством переходят реку, 23 дня преследуют нубийцев, настигают их у слияния Атбара с Нилом и дают там решающий бой. Эзана выходит победителем. Его воинство, воодушевленное успехом, совершает несколько экспедиций вверх и вниз по Нилу, грабит кушитские «кирпичные города», предает огню «соломенные» деревни, разрушает храмы и низвергает статуи богов… С огромной добычей они возвращаются домой.
Именно в тот период возвышения и расцвета Аксума и появляются в его столице величайшие из монолитных сооружений, поражающие воображение наших современников. Этот город застраивается грандиозными дворцами и храмами, тогда же в великой африканской столице появляются и наиболее внушительные стелы. Подобная «гигантомания» была не слепым подражанием фараонам или вавилонским царям. Увлечение гигантизмом отражало суть осознавшей свое величие аксумской державы. Она возводила памятники собственному могуществу.
Эфиопия — родина небоскребов? Стелы — коллективные памятники во славу военных побед. — Удивительные открытия в основании «холма» Бетэ-Гиоргис. — Архитектурный ансамбль, не имеющий себе равных в мире. — Советский ученый утверждает: в Аксуме были 14-этажные дома. — Как древним удавалось решать технические проблемы, с которыми не смогла справиться армия Муссолини? — Аксумские плотины сдерживают воду и по сей день!
Если говорить о стелах, которые стали своего рода символами Аксума, то они отнюдь не изобретение древних эфиопов. Это обычная форма надгробий, издревле очень широко распространенная среди семитских народов Южной Аравии, которые еще до появления сабейцев в Африке сооружали плоские обелиски из грубо отесанного камня над могилами своих воинов. Но только в Эфиопии эти надгробные обелиски переросли в колоссы. Кому могли сооружаться подобные памятники? Подмечено, что по очертаниям отдельных деталей крупнейшие стелы удивительно напоминают аксумские Дворцы. Нет ли в этом символа, указывающего, что хаулти — «дом мертвых»? И не были ли устремленные в небо гигантские стелы Аксума коллективными памятниками воинам, принесшим великие богатства ныгусэ нэгэст и всей его державе? В пользу предположения о том, что стелы сооружались царями во славу своих побед, говорят и надписи на многих древних монументах.
Однако находились и противники отождествления хаулти с «домом мертвых». Их довод таков: коли формы стел подсказаны аксумскими зданиями, то где же типичные для аксумских архитекторов ступенчатые основания? И действительно, ответить, казалось бы, было нечего, потому что почти все известные аксумские дворцы, храмы и жилые дома возводились на каменных плитах уже знакомых нам по стилобату Ехи. Стелы же, насколько позволял судить их вид, попросту торчат из земли, удерживаясь зарытыми в нее утолщенными основаниями.
И вдруг — потрясающее открытие! В конце 1955 года участники совместной французско-эфиопской археологической экспедиции, проводившей раскопки в центре Парка стел, обнаружили интереснейшую находку у подножия самого большого поверженного обелиска. Снимая слой за слоем землю и извлекая из нее древние монеты, гончарные изделия и домашнюю утварь, они постепенно, сами того не зная, раскопали поистине фантастических размеров сооружение.
Все думали, что стелы своими основаниями уходят в естественное возвышение, известное под названием «холм Бетэ-Гиоргис». Холм как холм, заросший травой и исчерченный тропинками пешеходов, снующих вдоль его подножия за водой или на рынок. Никому и в голову не приходило, что вековые напластования скрыли в этом холме плоды титанического труда древних аксумитов.
Археологи же открыли, что Бетэ-Гиоргис представляет собой огромную, длиной 115 метров платформу, сложенную из обтесанных базальтовых плит. На склонах холма были устроены три террасы, которые создавали иллюзию ступенчатого основания, столь типичного для аксумской архитектуры. Стало ясно, что стелы лишь самая верхняя часть колоссального сооружения, скрытого под землей и еще ждущего исследователей.
Сам же этот холм со стелами был частью не имеющего в мире аналогов архитектурного ансамбля, выросшего в западной, самой древней части Аксума. Если по склонам подступающих к городу гор, все еще укрытых хвойными лесами, подняться наверх и окинуть оттуда взглядом этот заповедный квартал, то без труда можно представить себе, как выглядела столица аксумитов в пору своего расцвета.
У подножия Бетэ-Гиоргис, облицованного тогда полированным известняком, раскинулась священная площадь Дэбтэра, в центре которой, сверкая огромным золотым куполом, возвышался величественный храм — сначала бывший языческим, а в христианские времена — посвященный Марии Сионской.
Далее на запад, отделенные от сутолоки священных мест водоемами с проточной водой и парками, в которых содержалось множество диковинных животных, стояли два прекрасных дворца — Ында-Сымйон и Ында-Микаэль. Они являли собой необыкновенно изысканные простые квадратные здания с ризалитами, внутри которых каменные колонны отделяли анфилады парадных залов и жилых комнат. Их фундаменты и сегодня манят к себе туристов и археологов.
Судьба третьего, самого большого дворца — Та’ака Марьям — сложилась по-иному: уже в наше время было безвозвратно потеряно то, что выстояло долгие века. В 1938 году, в разгар фашистской агрессии против Эфиопии, итальянские оккупанты провели через Аксум стратегически важную для них автостраду. Не считая нужным отклонить ее хотя бы на несколько десятков метров в сторону, они проложили трассу прямо по фундаменту Та’ака Марьям.
Сегодня нам приходится довольствоваться лишь сохранившимися описаниями дворца. Но и по ним можно судить, что Та’ака Марьям, стоявший неподалеку от Парка стел, был еще более величественным сооружением, чем те, что возвышались над холмом Бетэ-Гиоргис.
Это была пышная и роскошная резиденция царей, со временем ставшая святилищем в глазах народа. Сто двадцать метров в длину и восемьдесят в ширину — таковы размеры платформы Та’ака Марьям. В огромном здании, по углам которого стояли представляющие единое целое с ним массивные квадратные башни, насчитывалось более тысячи залов и опочивален с выходами в три внутренних двора-сада, располагавшихся на разных уровнях. В центре ансамбля, соединенный с остальными постройками перекидными лестницами и крытыми переходами, возвышался «бетэ ныгусэ» — собственно царский замок.
Полы в залах Та’ака Марьям были покрыты то зелеными и белыми мраморными плитами, то редкостными породами красного и розового дерева, а стены облицованы полированным эбеном, на котором выделялись фризы и инкрустации из позолоченной бронзы. Деревянные резные потолки украшали орнаменты и рельефы зверей, в том числе единорогов. Над окнами и дверьми можно было видеть барельефы, вышедшие из-под резцов непревзойденных мастеров. Бронзовая скульптура и покрытая глазурью, расписанная замысловатыми орнаментами керамическая посуда завершали интерьер дворца, который по богатству убранства не имел равных в Тропической Африке. Любопытно отметить, что, судя по остаткам фундаментов, обнаруженных недавно в Аксуме, Та’ака Марьям был отнюдь не самым грандиозным сооружением этого удивительного города. И наверное, не самым богатым.
Ни Косма Индикоплов, оставивший восторженные описания резиденции ныгусэ, ни другие путешественники, видевшие дворцы Аксума во всем их блеске и великолепии, ни словом не обмолвились об очень интересной детали: сколько же этажей имели эти грандиозные сооружения? Казалось, ответить на этот вопрос в наше время, когда от дворцов сохранились лишь одни полуразрушенные фундаменты, вряд ли удастся. Но открытия археологов, позволившие предположить, что стелы повторяют формы аксумских зданий, подтолкнули аксумологов и на другое предположение: не повторяет ли хотя бы приближенно высота стел высоту царских дворцов? Советский африканист Ю. М. Кобищанов, очень много сделавший для знакомства широкого читателя с великим прошлым Аксума, убедительно доказывает, что там существовали дворцы в четыре, шесть и даже четырнадцать этажей! «Бета ныгусэ» в комплексе Та’ака Марьям реконструируется как восьмиэтажный.
Я взял книгу Ю. Кобищанова и, пользуясь ею, словно ключом, способным открыть аксумские тайны, подошел к самой большой из стел, лежащей у основания Бетэ-Гиоргис. Ученый утверждает, что стела передает в уменьшенном масштабе, при высоте этажа два метра, все подробности жилища. И действительно! Вот входная дверь со скобой, вход с дверной рамой. Нижний этаж — без окон, он нежилой. Во втором этаже — окна маленькие, там, скорее всего, обитала царская челядь. Далее окна нормальной величины, а на трех верхних этажах они снабжены оконными решетками. Уж не для безопасности ли царской особы и его семьи? Ныгусэ нэгэст жил, скорее всего, именно там. Но не потому, конечно, что в III веке ему докучали экологические проблемы и он хотел дышать воздухом почище. А потому, что жить наверху значило «жить над всеми», находиться «поближе к богу».
Можно разглядеть на 33,5-метровом «макете» и многие другие детали древней архитектуры. Вот, например, равномерно высеченные по периметру стел полусферы, с гениальной простотой смягчающие прямолинейную жесткость базальтового монумента. Что это? «Ключ к стелам» объясняет: «обезьяньи головы». Так архитекторы называют округленные, выходящие на фасад торцами деревянные поперечные связи между этажами, характерные для бытовых и культовых зданий аксумитов. Высота их реального этажа была, вероятно, 2,8 метра. Следовательно, высота 14-этажного дома составляла около 40 метров…
Небоскребы в Африке, воздвигнутые в начале нашей эры! Как и кто их строил? На каком уровне развития должно было находиться древнее африканское государство, чтобы организовать огромные массы людей на подобное строительство? Какой техникой обладали аксумиты? Так, решив один комплекс вопросов и проблем, мы сразу же столкнулись с новым и, кажется, еще более сложным.
Обратимся опять к стертым временем надписям на камнях, обнаруженным в Эфиопии, к папирусам и манускриптам, хранящимся в библиотеках и музеях.
В Анза, безвестной эфиопской деревушке, был найден как-то обелиск. Когда высеченное на нем удалось прочитать, выяснилось, что речь идет о крупных строительных работах. Они длились 15 дней, и работавшим в оплату за их труд было выделено 20 620 хлебов. Конечно, небоскреб за полмесяца в те времена построить было нельзя. Но то, что аксумиты имели опыт массового строительства, из надписи на обелиске совершенно ясно.
Есть указания, что к сооружению наиболее крупных и важных объектов привлекались царские войска. Нередко случалось, что первый камень в фундамент храма или стелы клал сам ныгусэ. И тогда от участия в работе, носившей характер коллективной трудовой повинности, не мог уклониться никто, вплоть до высших сановников.
Еще Джеймс Бент обнаружил в шести километрах к северо-западу от Аксума, в местечке Годебра, остатки огромной каменоломни. Древние каменотесы разрабатывали монолитный гранитный массив, пользуясь неизвестной нам техникой. На полпути от каменоломни к Аксуму Бент нашел также гигантскую гранитную глыбу, местами обтесанную, но по непонятным причинам так и не попавшую в фундамент храма. Какой техникой пользовались аксумиты при транспортировке многотонных глыб или целых обелисков из каменоломен в Аксум? Вопрос этот совсем не праздный, поскольку и в наше время решить подобную проблему оказалось бы делом невозможным. Приказ Муссолини перевезти в Вечный город самую большую из аксумских стел итальянская армия в 1938 году выполнить не смогла. Дуче пришлось довольствоваться лишь стелой средних размеров. Она и сегодня красуется на римской площади Порта Капена, напоминая о бесславных операциях оккупантов в Эфиопии.
Записки Дж. Бента подсказали мне маршрут одной интересной экскурсии. Если выехать из Аксума по «дороге древних» — так здесь называют шоссе, которое ведет к побережью, то неподалеку от Асмэры на смену лесистым горам приходит покрытое чахлой растительностью плато Кохайто. Еще совсем недавно не составляло труда найти здесь проводника, который бы указал тропку к развалинам города Колоэ. Близ него сохранилась грандиозная плотина, подпруживавшая водохранилище, щедро поившее в этих засушливых местах не только горожан, но и поля окрестных крестьян.
Плотина имеет длину более 60 метров. Она сооружена уступами, в виде этакой лестницы для великанов, что придает всей системе максимальную устойчивость против напора воды. Одним концом плотина упирается в скалу, другим — в некогда массивное, кубической формы сооружение, скорее всего — храм. Плотина — не насыпная, а сложена из полуметровых каменных кубической формы глыб, настолько мастерски пригнанных друг к другу, что, не скрепленные раствором, они не пропускают воду.
Существовали ли дороги для транспортировки гранитных и базальтовых глыб, использовавшихся при строительстве столь величественных архитектурных сооружений? В 1831 году в Аксум проник австриец фон Калло. В своем дневнике он записал: «Я проехал мимо монастыря под названием Абба Панталеон (он находится в окрестностях города. — С. К.) и мимо обелиска, одиноко возвышающегося на скале над ним, и попал на высеченную в скале древнюю дорогу, теперь уже сильно разрушенную. Взглянув на двухметровый парапет, легко убедиться, что дорога сооружена в очень отдаленном прошлом. На парапете на равных расстояниях друг от друга изваяны цоколи, на которых когда-то стояли гигантские скульптуры богов. Вокруг лежат обломки статуй, в частности два огромных, но почти совсем разрушенных изображения Сириуса».
Дорога имеет ширину 15 метров, что вполне достаточно даже для слонов. Вслед крестьянам, и поныне пользующимся этой древней аксумской дорогой на пути из деревень к городскому рынку и обратно, я проехал по ней на «Лендровере». Обломков статуй Сириуса я не заметил, но следы титанического труда, ценой которого была прорублена в скале широченная колея, были налицо.
Путь от язычества к христианству. — Небесные светила «заигрывают» со стелами. — Луна у тигре пользуется особым почтением и сегодня. — Почему ненавистный Зевсу бог войны Арес отождествлялся с племенным богом аксумитов? — Царь царей Эзана провозглашается сыном Махрема. — Начало собственного пути, к единобожию. — Скульпторам раннего Ренессанса такое было бы не по плечу! — Первыми крестоносцами были аксумиты
Ближе к вечеру я возвратился в Аксум. Все так же перекликались женщины, набиравшие воду у колодцев, и все так же стучали барабаны под сводами нового храма Марии Сионской. Солнечные лучи коснулись вдруг голубого базальта стел, и он заиграл, заискрился загадочным светом. Легкие облака плыли по небу, то закрывая, то открывая солнце. И стелы, как бы перехватывая его лучи, то сверкали, то растворялись на фоне синего неба. Было что-то загадочное и торжественное в этой игре переживших века монументов со светилом. Случайна ли эта игра? Или она тоже имела смысл для древних аксумитов, которые, прежде чем склониться перед крестом, поклонялись утренней звезде, солнцу и луне.
Еще в начале XX века Э. Литтман, изучая мифологию отдельных племен тигре и тиграи, живших в окрестностях Ехи, отмечал, что особым почтением среди них пользовалась луна. Да и сегодня в некоторых наиболее труднодоступных и уединенных селениях на плато старейшины не разрешают соплеменникам начинать посев или жатву до наступления полнолуния. Время, соответствующее последней фазе ночного светила, они считают «недобрым», а лунное затмение — «плохим предзнаменованием». Окончание затмения трактуют как «выздоровление луны», которое отмечается ночными бодрствованиями и плясками. Напротив, новолуние «приносит счастье». В это время на плато Тигре предпочитают играть свадьбы, а дети, рожденные «под узким серпом», считаются «избранными» среди своих братьев и сестер.
У аксумитов III–IV веков, отчетливо осознававших свое государство составной частью современного им цивилизованного мира, существовал сослуживший нам добрую службу обычай: наиболее важные надписи выбивать на камнях не только на геэз, но и на древнегреческом языке. В одной такой билингве, высеченной при Эзане, бог Махрем эфиопского текста в переводе назван Аресом. А это сразу же открывает нам глаза на то, в каких ипостасях на земле почиталось аксумитами их небесное божество. Оно было богом войны.
Конечно, на Олимпе можно было бы отыскать и кого-нибудь посимпатичнее. Арес — это своего рода «отрицательный герой» греческой мифологии, бог коварных, вероломных, разбойничьих, а выражаясь современным языком, несправедливых и захватнических войн. Он является антиподом мудрой Афины Паллады — богини справедливой войны, прообразом римского Марса. Ареса недолюбливали не только сами греки, но и его отец, Зевс, называвший своего сына самым ненавистным из богов и помышлявший отправить его в Тартар. Спутницами Ареса были богиня раздора Эрида и кровожадная Энио, среди его многочисленных детей фигурируют Деймос (ужас) и Фобос (страх). Софокл именует Ареса «презренным богом».
И тут довольно трудно сказать, что предрешило выбор аксумитов. То ли они недостаточно разбирались во всех нюансах мифологии эллинов, то ли, напротив, знали ее настолько хорошо, что при составлении билингвы отдали предпочтение Аресу именно для того, чтобы подчеркнуть наступательный, захватнический характер своей политики, устрашить соседей.
Однако, как бы то ни было, языческий Арес-Махрем, выделенный из астральных культов семитов, со временем персонифицируется и превращается в верховное божество аксумитов. Упоминание Махрема все чаще начинает появляться на стелах и в царских надписях, где раньше о религиозных верованиях аксумитов напоминали лишь солнечно-лунные символы. В адулисской надписи ныгусэ называет его «своим величайшим богом», а в билингве, высеченной в связи с победами в Нубии, уже утверждается: «Эзана, царь Аксума, царь царей, сын бога Махрема, никогда врагами не побежденный». Так, по мере усиления власти ныгусэ нэгэст, когда, очевидно, начали образовываться классы раннефеодального Аксума, племенной бог Махрем превращается в бога династического, бога — прародителя царей, а сам царь, следовательно, предстает в глазах его подданных-язычников земным воплощением небесных светил-богов. Иными словами, царь царей становится живым богом. Такому царю не нужны, не выгодны многочисленные божества языческого пантеона, конкурирующие с его авторитетом. Так Эзана начинает свой собственный путь к единобожию.
Пора было возобновлять прерванный разговор с Ф. Анфре. В условленное время я позвонил ученому в «Тоуринг-отель», и он любезно согласился провести со мной часть следующего дня в Парке стел.
— Мне кажется довольно обоснованной гипотеза о том, что древние эфиопы пришли к монотеизму, облегчившему им принятие христианства своим собственным путем, — говорит он. — Это был долгий и сложный путь. Но для того, чтобы проследить его здесь, на холме Бетэ-Гиоргис, нам с вами далеко ходить не придется.
Начнем хотя бы с главной, стоящей стелы, — продолжает ученый, подведя меня к основанию обелиска. — Вот углубления в виде круглодонных чаш с двумя ручками. Сейчас туристам, чтобы не портить им настроения, чаши обычно не показывают. Они — мрачная деталь аксумской истории. В чаши стекала кровь жертв, приносимых на алтарях — пьедесталах стел. Не исключено, что эти камни помнят и человеческие жертвоприношения.
Точных указаний на этот счет об Аксуме нет. Но общеизвестно, что цари Каффы, очень многое унаследовавшие от религиозных ритуалов аксумитов, приносили луне, солнцу, Венере и человеческие жертвы. Символы ночного и дневного светил повсюду выбиты в навершиях стел.
А теперь сделаем всего лишь несколько сот шагов — и перенесемся с вами в тот Аксум, который, став одним из просвещеннейших городов древнего мира, начинал поклоняться единому богу, — продолжает свой рассказ Ф. Анфре.
Он проводит меня среди поверженных стел, показывает проход меж гигантских каменных плит, назначение которых так и не выяснено учеными, и останавливается около двух больших продолговатых вмятин на базальтовом пьедестале. Если бы мы находились в долине Летоли, а рядом со мной стояла Мэри Лики, то я бы сказал ей, что это — след ноги какого-то гиганта, неосторожно ступившего на еще не успевшую застыть лаву. А тут?
— Углубления для ноги некогда стоявшей здесь статуи, — объясняет ученый. — Длина ступни — девяносто два сантиметра. Если соблюдать элементарные пропорции, то высота всей фигуры превышала шесть-семь метров.
— Она была высечена из камня? — поинтересовался я.
— Это было бы слишком просто. А Эзана хотел войти в историю как царь, оставивший после себя нечто неповторимое. Поэтому, как гласит его билингва, он повелел отлить и воздвигнуть в честь своего бога-отца Махрема пять таких гигантских статуй: золотую, серебряную и три бронзовые. Эти две ступни — все, что от них осталось. Но и по ним можно сделать вывод: аксумские литейщики взялись за работу, которая была бы не по плечу даже мастерам раннего Ренессанса! Скорее всего, под этими скульптурами, символизировавшими уже ставший государственным культ Махрема, проходили коронации правителей Аксума. Отсюда, присягнув богу войны, они уходили в свои победоносные походы.
Обернитесь налево — и перед старой церковью Цыйон вы увидите так называемый «трон Давида» — большую, вытесанную из камня квадратную платформу, установленную на стройных колоннах. К западу от нее, под сенью гигантских фиговых деревьев — двенадцать каменных, декорированных скамеек. Согласно самому раннему преданию, на них сидели наиболее уважаемые старейшины подвластных Аксуму племен, к мнению которых прислушивался ныгусэ. В легендах средневековья старейшины были отождествлены с судьями-спутниками Менелика, сына царя Соломона. А по разумению средневековых европейских путешественников, эти кресла предназначались для «двенадцати судей первосвященника Иоанна».
— Вы чувствуете, как близко здесь проходит граница между собственно эфиопской религией, ко времени правления Эзаны уже создавшей на основе языческой триады луна — солнце — Венера своего собственного универсального бога, и занесенными извне догмами христиан о триедином боге, учение которых именно в это время начало проникать в Аксум? — обратился ко мне Анфре. — И вы понимаете, почему именно здесь для перехода от одной единой религии к другой двенадцать скамеек африканских старейшин было достаточно переименовать в двенадцать кресел библейских судей? Упрощая этот процесс, суть его можно сформулировать так: идеи христианского монотеизма были очень созвучны эфиопскому неопределенному монотеизму времен Эзаны[28].
В начале своего очень длительного пребывания на троне Эзана чеканил монеты с изображением солнечнолунных символов, в середине этого периода — воздвигал гигантские памятники «собственному богу» Махрему, а в конце его — допустил появление на аксумских деньгах знака креста. Надпись Эзаны о походе в Мероэ сохранилась в эфиопском и греческом вариантах. Первый из них, предназначенный для аксумитов, употребляет неопределенно-монотеистическую терминологию, а греческий, адресованный иностранным читателям, — христианскую.
Когда и как произошло крещение Эфиопии? Сегодня мы привыкли смотреть на Северную Африку как на твердыню ислама. Но в те далекие годы, когда Аксум был одной из мировых столиц, африканский север и Красноморское побережье от Египта до Туниса были оплотом христианства. Именно в Африке в III–V веках возникли или получили распространение многие христианские направления и толки, впоследствии осужденные православной и католической церковью и объявленные еретическими. Среди них особое место занимает монофизитство — учение о единой божественной природе Христа, бросавшее вызов догмату о двух его сущностях — божественной и человеческой. Особенно сильным это движение было в Египте, что привело к появлению коптской церкви, имеющей с 536 года своего монофизитского патриарха.
Аксум, находившийся в центре политической и экономической жизни Северной и красноморской Африки, связанный с Египтом многовековыми традициями, не мог оставаться в стороне от этих событий. Первые христиане в Аксуме появились в IV веке, когда тирский философ-христианин Меропий, возвращаясь из Индии, попал во владения Аксума. О том, что произошло дальше, рассказывается в так называемом Синаксаре — эфиопском жизнеописании святых:
«Меропию сопутствовали два ученика — его родственники Фрументий и Эдезий… Корабль пристал к берегам страны (Эфиопии); и Меропий увидел все чудеса, о которых прежде лелеял мечты в своем сердце, а когда уже собирался возвратиться на родину, то напали на него враги. Они убили его и его спутников. Остались в живых только два мальчика. Туземцы взяли их в неволю, обучили воинскому искусству и преподнесли в дар царю Аксума — Элла-Аладе. Царь назначил Эдезия хранителем казны, а Фрументия — блюстителем закона и писцом Аксума. Вскоре царь умер, оставив вдову с малолетним сыном. На троне воцарился Элла-Асгуагуа. А Эдезий и Фрументий воспитали ребенка, прививая ему веру Христову. Они построили для него часовню, куда водили и других детей, обучая их.
Когда же наследник престола вырос, они обратились к нему с просьбой позволить им вернуться на родину. Эдезий отправился в Тир навестить семью, а Фрументий — в Александрию, к только что ставшему патриархом Афанасию. Он рассказал ему обо всем, что с ними произошло, и поведал о том, что в стране (Эфиопии) верят в Христа, но нет в той стране ни священников, ни епископов. Услышав все это, Афанасий назначил его епископом Эфиопии и отправил с большими почестями…»
Все упомянутые в этом отрывке из Синаксара — реально существовавшие, известные в истории личности. Так, царь Элла-Асгуагуа — это уже известный нам Эзана. Что же касается даты распространения христианства, то с точностью до года ее назвать трудно. Декретов на этот счет не принималось. Можно, наверное, поэтому согласиться с мнением занимавшегося историей церкви русского ученого В. В. Болотова, полагавшего, что в V веке Эфиопия еще была по преимуществу языческой страной. Все грандиозные памятники Аксума, возраст которых удалось установить, были созданы до конца IV века. Они — достижение и наследие дохристианского Аксума.
Официальной, поддерживаемой властью, а быть может, иногда даже насаждаемой сверху религией христианство стало в Аксуме лишь в VI веке. Толчком к этому послужила религиозная борьба в южноаравийских владениях Аксума, где власть временно захватил один из членов царского дома хамьяритов, Зу-Нувас, принявший иудейство. Его мятеж был подавлен. Но дабы сплотить страну под единым знаменем, предотвратить новые смуты и застраховать себя от козней византийской дипломатии, «царь царей» Калеб Элла-Ацбыха провозгласил христианство государственной религией. При этом предпочтение отдавалось не православию, что могло бы излишне усилить влияние Византии в красноморском регионе, а монофизитству. Это была дань давним связям Аксума с Египтом, признание приоритета «африканского начала» в идеологии и политике Калеба.
С помощью креста и копья богател Аксум, расширялись его границы, укреплялся его авторитет в глазах всего мира. Государство и религия, цари и патриархи отныне поровну делили славу и богатство. Аксум застраивался не только дворцами и храмами, но и каменными особняками знати, торговцев. Появились кварталы глинобитных строений, в которых работали ткачи, красильщики, кузнецы, ювелиры, создававшие ценные предметы для двора и храмов.
Именно в это время, в годы правления Элла-Ацбыха, во дворце Та’ака Марьям и побывал Косма Индикоплов. Судя по его описаниям, «царь царей» был просвещенным и любознательным правителем, коллекционировал памятники старины и произведения искусства, пытался создать во дворце нечто вроде зоологического музея. Осколки посуды тех времен, особенно керамической, с характерной красной и черной глазурью, аксумские мальчишки до сих пор находят среди руин дворцов и продают туристам.
Кто знает, может быть, это осколки тех кубков и чаш, из которых пили участники роскошного приема в «бетэ ныгусэ», описанного Нонносом? «Царь царей» блистал на этом приеме золотом. Не только корона, но и покрывавшие его руки браслеты, щит и два копья были отлиты из драгоценного металла.
Попытаться увезти из Аксума монолиты дохристианского периода мог додуматься разве что Муссолини. Но после утверждения христианства эра языческого гигантизма завершилась, а драгоценные произведения искусства, создававшиеся при Калебе и его преемниках, расхищали на протяжении веков все, кто только мог. Лишь кое-что удалось сберечь за стенами Цыйона. Все остальное, что уцелело и было найдено учеными, можно теперь увидеть не в Аксуме, а в столице Эфиопии.
Сокровища Археологического музея. — Адулис — гавань купеческая. — Древнейшие в Тропической Африке монеты раскрывают секреты географии торговли. — Следы аксумитов в Крыму и во Вьетнаме. — Византия предлагает «царю царей» перехватить у персов шелковую торговлю с Китаем. — Помышляли ли аксумиты запрячь носорога в плуг? — Плато Тигре — колыбель возделывания пшеницы и сорго. — Бухгалтерские книги содержались в порядке. — Первый законодательный акт об охране животного мира. — Караваны уходят в глубь Африки
Я не раз бывал в Археологическом музее Аддис-Абебы, но расскажу лишь об одном посещении этой сокровищницы эфиопской культуры. В тот день я подгадал так, чтобы встретиться в музее с Юрием Михайловичем Кобищановым.
— Трудно даже сообразить, с чего начать осмотр, что выделить, — так много здесь собрано интересного, — говорит ученый. — Но поскольку вы задали мне вопрос о «малых формах» аксумского искусства, то обратите внимание вот на эти изящные аппликации из позолоченной бронзы и бронзовые фигурки животных. Особенно хорош лев — динамичный, как бы изготовившийся к прыжку. Поражает обилие и разнообразие керамической посуды. А вот находки, над происхождением которых, я уверен, еще долго будут ломать головы искусствоведы. Я имею в виду выставленные в следующем зале красные терракотовые скульптуры. Как они изысканны и своеобразны — подлинные произведения искусства! Но где их предтеча в аксумском искусстве?
Мы подошли к занимающим целый угол музейного зала красноватым гончарным изделиям, среди которых преобладали изображения женских голов. Внутри они были полые, на макушке зияли большие отверстия.
— Посмотрите, скульптор как бы и нас с вами заставляет любоваться красотой этих молодых женщин с холеными, немного капризными лицами. И это при всем том, что назначение у этих скульптур было самое прозаическое. Скорее всего, они использовались как сосуды для хранения масла или вина. Одна из таких голов, обнаруженная недавно неподалеку от Адулиса, служила ее владельцу копилкой. В ней хранилось множество монет.
Вообще, экспонируемые в музее монеты — это, образно выражаясь, широченное окно в мир аксумского прошлого, — замечает Ю. М. Кобищанов, когда мы входим в нумизматический зал. — Обычно, как только речь заходит об Аксуме, все начинают говорить о стелах, они как бы заслоняют от нас обыденную жизнь аксумитов. А ведь эти люди не столько вырубали из горной тверди и полировали базальтовые монолиты, сколько обрабатывали землю, ухаживали за скотом, занимались ремеслом и торговлей. Монеты — интересный и правдивый рассказчик об экономической жизни тех далеких от нас веков.
Особенно много нового может поведать нам земля Адулиса. К сожалению, остатки этого главного порта аксумитов, погребенные под слоем песка и мусора неподалеку от современного красноморского поселка Зула, лишь в малой мере изучены археологами, хотя здесь работало несколько экспедиций. Но я уверен: если бы удалось найти средства, чтобы очистить от земли всю территорию Адулиса, там были бы найдены сокровища, научное значение которых даже трудно предсказать. Пока же этот, по выражению Плиния, «величайший рынок эфиопов» дарит нам по преимуществу монеты.
Но и за то спасибо, потому что по этим монетам легко прослеживается география торговли Аксума. Если же данные нумизматики дополнить информацией древних письменных источников, то картина получается поистине фантастической. Парусники, капитаны которых еще в I веке до н. э. научились, выйдя из Баб-эль-Мандебского пролива, пользоваться муссонами, на юге добирались до Занзибара, а на востоке — до Вьетнама. На севере аксумские товары засвидетельствованы в Крыму, на западе — в Испании.
Но, судя по монетам, которые преобладают на стендах этого зала, наиболее широкие торговые связи поддерживались Аксумом с равными ему великими державами, — продолжает рассказ Юрий Михайлович. — Римские, а затем византийские купцы считали путешествие в Адулис обыденным делом. В условиях римско-персидских войн, когда путь на Восток по сирийским дорогам и Евфрату был закрыт, особое значение для торговли Римской империи приобрел красноморский маршрут, на котором главенствовал Адулис. Однако вопреки всем стараниям византийской дипломатии добиться прекращения торговли аксумитов с Персией ей не удалось. А насколько высоко в Византии котировались возможности аксумских купцов, свидетельствует такой пример. В 531 году Юстиниан направил к Элла-Ацбыхе специальное посольство, с тем чтобы уговорить эфиопов лишить шахиншаха важного источника доходов: перехватить у персов инициативу в торговле китайским шелком через Индию и Цейлон. Аксумские корабли в портах этих стран упоминаются в документах того времени.
— Структура экспорта и импорта никак не характеризует Аксум как экономически развитое по тем временам государство, — заметил я. — Аксумиты выглядят, скорее всего, охотниками, собирателями, старателями.
— По моему убеждению, торговля Аксумского царства развивалась не на основе собственного производства. Купцы ныгусэ нэгэст вывозили то, что награбливали во время военных походов дружинники и что получал сам царь, когда, ежегодно объезжая свою державу, собирал дань. Кроме того, купцы вывозили на продажу ту «продукцию», которую они получали в глубинных районах у отсталых племен путем обмена. Поэтому в экспорте Аксума совершенно отсутствуют как ремесленные изделия (кроме монет), так и продукция сельского хозяйства — основного занятия жителей аксумской Эфиопии.
Как ни об одном другом древнем государстве Тропической Африки, об Аксуме мы располагаем достаточным археологическим и литературным материалом, позволяющим утверждать: уже в первые столетия нашей эры аксумиты находились на уровне развития наиболее цивилизованных народов Востока. Вы же были в Колоэ и видели те чудеса строительного дела — плотины, водохранилища, каналы и террасы, которые были поставлены ими на службу сельскому хозяйству! А ведь аналогичные сооружения создавались не только на плато Кохайто, но и в других местах — вокруг Аксума, в Руда-Кудо, к югу от Ади-Кайе и т. д. Большая часть Африки и сегодня пользуется первобытной мотыгой. А вот взгляните на этот музейный экспонат, попавший сюда в результате раскопок в Парке стел. Видите? Глиняная фигурка быка, а рядом — даже пара быков под ярмом. Созданы эти фигурки были до наступления третьего столетия. Ненамного позже на скалах Амба-Фокада появились изображения быков, запряженных в плуг. И явно намного раньше в языке геэз появилось название носорога, которое еще Косма Индикоплов перевел как «зверь пахоты». Очевидно, длинный рог этого животного напоминал древним земледельцам эфиопских плато тот примитивный плуг, которым они пахали землю. Или, быть может, это отголосок фантазии древних, помышлявших о том, что неплохо было бы одомашнить носорога, «приспособив» его рог для крестьянских нужд…
Мы уже видели, что на Эзановых монетах фигурировали то астральные знаки, то крест. Нетрудно понять, какое место в жизни древних эфиопов играло земледелие, если знать: наряду с этими символами веры и власти на монетах Аксума изображались и колосья длинноостой пшеницы. Академиком Н. И. Вавиловым было доказано, что именно Абиссинское нагорье было одним из двух мировых очагов культивирования этого злака. А коли так, то плато Тигре, где возник древнейший ареал развитого земледелия, являлось центром этого очага. Поблизости, скорее всего, находилась «колыбель» культуры сорго и дагуссы, зерно которой идет для приготовления пива. Аксумиты возделывали также ячмень, просо, разнообразные бобовые, лен для приготовления масла, виноград и, разумеется, теф — главный хлеб Эфиопии.
Животноводство было традиционным и повсеместным занятием. Уже тогда, как и ныне во многих скотоводческих странах Африки, скот был одним из главных атрибутов богатства и власти. Я сужу об этом по тому, что во владении самого царя находились огромные стада. Наряду с сокровищами они составляли его главное богатство. Поголовье скота тщательнейшим образом учитывалось и контролировалось. При дворе Эзаны была влиятельная должность «цахафе-лахм» — «писаря коров». Дошедшие до нас записи, касающиеся численности царских стад, поражают скрупулезностью. Каждое число написано двумя способами — сначала прописью, потом цифрами — совсем как в денежных документах современных хозяйственников. Только профессионально подготовленные люди могли вести в IV веке подобную запись. Числа везде сложены правильно, по нескольку раз подведен итог. Все это свидетельствует о строгом учете и постоянной отчетности, существовавшей в хозяйстве «царя царей».
И вообще, это отнюдь не единственный факт, на основе которого мы вправе сделать вывод, что в экономике Аксума, во всяком случае в том ее секторе, который был непосредственно подконтролен царю, был строгий порядок, — продолжает ученый. — В книге Нонноса о его посольстве в Эфиопию, например, содержится упоминание о том, что неподалеку от Аксума он видел стадо из примерно пяти тысяч слонов. И никто из туземцев не мог ни приблизиться к ним, ни согнать их с пастбищ. Как могло получиться, что подобное гигантское количество животных — а спрос и цены на слоновую кость в то время были достаточно высоки — безбоязненно разгуливало вдоль дороги, связывавшей одну из мировых столиц с одним из крупнейших портов Востока — Адулисом? Произойти это могло лишь потому, что слоны находились под царской охраной. Еще за 300 лет до Нонноса ныгусэ запретил убивать этих животных. С тех пор, как явствует из записок византийского посла, никто не осмеливался нарушить царский приказ. Это был, пожалуй, первый законодательный акт в области охраны фауны в Тропической Африке. Только так и могло сохраниться пятитысячное слоновое стадо под Аксумом. Бивни, которые вывозились из Аксумского царства, заготавливались вне его — на землях данников, преимущественно «за Нилом». Туда, в Нубию, за драгоценной слоновой костью снаряжались целые экспедиции.
— А что, Юрий Михайлович, современной науке вообще известно о связях Аксума с окружавшими его африканскими территориями?
— Известно немало. Если говорить о землях, непосредственно подвластных аксумитам, то в пустыне Данакиль они добывали соль, на отмелях Красного моря — жемчуг, перламутр и кораллы, от народа беджа, на границе нынешних Египта и Судана, получали изумруды и золото, которое здесь добывалось с древнейших времен. Что же касается торговли, то первостепенное значение конечно же имел караванный путь, который начинался в Адулисе и через Аксум шел к берегам Нила. Переход от Красноморского побережья до столицы «царя царей» занимал восемь дней, от нее до Элефантины — около месяца. К самому началу V века относится первое известное нам упоминание об аксумитах, живших в одном из оазисов Восточной Сахары.
Активные торговые связи поддерживались и на широтных путях, ведущих к Мероэ. Как ни странно, но, судя по источникам, вплоть до III–IV веков аксумиты не имели собственного железа; мы не знаем, когда они начали разрабатывать залежи железных руд. Можно поэтому предположить, что расположенный по соседству Мероэ, игравший тогда роль «африканского Бирмингема», был одним из главных поставщиков черного металла аксумитам, среди которых имелись умелые кузнецы. О таких мастерах упоминают многие путешественники. Скорее всего, железо обрабатывали в крицах, поставлявшихся мероитами.
«Цари царей» в роли первопроходцев и первооткрывателей Африки. — Аксумский двор — главный источник географической информации о Черном континенте для цивилизованного мира. — Не от аксумитов ли Птолемей узнал, что нильские истоки лежат в заснеженных горах? — Популяризаторы дописывают миф о Диогене. — Путешествие в золотоносную страну Сасу и легенда о «копях царя Соломона». — Ныне мертвый город Энгарука мог быть форпостом аксумитов. — Добирались ли подданные ныгусэ нэгэст до Зимбабве?
— К сожалению, мы не знаем имен действовавших на внутриафриканских путях аксумских купцов — они могли бы украсить историю географических открытий, — продолжает Ю. Кобищанов. — Ведь множество иностранцев, посещавших Аксум и Адулис, не проникали далее, в глубь континента. Все торговые связи с племенами, окружавшими владения ныгусэ, а также с Мероэ были монополизированы аксумитами. Поэтому их без преувеличения можно назвать первопроходцами и первооткрывателями огромной части Тропической Африки. Ну а крупнейшими путешественниками и поэтому географами тех времен я бы назвал, как это ни неожиданно звучит, самих… аксумских ныгусэ.
Это были постоянно странствующие цари. Им не сиделось на месте даже в мирные времена, после того как они возвращались в Аксум из завоевательных походов. Отпраздновав победу и повелев выбить в ее честь очередную надпись на стеле, они отправлялись объезжать свою державу полюдьем.
Как говорится в одной исторической легенде, царь «управлял Эфиопией… обходя ее из конца в конец». Данничество было главной экономической связью, объединявшей подвластные Аксуму народы и страны, экономической основой государства. Это немаловажное обстоятельство, а также государственная организация торговли приводили к тому, что у ныгусэ и близких к нему лиц накапливалась обширная географическая информация. Ее «просачивание» через послов и знатных путешественников, имевших доступ ко двору, и было тем главным источником, который питал античную и византийскую географию сведениями о Черном континенте.
— Не знаю, Юрий Михайлович, согласитесь ли вы, но мне кажется, что именно подобное «просачивание» аксумской информации дало античным авторам повод утверждать, что Нил берет начало среди неких заснеженных «Лунных гор» и огромных озер. Когда путешественники XIX века, распутывая тайны нильских источников, наконец связали их с системой Великих африканских озер и удостоверились, что неподалеку от них, укрытая вечными снегами, блестит под экватором вершина Рувензори, они удивились: неужели древние греки проникали в это труднодоступное сердце Африки? Но с позиций сегодняшних знаний следует, по-моему, удивляться другому: почему в Европе XIX века было напрочь забыто все, что там знали об Аксуме раньше. Во всяком случае, если бы Бертон, Спик, Бейкер и другие исследователи истоков Нила были знакомы с Адулисской надписью, они не помещали бы на своих картах и в своей информации заснеженные Птолемеевы «Лунные горы» на экваторе…
— Вы имеете в виду скопированные Космой Индикопловом слова о стране Сымьен, которая характеризуется как край неприступных гор с туманами, холодом и снегом, лежащий по ту сторону Нила? — уточнил ученый. — Об этом за четырнадцать веков, прошедших после путешествия византийца, в Европе действительно основательно забыли.
— Но не логично ли допустить, что в эллинском мире, учитывая его широкие торговые связи с Аксумом, о ней знали и помнили. Впервые о том, что Нил питается снежными водами и вытекает из озер, упоминает греческий географ и картограф Клавдий Птолемей. Он жил в первой половине II века нашей эры в Александрии. Там-то он и записал рассказ о путешествии к нильским истокам, предпринятом неким купцом Диогеном.
— Так-то это так. Но события, зафиксированные Адулисской надписью, датируются кое-кем из аксумологов несколько более поздним периодом, чем даты жизни Птолемея. В таком случае знать он о них не мог.
— А если допустить, что ныгусэ повел свои войска через заснеженные горы не с места в карьер, а на основании ранее имевшейся у него информации? И что этой информацией обеспечили его, скажем, все те же купцы, долгое время поддерживавшие отношения с народом самэнэ и убедившиеся в том, что завоевание «страны снежных гор» принесет выгоды Аксуму?
— Допустим…
— А теперь вернемся к Диогену, — продолжил я. — Этот предприимчивый и непоседливый купец как-то на обратном пути из Индии огибал на корабле в непогоду самый восточный край Африки — мыс Аромат, ныне Гвардафуй. Там он был подхвачен северными ветрами и унесен на юг, после чего, «имея по правую сторону от себя Троглодитику, прибыл к озерам, из которых вытекает Нил».
Вот тут-то, на мой взгляд, и нужно критически оценить ситуацию, Троглодитикой, как известно, древние называли Сомалийский полуостров. Сколько бы дней ни плыл отважный грек, добраться на корабле до озер, «из которых вытекает Нил», он не мог. Следовательно, купеческое судно пристало к восточноафриканскому побережью, а оттуда Диоген совершил пешее путешествие в глубь материка. Где же пристал корабль? Многие популяризаторы африканской истории склонны считать, что северовосточные муссоны, спутавшие карты Диогену, отнесли его далеко на юг, в район современного Занзибара. И там, встретив неких купцов, он примкнул к их каравану и за двадцать пять дней добрался, как пишет Птолемей, до «Лунных гор, снежные массы которых питают озера Нила». Можете ли вы в это поверить, Юрий Михайлович?
— С трудом… Да и совершать путешествие было незачем, поскольку, как известно пока науке, значительная часть районов Восточной Африки, через которые якобы пролегал маршрут Диогена, была заселена очень слабо. Следовательно, аравийским купцам не с кем было торговать у подножия «Лунных гор». А само путешествие к ним даже в XIX веке, когда арабы создали в Восточной Африке разветвленную сеть караванных путей и опорных пунктов и когда они располагали поддержкой уже обживших внутриматериковые районы местных племен — камба, ньямвези, яо, — занимало около восьми недель, а не двадцать пять дней.
— Примерно так рассуждал и я. И потому, когда незадолго до поездки в Аксум попал в горы Сымьен, над которыми возвышается снегоголовый пик Рас-Дашэн, то подумал: «А не об этом ли «нильском начале» упоминал Птолемей?» Ведь об истинных размерах Нила древние не знали. Поэтому сбегающие по склонам гор Сымьен многочисленные реки, питающие нильский приток Тэкэзе, они вполне могли принять за «начало» великой реки. Озера? Так ведь совсем рядом, у южных отрогов Сымьен, лежит самое большое эфиопское озеро — Тана. В это озеро тоже текут сымьенские реки, а вытекает из него Аббай — так эфиопы называют Голубой Нил.
Так, может быть, не к далекому суахилийскому берегу понесли муссоны Диогена и не оттуда начал пытливый купец свой путь в глубь Африки? Скорее всего, ветры прибили его корабль к побережью все той же Троглодитики, чуть южнее мыса Ароматов. И здесь Диоген, пока чинился его корабль, повстречал людей, показавших ему путь в глубь материка. Только в Аксуме с его высокоразвитым государственным устройством, караванными тропами и городами мог грек за три с небольшим недели дойти от побережья до «Лунных гор». То были заснеженные пики не Рувензори, а Рас-Дашэн, по склонам которого и сегодня ютятся селения народа самэнэ, упоминаемого в Адулисской надписи. Мог побывать Диоген и на озере Тана. А если он и не побывал там, то услыхал от купцов рассказ о крае, где на горах лежат снега и где рождается Нил.
— Ну что же, как аксумолог я буду только рад, если подобная версия окажется верной. Не следует забывать, однако, что в Аксуме начинались меридиональные пути, по которым купцы проникали далеко на юг континента, — напомнил Юрий Михайлович. — Один из них вел через эфиопскую провинцию Шоа в рифтовую долину — эту своеобразную естественную дорогу, по которой, минуя горы, можно добраться вплоть до Замбези. Второй путь шел в золотоносную страну Сасу. С этими маршрутами связаны загадочные, порою выглядящие фантастическими страницы аксумской истории.
— Меня очень увлекает мысль о том, что аксумиты проникали далеко на юг, — подхватил я. — Особенно распаляет воображение Лики-старший. Незадолго до своей кончины, как бы прощаясь со всем, что было им открыто и исследовано, он объезжал свои «археологические владения». В маршрут поездки по Северной Танзании была включена Энгарука, съездить куда старый ученый пригласил и меня.
— Это, наверное, была интересная поездка. Туда из-за бездорожья редко кто добирается.
— Энгарука потрясает воображение. Колоссальный покинутый город среди скал и пыльных, уходящих из-под ног осыпей. Его строителям приходилось иметь дело с твердыми породами. И тем не менее по склонам холмов вырублены террасы, на которых стоят каменные дома, пирамиды и обелиски. Когда Лики открыл город, он насчитал там около семи тысяч домов. Следовательно, в Энгаруке жили по меньшей мере сорок тысяч человек. А неподалеку, по берегам рифтового озера Натрон, он обнаружил еще один город. Лики любил всем своим находкам давать неофициальные прозвища и потому назвал его «Троглодитвилль» — его жители обитали в пещерах, вырубленных в мягком розовом туфе. Многие пещеры располагали несколькими помещениями. Такие своеобразные постройки вытянулись вдоль террас, которые когда-то служили улицами. Кое-где в конце террас стояли туфовые стелы. На первых порах Лики оценил возраст Энгаруки в триста лет.
— Эти данные устарели, — уточнил Ю. Кобищанов. — Последние радиоуглеродные анализы дают итоги 720 ± 120 и 330 ± 90 годы нашей эры. Поселения в искусственных пещерах, пещерные церкви и монастыри есть и на плато Тигре. А энгарукские террасы — платформы для домов — очень напоминают те, что и сегодня повсеместно распространены в южной половине Эфиопии. Создатели этих городов умели плавить железо.
— Лики в тот свой последний приезд в Энгаруку уже знал об анализах. В первые годы своих раскопов он был склонен предполагать, что Энгарука — один из тех внутриматериковых городов, с которыми торговали купцы великих городов суахилийского побережья. Но данные радиоуглеродного анализа вдохновили ученого на более смелый вывод. «Триста тридцать плюс-минус девяносто — это время расцвета Аксума, — несколько раз за день повторял он. — Энгарука была главным промежуточным пунктом на пути из Аксума в Зимбабве — крайнюю точку проникновения протоэфиопов на юг».
Несмотря на то что из-за сильного артрита Л. Лики было тяжело передвигаться, он все же обошел найденный им мертвый город. Миновав стены, сложенные из серых, едва обтесанных каменных глыб, построенные без применения скрепляющего раствора, мы спустились в долину ручья, некогда, наверное, и предопределившего выбор места для поселения в этом безводном районе. Поля, с которых когда-то снимали урожай жители загадочного города, засыпал песок и скрыла растительность. Но до сих пор видны выложенные камнем межи и неширокие полоски оросительных каналов, которые берут начало у подножия холмов, пересекают заброшенные поля и теряются в красной пыли масайской степи. Лики уверял, что вся эта грандиозная оросительная система была создана для того, чтобы обеспечивать продовольствием караваны, двигавшиеся по маршруту Аксум — Зимбабве.
— Для меня новость, что на склоне своих дней Лики начал исповедовать идею аксумских связей с Зимбабве, — заметил Юрий Михайлович. — Но сама эта идея ведь не нова. А родилась она, кстати, тоже как дитя «утечки» реальной географической информации из Аксума и ее превратной интерпретации европейцами в более поздние времена. Древним было доподлинно известно, что ежегодно ныгусэ отправляют в глубь Африки огромный караван с товарами, которые обменивают на золото в загадочной стране Сасу. Много интересных деталей об этой торговле сообщил Косма Индикоплов. Но потом, когда возвысился ислам, пал Аксум, а Эфиопия почти на восемьсот лет оказалась изолированной от Европы, про нее забыли. А то немногое, что не забылось, обросло таким количеством библейских легенд и небылиц, что продраться сквозь них оказывалось не под силу даже тем, чей авторитет во всем остальном не вызывает у нас сомнений.
— У сооружений, оставленных нам создателями Зимбабве и Аксума, есть и другие общие черты, кроме загадочности и гигантизма. Есть много общего и в памятниках культуры, встречающихся на территории их разделяющей. Так, на крайнем юге Эфиопии, на диком плато Джилбаба, что простирается к северо-востоку от озера Рудольф, я видел пятиметровые, грубо отесанные, но отдаленно похожие на аксумские, растрескавшиеся стелы, — вспомнил я. — Кое-где, в горах Райя и Хури, они заходят и на кенийскую территорию. На них изображены то ли сабли, то ли серпы, то ли луна. Чуть к северо-западу, в Сидамо, на землях консо, среди искусно возделанных террас и оросительных каналов возвышаются гигантские камни-останцы, на которых, словно на постаментах, стоят скопления мегалитов, обработанных в виде фаллосов. Местные крестьяне до сих пор настолько почитают их, что даже не разрешили мне приблизиться к останцам с фотоаппаратом. На фаллосах высечены изображения солнца. Доктор Анфре рассказывал об очень интересных находках монументальной скульптуры в провинции Уолло, своей массивностью напомнивших памятники Аксума. Разве все это не доказательства того, что аксумиты упорно продвигались на юг?..
— Давайте прежде всего не завязывать в один узел два больших, сложных и вполне самостоятельных вопроса: экспедиции за золотом на юг и распространение аксумского культурного влияния в экваториальные районы, — предложил мой собеседник. — В наше время принято искать развязки проблем. С какой начнем?
— Скорее уж покончим… с экспедициями за золотом…
— Достоверные факты разрешают нам говорить лишь о том, что золотоносная Сасу аксумитов находилась на расстоянии пятидесятидневных переходов от их столицы. Скорее всего, ее нужно искать в нынешней эфиопской провинции Уоллега, где и сейчас добывают золото.
А теперь мы можем начать «развязывать» вопрос о распространении культурного влияния Аксума на соседние территории, — продолжал Ю. Кобищанов. — Мне представляется, что низкий уровень социального развития раннесредневековых кушитов, нилотов, банту и других народов, обитавших южнее аксумского очага цивилизации, делали их слабовосприимчивыми к информации, распространявшейся с севера. Однако некоторые идеи все же находили для себя благоприятную почву. До сих пор нет обоснованной датировки тех южноэфиопских мегалитов, в которых вам видятся следы прямого проникновения аксумитов на юг. Однако если они действительно были созданы в подражание гигантским стелам Аксума, то следует скорее говорить о некотором идеологическом влиянии дохристианской Северной Эфиопии на кушитские племена глубинных районов. Именно в силу крайне слабого экономического и культурного развития большинства народов Северо-Восточной Африки аксумская держава не смогла создать на континенте устойчивой и обширной феодальной империи. Ныгусэ понимали, что им легче победить и установить свой контроль над развитыми народами Аравии, чем над аморфными родоплеменными слаборазвитыми образованиями Тропической Африки. По той же причине от экспансии в глубь Африки даже в более поздние времена, вплоть до XVI века, отказывались могущественные империи арабского мира.
Что же касается собственно Аксума, то в VI–VII веках его культура находилась на вершине расцвета и быстро догоняла передовые по тому времени цивилизации Ближнего Востока. Выросшая на африканской почве, эта культура уходит в нее своими корнями, и, чем больше мы узнаем об этих корнях, тем меньше у расиствующих исследователей остается оснований для того, чтобы называть ее «эпигоном» достижений древних южноаравийцев. В лучшие свои времена Аксумское царство наряду с Мероэ представляло наиболее яркий и значительный образец африканской государственности. В этот период изо всех стран Тропической Африки держава аксумитов (а прежде нее — царство Мероэ) внесла наибольший вклад в историю человечества. Выполнив свою историческую роль, аксумская цивилизация не исчезла бесследно. Ее традиции сохранялись и приумножались в последующий период, они живы в культуре Эфиопии до сих пор.
Храмы, которые не строили, а ваяли. — Деревня, знаменитая на весь мир. — Времена, когда аксумиты угрожали захватить Мекку, делаются достоянием прошлого. — Ислам вынуждает христиан уйти в подполье. — Царь Лалибэла создает свое «чудо света». — Аксумские истоки «вырезания» храмов-монолитов. — Имя великого архитектора — Сиди-Мэскэль. — Ваятели не поддаются соблазнам мягкого туфа
По склонам красных, словно кровоточащих сквозь зелень, холмов, среди нагромождений огромных валунов вьются вверх, к вершине горы Абуна-Йосиф, пыльные тропы. Островерхие хижины-тукули, построенные, словно аксумские дворцы, на каменных основаниях-пьедесталах, кажутся не делом человеческих рук, а творением ветра — отточенными эоловой эрозией пиками скал. Под развесистыми многовековыми смоковницами ведут неторопливые беседы бородатые старцы с библейскими профилями. Женщины в белоснежных накидках-шаммах гонят по улице мулов, нагруженных глиняными кувшинами с водой. На перекрестках красных улиц, там, где проходит побольше народу, сидят мужчины-ткачи; работая на первобытных станках, они превращают пряжу в воздушную ткань. Время от времени, сплюнув табак, мужчины издают громкий гортанный клич: «Скоро отрез будет готов! Кому новую шамму?»
Такова сегодняшняя Лалибэла — тихая, отгороженная от всего мира горами и бездорожьем эфиопская деревня. Место, где остановилось время… В дождливый сезон, когда раскисает красное естественное покрытие взлетно-посадочной полосы лалибэльского аэродрома, туристские справочники рекомендуют добираться сюда на осле. «Подобное, полное захватывающих впечатлений путешествие из Дебре-Табор, которое позволит вам прочувствовать жизнь эфиопской глубинки, занимает всего лишь четыре дня, — соблазняет справочник. — Из всех чудес, которые древняя Эфиопия может предложить миру, самые интересные и захватывающие, бесспорно, находятся в Лалибэле».
Огромные древние эфиопские книги, написанные на телячьей коже загадочными буквами мертвого языка геэз, доступного ныне лишь посвященным, рассказывают, что с незапамятных времен, со дня своего основания, эта деревня называлась Рох. Собирая дань, в нее как-то заехал Царь Лалибэла, правивший с 1190-го по 1228 год. Живописные окрестности, раскинувшиеся у подножия Абуна-Йосифа, так приглянулись ныгусэ, что он решил превратить Рох в свою постоянную (по понятиям вечно странствующего царя) резиденцию.
Лалибэла был просвещенным, но очень набожным владыкой, в христианстве он видел главную опору своей как внутренней, так и внешней политики. Наслышанный о пирамидах египетских фараонов и дворцах иерусалимских царей, не без зависти долго взиравший на аксумские стелы, он решил тоже прославить себя в истории и приказал соорудить в новой столице 11 величественных храмов. Храмы сохранились и по сей день. Благодаря им имя Лалибэлы связано с одним из «чудес света», к каковым уже давно относят эти творения рук человеческих. А благодарные монахи в своих летописях XIII века Рох окрестили Лалибэлой.
Храмов, равных или подобных лалибэльским, действительно нигде в мире больше не увидишь. Средневековые эфиопские зодчие и строители сооружали их не как обычно, закладывая фундамент, а затем воздвигая на нем стену — камень за камнем, плиту за плитой. Они сначала сняли слой красной почвы, обнажив лежавшие под ней красные вулканические туфы. Затем, врубаясь в скалы, они постепенно окапывали их траншеями и вытачивали контуры будущих святилищ, уходя все глубже и глубже под землю, как бы вырезая в каменных глыбах внутренние арки, своды, колонны, комнаты, залы. Это была архитектура, в которой гениальный проект зодчего материализовался не столько строителями, сколько скульпторами. Храмы не строили, а ваяли, словно статую, полую изнутри.
Храмы Лалибэлы не красуются над поверхностью, не доминируют, как это обычно бывает, над жилыми кварталами. Многих из них попросту не видно, поскольку крыши церквей находятся на уровне земли, а к их входам ведут подземные траншеи и рвы, зачастую берущие начало где-нибудь в соседнем лесу и уходящие в глубь туфов на 10–12 метров. Вокруг некоторых подземных или скальных церквей в красных вулканических породах вырублены просторные дворы-ямы.
Безусловно, набожный Лалибэла прятал свои чудо-храмы не ради того, чтобы быть оригинальным. Ему, как и всем владыкам мира, хотелось бы, чтобы символизирующие его правление памятники громоздились над землей, тянулись, подобно аксумским обелискам, к солнцу. Но времена были не те. Хотя христианство и продолжало оставаться государственной религией Эфиопии, извне и саму христианскую империю, и ее религию теснил могущественный противник — ислам. Лалибэле пришлось взойти на трон в годы, когда христианство, дабы выжить и остаться опорой власти, должно было как бы уйти в подполье. Так что не от хорошей жизни приказал ныгусэ своим архитекторам ваять лалибэльские шедевры так, чтобы они не бросались в глаза непосвященным, не привлекали внимания врага.
На первых порах взаимоотношения между Эфиопией и набиравшим силу мусульманством складывались настолько благополучно, что пророк Мухаммед советовал своим последователям, подвергшимся преследованиям: «Бегите в Аксум, дружественную страну, царь которой никого не угнетает». Знали бы тогда аксумиты, во что обойдется им подобное гостеприимство и религиозная терпимость! Сразу же после «победы побед» — вступления пророка в 630 году в Мекку — становится ясным, что ислам — это не только религиозное, но и политическое движение, лидеры которого претендуют на создание мировой империи и нетерпимы к любой силе, мешающей в достижении этой цели.
Вскоре арабы принялись за восстановление канала, соединяющего Нил с Красным морем, которое в середине VII века, по мнению многих историков, все еще оставалось в полной власти эфиопов. Пользуясь этим своим еще сохранившимся, но быстро ускользающим из рук преимуществом, аксумиты, дабы помочь нубийцам и остановить экспансию мусульман у своих границ, неоднократно пересекают Красное море и атакуют соперников в Аравии. Еще в 702 году — в пору расцвета мусульманства — ныгусэ нэгэст чувствовал себя настолько сильным, что приказал напасть на Джидду, а захватив ее, угрожал Мекке. В «святом городе» царила паника, проповедники призывали правоверных преградить дорогу к Каабе нашествию «черных, бесчисленных, как муравьи».
Однако это был последний симптом величия и могущества Аксума. Отразив угрозу Мекке, халиф приказал захватить Адулис и уничтожить находившийся там флот аксумитов. Приказ был выполнен, город разрушен, а Аксум лишился выходов к морю. Штурмовать труднодоступное плато Тигре с его горными дорогами и коварными ущельями, где несколько метких стрелков могли уничтожить сотни воинов, арабы не решились. Однако они и без того предрешили судьбу Аксума, отрезав его от моря, от доходных торговых путей и лишив связи с цивилизованным миром. Великая африканская держава вскоре становится достоянием истории. Проходит всего лишь столетие с небольшим, и в обстоятельном географическом сочинении «Худуд аль-Алам», принадлежащем перу персидского ученого, среди множества эфиопских городов Аксум даже не упоминается…
Что же происходило на плато Тигре и окружающих его землях в этот «темный», согласно терминологии эфиопских летописей, период истории страны? Аксум постепенно хиреет и, оставаясь религиозным центром эфиопских христиан, теряет свою блестящую роль центра политического. То ли 896-й, то ли 890 год считается датой прекращения существования аксумской династии. Но не аксумской цивилизации! Оттесняемые от побережья, подданные ныгусэ нэгэст начинают перемещаться на юг, неся с собой высокую культуру. Центром деятельности аксумитов делается территория Шоа, заселенная этнически близким им эфиопским народом амхара.
Что же касается собственно аксумских земель, то, чем слабее становилась власть в бэта-ныгусэ, тем сильнее давали о себе знать территориальные претензии соседей и центробежные силы внутри царства. С севера на его территорию начинается переселение народа беджа, бывших подданных Аксума. К югу собственное государство создали кушиты-агау. Именно на их земли, к подножию труднодоступных гор Ласта, и переместился центр политической жизни эфиопских земель, выдвинувших правящую династию Загуйе. К ней-то и принадлежал царь Лалибэла.
Нам приходится довольствоваться лишь легендами о том, как Загуйе на время удалось оттеснить «соломонидов» от трона. Одна из них утверждает, что, как только у Дыль-Нэада, последнего правителя аксумитов, родилась дочь Мэсобэ-Уорк, прорицатели-агау предсказали: из-за внука, рожденного ею, Дыль-Нэад лишится трона. Напуганный царь поселил девочку на труднодоступную плоскую гору, взобраться на которую можно было лишь по веревочной лестнице, спускаемой верными ныгусэ слугами. Однако, когда Мэсобэ-Уорк выросла в писаную красавицу, ее увидел и полюбил военачальник Тэкле-Хайманот, правивший в соседнем округе Ласта. Он полюбил принцессу и, перехитрив слуг, похитил ее. Взбешенный подобной дерзостью Дыль-Нэад, возглавив войско, двинулся на Ласту. Но на помощь любимому военачальнику и его красавице невесте выступило все окрестное население. Сообща они разбили царскую армию, убили ныгусэ и возвели на его трон Тэкле-Хайманота. Он-то и стал основоположником ластинской династии Загуйе, опиравшейся на поддержку народа агау.
Хотя в эфиопской традиции существует устойчивая версия о том, что Тэкле-Хайманот пользовался особой симпатией фалаша — религиозной общины иудеев-агау, все наследовавшие ему представители династии Загуйе были праведными христианами. А самым праведным среди них был, бесспорно, царь Лалибэла, причисленный эфиопской церковью к лику святых. Как и все представители «узурпаторской» ластинской династии, титулом «ныгусэ нэгэст» он не пользовался. Всех Загуйе в хрониках тех времен именовали «хадани» — защитник, воспитатель.
Хадани Лалибэла правил в тревожное время, когда могущественный халифат, со всех сторон сомкнув свои владения вокруг православной Эфиопии, простер влияние от Атлантического побережья до предгорий Тянь-Шаня. Однако даже в то время Лалибэла через головы мусульманских наместников поддерживал связи с единоверцами в Иерусалиме, отстаивая интересы христиан в Нубии, Сирии, Египте. Арабские источники упоминают об угрозах хадани отвести воды Нила с помощью строительства плотины и тем самым «ниспослать вечную засуху» в районы, слывшие житницами мусульманского мира. Вряд ли эта идея была технически осуществима в то время. Но уже сам факт ее использования в дипломатической игре XI–XII веков говорит о смелости внешней политики Лалибэлы.
Многие исследователи называют Загуйе продолжателями аксумской государственности и культуры. Есть, правда, и другое мнение: у лалибэльских памятников в Эфиопии нет-де предшественников, их появление ничем не объяснить и уж во всяком случае к аксумскому стилю они не имеют никакого отношения.
Утверждать подобное могут лишь только те, кто никогда не был в Аксуме и не видел в его предместьях тех «нерожденных» стел, которые аксумиты по каким-то причинам не успели отделить от горной тверди. В основе их работы и «вырезания» цельных монолитных храмов в вулканических туфах лежит один и тот же принцип, та же поражающая воображение масштабность. Как и обелиски Аксума, храмы Лалибэлы принадлежат к числу величайших сооружений подобного рода. Еще в начале XVI века это сразу же понял Ф. Алвариш, первым из европейцев добравшийся до всеми тогда уже заброшенной и забытой столицы хадани. Посвятив Лалибэле несколько восторженных страниц в своем многотомном описании Эфиопии, иезуит заключил: «Никто не поверит мне, если я напишу более, да и за то, что я уже написал, меня будут корить как лжеца!»
В хрониках сохранилась запись о том, что Лалибэла велел выписать для сооружения своего «чуда» пятьсот строителей и художников из Египта и Иерусалима. Кое-кому на этом основании хочется сразу же приписать все лавры создателей церквей-монолитов иностранцам. У меня же, когда я бродил по лабиринтам подземных переходов Лалибэлы, на уме была совсем иная мысль: все эти пятьсот заморских мастеров так и не смогли заставить эфиопов создать на своей земле хоть нечто похожее на уже существовавшие храмы Северной Африки и Палестины. Но зато эфиопы сумели сделать так, чтобы в Лалибэле победил их национальный, аксумский стиль.
Да и кто сказал, что иностранцы имели статус руководителей и располагали решающим словом при сооружении храмов? Даже инструмент для их возведения, как известно, собирали по всей стране. В самой большой из всех церквей-монолитов, Мэдхане-Алем, ваянием которой закончилась 24-летняя эпопея их строительства, недавно найдена надпись над могилой. Из нее следует, что в могиле похоронен архитектор ансамбля — зодчий Сиди-Мэскэль. Имя явно эфиопское. Вряд ли кто-нибудь из облеченных властью архитекторов-иностранцев упустил бы возможность увековечить себя в подобной роли.
Каждая из одиннадцати церквей ансамбля уникальна, не повторяет другие; однако на всех лежит печать аксумской архитектурной традиции, которая отличается строгостью и лаконичностью форм. Создатели стел-обелисков, имея дело с одним из самых твердых природных материалов — голубоватым базальтом, не могли позволить себе никаких архитектурных излишеств. Лалибэльские мастера, обрабатывая мягкий, податливый туф, имели возможность ваять из него все, что им заблагорассудится. Верность аксумской простоте в этом случае могла бы быть воспринята современниками как проявление примитивизма, а то и просто нежелание зодчего браться за сложную работу.
И тем не менее Сиди-Мэскэль и его соратники не пошли на поводу у податливого туфа! Творчески развивая и переосмысливая наследие аксумитов, они сделали ровно столько шагов вперед на пути создания лалибэльского стиля, сколько было необходимо для сохранения и приумножения эфиопской национальной традиции. В плане большинство скальных церквей сохранили форму базилики, столь свойственной всем аксумским храмам и дворцам. Эфиопские исследователи последнего времени отмечают «замечательный аксумский стиль» порталов скальных монолитов, преемственность аксумской традиции в скульптурных фризах лалибэльских окон, подражание деревянным конструкциям «обезьяньих голов» и многое другое.
А что же нового внесли эти строители-ваятели в эфиопскую архитектуру?
Одиннадцать храмов — не похожих один на другой. — Сокровища живописного искусства XIII века. — Шедевр, вырезанный за одну ночь. — Горный рельеф подсказывает: главное внимание декораторы должны обратить на крышу. — Бетэ Марьям — «заморская красавица», которую не жалуют искусствоведы. — Еще одна загадка средневековых строителей. — Подземная святыня за семью замками. — Главное «чудо» — «церковь-крест», одно из величайших архитектурных творений прошлого
Обычно лалибэльские храмы принято делить на две группы, расположенные по разным берегам реки Иордан. Наиболее ранней считается восточная «пятерка» церквей, окруженная глубоким округлым рвом. Его северная и южная точки соединены между собой подземным переходом, по которому некогда можно было обойти все церкви. Но сейчас кое-где кровля перехода обвалилась, часть его отрезков объявлены священными. Поэтому сегодня церкви связаны между собой лишь открытыми ходами-траншеями.
Самая большая среди церквей-монолитов восточной «пятерки»— церковь Ымануэл (Иммануила). Это вырезанный на глубину до 11 метров блок, имеющий 18 метров в длину и 12 метров в ширину. Выходящий в подземный двор фасад храма украшают прямоугольные столбы, прорезанная между ними дверь ведет в просторный внутренний зал с четырьмя колоннами. Стенная роспись в храме отсутствует, но его внутреннее убранство отнюдь не кажется бедным благодаря многочисленным элементам декора из красного туфа. Появляются формы сводчатой архитектуры и арочные окошки.
Взяв за руку, черный монах в кромешной темноте провел меня по изгибающемуся под землей туннелю, выходящему к платформе, на которой стоит церковь Меркуриос. К сожалению, она уже частично обрушилась, широкая трещина пересекла фасад, упали на землю несколько колонн внутреннего зала. Однако на стенах еще сохранились три огромные, выполненные на ткани картины.
— Самая большая из них имеет размеры семь метров на три, — не без гордости объяснил монах. — В центре изображены святая Мария с младенцем, по бокам — два всадника на белом и черном конях, символизирующие свет и мрак. Эти священные картины — одно из главных сокровищ искусства Эфиопии. Они висят в нашей церкви с XIII века. Быть может, они попали к нам из подземной кельи вон за той дверью, где размещалась сокровищница царя Лалибэлы. Но посторонних мы туда не пускаем.
Глубоко вовнутрь холма конической формы врезана церковь Святого Ливаноса. В сущности, рука строителей коснулась лишь ее фасада, поскольку даже крыша храма не отделена от нависающей над ним глыбы туфа. Предание гласит, что причиной тому — поспешность, с которой сооружалась церковь. Желая сделать приятное мужу, жена Лалибэлы якобы создала ее за одну ночь. В работе ей помогали ангелы. Ночь была темная, поэтому они «заставили камни освещать мрак». И действительно, одна из стен храма, у которой размещен алтарь, излучает слабый серебристый свет. Очевидно, к туфам здесь природа подмешала фосфоресцирующие породы.
Узкий мостик, висящий над широким рвом, соединяет стоящие по обе его стороны церкви-близнецы — Святого Гавриила и Святого Рафаила. Единая крыша, перекрывающая этот уникальный подземный ансамбль, имеет довольно внушительные размеры: 25 метров на 12. Высота поддерживающих ее колонн — 16 метров. Одна из стен внутреннего двора и фасады церквей расчленены элегантными пилястрами, окаймляющими семь массивных, глубоких и высоких стрельчатых арок. Обе церкви напоминают крепости, в облике которых едва улавливается влияние раннемусульманской архитектуры.
Для того чтобы попасть в западную «пятерку» церквей, надо пересечь уже знакомые нам шумные деревенские улочки и по шаткому мосту перейти Иордан, пенящийся розовой водой. Почти у самого берега реки, в глубокой выемке, стоит на скальном теменосе самый большой (34 метра на 30), но в то же время, пожалуй, и самый изящный из лалибэльских храмов — Медхане Алем.
Если смотреть на него с соседних холмов, то храм обещает быть помпезным. На эту мысль наводит вычурность украшений каменной крыши, оба ската которой декорированы непрерывной чередою высоких аркад. «Уж коли резчики затратили столько сил и выдумки на крышу, обычно остающуюся без всяких украшений, то каков же сам храм?» — мелькает в голове.
Однако гениальность строителей Медхане Алем в том и заключалась, что, прекрасно понимая специфику расположения своего творения в тесной выемке, они создавали в первую очередь привлекательный, видный отовсюду «верхний фасад». По бокам в монолите храма вырезаны лишь нарочито узкие, можно даже сказать тонкие, столбы. Они как бы облегчают массивность этой гигантской «скульптуры» и зрительно увеличивают высоту храма, подчеркивая его устремленность вверх, к земной поверхности, к солнцу. Венец этих десятиметровых столбов да скромный, украшенный простым орнаментом из полукругов портик над главным входом — вот и все внешнее убранство описываемого храма, который выделяется среди лалибэльских чудес своей изысканной аскетичностью. Столь же строг и внутренний декор Медхане Алем. Врезаясь в туфовую толщу, его ваятели высекли в монолите 28 колонн с арками, разделяющими храм на 5 нефов. В прорезанных высоко под крышей окнах с решетками из колец кое-где еще можно разглядеть осколки цветного стекла…
Полной противоположностью этому аскету выглядит щедро украшенная Бетэ Марьям — церковь Марии. Когда с залитой солнцем жаркой улицы попадаешь в ее прохладу и глаза, постепенно привыкая к полумраку, начинают различать окружающее, сразу же испытываешь удивление: неужели Бетэ Марьям с ее богатым декором была создана в то же время и принадлежит той же культуре, что и Медхане Алем?
По времени они одногодки. Что же касается принадлежности Бетэ Марьям эфиопской культуре, то здесь сразу же надо оговориться. Пожелтевший свиток, который показывали мне монахи, повествует о том, что для сооружения их церкви и были приглашены в Лалибэлу не то четыреста, не то пятьсот иерусалимских и александрийских мастеров. Очевидно, не вмешиваясь в дела строителей других храмов, остававшихся верными сдержанному канону национальной эфиопской архитектуры, иностранцы и создали в Бетэ Марьям нечто эклектическое и не вполне соответствующее требованиям хорошего вкуса.
Из того, что обычно не показывают туристам, стоит упомянуть покоящийся на резных колоннах кусок скальной породы, на котором высечены два текста. Камень, укрытый бархатным покрывалом с вышитыми золотом коптскими крестами замысловатого рисунка, всегда стерегут священнослужители. Сопровождавший меня монах утверждал, что один из текстов повествует о прошлых днях мира, второй — о его будущем.
— И что же нас ждет? — поинтересовался я.
— Поживем — увидим, — уклончиво ответил монах.
Бетэ Марьям задает загадку, которую тщетно пытается решить почти каждый, кто попадает в его просторный двор, расположенный почти на десять метров ниже поверхности. Из этого двора в западном, северном и южном направлениях проложены узкие подземные галереи. Согнувшись в три погибели, по ним можно добраться до трех других церквей западной «пятерки». Все они скрыты внутри холма и не имеют иных входов-выходов. Как лалибэльские строители извлекали наружу каменные блоки в процессе вырезания церквей? Или они проделывали еще одну трудоемкую операцию: размельчали туф?
Спрятанная внутри холма двойная церковь Голгофы и Михаила известна своими рельефами со скачущими всадниками и уникальными каменными скульптурами святых, не встречающимися больше нигде в Эфиопии. Из часовни Святого Михаила маленькая, едва заметная дверь, которую монах открывал семью ключами, ведет в чрево холма, приютившего в своей тверди главную лалибэльскую святыню — церковь Гроба Господнего. Даже ее существование предпочитают не разглашать. Не то что туристам, но даже простым церковникам заказан туда вход; лишь благодаря привезенному из Аддис-Абебы разрешению монах показал мне скрываемые за семью замками три древних каменных алтаря и барельефы святых. Там же хранится деревянная мебель, украшенная изысканным резным орнаментом, трон Лалибэлы и серебряный крест, которым пользовался хадани. Редкостная возможность увидеть их стала своего рода «вознаграждением» за трудности перехода по «тайной галерее», которая вывела нас на поверхность земли.
И наконец, главное из всех лалибэльских чудес — Бетэ Гиоргис — церковь Святого Георгия. Она стоит на окраине деревни, особняком от обеих групп. Знакомиться с церковью следует с расстояния, взобравшись утром на какой-нибудь из окрестных холмов. В лучах восходящего солнца, среди яркой зелени эвкалиптов выделяется красная площадка. В центре ее — черный провал, из которого вверх, словно из преисподней, восстает огромный крест. Это и есть знаменитая церковь Георгия — храм-крест.
При ее сооружении строители применяли уже известные нам принципы. Только в колодце размерами 23 на 22 метра они ваяли монолит, основание которого имело в плане не прямоугольник, а крест. Как и в Медхане Алем, его зодчие и ваятели позаботились о том, чтобы в первую очередь выделить «верхний фасад» своего утопленного в землю творения. На верхней каменной кровле монолита рельефные изображения вписанных друг в друга крестов повторены трижды. Декорирование крыши, таким образом, превратилось в традицию национальной архитектуры. Она была подсказана самой природой Эфиопии, где благодаря горному рельефу, обилию узких ущелий и долин любой архитектурный памятник лучше всего смотрелся сверху.
Спустившись к храму, можно, находясь на одном уровне с его крышей, заглянуть вниз, а затем по наклонной траншее спуститься к основанию креста. Высота монолита от основания до уровня земли — 12 метров, однако благодаря башнеобразным выступам, членящим его массу, храм кажется куда более высоким и, главное, неожиданно изящным. Это впечатление еще более усиливается благодаря высокому, явно ведущему свое начало от аксумских пьедесталу, на трех уровнях повторяющему крестовидную форму плана.
Изваяв столь оригинальное сооружение, его создатели решили не перегружать храм украшениями. Строгие своды с крестами и ребристый купол — вот и все, что вырезали изнутри строители, когда делали монолит полым. Разгуляться своему виртуозному мастерству они дали лишь при декорировании стрельчатых окон, украшенных резными виньетками с непременным крестом в центре. «Безупречное соблюдение пропорций, скромный и в то же время изысканный орнамент, четкие строгие линии — все это ставит Бетэ Гиоргис в число величайших архитектурных творений прошлого», — писал Дж. Бент. Оставив потомкам этот замечательный храм, мастера Лалибэлы возвели вечный памятник не столько богу, сколько самим себе…
Воздали должное средневековым эфиопским строителям-ваятелям и более поздние исследователи. «Церкви Лалибэлы самые замечательные в Эфиопии, — писал в конце прошлого века Э. Реклю. — Подобно Риму и Константинополю, этот священный город построен на семи холмах, подобно Иерусалиму, имеет свою Элеонскую гору, а его замечательные памятники по праву разрешают Лалибэле претендовать на роль одного из интереснейших своей архитектурой мест христианского мира». Наши современники поляки А. Бартницкий и И. Мантель-Нечко называют храмы Лалибэлы «забытым чудом света». Они же приходят к немаловажному для нас выводу: «Архитектура и декор храмов Лалибэлы свидетельствуют о бесспорном продолжении аксумского стиля. Итак, новое государство, хоть и отодвинутое от Аксума на юг, управлявшееся представителями другой, не аксумской народности, стало наследником традиций первоначального государства, и, следовательно, период господства ластинской династии Загуйе можно признать историческим продолжением прежней аксумской государственности и культуры».
Зэра-Яыкоб и расцвет эфиопского Возрождения. — Лалибэла — общеэфиопский центр культуры. — У истоков историографии и литературы в Тропической Африке. — Первые ноты на континенте. — «Шум-шир» — механизм борьбы с семейственностью и казнокрадством. — «Царствующий бог» между крестом и тотемом. — Шоанцы — эфиопские опричники. — Главное наследство: объединенная страна с централизованной властью
Говорят, что хадани Лалибэла был последним могущественным царем из династии Загуйе. На склоне лет он настолько увлекся храмовым строительством и богоискательством, что безнадежно запустил дела мирские, в том числе державные. Его наследники столкнулись не только со смутой, посеянной феодалами, чутко реагировавшими на ослабление центральной власти. В конечном итоге дело кончилось тем, что в 1268-м или 1270 году хадани из Ласты были вынуждены уступить свой трон ныгусэ Йикуно-Амлаку, девятому потомку Дыль-Нэада, правившему на севере Шоа среди народа амхара.
Крупных городов и культурных центров у амхара тогда не было. Поэтому Лалибэла долгое время по традиции оставалась религиозным и духовным центром Эфиопии. Эта ее новая роль особенно усилилась после того, как в стране начался период внутренней стабилизации, экономического развития и расцвета культуры.
Именно в это время в Аксуме создают, а в Лалибэле переписывают уже известную нам книгу «Кыбрэ нэгэст», связавшую происхождение правящей династии с царями Аксума и библейскими персонажами. Почти одновременно появился не менее знаменитый памятник африканской литературы «Сырыатэ Мэнгыст» — «Правила царства», отразивший объективную историческую потребность создания в Эфиопии единого государства.
Легче стало разбираться в лабиринтах эфиопской истории после того, как при дворе была учреждена должность цыхафе тыызаза — официального летописца. Несколько высокообразованных амхара, назначенных на эту должность, постоянно находились при дворе императора, другие по его распоряжению обосновались в Лалибэле, где по горячим следам подготавливали жизнеописания правителей Загуйе, память о которых еще жила в народе. Так впервые в Тропической Африке было положено начало национальной историографии.
В XIV веке было создано «Сказание о походе ныгусэ Амдэ-Цыйона», в котором описываются исторические события эпохи «собирания эфиопских земель». Хотя в композиции и стиле этого произведения еще многое напоминает народные сказания, это уже произведение исторической литературы.
Появились первые переводы или эфиопские версии изданных в Европе книг, в том числе известного христианского романа «История Александра Великого». Эфиопской «латынью» все еще оставался язык геэз. Написанные им книги свозились в монастыри, где пользоваться ими мог каждый владевший грамотой. Это были предтечи первых публичных библиотек в тропической части континента. Первая из них возникла в Лалибэле под сводами Бетэ Ливанос.
Однако не только меценатом и покровителем «золотого периода» эфиопского средневековья вошел в историю Зэра-Яыкоб. За 34 года правления он проявил себя в первую очередь как великий реформатор. Император был первым правителем, который руководствовался интересами Эфиопии и не оглядывался на свои аксумские корни и шоанское родство. Он впервые в средневековой Африке создал централизованную государственную систему правления, вновь «прорубил окно» в восточный мир через Красноморское побережье и начал подумывать о том, чтобы создать антимусульманскую коалицию Эфиопии с Европой, получить оттуда огнестрельное оружие и специалистов.
Записи, оставленные цыхафе тыызаза, позволяют нам познакомиться с интересным механизмом управления, созданным Зэра-Яыкобом для того, чтобы искоренять местничество, бороться с неповиновением феодалов, предотвращать появление новых «царьков» из числа назначенных в провинции сановников. Механизм этот назывался «шум-шир», что переводится «назначен — разжалован». Систематически и настойчиво Зэра-Яыкоб проводил перераспределение должностей, лишая власти и своего расположения интриганов, казнокрадов, лихоимцев или вероотступников, готовых переметнуться на сторону мусульманского врага, со всех сторон подступавшего к границам империи. Иногда устраивался большой «шум-шир». За измену государству и вере, за переход в язычество император жестоко карал даже своих ближайших родных, включая принцев крови.
Однако при всем этом трудно не согласиться с мнением польских эфиопистов А. Бартницкого и И. Мантель-Нечко, которые пишут, что этот крупный правитель, сумевший диктовать свою волю всей стране и державший всех в железных оковах страха, искоренявший все древние местные верования, сам был одержим паническим страхом перед земными и магическими силами, которым он объявил войну. Стоит ли удивляться этому? На мой взгляд — нет. Даже в наше время я знаю многих африканцев, которые на «мерседесе» приезжают в церковь к воскресной заутрене, целуют крест, а затем отправляются к ведуну с просьбой помочь одержать победу на предстоящих парламентских выборах. Что же ожидать от жившего в XV веке Зэра-Яыкоба?! Христианизация Средней Эфиопии лишь начиналась, причем процесс этот, в отличие от Аксума, совсем не был предопределен объективным ходом развития общества амхара.
Можно даже допустить, что за те десять веков, что отделяли Зэра-Яыкоба от Эзаны, языческие боги подросли и обросли целым сонмом реальных оккультных деятелей, а следовательно, стали на плато Шоа куда сильнее тех, которым некогда поклонялись аксумиты с плато Тигре. Боги эти были рядом, перед ними трепетали многие подданные императора, их призывали себе в покровители те, кто плел заговоры против короны и сильной власти. Этих богов можно было бояться.
Чтобы запугать и отогнать их, император приказал воздвигнуть над своей резиденцией в Дэбрэ-Бырхане (что километрах в полутораста к северу от нынешней Аддис-Абебы) огромный, видный за километры золотой крест. Днем он блестел на солнце и, как подсказывали советники, определенно отпугивал злую силу. Но ночью?.. Спасет ли этот крест от могущественных божеств Десак и Дино, которым поклоняются даже его дети? От многочисленных духов лесов и гор, в существование которых верят почти все его подданные? От черного колдовства вождей-жрецов, ведунов, прорицателей и предсказателей, недовольных усилением монахов? От сглаза, наговоров, заговоров?.. Червь сомнения все время глодал Зэра-Яыкоба, который, понимая всю пользу для государства сильной и единой, поддерживающей его власть религии, не мог разделаться с местными божествами.
Во всяком случае, так вырисовываются состояние души и мыслей великого реформатора Эфиопии, когда читаешь описания нравов и обычаев, бытовавших за частоколом императорской резиденции в Дэбрэ-Бырхане. Они удивительно напоминают те, что были описаны А. Булатовичем в Каффе, но уже в конце XIX века…
Белый цвет считался у средневековых амхара присущим цивилизации, христианству, аристократии. Поэтому высокий частокол вокруг увенчанного крестом дворца император приказал сделать таким, чтобы он издали сверкал белизной. Придворные и слуги, находившиеся за частоколом, обязаны были облачаться лишь в белоснежные одеяния.
Тем, кто наиболее близко и часто общался с Зэра-Яыкобом, строжайше возбранялось стричь волосы. Как и многие в сегодняшней Африке, император верил: отрезанные лохмы и космы, попадая в руки колдунов, дают им возможность оказывать влияние на судьбу и разум того, с чьей головы они упали. Днем и ночью, пишут упомянутые польские ученые, дабы отогнать злых духов, по дворцу, его дворам и парку кружили монахи, окропляя все вокруг святой водой.
Эту воду черпали из выкопанного по приказу Зэра-Яыкоба глубокого и широкого рва вокруг дворца, который служил еще одной линией обороны от «нечисти». Вода в него попадала по бамбуковым трубам с окрестных гор, где били горячие целебные источники, объявленные церковниками священными. Источники постоянно охранялись монахами, которые от сумерек до рассвета и от рассвета до сумерек били в барабаны и распевали псалмы, отгоняя злых духов. Нередко до обитателей Дэбрэ-Бырхана доносились и звуки гимна «Бог царствует», сочиненного самим императором.
Внутри дворцового комплекса, вокруг опочивальни Зэра-Яыкоба и его личной церкви Троицы со временем возник еще один белый частокол из тонких стволов священных олив. Скрываясь за ним, «Бог царствующий» направлялся на обедню. Никто не должен был видеть в это время царя, ибо его душа и мысли, «открывшиеся Богу», считались тогда особенно уязвимыми для влияния извне. «Языческие духи могут сидеть и на деревьях», — подсказал кто-то из придворных. Тогда опочивальня была соединена с церковью крытой галереей.
Рядом с царскими покоями разрешалось жить лишь высшему духовенству. Чуть поодаль находились казармы «гвардии Шоа» — своего рода царских опричников, набиравшихся, правда, из представителей наиболее знатных семей. Они получали во владение вновь завоеванные округа и пользовались особым расположением Зэра-Яыкоба. Поэтому они верой и правдой служили императору и его политике войны. Шоанцы круглосуточно несли караул у внешней стороны белой изгороди. Они же следили за группой царских факельщиков, которые от захода до восхода солнца освещали всю территорию вокруг дворца. Любого, кто приближался ко дворцу после того, как факелы были зажжены, шоанцы убивали без предупреждения.
В отдельном особняке, скорее напоминающем комфортабельную тюрьму, обитал ликэ-мэкуас — так называемый царский двойник. Это был внешне похожий на правителя человек, который во время военных действий, облачившись в императорские доспехи, должен был вводить в заблуждение врага, отвлекая его внимание от местонахождения царствующей особы. В мирные же дни, во время становившихся все более и более редкостными появлений Зэра-Яыкоба на народе, «двойник» должен был находиться рядом с ним, отводя от императора злые чары. Когда же ликэ-мэкуас был не занят, он пребывал под бдительной охраной шоанцев: кто знает, не взбредет ли ему в голову взять на себя роль императора в делах более серьезных?..
За шоанским лагерем располагались царские конюшни, также обнесенные непроницаемым для дурного глаза частоколом. Чуть поодаль — служебные помещения, склады и кухни. Безраздельно хозяйничал там вельможа с титулом лалибэльских царей — хадани. Одной из его главных обязанностей было «вкладывание пищи в рот царя». Как и многие священные правители Африки, эфиопские императоры не должны были касаться еды своими руками, особенно на глазах у подданных. Лишь в последние годы правления Зэра-Яыкоба, после того как один из хадани был уличен в попытке подсунуть императору в пищу крохотный изумрудик, ассоциирующийся у амхара с божеством Десак, влиятельная должность хадани была упразднена. Функцию кормилицы взяла на себя одна из царских жен, Фыре-Марьям. Следить за нею было поручено другой, самой любимой жене царя — Ылени (Елене). Она же рассаживала гостей на званых обедах, заботясь о том, чтобы один и тот же человек постоянно не сидел на одном и том же кресле и, следовательно, «не мог с него оказывать длительного влияния на царя». У многих африканских народов существует мнение: гипнотическое воздействие тем сильнее, чем дольше оно оказывается с одного места, под одним и тем же углом зрения, в одном направлении. Попытка навязать с помощью гипноза свои волю и мысли во многом теряет смысл, если она не будет повторена в тех же условиях, как и в первом случае.
Когда в 1468 году Зэра-Яыкоб умер с книгой в руках, по Шоа, а затем по всей Эфиопии поползли слухи: великий император усидел на своем троне, как никто, долго (целых 34 года) потому, что не закрывал дорогу африканской обрядности в христианскую церковь. То ли из-за боязни выходить за пределы дворца, то ли потому, что в Эфиопии действительно наступила пора стабильности, но Зэра-Яыкоб стал первым в истории страны правителем, кто порвал с традицией «странствующих царей» и целых 14 лет почти безвыездно провел в Дэбрэ-Бырхане. Он оставил своим наследникам объединенную страну с централизованной властью. И кто знает, как сложилась бы судьба Эфиопии в следующие для нее тяжелейшие годы, не будь этого наследства?..
Ислам наступает. — Горный рельеф на страже независимости. — Деревни-крепости на вершине «амба». — Политика изоляционизма ведет к отсталости. — «В Европу прорубить окно» поручено армянину Матвею. — Первые португальцы воздают должное организации и богатству «страны ныгусэ». — Мусульмане в харэрском «предбрюшье» христианской империи. — Султан Ахмед по прозвищу Левша начинает Тридцатилетнюю войну. — Культурные ценности в огне. — Легенда о том, как всего лишь одна женщина изгнала Левшу из Лалибэлы
Со всех сторон горное царство продолжали теснить мусульмане. Лишь используя выгоды особенностей рельефа Эфиопии, превращающих каждое расположенное на горе селение в неприступную крепость, царским копейщикам и лучникам все еще удавалось сдерживать экспансию соседних султанатов, постепенно обзаводившихся огнестрельным оружием.
Эфиопские хроники сохранили подробности сражений тех лет. В одной из них рассказывается, как 30 лучников, завидев вражеское войско, решили пропустить его на узкую, извивающуюся над отвесным обрывом тропинку, поднимающуюся вверх. Прекрасно зная местность, эфиопские солдаты точно рассчитали, где и когда неприятельские солдаты, преодолевая крутизну, вытянутся цепочкой. Пять лучников засели на самом верху, за скалами, десять спрятались в лесу над обрывом посреди подъема, пятнадцать — прикрывали путь вниз, к отступлению. Когда стрелы эфиопов обрушились на головные отряды кавалерии мусульман, среди них началась паника. Бросившись обратно, вниз, они начали на узкой тропе сбивать с ног, сталкивать в обрыв сзади идущих пеших. «Стрелы не убивали, люди губили сами себя», — пишет летописец. Мало кому удалось прорваться вниз. Но и там шквальный поток стрел лучников, на помощь которым подоспели крестьяне из соседней деревни, не дал спастись почти никому. Около двух тысяч солдат потерял в тот день неприятель.
В другой хронике рассказывается, как мусульманское войско решило осадой взять большую деревню на вершине амба — одной из столовых гор, очень характерных для рельефа Эфиопии. Неприятель перекрыл все спуски и подъемы на гору, надеясь, что голод и жажда заставят крестьян сдаться. Не учтено было одно: вершины амба, как и повсюду в Эфиопии, обрабатывались под поля зерновых, запасов дождевой воды хватало от сезона до сезона, и поэтому деревня эта, как и большинство других, представляла собой естественную крепость. Более трех месяцев длилась осада, затем подоспевший отряд царской армии отогнал противника. Отступая, предводитель мусульман узнал от взятого в плен языка, что в несдавшейся деревне находились лишь женщины и дети. Вся мужская часть ее населения еще задолго до начала осады ушла воевать. «Женщины победили меня», — заключил предводитель и, не снеся подобного, оскорбительного для мусульманина поражения, покончил с собой.
Так горы сторожили, оберегали Эфиопию, помогали ей выжить. Враг всякий раз оставался, по образному выражению цыхафе тыызаза, «собачьим хвостом, который поднялся против головы льва».
Однако время работало не на Эфиопию, отрезанную исламом от внешнего мира, от передовых идей, техники и прогресса. Каждый год независимости в подобных условиях окупался дорогой ценой: усиливалась отсталость. Не все в Дэбрэ-Бырхане, где преобладали сторонники изоляционизма, понимали это. Однако старая императрица Ылени начала подумывать о том, не попытаться ли ее стране поискать союзника в Индии. Для консультации она вызвала к себе купца и дипломата, который в эфиопских летописях фигурирует как «армянин Матвей».
Нет ничего удивительного в появлении выходца из Закавказья в средневековой Эфиопии. Если не считать египетских коптов, сирийских якобитов и христиан Нубии, то эфиопские монофизиты всегда считали армян своими наиболее близкими единоверцами. Эфиопское и армянское духовенство имело постоянные контакты в Каире и Иерусалиме; купцы с Кавказа, торговавшие с Египтом и Сирией, нередко устанавливали деловые связи с Красноморским побережьем, откуда они проникали и в близлежащую Эфиопию.
Вряд ли нам когда-нибудь удастся восстановить детали полной приключений жизни армянина Матвея. Бесспорно, однако, что личность эта была выдающаяся. Он возглавлял эфиопские посольства в Иерусалим, Каир и другие столицы Востока. И каждый раз его дипломатическое искусство получало высокую оценку при дворе.
— В Индию? — удивленно переспросил Матвей, склонив голову перед Ылени. — Джан хой[29], смею заверить, что там сейчас не до судеб эфиопов. В гаванях индусов появились корабли короля Португалии. Его христианская держава сейчас самая сильная на море. И поэтому только она заинтересована в том, чтобы сломить могущество мусульман, препятствующих ей вести дела в Южных морях.
Императрица, и раньше слышавшая о христианах-католиках, ведущих борьбу с исламом, не стала спорить. Она снабдила Матвея письмом, в котором предлагала Португалии создать антимусульманскую коалицию, а также установить династические связи с Эфиопией. Устно послу был дан наказ: добиться получения от Лиссабона огнестрельного оружия, оговорить условия, на которых заморские специалисты могут приехать обучать эфиопов современным ремеслам.
Понадобилось десять лет для того, чтобы в Эфиопию прибыло первое португальское посольство. Его главный результат — появление принадлежащего перу Ф. Алвариша уже упоминавшегося мною первого достоверного описания Эфиопии.
В Лиссабоне не собирались способствовать развитию Эфиопии, укреплению ее армии, или тем более, установлению кровных семейных связей с черными «соломонидами». Если бы придворные советники потрудились ознакомиться с описаниями Эфиопии, сделанными в ближайшие годы их соотечественниками, то мнение двора о ней как о «стране дикарей», возможно бы, и изменилось. Так, например, из записок Педру ди Ковильяна, долгое время находившегося при дворе Ылени, Эфиопия вырисовывается государством с хорошо организованной властью, богатым и культурным, хотя и не лишенным африканского колорита.
А между тем мусульманские соседи, не без зависти алчно взиравшие на это богатое и культурное государство, как бы оказавшееся в их капкане, становились все более и более агрессивными. Положение усугублялось тем, что если раньше под знаменем Мухаммеда против Эфиопии выступали преимущественно кочевые племена равнин, не знавшие и боявшиеся гор, то в 20-х годах XVI века у юго-восточных границ империи возник имамат, объединивший многие исламизированные народы горных районов. Как бы желая продемонстрировать, что горы отныне перестают быть союзником эфиопов, имам в 1520 году перенес свою столицу в Харэр — труднодоступный по тем временам возвышенный городок на склонах хребта Ахмар, в самое «подбрюшье» империи. Лишь легко преодолимая рифтовая долина шириной в сотню километров отделяла теперь мусульманское воинство от Шоа.
Агрессивность Харэра особенно усилилась после того, как власть там перешла в руки Ахмед ибн Ибрахима аль-Гази, прозванного эфиопскими хронистами Грань — Левша. Сначала его отряды занимались мелким разбоем вдоль эфиопских границ и грабили караваны, направлявшиеся к Красному морю. Однако со временем, разбогатев на этом деле и получив деньги на покупку огнестрельного оружия у турок и арабов, Грань, подкупая старейшин мусульманских племен, сумел объединить вокруг себя на «священную войну» против Эфиопии население огромных районов. Под его знаменами в большую войну и большую политику впервые были вовлечены многие народы Сомали, побережья Индийского океана и бассейна Великих озер.
Так в 1529 году началась Тридцатилетняя война. Уже в одном из первых сражений, при Шунбыра-Куре, на поле боя остался лежать цвет эфиопского командования и верных императору феодалов. В 1531 году Грань впервые в истории военных действий между африканцами в тропической части континента применил артиллерию. Она уничтожила наиболее докучавших солдатам Левши отборных лучников из племени майя, которые стреляли отравленными стрелами, вызывавшими мучительную смерть.
Император Либнэ-Дынгыль все еще уповал на горы. Заманивая захватчиков в глубь страны, он надеялся, что они остановят нашествие. Однако, всего лишь за полгода пройдя Шоа, Грань не побоялся вступить в горную, наиболее труднодоступную часть Эфиопии. Холод и сырость несколько поубавили темпы его наступления. Иначе, пройдя всю Эфиопию с юга на север, в Аксуме он был бы раньше чем к середине 1534 года.
В старой книжке, доставшейся мне в «наследство» от Сенигова, об этом периоде эфиопской истории сказано: «Амхара и Тигре были покорены совершенно. Аксум разорен дотла, причем погибло большинство памятников абиссинской древности. Войска ныгусэ были истреблены».
За этой лаконичной констатацией фактов скрывается трагедия эфиопского народа и его культуры. Страна была полностью разорена. В обозе армии Граня на многие километры тянулись тысячи ослов и мулов, груженных награбленными трофеями. В огне «священной войны» были преднамеренно сожжены, разрушены, уничтожены все находившиеся на пути Граня монастыри, храмы и церкви. Вместе с ними погибли собираемые на протяжении веков и бережно хранимые редчайшие рукописи и книги, драгоценные произведения древнего искусства.
Да и не только на пути! Используя проводников из числа эфиопов-предателей, харэрцы и сомали специально отряжали экспедиции в глубинные районы для разграбления святынь. Так погиб построенный Зэра-Яыкобом монастырь Дэбрэ Ныгодгуад. В ущельях Мэнзи и Уосиль по камням были разобраны первые христианские церкви, возникшие на земле амхара. На озере Хайк, выиграв свой первый бой с эфиопскими войсками на воде, Грань лично участвовал в разграблении знаменитого островного монастыря Дэбрэ Ыгзиабхер, а также пустыни Дэбрэ Ыстифанос. Их монахам по традиции принадлежала привилегия выдвигать из своей среды «хранителя времени» — акабе сэата — самого влиятельного представителя религиозных кругов при императорском дворе, главного авторитета в вопросах монофизитской теологии. Именно акабе сэат подвергал своеобразному экзамену абунэ — митрополита эфиопской церкви, назначавшегося вплоть до 1959 года александрийским патриархом. Он же поддерживал контакты с зарубежными церквами. Понятно поэтому, что за долгие годы существования в этих островных сокровищницах были накоплены огромные ценности. После того как перегруженные награбленным добром тростниковые лодки Левши трижды совершили челночные переезды по озеру, вывозя награбленное, на месте Дэбрэ Ыгзиабхер и Дэбрэ Ыстифанос остались лишь пепелища. Обитатели современной пустыни на озере Хайк рассказали мне, что среди украденного были перевезенные из Аксума уникальные папирусные свитки времен Эзаны, переписка Калеба с аравийскими правителями, драгоценные книги с золотыми страницами.
Лишь Лалибэле каким-то чудом удалось уцелеть как целостному ансамблю. Кое-что, конечно, было вывезено Гранем и отсюда. Но разрушить подземные каменные монолиты он даже и не помышлял. Да и спускаться в подземелье «идолопоклонников» его солдатам показалось страшно.
Изустное предание, которое пересказал мне абба[30] Мэкэле, настоятель церкви Ымануэла, утверждает, что за день до того, как войти в Лалибэлу, заболевшему лихорадкой имаму Ахмеду приснился сон. Смысл его был таков: если завоеватель Эфиопии не спасет женщину, он погибнет.
Весь следующий день имам искал, кого бы ему спасти, но женщин не попадалось — всех их монахи спрятали в подземелья. Обуреваемый недобрыми предчувствиями, Грань отправился осматривать Лалибэлу, о чудесах которой он издавна был наслышан. Однако то, что знаменитые храмы «идолопоклонников» не блестели на солнце позолотой своих куполов, а заманивали куда-то в преисподнюю, совсем вывело имама из состояния равновесия.
Войдя в Бетэ Ымануэл, он был одержим одной мыслью: уничтожить ненавистных для него черных монахов в черных рясах.
— Разведите посреди этого святилища нечистых костер, — приказал он сопровождающим. — Сгоните в эту сырую ловушку всех монахов.
Пока огонь разгорался, имама начал трясти озноб. Потом отсветы пламени заплясали по стенам, и Ахмед, подняв глаза, увидел, как со всех сторон, кто смеясь, кто подмигивая, кто угрожая, на него смотрят лики святых. Костер осветил потолок, и оттуда на грозного имама ничего не боящимся взором устремились двенадцать апостолов.
Грань зажмурился и попытался справиться с собою. Но озноб усиливался. Согнанные в церковь монахи затянули заунывные псалмы. Их песнопения, разносясь по пещерам, отзывались где-то вдалеке гулким эхом. «Зов шайтана», — мелькнуло в голове у имама.
— В огонь! — истерически закричал обычно суровый и сдержанный Ахмед. — Всех монахов в огонь!
Мусульманские воины бросились исполнять волю повелителя. Но неожиданно в стене, совсем рядом с Ахмедом, раскрылась крохотная потайная дверь, скрывавшая келью. Из нее выбежала женщина в белоснежном одеянии и сама прыгнула в костер.
— Назад! — прокричал Ахмед. Но голос его был настолько неузнаваем, что никто из приближенных так и не понял намерения имама спасти женщину.
— Назад! — хрипло повторил он, в ужасе наблюдая, как языки пламени набросились на ее белую шамму. — Назад!
— Я не сгорю в огне, если ты, собака, поклянешься не губить Лалибэлу, — раздался спокойный голос из костра.
— Клянусь! — последовал ответ. И в тот же момент Ахмед ибн Ибрахим аль-Гази сам бросился в огонь за женщиной.
Сопровождавшим его визирям и шейхам пришлось последовать в костер, дабы спасти Граня. У него обгорела лишь одежда, женщина получила сильные ожоги и тут же была отдана на попечение монахам.
— Мы не будем задерживаться в этой обители шайтана! — приказал имам приближенным. — По коням!
Пока имама тряс озноб под сводами Бетэ Ымануэл, его воины уже успели прихватить немало ценного из других храмов. Но как только Грань вышел на солнечный свет, он приказал прекратить грабежи.
Наверное, эта красивая легенда о мужестве безвестной для нас эфиопской женщины имеет под собой реальную основу. Арабский летописец тех времен, который взялся за перо ради того, чтобы прославить подвиги Ахмеда, признает между строк: «Женщина сделала так, чтобы войска имама не разрушили Лалибэлу».
Так было спасено и дошло до наших дней одно из двух эфиопских «чудес света»…
Бесславная кончина пятого сына Васко да Гамы, предводителя мушкетеров. — Тридцатилетняя война заканчивается победой эфиопского оружия. — 1555 год: в Риме изучают эфиопские языки. — Народ восстает против иезуитов. — Новая столица «страны черных христиан», ставшая недоступной для католиков. — Тондэр делается самым большим городом Тропической Африки. — «За» и «против» европейского влияния на архитектуру
Имя Криштована да Гамы, пятого сына знаменитого первооткрывателя морского пути в Индию, наверно, никогда не осталось бы в анналах истории, если бы не описываемые нами события в далекой от Лиссабона Эфиопии.
Все отступая и отступая в глубь страны, теряя свои лучшие войска и земли, Либнэ-Дынгыль хоть и поздно, но понял, что горы на сей раз не смогут сыграть роль спасителя его империи. Искать союзников среди окружающих Эфиопию со всех сторон халифатов, султанатов и имаматов было тщетно. Поэтому в 1535 году взоры эфиопов вновь обратились к Португалии. Советники императора, даже в условиях, когда двор годами укрывался в горных ущельях или на вершинах амба, умудрялись держать руку на пульсе политической жизни мира. Им было доподлинно известно, что не только Эфиопия нуждается в антимусульманском союзе с Португалией. Последователи пророка уже перекрыли Лиссабону традиционный сухопутный путь в Индию и блокировали средиземноморский участок маршрутов купцов в Красное море. Правда, в самом конце XV века Васко да Гама разведал дорогу в Индию по океану. Но если Грань захватит Эфиопию и мусульмане сделаются полными хозяевами Африканского Рога, под ударом окажутся и новые владения Лиссабона на Черном континенте, стерегущие эту океанскую дорогу, да и сама эта дорога.
Ставки в дипломатической игре, начатой Эфиопией, оказались верными. Владения «всехристианского короля» Португалии недавно появились в непосредственной близости от эфиопских земель: вдоль всего восточноафриканского побережья, в Сомали, на острове Сокотра. В Лиссабоне с беспокойством следили за военными успехами Граня. И поэтому в ответ на предложение эфиопов в 1541 году на аксумское побережье высадился полк португальских мушкетеров, усиленный пушками. Возглавлявший его дон Криштован получил строгий королевский наказ, из которого следовало: одна из его главных целей — помощь Эфиопии при условии обращения ее в католичество и признания португальских интересов в Северо-Восточной Африке. Так что пятый сын Васко да Гамы должен был не столько спасать Эфиопию, сколько продолжать колониальную экспансию Лиссабона в бассейне Индийского океана, начатую его отцом.
Западная, прежде всего, конечно, португальская, литература утверждает, что перелома в войне эфиопам удалось добиться исключительно благодаря мушкетерам и привезенному Криштованом да Гамой огнестрельному оружию. «Нет», — возражают этим утверждениям факты. Пушки и ружья, купленные в красноморских портах, появились у императорской армии за два-три года до прибытия португальцев. Тогда же эфиопы начали одерживать свои первые победы. По времени они совпали со смертью Либнэ-Дынгыля и воцарением на троне его сына Глаудеуоса.
Рожденный одной из тигрейских принцесс, этот молодой царь сразу же получил поддержку могущественных феодалов севера, которые отказывали в помощи его отцу. Сконцентрировав свои силы в Сымьене, Глаудеуос начал отвоевывать страну у мусульман. Милуя перешедших на их сторону феодалов, император уверенно восстанавливал свое влияние в южном направлении. Его успехам способствовало и то, что Харэрский имамат лишился поддержки Османской империи.
В 1559 году война закончилась, лежавшая в руинах Эфиопия начинала лишь залечивать свои раны. Но в Лиссабоне, требуя вознаграждения за пушки, мушкетеров и пулю, которая сразила Граня, к ней уже предъявляли счет. Страна была включена в сферу интересов не только португальского, но и папского двора. В Риме открылась специальная школа для иезуитов. Там эфиопские языки изучали те, кому со временем будет поручено попытаться навязать католицизм империи черных христиан. Еще в 1554 году Ватикан, не спрашивая на то согласия Эфиопии, впервые назначил в эту страну своего наместника.
Как всегда и всюду, иезуиты действовали оперативно и эффективно. В самом начале XVII века они уже оказывали столь сильное влияние на императора Зэдынгыля и играли столь видные роли при дворе, что его политическим противникам, опасавшимся смелых антифеодальных реформ царя, без особого труда удалось распустить слух: Зэдынгыль вместе с главнокомандующим армией предали эфиопскую веру, перешли в европейскую. Оба они были отлучены от церкви. Затем религиозный конфликт перерос в военный. Играя на умонастроениях эфиопов, значительная часть которых за годы антимусульманской борьбы под христианскими лозунгами повернулась лицом к монофизитской церкви, феодалам удалось поднять против императора крестьянское ополчение. В одном из сражений Зэдынгыль был убит. Его тело было брошено под копыта лошадей, а абунэ запретил предать останки земле, объявив императора «неверным».
Еще более обострилась ситуация в стране при императоре Сусныйосе, который в обмен на обещания иезуита Паиша прислать европейских специалистов и оружие вместе со своими ближайшими сановниками был тайно крещен по римскому образцу. Окрыленные удачей, миссионеры начали повсеместно вводить в Эфиопии католические обряды. Верховодивший ими иезуит-фанатик Мендиш, пользуясь своей близостью ко двору, вел себя, как записано в одной из эфиопских летописей, «не как христианин, но хуже мусульманина». Полностью игнорируя многовековые традиции и обычаи страны, начавшей осознавать все значение и величие своей победы в Тридцатилетней войне, он даже к высшим представителям эфиопского духовенства и знати относился как к язычникам и дикарям.
Народ роптал, а Сусныйос, все больше и больше теряя точку опоры на родной земле, подпадал под влияние Мендиша. Наконец, в 1628 году, когда стало известно, что император принял католицизм в качестве официальной религии, страна отреклась от Сусныйоса, получившего презрительное прозвище Алауи-Ныгусэ — Царь-Еретик. «Возмущенное действиями монарха, духовенство объявило народ свободным от присяги ему, — пишут русские дореволюционные исследователи Эфиопии В. Бучинский и С. Бахланов. — Последствием этого было поголовное восстание провинций. Страна обратилась в арену кровавых смут».
Знаменем борьбы против Царя-Еретика стал его сын, блестяще образованный Фасилидэс. После того как осознавший всю безнадежность своего положения Сусныйос отрекся в 1632 году от трона в пользу сына, молодой император созвал большой собор духовенства. Местом его проведения был избран Гондэр — раньше мало кому известное селение неподалеку от северного побережья озера Тана. Гондэрский собор объявил о возвращении страны к прежней вере и выслал за пределы империи всех миссионеров-католиков. Те, кто не пожелал подчиниться, были убиты.
Одним из первых внешнеполитических шагов Фасилидэса стало заключение союза с племенами, контролировавшими Красноморское побережье. Они обещали убивать любого европейца, который будет пытаться проникнуть в Эфиопию с востока, а царь обязался платить им большую меру золота за каждую доставленную к нему голову. После этих бурных событий идея эфиопско-европейского сближения вплоть до середины XIX века не могла даже в голову прийти никому из местных политиков, если только они не желали поставить крест на своей карьере. «Страна черных христиан» вновь стала «закрытой страной» для католической Европы.
Постепенно Гондэр, где сформировался новый изоляционистский курс империи, начал превращаться в центр ее политической жизни. Появились даже термины: «гондэрская империя», «гондэрская династия», «гондэрский период». Вплоть до 1860 года этому городу будет суждено быть столицей всей Эфиопии.
Уже в 70-х годах XVII столетия население Гондэра составляло 80 тысяч жителей. Следовательно, это был самый большой город Тропической Африки. Он раскинулся у подножия невысокого холма, где на протяжении двух веков рос гигантский дворцовый комплекс.
Перипетии религиозной жизни Эфиопии XVI–XVII веков, о которых мы рассказали, помогут читателю понять многие вопросы, возникающие при знакомстве с архитектурными памятниками бывшей столицы. А вопросов много. Мог ли Фасилидэс, человек, вся биография которого демонстрирует его доходившую до фанатизма ненависть к португальцам, создать свой гондэрский дворец, символизирующий новую власть и ее идеологию, в подражание португальским образцам? Разрешили ли бы представители высшего духовенства, объявившие католицизм ересью и требовавшие на гондэрском соборе крови Мендиша и других иезуитов, строить в новой столице храмы и церкви, копирующие римские или лиссабонские? Стал бы сменивший Фасилидэса на престоле император Иоханныс I (а он потребовал от своих подданных отречения от «папской веры», а неподчинявшихся высылал в присуданские пустыни) выписывать для сооружения своих новых замков архитекторов из Западной Европы? Ведь он еще более, чем отец, ужесточил политику закрытых дверей в отношении католического мира. Да и вряд ли архитекторы-католики поехали в Эфиопию, зная, что за их головы уже обещано по большой мере золота.
А между тем, затесавшись в Гондэре в группу англосаксонских туристов, которых сопровождал экскурсовод из Мюнхена, я услышал, что весь дворцовый комплекс бывшей столицы появился благодаря европейскому влиянию. Да и в португальской литературе его создание безоговорочно, хотя и бездоказательно, приписывают выходцам с берегов Тежу.
— Я могу понять тех, кто отказывает Гондэру в его «африканском происхождении», и даже не обвиняю их в расизме, — говорил замечательный эфиопский художник Афеворк Текле, пригласивший меня осмотреть этот город. — В условиях закрытой для европейцев империи те немногие путешественники с Запада, которые приезжали к нам в XVII–XIX веках, не могли видеть ни Аксума, ни, тем более, Лалибэлы: доступ иноверцам туда был строго запрещен. На остальной же территории страны практически все крупные архитектурные памятники после Тридцатилетней войны лежали в руинах. В деревнях и даже городах иностранцы видели лишь тукули под соломенными крышами. И вдруг Гондэр? Откуда? Как? Почему? Ясен ход рассуждений европейцев: незадолго до начала строительства самого большого гондэрского дворца, возведенного Фасилидэсом, в Эфиопии побывали иезуиты, значит, от них все и пошло…
Гимп — «царский холм» сегодня. — Дворцы, которые составят честь любой мировой столице. — Мнение А. Текле: «Это — торжество эфиопского начала». — Первая в эфиопской истории светская столица первых некочующих царей. — Куарийцы и блестящий период «гондэрской культуры». — Интеллектуалы под сводами Дэбрэ Бырхан Сылассе. — Великий просветитель Кыфле-Йоханнес. — Оромо приобщаются к государственной политике. — Красавица Мынтыуаб и ее сын Иясу Справедливый
Мы стояли на запруженной мулами, лошадьми и машинами главной площади Гондэра, над которой громоздился «царский холм» — гимп. За высокой, кое-где еще неразрушенной каменной стеной, на голубом небе отчетливо выделялись причудливые силуэты засвеченных полуденным солнцем дворцов, замков и соборов. Можно было представить себе, какое впечатление этот грандиозный и загадочный ансамбль производил на тех, кто видел его в былом великолепии.
— Хотя гондэрские архитектурные шедевры сравнительно молоды, они трижды переживали разрушения, — объясняет Афеворк. — В 1888 году город был сожжен суданскими махдистами. А в годы Второй мировой войны дворцы разграбили итальянские фашисты, затем разбомбили — причем совершенно неоправданно с точки зрения военных целей — английские самолеты. Мне, как художнику, эти развалины кажутся необычайно романтичными. Но как эфиопский патриот я бы, конечно, предпочел, чтобы все здесь оставалось, как прежде.
Мы пересекли площадь, миновали сквер, разбитый у подножия холма, и по узкой тропке начали подниматься вверх. Двенадцать железных ворот — все они до сегодняшнего дня сохранили свои названия — некогда пропускали именитых посетителей за каменную стену, внутрь «царского двора», разбитого на плоской вершине холма. В наше время туда можно попасть лишь через одни ворота. Старый привратник, узнав А. Текле, торопливо отворил створку, украшенную строгим кованым орнаментом. Прямо напротив нас во всем своем великолепии предстал Большой дворец Фасилидэса. По высоким, словно построенным для гигантов, ступеням мы поднялись на верх его самой высокой башни. Говорят, что здесь любил проводить время Фасилидэс, по ночам изучавший небо, а днем, в хорошую солнечную погоду любовавшийся расположенным километрах в сорока к югу озером Тана.
Ни озера, ни спускающихся к нему амфитеатром гор в тот день не было видно. Но зато весь дворцовый ансамбль с башни Фасилидэса просматривался прекрасно. Десять замков и церквей за каменной стеной, столько же — по склонам окрестных гор…
— Как видите, кое-что в Гондэре еще осталось, — не без гордости говорит художник. — Все это — архитектурные шедевры, которые бы составили честь любой мировой столице. Но нигде в другом месте они появиться не могли, потому что Гондэр продолжает традиции эфиопской национальной архитектуры. Если отвлечься от второстепенных деталей, обусловленных временем, то этот самый большой из гондэрских замков копирует уже известный вам аксумский Ында-Микаэль. Я реконструировал аксонометрию этого аксумского дворца и сравнил ее с гондэрским замком. В основу их плана положена одна и та же идея. Главная разница лишь в том, что в V веке царям нравилось, чтобы со всех сторон их обитель окружали квадратные башни, а в XVII веке — круглые. Но наиболее характерный элемент декора аксумских башен — зубчатые стены — здесь не только сохранен, но приумножен. Посмотрите: зубцы вдоль каменной ограды, зубцы над замками. Повсюду они обыгрываются как главное украшение. Зубцы, зубцы, зубцы… Древние традиции угадываются здесь в выступающих пилястрах, в монолитных пьедесталах-основаниях многих зданий, а более поздние, лалибэльские — в квадратных колоннах и стрельчатых арках.
В общем, не буду перегружать вас информацией из области архитектуры, скажу лишь одно, — продолжал А. Текле. — По гондэрским бытовым и культовым сооружениям, которые хотя и разрушены, но доносят до нас свой былой облик, мы смело можем реконструировать те аксумские памятники, что мы знаем лишь по фундаментам. Я могу допустить, что зодчие, проектировавшие замки и церкви Гондэра, находились под влиянием индийской архитектуры. Но, как и повсюду в моей стране, включая Аксум и Лалибэлу, здесь преобладает лаконичный и строгий эфиопский стиль. Известно, что среди первых гондэрских архитекторов были фалашиагау. Чуть позже появляется имя зодчего из амхара — Уольдэ Гиоргиса.
Любуясь с высоты башни Фасилидэса панорамой дворцового комплекса, я подумал, что Гондэр воспринимался многими как «неэфиопский город» еще и потому, что возник он не как религиозный, а как светский центр. Впервые в истории Эфиопии в его силуэте доминировали не соборы, а замки, впервые страна, всегда имевшая «кочующих царей» и возникающую лишь на период «больших дождей» временную столицу вокруг императорского шатра, обрела «оседлых» правителей с постоянной резиденцией. А это не могло не привести — тоже впервые в истории Эфиопии — к превращению Гондэра в центр светской культуры, средоточие обслуживавших двор и знать ремесленников, танцоров и сказителей, из среды которых со временем вышли большие художники, музыканты и литераторы. По мере того как Эфиопия возвращалась к былому порядку в условиях относительной внутриполитической стабильности и мира в приграничной зоне, расцветал блестящий период «гондэрской культуры».
— Каждый из правителей Гондэра оставил на этом холме или в городе памятник, свидетельствующий о том огромном значении, какое уже тогда придавали в Эфиопии просвещению и искусству, — продолжил свой рассказ Афеворк, когда мы вышли из дворца. — От Йоханныса, например, осталось расположенное прямо перед нами изящное двухэтажное здание библиотеки. Книг, к сожалению, там не сохранилось. Но предания донесли до нас аромат тех времен, когда под ее крышей проводились состязания поэтов, диспуты по эфиопской грамматике.
Мы вошли в библиотечное фойе, осмотрели все залы, выкрашенные в желтый цвет. Художник объяснил, что эфиопская традиция считает этот цвет цветом мудрости, настраивающим на раздумье и творчество.
— Подлинный расцвет Гондэра начался после того, как на этом холме воцарился Иясу I, — говорит художник. — Он сумел установить мир с воинственными кочевниками-галла, которые еще во времена Тридцатилетней войны начали заселять юго-восточные земли Эфиопии, а также проводил политику сосуществования с исламским миром. Огромное значение для страны имели также его экономические реформы, и в частности введение единой торговой пошлины в пользу казны и государственной монополии на торговлю солью. В вопросах экономики главным советником Иясу I, прозванного в народе Великим, был, кстати, армянин по имени Мурад. Если немалые средства, которые получала казна от этих мероприятий, не пожирали оборонительные войны, то Иясу тратил их на нужды культуры.
Забегая вперед, скажу, что ближе к вечеру, показав все достопримечательности холма, Афеворк отвел меня к главному памятнику времен Иясу I — церкви Дэбрэ Бырхан Сылассе. Она стоит в северной части города, за невысокими горами, с которых открывается сказочной красоты вид на гондэрскую цитадель. Высокие деревья, многие из которых уже давно переросли церковь, посажены самим Иясу Великим. Под его же личным руководством, нередко по его эскизам, была осуществлена роспись церкви. Скромное с фасада, ее прямоугольное здание хранит на своих внутренних стенах прекрасные фрески, писанные по дереву и ткани картины. А. Текле считает, что здесь собрана одна из лучших коллекций эфиопской живописи.
Знаменита Дэбрэ Бырхан Сылассе еще тем, что долгое время была одним из главных интеллектуальных центров Гондэрской империи. Под благодатной сенью оливковой рощи, сохранившейся с тех времен, вел свои проповеди абба Кыфле-Йоаннес — блестящий поэт гондэрской плеяды, философ, просветитель и, по условиям той эпохи, большой демократ. Целью его жизни было приобщить к знаниям, культуре народные массы. Аббу знали все в округе, и поэтому, как только всходило солнце, толпы народа собирались в тени олив послушать его рассказы о прошлом, назидательные истории, полные народного юмора стихи, которые поэт тут же слагал на заданную тему.
Но вернемся на дворцовый холм. Замок Иясу I, масштабами и великолепием некогда соперничающий со своим соседом-гигантом, возведенным Фасилидэсом, лежит сегодня в руинах. Сохранились лишь соединяющая оба замка площадка с огромным бассейном для воды, две выгоревшие изнутри боковые башни, да стена главного строения.
Если по диагонали пересечь плоскую вершину холма, то на его северном венце можно познакомиться с дворцом императора Бэкаффы. Скромные размеры и архитектура этого строения отражают пережитую Гондэрской империей недолгую пору междоусобных войн.
Император вновь превратился в кочевника-воина. И поэтому наиболее внушительным памятником его времени стали конюшни. От них на холме осталась серия сводчатых галерей, сложенных из необтесанных красных плит.
Зато соседствующий с ним дворец жены Бэкаффы — ытеге (императрицы) Мынтыауб, соединенный с церковью Кыддус-Микаэль, — вновь образец великолепия и изысканного вкуса, проявленного этой самой выдающейся женщиной на эфиопском престоле, под чьим руководством возродилась церковь.
— Помнится, Мынтыуаб была родом из какого-то небольшого племени, неожиданно выдвинувшегося в годы правления ытеге на руководящую роль во всей Эфиопии? — уточнил я у Афеворка.
— Она происходила из знатного рода народа куара. Знаменитый эфиопский летописец — цэхафе тыызаз Синода со свойственным его перу талантом записал в одной из своих хроник удивительно красивую и поэтичную историю знакомства Бэкаффы с Мынтыуаб.
Смертельно раненного императора еле вынесли с поля боя, а затем три дня и три ночи везли верхом на лошади через горы. Когда почти бездыханное тело Бэкаффы доставили в дом вождя куара, никто не надеялся, что он останется жив. Выхаживать императора поручили Мынтыуаб. Через неделю он впервые открыл глаза и тут увидел склонившуюся над ним прекрасную девушку. «Он сразу же влюбился в нее и захотел жить», — пишет Синода. Как только Мынтыуаб выходила из комнаты, Бэкаффа терял сознание. Как только она брала его за руку, боль утихала и царь открывал глаза, моля бога даровать ему жизнь. Чуть начав говорить, он тут же вызвал аббу и велел обвенчать себя с Мынтыуаб. Едва встав на ноги, он приказал короновать свою спасительницу императрицей.
При жизни мужа мудрая ытеге не стремилась играть какую-нибудь роль в государственных делах, довольствуясь покровительством литературе и искусству. Но, став вдовой, регентствующей при своем несовершеннолетнем сыне Иясу II Куарийце, она быстро взяла бразды правления в свои руки. Опору своей власти она видела в союзе с оромо (галла).
Влияние оромо при куарийцах было столь велико, что порою их язык становился господствующим в столице. Утверждению этнической коалиции куара — оромо предшествовало ожесточенное сопротивление «горной знати». Гондэр был сильно разорен. Шоа отказалась платить дань, вышел из повиновения север.
Конфликт с амхарской знатью был урегулирован мирным путем, а на плато Тигре молодой Иясу II предпринял единственный за 25 лет своего правления военный поход. Императорская армия и войска феодалов тигре встретились неподалеку от Аксума. Однако в последний момент Иясу, войска которого имели огромное численное превосходство, удалось предотвратить кровопролитие заключением мира. Предводитель тигре рас Микаэль-Сыуль, привязав себе на шею камень в знак раскаяния, с повинной явился в императорский шатер. Север остался в составе империи. Микаэль-Сыуль был прощен, а Иясу добавил ко всем своим многочисленным титулам прозвище Справедливого.
Со временем рас настолько возвысился над всеми сановниками империи, что построил в Гондэре собственный замок. Сегодня это наиболее хорошо сохранившееся дворцовое сооружение цитадели. В нем собрано то немногое, что удалось спасти с царского холма от пожаров и грабителей. Недостающее восстановлено по описаниям. Так что замок раса Микаэля-Сыуля — единственное гондэрское здание, полностью воссоздающее атмосферу блестящего периода куарийцев.
Блестят, но никак не вписываются в изысканный интерьер, свидетельствующий о строгом вкусе первого владельца замка, и золотые ванная, раковины и унитазы, которые обязательно показывают тем немногим, кто попадает сегодня во дворец. Это — память о последнем эфиопском императоре Хайле-Селассие I, который превратил замок раса в свою гондэрскую резиденцию.
Великая жатва мирных лет. — Зарождение светской живописи. — Хайлу — «африканский Рафаэль». — Яред, который пел, не ведая о боли. — Народный лубок украшает дворцы. — Паркеты из слоновой кости и зеркальные стены. — Ытеге участвует в поэтических турнирах. — «Возделывать землю, дабы книгочеи были сыты». — Рукописные сокровища озера Тана. — Попытки поднять культуру и эстетику африканского быта. — Тайное становится явным. — Дж. Брюс: «Гондэр уподобился сплошному склепу». — Цветы к памятнику…
— Четверть века мирного правления куарийцев лишний раз доказывает, сколь многого может достичь народ, не растрачивающий свои лучшие силы на войны, — говорит Афеворк. — Их не знавшая кровопролитий и бессмысленных разрушений эпоха вошла в эфиопскую историю как одна из наиболее ярких и, я бы даже сказал, красивых страниц. Как художнику этот период эфиопской культуры мне кажется наиболее интересным расцветом нашей национальной живописи. Привлеченные в столицу мастера создали свою, неповторимую по колориту гондэрскую школу живописи, подняли на новую ступень те открытия и достижения, которые были сделаны великими мастерами «золотого периода» эфиопского средневековья.
На мою просьбу подробнее рассказать о гондэрской школе А. Текле говорит:
— Как и в Лалибэле, местные художники отдавали предпочтение искусству настенной фрески и книжной иллюстрации-миниатюры. Однако это было не застывшее в своем развитии искусство. Гондэрские мастера смело отходили от средневекового канона. Просвещенная, вольная атмосфера, которая царила в те годы, позволила им выйти за рамки религиозной тематики. Именно здесь, в Гондэре, родилась светская эфиопская живопись, да и светское национальное искусство вообще. Появились новые жанры: художники начали изображать на портретах современников, обратились к историческим, в первую очередь батальным, сюжетам.
К сожалению, сохранилась лишь небольшая часть того, что некогда украшало замок Иясу. Однако и этого достаточно, чтобы понять: эфиопская живопись во второй половине XVIII века была на взлете, — воодушевленно рассказывает Афеворк. — «Африканским Рафаэлем» называли европейские визитеры аббу Хайлу, имевшего в Гондэре многочисленных учеников и последователей. Посмотрите, как смело расцветили они свою палитру. Если лалибэльские фрески отличает колористический аскетизм, одноцветие фигур, однообразие лишенного декора фона, то гондэрцы смело начали использовать всю цветовую гамму, обыгрывать световые контрасты, украшать задние планы.
Это особенно хорошо видно на уже известном нам полотне, запечатлевшем казнь Криштована да Гамы мусульманами. Сочные, яркие краски этой картины сближают ее с народным лубком.
К сожалению, не дошло до нас имя гондэрского мастера, создавшего фреску о легендарном Яреде — музыканте из народа, еще в аксумские времена, при Калебе, разработавшем каноны церковной музыки. На огромном настенном изображении Яред запечатлен в тот момент, когда он пел ныгусэ нэгэст. Калеб был так заворожен и пленен его дивным исполнением, что не заметил, как облокотился на царский жезл, острый наконечник которого случайно вонзился в ногу Яреду. Великий музыкант был настолько увлечен, что даже не чувствовал боли, в то время как алая струйка крови стекала на землю.
— А как выглядело убранство дворца при куарийцах? — спросил я у Афеворка.
— Видите, кое-где на голых каменных стенах белеют небольшие бумажки. Это — подсказки вашему воображению. На них надписи: «Здесь висел украшенный драгоценными камнями щит Иясу Второго»; «На этом месте стояла фигура эфиопского воина в полный рост, вырезанная из черного дерева». А эта бумажка даже рассказывает нам о паркете дома. Он был из розового палисандра, богато инкрустированного слоновой костью.
Многое, конечно, приходится домысливать. В архитектуре замков куарийцев нет былого средневекового аскетизма, и это наводит на мысль, что их внутреннее убранство носило, если хотите, даже легкомысленный характер. Именно применительно ко дворцу Иясу II, когда речь заходит о гондэрских сооружениях, можно говорить об очевидном иностранном влиянии. Известно, что куарийцы дали приют в Эфиопии грекам — беженцам из Смирны, подвергавшимся дома гонениям на религиозной почве. Среди них было немало ремесленников — они-то и создали пышный, явно нарушающий эфиопскую традицию декор дворца. Появился даже зал, верхняя половина стен которого была сплошь облицована венецианскими зеркалами. Другая комната полностью, включая полы, была облицована слоновой костью. Кремовые паласы и бархатные шторы для нее доставили из Фландрии.
Да и сама жизнь стала более светской, страна как бы избавилась от мрака религиозного фанатизма. В значительной степени, наверное, это можно объяснить тем, что куарийцы в отличие от амхарских и тигрейских феодалов традиционно не были связаны с церковью.
При этом Мынтыуаб и Иясу отнюдь не были атеистами, они отлично понимали все выгоды, которые дает их собственной власти союз с церковниками. И поэтому всячески укрепляли и поддерживали их авторитет. Однако делали они это не путем усиления церковного мракобесия времен Зэра-Яыкоба, а путем активизации культурного, просветительского начала в деятельности церкви. Известно обращение Иясу II к монахам, в котором он просит «сделать так, чтобы внешним видом своим не походить на диких деревенских колдунов» и «одеваться подобающе роли духовных наставников» его подданных, дабы «одной внешностью внушать уважение к себе, а следовательно, к Богу». В этих целях были введены торжественные, соответствующие духовному сану одеяния, позолоченная обувь. Более красочными и внешне привлекательными стали церковные обряды.
Многозначительным штрихом к картине той духовной атмосферы, в которой жил Гондэр, стало нововведение Мынтыуаб. Еженедельно, после воскресной службы, красавица ытеге устраивала в своем дворце приемы, на которые приглашала представителей высшего духовенства, теологов, поэтов, музыкантов. Воздав должное искусству царских поваров, гости выходили на «террасу споров», где при активном участии императрицы разгорались жаркие диспуты на богословские темы. Их прерывал лишь ужин, после чего собравшиеся состязались в поэтическом мастерстве. В соответствии с канонами эфиопского стиха в стиле «кыне» они сочиняли импровизации, полные многозначительных иносказаний. Нередко к гостям присоединялся и молодой Иясу II.
Тут же, на «террасе споров», ученые и грамотеи получали императорские заказы на переводы арабских, греческих и византийских книг на геэз. Иясу составил длинные списки наиболее выдающихся произведений христианских авторов, с которыми надлежало ознакомиться его придворным. Переведенные книги затем переписывались в нескольких экземплярах дворцовыми писцами, после чего передавались на вечное пользование в монастыри. Самая большая коллекция рукописей была собрана в ныне знаменитом монастыре Святого Гэбрыэля на озере Тана.
По преданию, посетив как-то монастырь, Иясу настолько проникся «мудростью времяпрепровождения над книгой в тиши острова», что решил создать там богатейшую библиотеку. Он приказал свозить на остров все ценные книги, сохранившиеся в других монастырях и соборах. По всей стране распространилась слава о богатом книгохранилище, куда приезжали ученые со всех концов империи. Чтобы помочь им, император приказал построить на берегу озера деревню, послал туда своих крепостных и велел «возделывать землю, дабы книгочеи всегда были сыты». Каждый, кто отправлялся в библиотеку, мог запастись в этой деревне продовольствием за счет казны, погрузить его в лодку-танкуа и на ней добраться до монастыря.
На такой же лодке-танкуа, сплетенной из папируса, путешествовал и я от одного острова озера Тана к другому. Приветливые монахи в черных рясах из монастыря святого Гэбрыэля рассказывали, что в былые времена на харчах Иясу некоторые читатели проводили в библиотеках год, а то и два. Собранные под монастырскими сводами книжные богатства настолько велики, что над ними можно просидеть всю жизнь, и то прочитаешь лишь их малую толику. Раскрывая передо мной замки старых кожаных фолиантов, украшенных драгоценными камнями, перелистывая золоченые страницы, показывая дивные по колориту древние миниатюры, монахи сетовали на то, что к большей части этих книг уже никто не прикасался лет сто. А это значит, что богатейший пласт источников по истории Эфиопии все еще остается неизученным. Немалые богатства хранятся и в других островных монастырях и пустынях озера Тана.
Щедро поощрялись и те, кто хотел учиться. Рассылаемые из Гондэра во все концы страны глашатаи систематически оповещали население: каждый, кто хочет познать грамоту в столице, будет получать там бесплатный обед. Преуспевших в обучении переводили на лучшее довольствие, отстающим еду урезали. Мысля современными категориями, можно сказать, что, переходя из класса в класс, ученики имели перспективу значительно улучшить свой рацион.
Тот, кто проявлял способности в стихосложении, получал из императорского дворца душистый тэдж. Серьезно засевшим за изучение книг оттуда присылали даже виноградное вино.
Обычай пить вино, кстати, возродился в послеаксумской Эфиопии тоже при куарийцах. Разбивая вокруг Гондэра парки, Иясу приказал свезти в его окрестности множество экзотических растений из Египта, Йемена, Индии. Была среди них и виноградная лоза. Через несколько лет после того, как ее посадили, кто-то из местных армян приготовил из первого гондэрского винограда красное вино и угостил им Иясу. Напиток так понравился императору, что тот приказал разбить виноградники повсюду, где способна расти «диковинная ягода».
Со временем лоза настолько прижилась в Эфиопии, что с заброшенных виноградников переселилась в горные леса, образовав там непроходимые заросли. Привился и обычай пить вино, причем в таких количествах, что сто лет спустя ныгусэ Теодорос II приказал уничтожить виноградники по всей стране, поскольку «слабый дух человека не может без вреда для себя воспользоваться опьяняющей влагою винограда». Сохранение лозы каралось отсечением пальца на правой руке.
По инициативе ытеге на границе Адисс-Алема и Гондэра была сооружена мастерская, в которой каждый направляющийся в столицу крестьянин мог заказать себе сандалии. Оплачивалась лишь работа, кожу в мастерскую доставляли бесплатно из царской скотобойни. Мынтыуаб запретила также есть руками во всех общественных местах, особенно на рынках. Незадолго до смерти она поняла все те опасности, которые в условиях тропиков таит в себе питье сырой воды. Монахов она неоднократно просила объяснять населению смысл и значение кипячения.
В северных окрестностях Гондэра ытеге построила женский монастырь, в названии которого — Кускуам — слышится что-то индейское. Сейчас от него остались одни руины, окруженные колючим кустарником и клочками кукурузных полей. Но по замыслу ытеге, Кускуам должен был соперничать с детищем ее сына — монастырем на озере Тана. Когда золота на строительство бытовых помещений не хватило, Мынтыуаб пожертвовала Кускуаму свои украшения, подаренные ей вождями оромо и сидамо. При монастыре было создано нечто вроде того, что сегодня бы назвали «курсами молодой домохозяйки». Ытеге просила окрестных монахов, чтобы после свадьбы они направляли на эти «курсы» всех молодых женщин.
Неподалеку от Кускуама сохранились развалины большой круглой церкви Дэбрэ Цехай, дальше — руины загородной резиденции Мынтыуаб, состоящей из аудиенц-зала и спальных покоев. Как-то, неожиданно прискакав сюда на лошади, чтобы обсудить с матерью неотложные дела, Иясу II застал ее в объятиях своего двоюродного дяди. Так царь выяснил то, что было известно многим придворным, но что никто не решался ему сказать: вскоре после смерти Бэкаффы мать вступила в связь с его двоюродным братом, получившим прозвище Мыльмыль — Избранник. У них было несколько дочерей, в одну из которых — свою сестру — ничего не подозревавший Иясу был влюблен.
Потрясенный этим открытием, Иясу Справедливый решился на свой единственный известный нам преступный шаг. Он пригласил Мыльмыля на прогулку, предварительно приказав верным людям, спрятавшимся за кустами, утопить Избранника в водах пруда.
Однако, когда люди Иясу в присутствии императора набросились на Мыльмыля, неподалеку от пруда, среди деревьев, прогуливалась его сестра. Решив отомстить за гибель брата, она подсыпала ныгусэ яд в бокал любимого им вина.
Этот эпизод из жизни двора куарийцев не может, однако, помешать нам сделать вывод: первая половина XVIII века вошла в историю Эфиопии как период просвещенных правителей. Одну из главных задач своей власти они видели в том, чтобы покровительствовать образованию и культуре, поощрять развитие науки и литературы. Они осуществили множество мероприятий, с трудом укладывающихся в стереотипное представление о жизни Тропической Африки двести с лишним лет назад.
Культурный «бум» гондэрской эпохи, однако, не выходил за пределы столицы, не был органически связан с развитием страны и оттого мало что изменил в нравах и умонастроениях могущественных феодалов Шоа и Тигре. Поэтому, как только в 1755 году погиб Иясу, а затем отошла от активной политической жизни и ытеге, Эфиопию вновь охватили междоусобицы.
Сначала конфликт возник в самом Гондэре, где власть делили куарийцы и оромо, которых поддерживала Уолетэ-Берсабах, вдова Иясу II и мать наследника престола Ийоаса. Когда оромо добились перевеса, усилились центробежные тенденции среди амхара и тигре, не желавших признавать власти «вчерашних мусульман».
Было время, когда центр политической жизни в Гондэре переместился с гимпа во дворец Микаэля-Сыуля. Опытный и тонкий политик, старый рас захватил пост гондэрского наместника и вскоре сосредоточил в своих руках все нити власти, способной удержать разваливающуюся империю и противостоять оромо. Грузинский путешественник Манучар Качкачишвили в своем докладе князю Потемкину называет его даже «царем над всеми абиссинцами». Джеймс Брюс, тогда же посетивший Эфиопию, характеризует раса как «правителя над королями».
И действительно, все три царя, сменявшиеся на гондэрском престоле во времена возвышения раса, выглядят не более чем его марионетками. Ийоас по приказу Микаэля-Сауля был задушен муслиновой шалью. Возведенный по настоянию раса на престол против своей воли семидесятилетний калека Йоханныс II, сын Иясу I, демонстративно проводил все время за чтением книг и требовал одного: отпустить его изучать рукописи на озеро Тана. Старика книгочея, не желавшего своим участием в политике поддержать гондэрского наместника, отравили. Ему наследовал пятнадцатилетний Текле-Хайманот II, при котором рас стал регентом.
Оба они активно подавляли бунты, вспыхивавшие в провинциях. Но жестокость, к которой стал прибегать Микаэль, порождала новые волнения. В крови тонул Гондэр. Дж. Брюс, описывая город глазами очевидца после одной из карательных операций Микаэля, уподобляет его «сплошному склепу», в котором «тысячи трупов гнили на улицах, а тысячи гиен и других плотоядных зверей бесстрашно поедали их средь бела дня». В конечном итоге в 1770 году армия изгнала раса из столицы в его родной Аксум. Началась новая чехарда безвестных подставных личностей на троне. Она продолжалась до 1784 года, когда Текле-Гиоргис, которого эфиопские историки называют «последним гондэрским императором», отрекся от трона.
В 1789 году в Эфиопии уже было пять царей, причем каждый из них считал остальных узурпаторами. Феодальная анархия и раздробленность усиливались. Через несколько десятилетий страна вступила в эпоху удельных князей-мэсафынтов.
Конец этому страшному периоду в истории Эфиопии положил уже знакомый нам Менелик II, завершивший процесс создания централизованного государства.
К его памятнику в центре Аддис-Абебы кладут цветы и в революционной Эфиопии…
Ветер с Индийского океана. — Там, через пролив — Ламу. — Город-феникс, донесший до наших времен аромат времен суахилийской цивилизации. — Улицы, не знающие автомобиля. — Ослы с лампами на шее. — Захолустье, где куда оживленнее, чем в иной столице. — Магазины открываются ближе к полуночи. — Кофе, хама и крик муэдзина. — Арабы? Нет, африканцы! — Ночь на борту парусника-доу. — Взлет и падение островных государств-городов. — Уникум восточно-африканского побережья
К востоку от южноэфиопских плоскогорий и вулканических плато Туркана, занимая всю сомалийскую и добрую половину кенийской территории, лежат опаленные солнцем песчаные равнины. Лишь в последний день мучительно долгого и тяжелого пути подернутая пеленой серой пыли пустыня нехотя уступает место желто-красной в сухой сезон саванне, среди которой, ближе к вечеру, появляются первые пальмы. Сначала низкие, льнущие к земле, потом все выше, все стройнее и царственнее, они дают знать, что Индийский океан недалеко. Сидевшие под пальмами вдоль дороги нагловатые обезьяны-бабуины при нашем приближении поднимали неописуемый гвалт, забирались на макушки пальм и кидались оттуда их красноватыми плодами.
Иногда пальмы улавливали набегавший с океана ветер, принимались раскачиваться и шелестеть. Тогда сухой и пыльный воздух вдруг делался парным и солоноватым. Но как только пальмы затихали, вновь чувствовалось дыхание пустыни.
Какая-то невзрачная птаха упорно летела перед машиной, пикировала у самых колес и невредимой взлетала вверх. Только приглядевшись, я понял, что она делает: охотится за оранжевыми, незаметными в дорожной пыли кузнечиками, которых вспугивала наша машина. Покончив с насекомым, птаха запрокидывала голову и издавала звук, какой точь-в-точь доносится из громкоговорителя, предлагающего проверить часы. Рефлекс срабатывал — на часы я смотрел гораздо чаще, чем обычно.
Потом дорога побежала по ослепительно белому коралловому песку и внезапно оборвалась у переправы.
— Да, там, через пролив, Ламу, — подтвердил дремавший под пальмой лодочник. — Вас подвезу, а авто на острова перевозить нельзя. Да и ездить там на нем негде.
Оставив машину на «материке» под присмотром смышленого на вид паренька — сына лодочника, я пересел на фелюгу, обеспечивающую связь Кении с ее островной частью — архипелагом Ламу, или, как его теперь все чаще называют, Баджун.
Плавание недолгое — маневры в узком заливчике, словно шипами, утыканном корнями и ростками мангров, переход под парусом по проливу, и вновь лабиринты окружающих остров мангровых зарослей, склонившихся к воде пальм, изъеденных океанской водой камней — остатков то ли ушедших под воду крепостей, то ли древних причалов.
Через полчаса зелень расступилась, и под покровом высоченных пальм, над бирюзой океана, внезапно появился белый, из коралла, город, тоже именуемый Ламу. Город-феникс. Единственный из великих и некогда могущественных суахилийских городов, который пережил все невзгоды, выжил и сохранил до нас облик прежних времен.
У причалов качались на волнах десятки доу. В дырах их треугольных парусов просвечивала набережная. Я посмотрел на нее и подумал, что когда-нибудь эту набережную всю, целиком, объявят историческим заповедником.
Со стороны океана Ламу сразу предстает городом с богатым прошлым. Древние постройки, зубчатые башни старых крепостей, суахилийские, индийские, арабские дома. И дула пушек — сто, двести, триста метров вдоль набережной, уставленных пушками. Они смотрят в сторону океана, откуда редко приходили друзья и часто — враги.
Лодочник уговаривал плыть дальше. Где-то в четырех километрах от старого города, как он обещал, можно найти отличный пляж, тень пальм, а рядом и отель «Пепони» — «Райское место», если переводить с суахили. Там обычно останавливаются европейцы, добирающиеся до Ламу на частных авиетках.
Но я был уверен, что для меня раем будет именно сутолока этой набережной, едва заметные щели улиц между ветхими домишками и шум портового базара.
— Есть ли свободные места в отеле здесь, в старом Ламу? — спросил я у лодочника.
— Есть, в «Махарусе». Это вот в той улице.
«В улице» — это любопытное отражение в языке местных условий. Так говорят в Ламу и на суахили, и на арабском, потому что предлог «на» совершенно неприменим к улицам Ламу. Дом, стоящий «на улице», предполагает какой-то простор. А здесь дома именно втискиваются «в улицу».
Окна моего номера в «Махарусе» как раз смотрели на такую улицу. В доме напротив, у окна, сидел курчавый, лет трех карапуз, привязанный мохнатой веревкой за ноги к раме без стекла. Завидев меня, он почему-то обрадовался и протянул пухлые, на перевязочках, ручонки. Я высунулся из окна и протянул над улицей черному карапузу конфету. Он без труда достал ее и засмеялся.
Поскольку на архипелаге я был не впервые и уже имел представление о местных порядках, свой первый визит, несмотря на поздний час, я решил нанести комиссару полиции: согласно здешнему этикету, иностранцы отмечаются у него по прибытии. Однако за три года, что прошли после моей последней встречи с комиссаром, его офис переместился из окруженного пушками и кружевами перистых ветвей казуарин лучшего дома на набережной в новое здание.
— Вот оно, на самой вершине холма Хедабу, — объяснил мне полицейский. — Но комиссара сегодня нет в городе. А у нас здесь теперь открыли музей.
Где-то недалеко, с соседнего минарета, пронзительно и заунывно кричал муэдзин, созывая правоверных в мечеть. Распрощавшись с полицейским, предусмотрительно проверившим мои документы, я пошел на его голос и вскоре очутился в лабиринте темных улочек, заполненных суетливыми огоньками карманных фонарей. Фонари носят с собой прохожие, чтобы не разбить друг другу лбы в предмолитвенной кутерьме уже по-ночному темного города. Электричество пришло сюда лишь в 1969 году и еще не успело проникнуть во все улочки и закоулки древнего Ламу.
Расталкивая толпу, проехал какой-то местный богатей на осле, на шее которого болталась лампа. Из одной двери в другую привидениями проскользнули две женщины в черных атласных покрывалах — буибуи. Нежным звоном колокольчиков известил о своем приближении разносчик воды. «Кофе! Кофе! Свежая халва!» — кричал уличный продавец, мелодично, словно кастаньетами, ударяя одну о другую кофейными чашечками.
У входа в мечеть стояло еще несколько ослов с лампами: видно, такой транспорт в безавтомобильном Ламу довольно обычен. Мужчины заходили во двор, снимали обувь, расстилали принесенные с собой циновки, падали на колени и принимались бить поклоны Аллаху. Почти все — в длинных до пят рубахах-канзах, белых тюбетейках-кофиях, реже — в фесках или тюрбанах, почти все — с окладистыми бородами. Арабы? Нет, черные как смоль, с отнюдь не «классическими» чертами лица, обыкновенные африканцы. Африканцы-мусульмане из тех, кого обычно называют суахили, что в переводе означает «прибрежные люди», «жители побережья».
Кончилась молитва — еще больше народу появилось в темных улочках. В девять вечера открылись магазины, и женщины отправились выбирать себе наряды, торговаться и просто глазеть. Не продуваемую морскими ветрами Харамбе-авеню заполнил чад шипящего над мангалами мяса. Из каждого окна доносилась своя мелодия — суахилийская, арабская, индийская. Жизнь в этом, казалось бы, захолустном городке была куда оживленнее, чем в иной африканской столице.
Я наелся «кебабов» из козлятины, отведал печеных бататов, кофе с корицей, кокосового вина и вернулся в «Махарус». Но вскоре убедился, что заснуть в «моем раю» — дело немыслимое. Уличных торговцев становилось все больше, а музыка звучала все громче.
Какое-то нервное возбуждение охватило меня. Хотелось вновь смешаться с этой толпой, ходить по этим улицам, смотреть, впитывать, узнавать. В голове вертелась назойливая фраза: «Ламу… Ведь это Ламу…» За этим названием для меня скрывалась близость самых древних из известных нам в приэкваториальной Африке городов, редкая для Черного континента возможность проследить богатую интереснейшими событиями средневековую историю огромного региона, перипетии времен Великих географических открытий и на фоне их — становление самобытной суахилийской цивилизации, цитаделью которой и были острова архипелага Ламу.
К полуночи я забрел в по-деревенски тихий квартал глинобитных домов, крадучись пробрался мимо остервенело лаявших собак, лягавшихся ослов и вышел к океану. Шустрые белые крабики, едва заметив мою тень, бросились зарываться в песок.
Под пальмами на берегу, куда не добирается прилив, стояли огромные доу с разрисованной кормой. Я ухватился за свисавший с борта канат и забрался в одну из лодок. Она называлась «Хадрамаут» и пришла из Мукаллы, некогда пиратского города и центра контрабанды на аравийском побережье. Пришла, подгоняемая благодатными муссонами — ветрами, которые, дуя строго по расписанию, составленному самой природой, на протяжении тысячелетий наполняли паруса судов, совершавших челночные плавания из Аравии и Индии в Восточную Африку и обратно.
Я сидел в старой лодке, подставив лицо свежему ночному бризу, и думал о том, что когда-то, давным-давно, такой муссон пригнал к африканскому берегу такую же доу, дав возможность людям далеких восточных стран впервые завязать обмен с местными африканскими племенами. Так возникла торговля, давшая толчок развитию суахилийских городов-государств.
Городов было много, столетиями они возникали и умирали вдоль восточноафриканского побережья, на ослепительно белом песке коралловых пляжей, под покровом шелестящих пальм. У них была разная судьба, но почти всех объединяло одно: они создавались на островах. Узкий пролив, отделявший остров-государство от материка, не был помехой для мореходов и купцов, пересекавших Индийский океан. Но до поры до времени он служил надежной защитой от набегов воинственных и диких племен, наведывавшихся из внутренних районов на побережье.
Однако никакому из этих городов, несмотря на величие и могущество, не суждено было сыграть в истории суахилийского мира той выдающейся роли, которая досталась Ламу. Когда связи с Востоком еще только устанавливались и мореходы древних морей предпринимали лишь робкие попытки выйти в Индийский океан, острова архипелага, как самые северные и, следовательно, наиболее близко расположенные к Аравии, оказались для них и наиболее доступными. Вот почему первые торговые контакты, впоследствии создавшие стимулы для появления и развития первых известных нам городов с преобладающим негроидным населением, возникли именно здесь. Затем, когда в XV–XVII веках восточно-африканское побережье было разорено португальцами, географическое положение вновь спасло Ламу. Теперь самая северная часть суахилийского мира оказалась в наибольшем отдалении от южного, находившегося в Мозамбике центра европейской колонизации, от больше всего интересовавших Лиссабон путей в Индию. Португальцы наведывались на острова Ламу, грабили и разоряли их города, но своего постоянного политического и экономического присутствия установить им там так и не удалось.
Затем португальцев изгнали, и верховодить на всем побережье стали оманские султаны. Главное их внимание было приковано к не желавшей покориться арабам Момбасе. Жители Ламу были союзниками оманитов в этой борьбе и больше выигрывали, чем теряли в ней. Потом Кения сделалась колонией Англии, и острова Ламу оказались «крайним севером британской Восточной Африки», как раз напротив неспокойной границы с Сомали. Полное бездорожье в материковой части этого района не допускало к Ламу с суши, а статус «закрытого района», введенный администрацией по политическим причинам во всей Северной Кении, надолго затруднил проникновение туда с моря. Закрытый для всех, архипелаг Ламу вскоре был забыт всем миром.
Такой дорогой ценой на острове были созданы уникальные условия для беспрерывного поступательного развития суахилийской культуры. Это был своеобразный замкнутый микрокосм, в чем-то повторявший историю развития всего побережья, но отличавшийся от него единой судьбой островов и преемственностью традиций, передававшихся в пределах архипелага от одного города к другому, а затем «экспортировавшихся» отсюда в остальные части суахилийского мира. Именно здесь зародился язык суахили, который его первые европейские исследователи середины XIX века включали «в число двенадцати великих языков мира, более всего употребляемых при сношениях людей различных национальностей». Ныне этот язык — наиболее распространенный в Африке, его знают примерно 60 миллионов человек, то есть каждый восьмой африканец. Подобное растущее влияние суахили на континенте, а также богатство его лексики служит, по справедливому замечанию Б. Дэвидсона, «еще одним подтверждением древности и прочности фундамента этого языка», изобилующего сочными идиомами и бытовыми словечками, дающими говорящим на нем возможность передавать самые тонкие переживания. Именно здесь, на побережье, на протяжении веков формировалась столь несвойственная этому аграрному континенту земледельцев и скотоводов уникальная городская культура суахили — единственная в своем роде в Тропической Африке. Она породила столь же уникальную каменную архитектуру, прикладные искусства, соответствующие высоким критериям развитого общества нравы, мораль, традиции.
Познакомьтесь: архипелаг Баджун. — Древние называли эти места «берегом зинджей». — «Хроника Пате» ведет историю городов с VII века. — 600 лет спустя: зинджи поклоняются камням, а не Аллаху. — Фаллос шагает на крышу мечетей. — Культ «кайя» жив и сегодня. — Африканские корни зинджского языка протосуахили. — «Савахил» означает «береговая страна». — Прибрежные зинджи «превращаются» в васуахили. — Земледельцы, купцы и мореплаватели Восточной Африки. — Главным товаром становится железо. — Выгоды торговли влекут в Савахил переселенцев-мусульман. — Португальские пушки превращают цветущие города в руины
Что мы знаем об этом удивительном, чудом сохранившемся реликте великого прошлого Африки, имеющем законное место в мировой цивилизации?
Десять островов входят в архипелаг Баджун. Из них семь построены кораллами, а три, самые крупные, имеют материковое происхождение. Самый большой, Пате, занимающий площадь 80 квадратных километров, скрывает в роще своих кокосовых пальм три города — Пате, Сийю и Фазу. На острове Манда (62 квадратных километра) остались два поселения— Манда и Таква. Самый известный из островов — Ламу — не превышает 50 квадратных километров.
Роясь как-то в книгохранилище Академии наук суахили в Момбасе, я наткнулся на выцветший список «Хроники Пате». В нем рассказывалось, как еще в 696 году группа арабов из Сирии достигла Восточной Африки и создала там 35 городов. О том же повествует и «Хроника Ламу». Ее авторы ведут историю города с VII века и называют основателем Ламу и ряда других городов предводителя сирийцев халифа Абд аль-Малик ибн Марвана, основоположника правящей династии. Если эти даты верны, а сомневаться в них пока нет оснований, то Пате и Ламу — самые древние города в приэкваториальной Африке!
Примерно в 60 году н. э. появился «Перипл моря Эритерийского» — одна из самых ранних из дошедших до нас лоций. Происхождение автора лоции — он был грек из Александрии — породило определенные трудности, поскольку многие географические названия приводятся в «Перипле» в древнегреческом варианте. Как-то в Кампале я беседовал с Мэриком Познанским, профессором археологии, директором африканских исследований университета Макерере, крупным авторитетом в области древней истории Африки. Он доказывал мне, что упоминаемые в лоции острова Пиралаон и есть архипелаг Ламу.
— Конечно, на первый взгляд может показаться, что это греческое название, переводимое как «Люди огня», не имеет ничего общего с идиллической обстановкой Ламу: ведь там неоткуда было взяться огнепоклонникам и не могло быть огнедышащих вулканов, среди которых бы обитали люди, — говорил он. — Однако, зная Африку, нетрудно предположить, что автор «Перипла» добрался до Ламу перед наступлением сезона дождей. Как и на материке, где господствует подсечно-огневое земледелие, островитяне в эту пору сводили огнем растительность, расчищая поля под посевы. Объятый пожаром остров посреди океана и работающие у кромки огня крестьяне вызвали у грека понятные ассоциации.
По мнению ученого, остров Меноутиас, которого моряки из «Перипла», покинув Пиралаон, достигли через три дня, — это современный Занзибар, а Рапта — один из городов, чьи развалины находятся неподалеку от Дар-эс-Салама. Археологи нашли там бусины и керамику, свидетельствующие о связях Рапты с Римом.
Однако у средневековых арабских авторов, которые впервые начали составлять описательную географию Восточной Африки, подробностей и деталей становится больше. Кое-что мы узнаем из «Китаб фахр ас-судан ала-лбидан» — «Книги о превосходстве черных над белыми», написанной аль-Джахизом (умер в 869 году). Сам потомок африканского раба, крупный ученый и литератор, он посвятил свое сочинение описанию чернокожего населения планеты. «Китаб фахр» интересна как основополагающая работа для обоснования черного расизма. Однако для нас она в первую очередь ценна тем, что впервые применительно к восточноафриканскому населению в ней используется термин «зинджи» — черные. Это же название (в форме «занг», что значит «черный») мы встречаем в одной из персидских надписей конца античности, а в «Христианской топографии» Космы Индикоплова (VI век) нынешнее суахилийское побережье названо на греческий лад — «Зингион».
Постепенно содержание этого термина у арабских географов расширяется. Наш основной информатор о Восточной Африке — аль-Масуди (умер в 956 году), один из немногих средневековых авторов, лично побывавших на ее побережье, уже указывает на этническое деление среди зинджей, а также упоминает о существовании у них самостоятельных «царств». В середине X века аль-Истахри полагал, что на севере «страна Зиндж простирается до государства аль-хабаша», то есть до Эфиопии и Сомали, другие авторы южным пределом ее называли «золотую Софалу», что в нынешнем Мозамбике. Далее на юг находилась земля Вак-Вак. Судя по фразе: «Речь местных жителей представляет род свиста», оброненной знаменитым географом аль-Идриси (1100–1165 годы), арабы уже были знакомы со своеобразным языком койсанских племен, населяющих Южную Африку.
В каких взаимоотношениях это разноплеменное и разноязычное население побережья было с потомками тех арабов, которые создали там 35 городов? Служили ли эти города активными центрами распространения ислама в Восточной Африке? Ответ на эти вопросы очень важен для понимания происхождения суахилийской цивилизации, поскольку мнение, что она всего лишь эпигон мусульманской, еще отнюдь не развеяно.
Очень интересным поэтому представляется свидетельство аль-Масуди, сделанное 250 лет спустя после легендарного переселения сирийских арабов. Описывая верования зинджей, он констатирует: «Кому из них понравится что-либо из растений, зверей или минералов, тому они и поклоняются». Упоминает арабский путешественник также город на острове, скорее всего Манда, где живут «мусульмане вперемешку с неверующими из числа зинджей». Еще 150 лет спустя у аль-Идриси читаем о городе Брава, расположенном к северу от Ламу, на сомалийском побережье, буквально под боком у религиозных центров ислама: «Это город неверных… Они берут большие камни, мажут их рыбьим жиром и им поклоняются. Они поклоняются подобным и иным в этом роде нелепым вещам, и, несмотря на то, что верование их гадко, они стойко его придерживаются». Наконец, умерший то ли в 1274-м, то ли в 1286 году Ибн Саид аль-Магриби, современник Лалибэлы, прятавшего под землю христианские церкви, оставил нам такое свидетельство об обитателях крайнего юга суахилийского мира: «Жители Софалы и другие зинджи поклоняются идолам и камням, которые поливают жиром больших рыб».
Пройдет, таким образом, почти шесть веков после создания на суахилийском побережье поселений сирийцев, а арабы так и не смогут навязать ислам зинджам, продолжавшим в массе своей придерживаться анимистических верований. Пройдет еще полтора столетия, и лишь в начале XV века в Малинди появится самая древняя из дошедших до нас мечетей, а рядом с ней — огромный каменный фаллос, своими очертаниями удивительно напоминающий те «священные камни», которым поклонялись жители эфиопского юга.
Затем фаллос шагнет на крышу мусульманских мечетей — форму мужского детородного органа примут минареты, повсеместно сооружавшиеся в Ламу, Пате, Момбасе, то есть в северной части суахилийского мира, которая в силу своего географического положения была открыта влияниям эфиопских народов. Эти фаллические минареты над мечетями, как бы утверждающие торжество африканских анимистических культов над исламом, и сегодня привлекают внимание туристов, впервые попадающих на кенийское побережье.
Из-за колониальных и расистских наветов нам сегодня приходится доказывать то, что средневековым арабским авторам было совершенно очевидно. Они описывали города восточноафриканского побережья как «зинджские», их правителей называли в массе своей «чернокожими». Язык зинджей тогда не напоминал арабам их собственный. Просвещенные носители мусульманской цивилизации обычно с пренебрежением относились ко всему тому, что касалось культурных ценностей «неверных». Тем весомее их лестные отзывы, сделанные в адрес «зинджского языка». Аль-Джахиз характеризует его как язык развитый, а зинджей неоднократно называет красноречивыми. Средневековый космограф ад-Димашки также подчеркивал «искусство риторики и красноречия, присущее северным зинджам».
Что же это за язык? Аль-Масуди, который лично побывал на Занзибаре, или «Берегу зинджей», собственной рукой записал наиболее употребляемые его жителями слова. Они — бантуского происхождения; их корни и сегодня живы во многих языках континента, например слово «мганга» — колдун, лекарь — распространено повсеместно. Что же касается более поздних времен, то гадать и привлекать косвенные источники для доказательства того, говорили ли тогда жители восточноафриканского побережья на языке группы банту, вообще излишне. Уже в XI веке у этого языка появилась письменность! Она была создана на основе арабской графики. Джеймс Аллен — молодой, но авторитетный исследователь культуры восточноафриканского побережья, обосновавшийся в Ламу, называет этот язык протосуахили. Он сильно отличается от современного суахили, значительно позже, уже после становления суахилийской цивилизации, многое заимствовавшего из арабской лексики.
В более поздних литературных памятниках, в частности «Хрониках» Пате и Ламу, появляется заимствованный у арабов топоним «Савахил», или по-русски «Суахилия» — «береговая страна», «прибрежная полоса». В сопоставлении с арабскими источниками ее границы находились между Ламу и Малинди. Даже Момбаса на первых порах оказалась вне этой цитадели суахилийской культуры, поскольку, как свидетельствует Ибн Баттута, зерно туда «привозят из Савахила». Судя по высказываниям знаменитого лоцмана Ахмеда ибн Маджида, в тех же границах «Суахилия» оставалась и к началу XVI века. Язык населения этой прибрежной полосы получает название «кисвахили», переводимое как «так говорят в савахилях». А носителей этого языка, в массе своей чернокожих жителей портовых городов, прибрежных районов и прилегающих к ним деревень — рыбаков и земледельцев, все чаще именуют «васвахили», «васуахили», то есть «жители побережья». По мере экономического развития и усиления политического влияния северных суахилийских центров их язык и культура распространялись все дальше и дальше на юг. Так прибрежные зинджи постепенно «превращаются» в суахили.
Как и чем жили «северяне» суахилийского мира? В массе своей это было конечно же земледельческое население. Уровень его был достаточно высок, поскольку зинджи-суахили выращивали такие трудоемкие культуры, как рис и сахарный тростник. Они знали пять сортов бананов, имели столь обширные кокосовые плантации, что экспортировали их продукцию. Их хлебом была дурра, картофель заменял ямс, дающий огромные, весом 60 килограммов, клубни. Деревни, находившиеся на границе с саванной, в изобилии поставляли мед, а также мясо диких животных. Сохранились интересные описания способа охоты на слонов, заманиваемых к водоему, заранее отравленному листьями ядовитых растений. Скотоводство, по всей вероятности, было развито слабо, что косвенно указывает на распространение в прибрежных лесах мухи цеце. Однако нехватка мяса с лихвой окупалась обилием рыбы и других «даров океана», многие общины почти целиком жили за счет морского промысла. Активное рыболовство, а затем и торговля обусловливали развитие мореходства.
Торговали восточноафриканские купцы многим — слоновой костью, рогом носорога, шкурами леопардов, черепаховым панцирем, ценной древесиной, растительным сырьем для красителей, горным хрусталем, амброй. Большинство этих товаров не могло быть продукцией собственно побережья. А это значит, что суахилийские купцы уже в те времена активно вовлекали в торговлю племена континентальной глубинки, превращая их в своих поставщиков, а сами становились посредниками между ними и восточными покупателями.
Однако самым важным в списке экспортных товаров побережья, бесспорно, было железо! Его получали из весьма бедных руд, встречающихся на материке, но плавили в очень больших количествах.
Скорее всего, бурное развитие выплавки металла в Суахилии где-то в конце XII века и пробудило более пристальный интерес Востока к африканскому побережью, привело к бурному росту его городов, посредничавших в торговле между внутренними районами континента, с одной стороны, и Индией, Аравией, Китаем, Индонезией — с другой. Так Восточная Африка стала составной частью огромного и богатого средневекового торгового восточного мира.
Этот бурный рост стимулировался еще и новой волной миграции из мусульманского мира. Если сподвижники Ибн Марвана прибыли в Зиндж, спасаясь от династических войн периода возвышения ислама, то новые переселенцы попали в Савахил в роли беженцев из стран, оккупированных татаро-монголами. Среди них было множество выходцев из Ирана — ширазцев. Пришельцы селились на африканском побережье, брали себе в жены африканок, обращали местных жителей в ислам, приобщали их к новшествам мореходного искусства и знакомили с известными им более прогрессивными навыками торговли, обогащали их язык словами, связанными с наукой, техникой, коммерцией тех времен.
Даже став мусульманской, цивилизация суахили осталась африканской. Она возникла на земле Черного континента и была создана руками африканцев — наследниками зинджей. Залогом богатства городов побережья была торговля с внутренними районами материка, куда арабы тогда еще даже не проникли. Самые северные из этих городов-государств распространяли сферу своего влияния на довольно большую территорию: вплоть до среднего течения Таны и севера Эфиопии. В основе этих торговых связей лежала торговля железом, самобытные секреты плавки которого были открыты самими африканцами. Да и главными партнерами суахилийских городов были не аравийские султанаты, а далекая Индия, покупавшая львиную долю металла.
Похоже на то, что обитатели архипелага Ламу были первыми среди тех, кто возвысился в период «железного бума» и притока на побережье мигрантов, обладавших передовыми по тем временам знаниями и навыками. В Пате, например, в 1204 году утвердилась династия Набхани, правившая там до 1866 г. Как можно понять из «Хроник», возвышение этих выходцев из Омана произошло самым мирным образом в соответствии с существовавшим на острове традиционным правом. Сулейман ибн Сулейман, основоположник новой династии, женился на дочери престарелого правителя острова, а тот в качестве свадебного подарка передал ему свой титул фумомари. Набхани, сочтя выгодным не арабизировать его, никогда не называли себя шейхами или султанами.
Территориальная экспансия Пате, разбогатевшего на торговле, достигла своего апогея при фумомари Умари, праправнуке Сулеймана, правившем в середине XIV века. Кто бы мог подумать, но крохотный Пате контролировал тогда восточноафриканское побережье от Могадишо на севере до Великой Килвы на юге! «И получил он силу великую и завоевал много савахильских городов, — повествует о нем «Хроника Пате». — Он владел всеми этими городами… в каждый город послал он своего человека, чтобы управлять там от его имени».
В другом документе тех лет рассказывается о том, что султан Умари «был падок до денег и поэтому поощрял торговлю, вынуждая людей совершать далекие путешествия в Индию. Таким образом он очень успешно приумножал свои богатства». Китайские авторы говорят о визитах восточноафриканских моряков в Кантон. В обратном направлении из этих же стран в подвластные Пате города шли доу и джонки, груженные коврами, бархатом, шелками, пряностями, фарфором.
Муссоны наполняли паруса мирных кораблей. Средневековые купцы Востока не стремились к захватам, не бряцали оружием. Они довольствовались тем, что в наше время принято называть «взаимовыгодной торговлей».
И торговля приносила свои плоды. Города богатели, застраивались каменными домами. Были, конечно, в городах и ремесленники, и голытьба. Но они жили в просторных глинобитных постройках, одевались в привезенные из Индии пестрые ткани и не знали, что такое голод. Десятки, сотни кораблей под флагами самых разных стран Востока собирались у причалов восточноафриканских городов-портов — свободных, мирных, процветающих.
Это поразило, обескуражило посланцев христианского короля, но не остановило их руку, державшую меч, занесенный над суахилийскими городами.
Но Ламу, один из древнейших среди них, чудом уцелел…
Суахилийские часы ведут отсчет времени от восхода солнца. — Удивительные приключения музыкального рога сива. — Напоминание о временах, когда закавказцы правили Египтом. — Всемогущий Ибрагим-бей был кахетинцем Абрамом Шинджикашвили. — Грузинский купец скупает у суахили слоновую кость. — Турецкая армада у восточноафриканского побережья. — Быть может, грузином был и бывший мамлюк Амир Али-бей, освобождавший города Савахила от португальцев? — Загадочный Ираклий с острова Фаза. — Ламу, Пате и Момбаса приветствуют Али-бея. — Кровавая месть Лиссабона
…Солнце выкатилось из-за океана, спрятались крабы, и появились чайки, с криком принявшиеся за рыбную ловлю. Из прибрежных хижин вышли бородатые, в ярких клетчатых юбках мужчины. Пересекли пляж, забрались на борт доу, увидев меня, удивленно подняли брови, спросили по-арабски: «Ты что, белый, бездомный?» Я объяснился, как мог. Бородачи заулыбались и, дружески помахав мне на прощанье рукой, принялись чинить паруса.
Когда я добрался до города, он уже проснулся, хотя часы на набережной показывали начало первого. Часы были солнечные, сооруженные еще в старые добрые времена. Это единственные часы во всем городе. По ним до сих пор живет Ламу. А показывают они суахилийское время, отсчет которому ведется с восхода солнца, «просыпающегося» в этих широтах ровно в шесть. На моих наручных часах было четверть седьмого.
— Бвана Кулики, — неожиданно донеслось мне в спину из открытой двери музея. — Бвана комиссар увидел мою запись о вашем визите и просит зайти к нему, — сообщил мне вчерашний знакомец, полицейский. — Он сейчас здесь, в музее.
Комиссар помнил меня не столько как лицо официальное, сколько как «жертва» ночной автомобильной катастрофы, в которую он как-то попал на шоссе, соединяющем побережье с Найроби. Случилось так, что я проезжал мимо его разбитой машины первым, предложил свою помощь и подвез до столицы.
— Что, тянет под старую крышу? — поздоровавшись, осведомился я.
— Дела есть под старой крышей — передача имущества. Вы же помните, что последние годы хотя дом этот и именовался комиссариатом, но больше походил на музей. Многие экспонаты, что его украшают сейчас, находились на тех же местах под надзором полиции. Кое-что еще меня просили одолжить для выставки в Западной Европе. Теперь возвращают мне, а я — музею. Вот сегодня, с утра пораньше, хочу водворить на законное место сиву.
С сивой я был «знаком» еще до ее европейского путешествия. Это — музыкальный рог, традиционный духовой инструмент многих прибрежных племен, со временем приобретший на архипелаге ритуальное значение и ставший символом правителей Пате и Ламу.
— За обладание этой сивой, вырезанной из двухметрового бивня слона, украшенного затейливой резьбой и бронзовыми аппликациями, шла непрекращающаяся борьба между Пате и Ламу, — рассказывал комиссар. — На первых порах сива оказалась в руках у Набхани. Но предание гласило: править архипелагом и подвластными ему землями могут только те, кто владеет сивой.
— Таким образом, древние предания провоцировали войны? — вслух подумал я, вертя в руках тяжелый резной бивень.
— История с сивой — одно из объяснений того, почему португальцам удалось покорить суахилийские города. Между ними не было единства. Редко жили в мире и Пате с Ламу. Со временем получилось так, что политической властью располагал Пате, а экономическая сила, деньги и доу были здесь, в Ламу, активно торговавшем с материком.
Комиссар протягивает мне другой, не менее тяжелый и выглядевший не менее древним рог. Тоже резной, богато украшенный бронзой с вязью арабских букв.
— Это рог буфалло, который в Ламу провозгласили священным. Его использовали для обнародования приказов правителей. Надпись на нем переводится так: «Владыка идет встретить вас. Власть над народом принадлежит ему». Эксперты из Британского музея, изучавшие надпись, пришли к выводу, что это цитата из одного высказывания мамлюкского правителя Египта. Чем глубже ученые занимаются историей архипелага и подвластных ему земель Савахила, тем больше они убеждаются в том, что мировой столицей, на которую в XIV–XV веках ориентировались суахилийские города, были не Багдад, Дамаск, Оман или Маскат, а Каир. Говорят, тогда в Египте правили ваши соотечественники? — лукаво улыбнувшись, спросил комиссар, придав нашему разговору неожиданный поворот.
— Ну это некоторая натяжка, — засмеялся я. — Хотя… Ведь до конца фатимидского периода, то есть до конца XII века, в мусульманском Египте численно преобладали христиане, и это заставляло каирских халифов для соблюдения «баланса религий и сил» править страной с помощью армянских визирей и полководцев. В начале же XIII века, уже при Айюбидах, султаны стали широко использовать в своей армии рабов-мамлюков из Восточной Европы и Закавказья. Другим источником пополнения солдатских рядов были рабы из Тропической Африки. Так что кто знает, быть может, русские и суахили установили свои первые контакты уже тогда…
— Вот видите, я кое-что смыслю в истории, — довольно кивнул комиссар. — Живя в Ламу, трудно ею не заинтересоваться. Продолжайте, продолжайте.
— Но вскоре мамлюки вышли из повиновения, восстали и в самой середине того же XIII века захватили власть. С тех пор египетских султанов начали выдвигать из числа тех, кто свою родословную вел от половцев и жителей Кавказа. В конце XIV века среди них выдвинулись черкесы, правившие Египтом полтора столетия. Под их властью находились огромные территории, включая красноморское побережье Судана, а их купцы, правда не без помощи оружия, установили торговлю с Восточной Африкой.
— А потом, насколько мне известно, Египет подпал под влияние Турции. В Каире тогда с комфортом обосновался турецкий паша? — как мне показалось, не без задней мысли уточнил комиссар.
— Да, это произошло в первой четверти XVI века, — припомнил я. — Но мамлюки неплохо ладили с янычарами, и вскоре их влияние вновь пошло по нарастающей. Бей и эмиры из числа черкесов, абхазов, мегрелов, лазов, других кавказских народов, а также выходцев из украинских и южнорусских степей, принявших ислам, от имени Порты правили многими прибрежными городами и целыми провинциями в Африке и на Ближнем Востоке, которые могли посещать суахилийские купцы. Со временем, в XVIII веке, особую власть в военной верхушке мамлюков получили грузины.
— Грузины меня особенно и интересуют, — удовлетворенно кивнул головой комиссар. — Что вам о них известно?
— Помнится, что грузины организовали затем восстание против паши. Ими руководил абхаз шейх Али-бей, к концу своей жизни ставший каирским самодержцем.
— Али-бей? — встрепенулся комиссар. — Когда же он жил?
— Я помню лишь, что в начале 70-х годов XVIII столетия, несмотря на поддержку русского флота и палестинцев, он потерял власть.
— Тогда это не наш Али-бей, — разочарованно промолвил мой собеседник. — И на этом влияние грузин иссякло?
— Нет, скорее усилилось. Мамлюки, известные своей доблестью и смелостью, сумели не только отразить попытки Турции восстановить свое влияние в Египте, но и расчистить себе путь к власти в Ираке. В Багдаде в конце XVIII века правил грузин Сулейман-паша, в Каире — грузины Мурад-бей и Ибрагим-бей.
Я не стал докучать комиссару деталями, вряд ли для него интересными. Но грузинский артиллерийский офицер Манучар Качкачишвили, отправившийся в 1786 году в Каир навестить своего умирающего дядю, признал во всемогущем Ибрагим-бее кахетинца Абрама Шинджикашвили, уроженца деревни Марткоби. Он вершил судьбами Египта, опираясь на «союз побратимов» — правящую мамлюкскую верхушку, состоявшую из 18 беев. Среди них было 13 грузин, два чеченца, черкес, молдаванин и казак из украинского Бахмута[31]…
— Лихие были ребята, — прищелкнул языком комиссар. — Кое-кто, как мне представляется, и у нас успел побывать.
— Не может быть?!
— Может, может, — смеясь, проговорил комиссар. — Для меня приобщение к «грузинской теме» началось вот с этой надписи на сиве. «Почему мамлюки, почему Каир?» — спросил я себя, познакомившись с письмом из Британского музея. Ведь всегда считали, что города нашего архипелага ориентировались на мусульманские центры Аравии, а не на Каир. Я начал перебирать старые бумаги. Благо, все было под рукой — вы же видели, что до создания музея в моем офисе хранились и антиквариат, и архивы, и книги. Как-то в руки мне попала бумажка, чудом уцелевшая от времен появления здесь португальцев. В ней речь шла о том, что правитель селения Ходжа — это в самом устье реки Тана, к северу от Малинди, — в 1506 году категорически отказался признать власть португальцев. Он мотивировал свой отказ тем, что «находится под протекторатом халифа, великого правителя Египта», и поэтому не желает «иметь какое бы то ни было дело с людьми, которые препятствуют каирским купцам путешествовать в Индию». К документу, написанному по-португальски и представлявшему, очевидно, нечто вроде рапорта командира действовавшего в этих местах португальского отряда своему начальству, была приложена бумажка. Цифры на ней были обычные, а буквы — ни на что не похожие. На этой же бумажке, тоже по-португальски, было написано: «Конфисковано у купца Захира, торговавшего в стране Малинди».
Я послал документ с бумажкой в Лондон. Больше я их не видел. Но через несколько месяцев оттуда пришло письмо. Меня благодарили за «интересную находку» и сообщали, что удивившие меня буквы — грузинские. Запись содержала перечень купленных вдоль реки Тана слоновых бивней и их стоимость.
— Получается, значит, что грузинский купец заготавливал здесь для Египта слоновую кость, — подытожил я.
— Получается… Признаюсь, что до того, как получить это письмо, я понятия не имел о существовании Грузии. Найдя ее затем на географической карте, я так удивился появлению в XVI веке выходцев из этой далекой страны в Савахиле, что вновь написал в Лондон. Я предложил вернуть в Ламу мою «интересную находку», а заодно попросил сообщить: что известно о грузинах в Восточной Африке.
— Ну и что же?..
— На вторую часть моего письма — скорее всего, чтобы компенсировать бездействие по поводу первой его части — ответ пришел довольно быстро. В нем речь шла тоже о мамлюках, и выражалось мнение, что один из них, Амир Али-бей, вошедший в историю суахилийского побережья, был грузин. В письме упоминался также «ставленник Али-бея в Фазе, которого звали очень распространенным в Грузии именем — Ираклий». Сначала Амир Али-бей был египетским мамлюком, но потом каким-то образом оказался на службе у Турции. В суахилийской традиции он, однако, известен не как предводитель турецкой армады, громившей корабли португальцев, а как вольный корсар, освобождавший города Савахила и помогавший их населению залечить раны войны.
Чтобы читателю было легче разобраться в сложных перипетиях суахилийского прошлого, я сделаю небольшое отступление и коротко расскажу о событиях, которые предшествовали выходу на арену истории новоявленного для нас мамлюка Амир Али-бея, или, как его иногда называют, Мирале-бея.
Когда в 1505 году португальские парусники впервые появились напротив той самой набережной, где мы вели разговор с комиссаром, правитель Ламу, наслышанный о мощи их пушек, решил не вступать в бой, а откупиться. Признав протекторат Лиссабона, султан согласился платить пришельцам ежегодную дань в 600 метикалов, причем первый взнос оплатил немедленно венецианскими монетами. Так Ламу избежал разрушений. Пате сопротивлялся, но вскоре сдался на милость победителя. Легенда гласит, что, прежде чем принять это тяжелое решение, фумомари выслушал купцов, накануне вернувшихся с юга. Они рассказали ему, что все островные суахилийские города, не подчинившиеся христианскому королю, лежат в руинах.
Покорив подобным образом все восточноафриканское побережье, португальцы тем не менее не смогли извлечь выгод из этого впервые достигнутого объединения. Захват Индии и стремление во что бы то ни стало прибрать к своим рукам дело местных купцов привели к закату торговли. Не зная рынка, не имея никакого представления о внутриматериковых партнерах Момбасы, Ламу и Пате, португальцы запретили местным купцам продолжать их деятельность, а потом ввели монополию торговли для своих купцов, которой так и не смогли воспользоваться. Нарушив экономические связи побережья с внутренними районами, они лишили источников богатства не только суахили, но и самих себя. Власть немногочисленных португальских гарнизонов распространилась лишь на очень узкую приморскую полосу. Отношения с ее обитателями, особенно на религиозной почве, были весьма натянутыми. И если в южной части побережья португальцам длительное время все же удавалось поддерживать свое влияние, то в северной захватчикам нередко приходилось занимать оборонительную позицию.
В 1528 году в Момбасе, успевшей вновь отстроиться, поднялось первое восстание против португальцев. В 1569 году произошли антипортугальские выступления в Пате. Они были инспирированы Турцией, которая, закрепившись в Египте, на Аравийском побережье и получив выход в Красное море, пыталась поднять мусульманское население Восточной Африки против португальских соперников. Тогда-то вдоль Савахила и начал свои рейды Амир Али-бей.
— В английской литературе мне приходилось читать, что Амир Али-бей был послан для того, чтобы поднять местное население на джихад — священную войну против католиков, — продолжает комиссар. — Однако хотя я сам и мусульманин, но уверен: даже сейчас, а не то что четыреста лет назад побудить жителей побережья взяться за оружие из религиозных соображений нельзя. Суахили тогда боролись за свободу, а не за право бить поклоны Аллаху. Еще до того, как Амир Али-бей прибыл в Ламу, местные жители захватили в плен Року де Бриту — гостившего в городе наместника Лиссабона в Восточной Африке. Когда Али-бей высадился в Фазе, население города провозгласило одного из его солдат своим правителем. Это, очевидно, и был грузин Ираклий, или Акли-бей исторических легенд, сохранившихся на этом острове до наших дней.
В Пате Али-бей получил заверения в том, что жители города восстанут против португальцев, в случае если на их стороне выступит турецкий флот. Султан Момбасы попросил оставить в его городе турецкий гарнизон. Повсюду население прибрежных городов начало нападать на португальские крепости, передавая захваченную добычу Али-бею. Его корабль покинул Восточную Африку, нагруженный ценностями, в оплату которых турки обещали вернуться с оружием в руках для борьбы против португальцев.
Лиссабон не преминул отомстить. Прибывшие из Гоа каратели вновь разграбили Момбасу и сровняли с землей Фазу, с беспрецедентной жестокостью вырезав все ее население. Акли-бей пытался в бочке для соли переплыть пролив и добраться до Ламу, с тем чтобы предупредить его жителей о приближающейся опасности. Однако бочку заметили с португальской лодки, настигли и утопили… Затем португальцы приказали вырубить все рощи кокосовых пальм, окружавшие Фазу, а город разрешили разграбить жителям Пате.
В 1588 году Али-бей возвращается на суахилийское побережье во главе эскадры из пяти кораблей. И снова все разыгрывается по прежнему сценарию. Местные жители устраивают ему восторженные встречи и поднимаются на борьбу против португальцев. Затем подоспевшие из Гоа конкистадоры вешают его сторонников и разрушают то, что не успели уничтожить раньше. На Манда португальцы не нашли ни одного жителя — все предусмотрительно бежали с острова на материк. Вокруг Пате была уничтожена окружавшая город каменная стена, воздвигнутая из гигантских блоков известняка еще в X веке. Карательные меры затронули на сей раз и Ламу. Его правителя, Бвану Башира, четвертовали на глазах у султанов Пате, Сийю и Фазы, а останки запретили предать земле. В Ламу был заложен форт и оставлен сильный гарнизон…
Полицейский комиссар применяет исторические познания на практике. — Введение в мир суахилийских дверей. — Дверь — это кредо хозяина дома. — Орнаменты, полные многозначительной символики. — Древние доски под охраной закона. — «Баджун» и «занзибарский стиль». — Мог ли такой народный промысел родиться в безлесной Аравии? — Вспомним о ритуальных столбах «кайя». — Искусство, передающее существо африканской натуры. — В мастерской резчика Шканды
Комиссар говорил скорее как ученый-эрудит, чем офицер полиции. На мой вопрос, не историк ли он, комиссар усмехнулся:
— Разве у полицейского нет других интересов, кроме как ловить карманников и домушников? С этим делом у нас давно тихо. Поэтому я стараюсь охранять древности Ламу. А чтобы понимать, что нужно охранять, надо знать прошлое. Не так ли?
Я согласился, поинтересовавшись, как конкретно полиция применяет свои исторические познания. И тогда комиссар рассказал мне еще об одном интересном факте, проливающем свет на суахилийскую историю и культуру.
— Вы слышали когда-нибудь об искусстве орнаментации древних дверей на побережье? — спросил комиссар.
— Не только слышал, но давно интересуюсь этим ремеслом. На Занзибаре и в Момбасе перефотографировал чуть ли не все старинные двери.
— Тогда нам будет легче разговаривать, — оживился он. — Потому что многие приезжие, когда речь заходит о дверях, недоумевают. Ну что, дверь? Простой кусок дерева, сбитые доски. А ведь на побережье дверь — это настоящее произведение искусства, исторический памятник. И кроме того, кредо владельца дома, вход в который она открывает или закрывает.
Я недоуменно поднял бровь…
— Да, да, кредо, — настойчиво повторил он. — Я не знаю, как определяется слово «дверь» в Толковом словаре русского языка. Но согласно Оксфордскому словарю английского языка, дверь — это всего лишь прикрепленный петлями или выдвижной барьер, обычно из дерева или металла. Дверь используется для закрывания входа в дом, комнату, сейф и т. д. А из Толкового словаря языка суахили вы еще узнаете: «Дверь может быть только деревянной и непременно украшенной орнаментом — растительным или абстрактным. Дверь служит для того, чтобы дать входящему представление об индивидуальности и экономических возможностях ее владельца. Она также используется, чтобы закрывать вход в здание, комнату и т. д.». Чувствуете разницу, — довольно усмехнулся комиссар, возвращая на полку толстый словарь. — У европейцев дверь — всего лишь элемент строительной конструкции, у нас, у суахили, — это визитная карточка того, в чей дом вы входите. Быть может, в Момбасе и на Занзибаре этого понять уже и нельзя. Но у нас с помощью двери как бы устанавливается первый контакт между посетителями дома и его владельцем. Украшения дверей дают жителям архипелага возможность проявить свою индивидуальность на обезличенных, повсюду одинаковых фасадах домов традиционной застройки. Уверен, что мало где в мире дверям придается такое большое значение, как на архипелаге. Орнаментация дверей — это целая философия.
Нас прервал телефонный звонок. Из отрывочных распоряжений я понял, что на Манда задержана группа западно-германских юнцов. Они проникли на почти ненаселенный остров под видом нудистов, а на самом деле занялись перекупкой «бханга» — наркотической травы, переправляемой через остров на Восток сомалийскими рыбаками.
— Вот так-то, — положив трубку, почесал затылок комиссар. — Есть, конечно, иностранцы, знающие цену суахилийским дверям. На Занзибаре и в Момбасе настоящих старых дверей осталось очень мало. Но здесь, в редко посещаемом Ламу, их еще можно найти. И, прослышав про это, любители древностей одно время повадились к нам: кто как турист, кто как нудист. Походит день-другой по городу, найдет хорошую дверь, сторгуется с хозяином дома и увезет ее. Вот мы и занялись их спасением. Пока правительство подготавливало и принимало закон, запрещающий иностранцам приобретать старые двери, мы облазили весь остров, пронумеровали, описали их.
— Но ведь правительство все же приняло «Закон о дверях». Так что теперь они спасены?
— Как сказать. Закон запрещает вывозить с Ламу лишь старые двери. А что такое «старая дверь»? Не обманывает ли нас какой-нибудь антиквар, вымазав лаком и отполировав древность? Вот этим-то мы и занимаемся.
Прощаясь, комиссар дал мне адреса «самых интересных» дверей в Ламу, посоветовал зайти в мастерскую Абдаллы Шканды, единственного, по его словам, во всей Восточной Африке человека, кто еще помнит секреты настоящих дверей, напомнил о том, что в Ламу сейчас работают два крупнейших знатока суахилийской истории — Джеймс Аллен и Нэвилл Читик. «Где первый — не знаю, а Нэвилла скорее всего найдете на Манда. Он ведет там какие-то раскопки», — напутствовал меня комиссар.
Я решил начать с дверей. Первая значившаяся в комиссарском списке красовалась у парадного входа в музей. Огромная, двустворчатая, из полированного эбена, с пятьюдесятью надраенными до ослепительного блеска медными шипами. Такие шипы, по мнению домовладельцев, должны были отпугивать злых духов и недоброжелателей. Чем больше блестящих шипов, тем безопаснее чувствовали себя обитатели дома.
Музейная дверь была чересчур парадной, ухоженной, поэтому даже не выглядела старой. Но другие двери — на невзрачных, покосившихся известняковых домиках внушали уважение. Кто знает, сколько провисели они на позеленевших бронзовых петлях: двести, триста или пятьсот лет? Дождь смыл с них краску и лак, ветер отполировал, солнце осветлило. И в результате еще лучше заиграло то, что обыгрывали, подчеркивали, старались выделить старые мастера, — текстура, игра света и теней. Затейливый орнамент вдруг обрывается, сохраняя природный рисунок древесины, или изгибается, делая своей частью сучок.
Орнамент и на раме и на створках — удивительно сложный. Как будто на дерево наклеили кружева. Рисунок никогда не повторяется. Мотивы его, как правило, еще доисламские. Они были полны значения для жителей Ламу. Вплетенные в орнамент изображения финиковой пальмы сулили изобилие, ветвистые стволы пальмы дум обеспечивали успех, листья лотоса уберегали женщин от бесплодия, извивающиеся цепи гарантировали безопасность.
В самом дальнем конце Ламу я набрел на очень старую, изъеденную червями, выбеленную морскими ветрами дверь с позеленевшими от времени редкими шипами. Главным элементом орнамента на ней были волнообразные линии, символизирующие океан, и рыбы — около шестидесяти различных изображений рыб, перевитых в сложный рисунок.
Кто-то придумал, что двери в «занзибарском» стиле — это копии южноаравийских дверей, только на том основании, что их можно видеть в городах юга Аравийского полуострова. Но можно ли допустить, чтобы на безлесной аравийской земле родился такой удивительный народный промысел, да еще в масштабах, когда чуть ли не каждый второй дом имеет оригинальную резную деревянную дверь? Достаточно в пору северо-восточных муссонов, когда в Ламу прибывают аравийские доу, встать пораньше и прийти в порт, чтобы увидеть: на дно парусников укладываются сотни дверей.
На протяжении веков суахилийские мастера украшают дома южноаравийских городов своими резными изделиями. Это изумительное искусство родилось на архипелаге Ламу, оно вспоено африканской традицией обработки дерева. Нетрудно представить себе, как те, кто резали ритуальные маски и фетиши, приняв ислам, решили попробовать выразить себя в этом новом жанре…
Казалось бы, что может передать орнамент — определенное, закономерное повторение рисунка? Как правило, ничего. Но здесь орнамент передает существо африканской натуры. Он, как и все африканское искусство, полон неожиданностей.
Вот, например, дверь в узкой улочке напротив школы-медресе. Мастер методично повторяет ритм ромбов и завитушек. Одна линия ромбов, две, три, четыре… Нет, в каком-то совершенно необъяснимом месте резец мастера восстает против однообразия и вместо завитушек вписывает в ромб занятного человечка. Африканский орнамент протестует против канонов.
Абдалла Шканда, довольный, рассмеялся, когда я сказал ему об этом своем открытии.
— Те, кто делали старые двери, были настоящими мастерами, — подняв палец, назидательно проговорил он. — А резец настоящего мастера не может не проявить себя, когда того хочет сердце.
В тесной мастерской Шканды, приютившейся в конце набережной, пахло свежей стружкой, дымом и какими-то ароматными маслами. А сам Шканда в этом дымном благовонии — худой благородный старик в серебристой кофии — почему-то напомнил мне средневекового алхимика. Он разогрел на спиртовке красноватую жидкость и начал втирать ее в дерево.
— Джековое дерево, — ответил он на мой вопрос. — Самый лучший материал для таких дверей. Морской воздух не дает здесь вещам жить подолгу. А джековые стоят сотни лет. Эту дверь, конечно, можно было бы сделать и из другого материала. Ее повесят не на улице, а внутри дома, во дворце какого-то богатея.
Пока Шканда возился с пропиткой, я обошел мастерскую. Кроме дверей здесь делали модели доу (их продают туристам в Момбасе) и ремонтировали огромные сундуки, обитые медными гвоздями и чеканным орнаментом. Они — современники древних дверей. Поговаривают, что и их тоже вскоре запретят вывозить из Кении.
Шканда застучал долотом. В руках старого мастера чувствовалась сила, каждый удар точно следовал линии рисунка. Очертив рамку, он принялся выбивать в ней вязь арабских букв. Композиционно слитая с орнаментом цитата из Корана — еще один обязательный атрибут оформления дверей. Входя в дом, каждый человек волей-неволей читал надпись, воздавая хвалу Аллаху.
— А что, над дверьми помещают лишь цитаты из Корана и обязательно по-арабски? — поинтересовался я.
— Нет, в давние времена их иногда заменяли самыми мудрыми изречениями популярных местных поэтов, — не прерывая работы, ответил Шканда.
Значит, и в этом местная культура не посчиталась с догмами ислама. Эти надписи над дверьми еще ждут своих исследователей. Быть может, они окажутся самыми древними из дошедших до нас письменных памятников на кисвахили…
Плавание на остров Пате. — Хитрости лодочника Чуй. — Как преодолеть коварный мыс Мтангаванда? — Путешествия «как у Моравиа» не получилось. — В плену у мангров. — Вслед за вырубкой лесов прибойной зоны наступает абразия. — Периофтальмусы — рыбы, которые задыхаются в воде и вертят головой. — Поймать — дело нешуточное. — Из зарослей появляются Сайид и Абу
Несколько лет назад на архипелаге побывал итальянский писатель Альберто Моравиа: дорогостоящие поездки «туда, где остановилось время», стали модными среди знаменитостей. «Предрассветное утро. Во тьме, ощупью, выходим из пансионата и по берегу добираемся до мола. Там ждет моторная лодка, которая доставит нас из Ламу в Пате… Нам пришлось встать затемно, потому что до Пате можно добраться в часы прилива. Сейчас как раз прилив, море затопило берег, и мы шлепаем прямо по воде. В темноте виден красный огонек фонаря — там мол…
Но вот наконец и лодка — уже наступил день. Лодка арабская, изящная, архаичная по очертаниям, с высокой круглой кормой и клювообразным носом. У нее есть мотор и мачта, на которой можно закрепить прямой парус. Но мне кажется — быть может, потому, что скамьи у бортов подвижные, — будто это рабовладельческая галера. Я живо представил себе, как усталые рабы тяжело гребут, а на шелковых подушках лениво расселись два-три рабовладельца…
…Приятно смотреть на уплывающий вдаль город Ламу, там, у низкого берега. Дома Ламу словно заснули в сквозной тени изогнутых пальм, растущих пучками».
Все у знаменитого писателя описано с фотографической точностью. Да и дальнейшее мое путешествие в Пате, расположенный на одноименном острове, наверное, ничем бы не отличалось от того, что совершили итальянцы, если бы я не нарушил веками отработанный маршрут сообщения между островами. А маршрут был таким: из Ламу через пролив Мканда, отделяющий остров Манда от материка, доу идет на север, а затем, уже в открытом океане, поворачивает на восток, в гавань Пате. Меня этот путь не устраивал потому, что для осмотра города он оставляет не больше часа: потом начинается отлив. Если замешкаться, на обратном пути лодка, войдя в Мканда, обязательно сядет на мель.
Местный лодочник, бвана Чуй, занимающийся перевозкой любознательных иностранцев, придумал, ко всеобщему удовольствию, одну хитрость. Работающие на него «моряки» доставляют туристов в ближайшую прибрежную деревню на острове Пате, вокруг которой сохранились две-три развалины, и, ни слова не говоря о том, что в нескольких километрах от нее, за кокосовой рощей, прячется великий суахилийский город, заявляют: «Больше здесь смотреть нечего. Скоро начинается отлив, и, если вы не хотите остаться ночевать среди этих руин, пора поспешить». Доверчивые туристы фотографируются на фоне средневековых стен и, довольные тем, что им больше никуда не надо идти в банном пекле острова, покидают его. Довольны, естественно, и лодочники.
Должен признаться, что, попав на архипелаг в первый раз, я «купился» на хитрость бваны Чуй. Глаза на его проделки мне открыл Нэвилл Читик, который из разговора со мной понял, что, побывав на острове Пате, я ничего там не увидел.
Поэтому перед тем, как снова отправиться туда, я зашел к Чуй, чтобы договориться о путешествии без обмана. В своей конторе, заставленной моделями лодок и парусников, он выглядел настоящим капитаном дальних плаваний.
— «Без обмана» — тогда надо ночевать в Пате. А там нет приличной гостиницы, — сразу же начал отговаривать меня Чуй.
— Зато там есть приличные люди, которые не откажут в ночлеге, — парировал я.
— Целые сутки продержать замбуку[32] в Пате, — значит потерять много клиентов, — недовольно зачмокал языком Чуй. — Лодок у меня сейчас мало, люди будут недовольны.
— Я заплачу. К тому же я слышал, что возвращаться из Пате в Ламу можно и из гавани городка Фаза, обогнув остров с востока. Там ведь даже в отлив остается высокая вода. Найробийские газеты уже не раз обсуждали вопрос о создании напротив этого города, на материке, второго по значению после Момбасы глубоководного порта Кении.
— Газеты, газеты, — недовольно пробурчал Чуй. — А добираться из Пате в Фазу, через весь остров, чтобы вовремя попасть к приливу, ты будешь на осле?
— А почему бы и нет?
— Осла долго искать будешь — опоздаешь на замбуку. Тогда сразу и плыви на лодке в Фазу.
— Согласен.
— А там всегда неспокойное море. Да и идти в два раза дольше, чем в Пате. Пока замбука достигнет мыса Мтангаванда, где надо повернуть в твою Фазу, начнется тот же самый отлив, что прогоняет всех из Пате. На подходе к Фазе кругом мангры. Можно застрять среди них.
— Но можно и не застрять, — возразил я. — Ведь это вы, бвана Чуй, первым упомянули о Фазе.
— В общем, предвижу с тобой одни неприятности. Лодку сдаю в аренду на два дня. Это как минимум. Утонуть не утонешь, но без приключений у мыса Мтангаванда не обойдешься — это как пить дать. Деньги вперед.
Я рассчитался и на следующее утро начал плавание на остров Пате в полном соответствии с описанием А. Моравиа. Миновали мы даже мыс, который внушал опасения бване Чуй. Однако вода действительно начинала стремительно убывать, а сильный северный ветер стал прибивать нас к берегу. Рашиди, мой лодочник, героически пытался предотвратить столкновение с торчавшими из воды корнями мангров. Вооружившись шестом, помогал ему и я. Но в итоге наша замбука села на верхушки пружинистых мангровых корней и ростков. Мы столкнули ее раз, другой, третий. Наконец поняли, что стихию не одолеть. «Да и нужно ли? — подумал я. — Когда еще выберешь время провести минимум шесть часов в мангровом лесу и познакомиться с жизнью его удивительных обитателей».
Долго ли просуществуют эти купающиеся в волне прибоя леса при огромном спросе на мангровую жердь со стороны год от года численно растущего прибрежного населения? Уже сегодня спрос этот значительно превышает возможности природы. Некогда защищавшие от прибоя все суахилийское побережье мангры сейчас сведены вплоть до Килвы. Они сохранились лишь на далеком Мадагаскаре и чудом — здесь, на находящемся рядом с Аравией архипелаге Баджун. Произошло это исключительно благодаря высокой организации традиционной социальной жизни на архипелаге. Поняв, чем грозит островам исчезновение мангров, старейшины решили прекратить заготовку жерди на экспорт там, где леса особенно оскудели. Вырубка же для собственных нужд строго регламентируется и осуществляется с разрешения совета общины. Любой местный житель, заметивший чужака, замахивающегося топором на мангры, обязательно постарается остановить его. Конечно, кое-где мудрое решение старейшин нарушается. Тех островитян, которые уличены в этом, подвергают всеобщему презрению. А судовладельцев и купцов, скупающих древесину, называют «мангровыми пиратами».
Если приглядеться и задуматься, то мангры начинают вызывать симпатии. Во-первых, многие мангровые растения — прекрасные родители. В отличие от большинства остальных деревьев, семена которых прорастают в земле, у мангров они развиваются на материнском растении и, только превратившись в небольшое деревце, отделяются от него, падают в ил, где укореняются и начинают самостоятельную жизнь. Во-вторых, мангры играют роль возведенного самой природой «зеленого забора» между сушей и вечно стремящимся ее разрушить океаном. Они укрепляют и расширяют берег, скрепляя своими корнями ил и плавающие растения. Переплетения гибких корней и стволов мангров оказывают сопротивление действию прибоя и превращают в твердую почву ил, наносимый реками. Стоит нарушить естественное воспроизводство мангров, как хозяином побережья делается абразия — разрушительное действие прибоя. Оно катастрофическим образом уже дало о себе знать вокруг Момбасы, где ради мнимого благоустройства пляжей была полностью уничтожена растительность.
А жаль, потому что во время прилива мангры могли бы доставить немало удовольствия туристам, ради которых и ведется это благоустройство. Вновь вспомнился А. Моравиа: «…растения приобретают загадочный, странно привлекательный вид. Над самой водой безлистные змеевидные ветви переплетаются самым причудливым образом, и рисунок сплетения каждый раз новый и гармоничный. Чем-то он напоминает изящные, словно бы сплетенные каменные своды готических соборов. Сплетения веток отражаются в воде, и бесконечный лес кажется затонувшим. При каждом приливе и отливе живые узоры вздрагивают, покачиваются и, чудится, вот-вот исчезнут».
Главные обитатели этих приокеанских лесов — периофтальмусы, или рыбы-прыгуны, — препотешные создания. Здесь, у берега Пате, лес перенаселен птицами, а в каждой оставленной отливом лужице кишит своя жизнь. Но все мое внимание тем не менее поглотили эти способные задохнуться в воде рыбы.
Было очень интересно «обмениваться взглядами» с периофтальмусами, сидевшими на ветвях мангров, почти на уровне кормы нашей замбуки. Забавно приподнимая свои бульдожьи «морды», прыгуны пристально вглядывались своими выпученными красными глазами прямо в мое лицо. Когда же я вышел из лодки, сидевшие поблизости рыбы с перепугу плюхались в воду, а те, что находились подальше, поворачивали шею и с любопытством наблюдали за каждым моим шагом.
Иногда, правда, наблюдение за мной поручалось лишь одному глазу, в то время как другой, уставившись в противоположную сторону, принимался выслеживать добычу. И способность рассматривать обоими глазами, и умение вертеть головой, столь несвойственное рыбам, не говоря уже о пристрастии к отдыху на ветке, опершись на нее цепкими плавниками и опустив вниз длинный хвост, заставляли принимать прыгуна скорее за птицу.
Забираясь на ветку или копаясь в иле, рыбы казались довольно неповоротливыми. Широко выбрасывая вперед сначала один, потом другой боковой плавник, периофтальмусы затем лениво подтягивали за ними свое зеленовато-коричневое пятнистое туловище длиной до четверти метра. Потревоженные мною, они предпочитали перепрыгнуть с ветки на ветку, но не падать в воду. Попав же туда, прыгуны тотчас же высовывали наружу свои физиономии, а затем вновь выбирались на илистые островки.
В общем, эта удивительная рыба явно предпочитала океану сушу. Хотя периофтальмус конечно же умеет отлично плавать, просидев долгое время в воде, он задыхается. Дыхательные органы прыгунов представляют собой своеобразное сочетание жабр и легких; к тому же некоторые части тела, особенно хвост, устроены так, что помогают рыбе дышать через кожу.
С трудом вытаскивая ноги из чавкающего черного ила, я подкрался к отвернувшемуся от меня прыгуну и схватил его за хвост. Но он в тот же момент выскользнул из моих рук и вместе со своим владельцем ушел в лужу. При следующей попытке я действовал более решительно — прыгнул сам. Но тут же поскользнулся и, не долетев до рыбки нескольких миллиметров, плюхнулся в ил. Прочистив глаза от черной жижи, я отметил про себя, что, быть может, теперь защитная окраска моего тела будет способствовать охотничьему успеху. Собравшись в комок, я направился к большому жирному периофтальмусу, который выглядел так, будто уже наполовину изжарился на солнце. И по-моему, я поймал его, но тут же споткнулся и вновь принял грязевую ванну.
Рашиди, сидя в лодке, буквально покатывался со смеху. Говорить, что именно его хохот мешает моей охоте, я не стал. Однако ее успех сделался для меня уже делом чести.
Заметив, что множество прыгунов отдыхает на дне небольшой лужицы, я начал ловить их в воде. Рыбы были спокойны до того момента, пока я не прикасался к их слизистому телу. Когда же я это делал, они молниеносно закапывались в ил. Я судорожно копал его, обдавая себя водой и грязью, но все безуспешно.
— Бвана, прыгунов надо ловить на рубашку, — корчась в конвульсиях смеха, еле выговорил Рашиди.
Выбравшись из замбуки и растянув свое одеяние под мангровым деревом, он несколько раз с силой тряхнул его. Два прыгуна тотчас же стали нашей добычей, с десяток попадало мимо.
Наверное, войдя в охотничий азарт, мы раскричались уж слишком громко, потому что вскоре из мангровых зарослей появились два старика с испуганными лицами и спросили, чем могут помочь. Пока я не смыл в лужах ил, буквально облепивший меня с ног до головы, старики относились ко мне несколько подозрительно. Однако, когда я совсем побелел, а Рашиди рассказал, при каких обстоятельствах мы стали ловцами рыб-прыгунов, старики заулыбались и представились: «Бвана Сайид, бвана Абу».
Из объяснений стариков следовало, что ветер отнес нас в залив, глубоко вдающийся с севера в остров Пате. Это приблизило нас к городу Пате, на юге острова, как раз напротив того места, где мы сейчас находились. Бваны обещали довести меня до города за полтора часа. Если же дожидаться прилива, а затем плыть в Фазу, уйдет часов шесть. Так что был полный смысл оставить Рашиди в лодке и довериться старикам.
Пешком через Фазу. — Чтобы остров оставался самим собою, коров отсылают пастись на материк. — Примета суахилийской деревни — чистота и порядок. — «Нельзя опускаться ниже того уровня, который предопределен человеку природой». — «Мвалиму» значит «наставник народа». — Легенда, отраженная в современности. — Как на побережье появились мертвые города? — Оманские корабли на рейде Момбасы. — Савахил освобождается от португальцев, — Начало «золотой поры» суахилийской цивилизации
Пеший переход по Пате — очень приятная прогулка. Никакие опасности не подстерегают здесь романтически настроенного иностранца: ни «воинственных дикарей», ни свирепых хищников, ни даже ядовитых растений нет и никогда не было на острове. Тропка проложена сквозь плантации кокосовой пальмы, иногда попадаются заросли одичавших бананов, а то и небольшие островки леса, всюду легко преодолимого, без колючек и лиан. Правда, проходя мимо одной из деревень, мы повстречали мужчину с дробовиком наперевес.
— Это единственный на весь остров охотник на дикобразов, — ответил на мой вопрос бвана Абу. — Они очень вредят нашим полям. Крестьяне складываются по нескольку шиллингов в месяц и платят охотнику, который обязан систематически посещать каждую деревню. Иногда ему приходится провести на пальме несколько ночей, прежде чем разделаться с хитрым зверем.
Несколько раз тропка огибала небольшие селения, застроенные прямоугольными белыми домами из известняка. Вокруг — поля маиса, сезама, кассавы, посадки папайи, увешанной плодами-дынями, но почти лишенной листьев. Поодаль — огромные деревья манго и кажу, под кронами которых может разместиться целое селение.
Обогнавшие нас на тропе крестьяне с большими тяжелыми картонными ящиками на головах, перебросившись парой фраз с моими провожатыми, проследовали дальше.
— На рынок? — полюбопытствовал я.
— Нет, домой, с пристани. Еще вчера вечером там пришвартовалась доу с навозом. Теперь крестьяне разносят его по своим полям на удобрение.
— Самади?[33] — переспросил я, так как, сколько ни ездил по Африке, не видел, чтобы крестьяне вносили органическое удобрение в почву даже в тех деревнях, где есть скот.
— Так, так, бвана, — подтвердил Абу.
— А что, своих коров у островитян нет?
— Это очень маленький остров, бвана, — последовал ответ. — Наши люди пришли к выводу, что если у нас будет столько коров, сколько нам надо, то Пате скоро превратится в скотный двор. А если мы еще будем разводить и коз, то они съедят все молодые побеги, и эти изумрудные рощи станут желтой пустыней. Не так ли, бвана?
— Так-то так, — согласился я. — Но тогда вы вынуждены покупать не только навоз, но и молоко, и мясо.
— Нет, бвана, коровам, которые дают молоко для наших детей, мы построили загон. Все мужчины, которые имеют детей, носят им туда траву. А остальных коров мы перевезли на материк. Наши старейшины договорились со старейшинами сомалийцев, живущих напротив архипелага. Эти люди знают толк в скотоводстве. Они пасут наш скот. За это мы отдали им часть молодняка. А наш остров остается самим собою.
Я стал приглядываться вокруг и вскоре понял то, что неосознанно почувствовал, как только начал эту прогулку со стариками: вокруг было стерильно чисто и ухожено. В какой-то степени, конечно, впечатление этой стерильности создавала сама же природа: все здесь росло не на обычных для Африки буро-красных латеритах, а на серебристо-белом песке. Но на песке этом, даже вокруг деревень, не было не то что консервных банок или битого стекла, но даже естественных, растительных остатков… Кое-где я заметил лишь пирамиды из собранных кем-то пальмовых листьев и кожуры кокосов.
Я полюбопытствовал у стариков, как достигается подобный порядок.
— Пате — очень маленький остров, бвана, — услышал я ту же самую фразу. — Враги не раз превращали его в гигантскую свалку, ровняя с землей наши города и деревни, вырубая кокосовые пальмы, выжигая леса. Мы, жители Пате, не враги сами себе и нашему острову. Мы не хотим превращать его в свалку. Этому нас учат с самого детства. А старейшины следят, чтобы в четверг, перед тем как пойти на пятничную молитву, все, у кого есть силы, поработали на благо острова.
«Вот это, наверное, и есть проявление многовековой культуры, истинная культура общества», — подумал я. И, как бы уловив мою мысль, подал голос молчавший все время Сайид.
— Люди у нас довольствуются малым в быту, но не разрешают себе и другим опускаться ниже того уровня, который предопределен человеку самой природой, — проговорил он. — Это путь нашей жизни. Если бы мы шли иным путем, ни от острова, ни от его жителей ничего бы не осталось за те долгие века, что Пате пришлось сражаться с сильными мира сего…
Это было уж слишком. Я мог допустить, что полицейский комиссар, долгое время проработавший в музейной обстановке старого особняка, превратил историю в свое хобби. Но Сайид, по виду обычный крестьянин, случайно повстречавшийся среди мангровых болот, — в роли философа?..
— Бвана Сайид, наверное, учитель? — предположил я.
— Мвалиму[34]…— иронически повторил он, и по его тону я сразу же уловил, что старик понял подоплеку моего вопроса. — Мзунгу[35] думает, что со старым африканцем в застиранной канзе только и можно говорить, что о том, как сорвать кокос с дерева.
Отпираться было глупо, и я решил промолчать. Однако бвана Сайид, почувствовав, в сколь деликатное положение я попал, чуть погодя сам вернулся к этому разговору.
— Вот вы сказали — «мвалиму». Я никогда не стоял перед учениками, сидящими за партами, и не писал на черной доске мелом. Поэтому я не учитель в вашем, европейском понимании. Я не представитель той нарождающейся вастаарабус[36], за которого вы меня приняли. Вы слышите: в этом слове звучит корень, указывающий, что образованность когда-то связывалась в представлении суахили с арабами. Не потому, что мы были дикарями, а потому, что арабы знали многое из того, чего не могли знать мы: арабский язык и Коран, например.
Но у нашего народа задолго до того, как здесь появились мусульмане, был обычай: в каждой деревне из среды соплеменников выдвигался человек — иногда его даже выбирали, — много повидавший на своем веку, ездивший по белу свету, немало переживший и обязательно знающий грамоту. К нему всегда можно было прийти за советом, спросить его, как и зачем жить. Традиционно, гораздо раньше, чем на архипелаге появились парты и грифельные доски, слово «мвалиму» употреблялось именно применительно к таким людям. Это были советчики, наставники соплеменников. У первого президента Танзании, Джулиуса Ньерере, был даже официальный титул «мвалиму». Иностранцы объясняли это тем, что Ньерере имел педагогическое образование. Но не в этом дело. Мвалиму Ньерере наставлял народ в том, как жить в условиях независимости.
— Что же тогда мвалиму Сайид и бвана Абу делали в мангровом болоте? — поинтересовался я.
— Давали советы, — отшутился Абу.
Но мвалиму счел нужным рассказать поподробнее.
— Остров у нас маленький, но страсти среди людей бушуют большие. Послезавтра на Пате должны играть свадьбу. На шестнадцатилетней девушке женится местный лавочник бвана Азан, который даже в сыновья-то мне не годится из-за своего солидного возраста. А девушку любит молодой парень из Пате. Чтобы помешать свадьбе, он залез в самое гиблое место мангровых топей и сидит там уже неделю.
— Это зачем же? — удивился я. — Не лучше было бы бороться за сердце девушки в деревне?
— Это у нас — традиционная форма протеста. Как я знаю, у одних народов отвергнутые женихи убивают соперника, у других — кончают жизнь самоубийством, у третьих — голодают или не спят ночами. А у нас — мучаются среди мангров, как бы доказывая избраннице свою любовь и волю. Их заливает соленая вода, палит солнце, трясет озноб от ночного холода, кусают комары, жалят медузы, щиплют крабы. Если у девушки есть хоть какие-то чувства к такому мученику, она обязательно сжалится и даже в последний момент откажется от свадьбы.
— Есть какое-нибудь объяснение этому обычаю?
— Многое объяснить могут легенды. Та, которую я вам расскажу, имеет, правда, под собой историческую основу. Когда в конце XVII века португальцы были изгнаны из наших мест и их место заняли оманские имамы, на острове появился похотливый наместник — араб. Он завел себе большой гарем, в который свозили красавиц со всего архипелага. Поймали для него и девушку, в которую был влюблен парень по имени Лионго. Он, надо отдать ему должное, узнав об этом, не побежал первым делом в болото, а пригрозил убить арабского наместника. Тот приказал схватить Лионго, заковать в кандалы и бросить в океан. Тогда, спасаясь от преследователей, Лионго и спрятался в мангровых зарослях. Оттуда через верных друзей он утром и вечером подавал возлюбленной о себе вести, расписывая муки, в которых он проводит время, и призывая девушку убежать из гарема, добраться до мангровых болот, а оттуда — уплыть подальше.
В конце концов она вняла его призывам, Лионго обрел любимую жену. Такова легенда…
— Но скорее всего, воссоединиться им помогло не мангровое болото, а то, что девушка любила парня и не хотела оставаться в гареме, — предположил я.
— Именно это я и вдалбливал в голову нашему парню. Но он, как и многие у нас, понимает легенду по-своему. Люди ведь всегда ищут необычное в обычном.
Мы приближаемся к Пате. Больше стало вокруг полей, расчищенных от леса пространств, гуще стала сеть тропинок, отходивших от нашей тропы, чаще стали попадаться люди.
Что надо знать об этом городе, чтобы заговорили его развалины, чтобы стал понятен быт его жителей, называющих себя патти? Да и как вообще жило суахилийское побережье после того, как его покинули корабли под командованием Али-бея — грузина, помогавшего местным жителям избавиться от португальских завоевателей?
Пока мы шли мимо каменных руин, со всех сторон окружающих город, пока мвалиму Сайид и бвана Абу подолгу жали руки каждому встречному, рассказывали, кто я такой, и обсуждали, что со мною делать, пока в ожидании решения своей судьбы я сидел под развесистым манго на базарной площади, а старики устраивали мои дела у какого-то местного начальника, у меня было время вновь вспомнить историю.
Успешные рейды Али-бея и та поддержка, которая была ему оказана местным населением, заставили португальцев сделать вывод: необходимо укреплять оборону.
Спасаясь от поборов, горожане бежали в глубинные районы. Некогда процветавший Геди к 1600 году стал мертвым городом. Килифи, Манда, Сийю превратились во второстепенные селения, которым больше так и не было суждено вернуть себе блеск и богатства времен расцвета суахилийской цивилизации. Попытки Лиссабона восстановить торговые отношения между побережьем и внутренними районами наталкивались на сопротивление местных купцов, не желавших сотрудничать с захватчиками-христианами. Экономика разграбленных городов не только не восстанавливалась, но все более и более приходила в упадок. Если в 1500–1528 годах Восточную Африку в среднем посещало до десяти португальских кораблей, то в 1529–1612 годах — в среднем шесть, причем были годы, когда в суахилийские порты не заходил ни один европейский корабль. Слоновой кости и черепахового панциря, отбираемых у населения, едва хватало на покрытие расходов по содержанию гарнизонов. Жестокость португальцев, по свидетельству их собственных хроник, приводила к тому, что «население городов было готово в любой момент поднять восстание».
В 1614 году поборами представителей «христианского короля» возмутился ранее покорный им султан аль-Хасан ибн Ахмад, отправившийся с жалобами к вице-королю в Гоа. Но по возвращении он был убит. Его наследник Юсуф ибн Хасан, известный под именем дон Жерониму Чингулиа, получил европейское образование и принял христианство. Однако в 1631 году он возглавил антипортугальский мятеж момбаситов. Почти все европейцы, а также многие арабы и суахили, принявшие христианство, были убиты.
Новые зверства португальцев не смогли сломить вольного духа жителей архипелага Ламу, который со второй половины XVII века превращается в главный центр борьбы за освобождение Восточной Африки.
Этот период совпадает по времени с усилением оманских арабов, которые в 1650 году изгоняют португальцев из Маската, а в 1652 году посылают свои корабли атаковать португальские крепости в Пате и на Занзибаре, население которых приняло их с восторгом. Королева Занзибара, король Пембы и правитель Отондо (около нынешнего Багамойо) признали суверенитет имама Омана и согласились платить ему дань, положив начало суахили-оманской коалиции против Португалии.
Высланная из Момбасы португальская флотилия изгнала оманцев, однако в это же время момбаситы, обнадеженные успехом соседних городов, направили к имаму Омана Султану ибн Саифу тайную делегацию с просьбой о помощи. В 1661 году его флот, освободивший ранее остров Фаза, обстрелял Момбасу и изгнал португальцев из города, заставив их укрыться под защитой стен Форт-Иисуса. Воины имама Омана не сумели овладеть крепостью и были вынуждены оставить восставших момбаситов.
Хотя и ослабленная, потерявшая часть своих владений, Португалия обладала еще достаточной силой, чтобы нанести новый удар по мятежным городам. В 1678 году, воспользовавшись передышкой, предоставленной Оманом, португальцы предприняли экспедицию против Пате, который был главным инициатором коалиции с оманцем Султаном ибн Саифом. Отряды д’Альмейды ворвались в город, осквернили его священную мечеть, устроив в ней свой штаб, сожгли дома, затем захватили Сийю, Манда, Ламу и казнили их правителей. Набег на Пате и соседние города был последней крупной военной операцией португальцев. Награбив много золота, серебра и слоновой кости, они начали грузиться на корабли, когда на рейде Пате появился оманский флот. Поддержанные жителями города, арабы в течение трех дней почти полностью перебили отряд капитана д’Альмейды.
Форт-Иисус оставался последним укрепленным пунктом на севере побережья, где португальцы чувствовали себя в относительной безопасности. В остальных городах одно восстание следовало за другим. В марте 1696 года сильная оманская флотилия с тремя тысячами солдат на борту, которыми командовал сам имам Султан ибн Саиф, появилась на рейде Момбасы, намереваясь приступить к длительной осаде Форт-Иисуса. Только через 23 месяца, 13 декабря 1698 года, арабам удалось захватить эту крепость, обладание которой давало Оману возможность изгнать португальцев из северной части Савахила.
Именно к этому периоду и относится возвышение Пате, расцвет в этом городе «золотой поры» суахилийской цивилизации. Почти на целое столетие города архипелага остаются предоставленными сами себе. Уход португальцев и установление тесных политических и экономических контактов с Оманом, у которого на первых порах не было сил играть роль нового хозяина побережья, в определенной степени способствовали возрождению торговых отношений с восточным миром. Широкие связи на равных с мусульманскими странами благоприятствовали расцвету ремесел и искусств.
Единственный из всех городов Савахила, так ни разу и не покорившийся завоевателям, но всегда стоявший во главе освободительной борьбы народов побережья, Пате приобретает репутацию его «культурной столицы». На остров съезжаются резчики по дереву, чеканщики, ювелиры, ткачи не только из соседних городов, но и из далекой Килвы, Мафии, Занзибара. Их руками создаются те дивные вещи, которые и сегодня поражают посетителей музея Ламу.
Именно в конце XVII — начале XVIII века, в период роста освободительного движения против Португалии и в первые годы появления арабов, когда еще не рассеялись иллюзии об обретенной свободе, происходит возрождение патриотической суахилийской литературы, новый подъем языка суахили. Подобно западноевропейским трубадурам, суахилийские нотабли устраивали между собой соревнования в стихосложении, собираясь в изысканно обставленных особняках, окнами смотревших на океан.
Попадая сегодня на улицы Пате и не зная истории, трудно, конечно, допустить, что за стенами его обветшалых домов некогда текла столь изысканная жизнь, а сам этот крохотный полусонный городок размерами и богатством соперничал в XVIII веке с бурлящей Момбасой — центром современного предпринимательства на побережье.
Пате — маленький город с великим прошлым. — Платье-парус сегодня можно увидеть лишь на женщинах-патти. — Лучшие в мире шелка. — Радушие суахилийского дома. — В каждой комнате — коллекция кроватей. — Кресла-раритеты — инкрустированные рогом жирафа. — Местный этикет допускает и такое… — Обед, который может показаться северянину экзотическим. — Музейный фарфор в обиходе. — Прогулка по городу после сиесты. — Руины, рассказывающие о многом
Вернувшийся бвана Абу первым делом извинился за отсутствие мвалиму: «Ему еще надо давать много советов перед свадьбой», — объяснил он. Потом старик сообщил, что за неимением на острове гостиницы меня поселят в доме всеми уважаемого бваны Алиди — владельца одной из шести местных лавок. Бвана Абу сначала предложил отправиться туда, освежиться и перекусить, а уже затем идти осматривать остров.
Так мы и сделали. По дороге бвана Абу рассказал, что в молодые годы он плавал матросом на доу, бывал в Адене и Бомбее, но затем сошел на берег и стал портняжничать. Ремесло это на острове неубыточное, женщины всегда хотят быть хорошо одетыми, а модниц здесь — хоть отбавляй.
Что верно, то верно. Еще сидя под манго и наблюдая за толпой, снующей вокруг рынка, я заметил, что трудно представить себе более красочную толпу, чем в Пате. Свои национальные платья-китенги островитянки предпочитают шить из тканей, по красному или белому фону которых разбросаны огромные стилизованные цветы — обычно желтые, золотистые или синие. Резким контрастом среди них выделяются воронено-черные покрывала буибуи. И уж совсем необычными кажутся, правда не столь уж часто попадающиеся, наряды, подобных которым я никогда и нигде раньше не видывал. Впечатление такое, что в один большой, сшитый из ткани с ковровым орнаментом мешок одновременно залезли две женщины, над головами которых установлено по палке. В результате в верхней своей части этот странный балахон до пят имел М-образную форму. С одной стороны наряда-палатки была прорезь, в которой поблескивали черные глаза его обладательницы, с другой — он был глухим.
Я поинтересовался у бваны Абу, шьет ли он такие наряды и как они называются.
— Это — шираа, платье-парус, — понимающе закивал он. — Если заказывают, то шью, тут особой премудрости нет. Шираа вошли в моду у богатых местных женщин в прошлом веке, когда арабы завели здесь невольников. Сзади какой-нибудь купчихи, не желавшей обременять себя тесным платьем и чадрой, действительно шла рабыня, задыхавшаяся от духоты. Потом, когда невольников не стало, для ношения шираа придумали специальное приспособление из жердей. Но оно, говорят, неудобное. Охотников носить платье-парус почти нет; те женщины, которым по старинке нравится прятаться в одеждах, перешли на буибуи. Боюсь, под шираа, что вы видели сегодня, валяют дурака хиппи. Они-то все больше и покупают у меня эти несуразные мешки.
По дороге бвана Абу предложил мне зайти к своим родственникам. Откликнувшись на просьбу старика, хозяйка, испросив предварительно разрешения у мужа, продемонстрировала мне, как устроено платье-шираа. Когда, покидая ее гостеприимный дом, я протянул руку, желая попрощаться, она сунула мне в нее утиное яйцо. Я поблагодарил и недоуменно уставился на бвану Абу.
— У нас обязательно принято давать покидающему дом путнику что-нибудь съестное, — объяснил он. — Отказаться — значит кровно обидеть хозяев.
А вот и дом, в котором мне предстоит ночевать. Он двухэтажный: внизу расположены небольшая дука[37] и складские помещения, наверху — жилье. На второй этаж ведет отвесная наружная лестница с резными перилами, внутри дома этажи не сообщаются. «Работа от семейной жизни отделена, как ночь ото дня» — гласит местная пословица, констатирующая, что личная и деловая жизнь должны быть строго разграничены.
Судя по тому, как радушно принимал меня бвана Алиди в свое рабочее время и на первом, и на втором этаже дома, эта традиция все-таки нарушается. «Радушие — главная черта патти, — приветствуя меня у порога лавки, сказал он. — У меня счастливая судьба, потому что в моем доме всегда есть гости. А гости в моем доме всегда есть потому, что все на острове считают его самым-самым суахилийским. Возможно, у меня больше кроватей, чем в других домах. Что же касается гостеприимства, то вы его найдете в достатке под любой крышей в нашем городе».
Почему речь зашла о кроватях, я понял сразу же, как только поднялся на второй этаж. Они составляли основу основ обстановки дома и явно служили мерилом достатка его хозяина. На втором по численности месте находились стулья и кресла. Больше никакой иной мебели, если не брать в расчет нескольких обитых медью сундуков, я вообще в этом «самом-самом суахилийском» доме «самого суахилийского города» не нашел. Вот почему, когда, вернувшись в Ламу, я прочитал в новой, тогда еще не опубликованной работе Дж. Аллена, показанной мне ее автором: «Типичный дом суахили — это коллекция изумляющего вас числа кроватей и кресел», то понял, что это — не преувеличение.
Кровати, исполнявшие присущую им обычно роль, стояли повсюду. Это были массивные, широкие, из черного или розового дерева сооружения на очень высоких, в половину человеческого роста, ножках. Только тут я осознал реальность казавшегося мне гиперболическим сюжета из «Хроники Пате» о том, как одна знатная особа взбиралась на ложе к своему мужу по серебряной лестнице. Можно поверить и в то, что при подобном культе кроватей в знатных домах, воспетых одним местным поэтом, их инкрустировали золотом и слоновой костью. Таких произведений суахилийских мебельщиков, именуемых «витанда вья мтаванда», осталось очень немного. Одно время мне казалось, что увидеть их можно лишь в музеях Ламу и Могадишо да в особняках одного-двух негоциантов-арабов из Момбасы, где кровати тоже превратились в экспонаты. Здесь же, в Пате, такими «витанда» еще пользуются.
В женских комнатах стояли также музейного вида детские кровати. Их ажурные перила были сконструированы так, чтобы позабавить малышей: разноцветные шарики-погремушки скользили по перилам-перекладинам, сами перекладины откидывались и превращались в опоры, на которых можно покачаться. И все это было красным, зеленым, желтым. Мне объяснили, что еще в XVIII веке на Сийю были открыты секреты изготовления цветных растительных лаков. Они веками сохраняют цвет, вот и эти не поблекли до сих пор.
Кроме этого антиквариата дом был заставлен «улили» — лежаками в нашем понимании. Они представляют собой раму с сеткой, на очень низких ножках. Сетка сплетена из эластичного и очень прочного пальмового волокна. Улили делают самых различных размеров с таким расчетом, чтобы при необходимости их можно было вложить одна в другую и все вместе задвинуть куда-нибудь в угол. Отсюда труднопонимаемая непосвященными суахилийская пословица: «Одна улили занимает столько же места, сколько десять улили».
Кровати-раритеты стоят вдоль стен, а между ними везде, где только возможно, были втиснуты кресла. Они тоже заслуживают внимания. Материалом для них послужил трудно поддающийся обработке эбен. Поэтому все в этих креслах сочленено под прямым углом. Подобное однообразие, однако, щедро компенсируется плетением из золотистой соломки в резных спинках и подставках для ног, а также инкрустацией. В рисунке преобладает растительный орнамент, реже — силуэты сказочных птиц и зверей. Все они удивительно нежных желтых тонов.
На первых порах я подумал, что инкрустации выполнены из слоновой кости. Однако оказалось, что для них используют рожки жирафа. Их сначала на несколько недель закапывают в землю, а затем долго держат в соке манго и лимона. Это очень древний способ, имеющий еще кое-какие секреты, известные сегодня двум-трем старикам в Сийю.
Боюсь, что, если бы островитяне разгласили их, жирафам на материке не поздоровилось. А пока что на них мало кто охотится: мясо несъедобное, шкура не поддается выделке. Прок есть только от хвоста, из которого вожди многих племен делают себе опахало, символизирующее власть. Насколько мне известно, никто в Африке, кроме мастеров-пагги, никогда не использовал жирафьи рожки в каких бы то ни было целях. Еще для инкрустации кресел раньше применяли перламутр; украшали их также серебряными и медными гвоздями.
Когда мы покончили с осмотром дома и меня пригласили сесть, я наконец понял, почему в суахилийском доме так много улили, почему, они в отличие от витанда, не убраны бельем и почему эти лежаки стоят повсюду: посреди всех комнат, в коридорах, на кухне и даже на улице.
Войдя в «парадную» комнату дома, все расселись на улили. Затем хозяйка принесла густой чай, сваренный, по местному обычаю, с молоком. Его сервировали тоже на лежаке. Пока мы пили чай и беседовали, женщины сдвинули несколько свободных лежаков, застелили их яркими купонами китенга вместо скатертей и превратили кровати в обеденный стол.
Все стены в парадной комнате были увешаны фотографиями родных и близких хозяина, картинками из журналов и плохо вяжущимися с ними изречениями из Корана. Между ними кое-где поблескивали небольшие зеркала и тарелки с голубым рисунком. Примерно через каждый метр ряды их нарушали спускающиеся с потолка яркие шторы. Они крепились на тонких мангровых жердях, на разных уровнях пересекавшихся под потолком.
Я спросил об их назначении.
Ни слова не говоря, бвана Алиди встал и принялся растягивать шторы. Буквально через несколько минут вся парадная комната оказалась перегороженной ими на множество отсеков.
— Конечно, в моем доме это — лишь дань традиции, — объяснил хозяин. — Однако в обычных небольших ньюмба[38] или, тем более, в упену[39], где в тесноте живут большие семьи и бывает множество гостей, такие отсеки размером с улили попросту необходимы. Кроме того, местный этикет допускает и такое: если вы, к примеру, устали, то можете взять любую приглянувшуюся улили, отделиться от компании, зашторить один из отсеков и полежать. При этом можно продолжать беседу с сидящими. Но и соснуть не грех. Никто вас за это не осудит. Попробуете?
Честно говоря, я подумал, что неплохо было бы принять это предложение. Но принесенные женщинами кушанья, источавшие приятные ароматы, отвлекли меня от подобных мыслей.
Обитателю более высоких широт еда патти может показаться экзотической и даже изысканной, но для приэкваториального острова она обычна. Замечу лишь: 400-граммовая банка консервированной свеклы, привезенная из Англии, стоит в магазине Алиди в сорок раз дороже, чем килограмм признанных лучшими в мире красных манго из Ламу.
С них-то мы и начали обед. Затем подали суп с угали — горьковатыми клецками из маниоковой муки. На второе — вареный рис с креветками, обильно сдобренный жестоким перечным соусом. Затем («Специально для гостя!» — подчеркнул хозяин) любимое лакомство патти — мкате йа майяий (яичный хлеб) — нечто вроде пышного омлета, который поливают либо ананасовым сиропом, либо имбирным соусом. И снова чай, чай, чай…
Перед каждым новым угощением одна из женщин уносила со стола всю использованную посуду, а другая приносила чистую. Тарелки были в основном современные. Но небольшое блюдо, на котором к чаю подали сухарики с изюмом, привлекло мое внимание настолько, что, дождавшись, когда сдоба исчезнет, я, преодолевая неловкость, перевернул его. Китайский фарфор, XVIII век…
— Таких блюд на острове осталось несколько штук, — заметив мою проделку, сказал бвана Абу. — Но новой посуды в любом, самом бедном доме у патти очень много. И наверное, так повелось издавна, потому что среди некоторых развалин и сегодня фарфоровых черепков чуть меньше, чем камней. Вы знаете, я бывал за границей и видел, как там одну тарелку используют подряд для нескольких блюд. У нас это невозможно. И не потому, что этим обижают гостя, а прежде всего потому, что тем самым хозяйка роняет свое достоинство, престиж всего дома. Даже в самой бедной хижине маисовые угали едят на одной тарелке, а вареные бананы — на другой.
— Наш гость опоздал с визитом на остров на целых два столетия, — пошутил бвана Алиди. — Теперь нам все приходится ссылаться на черепки и о многом говорить в прошедшем времени. А если бы он попал сюда во времена «золотой поры» Пате, то еду из кухни ему приносили бы в огромных медных котлах-суфуриях, фрукты подавали на бронзовых подносах, а яства накладывали на дорогие фарфоровые тарелки с голубым рисунком. А что это были за яства! Мясо жарили на мангровых углях, придававших ему дивный аромат. Специально откормленных душистыми травами барашков подавали в диковинном соусе из гвоздики, муската и кардамона. Птицу предварительно вымачивали в кокосовом молоке, отчего мясо ее становилось нежным и сочным.
Мои хозяева закурили длинные трубки, улеглись на улили, и по всему было видать, что отказаться совсем от давно наступившей сиесты они не могут. Первым пример подал старый Абу: он пододвинул лежак к стене, отгородился от нас шторами и захрапел. Вскоре его примеру последовали все остальные. Уснул и я.
Но ровно в пять часов на первом этаже зазвенел звонок, возвестивший, что лавка хозяина открылась для работы до полуночи. Бвана Алиди спустился вниз, а бвана Абу пригласил меня осматривать город.
Первое впечатление не очаровывало: по сравнению с Ламу сегодняшний Пате кажется заброшенным и ветхим. Да и чему удивляться? В пору расцвета здесь жили около 25 тысяч, в начале века — всего лишь 300 человек, а ныне число патти приближается к тысяче. Более половины домов, среди которых многие достойны иной участи, заброшены. А нежилые дома, как известно, стареют и разрушаются куда быстрее, чем обитаемые.
Кое-где в кварталы этих старых домов из известняка врываются современные глинобитные ньюмба, окруженные садами за мангровыми изгородями. Не считаясь с ними, из садов в старый город переселяются бананы, окружают древние постройки, придавая им романтический, загадочный, но совсем необитаемый вид.
Но, побродив по лабиринтам полутемных улочек, наслушавшись от бваны Абу и присоединившегося к нам по пути мвалиму Сайида рассказов о богатом прошлом чуть ли не каждого дома, начинаешь проникаться уважением к Пате. Еще сохранилось кое-что от огромного Великого дворца фумомари, отстроенного в XVIII веке. В городе пять возникших на заре «золотой поры» действующих мечетей, в том числе почитаемые мусульманами далеко за пределами архипелага мечети Бвана Бакари и Бвана Таму. Около полутора десятков мечетей лежит в развалинах. Как и повсюду на суахилийском побережье, там, где минареты не приобретают форму фаллоса, их венчают устремленные в небо столбы-стелы, заставляющие вновь подумать об африканском влиянии на ислам.
Показал мне мвалиму Сайид и остатки некогда окружавшей город Великой стены, которую несколько раз крушили португальцы. Особенно хорошо она сохранилась у северных ворот, ведущих в Сийю. Через эти ворота верхом на ослах, предоставленных мвалиму, мы строем и выехали в путешествие по острову.
Верхом на осле в Сийю. — Развалины, которые полюбились табаку. — Как отговорить крестьян от соблазна истолочь памятники старины в порошок? Гавань, недоступная лодкам. — Город, который некогда был самым большим на острове. — Автору «Копей царя Соломона» пишут: «Это одно из интереснейших мест на всем континенте». — Финики во влажных тропиках. — Адов труд — выращивание бетеля. — Сийю — признанный центр суахилийских ремесел. — В мастерской оружейников. — Секреты кикакази будут жить
Предупрежу читателя сразу: к великим путешествиям эта прогулка на ослах никакого отношения не имеет. Расстояние между Пате и Сийю около десяти километров, между Сийю и Фазой — столько же. За неимением автотранспорта все три основных города острова соединены всего лишь тропинкой, по которой время от времени проезжают небольшие двухколесные повозки с ослами в упряжке. Остров плоский, без единого естественного холма. Там, где виднеются небольшие холмики, находятся, как объясняет бвана Абу, занесенные песком развалины древних построек.
— Им повезло, потому что песок предохраняет руины от людей, — говорит мвалиму. — Вся беда состоит в том, что известняк, прожарившись два-три столетия на солнце, превращается в прекрасное удобрение. Особенно его любит табак. Местные крестьяне давно заметили, что чем ближе табак растет к руинам, тем больше его урожаи. А если табак поселится между руинами, то он делается еще и необычайно ароматным. Кроме того, во многих частях этого маленького острова, где не так уж много пригодных для обработки площадей, развалины и древние постройки занимают хорошие земли. Поэтому наши крестьяне ведут подлинное наступление на памятники старины. Они рушат их, крошат древние плиты в порошок и удобряют им свои поля.
— Когда вчера, мвалиму, вы рассказывали, как поддерживается на острове чистота, мне показалось, что община здесь может добиться многого. Почему бы ей не взять опеку над руинами?
— Многого община может добиться только в том случае, когда людям можно доказать, что их коллективный труд или общее решение принесут им пользу. Прок от переселения на материк скота, прекращения вырубки мангров или уничтожения мусора очевиден. А какой прок земледельцу от сохранения руин? Ему польза видится в том, чтобы истереть их в порошок. Заставить крестьянина не крушить руины можно лишь в том случае, если вместо известняка мы бесплатно предоставим ему удобрения, а вместо занимаемых развалинами площадей — новые плодородные поля. Сколько людей — ученых, полицейских и журналистов — приходили ко мне за это время с просьбой: «Мвалиму, останови крестьян». А я всякий раз отвечал: «Мвалиму не может идти против собственной совести и заставлять людей голодать ради сохранения развалин». Причем я даже не упоминаю о том, что многие из этих развалин — памятники вторжений захватчиков — португальских, оманских, арабских.
— Но ведь эти развалины могли бы привлечь сюда туристов и обеспечить работой сотни островитян? — предположил я.
— Вот тогда-то, если, конечно, хоть что-нибудь останется, общинники сами проголосуют за сохранение и восстановление руин. Но пока что над нами летают спутники, а мы едем из Пате в Фазу на осле. До Сийю, стоящего на берегу океана, нельзя добраться по воде на приличной лодке. Напротив входа в гавань поднимаются постройки кораллов, с берега к ним придвигаются мангры. Скоро все, кто захочет попасть в Сийю, будут испытывать те же приключения, что выпали вчера на вашу долю. Я еще был мальчишкой, когда в начале 20-х годов власти обещали избавить нас от этих кораллов. А воз и ныне там…
Старик сплюнул и замолчал. Наши ослики, как бы почувствовав, что мы уже больше не отвлекаемся на разговоры и поэтому можем обратить внимание на их ленивый шаг, затрусили резвее.
Две мангусты, выбежав на тропку, замерли посередине, встали на задние лапы и удивленно посмотрели на нас, а затем молниеносно скрылись в зарослях.
— Мангусты — это к счастью, — заметил бвана Абу. — Они поедают змей, а вместе с ними — и зло.
— Слишком мало осталось мангуст, чтобы пожрать все зло на Пате, — возразил мвалиму. — Хотя иногда их размножается очень много. Может быть, поэтому и в истории острова наступают то хорошие, то плохие времена. Взять бы, к примеру, Сийю. Живут в ней сейчас всего лишь шестьсот человек. Из них половина — кто помоложе — только и мечтают, как бы сбежать на материк. А раньше что было? Вай-вай!!!
Побывавший в 1606 году в Сийю португалец Гашпар де Санту Бернадино называл его «самым большим городом острова». Потом судьба на 250 лет низвела Сийю на третьестепенные роли. Но в 70—80-х годах XIX столетия этот город вдруг стал «одним из интереснейших мест на всем черном континенте».
Такую характеристику дал ему Джек Хаггард, брат автора «Копей царя Соломона», который в то время занимал пост вице-консула Великобритании в Ламу. В разысканных мною в момбасском архиве черновиках его писем он призывал знаменитого писателя «забросить свою скучную Южную Африку, где все скоро будет напоминать Европу», и отправиться на Ламу, «дивный, удивительный и самобытный архипелаг, где на каждом островке величиной с лондонский Сити сходится весь мир».
Из другого, отправленного через полгода письма сэр Генри Ридер Хаггард узнал: «Дела на Сийю развиваются удивительным образом. Занзибарские вадирифу[40], расставаясь с приносившими им несусветные доходы рабами, решили делать деньги на островах Ламу. Вокруг Сийю они разбили плантации, подобные тем, что есть в Маскате, но которых нет нигде в Тропической Африке. Для этого проводят оросительные каналы. Масштабы строительства такие, что хилые африканские быки с работой справиться не могут. Поэтому на доу под черными парусами сюда доставили верблюдов. Удивительно видеть этих жителей песков, помогающих корчевать тропический лес! Выживут ли они в местном влажном климате? На этих обводненных землях арабы сажают финиковые пальмы — еще более фантастическая затея, если учесть, что нигде во влажном климате они не дают плодов…»
Однако плоды, которые затем все же начали снимать с этих пальм, отличались очень высоким качеством. Тогда же вокруг Сийю появились плантации тропических фруктов и табака, снискавших славу во всей Восточной Африке. Появились крупные объединения ремесленников — они изготавливали мебель для всего архипелага Ламу. Но после захвата островов Англией сельское хозяйство вокруг Сийю захирело. Последний плотник-чернодеревщик умер там в 1932 году.
— Да, теперь от тех времен вокруг Сийю остались лишь одни плантации тамбу, — подхватил разговор бвана Абу. — Так называют зеленый табак, идущий на приготовление бетеля. И сегодня, когда северо-восточные муссоны создают для него «плохой сезон» на Занзибаре и в городах южного Савахила, там пользуются нашим тамбу. Вон они, наши табачные плантации на руинах истории.
Я посмотрел в направлении, указанном Абу, но никакого табака не увидел. Среди разобранных почти до основания зданий виднелась обработанная земля, на которой удивительно ровными рядами, один к одному лежали, как мне показалось, полукруглые коричневые камни-окатыши.
Я вопросительно посмотрел на моих спутников.
— Выращивание зеленого листа для бетеля — адов труд, — объяснил бвана Абу. — В наших местах молодые побеги табака не выносят прямого солнечного света. Поэтому около десяти утра крестьяне покрывают каждый побег половинкой скорлупы кокоса, а около трех снимают ее.
Впереди блеснуло сапфировое озерцо — дитя прилива, за ним виднелись заросшие бурной растительностью стены форта. Слева, за пальмами, возникла внушительных размеров зубчатая башня, точь-в-точь как на Занзибаре.
— Ну вот, там, за стеной, и Сийю, — ударив осла рукой по холке, облегченно вздохнул мвалиму. — Сейчас попьем тембо и снова сделаемся молодыми.
— Тембо — это вино из тамбу? — предположил я.
Оба старика весело рассмеялись.
— Гостю в компанию нужен не такой мвалиму, как я, а настоящий школьный учитель суахили, — проговорил наконец Сайид. — Тембо — это кокосовое вино, прекрасный освежающий напиток. Но не вздумай пить вино из тамбу. Есть и такое. Это зелье цвета малахита. Им балуются хиппи, которые селятся среди здешних развалин.
Хотя форт Сийю и не рекламируется ни в одном из туристских путеводителей, при осмотре он показался мне одним из наиболее впечатляющих зданий на всем побережье. Построенный в XIX веке, незадолго до описанного Дж. Хаггардом «бума» в Сийю, он неплохо сохранился, а в будущем, когда регулярное сообщение свяжет этот город хотя бы с Ламу, форт станет одной из главных достопримечательностей архипелага. Из крепости маршрут туристов проляжет к восстановленной недавно мечети, в которой сохранился элегантный каменный минбар[41], датируемый 1521 годом.
Однако остальные памятники города находятся в плачевном состоянии. Три суахилийских здания, которые в конце 60-х годов изучил и описал в своей фундаментальной работе «Люди и памятники побережья Восточной Африки» известный английский историк Дж. Киркман, я так и не нашел. Судя по справкам, наведенным мвалиму, их уже «извели» на удобрения.
Но не все еще здесь утеряно. Испив три стакана тембо, старый Сайид действительно помолодел и с удвоенной энергией принялся знакомить меня с прошлым и настоящим Сийю.
Первым делом он повел меня к ремесленникам-оружейникам. Под высоким навесом из пальмовых веток на окраине города двое сухопарых мужчин в клетчатых юбках делали трости-обманки, без которых многие жители прибрежных материковых районов, что напротив острова, никогда не отправляются в дальнюю дорогу. С виду это обыкновенные палки, обтянутые тисненой кожей. На самом же деле они представляют собой грозное оружие. Черенок палки служит ножнами, в которые вставляется укрепленное на ручке длинное обоюдоострое лезвие. Схватиться за палку — значит лишь помочь ее владельцу вынуть свое оружие. Рывок — и в руках у противника остаются легкие кожаные ножны, а в руках у владельца «палки» — острая шпага.
— На архипелаге такие изделия не пользуются спросом, — объяснив мне технологию производства, заключил старший из кузнецов — Хасан Огли. — Их покупают на материке. Зато кинжалы-симе, что куют под соседним навесом, идут нарасхват.
Симе были кривые и тупые. Я заметил Хасану, что ими даже трудно оцарапаться.
— У кинжалов на острове совсем другое назначение, — улыбнулся он. — Баджун — мирные земледельцы, браться за оружие они научились, когда надо было постоянно отбиваться от колонизаторов и захватчиков. В память о былых битвах мужчины иногда по праздникам любят для шику заткнуть себе за пояс кинжал. Но главное для них сегодня, чтобы симе выглядел понаряднее. На ножны идет красивая красная кожа с тиснениями, подкрашенными черным соком водорослей. Рукоятки для этих тупых болванок вырезают из кабаньего рога и отделывают медной проволокой.
— В былые времена, наверное, их резали из слоновой кости и украшали золотом? — предположил я.
— Нет, нет, — возразил мвалиму. — Дело в том, что все суахилийские правители, извлекая очень большие доходы из торговли бивнями, вывозимыми в заморские страны, строго запрещали местным мастерам использовать слоновую кость для местных нужд. Тех, кто нарушал эту монополию султанов, сам вступал во взаимоотношения с материковыми племенами и выменивал у них бивни, сурово наказывали. Так что от «былых времен» нам известен всего один кинжал, подобный тому, какой вы описали. Он был сделан в XVII веке и принадлежал султанам из местной династии Ва-Фамау. Зато прекрасные посеребренные мечи с чернеными эфесами — не редкость. Их делали кузнецы-баджун по заказам суахилийской знати. Как говорят знатоки, они особой, напоминающей эфиопские сабли формы, отличной от арабских. И богатый орнамент, что украшает их эфес и ножны, тоже африканский.
К сожалению, мы не застали на месте мастеров, которые режут рукоятки и тиснят кожу для ножен. Мало что выяснили мы и у ювелира, в руках которого серебряная проволока и осколки кораллов превращались в изящные подвески и серьги: он был немой.
Зато в самом чреве старого города, где, как мне казалось, обитают лишь летучие мыши, мвалиму познакомил меня с бваной Маави. Сайид назвал его «единственным на всем побережье, кто еще умеет делать кикакаси» — нарядные шкатулки.
— Да нет, мвалиму, — обнимаясь с Сайидом, нараспев заговорил бвана Маави. — Ты отстал от жизни. За те полгода, что мы не виделись с тобой, у меня многое изменилось. Приезжали большие начальники из Момбасы. Они сказали, что, если умрет Маави, умрет и искусство кикакаси. Поэтому мне велели не умирать до тех пор, пока я не обучу своему ремеслу двух местных парней. Они уже делают неплохие вещи.
— И как же это достигается?
— Оставайся, и ты, наверно, освоишь, — улыбнулся мастер. — Сначала надо загрунтовать поверхность, а затем красить. В нижней части полосы одного цвета — погуще, в верхней — пожиже, или наоборот. Смешивать краски и лаки у границ полос. Сушить и опять красить. Потом целый день сушить. На следующий — лакировать. И так до тех пор, пока луна на небе не станет такой, какой была в первый день покраски кикакаси.
— А откуда берутся краски?
— Вернее сказать — цветные лаки. Чтобы освоить это дело, надо пожить в Сийю подольше. Мне передал секреты отец. Но за те шесть с лишним десятков лет, что я делаю кикакаси, кое-что удалось добавить к старым секретам и самому. Красный цвет дает сок больших деревьев на материке, когда они просыпаются после сухого сезона. Если каракатицу выварить в соленой воде, подбавив туда лимона, то получится синий. Из корней травы маджиканьи, что растет в соленых болотах вокруг Фазы, можно выдавить редкий по своей красоте зеленый цвет.
Бвана Маави так и сыпал местными мудреными названиями растений. Для получения красок и лаков он использовал больше полусотни трав, кустарников и деревьев. Но зато его кикакаси ничем не отличались от тех, что были выставлены в музее Ламу. Им свойственно благородство полутонов, патина многовековой традиции. «Раньше во всем мире такие полосатые лакированные коробочки делали лишь на суахилийском побережье, — прощаясь, сказал бвана Маави. — Сегодня во всем Савахиле их делают только в этой маленькой мастерской. Но теперь я верю, что искусство кикакаси не умрет вместе со мною…»
По исторической тропе, ведущей в Фазу. — Оманские «освободители» разочаровывают суахили. — Мазария приходят к власти. — Новая линия противостояния: Оман — Момбаса. — Центром работорговли становится Занзибар. — Султанский флаг над Форт-Иисусом. — Времена, когда вся Восточная Африка «плясала под занзибарскую дудку». — Закат «золотой поры» Пате
Потом мы напоили ослов и отправились в Фазу. Дорога туда — все тот же серебристый песок, пальмы и табачные плантации среди руин. Но мвалиму Сайид и здесь нашел тему, позволившую за разговором скоротать путь. Тропинка, связывающая Сийю с Фазой, была, по его словам, исторической. Здесь в середине XIX века разыгрывались события, отражавшие расстановку политических сил на побережье и во многом предрешившие его дальнейшую судьбу.
Все дело в том, что прошло несколько десятилетий — и радостный подъем, вызванный на побережье изгнанием португальцев и установлением тесных отношений с Оманом, сменился разочарованием. Жители многих суахилийских городов увидели, что Оман поддерживал их борьбу лишь для того, чтобы занять место Лиссабона.
Освободив от португальцев все побережье к северу от устья реки Руфиджи, арабы разбили вновь приобретенную территорию на провинции, во главе которых поставили губернаторов — вали. В крупных городах были размещены оманские гарнизоны. Арабские сборщики налогов объезжали населенные пункты, отбирая у африканцев слоновую кость, черепаховый панцирь, шкуры, золото и серебро. Декреты, составленные в далеком Маскате, были непопулярны среди населения.
Вскоре для жителей побережья мусульманские правители стали не менее ненавистными, чем их христианские предшественники. Население многих городов начало восставать против оманских гарнизонов, убивать вали, отказываться платить налоги. Многочисленные жалобы и протесты в адрес губернатора Момбасы заставили в 1741 году оманского имама Султана ибн Саифа отстранить своего наместника в этом городе и назначить на пост вали Мухаммеда ибн Усман ал-Мазруи — главу самой богатой и авторитетной в Момбасе местной семьи Мазария. С этого времени история восточноафриканского побережья превращается в историю борьбы за независимость Момбасы от Омана.
В 1746 году агенты, подосланные Бусаиди, убили Мухаммеда ибн Усмана, а его брата Али Мазруи заточили в Форт-Иисусе. На следующий год Али удается бежать. Собрав своих сторонников, он поднимает момбаситов на восстание, участники которого через три дня провозглашают Али Мазруи независимым правителем Момбасы.
На протяжении последующих 40 лет междоусобицы в Маскате не давали возможности Бусаиди заниматься восточноафриканскими делами. Пользуясь этим, Мазария к 1780 году подчинили Момбасе побережье от Малинди на севере до Пангани на юге. Попытка момбаситов захватить в 1753 году Занзибар не удалась. На протяжении всего последующего периода этот остров остается единственной территорией суахилийского побережья, лояльной Бусаиди.
Для того чтобы нанести удар экономическим позициям Мазруи, имам Омана запретил своим купцам торговать с Момбасой. В 1822 году оманский флот, базировавшийся на Занзибаре, приступил к осаде Пембы и, несмотря на сильное сопротивление, оказанное ему момбасским гарнизоном под командой военачальника Мбарука, возвратил остров под контроль Бусаиди. Оманский флот был еще не так силен, чтобы приступить к осаде Форт-Иисуса, но окончательная развязка спора между Мазруи и Бусаиди за господство над суахилийским побережьем уже приближалась. Покончив с внутренними междоусобицами и укрепившись на Занзибаре, Оман начал уделять Восточной Африке все большее внимание. На кенийском побережье строятся укрепленные пункты и торговые фактории. Эта активизация политики Омана на суахилийском побережье, особенно усилившаяся при имаме Сейид Сайде ибн Султане, совпала по времени с началом экспансии Англии и Франции в Восточной Африке, а также с активизацией работорговли.
Сейид Сайд, оценив большие выгоды, которые он может извлечь из доминирующего положения Омана на суахилийском побережье, поспешил стать главным партнером европейских работорговцев и превратил Занзибар в главный центр торговли «живым товаром». Если до начала XIX века количество рабов, вывозимых из Восточной Африки, исчислялось сотнями, то в 1811 году только на рынке Занзибара было продано около 10 тысяч, а в 1839 году — 50–70 тысяч человек. Один из главных путей занзибарских работорговцев начинался в Момбасе, проходил по землям камба, огибал населенные воинственными нилотами Центральные нагорья и заканчивался у побережья озера Виктория, на землях княжества Ванга.
Активизация торговли Занзибара с европейскими странами сопровождалась политической экспансией западных держав, прежде всего Англии, в Восточную Африку. Еще в 1738 году Британская Ост-Индская компания навязала оманскому имаму «договор о торговле и дружбе». Неясная позиция Лондона, вступившего в дипломатическую игру с Мазария с целью оказания давления на Оман, заставила Сейид Сайда, готовившегося к осаде Момбасы, пойти на дальнейшие уступки англичанам и согласиться на их новые требования. 22 сентября 1822 года Сейид Сайд подписал договор, позволивший Англии под видом «борьбы с работорговлей» осматривать все оманские суда и разрешавший англичанам создавать наблюдательные пункты в любой части имамата. Таким образом, прикрываясь гуманными лозунгами, Англия поставила под контроль все торговые пути Омана и получила возможность создавать свои опорные пункты в любой части его владений.
Англичане, не будучи заинтересованы в усилении власти Сейид Сайда, решили воспрепятствовать захвату Момбасы. Британский военный корабль «Левен», «случайно» оказавшийся в это же время в водах Момбасы, помешал оманцам овладеть городом, а его командир капитан Оуэн объявил Момбасу английским протекторатом. Только через три года, ценою новых уступок, Сейид Сайду удалось добиться отмены «протектората Оуэна» и снова приступить к осаде Форт-Иисуса. В 1827 году Момбаса капитулировала, но в 1828 году Мазария удалось поднять момбаситов на восстание. На следующий год Сайд вновь вернулся в Момбасу, а в 1837 году, ловко используя разлады и соперничество среди клана Мазария, окончательно овладел положением в городе. Около 30 человек из семейства Мазария были заточены в тюрьму, где и умерли.
Захватив Момбасу, Сейид Сайд сделался хозяином всего суахилийского побережья — от Пате до мыса Делгаду. Торговля рабами и слоновой костью, поборы с населения и доходы от плантаций в Восточной Африке, превратившейся в экономический центр Омана, навели султана на мысль порвать со своей арабской цитаделью. В 1840 году он переносит столицу на Занзибар.
Однако для побережья, и прежде всего для Момбасы, превращение Занзибара в центр торговой оманской империи означало появление по соседству сильного, отлично знающего местные условия соперника, монополизировавшего связи с материком и лишившего Момбасу источника ее благосостояния, а следовательно, и политического влияния. Если первые английские моряки в 1824 году писали о Момбасе как о «чисто африканском городе», где говорят на суахили и где «даже создали письменную историю» на этом языке, то после падения Мазария Момбаса превратилась не более чем в перевалочный пункт арабских торговцев. К 1844 году ее население сократилось до 10 тысяч человек, а к 1846 году — до двух с половиной тысяч. По тем же причинам достоянием истории делается «золотая пора» Пате. Глубокую депрессию переживают другие города архипелага. Зато для Ламу, чьи правители проводили политику сотрудничества с Занзибаром, наступает «серебряная пора».
Именно к этому времени и относятся события, разыгрывавшиеся на тропе, по которой мы едем. В 1843 году правители Пате и Сийю, изнывавшие под тяжестью поборов Сейид Сайда, отказались признавать его власть. Разгневанный султан послал против них двухтысячное войско, состоявшее из арабских солдат, наемников белуджей и добровольцев из Ламу. Командовал ими не знавший поражений военачальник Амир Хамад.
— Его воинство высадилось в январе 1844 года в Фазе и по этой дороге, как бы навстречу нам, отправилось в Сийю. Но на полпути отряд карателей попал в засаду. Затем островитяне начали партизанскую войну против арабов. В результате за три недели знаменитый Амир Хамад так и не смог преодолеть расстояние, которое наши ослы сегодня прошагают за три часа. Оставшись ни с чем, он отплыл на Занзибар.
— И на этом кончилась историческая битва под Сийю? — преждевременно подытожил я.
— Торопи осла, а не меня, бвана, — парировал Сайид. — Ровно год спустя сюда пожаловал не только генерал, но и сам султан. Осмотрев позицию, Сайд приказал Амир Хамаду построить вдоль этой дороги пять опорных пунктов, прежде чем приступить к штурму Сийю. Однако генерал ослушался и построил только один, в Мкупани. Ее развалины мы скоро увидим слева от дороги…
Затем Амир Хамад атаковал объединенные силы Сийю и Пате, вынудив их укрыться за стенами той крепости, что так понравилась тебе сегодня утром. Но взять крепость арабы не смогли: ее защитники были хорошо вооружены. Осада длилась долго, генерал решил немного отдохнуть на своем корабле и как-то вечером поскакал верхом на лошади в Фазу. С ним было не больше двадцати сопровождавших. Командующий войсками Сийю, извещенный о том, что Амир покинул лагерь, приказал настичь его. Но сделать это надо было без шума, чтобы не привлечь внимания тех, кто находился на кораблях. Самые меткие лучники-баджун участвовали в этой операции. Их стрела с ядом сразила генерала неподалеку от Фазы.
Узнав о гибели своего прославленного военачальника, оманские солдаты, осаждавшие Сийю, разбежались. Многие из них были затем убиты островитянами, другие утонули в мангровых болотах. Потрясенный подобным развитием событий Сейид Сайд, приказав поднять паруса на своем флагмане, отбыл на Занзибар.
Но не торопись предвосхищать события, бвана. Не этим заканчивается моя история, — проговорил мвалиму. — Давай слезем с ослов, найдем хорошие орехи, освежимся кокосовым соком и в тишине воздадим должное тем, кто на этой маленькой тропке показал себя большим героем.
Так мы и сделали. А потом старый Сайид досказал мне последнюю часть удивительной истории сопротивления крохотной Сийю всесильному Занзибару.
— Я вспомнил о кокосовых орехах потому, что, когда султан в третий раз попытался захватить Сийю, именно они спасли горожан от голодной смерти. Это было в 1863 году, когда занзибарские войска в течение целых шести месяцев стояли у стен форта Сийю. Продержались горожане только благодаря кокосу: другого провианта у них не было. За это время шейх Мухаммед, правитель города, проявил недюжинные дипломатические способности и добился того, чтобы осада была снята. Но арабы настояли, чтобы в Сийю был допущен их вали и построена крепость.
Мухаммед выполнил эти условия. Доказательством тому и служит та башня в Сийю, что напоминает занзибарскую. Однако враг оказался мстительным. Маджид, новый султан Занзибара, заманил шейха Мухаммеда к себе в гости. Но в Момбасе его схватили, заковали в цепи и бросили в один из казематов Форт-Иисуса. Командующий этой крепостью получил личное предписание от Маджида: «Это — опасный бунтовщик. Держите его в железе и не освобождайте вплоть до моего указания». Никаких указаний тюремщик больше не получал. Шейх Мухаммед, последний правитель последнего суахилийского города, вплоть до 1873 года остававшегося независимым от Занзибара, так и не вышел на свободу…
Наша «историческая тропа» поднялась на небольшую насыпь, по обе стороны которой простирались мангровые болота. Обнаженные по пояс женщины копались в черной грязи, что-то выкапывали из нее и складывали в горки. По специфическому неприятному запаху, характерному для всех мест, где ведется заготовка кокосовой фибры, я понял, чем они заняты.
Чтобы получить волокно пальмы, мохнатую шелуху спелых орехов зарывают во влажную, сильно минерализованную землю. Там за несколько месяцев ненужные компоненты шелухи разлагаются или съедаются насекомыми, а самые прочные, не гниющие в воде — остаются.
Их-то и выкапывали женщины из зловонного ила. Затем, водрузив огромные плетеные корзины с полусгнившей шелухой на головы, женщины двинулись на пляжи. Там они перевалят содержимое корзин в огромные мешки-сетки, сшитые из старых рыбацких сетей, и, предварительно закрепив, оставят их в зоне прибоя. Теперь океан сам, за два-три прилива, отмоет и очистит фибру, превратит ее в сырье для производства суровых канатов и веревок. Большую часть фибры отправляют на аукцион в Ламу, оставшуюся используют на месте.
Таково главное занятие женской половины двухтысячного населения Фазы — административного центра острова Пате. Что же касается мужчин, то они ремонтируют и строят доу, а также занимаются морским промыслом. В отличие от Пате и Сийю, где традиция не поощряет употреблять в пищу рыбу, жители Фазы не придерживаются этого ограничения. Они — рыбаки, дары моря — основа их рациона.
Фаза показалась мне городом, где преобладают баджун и влияние ислама сведено до минимума. Хотя среди населенных пунктов архипелага Фаза более всего удалена от материка, город этот еще в XVI веке был заселен баджун, нашедшими себе здесь убежище от нашествия оромо. В XIX веке верховный вождь баджун и правитель Фазы мзее[42] Сейф начал поощрять своих людей обрабатывать землю на материке, разводить там скот.
Много сил и времени потратил я на то, чтобы хоть что-нибудь прояснить в судьбе загадочного Ираклия. Имя такое старикам действительно было известно. Однако о его грузинской родословной никто там не слыхивал. Единственно новое, что мне удалось выяснить в его биографии, — это то, что в последние часы жизни он плыл в Ламу на бочке не из-под соли, а из-под вина.
После того как в 1586 году португальцы, покарав Фазу за сотрудничество с экс-мамлюком Амир Али-беем, разрушили город, он так больше никогда не играл заметной роли в экономической и культурной жизни Савахила. Сказывалось то, что доступ к городу как в былые времена, так и сегодня затруднен манграми и коралловыми рифами. Тропка, по которой мы прошли, — единственное, что связывает его с соседями. Из-за такой изолированности Фазу нередко называют «островом на острове». Строили там мало. Главная достопримечательность города — мечеть Мадараджа, воздвигнутая на вершине дюны. По ее склону вверх, к входу в мечеть, ведет лестница-времянка из мангровых жердей. Ее постоянно засыпает песком.
Жених-неудачник выходит из болот. — К свадьбе готовится весь город. — В спальню к невесте вход запрещен! — Нумизматические коллекции или женские украшения? — Выкуп невесты. — Ювелирные драгоценности и семейная дипломатия. — Стихотворные наставления знаменитой Мваны Купоны молодой жене. — Священнодействие перед свадьбой. — На арене событий появляется жених. — Молодожены проведут в комнате семь дней и семь ночей
Пока я бродил по городку, в котором многое уже предвещало завтрашнюю свадьбу, мвалиму отправился к родственникам невесты узнать, какие новости поступили от соперника жениха, отсиживавшегося в манграх. Возвратился Сайид довольный.
— Парень внял моим советам, — сказал он. — Я просил его не омрачать торжеств и еще до их начала уйти с дороги будущей пары. Так он и сделал. Через своих друзей парень передал, что уехал в Момбасу искать работу и желает счастья жениху и невесте. А мне он просил сказать, что поступил так, поскольку понял: девушка не любит его, иначе она не заставила бы его так долго кормить комаров.
— Значит, мвалиму, чтобы у вас в будущем было поменьше хлопот, из этой истории надо сделать тоже легенду в противовес той, что рассказывают о Лионго. Не помогают болота отбивать невест у женихов-соперников.
— Есть еще одна хорошая новость. В благодарность мне родственники нареченных разрешили вам остановиться в доме родителей невесты и пригласили на свадьбу. Это большая честь, поскольку обычаи не допускают иноверцев на подобные семейные торжества.
Я поблагодарил мвалиму. Приготовив подарок невесте, мы отправились в гостеприимный дом Бакари, где должна была состояться свадебная церемония.
Найти его не составляло труда, потому что, по-моему, все население Фазы либо направлялось в этот дом, либо возвращалось из него. Поскольку после развязки событий в мангровых болотах невеста приняла очередной подарок жениха и тем самым подтвердила свой окончательный выбор, в дом Бакари, согласно местной традиции, в этот вечер перед свадьбой должны были прийти все те, кто хочет поздравить жениха и невесту. Собственно свадьба будет проходить лишь в присутствии родственников.
В качестве подарков несли кто что мог, но все больше съестное: связанных за ноги кур, переброшенных через плечо, грозди бананов на голове. Кое-кто даже катил перед собой целые тележки, нагруженные плодами манго. Все это тут же, во дворе, разделывалось и съедалось. Под развесистым деревом акажу дымил костер, на котором стоял огромный медный котел с кипящим кокосовым маслом. В нем жарили рыбную мелочь. Полная женщина в ярко-желтом, с черными цветами платье вылавливала ее из котла металлическим сачком и раздавала всем, кто тянул к ней тарелки, миски, а то и куски банановых листьев.
Меня представили хозяйке дома — худощавой, благообразной женщине, которую мвалиму велел называть просто биби[43]. Она объяснила, что я могу заходить в любые помещения дома, за исключением спальни невесты. Туда доступ закрыт всем, кроме самой биби, теток невесты и ее ближайших подруг. «Не обижайтесь, ведь даже жених не имеет права видеть невесту до начала свадьбы в ее доме, — лукаво улыбнулась она. — Но жених часто приходил ко мне и выспрашивал, когда я с дочерью собираюсь отправиться в магазины или на прогулку».
Вечер и ночь накануне свадьбы отводятся невесте для того, чтобы окончательно подготовиться к встрече с будущим мужем. Тетушки посвящают свою молодую племянницу в таинства супружеской жизни, а сверстницы втирают в тело подруги масла и благовония, окуривают ее волосы ароматическими травами и разрисовывают ей ладони ритуальными знаками. Все это время невеста должна молчать и не брать в рот еды, а обихаживающие ее, напротив, без умолку должны вести разговоры и есть сладости.
Биби пригласила посмотреть подарки, которые после свадьбы получит невеста от жениха и его родни. На куске красного атласа была разложена не только целая выставка ювелирных изделий, но и… коллекция монет. Мне в глаза сразу же бросилась советская юбилейная монета, выпущенная по случаю годовщины полета Ю. Гагарина в космос. Я взял ее в руки, а биби засмеялась и показала мне браслет на своем запястье, целиком сделанный из таких рублей. Потом у меня в руках оказался американский доллар 1851 года. Тогда биби указала на свою левую ноздрю. Поблескивавшее там червонным золотом украшение оказалось такой же монеткой, но выпущенной годом позже. Чем больше я рассматривал подарки и монеты, составляющие украшения самой биби, — серебряные талеры Марии-Терезии, индийские рупии, оманские пиастры, — тем очевиднее мне становилось, что местные женщины носят на себе подлинные нумизматические коллекции. Кто знает, быть может, если изучить их посерьезнее, то в ушах у местных модниц найдешь и уникальные монеты из Пате, Килвы, а то и Аксума?
Потом биби позвали, а я с мвалиму остался рассматривать ювелирные изделия. Здесь тоже было на чем остановить глаз, тем более что почти все они — местного производства. По словам Сайида, многие золотые и серебряные украшения, передающиеся из поколения в поколение, имели возраст 150–200 лет. Однако и новые по своему стилю и форме от них мало чем отличались. Мастера Сийю и Ламу оставались верны суахилийской традиции.
— Не думайте, конечно, что столько драгоценностей получает каждая невеста, — говорит мвалиму. — Вы попали на очень богатую свадьбу. Однако даже в бедных семьях свадебные подарки на архипелаге Баджун обязательно делаются в виде золотых украшений. Они, по сути дела, — форма выкупа невесты. Да и в будущем, после свадьбы, ювелирные изделия играют очень важную роль в семейном бюджете. Все дело в том, что получить развод на островах довольно легко, а получить бывшей жене свою долю нажитого — очень трудно. Драгоценные украшения, полученные в виде подарка, — это то единственное, на что женщина имеет полное право. Поэтому с первого дня супружеской жизни жена, стремясь обезопасить свое будущее, побуждает мужа тратить деньги на золотые безделушки. В этих же целях в украшения превращается любая монета, имеющая мало-мальскую ценность. Малюсенькая дырочка, просверленная в пиастре, позволяет рассматривать его как подвеску. При разделе имущества она достается женщине, а целый пиастр — мужчине.
Кроме того, есть еще одна причина, побуждающая многих женщин систематически истощать карман своего мужа. Ведь если у него нет сбережений, он не сможет купить дорогие подарки для того, чтобы обзавестись второй женой, как правило, более молодой и более любимой. Так что украшения у баджун — это целая политика. Мало где у африканских женщин есть так много ювелирных побрякушек, как здесь. Но бывает, побрякушки эти означают большую семейную драму.
Мелодичный перезвон отвлек внимание от украшений. Выглянув в окно, я увидел, что он исходит от двух тамбуринов, на которых играли расположившиеся напротив нас девушки. Чуть погодя они запели.
— Это женщины поют нравоучительные стихи, написанные великой Мваной Купоной, — подойдя сзади ко мне, пояснил мвалиму. — Она была женой известного политического деятеля Сийю первой половины прошлого века. Ее стихотворения, написанные в форме завещания своей дочери, очень популярны на архипелаге. Все у нас любят и почитают Мвану Купону.
— В Ламу я видел дом с мемориальной доской, где она жила, — вспомнил я.
— Говорят, это единственная во всей Тропической Африке доска, установленная в память о деятеле литературы. Разве биби Мвана не достойна этого? Во всяком случае, мужская часть человечества должна быть благодарна ей за мудрые советы женщинам, содержащиеся в ее стихотворных назиданиях.
Пение неожиданно прервал пронзительный крик. В руках у девушек вместо тамбуринов появились погремушки-трещотки. В такт им глухо забили барабаны. Из противоположного конца двора, где чадил котел с рыбой, к дому подошли женщины, завернутые в черные буибуи. Они остановились против комнаты невесты, отмеченной вывешенным из окна ковром, пожелали ей счастья и вышли на улицу. Затем их место заняли пожилые мужчины. Они молча хлопали в ладоши и удалялись.
— Наступила полночь. Теперь во дворе перед домом невесты могут оставаться лишь ее сверстники, — объяснил мвалиму. — Сейчас заиграют флейты-зомори, чистые звуки которых символизируют у нас молодость и счастье. Под их аккомпанемент молодежь будет танцевать и веселиться до утренней зари. А нам положено спать.
Свадьба была назначена на одиннадцать утра — час крайне неудобный, если принимать в расчет местную жару. Однако это время, как полагали местные духовники, «лучше всего соотносилось с расположением на небосводе звезды жениха».
С самого утра, как мне рассказали, жених сидел в одиночестве в своем доме, а невесту продолжали растирать благовониями. С помощью специального растительного клея на щеки ей прикрепили по золотой монете, а кончик носа украсили резной золотой пластиной. Затем платье и волосы девушки обрызгали липким лаком и обсыпали лепестками жасмина. В этом виде она предстала перед прибывшей в дом Бакари матерью жениха, которая принесла главные подарки: официально они не являются выкупом родителям невесты, а становятся ее личной собственностью. Приняв их, невеста отрезает себе путь к отступлению.
Только после этого на арене событий появился жених — средних лет статный мужчина в белом. Потом приехали его свидетели и друзья, затем мулла верхом на муле. Не заходя в дом, все они устроились в расставленных во дворе креслах. Жениху было отведено самое высокое место, мулле, сидевшему напротив, — чуть пониже. Подняв руку с Кораном, он прокричал несколько фраз. На этом формальная часть свадьбы была закончена.
Откуда-то из-за кустов ударили барабаны. Мужчины встали и, пропустив вперед новоиспеченного мужа, пританцовывая, направились в дом, где все еще скрывалась невеста. Дверь в ее комнату оставалась закрытой. Подойдя к ней, муж громко постучал в нее три раза. Тогда дверь отворилась, но одновременно кровать, на которой сидела девушка, скрылась за опустившимся сверху палантином. Мужчины получили право войти в комнату, постояли немного, обменялись шутками и, так и не увидев той, ради которой пришли, удалились.
В спальне остались лишь молодожены и несколько пожилых женщин, которые старались казаться незамеченными. Они натерли мужу волосы и руки ароматическими маслами, затем принесли большой фаянсовый таз, в котором он вымыл ноги. Только после этого жених, слегка откинув палантин, присел на угол кровати. Женщины удалились. Из-за палантина высунулась обсыпанная жасминовыми лепестками рука, в которую муж положил первый «семейный» подарок. Теперь он получил право разговаривать со своей женой.
Семь дней и семь ночей они не выйдут из этой комнаты. Доступ к ним будет иметь лишь старшая тетка мужа, нянчившая его еще младенцем. На восьмой день молодожены появятся во дворе и устроят там угощение для своих общих друзей. А на девятый день молодая жена переступит порог дома своего мужа, у которого уже есть старая жена…
Если в тюрьму, то только на экскурсию! — Под парусом к берегам Манда. — На лазурной глади океана показывается кусок амбры. — Мы снова сидим на мели. — Пестрый мир коралловых рифов. — Баобабы на берегу безводного острова. — Профессор Н. Читик говорит: «Разгадки многих тайн истории суахили следует искать именно здесь». — Пионеры каменного строительства в Экваториальной Африке. — Торговля удивительных размеров. — Монетный двор континента. — Железо здесь плавили повсеместно
Заждавшийся меня на доу Рашиди сетовал, что за столь долгое отсутствие бвана Чуй спишет его на берег. А когда услышал о моем плане зайти на остров Манда, прежде чем вернуться в Ламу, то заявил, что за «угон судна» мы оба угодим за решетку, откуда вызволить нас не удастся.
Тюрьма в Ламу помещалась в импозантной оманской крепости, и попасть туда мне как раз хотелось, но только в качестве туриста. Чем устраивать мне поденную экскурсию, бване Чуй будет гораздо выгоднее получить дополнительные шиллинги за аренду доу. Однако Рашиди не соглашался, ссылаясь на то, что между островами Пате и Манда одни лишь коралловые рифы и отмели. Он там никогда не плавал, и, если что случится, в открытом океане от беды мы так легко, как в мангровом болоте, не отделаемся.
Тогда на помощь пришел бывалый моряк, бвана Абу. Он вызвался провести доу над коварными отмелями сам, а в ответ на отказ Рашиди заявил, что найдет для поездки другую лодку. Авторитет старшего возымел действие. Рашиди сделался пассажиром. Я расцеловался с мвалиму, и бвана Абу поднял парус.
На небе не было ни облачка, путешествие — каких-нибудь десять миль — обещало быть безоблачным. Однако, оставшись без определенного занятия, Рашиди начал глазеть по сторонам и вскоре увидел слева по борту качавшееся на лазурной глади океана нечто серое, напомнившее мне кусок пемзы. Рашиди показал это нечто Абу, тот зачмокал губами и резко изменил курс доу.
Кусок, оказавшийся довольно зловонным, выловили, после чего мои африканцы пришли в неописуемое возбуждение. Они уверяли, что нашли серую амбру, за которую на аукционе в Ламу давали немалые деньги.
— Если найден один кусок, то рядом где-то обязательно плавают еще несколько, — твердил бвана Абу. — Мы неплохо заработаем на троих.
От своей доли я сразу же отказался, но сказал, что мешать обогащаться своим спутникам не намерен. После этого амбровая лихорадка у них еще больше усилилась.
Забыв о рифах, отмелях и бване Чуй, они кружили в радиусе около километра вокруг места находки. Через полчаса на борт был поднят еще один, размером с обычную чашку, кусочек. Он вонял еще сильнее. Спасаясь от запаха, я перебрался на корму и принялся загорать.
Но амбра все равно напоминала о себе, и поэтому мне волей-неволей пришлось о ней думать. Зловонные серые куски, за которыми охотились мои спутники, — это продукт жизнедеятельности китов. После соответствующей обработки амбра превращается в благовоние, издревле ценимое на Востоке. Ее употребляют там для курения, применяют в парфюмерии и, главное, добавляют в масло или керосин, используемые в лампах. Запах газа при этом пропадает, а язычок пламени делается ярким и светлым, словно светящийся перламутр.
Не знаю, вспомнил бы я еще что-нибудь про амбру или нет, но сильный толчок, выбросивший меня с кормы на дно доу, заставил задуматься над более насущными проблемами. Наступило время отлива, и мои амброискатели все же наскочили на мель. Беглый осмотр показал, что никаких пробоин и повреждений доу не получила. Значит, через шесть часов прилив снимет нас с коралловой подушки. А пока, если не бояться перегреться на солнце, можно было полюбоваться пестрым миром коралловых рифов.
Прошло минут сорок, и по отмели уже можно было шлепать пешком, поскольку вода осталась лишь в глубоких лужицах, заполнивших провалы и воронки в серо-черном теле рифа. Чего только не было в этих лужицах!
Потеряв надежду разбогатеть на амбре, бвана Абу теперь обратил все свои старания на то, чтобы найти хотя бы скудное пропитание. Поэтому он занялся сбором трепангов. Вскоре ведро было доверху наполнено черными величиной с большой палец голотуриями. Выпотрошив их и слегка подвялив на солнце, Абу, не обращая внимания на протесты Рашиди, изрубил на дрова две доски, валявшиеся в доу, развел на ее дне костер и принялся варить трепангов в морской воде.
Блюдо оказалось не ахти какое, но за неимением лучшего я присоединился к трапезе. А Рашиди, как истый мусульманин, ушел подальше и потом с нескрываемой брезгливостью смотрел на нас, как на неверных.
Скоротав время, мы снялись с мели и взяли курс на Манда. Швартовались уже в сумерках.
Как ни парадоксально, но на этом острове посреди океана ощущается острая нехватка воды. Его крупнопесчаные почвы так быстро теряют влагу дождей, что, в отличие от Ламу и Пате, на Манда преобладает не тропический лес, а саванна. Необычно выглядят огромные, растущие вдоль пляжей баобабы. Они придают поистине фантастический вид скрывающимся под их сенью руинам дворцов и мечетей одноименного города — самого древнего города восточных банту. От первых его построек IX века ничего, правда, не осталось. Однако Манда называют «настоящим раем» для археологов. Вот почему первым делом я решил найти на острове Нэвилла Читика.
Не знаю, действительно ли узнал меня профессор. Во всяком случае, когда я напомнил, что несколько раз заходил в его директорский кабинет в Институте истории и археологии Восточной Африки в Найроби, он встретил меня как старого знакомого, рассказал о своих последних открытиях в Килве, на Мафии и на островах архипелага Ламу. Но больше всего конечно же он рассказывал о Манда.
— Об этом острове известно еще меньше, чем о Пате и Ламу. Но если бы вы вместе со мной покопались в земле, то поняли бы: разгадки многих тайн суахилийской истории следует искать именно здесь. В тот период, когда в Ламу появились первые мусульмане, на Манда уже строили дома из коралловых блоков, весящих больше тонны. Такого я еще не встречал нигде к югу от Сахары. Вплоть до конца XII века, когда начался закат Манда, здесь велось огромное строительство.
— На основании чего определяется возраст этих построек? — спросил я.
— В основном по монетам и фарфору, которые попадаются среди руин. Судя по количеству находок, обитатели города предпочитали пользоваться серебряными деньгами египетских Фатимидов X — начала XI века. Встречаются монеты из Сицилии, что позволяет предполагать существование торговых связей со Средиземноморьем.
Торговля велась здесь в удивительных размерах, — продолжает ученый. — Это видно по тому, какое огромное, невиданное количество импортных товаров мы находим на Манда. Черепки китайского фарфора, например, встречаются в 75 раз чаще, чем в соответствующих горизонтах Килвы. Потрясающее количество керамической посуды времен Сассанидов — кувшинов, горшков, ваз, ламп. Они точно такие же, как те, что археологи Института персидских исследований откопали недавно в Сирафе. Значит, Манда активно торговала и со странами Персидского залива. Попадаются также прекрасные образцы местной керамики. Но она неглазированная.
— Вся импортная посуда ввозилась издалека конечно же для местного употребления, — вставил я. — Это говорит не только о высоком культурном уровне островитян в самом начале тысячелетия, но и об их достатке. На чем он зиждился?
— Помимо слоновой кости, получаемой с материка, у жителей Манда было два специфических источника дохода. Во-первых, здесь был своеобразный «монетный двор» Тропической Африки. На тех отмелях, где вы сегодня застряли, островитяне собирали раковины каури, которые во внутренних районах континента играли роль денег. Мы находим очень много приспособлений, на которых ракушки соответствующим образом обтачивались. Очевидно, это был очень доходный и распространенный вид экономической деятельности. Во-вторых, я все больше убеждаюсь, что на этом острове в больших количествах плавили железо. Груды шлака здесь встречаются повсеместно! Они имеют куполообразную форму и, бесспорно, образовывались в основании примитивных доменных печей. Их было так много, что металл явно плавили на экспорт.
В ночном Манда. — Строительный материал IX века: метровые кубы весом в тонну. — Неволшебная лампа Аладдина. — Бвана Мсуо — подвижник культуры. — «Кто же оплачивает зов души?» — Интересные особенности суахилийских рукописей. — Стихотворная эквилибристика в жанре машаири. — Классик восточноафриканской литературы Муяка был современником А. С. Пушкина. — Еще неизвестный историкам свиток рассказывает о том, как старейшина Ламу посрамил Мазруи, как были разбиты при Шелле объединенные силы момбаситов и патти и как после этого наступила «серебряная пора» Ламу
Простившись с ученым, я в сопровождении бваны Абу отправился бродить по пыльным улочкам заснувшего Манда. Луна была полная, и в ее призрачном свете развалины под серебристыми баобабами казались особенно живописными. На северной окраине городка старик показал мне те самые знаменитые древние блоки, которые служили строительным материалом первым островитянам. Они представляли собой метровые кубы, поставленные один на другой. Эта своего рода дамба, защищавшая город от наступающего на сушу океана. Я подумал, что для населения крохотного островка в IX веке подобные сооружения были, без преувеличения, чудом строительной техники.
Затем мы вышли к Большой мечети, построенной в XVI веке. Среди ее грандиозных руин резвились сотни, а может быть, и тысячи ящериц. Пробегая по сухим листьям, наваленным тут и там, они наполняли все вокруг загадочными звуками…
В южной части города стояла еще одна мечеть, столетием помоложе и хорошо сохранившаяся. Я вошел в нее и не поверил своим глазам. В углублении михраба[44], освещенного светом масляной лампы, форма которой заставила меня вспомнить про Аладдина, четко вырисовывалась фигура бородатого мужчины в белой чалме. Он сидел за столом, уставленным склянками, и что-то не то писал, не то рисовал. Три летучие мыши бесшумно вились над лампой, поочередно облетая чалму.
— Hujambo, bwana Msuo! Sikuona wewe tangu zamani[45], — войдя под своды мечети, воскликнул мой спутник.
Эхо долго повторяло его приветствие, а когда смолкло, тотчас же подхватило ответ на него:
— Sijambo, rafiki mingi! Nina furaha sena kukuona![46]
Старики бросились навстречу друг другу и крепко обнялись посреди мечети. Затем они долго разговаривали о житье-бытье, Абу подробно рассказывал о наших совместных приключениях, а Мсуо все с большим любопытством поглядывал в мою сторону. Наконец они выговорились, и загадочный старец в чалме обратился ко мне:
— Если путника из далекой страны интересует суахилийская культура, я с удовольствием расскажу ему то, что знаю. Я не ученый, но более сорока лет проработал клерком в архивах Момбасы и Занзибара. Там я понял, что книги и бумаги в нашем климате быстро умирают. Поэтому на склоне лет своих я решил спасти кое-что от гибели.
— А что же вы делаете здесь среди ночи, бвана Мсуо?
— Я езжу из одного старого города в другой, хожу из одной мечети в другую, разыскивая суахилийские рукописи. И когда обнаруживаю что-нибудь поистине интересное, я сажусь и переписываю выцветшие письмена. Потом оставляю рукопись на прежнем месте, а копию передаю туда, где она лучше сохранится, — в архив, музей или библиотеку.
— Вам платят за это?
— Платят? — полуиронически-полупрезрительно переспросил бвана Мсуо. — Кто же оплачивает зов души? В суахилийском мире всегда были люди, подобные мне. Они довольствовались тем, что сыты, и не желали большего, только бы им не мешали сохранить память народную.
— Вы работаете ради этого даже по ночам?
— Не преувеличивайте моего рвения, рафики минги. Я отдыхаю днем, а ночью работаю потому, что настоящую копию древней рукописи можно создать лишь в той обстановке, в какой родился сам подлинник. А средневековые грамотеи работали в ночной тиши и прохладе, под сводами мечетей и при свете лампады. Посмотрите на творения рук моих.
Мы подошли к столику Мсуо. Там помимо оригинала свитка рукописи и изготавливаемой копии было разложено множество непонятных мне вещей.
— Гостю, наверное, будет интересно узнать, как и чем писали в Савахиле? — не без основания предположил Мсуо. — Бвана Абу уже рассказал мне, что вы познакомились с кикакаси, и поэтому мне нет нужды говорить о том, из чего васуахили приготавливали чернила. Они были всех цветов и делались по тем же рецептам, что и краски бваны Маави.
— Но для окраски кикакаси не используют черный цвет, а суахилийские рукописи, как мне известно, написаны все больше черными чернилами?
— Гость прав… Для того чтобы получить черные чернила, следует обжечь рисовые зерна, истолочь их в муку, размешать ее в лимонной воде и добавить немного гуммиарабика. Такие чернила не выцветают на солнце десятилетия. Я тоже пользуюсь рисовыми чернилами, — продолжал Мсуо. — Перо, которым ими пишут, сделано из хорошо высушенного речного тростника. Когда же приходится копировать буквицы, вырисованные очень изящными штрихами, надо пользоваться более тонким пером из соломки болотного злака мататени.
Бвана Мсуо протянул лежавший на столе свиток, который он этой ночью начат переписывать. Текст предварял многоцветный титул, перед началом каждого абзаца красовались красные буквицы, по полям были щедро разбросаны рисунки и орнаменты. Судя по тому, что речь в рукописи шла о вмешательстве Мазруи в конфликт между Пате и Ламу, относилась она к началу XIX века.
Но бвана Мсуо не дал мне вникнуть в текст и продолжал свой рассказ:
— Одна из особенностей многих старых суахилийских свитков состоит в том, что они обычно разлиновывались. Для этого применялась вот такая специальная дощечка — кибао, в которой, как видите, прорезан ряд горизонтальных линий. А те, кто писали стихи, имели еще и вот такую трафаретку — кимойо. На ней были вырезаны контуры сердца разной величины, а также геометрических фигур. Признаком хорошего тона считалось, чтобы такими контурами в стихотворении друг от друга отделялась каждая строка. Если стихотворение было любовным, то использовалось изображение перевернутого сердца.
Есть в суахилийской поэзии еще одна премудрость, — повертев в руках кибао, говорит Мсуо. — Видите, на дощечке сделана и вертикальная прорезь. Если стихи писали не на свитке, а на обычных листах бумаги, то их расчерчивали не только вдоль, но и посередине поперек. Эта вертикальная полоса как бы делила единую стихотворную строку — кипанде, написанную по горизонтали, на две самостоятельные части. При этом первая, левая, половина кипанде рифмовалась самостоятельно и имела самостоятельный смысл. Каждая строфа должна при этом состоять из четырех шестнадцатисложных стихов и заканчиваться афоризмом. Такие стихи, очень популярные среди суахили, называются машаири. Понятно?
— На слух не совсем, — признался я.
— Тогда я напишу одну из любовных машаири Муяки, и вам все станет ясно.
Мсуо взял кимойо, ловко расчертил лист бумаги и начал вписывать в образовавшуюся сетку:
— Муяка был подлинным волшебником слова и большим мыслителем, — не без гордости наблюдая мое удивление этой стихотворной эквилибристикой, проговорил бвана Мсуо. — Он рассуждал о том, что «огромен мир и никогда его пределов не достичь нам», и напоминал, что «перед Аллахом все равны: и в рубище, и под шелками». Но самое удивительное то, что большинство его блестящих афоризмов, бытующих сегодня в нашем языке как народные пословицы, были рождены без всяких кимойо. Он сочинял их на рыночных площадях Момбасы, на набережных Ламу и Пате, где в годы его жизни еще была жива суахилийская традиция состязания поэтов и острословов. Говорят, что одной-единственной фразы, брошенной из толпы, ему было достаточно для того, чтобы в тут же сочиненном экспромте блеснуть своим искрящимся остроумием и изысканным мастерством.
— Как же сохранились произведения Муяки, если они не всегда записывались?
— Они жили и живут в народе. Большая часть его поэтического дивана перенесена на разлинованные по кимойо листки лишь в восьмидесятых годах XIX века, спустя сорок лет после смерти Муяки. Сделал это мвалиму Сикуджуа — человек, который вел такой же образ жизни, как и старый Мсуо. Каждый вечер он обходил африканские кварталы Момбасы и записывал то, что сохранила благодарная народная память. Мы должны также быть признательны Сикуджуа за то, что он собрал и помог сохранить до наших дней секреты народной суахилийской медицины.
При этом дремавший бвана Абу встрепенулся и начал выведывать у бваны Мсуо способы излечения мучивших его недугов. А я, послушав стариков и поняв, что тема эта бесконечная, принялся за чтение рукописи, найденной Мсуо в Манда.
В длинном свитке речь шла о событиях начала прошлого века, которые привели в конечном итоге к закату Пате и возвышению Ламу. Узнать об этом перед возвращением в этот город и знакомством с его «серебряной порой» было очень кстати.
Между Ламу и Пате, извечно боровшимися за господство над архипелагом, никогда не было согласия. Во времена «золотой поры» патти взяли верх в этой борьбе. Для того чтобы закрепить свои позиции, они в 1801 году заложили в Ламу огромный форт, где намеревались держать солдат. Однако фумомари, приказавший начать строительство, неожиданно умер. А между его многочисленными вдовами и их пятьюдесятью сыновьями, каждый из которых считал себя законным наследником, началась ожесточенная свара за власть.
В конечном итоге на трон сел претендент, которого поддержал Мазруи. Создалась коалиция Момбаса — Пате, опасная для Ламу. Правивший тогда этим городом-республикой совет вождей заседал семь дней и семь ночей. В конечном итоге было принято решение на первый взгляд неожиданное, но в действительности очень характерное для «дипломатии хитростей», которую всегда проводили города архипелага: старейшины добровольно соглашались впустить войска момбаситов в свой город. «Это поможет нам при вашей поддержке выбросить агрессоров патти», — говорилось в послании, которое на доу было доставлено в Форт-Иисус.
Однако Мазруи, прибрав к рукам Ламу, решил не ссориться с союзниками-патти. С фумомари была достигнута договоренность: нужно достроить форт в Ламу. Ради этого момбаситы делают вид, что принимают предложение старейшин, и заигрывают с ними до тех пор, пока сооружается крепость. Затем, спрятавшись за ее стены, войска Мазруи обеспечат полную поддержку нападению на Пате с моря. «Старцы из Ламу попадут в капкан, который они сами же себе и расставили», — потирая руки, говорил фумомари своим момбасским союзникам.
В 1813 году Мазруи самолично пожаловал в Ламу, чтобы поторопить с сооружением форта под предлогом «надвигающейся опасности из Пате». Но кто-то из сопровождавших Мазруи вельмож бросил какую-то двусмысленную фразу, которая стала известна одному из правящих старцев. Он заподозрил, что за спиной Ламу между Момбасой и Пате ведется нечестная игра, и вновь занялся «дипломатией хитростей». От имени фумомари старейшина сфабриковал письмо к Мазруи. В нем выражались опасения патти тем, что жители Ламу «обихаживают гостя из Момбасы», и содержалась просьба подтвердить все ранее достигнутые большим трудом договоренности.
Поздней ночью, в глубокой тайне, старейшина отправил это письмо с рыбацкой лодкой к мысу Мканде. Там верный человек с письмом пересел на шедшее из Пате доу, вернулся в Ламу, на глазах у момбасских солдат и соглядатаев сошел на берег и сразу же направился к кораблю, служившему резиденцией Мазруи.
Ничего не подозревая, тот тотчас же ответил на письмо. В нем содержались заверения, что момбаситы поддержат нападение Пате на Ламу, как только форт будет отстроен.
Не прошло и получаса, как разоблачительный ответ оказался в руках старейшины. А чуть погодя, сопровождая Мазруи, пожелавшего осмотреть строительство крепости, старейшина показал ему письмо, а затем громогласно поведал о случившемся всем присутствовавшим.
Посрамленный Мазруи отбыл в Пате, излил свою злобу на молодого фумомари, а затем совместно с ним занялся подготовкой нападения на разоблачителей. Избегавшие военных столкновений с португальцами, от которых Ламу обычно откупался, жители этого города на сей раз приняли бой. Битва произошла при Шелле — знаменитом ныне своими архитектурными памятниками селении, которое расположено в пяти километрах к югу от Ламу.
Войско Ламу превосходило врага по численности, однако в свитке их победа не объяснялась этим обстоятельством, а приписывалась помощи Мвеньи Шеши Али — «человека, знавшегося с духами предков». Он сделал «чудодейственный гонг, своими звуками поддерживавший боевой дух граждан Ламу и запугивавший врага». Когда патти и момбаситы начали отступать, пришло время отлива, их корабли сели на мель, путь к бегству был отрезан. Лишь горстка солдат возвратилась в Пате, где женщины потом долгие годы неутешно оплакивали погибших. Победа при Шелле сильно подорвала позиции Мазруи на архипелаге и привела к закату Пате.
Город, где люди обручены с традицией. — Утро в Ламу. — Улицы, которые моют мылом. — Черная чадра не укротила черных женщин. — Раритеты на аукционе. — Арабский язык здесь знают очень немногие. — Сиеста — время поэтов
В Махарусе меня ожидали два гневных письма и четыре счета на крупную сумму от бваны Чуй. Оплатив их, я вновь отправился бродить по Ламу.
Чем больше познаешь этот удивительный город, тем больше попадаешь во власть его колдовских чар. Мало, очень мало осталось на земле мест, где бы традиционную культуру высокого уровня развития пощадила современная цивилизация. Местные жители опасаются ее влияния и не жалуют новинки технического прогресса. Они с подозрением относятся к тому новому, что может навсегда разрушить еще полезное старое… «Люди Ламу обручены с традицией», — говорят о них другие островитяне.
Размеренно начинается здесь день. С восходом солнца над городом со всех 19 минаретов Ламу разносится заунывный крик муэдзина, созывающего правоверных воздать должное Аллаху. Словно под аккомпанемент этого звука, неторопливо подымают паруса выстроившиеся вдоль набережной фелюги рыбаков, уходящих в океан на промысел. На рейде, плавно покачиваясь на волнах, ждут прилива доу, идущие под разгрузку. Протяжное мычание раздается с огромных баркасов, на которых сомалийцы привезли живой скот. Постепенно в порт стягиваются грузчики-баджун. В ожидании работы они устраиваются на парапете набережной и, купив у уличного разносчика две горсти разваренного риса на банановом листе, принимаются за завтрак. Длинная вереница ослов, на спинах которых прикреплено по два огромных мешка с ракушечником, направляется к пирсу.
К восьми утра центр деловой жизни города перемещается на Харамбе-авеню и прилегающие к ней улочки-щели. Если попасть туда на полчаса раньше, то можно увидеть, как домохозяйки или их слуги посыпают мыльным порошком столетиями полируемые ногами прохожих известняковые плиты тротуаров, а затем драят их шваброй.
Едва просохли улицы, открываются магазины, и в них тотчас же изо всех резных дверей устремляются женщины в черных буибуи. Ритмичный шум, доносящийся из прикрытых жалюзи окон, извещает о том, что на видавших виды машинках «Зингер» начали работать швеи и портные. Застучала стамеска сапожника: подошву не выходящих из моды вот уже несколько столетий сандалий делают здесь из пальмовой древесины. «Самаки! Самаки! Самаки!»[47] — неожиданно донеслось сразу с нескольких сторон. Это значит, что в порту уже разгрузились уходившие на ночной промысел рыбаки, и торговцы, расхватав их улов и разрубив на части огромных акул, марлинов и тунцов, теперь предлагают товар покупателям.
На небольшой площади, образованной перекрещивающимися улицами, расселись в тени почти сплошь покрытой огненно-красными цветами сикоморы арабы — владельцы обслуживаемых в порту доу. Обмахиваясь от жары пальмовыми листьями, они ежеминутно сплевывают бетель и не пропускают в своих шуточках ни одной проходящей мимо женщины.
Несмотря на усиливающуюся жару, большинство женщин предпочитают прятаться под покрывалом буи-буи. Это, однако, не мешает им, проходя мимо балагуров, отвечать на насмешки, а то ненароком и уронить с лица покрывало как раз напротив сикоморы, дерзко явить посреди улицы свою красоту. Оказывается, под черными балахонами далеко не всегда скрываются безропотные блюстительницы заветов Корана. Напомаженные губы, подведенные яркой синью глаза, выщипанные брови, манерные, типично африканские прически. Черная чадра не укротила черных женщин!
Была суббота, и на площади перед фортом собирался традиционный аукцион. Обычно на нем продают бананы, как правило оптом, экзотические дары моря, сшитые в местных мастерских канги, китенги и кофии. Однако, если повезет, на аукционе могут попасться удивительные вещи, дополняющие общую картину суахилийского быта. Например, вечный, никогда не устаревающий календарь местного изобретения, с виду похожий на деревянные перекидные счеты. Или украшенная дивным резным растительным орнаментом подставка для книг, придуманная, кстати говоря, не столько для удобства читателя, сколько ради сохранности книги.
Если площадь, заполненную ярким торжищем, обогнуть справа и по склону холма подняться чуть вверх, то можно выйти к нарядному зданию коранической школы. Обучающихся в ней мальчишек заставляют зубрить Коран по-арабски, но элементарно изъясняться на этом языке, закончив школу, они так и не могут. На почте я собственными глазами видел нескольких пожилых людей, отправлявших письма: кто в Момбасу, кто на Занзибар. Хотя вот уже почти сто лет существует суахилийское письмо на основе латинской графики, все они надписывали адрес по старинке — арабской вязью. Однако, кроме приветствия и нескольких банальных фраз, ничего сказать по-арабски старики не смогли.
Минут за пятнадцать до полудня раздается звонок, извещающий об окончании занятий в школе, ровно в двенадцать аскари закрывают двери государственных учреждений, а лавочники опускают жалюзи в дуках. Начинается пятичасовая сиеста. Город вновь вымирает, лишь на небольшой площади у спуска, где стоит дом бваны Купоны, собираются люди. По старой традиции сюда приходят те, у кого есть вкус к поэзии, но кому некуда спрятаться от солнца. В былые времена, когда на распространенном в Ламу наречии суахили — киаму — создавалась классическая поэзия XIX века, на эту площадь приходили великие поэты и проводили те самые соревнования стихотворцев, о которых рассказывал Мсуо. Теперь там только читают стихи, созданные на киаму. Здесь впервые услышал я очень популярное, как потом выяснилось, утенди, которое лишний раз подтвердило мою мысль: жители Савахила ни в коей мере не отождествляют себя с арабами, а местная культура отнюдь не преклоняется перед ними.
Дж. Аллен ставит последние точки над «i»: речь идет о суахилизации арабов, а не об арабизации африканских мусульман. — Уникальный для Тропической Африки осколок традиционной городской цивилизации, чудом сохранившийся до наших дней. — Эталон городского быта. — Чудеса сантехники. — «Жители Лондона XVIII века могли бы позавидовать обитателям Ламу». — Влияние африканского быта на архитектуру. — Стена каждого дома — это подлинное произведение искусства. — Наследие цивилизации и современная жизнь. — Многообразие и единство суахилийского мира
Есть еще одно место, где в часы сиесты в Ламу всегда шумно и оживленно. Это — «Петли бар». Там собирается в основном европейский «свет» городка, и именно там я надеялся в тот субботний день найти Джеймса Аллена — куратора местного музея и большого знатока Савахила.
Дж. Аллен быстро занял свое место в научном мире Восточной Африки. В первых же своих опубликованных работах он по-новаторски, смело заявил об африканских истоках суахилийской цивилизации и поставил все точки над «i» в вопросе о том, почему некоторые его западноевропейские коллеги все еще силятся выдать ее за «арабскую». Он писал, что «этот ярлык необоснованно повешен британской колониальной наукой» и что попытки объяснить любое достижение суахили «импортом из Аравии», равно как и домыслы о «финикийском вкладе в строительство Зимбабве», должны быть «несомненно отвергнуты как империалистический миф».
Пожалуй, впервые в западной африканистике он заявил, что преобладающей тенденцией на восточноафриканском побережье в течение всего последнего тысячелетия была скорее суахилизация арабов, чем арабизация африканских мусульман. Был отброшен термин «африканизация» в отношении переселенцев из стран исламского мира, под которым расиствующие ученые подразумевали разрушение их более высокой культуры «черными элементами». Обосновавшись в Ламу и основываясь на огромном местном фактическом материале, ранее не вовлекавшемся в научный оборот, Дж. Аллен взглянул на прошлое этого района не как на историю городов-государств «цивилизованных переселенцев», а как на составную часть истории бантуязычного населения всего восточноафриканского региона, навел мосты между цивилизацией суахили и цивилизацией банту в целом.
Но сначала, когда мы встретились у «Петли» и я поделился с ним своими впечатлениями от последней поездки по архипелагу, Аллен начал разговор не о теоретических проблемах, а, как он выразился, о «тех частностях, без которых впечатление о культуре суахили не может быть полным».
— Надо твердо уяснить себе, что на архипелаге Баджун мы сталкиваемся с уникальной для Тропической Африки традиционной городской цивилизацией. Эта городская цивилизация имеет очень солидный возраст и на разных стадиях своего развития затрагивала то одни, то другие его части. Поэтому практически все население архипелага, даже обитатели ныне кажущихся полузаброшенными деревнями древних поселений на Манда, живет по законам городской культуры. Она может показаться экзотичной, архаичной, консервативной, но это именно тот городской традиционный африканский быт, который чудом сохранился до конца XX века. Эталон этого быта был создан на Ламу в первые десятилетия его «серебряной поры». Познакомиться с ним настолько важно, что я бы предложил вам расстаться с прохладой «Петли» и вновь совершить прогулку по городу.
По опустевшим улицам мы пошли по направлению к форту, где сохранились характерные для традиционной архитектуры Ламу дома XVIII — начала XIX века. Они имеют открытую террасу и по своей конструкции представляют собой модифицированный вариант тех более ранних жилых построек XIII–XVI веков, которые известны в Килве и Геди. Так, форма окон этих старых домов явно свидетельствует о том, что над местными зодчими довлела задача обезопасить находящихся в них женщин от докучливых взглядов соседей и прохожих. Означает ли это, что дома в Ламу строились по канонам арабской архитектуры?
— Нет, — однозначно отвечает на этот вопрос Дж. Аллен. — Причем это не только мое личное мнение. Не так давно здесь работал крупный специалист по истории арабской архитектуры Усам Хайдан — иракский ученый, читавший лекции в Найробийском университете. Потом появилась его монография «Ламу. Исследование суахилийского города». В ней делается вывод: местные дома не похожи на арабские, они оригинальны и представляют собой важный вклад в развитие городской архитектуры в условиях тропиков.
— В чем же заключается их специфика?
— У суахилийских архитекторов была своя концепция пространства. Она отражала свойственные африканцам традиции общения. Оставляя разумный минимум площади для частной жизни, строители домов неизменно «выкраивали» побольше места для общесемейного использования и приема гостей. Поражает высокий уровень санитарно-гигиенических условий в этих домах. Каждый из них имел по два-три туалета и вызывающую восхищение систему канализации. Во многих домах была не только холодная, но и горячая вода. Все «санузлы» были со вкусом отделаны. Делалось все возможное, чтобы поддержать чистоту и избежать неприятного запаха.
Я уверен, — продолжает Аллен, — не будет преувеличением сказать, что уровень гигиены и сантехники в Ламу XVII века был намного выше, чем в Лондоне тех времен.
Столь же прогрессивно решались строительные проблемы в масштабах всего города. Выросший в условиях влажного климата Ламу нуждался в сложной дренажной системе. Узенькие улочки, в которые не проникает солнце и где поэтому всегда прохладно, хороши лишь в сухую погоду. После тропического ливня они могут стать сущим адом. Потоки воды превращают их в глубокие каналы размывают фундаменты, затопляют нижние этажи, выносят наружу нечистоты, сбрасываемые затем в океан. Пляжи превращаются в свалки, в зловонные малярийные болота. Несколько таких дождей равносильны для старого города без канализации стихийному бедствию. Поэтому еще в XVIII веке, по мере того как Ламу застраивался, под ним создавалась разветвленная система глубокого дренажа. Копировать тут суахилийским строителям было некого! Ведь в арабских городах, создававшихся среди пустынь, подобные проблемы попросту не стояли.
В общем, — резюмирует Дж. Аллен, — Ламу являет собой прекрасный образец планирования и застройки африканского города доколониального периода. При этом всегда надо помнить, что суахилийские архитекторы мало что заимствовали извне и очень умело приспосабливались как к географической среде влажных тропиков, так и к специфическим социальным, психологическим требованиям его обитателей — африканцев.
Представление о самобытной суахилийской архитектуре, однако, не может быть мало-мальски верным, если не упомянуть о еще одной специфической детали — декоративной лепке. Ее прекрасные образцы сохранились еще во многих жилых домах Ламу. Однако устраивать экскурсию по таким домам в часы сиесты было не вполне удобно. Поэтому Дж. Аллен предложил потратить четверть часа и на моторке съездить в Шеллу. Там среди белоснежных дюн стоят полуразрушенные, покинутые здания, стены которых подобны произведению искусства.
Я не оговорился — именно стены! Потому что есть среди развалин Шеллы комнаты, в которых с пола до потолка все стены украшены, словно сотами, изящными нишами — мадаке, обрамленными лепными панелями филигранной работы… Есть анфилады комнат, где можно видеть целую галерею дивной красоты лепных дверных коробок… Есть ванные комнаты, где места для мыла и парфюмерии, расчески или стакана выдолблены в известняке и щедро украшены орнаментированной лепниной. Странно было видеть эти роскошные руины рядом с обитаемыми лачугами, в которых ютятся грузчики и рыбаки Шеллы.
Долго ли простоят еще под открытым небом эти шедевры суахилийских строителей? Корни растений уже рвут фундаменты зданий, поселившиеся внутри их пальмы переросли стены, а птицы не без комфорта устроились в глубоких мадаке.
— Все как в знаменитой утенди «Ал-Инкишафи» — «О тщете», — с трудом пробравшись ко мне через сплетения лиан, блокировавших вход в одну из комнат, полушепотом сказал Аллен. — Помните?
Ниши, где стоял фарфор, —
Птичий постоялый двор.
Диким уткам здесь простор
И сове ширококрылой, —
продекламировал он. — Хотя, по правде говоря, я не вполне уверен в том, что в каждой из этих многочисленных ниш даже в «серебряную пору» Ламу обязательно стояли вазы. Так же как не согласен с теми, кто утверждает, что все ниши в стенах женской половины домов использовались как вместилища для бытовых мелочей. Верхние три ряда ниш расположены настолько высоко, что поставленные туда вазы попросту не смотрелись бы, а женщины не смогли бы достать с пола то, что в них находится. Но в нижних рядах ниш действительно могли выставляться предметы роскоши: китайский и европейский фарфор, арабская бронза, индийские статуэтки, лучшие изделия местных мастеров. На почетных местах находились также книги в дорогих сафьяновых переплетах.
— Как же использовались тогда другие ниши?
— Не исключено, что их делали для улучшения акустики в доме.
Однако в первую очередь они имели престижное значение, были «эталоном красоты». Подобно тому как богатые резные двери были главным украшением наружной части однообразных домов вдоль узких улиц Ламу, эта роскошная лепнина со временем стала главным элементом интерьера узких суахилийских комнат, заставленных лишь мтаванда и улили. Ну и конечно, как и двери, богатая лепка дома свидетельствовала о достатке хозяина.
— Но ведь резная штукатурка и лепка очень распространены и в исламской архитектуре, — напомнил я. — Можно ли считать работу суахилийских мастеров столь уж оригинальной?
— И можно и должно, — последовал уверенный ответ. — Я могу, конечно, вновь сослаться на авторитет арабски образованного У. Хайдана, который категорически утверждает: «Лепной дизайн суахилийских домов — не исламского происхождения». Но приглядитесь к орнаменту лепки, и вы сами без труда убедитесь, что он повторяет основные мотивы так называемого занзибарского стиля и стиля «баджун». На первых порах резные двери, обрамленные лепниной, создавали удивительно гармоничный декоративный ансамбль в домах знатных жителей архипелага. Затем лепка, переняв все лучшие традиции искусства резьбы по дереву, почти что вытеснила двери из внутреннего интерьера домов. На смену всегда запертым дверям пришли почти всегда открытые, реже зашторенные проемы, коробки которых были украшены лепниной. Это больше соответствовало и климату архипелага, и традициям, а также нраву местных жителей, которым был чужд затворнический образ жизни мусульманского дома. Благодаря лепке, которая произвела подлинный переворот в суахилийской архитектуре, местный быт стал еще менее религиозным, более светским.
— Так же, наверное, можно объяснить и появление мадаке — своего рода «встроенной мебели», — предположил я. — Поскольку традиция суахили не знала шкафов, буфетов, сервантов, горок и сейфов, возможности лепной пластики использовались для того, чтобы хранить и выставлять красивые престижные вещи в стенных нишах. Действительно, формы архитектуры, вызванные к жизни лепкой, имеют свои африканские корни!
— И знаете что, как мне кажется, убедительнее всего доказывает местные корни суахилийской культуры? — обратился ко мне Дж. Аллен. — То, что закат «серебряной поры» Ламу, застой в развитии других городов архипелага совпали по времени с усилением здесь арабов из Омана и с Занзибара. Ведь если бы суахилийская культура была «ветвью» арабской, тут бы ей только и расцветать! Однако именно после 1850 года из суахилийских домов исчезает лепная пластика, не режут больше оригинальных дверей, повсюду, кроме Сийю, который сохранял свою политическую независимость, угасают местные ремесла. Экономически Ламу будет процветать еще несколько десятилетий, но в культурном отношении начнет сдавать свои позиции с каждым годом.
Почему? Да потому что хрупкая цивилизация Ламу в условиях мира с арабами была не способна противостоять их культурному влиянию. В условиях войны сработал бы инстинкт самосохранения нации. А в мирной обстановке оманцы и занзибарцы задавали тон и моду, заказывали суахилийским мастерам изделия на свой вкус, наводняли местные рынки товарами из метрополии, которые, естественно, служили образцом для подражания. Вслед за арабами с Занзибара на архипелаге появились ширазцы и индийцы, влияние которых на суахили увело их культуру еще дальше от путей, определяемых местной традицией.
Однако при всем при том роль внешнего влияния на архипелаге не следует преувеличивать, — говорит ученый. — Оно не идет ни в какое сравнение с процессом арабизации суахилийской цивилизации, которую за последнее столетие пережил Занзибар, или с индоевропеизацией Момбасы. Даже сегодня на Ламу живут по традициям суахилийской цивилизации дозанзибарского периода. Она конечно же обеднена, но сохранила свои черты.
Вы сталкиваетесь с ними в быту повсюду. В большом — когда имеете дело с единодушной доброжелательностью жителей, их культом чистоты, преклонением перед достижениями культуры прошлого, их любовью к своим великим поэтам, почти поголовной грамотностью, врожденной интеллигентностью. В малом — когда утром у колодца видите женщин, набирающих воду в медные сосуды XIX века, днем — когда, обедая в деревенском с виду доме, можете встретить среди поданных на стол тарелок китайский фарфор XVIII века, вечером — когда на окне покосившейся бедной ньюмбы замечаете огонек бронзовой масляной лампы XVII века. Все это и складывается в феномен Ламу, к которому следует относиться очень бережно! Этот город — своего рода живое ископаемое. Чем больше я живу в Ламу, тем больше мне хочется сравнить его с Помпеями: несмотря на катаклизмы прошлого, старинный быт здесь сохранился. При этом у Ламу есть одно огромное преимущество: город остался обитаемым. Правда, в его «серебряную пору» здесь жили более двадцати тысяч человек, а при английских колонизаторах, которые в 90-х годах прошлого столетия спустили над архипелагом красный оманский флаг и подняли «Юнион джек», осталось в четыре раза меньше. Сейчас, однако, Ламу оживает и возрождается, число его обитателей постепенно восстанавливается.
Солнце уже садилось за материк, когда, взобравшись на дюну, протянувшуюся вдоль берега океана, мы пешком отправились в Ламу. Ветер гнал на берег высокую волну. Накатываясь на пляжи, она разбивалась и обдавала даже нас мириадами брызг. Изогнувшиеся пальмы шуршали огромными листьями. Иногда в их просветах внизу открывалась панорама Шеллы: руины, плоские крыши домов, островерхие хижины, а за ними, на самом краю земли, — белоснежная мечеть с устремленным в голубое небо островерхим минаретом-маяком. Несколько мужчин, подойдя к мечети, скинули обувь и вошли в черный проем входа.
— Еще в начале века у жителей этой деревни существовал интересный обычай, — говорит Аллен. — Подходя к Ламу, они из уважения к великому суахилийскому городу снимали сандалии и шли по его улицам босиком. Кто знает, быть может, этот обычай когда-нибудь возродится и станет обязательным для всех жителей побережья, желающих воздать должное вкладу Ламу в суахилийскую культуру.
— А что, подводя итог нашей прогулке, Джеймс Аллен может вообще сказать об этой культуре и ее создателях?
— Если говорить о создателях, то я все больше склоняюсь к мнению, что понятие «народ суахили» надо трактовать намного шире, чем это было принято в колониальное время. Английские чиновники вообще с большой легкостью «создавали» и «ликвидировали» в Восточной Африке целые племена и народы, руководствуясь при этом не столько действительным положением дел, этническими реалиями, сколько своими административными и политическими целями. В их трактовке «суахили» — это социальная элита, полукровки с арабской или ширазской родословной, что и обусловливает, дескать, их способность строить города и дома с канализацией и создавать письменную литературу.
— Неудивительно поэтому, что в колониальные времена к суахили в Кении причисляли себя лишь пятнадцать тысяч человек, а по переписи 1969 года их оказалось даже на пять тысяч меньше, — вспомнил я. — Ведь после революции на Занзибаре и начала осуществления политики африканизации в Кении иметь арабских предков оказалось ни к чему.
— Да, я и сам знал двух таких «суахили с благородной кровью», которые в новой обстановке принялись усиленно доказывать, что у них были чернокожие предки. Очень редко кто из этой «суахилийской знати» колониальных времен владел арабским языком, не говоря уже о простом населении побережья. И это при том, что язык — двигатель культуры. Таково еще одно доказательство абсурдности утверждений о преобладании арабского начала на восточноафриканском побережье, где очень мало кто говорит по-арабски, но почти все — на кисвахили.
Но кого же тогда можно сегодня назвать васуахили? — задает себе вопрос ученый и отвечает: — Думаю, всех, кто живет вдоль побережья Восточной Африки — от сомалийского города Варшейка до мозамбикского мыса Делгаду. Все, кто говорит здесь на суахили, обладает общими для обитателей этого района обычаями, традициями, религией, культурой, национальной психологией, образуют единую суахилийскую цивилизацию. Подобное единство куда важнее, чем формальное признание племенной общности. Характерно, что французские ученые, которые, в отличие от своих английских коллег, не имели в Восточной Африке особых политических интересов, давно заметили и признали это единство. Для них суахили — не «племя», а этносоциальная группа, живущая «а-ля суахили».
От места к месту на этом огромном отрезке побережья есть, конечно, определенные различия и культурные варианты. Ламу и другие острова Баджун — самый яркий из них. Четко выделяется субкультура сомалийского Савахила, Занзибара, Момбасы, Дар-эс-Салама, Софалы, Коморских островов. Но эти различия не столь велики, как можно было бы предположить на такой огромной территории. И это еще раз доказывает существование единой суахилийской культуры — самобытной, зрелой и независимой. Она возникла на Черном континенте, имеет глубинные африканские корни и нигде больше, кроме как в Африке, созреть не могла бы. Это — африканская культура, причем в условиях независимой Кении в ее развитии все большее участие принимают выходцы из внутриматериковых районов страны — кикуйю, луо и лухья. Они не обязательно делаются мусульманами. Но, воспринимая суахилийский образ жизни, они вносят в него новые элементы, присущие традициям своих народов.
Так происходит взаимное обогащение культур, начатое еще теми, кто привез с Манда на материк секреты плавки черного металла, кто впервые посвятил жителей прибрежных деревень озера Ньянза в премудрости письма и научил масаи суахилийскому счету.
На похороны португальского колониализма опоздать никак нельзя. — Остров Мозамбик — перекресток путей времен эпохи Великих географических открытий. — Взрыв у моста задерживает нас еще на час. — «Это не привидения, а девушки». — Косметические маски и политические цели. — Оплот Лиссабона на суахилийском юге. — Макуа приветствуют передовые отряды ФРЕЛИМО
— О, если бы кто-нибудь — Аллах, Христос, Будда или даже лесной божок — смог удлинить сегодняшний день хоть на три-четыре часа, все могло бы быть так славно! — энергично хлопая себя по колену на очередном дорожном ухабе, восклицает комиссар Жоао. — Приехали бы на остров засветло, в лучах заходящего солнца отправили бы на свалку истории португальский флаг, а утром, в лучах восхода, подняли бы флаг ФРЕЛИМО. В перерыве же между торжествами занялись бы неотложными делами.
— Ничего не получится. До моста, что соединяет материк с Илья-де-Мозамбиком[48], мы доберемся лишь в полночь, — вмешивается Алвиш, наш шофер. — И как раз в это время начнется дождь — так положено по сезону. Раньше утра он здесь не кончается и льет как из ведра. Какое уж там торжество!
Но изменить что-нибудь в нашем расписании этого дня — 21 декабря 1974 года — было нельзя. Возглавляемый комиссаром Жоао передовой отряд освободительных сил ФРЕЛИМО, двигаясь с севера, принимал власть на местах у навсегда уходивших с мозамбикской земли португальских колонизаторов. Где-то за нами двигались колонны фрелимовской регулярной пехоты и отряды партизан, соединения боевой техники, спешили к своим рабочим местам фрелимовские агитаторы и учителя, врачи и агрономы — все те, кому предстояло включиться в процесс создания переходной власти в Мозамбике, перестройки его жизни на новый лад.
Но у Жоао и сопровождающих его иные, первоочередные задачи: реализовать договоренность о прекращении огня, провести митинги и встречи с заждавшимся своих освободителей населением, разъяснить ему особенности текущего момента.
— Хорош я агитатор! — теперь уже себе под нос вполголоса сетует Жоао. — Собираюсь перед народом распространяться о пользе дисциплины при новой власти, а поднять флаг этой власти сам на полдня запаздываю. A сделать все вовремя именно на острове важно вдвойне. Знаешь, почему мне так не терпится попасть на Илья-де-Мозамбик?
— Тяготеет «бремя истории»? — предполагаю я.
— Конечно! Возраст Лоренсу-Маркиша[49] как столичного города не перевалил еще за век. А Илья-де-Мозамбик! Ведь почти пятьсот лет этот город-остров был главным военным, политическим и культурным форпостом Лиссабона не только в Мозамбике, но и во всей южной части Восточной Африки, одним из оплотов могущества португальцев в Индийском океане. Туда стекались все несметные богатства, увозимые на Запад и Восток постоянно теснившимися на рейде острова огромными судами. В какой-то книжке я недавно прочитал, что в XVI веке через остров проезжали все, кого влек на Восток соблазн легкой удачи: вице-короли и преступники, поэты и купцы.
Мощный взрыв прерывает наш разговор. Машину бросает влево, разворачивает, клубы пыли заволакивают лунное небо. Рядом раздается второй взрыв, третий… Вдоль дороги, справа и сзади от нас, начинают строчить автоматы. Вскоре, однако, они стихают. Комиссар со своими помощниками выясняет обстановку, солдаты ставят наш перевернувшийся «Лендровер» на колеса и выталкивают его на дорогу.
— Судя по тому, как все бездарно подстроено, это дело рук местных правых, — резюмирует происшедшее Жоао. — Хотели подорвать на мосту нас, но ошибочно направили взрыв на лежавшую у обочины огромную глыбу ракушечника. Нас отбросило взрывной волной в песок, а осколки глыбы привели в действие еще два взрывных устройства, уничтожившие мост. Реку — а это Манапо — переедем вброд. Беда лишь в том, что у нас пропал еще целый час.
Сразу за широкой речной долиной кончилось однообразие хлопковых и кукурузных полей, за окном машины замелькали черные силуэты кокосовых пальм. Чаще стали попадаться жилища. Многие из них иллюминированы разноцветными электрическими лампочками, кое-где у входа в хижины можно разглядеть портреты фрелимовских лидеров.
Я бросаю взгляд в окно и чуть не вскрикиваю от удивления. Прямо по дороге на нас движется… форменное привидение: черный балахон, над которым выделяется лишенный всякого выражения неестественно белый блин лица. Привидение исчезает в темноте, но автомобильные фары высвечивают на дороге другие странные фигуры в белых масках.
— А, значит, девушки нас еще ждут, — тоном, в котором звучит явное удовлетворение, говорит Алвиш.
— Девушки? — удивляюсь я. — Я было подумал, что это представители местной контры, решившие отпугнуть людей от праздника.
Алвиш закатывается таким смехом, что вынужден притормозить машину. На заднем сиденье ему вторит Жоао.
— Зачем они делают себе такие страшные физиономии? — спрашиваю я.
— Для красоты, исключительно для красоты, — смеется Жоао. — Дело в том, что женщины макуа давным-давно отдают дань косметике. Таким образом они пытаются предохранить нежную кожу лица от здешнего жестокого солнца, которое жжет не только сверху, но и снизу, отражаясь и от белоснежного кораллового песка, и от зеркальной глади океана.
— Время, однако, уже давно помыться и предстать перед гостями во всей своей красе.
— А, это уж маленькая хитрость. Девушки наши, фрелимовские. Был уговор: если они встречают нас «несмытые», значит, на острове все спокойно, и мы можем ехать дальше. Если бы они открыли свои прекрасные лица, то это означало бы, что нас ждут неприятности.
Резкий поворот шоссе — и перед нами в отсвете тысяч разложенных вдоль берега костров предстал остров Мозамбик. На посеребренной лунным светом глади Индийского океана он казался сверкающим мириадами граней драгоценным камнем на серебряном подносе.
Завороженные этим зрелищем, мы притормозили. И почти тут же, очевидно отреагировав на появление передовой колонны ФРЕЛИМО, у переезда включились прожектора португальских военных объектов острова, высветив в ночи строгие очертания средневекового арсенала, зубчатые стены форта, брустверы укреплений, уходящих далеко в загадочный океан. Изгнанные с островов суахилийского севера еще в конце XVII века португальцы здесь, на юге, сохраняли свои владения вплоть до наших дней.
Длинный, почти трехкилометровый, но узенький, не дающий разъехаться и двум легковым автомобилям мост, соединяющий материк с Илья-де-Мозамбиком, не мог вместить и сотой доли людей, съехавшихся сюда со всей округи по случаю прибытия ФРЕЛИМО. Основная масса встречавших разместилась в лодках. Наверное, никогда еще мозамбикские воды, посещавшиеся мощными армадами галер, каравелл и фрегатов, не видели такого количества пирог, фелюг и доу. В каждой из них — оркестр и танцовщики, которые, размахивая факелами и не обращая никакого внимания на все усиливающийся прибой, выделывали в своих перебрасываемых с волны на волну суденышках хитрые антраша.
При въезде на остров — облаченные в соответствующие торжественному моменту одеяния колониальные чины. После обмена рукопожатиями и приветствиями португальцы предлагают представителям ФРЕЛИМО проследовать в губернаторский дворец. Там при закрытых дверях будет обсуждаться механизм переходного «разделения власти» между колониальной администрацией и освободительными силами, а также детали подъема флага ФРЕЛИМО над островом.
Флаг свободы над колониальным фортом. — Илья-де-Мозамбик — главный оплот проникновения европейцев в XVI–XVII веках в Африку. — Здесь многое было сделано «впервые». — Крепость Сан-Себаштьян — главный конкурент Форт-Иисуса. — Страшные тайны португальских казематов. — Ораторское искусство политкомиссара и наследие вождей-прорицателей. — Жоао рассказывает о целях национально-освободительных сил. — Мы победим!
…И вот я смотрю на флаг, высвечиваемый прожекторами на звездном бархате африканской ночи, и думаю о том, что, хотя провозглашение независимости Мозамбика еще впереди и флаг республики взовьется в небо Лоренсу-Маркиша лишь спустя шесть месяцев, 25 июня 1975 года, первую черту под почти пятисотлетним правлением Лиссабона в Восточной Африке правомочно провести именно здесь, на острове Мозамбик, на протяжении веков бывшем символом этого правления.
Португальцы кичились, что на Мозамбике ими многое было сделано «впервые». Именно против жителей этого островка впервые в истории Восточной Африки европейские колонизаторы употребили огнестрельное оружие и тем самым впервые запятнали кровью отношения между Западной Европой и Востоком. Затем Мозамбик стал первым постоянным поселением белого человека к югу от экватора, форпостом, откуда осуществлялось проникновение португальцев как в Африку, так и за океан, в Индию. Именно на этом островке появилось первое каменное здание, сооруженное белым человеком к югу от экватора. Симптоматично, что это — церковь, символизирующая столь характерное для колониальной политики Португалии единство креста и шпаги. Островная цитадель была и первым оплотом португальцев, испытавшим на себе всю силу национально-освободительного сопротивления африканцев. Так не признак ли исторической справедливости предоставить многострадальному островку счастье первому в стране встретить новое утро под флагом освободительных сил!
А пока что под этим флагом на главном плацу крепости собирается все двенадцатитысячное население острова и не меньшее количество гостей, прибывших с материка. Жоао стучит по микрофону — толпа замирает.
— Товарищи, друзья! — начинает он. — Вам отлично известно, с каким страшным пятисотлетним колониальным наследием мы сегодня расстаемся. Вы, жившие здесь, на крохотном Илья-де-Мозамбик, порою знали о зверствах «белых хозяев» нашей страны даже больше, чем жители крупных городов на материке. На крохотном островке не может быть секретов, и по ночам вы конечно же слышали стоны подвергавшихся пыткам и призывы о помощи, доносившиеся из-за стен казематов. Древний форт, которым португальцы гордились как первым оплотом белой цивилизации в Африке, был превращен ими в последние годы в главную тюрьму, в лабораторию пыток над патриотами. Лучшие сыны и дочери нашей страны замучены за этими стенами, сотни патриотов были сброшены с них прямо в океан. Сегодня, принимая власть над крепостью, мы освободили ее последних узников. Вот они: Мария Граса да Кошта — двадцатитрехлетняя девушка из Лоренсу-Маркиша, которую три года продержали в одиночном каменном мешке вместе с полчищами клопов, скорпионов и муравьев лишь за то, что она отнесла в столичную тюрьму передачу своей подруге — активистке-подпольщице.
Толпа возмущенно гудит, когда четверо фрелимовцев выносят на носилках Марию и ставят их рядом с Жоао.
— Томаш Нчангу — наш двадцатипятилетний боец. Полтора года палачи ежедневно пытали его, наливая ему в глаза, а вернее, в уже давным-давно пустые глазницы кипящее масло. Так Томаша вынуждали назвать имена его товарищей — разведчиков, помогавших нам следить за военными базами в Нампуле.
Поддерживаемый солдатами, Томаш тоже занимает свое место под флагом. Чувствуется, что напряжение среди присутствующих нарастает.
— Альфонсу Чипанда, ему уже перевалило за восьмой десяток, причем последний он провел здесь, по соседству с вами. Вы, наверное, знаете, что ближайшие соседи макуа на материке — народ маконде. Мзее Чипанда был уважаемым вождем у маконде. Португальцы потребовали, чтобы он запретил юношам и девушкам подвластных ему сел присоединяться к отрядам освобождения. Большой патриот, Чипанда отказался. И тогда мзее привезли на ваш остров. По отношению к старику применили пытку, цинично называемую колонизаторами «маконде». Почему так? Потому, что у маконде еще не забыт обычай татуировки. Почти ежедневно варвары, что окопались в этой крепости, разрезали старику кожу на спине и груди острой бритвой — «подновляли рисунок», как острил палач, затем заливали раны кислотой. Но мзее выстоял. Сегодня он в наших рядах.
Одетый в новую, с иголочки, пригнанную фрелимовскую форму, седой как лунь мзее Альфонсу выходит из каземата и присоединяется к своим товарищам. Отдает честь флагу. Затем, чуть задумавшись, снимает с себя гимнастерку. На теле — алые, едва затянувшиеся раны.
— Мне уже говорил кое-кто сегодня, да и раньше я был наслышан, что вот-де Мария — с юга, мзее — с севера, а что местных, макуа, колониальные власти якобы не обижали и все им прощали, — нагнетая пропагандистский накал, продолжает Жоао. — Тогда пусть хоть кто-нибудь из собравшихся здесь скажет мне, почему вот уже три года нет среди нас Катарины Нганьи? Да-да, той самой «матушки Кати», которая усыновила семерых детей, чьи родители-рыбаки не вернулись с океана, и которая первая заявила на этом острове: «Наши мужья не будут разгружать в порту оружие, которым убивают наших мальчишек и девчонок». Так где же Катарина Нганья?
Не удовлетворяясь робкими «Ее здесь нет», «Ее увезли на материк», «Мы не знаем», доносящимися с площади, Жоао повторяет свой вопрос, добиваясь, чтобы каждый из присутствующих включился в осознание происходящего на площади.
— Где же Катарина Нганья? — каждый раз все более аффектируя интонации своего раскатистого баса, вопрошает Жоао.
Я всегда восхищался искусством фрелимовских комиссаров направлять и, я бы сказал, «настраивать» аудиторию, используя при этом не только смысловую, идеологическую нагрузку своего выступления, но и традиционные, чисто африканские приемы владения аудиторией. Есть в их ораторском искусстве что-то от древних традиций африканских вождей-прорицателей, ясновидцев, чародеев, умевших вводить людей в своего рода транс, психологический шок, использовать, импровизируя, совершенно случайные явления природы.
Вот и сейчас так получилось у Жоао.
— Так где же Катарина Нганья? — могучим басом вопрошает Жоао.
И я чувствую, что собравшиеся, утомленные долгими ожиданиями сегодняшних событий, потрясенные встречей с героями и мучениками крепостных застенков, доведены этим раздающимся как бы откуда-то из черноты предгрозового неба вопросом до некоего нервного предела.
К Жоао подходят девушки во фрелимовской форме с алыми подушечками в руках.
— Вот она, Катарина Нганья с острова Мозамбик! — неожиданно провозглашает Жоао.
И в тот же момент гигантская молния, прорезав небосклон, ударяет в океан. Минуты две по всему непроницаемо черному горизонту катится грозовой раскат.
— Вот кандалы, в которые были закованы ее руки, — теперь уже тихим, слегка дрожащим от волнения голосом произносит Жоао, указывая на подушечки в руках девушек. — Вот цепи, что оплетали ее ноги. Вот ошейник с иголками, который впивался в ее шею. Те, кто якобы любил макуа и пестовал среди них людей побогаче, бросили нашу Кати в подземный колодец, сообщавшийся с океаном. Морские пиявки сосали ее кровь, а хищные черви терзали ее тело. Несколько костей да тюремный, номер 2135/7, под которым была заключена «заговорщица Нганья», — вот и все, что осталось от нашей Катарины.
Я смотрю на заполненную до отказа людьми, неестественно безмолвствующую площадь. Тишина длится минуту, вторую, третью. Потом ее нарушают первые капли дождя, и вслед за ними над площадью проносится стон. Начинают плакать женщины, плакать так, как это умеют делать лишь африканки: они кричат и завывают, катаются по земле и вырывают волосы друг у друга. Навзрыд, не стесняясь слез, плачут мужчины. Ну а уж дети…
Часы на крепостной, башне отбивают два часа ночи. Дождь все усиливается, заглушая плач и смывая с лиц островитянок последние следы нсиро. С океана дует резкий, пропитанный солеными брызгами ветер. Весьма жалко выглядящие в своих маскарадных нарядах португальские чины, о чем-то посовещавшись, шепотом предлагают Жоао перенести продолжение церемонии на утро.
— Нет, я буду говорить сейчас! — рявкает он в микрофон. — Но я буду теперь говорить не о колониальном режиме, последние преступления которого смоет сейчас этот очистительный дождь. Я буду говорить о новом режиме, флаг которого отныне и навечно будет развеваться над мозамбикской землей.
Жоао рассказывает о том, как в освобожденных районах на севере, где ФРЕЛИМО начал борьбу за независимость, зарождались зачатки новой жизни, о том, как в процессе борьбы и труда там шла битва за нового человека, как создавались кооперативы, которые занимались выращиванием сельскохозяйственных продуктов, добычей соли, ловлей и засушкой рыбы, изготовлением сельскохозяйственных орудий и домашней утвари, сборкой и ремонтом оружия. Комиссар говорит, что даже химическая война и налеты португальской авиации не смогли затормозить экономическое развитие освобожденных районов. Для того чтобы не подвергаться бомбежке, тысячи людей работали на полях ночью. В результате появились излишки продукции, экспорт которой стал источником средств для приобретения необходимых в освобожденных районах товаров, а также оружия.
Островная аудитория явно не готова слушать выступление на политические темы, стоя среди ночи под проливным дождем. И Жоао, прекрасно чувствуя это, внезапно обрывает свой рассказ и затягивает песню. Ее подхватывают фрелимовцы. То в одном, то в другом конце плаца начинают глухо отзываться набухшие от дождя барабаны. Проходит несколько минут — и вот уже вся многотысячная аудитория, собравшаяся в форте, поет партийный гимн «Канимамбо, ФРЕЛИМО» («Спасибо, ФРЕЛИМО»). Его сменяет старая, пришедшая из глубины веков песня о легендарном вожде Маурузе, в конце XVI века возглавившем первое восстание макуа против иноземных пришельцев. Потом все пустились танцевать, поднимая столько брызг, что уже было не разобрать, откуда воды больше — с неба или из-под ног. И снова, усиленный микрофоном, раздается раскатистый бас Жоао:
— От одного успеха в нашей борьбе мы шли к другому. Была создана система народного просвещения. Многие молодые мозамбикцы были направлены для получения образования в социалистические страны. Поэтому уже сегодня ФРЕЛИМО может с гордостью заявить: несмотря на трудности военного времени, нужду и лишения, мы за период войны дали образование большему числу соотечественников, чем колонизаторы за 500 лет!
Но главными, определяющими чертами освобожденных районов стали ликвидация там системы эксплуатации и угнетения народа и создание новых форм власти, служащих интересам масс. Народ, направляемый армией, сам стал осуществлять руководство экономической, социальной и административной жизнью. Регулярно проводились народные собрания, на которых обсуждались различные вопросы и изыскивались пути их решения в интересах населения. Массы начали опираться на собственные силы, высвобождать свою творческую энергию. Так в освобожденных районах зародилась народная власть, ставшая средством уничтожения эксплуатации человека человеком.
Ощутив, что аудитория вновь уходит из-под контроля, перестает воспринимать слишком емкие и пока еще абстрактные для ее понимания категории, Жоао предлагает слушателям «игру», давно апробированную фрелимовскими комиссарами в их работе с африканскими массами.
— Абайшу[50] эксплуататоров! — провозглашает комиссар, правой рукой как бы вминая в землю классового врага.
— Абайшу! — восторженно подхватывает аудитория, жестами энергично «добивая» эксплуататоров.
— Вива свободный труд! — подняв руку в ротфронтовском приветствии, выкрикивает Жоао.
— Вива! — И лес кулаков теряется в дождливой темноте.
Такое чередование лозунгов самого различного содержания с попеременным подниманием и опусканием рук длится очень долго. Наконец оратор, желая проверить политическую «бдительность» с воодушевлением включившейся в «игру» аудитории, провозглашает заведомый нонсенс:
— Абайшу алфабетизасао[51]!
— Абайшу! — ничтоже сумняшеся вторят ему собравшиеся, делая соответствующие жесты и с удивлением наблюдая за комиссаром и окружающими его фрелимовцами, стоящими с поднятыми кулаками.
Многие тотчас же исправляют свою ошибку и, поняв что к чему, начинают смеяться. Смех перекатывается по толпе, и вот уже вся площадь, весело обсуждая случившееся, хохочет над проделкой комиссара.
А для комиссара это повод для того, чтобы поговорить о необходимости революционной бдительности в условиях независимого Мозамбика, рассказать о происках западных спецслужб против национально-освободительных сил, перейти к большой и важной теме о том, что мозамбикский народ, руководимый ФРЕЛИМО, вел свою борьбу за свободу не только против португальского колониал-фашизма, но и против поддерживавших его сил мирового империализма, против США, НАТО, расистской ЮАР.
Кончился дождь, и вскоре на расчищенное свежим ветром голубое небо выкатило из-за океана ослепительное солнце.
— Вива ФРЕЛИМО! — провозглашает комиссар, и поднимается лес рук.
— Вива мозамбикский народ!
— Независимость или смерть! Мы победим!
Митинг заканчивается. Впереди танцы, а в перерывах между ними — обсуждение услышанного на ночном митинге.
Жоао сходит с трибуны, и только теперь, в свете яркого утра, я вижу, как он измотан, каких сил стоило ему это восьмичасовое выступление.
— Абайшу усталость! — хлопая меня по плечу. — Пора принимать хозяйство, знакомиться с островом.
Всеафриканский рекорд плотности населения. — Черный и Белый город знаменитого острова. — Знакомый суахилийский колорит. — Первое каменное сооружение европейцев к югу от экватора. — «Величайший памятник», построенный на костях африканцев. — Сидаде-Бранка — город-призрак
Размеры острова Мозамбик как бы обратно пропорциональны той огромной роли, которую он на протяжении почти пяти веков играл в истории восточноафриканского региона. Длина этого кораллового сооружения — три километра, ширина — один километр. Итого три квадратных километра суши, на которой живет 12 тысяч человек. Густота населения — максимальная для Африки, рекорд континента!
Выросший на этом клочке суши город Мозамбик занял весь островок. Внутри же город четко делится на два района: Сидаде-Прету (Черный город) и Сидаде-Бранка (Белый город).
Когда в «свите» Жоао я впервые попал в Сидаде-Прету, то первое, что бросилось мне в глаза, — это скученность населения. В африканских кварталах острова заселен и обработан буквально каждый квадратный метр. От некогда богатой тропической природы осталось всего лишь два зеленых пятнышка — два огромных, развесистых баньяна, в тени которых женщины коротают время, стоя в очереди за водой. Она — дефицит на острове, где реки неизвестны, а дождевая вода моментально впитывается известняковыми породами. Над главной улицей Сидаде-Прету тянется сплошной навес, образованный сплетением лиан-бугенвиллей, усыпанных белыми, розовыми, фиолетовыми и красными цветами. Под навесом жмутся друг к другу крохотные, явно однокомнатные домики из известняка. Сопровождающие Жоао португальцы объясняют, что здесь живут африканские чиновники и торговцы.
В сторону от этой улицы, к океану, тянутся кварталы бедноты: уплотненные городской застройкой обычные африканские хижины, лишь кое-где разделенные, согласно традициям макуа, заборами — циновками из тростника. Вдоль тротуаров и пляжей, между пальмами и казуаринами — километры рыбацких сетей. Несмотря на скученность построек, вокруг идеальная чистота. В общем, колорит уже знакомый, суахилийский.
Направляемся на северо-восточную оконечность острова, где возвышается мрачная громада португальского форта. Колонизаторы заложили его в 1508 году, на 85 лет раньше, чем момбасский Форт-Иисус.
— Это была действительно неприступная по тем временам крепость, самая большая и важная на всем восточно-африканском побережье, — не без гордости объясняет португальский офицер. — Четыре башни-бойницы, три из которых обращены в сторону океана, а четвертая наблюдает за островом и материком, не раз отражали попытки — будь то голландцы или арабы — овладеть этой цитаделью. В ее казематах могут разместиться две тысячи солдат.
Высота стен, поднимающихся почти повсюду прямо от воды, — 12 метров, а их протяженность по периметру — три четверти километра. В бойницах этих стен и вокруг крепости размещено 400 пушек.
— Да, да, полковник, но ваш рассказ был бы гораздо более полным, если сказать, что сооружался этот «величайший памятник» для того, чтобы держать в повиновении и грабить миллионы африканцев, — со сталью в голосе замечает Жоао. — Рядом с гранитом, доставленным вашими каравеллами, в фундаменте этого архитектурного шедевра лежат кости моих соотечественников…
Выходим через помпезные ворота крепости, увенчанные латинскими изречениями и гербами известных конкистадоров, и оказываемся в Сидаде-Бранка — Белом городе.
С нетерпением ожидал я встречи с этим городом, волею судеб долгое время игравшим роль центра всей Восточной Африки. Отстав от группы Жоао, я пошел бродить по нему один.
Он показался мне белым городом-призраком. И не потому, что на его средневековых улицах почти не было людей. И не потому, что совсем неживыми казались аскетически строгие, лишенные окон здания мавританской архитектуры, придающие удивительный колорит Сидаде-Бранка. И не потому, что не было судов в порту Мозамбика, слывшем когда-то одной из самых оживленных гаваней восточного мира, и что неестественно пуста была огромная рыночная площадь, где в былые времена бойко торговали слоновой костью и золотом. Нет, городом-призраком показался мне Сидаде-Бранка потому, что его португальское средневековье, сохранявшееся здесь последние десятилетия в искусственной обстановке, было совершенно чуждо Африке, а музейная тишина его белоснежных кварталов не вязалась с той бурей политических страстей и революционных преобразований, которые неотвратимо захватывали всю страну.
Весь день пробродил я по улочкам португальских кварталов острова, отдал должное их очарованию, но так и не избавился от мысли о городе-призраке. А когда, взобравшись на колокольню церкви Святого Павла, увидел город в мягких лучах заходящего солнца, то его смазанные белые контуры, почти лишенные теней и световых пятен, навеяли мне мысль о мираже, неожиданно отразившем в сегодняшнем дне реалии далекого средневековья.
Пьеса, которую можно было бы разыграть на набережной у дворца. — 1487 год: Ковильян проникает в «золотую» Софалу. — Первые вести о Великой Килве достигают португальцев. — Васко да Гама в Индийском океане. — Шейх Муса Мбики предлагает пришельцам убраться. — Железо плавили и здесь! — Роковая ошибка султана Малинди. — Знаменитый лоцман Маджид показывает португальцам путь в Индию. — «О, если бы я знал, что от них будет!»
«Интересно было бы поставить когда-нибудь среди этих дворцов и памятников спектакль, отражающий события, свидетелями которых они были», — подумал я, спускаясь с колокольни. Перейдя площадь у губернаторского дворца, я сошел по заканчивающим ее ступенькам прямо к океану. «С чего бы начинался этот спектакль?»
Можно было бы, конечно, рассказать об удивительных приключениях шпиона-иезуита Ковильяна, который, переодевшись мавром, еще в 1487 году добрался до восточноафриканского побережья и даже проник в расположенную в 800 км к югу от острова Мозамбик золотоносную Софалу. В Лиссабоне он поведал об огромном количестве желтого металла, вывозимого через этот порт суахилийскими купцами Килвы.
Но лучше, наверное, первый акт нашей пьесы начать с того, как на рейде острова Мозамбик появились корабли Васко да Гамы, искавшего путь в Индию.
Дойдя до самого конца пирса, уходящего далеко в океан, я остался один на один с прибоем и звездами. Что же, тут можно попробовать отрешиться от сутолоки XX века и перенестись в век XV.
Обогнув в самом конце 1497 года Южную Африку, будущий «адмирал Индийского океана» и его спутники с радостью начали примечать, что жители прибрежных селений знакомы с железом, располагают большим количеством медных изделий и, главное, как записал хронист экспедиции, «придерживаются исламской веры» и «говорят как мавры». Небольшая радость для праведных христиан, однако в этом — еще один признак близости Востока!
— Вперед, на север, — командует Васко да Гама, чувствуя, что напал на след большой торговли, а следовательно, и больших богатств. Держась подальше от берега, окаймленного цепью коварных коралловых рифов и островков, дрейфуя по ночам, чтобы не сесть на мель, флотилия 1 марта 1498 года появилась в бухте, на берегу которой я и сидел, воссоздавая в памяти события былого.
Можно представить себе, как, важно распустив все свои паруса, появился на рейде португальский флагман «Сан-Габриэл», как, едва показавшись из-за горизонта, начал палить в воздух — для острастки — из всех своих пушек «Сан-Рафаэл» и как, распугивая лодки туземцев, влетел в бухту быстроходный «Берриу». Однако вскоре португальцы убедились, что их воинственные маневры не произвели должного впечатления на островитян. Причины этого вскоре стали ясны Васко да Гаме. Придя с юга, они не знали и не ведали, что на противоположном рейде острова уже стоят корабли отнюдь не меньшие, чем их. Вся северная гавань была забита огромными доу с косым парусом.
Странное дело, но на первых порах шейх — правитель острова, тоже мусульманин, — сквозь пальцы смотрел на наглые проделки пришельцев и даже скорее благоволил к ним. В чем дело? Из местных анекдотов можно узнать, что богатые арабские купцы «становились на острове сильнее шейха», что «остров платил большую дань северному султану» и что, «привечая инородцев», шейх «надежду лелеял обрести союзников и поддержку, дабы руки себе развязать».
Кстати, недальновидного правителя богатого острова-города звали шейх Муса Мбики. Поэтому пришельцы стали называть место, где они провели целых 10 дней, островом Мусамбики, или, как им проще было произносить, Мозамбик. Позднее, когда была сооружена громада форта Сан-Себаштьян и остров стал главным форпостом Португалии в Юго-Восточной Африке, название Мозамбик распространилось и на всю материковую часть португальских владений.
Муса Мбики, не зная и не ведая, что благодаря португальцам его имя будет увековечено в мировой истории и географии, на седьмой день пребывания белых наглецов в его водах начал выражать первые признаки недовольства. Вскоре шейх запретил португальцам выходить на берег. Но чтобы покинуть остров, им нужна была пресная вода. В распоряжении Васко был единственный способ ее заполучить — использовать мощь пушек. Противопоставить им местным жителям было нечего. Поэтому воду забирали лишь после того, как «противника» рассеивали пушечными выстрелами. Оказавшихся вблизи «места баталии» местных жителей пытали, женщин насиловали, брошенные дома и суда грабили, распределяя по распоряжению Васко да Гамы трофеи между солдатами как «военную добычу».
Эти события датируются последними числами марта 1498 года. Именно здесь, на островке Мозамбик, гром европейских пушек, заглушив рокот прибоя Индийского океана, возвестил о начале колониальной экспансии европейцев на Восток. И жители Мозамбика стали ее первыми жертвами.
Первого апреля флотилия Васко, дав несколько холостых выстрелов по острову Мусы Мбики, ушла из его владений. Так заканчивается первый акт нашей пьесы.
Чем же начнется второй? Как и в ту ночь, что автор провел на пирсе, небо над Индийским океаном было хмурым. Боясь непогоды, Васко спешил и поэтому проскочил расположенную на рубеже мозамбикских вод Великую Килву, развалины которой сохранились у побережья Северной Танзании. Именно ее султану платил дань Муса Мбики. Опасаясь наткнуться на рифы, португальцы ушли далеко от берега и не узнали о существовании десятков других шумных портов и гаваней. Они даже «не заметили» острова Занзибар. Но, встречая суда в открытом океане, дивясь их числу, размерам и оснастке, Васко да Гама и в особенности его более опытные советники не могли не понимать: они повстречались с цивилизованным миром, который по размерам, а может быть, и по богатству превосходил все, что имела в то время Европа.
Сегодня мы с вами знаем об этом мире куда больше, чем спутники «адмирала Индийского океана». Надо, однако, признать: источников для воссоздания истории южной части суахилийского побережья, и особенно Зинджа, в нашем распоряжении куда меньше, чем имеется о севере. Хотя Великая Килва в иные времена и спорила с Ламу и Пате своим богатством, количеством импортируемого ею фарфора и атласа, она никогда не была культурным центром суахилийского юга. Реже на юг добирались и арабские купцы, чьи описания и рассказы могли бы помочь нам восстановить картину экономической жизни Зинджа.
Вот почему долгое время территория Мозамбика казалась своего рода «белым пятном», окруженным со всех сторон культурами железного века, но лишенным собственных центров древней металлургии. Однако буквально в последние годы выяснилось, что причиной тому — нерадивость португальских «цивилизаторов», не проявивших ни малейшего интереса к историческому прошлому этой территории. Систематизация данных, накопившихся в колониальных архивах, а также новые полевые исследования позволили мозамбикским ученым доказать, что только в междуречье Замбези — Лимпопо были десятки тысяч рудников по добыче железа, разрабатывавшихся африканцами задолго до прихода европейцев. Как остроумно заметил один из моих коллег, методы радиокарбонной датировки сильно подняли престиж зинджей. Выяснилось, что в долине Замбези, богатой болотными рудами, местные племена плавили железо уже во II веке н. э.
Новые исследования расширили и наши знания о географии торговых связей зинджей с суахили и арабами. Еще совсем недавно считалось, что их купцы не заплывали южнее Софалы: парусникам трудно было возвращаться из этих широт, поскольку господствующие в Мозамбикском проливе течения препятствуют плаванию в северном направлении. Однако в 1983 году студенческая экспедиция университета Мапуту обнаружила следы фактории мусульманских торговцев железом более чем в тысяче километров к югу от известного ранее «предела» — в предместьях городов Виланкулош и Иньямбане. Развалины поселений суахилийских купцов сохранились на островах архипелага Базаруто, раскинувшегося против Виланкулоша. Сегодня научно доказано, что уже к началу текущего тысячелетия племена зинджей междуречья Замбези и Лимпопо создали настолько развитую культуру железного века, что смогли сделаться достойными торговыми партнерами наиболее цивилизованных государств Востока.
Как мы уже знаем, попеременно в этой выгодной посреднической торговле главенствующая роль принадлежала то одному, то другому городу-государству суахилийского севера. К моменту появления у восточноафриканского побережья Васко да Гамы эта роль досталась Момбасе. Но секретов прибрежной торговли ему там не открыли, путь в Индию не показали. Португальская флотилия, едва избежав столкновения с мощным флотом момбаситов, отплыла в соседний Малинди.
Для португальцев этот переход длиной 70 километров был отдыхом, а нам он должен послужить антрактом перед началом третьего акта пьесы.
Прослышав о конфликте в Килиндини, малиндский султан Сайид Али, давний враг и завистник момбаситов, устраивает португальцам восторженный прием. Надеясь заручиться поддержкой Васко в своем давнем конфликте с могущественным южным соседом, он готов исполнить любую его просьбу. На живописных улицах Малинди, проложенных через плантации кокосовых пальм, на площади у мечети с уже знакомым нам минаретом в виде гигантского фаллоса, который португальцы сочли главной достопримечательностью городка, на его шумном, ярком и богатом базаре — повсюду Васко и его спутники встречают красивых, утонченно вежливых людей с яркими чалмами на головах. Так португальцы впервые собственными глазами видят жителей той страны, попасть в которую столь давно мечтают, — индусов, как именуют их хронисты.
На пышном приеме на лужайке у своего дворца султан Сайид Али потчует христианских гостей не только изысканными восточными сладостями, но и, главное, ласкающими их слух рассказами о богатстве Индии. Васко слушает, хвалит халву и лукум, а когда над лужайкой вспыхивает фейерверк, переходит к главному.
— Мой король имеет такую артиллерию и такие корабли, что они могут заполнить моря Индии, — и не думая краснеть от заведомой лжи, говорит он Сайиду Али. — Португальцы могут помочь владыке Малинди победить его врагов. У султана будет могущественный покровитель.
— Чем же я могу отблагодарить великого короля?
— О, сущим пустяком. Король сочтет за величайшую услугу, если ваше султанское величество не откажет дать мне опытного лоцмана, способного провести наши каравеллы в Индию.
Сайид Али щелкает пальцами, и тотчас же чернокожий визирь предстает перед султаном. Он покорно выслушивает его приказание и, кланяясь, удаляется.
Проходит день, и во время другого приема, уже на борту «Сан-Рафаэла», к Васко подводят сурового вида мужчину средних лет.
— Малемо Кано, — рекомендует его султан португальцам. — Великий король Португалии будет доволен нами: лучшего лоцмана не сыскать во всем Индийском океане.
В оценке лоцмана он не ошибся. Под именем Малемо Кано португальцам был представлен араб, оманский лоцман Ахмад ибн Маджид — один из просвещеннейших людей восточного мира тех времен, автор по крайней мере 37 дошедших до нас работ по географии и навигации, «лев моря», как называли его современники.
Но не пора ли нам начинать последний акт нашей пьесы? Он будет коротким, потому что чем дальше каравеллы португальцев удаляются от африканского побережья, тем меньше у меня оснований рассказывать в этой книге о плавании Васко да Гамы.
Всего лишь 26 суток понадобилось оманцу для того, чтобы провести европейскую флотилию к берегам Индии, в порт Каликут. У Васко да Гамы и Ахмада ибн Маджида было время, чтобы поговорить. Было о чем поговорить и двум мореходам, представителям двух народов, стоявших тогда на самых передовых рубежах мореходного дела Запада и Востока. Но Васко, считавшего путь в Индию уже открытым, теперь навязчиво интересовало лишь одно — золото! Даже беглого знакомства с суахилийскими городами было ему достаточно, чтобы понять: желтого металла там немало. Уж не находился ли он в преддверии легендарного Офира и Пунта, где черпали свои золотые запасы фараоны? И не те ли это были воды, где плавали груженные золотом доу, о которых доносил Ковильян, возбудивший в Лиссабоне аппетиты своими рассказами о богатствах Софалы? Вот это-то и хотел Васко выведать у Маджида.
— Суфалат ат-Тибр? Золотая Софала? — загадочно улыбаясь, говорит лоцман. — Да, ваши корабли прошли мимо этого порта. Да, это большой порт. Он принадлежит людям Мономотапы, то есть «владыки рудников», которые разрабатывают много, очень много россыпей золота.
Так Васко да Гама впервые убеждается, что напал на нужный след. Однако больше, судя по записям хронистов, Ахмад ибн Маджид почему-то ничего не сказал. А мог бы, потому что в своей «Софальской урджузе» — лоции для плавания в восточноафриканских и мозамбикских водах, написанной в самом начале XVI столетия, то есть сразу после плавания на «Сан-Габриэле», — он не делал секрета из торговых связей Мономотапы.
В разговоре с Васко оманский лоцман бросает своему собеседнику еще одну кость. Подтвердив сказанное еще Масуди, он обмолвился, что желтый металл добывают вплоть до устья Лимпопо. «Чистое золото из этих, мест вывозят через порт Мамбане, что в устье реки Сави», — говорит он. В этом названии португальцам слышится имя царицы Савской, имевшей, как гласит легенда, доступ к сказочно богатым золотым рудникам в самом сердце Африки…
Так в судовом журнале «Сан-Габриэля» появляется запись, полная алчных надежд: «Нам сказали, что земля Иоанна расположена неподалеку от Мозамбика… Эти сведения и многое другое, о чем мы прознали, наполнили сердца наши таким счастьем, что мы плакали от радости».
Наконец вечером 20 мая 1498 года муссоны доносят парусники Васко да Гамы до Каликута! Проходит не так уж много времени, и Маджид с ужасом отмечает, что приведенные им в Индию португальцы, еще совсем недавно «приятные собеседники», превратились в ненасытных хищников, обрушившихся на мирную жертву. «Я ляйта ши’ри ма якуну минхум!» (О, если бы я знал, что от них будет!) — восклицает он, горько раскаиваясь в помощи, оказанной им португальцам. Люди поражались их делам…
Закончим здесь нашу пьесу, тем более что время близится к полуночи и тропический ливень вот-вот закроет нашу главную сцену — Индийский океан — сплошной дождевой завесой.
Прикосновение к никому не доступным архивам. — Мания засекречивания. — В центре внимания Лиссабона — торговля золотом. — Ф. Алмейда бомбардирует Килву — «хозяйку» Софалы. — Первые монеты в Африке к югу от экватора. — Португальцы в роли собаки на сене. — «Восстала вся земля», — констатирует хронист. — «Ночные водяные» на реке Замбези. — Ф. Баррету надеется получить титул «завоевателя рудников». — Реликвии конкистадоров уплывают на берега Тежу
Вечером на приеме в губернаторском дворце я узнал: в ближайшие дни португальцы будут эвакуировать с острова все свои архивы, большую часть экспонатов музеев и убранства дворцов. Ящики начнут заколачивать сразу же, как только будет закончен десерт и выпито шампанское.
Упустить такой шанс — прикоснуться к не доступным почти никому на протяжении веков колониальным архивам и хоть краешком глаза взглянуть на уплывающие в Лиссабон реликвии конкистадоров? Нет, это было бы преступлением!
Прием еще не закончился, а я уже имел согласованное с губернатором разрешение Жоао ночью и днем иметь доступ к материалам, уплывающим с острова.
Что можно было сделать за это дарованное мне судьбой время, вылившееся в три ночи и два дня? Не много, если мыслить категориями серьезного исследователя. И очень много, если говорить об эмоциональном настрое, о понимании атмосферы и колорита той далекой эпохи португальского проникновения в Африку. Эпоха эта у нас почему-то очень мало известна, хотя она не менее богата событиями, своими героями и своими злодеями, чем описанный во всех деталях период испанских завоеваний в Америке.
Это «почему-то», впрочем, перестало быть для меня загадкой, как только я попал в архивное помещение дворца. Грифы «Confidencialmente», «Secretamente», «Em rigoroso segredo» («Конфиденциально», «Секретно», «Совершенно секретно») были на всех без исключения папках и ящиках, будь то подшивки издававшейся в 1783 году в Гоа газеты или данные об урожае ореха кешью в хозяйстве какого-то плантатора в долине Лимпопо.
В ящиках за огромными, с гербами и коронами, сургучными печатями хранились копии интереснейших документов первых лет проникновения португальцев в Юго-Восточную Африку. «Софала, Софала, Софала» — это название десятки раз повторяется в любом письме или указе, следовавшем с берегов Тежу. В Софале — и причем не без основания — португальцы видели основной канал, по которому изливается африканское золото, овладеть которым им так не терпелось. Их главными врагами и конкурентами на «золотых путях» в Индийском океане были мусульманские купцы, и поэтому на них Лиссабон обрушил всю свою военную мощь.
Подчиняясь воле своего монарха, Франсишка Алмейда, первый вице-король Индии, руководивший завоеванием восточноафриканского побережья, приказывает подвергнуть очередной бомбардировке Килву, в вассальной зависимости от которой находилась Софала. В Килве он сооружает форт, и вот уже его капитан, некто Педру Фогашу, рапортует: «Мы разрешили нашим доблестным солдатам взять в домах мавров все, что им понравится, а затем сровняли эти дома с землей».
В октябре 1505 года П. Фогашу приступает к морской блокаде побережья между островом Мозамбик и Софалой, с тем чтобы перекрыть доступ доу к портам, вывозящим золото. «Топите мавров», «Убивайте мавров», «Жгите их», — приказывают П. Фогашу из Лиссабона.
О, какой интересный документ — черновик реляции некоего Педру де Анайя о его успешных переговорах с туземным правителем, закончившихся созданием португальского форта в Софале. Эмира этого города, буквально купавшегося в золоте, купили, что называется, ни за грош. За право построить рядом со своим дворцом логово врага — португальскую крепость — он затребовал дюжину медных гамбургских котелков, венецианские бусы из цветного стекла, английское постельное белье и скатерти, португальские холсты, мавританский ковер и плащ, а также кучу всякой бижутерии.
Однако, как и на суахилийском севере, здесь, на зинджском юге, управлявшемся из крепости Сан-Себаштьян, португальцы получают мало проку от своей завоевательной политики. Захват Индии и стремление во что бы то ни стало прибрать к рукам связи суахилийских купцов привели к закату торговли. Еще совсем недавно процветавшие города приходили в запустение, их жители, лишившиеся средств к существованию, все откровеннее выказывали признаки неповиновения пришельцам.
Первым против пришельцев поднялся в 1511 году эмир Молид — тот самый правитель Софалы, который променял свой суверенитет на котелки и скатерти. Вот тревожные донесения А. де Салданьи, командовавшего софальским фортом: «Эмир бежал из дворца», «Эмир запретил купцам перевозить золото из глубинных районов в порт», «Эмир вошел в антипортугальский союз с шейхами соседних племен», «Эмир поднял восстание, успешно блокируя связи Софалы с внутриконтинентальными районами». Один хронист тех дней замечает: «Восстала вся земля».
Вслед за этой первой крупной неудачей португальцев на мозамбикской земле следует вторая. Вожди макуа, которых суахили начинают активно снабжать огнестрельным оружием, организуют подлинную партизанскую войну, препятствуя продвижению португальцев в глубь страны. Предприимчивый Салданья снаряжает на борьбу с ними созданный из коллаборационистски настроенных жителей острова Мозамбик «туземный корпус», прошедший подготовку на плацу Сан-Себаштьяна. Но в первом же бою на берегу уже известной нам реки Монапо те несут большие потери, а после второго боя переходят на сторону своих соплеменников.
Судя по обилию документов, сохранившихся в губернаторском архиве, очень затяжным и мучительным оказался для португальцев конфликт вокруг Софалы, вспыхнувший в 1518 году и длившийся вплоть до начала 30-х годов. Его главное действующее лицо — воинственный вождь Иньямунда, правитель расположенных к западу от Софалы королевств Седанда и Китева. На первых порах он сотрудничал с португальцами в надежде использовать их в борьбе против своего извечного врага — Мономотапы. Однако вскоре вождь Иньямунда разуверился в могуществе «посланцев христианского короля» и, как говорится в одном из сообщений, направленных из Софалы в Лиссабон, «разражаясь смехом при упоминании о возможностях португальцев, приказал блокировать все их пути, пропуская по ним лишь мавров».
В 30-х годах XVI века очаги сопротивления вспыхивают вдоль реки Замбези, рассматривавшейся португальцами как естественный путь в Мономотапу. Арабы и суахили уже в XII–XIII веках поднимались вверх по великой африканской реке вплоть до порогов Кебрабасы, шли затем сушей до верховьев Луалабы, а оттуда, переправляясь по системе рек бассейна Конго, доходили до Атлантического побережья Анголы и Заира. В долине Замбези они обладали множеством укрепленных факторий, которые начали постепенно превращаться в центры оппозиции проникновению португальцев.
«Положение таково, — свидетельствовал хронист Жуан душ Сантуш, — что из трех наших лодок, пытающихся подняться вверх по Куаме (так португальцы называли Замбези в ее нижнем течении. — С. К.), две становятся жертвами туземцев, провоцируемых маврами. Они прекрасно знают сложную систему протоков дельты этой реки и располагают картами, без которых мы словно без глаз». Ж. душ Сантуш описывает также очень любопытный, чисто африканский метод борьбы прибрежных племен Замбези. Завидев издалека громоздкую лодку, принадлежащую мазунгаш, мужчины ныряли под воду, используя для дыхания длинные тростниковые трубки, едва видневшиеся над поверхностью реки. Когда лодка подходила к месту засады, 40–50 африканцев с воинственными криками выскакивали из воды и, не давая португальцам опомниться и схватиться за оружие, топили ее. Подобные засады устраивались обычно ближе к вечеру, и суеверные португальцы начали приписывать их «ночным водяным».
«В борьбе с врагами нашими — неверными маврами и нечистой силой — да поможет вам Бог!» — заканчивается направленное губернатору Мозамбика королевское послание, в котором содержится приказ во что бы то ни стало укрепиться на Замбези, пробивая себе путь огнем, мечом и крестом, выйти по ней к Мономотапе. Для этого в Мозамбик направляют огромную карательную экспедицию, возглавляемую бывшим генерал-губернатором Индии Франсишку Баррету. Помимо полуторатысячного войска на кораблях из Португалии доставили целую речную флотилию, множество лошадей, ослов и совершенно ненужных в условиях влажных тропиков верблюдов. Еще никогда Португалия не предпринимала в Африке столь грандиозную экспедицию!
В разговорах с приближенными Баррету не скрывает:
— Молодой король Себаштьян решил покорить Мономотапу. В случае успеха монарх обещал мне пост губернатора и титул «завоевателя рудников».
Экспедиция поднимается вверх по Замбези и останавливается в Сене — тогда главном опорном пункте португальцев на великой африканской реке. Местные племена здесь «усмирены», лояльно ведут себя и купцы-мавры, среди которых многие, приняв христианство, даже взяли на себя роль посредников в продаже португальских товаров в глубинных районах.
Участники экспедиции, изрядно уставшие от перехода на веслах вверх по Замбези, располагаются биваком посреди широченной речной долины. Погода прекрасная. Вечером местная знать приглашает португальских сеньоров на ужин. Угощение еще не окончено, а португальцы начинают хвататься за животы. Проходит немного времени — и кое-кто, воя от боли, катается в судорогах по траве. Участвующий в экспедиции иезуит Монкларуш подзывает к себе собаку и дает ей по кусочку восточных сладостей, которыми потчевали гостей арабы. Не проходит и часа, как собака протягивает ноги.
— Измена! — решает остававшийся на корабле Баррету. Для расправы с маврами он посылает 200 солдат, которые расстреливают всех находившихся в селении мусульманских женщин, стариков и детей. Мужчин же берут в плен и с восходом солнца начинают «экзекуцию во устрашение населения»: по двое мавров привязывают к жерлам пушек и стреляют из них, разрывая тела «неверных» на мелкие куски. Потери португальцев — 28 умерших, почти 73 тяжелобольных.
…Конечно, немало интересного можно было бы еще разузнать в этом архиве, но рабочие начали забивать в ящики материалы о периоде завоевания Мономотапы. Тут уже не было времени выстраивать события в хронологический ряд и живописать биографии героев тех времен. Судорожно перелистывая драгоценные бумаги, я силился доискаться до самого важного, выписать самое интересное. Эти записи еще помогут нам заглянуть в загадочное прошлое государства «владыки рудников».
…Ранним утром, шатаясь от усталости после нескольких почти бессонных ночей, я вышел наконец из губернаторского дворца. Постоял у приземистого памятника Васко да Гаме, на адмиральской треуголке которого уже начинали играть блики восходящего солнца. Свернув за угол, подмигнул модернистскому изваянию Камоэнса — поэта-певца эпохи великих географических открытий.
Великие тени прошлого оставались на острове-призраке. А мне через несколько часов предстояло покинуть Илья-де-Мозамбик…
Как бы попасть в Софалу? Рут Ферст рекомендует мне Антонио да Кошту. — Путешествие по мозамбикским низменностям. — Равнины и реки приносят в Юго-Восточной Африке одни лишь неприятности? — Неистовства циклонов. — Софальские руины под водой. — Суахилийские и арабские купцы мешают португальцам реализовать мечту о «золотом Офире». — В Нова-Софале поют маримбы. — Чародеи, вдохновленные природой
Но прикосновение к прошлому Мономотапы не давало мне покоя. Тянуло в то место, где на современной карте Мозамбика обозначено: Нова-Софала. Хотя я и знал, что ничего там не осталось от древнего города, хотелось поездить по огромной, расположенной в центре страны провинции, в своем названии тоже сохранившей имя «золотого порта». Ведь именно здесь, на территории провинции Софала, развивались главным образом события, все же позволившие португальцам расчистить себе дорогу к заветным рудникам. И главное, неотвязно преследовала мысль — съездить в Манику, этот вытянувшийся вдоль границы с Зимбабве горный район Мозамбика, который некогда был составной частью Мономотапы. Маника — единственное на мозамбикской территории место, где сохранились и древние шахты, и удивительные архитектурные сооружения времен «владык рудников».
В Бейре, главном городе Софалы, втором по значению порте и промышленном центре современного Мозамбика, я бывал чуть ли не ежемесячно, но «мономотапская тема» с мертвой точки у меня не сдвигалась. От поездки во всеми забытые города, к заброшенным рудникам останавливало то, что по древним памятникам Софалы и Маники не водят экскурсий и не издают путеводителей. Подобное путешествие — не туристская прогулка по Аксуму и не знакомство с улочками Ламу. Поехать туда одному — значит, ничего не увидеть. Тут нужен был опытный спутник, профессионал, который бы в скрытых тропической растительностью камнях узнавал фундаменты древних построек, а за местной легендой угадывал историческое событие. А таких людей колониализм в Мозамбике не оставил.
Лишь после долгих поисков и расспросов мне удалось напасть на нужный след. В столичном университете на кафедре истории меня познакомили с высоким черноглазым и чернобородым худым человеком.
— Антонио Ногейра да Кошта, — представила его Рут Ферст[52], одна из руководителей Центра африканских исследований университета Мапуту, моя давняя и добрая знакомая. — Это тот единственный человек в Мозамбике, который сможет тебе помочь в мономотапских исканиях. Ты же поможешь и ему и нам, если всякий раз, покидая Мапуту в машине, будешь приглашать его себе в попутчики. Ему надо много ездить по стране, а с «колесами» и бензином туго.
Еще накануне вечером, предупреждая о предстоящем знакомстве, Рут по телефону рассказала мне об Антонио.
— Могу рекомендовать его не только от себя, но и от имени нашей партии, — как всегда, по-деловому начала она. — Это именно тот человек, который соответствует понятию «передовой представитель нарождающейся национальной интеллигенции». Родился, кажется, в пятьдесят первом…
— Не молод ли, чтобы получать столь авторитетные характеристики? — удивился я.
— Да знаешь, пожалуй, с ним все ясно, и уже давно. В семьдесят первом окончил истфак в местном университете, мог получить шикарную синекуру в одном из колониальных департаментов, но почти открыто заявил: «Не желаю служить фашистам» — и с головой ушел в изучение африканского прошлого. Работал в Центре археологических исследований, но вскоре понял, что заправляющие там португальцы фальсифицируют местную историю, вгоняют ее в прокрустово ложе расизма. Ушел оттуда, долгое время был без дела, пока не начал сотрудничать с подпольными прогрессивными организациями, поддерживающими ФРЕЛИМО. Серьезно засел за изучение марксизма-ленинизма. После провозглашения независимости он — в университете, с нами, твердо и безоговорочно…
Через десять дней мы были уже в Бейре. В самом центре этого душного и жаркого города высится довольно нескладный, построенный в неоготическом стиле кафедральный собор. Его смело можно назвать памятником колониальному варварству, о чем свидетельствует мраморная мемориальная доска на одной из стен собора. На ней можно прочитать: «Кафедрал сооружен из камня, добытого из развалин исторического форта Софала, выстроенного в начале XVI века, а также из других, более ранних сооружений этого города».
— Надеюсь, теперь вам понятно, что ждет нас в Софале? — спросил Антонио. — Я посещал ее с десяток раз и вынес твердое убеждение: без серьезных археологических исследований увидеть и узнать там ничего нельзя. Поскольку сегодня я выступаю в ипостаси знатока средневековых чудес, мое дело — предупредить, что никаких чудес Софала нам не сулит.
— Пусть тогда нам принесет удовлетворение хотя бы то, что наше путешествие по Мономотапе начнется на земле Софалы… — подбодрил я своего спутника.
…И вот за окном нашего автомобиля мелькают плантации сахарного тростника, который изумрудными волнами колышется от порывов океанского ветра. Проплывают строения контролируемого юаровским капиталом огромного сахарного завода в Ново-Лузитании. За ним, то есть там, где в былые времена не ездили белые, дорога практически кончается, а на взятой нами подробной карте значится: «Колея, непроезжая девять месяцев в году». А впереди еще 150 километров…
Счастье наше, что сейчас не те месяцы. Сухой ветер, дующий из Калахари, подсушил приморские равнины, заливаемые мелкими, но очень многочисленными в этих местах речушками.
Наводнения, уничтожающие урожай и смывающие не только тростниковые хижины крестьян, но и насыпи шоссе, железные дороги и мосты, сносящие опоры ЛЭП и линии связи, усугубляются затяжными тропическими ливнями, как правило обрушивающимися на приокеанские низменности вслед за циклоном. Тогда в провинции Софала и лежащей к югу от нее провинции Иньямбане не только деревни, но даже крупные поселки и городки, выросшие с учетом многовекового опыта на вершинах едва выраженных в рельефе возвышенностей, превращаются в островки. Два-три месяца в году они изолированы и друг от друга, и от всей страны. Для крестьян, лишающихся всего, что они имели, единственным средством транспорта становится пирога, а для полиции и армии — моторка. В пору буйства стихии значительную часть мозамбикских вооруженных сил бросают на спасение раненых и детей, эвакуацию материальных ценностей.
И все это не из ряда вон выходящее стихийное бедствие, а скорее «норма поведения» тропической природы. Повторяясь из года в год, наводнения усугубляют экономические трудности, порождают голод, вынуждая народную власть расходовать и без того ограниченные денежные ресурсы на внеплановые, экстренные мероприятия по эвакуации из зон наводнения сотен тысяч пострадавших, на импорт продовольствия.
Мы едем по долине реки Бузи, пересекаем ее притоки и благодарим Небо за то, что вот уже четвертый месяц оно не посылает дождя. Иначе и нам бы плыть в пироге по этой континентальной равнине!
Однако остатки того, что натворили здесь циклоны, видны до сих пор: с корнями вывороченные вековые баобабы; словно скошенные разгулявшимся Мфуе — злым гигантом местных легенд — кокосовые пальмы; огромные, покрытые спекшейся на солнце тиной затопленные участки, оставшиеся на месте полей после того, как с них ушла вода. Еще более обширные площади покрыты белыми выцветами солей — следами нашествия на сушу океанской воды. Чем ближе к побережью, тем этих выцветов делается больше, почва увлажняется, появляются мертвенно-серые, почти лишенные растительности низины. Отсюда океанская вода не уходит практически круглый год. Скудная растительность зеленеет лишь там, где дорогу воде преграждают ослепительные золотисто-белые дюны.
— В былые времена натиск океана сдерживали здесь буйные мангровые леса, — говорит Антонио. — Но многовековая деятельность населения привела к тому, что побережье всей провинции Софалы обезлесело. Океан сейчас беспрепятственно наступает на сушу. И вот вам плачевный результат… Никаких следов Софалы.
— А что, разве суахилийский порт был именно здесь?
— Именно здесь, — утвердительно кивает мой спутник. — Велья Софала, или Старая Софала, отождествляемая с «Суфалат ат-Тибр», шумела метрах в двухстах от современного берега. Сейчас она сплошь занесена песком и покрыта водой. Помеченная на современных картах Нова-Софала, или Новая Софала, возникла тремя веками позже примерно в километре отсюда. Я думаю, мы переночуем там…
Сейчас время отлива, и мы с Антонио идем по щиколотку в воде по обнаженному дну, вспугивая стайки оставшихся в лужах ярких рыбешек и проворных красных крабов. Дно почти сплошь покрыто почерневшими постройками кораллов, но кое-где из-под них еще выступают серые гладкие камни, в которых Антонио видятся остатки тех монолитных глыб, которые португальцы привезли когда-то в Софалу для строительства местной крепости.
А что это за неестественно белый для океанской палитры осколок с голубыми разводами? Я нагибаюсь и вытаскиваю из песка довольно большой фаянсовый черепок. Подобные черепки мы уже находили на островах Ламу. Они стали как бы вечными спутниками суахилийских городов.
— Форт, сооружение которого длилось с 1505-го по 1512 год, получил название Сан-Гаэтано, — говорит Антонио. — Он вырос рядом с шумным купеческим городом.
— Только ли желтый металл фигурировал в вывозе Софалы? — интересуюсь я.
— Конечно нет. Еще в XII веке великий аль-Идриса писал: «В стране Софале есть рудники с большими запасами железа. Оно является самой главной статьей дохода и основным товаром».
— Ну а золото?
— Золото выдвинулось на первый план в торговле Софалы уже после того, как здесь появились португальцы, — уверенно говорит Антонио. — Конечно, можно возразить, что для аль-Масуди Софала была «страной золота» еще в X веке. Но я на это отвечу: великий арабский географ имел в виду запасы недр Софалы, хорошо известные местному населению, а не торговлю золотом. Арабский термин «Суфалат ат-Тибр»? Так можно было называть этот город и за то, что он вообще приносил купцам огромные доходы.
Вернувшись на берег, мы идем вдоль золотистого пляжа, на который уже начинает набегать приливная волна. Тихо колышутся в такт ветру ажурные ветви раскидистых казуарин, на вершинах которых чудом удерживаются длиннокрылые фрегаты. Всякий раз, когда из-за океана после охоты появляются олуши или чайки, они взмывают в воздух. Настигая свои жертвы, фрегаты сильным клювом бьют их в хвост, заставляя отрыгнуть добытую в океане рыбу. Не дав упасть добыче в воду, фрегаты ловко подхватывают ее на лету и с победоносным видом возвращаются на вершины казуарин.
— Интересно, кто у кого учился: португальцы у фрегатов или наоборот? — замечает Антонио. — Но стиль поведения в отношении слабого у них совершенно одинаковый…
Когда султан Софалы начал дарить португальцам четки из золота, а купцы-суахили поведали им, что в Мономотапе железо ценится дороже, чем желтый металл, Лиссабон решил, что обладание легендарным Офиром стало для него реальностью. И на первых порах могло показаться, что так оно и есть: ведь пока еще строился Сан-Гаэтано и португальцы не успели исковеркать всю прибрежную торговлю, арабы в 1506 году на их глазах вывезли из Софалы свыше миллиона меткалей золота. В пересчете на доступные современникам единицы измерения это около четырех тонн! Однако восстание Молида, а затем конфликт с Иньямундой добили Софалу: она превратилась в торговый тупик. Уже в 1515 году через нее было продано лишь пять тысяч меткалей золота.
Незаметно за разговорами мы дошли до Нова-Софалы — в сущности, небольшой деревеньки, как и повсюду на побережье, прячущейся в тени кокосовых пальм, раскидистых манго и акажу. Два десятка прямоугольных хижин, в которых обитают сотни полторы земледельцев и рыбаков, несколько видавших виды доу, качающихся на волне, — вот и все, что скрывается за будоражащим воображение названием Нова-Софала, сохранившимся на современных географических картах.
Заночевали мы в «гостевой» хижине, которая есть почти в каждой африканской деревне, где еще не до конца разрушена община. На первых порах мне показалось, что, как и повсюду в Мозамбике, кроме разве что его северных районов, экзотичность африканского бытия подменена в Софале нищетой. Вместо некогда замысловатого традиционного костюма — застиранные шорты цвета хаки у мужчин и вылинявшая тряпица вместо юбки вокруг талии у женщин; вместо добротной, отмеченной вековой традицией керамической посуды — пивные бутылки и консервные банки; вместо захватывающих ритмов африканской музыки — диссонансы, завезенные отходниками из Южной Африки. Уже не раз поездки в мозамбикскую глубинку, где я надеялся найти что-нибудь самобытное, оборачивались для меня разочарованием. Причины подобной «культурной нивелировки» вполне понятны: мало где в Африке колонизаторы «усердствовали» над разрушением местных традиций целых пять столетий.
Но нет, неистребимо африканское начало! Когда уже совсем стемнело, вернулся Антонио, ходивший проведать своих знакомых.
— Местный старейшина решил в честь гостей созвать со всей округи музыкантов — мастеров игры на маримбе. Он приглашает нас к костру, — сообщил он мне.
Маримба — это огромный, в здешних краях нередко достигающий трех метров в длину ксилофон, снабженный резонаторами из полых тыкв-калабашей. Обычно вместе собираются пять-шесть исполнителей, но на сей раз то ли случай, то ли добрая воля старейшины объединила у костра 13 инструментов.
Еще раньше я отметил одну черту, вообще, наверное, свойственную традиционному стилю музицирования на маримбах. Исполнение начинается на редкость вяло, скучно, очевидно с дальним психологическим прицелом поразить слушателя эффектностью виртуозно буйной концовки.
Обычно такой минорной прелюдией служит подражание музыкантов шелесту листьев кокосовых пальм. Прислушиваясь к природе, они подчиняют звуки маримб прихотям дующего с океана ветра, заставляющего пальмовый лист издавать то металлический лязг, то бархатный, ласкающий ухо шелест.
Здесь, в Софале, музыканты настраивают свои маримбы на шум океана. Набежала-убежала волна, загудел где-то на рифах прибой, разбилась, разлетаясь вдребезги, пена у ближней скалы… На первых порах ухо еще силится отличить эти колдовские звуки музыкантов от естественных. Но очень скоро их мастерство побеждает, и мелодия океана сливается воедино с музыкой маримб.
Упиваясь своим искусством, ксилофонисты могут продолжать перекличку с океаном и час и два, особенно если тот неспокоен и требует от музыкантов настоящей игры, изобретательности, постоянного действия. Отвернитесь от маримб — и вы тотчас же забудете, что слышите их игру, отдадите все звуки океану. Но взгляните на музыкантов — и в бликах костра вы увидите, как и кто творит это чудо.
Дирижера нет, но музыканты действуют необычайно слаженно. Вдруг почти все они разом замирают, и одновременно на фоне шума морского прибоя начинает слышаться плеск лодочных весел. Я было начал всматриваться в сторону океана, но Антонио, тронув меня за плечи, отрицательно покачал головой и указал на музыкантов: «Это они».
Всплески весел усиливались, делались все ритмичнее, и наконец на фоне однообразного гула океана маримбы повели свою основную тему — задорную и мужественную мелодию о мореходе или рыбаке, вступившем в единоборство со стихией. Прелюдия, длившаяся на сей раз около часа, кончилась.
И тотчас же откуда-то из темноты на освещенную костром площадку выскочили танцоры. Наряды их оставляли желать лучшего: к каждодневной одежде у кого было прикреплено длинное перо, у кого — кусочек меха. Но виртуозное мастерство, с которым они исполняли танец, полностью компенсировало эту дисгармонию.
Танец гребцов. Танец пловцов. Танец рыбаков. Танец потерпевших крушение. Танец тонущих. Каждый сюжет предполагает усиление драматизма музыки и убыстрение ее ритма. Обливаясь потом, мечутся из конца в конец своих инструментов музыканты, поют и плачут, стремясь превзойти самих себя, маримбы. Потом исполняется песня. Окружив ксилофонистов, поющие взялись за руки и мерно раскачиваются в такт музыке.
— О чем она? — спросил я у Антонио.
— Это длинная, почти бесконечная песня об истории местного края и его жителей из племени мандоуа. Но припев у нее общий для многих современных фольклорных песен, бытующих вдоль побережья. Суть его такова:
Когда португальцы пришли на наш берег,
У нас было много земли и золота,
А у них — только крест.
Потом мазунгаш обманули нас,
И получилось так,
Что мы стали владеть лишь крестом,
А они — и золотом, и землей, и всем, всем, всем, всем.
Но потом пришли солдаты ФРЕЛИМО,
И восторжествовала правда.
И теперь у нас в руках
Самое главное, чем обладает человек, —
Свобода.
Мы едем в Мономотапу. — Правителя народа каранга звали Мване Мутапа — «владыка шахт». — Название «Зимбабве» произошло от «дзимба дза мабве», что значит «почитаемый дом». — Страна зинджей — великих менял и искусных металлургов. — Загадочная «огромная крепость из камней, ничем не скрепленных». — Пан Меренский отдает карту лейпцигскому геологу К. Мауху. — Первооткрыватели не верят своим глазам. — Возрождение легенды о Соломоновых копях. — Ритуальные птицы Хунгве и «финикийцы». — В археологию вмешиваются расисты
Четыре маримбы почему-то так и не угомонились в ту ночь до самого рассвета, а певцы и танцоры прервались лишь для того, чтобы приветливо пожелать нам: «Боа въяжем, боа въяжем»[53].
Возвращаться в Бейру не хотелось, да и оживленная, заезженная магистраль, ведущая из этого города в Манику, не привлекала нас. Поэтому, изучив карту, мы променяли асфальтированное шоссе на ухабы проселка и покатили напрямик.
— У какого-то хрониста я вычитал, что от Софалы до дворца Зимбабве, где жил владыка Мономотапы, сто семьдесят часов ходьбы, — сообщил мне Антонио, как только мы перестали махать провожавшим нас. — Мы, правда, направляемся не в Зимбабве, а в расположенную ближе Манику, и не своим ходом, а на машине, поэтому дорога не займет у нас и одного дня. Поскольку все мозамбикские земли, которые нам сегодня предстоит пересечь, в том числе и Маника, были составной частью территории, управляемой из дворца в Зимбабве, тема моей сегодняшней «автолекции» будет именоваться…
— Мономотапа, — продемонстрировал я свою догадливость.
— С чего бы только начать? Наверное, прежде всего надо сказать, что этническое ядро королевства Мономотапа и его столица находились на территории нынешней Республики Зимбабве и что у его периферийных восточных княжеств, включая мозамбикскую Манику, были свои специфические интересы, своя политика и в отношении метрополии, и в отношении португальцев.
Но пожалуй, я все же расскажу вам немного о государстве Мономотапа вообще. Его создал в 1440–1450 годах народ каранга, который англичане, обосновавшись позже в Родезии, начали называть шона. Сегодня они составляют примерно 80 процентов населения Республики Зимбабве, доминируют в мозамбикских провинциях Софала и Маника. Легенды гласят, что первого правителя государства каранга звали Мване Мутапа — «владыка рудников». По его-то имени арабы и суахили, уже с конца XIV века имевшие в этом районе большие торговые интересы, и начали называть все государство Мономотапой.
Окружавшие Мутапу отправители традиционных культов и жрецы внушали народу: владыка всевидящ и всезнающ, поскольку он, как и его власть, вездесущ. Дабы подкрепить эту версию, по всей его огромной стране возводились дворцы. В них жили исполнявшие роль наместников многочисленные жены Мутапы, к которым владыка по очереди наведывался. Такие дворцы назывались «дзимба дза мабве» — каменные дома или «дзимба войе» — почитаемые дома. Отсюда и произошло слово «зимбабве», которое со временем начало применяться в значении «ставка владыки», «столица». Об этом прямо писал Барруш, который в своих заметках о «стране мутапы — Бенаметапе» свидетельствовал: «Зинджи этого царства именуют «зимбабве» любое каменное сооружение, где может жить их царь… Они говорят, что все другие царские здания имеют такое же название, поскольку они собственность владыки».
Слухи о них, равно как и о богатстве и величии «владыки рудников», будоражили воображение уже первых португальцев, появившихся в Зиндже. «За этой страной в глубь континента, — писал в 1516 году о мозамбикском побережье Барбоша, — лежит огромное королевство Бенаметапа». В Софале португальцы встречали подданных мутапы, которые приценивались к товарам, выставленным в суахилийских лавках. У некоторых, «наиболее благородных», свидетельствует Барбоша, служившие им одеждой звериные шкуры были украшены кистями, волочившимися по земле, — знак достоинства и величия. «Кроме того, у них были мечи в украшенных золотом и другими металлами деревянных ножнах… Они также носят дротики в руках, а некоторые ходят с луками и стрелами средней величины. Железные наконечники их стрел имеют продолговатую форму и хорошо отточены. Это — воинственные люди, и некоторые из них — великие меновые торговцы», — писал Барбоша. Он же упоминает об «огромном городе», где «в очень большом здании находится излюбленная резиденция царя» и откуда «купцы возят золото в Софалу».
А два с небольшим десятилетия спустя другой португалец, де Гоиш, уточнил: «В центре этой страны (Мономотапы. — С. К.) находится крепость, сложенная из больших тяжелых камней… Это весьма интересное и хорошо выстроенное здание, ибо, согласно сведениям, при его укладке не употреблялось никаких скрепляющих материалов… Крепости, сооруженные таким же способом, высятся и в других районах равнины. Но та, что в центре страны Мутапы, — самая главная и почитаемая». Таковы первые упоминания об еще одном «африканском чуде». Но потом о нем забыли…
И лишь начиная с 1862 года до белых вновь начали доходить слухи о том, что где-то среди жаркой равнины лежит в междуречье Лимпопо — Замбези зеленая долина, а посреди нее, скрытые вековыми тропическими зарослями, прячутся величественные каменные сооружения, вызывающие трепетный священный страх у шона. Однако Адама Рендера, который в 1863 году первым из европейцев попал в эту благодатную долину, больше интересовал слон с огромными бивнями, которого он преследовал.
Руины преградили Рендеру путь по прямой к слону, охотник чертыхнулся, обогнул их и больше к ним не возвращался.
Но, заночевав как-то в богами забытой миссии на севере Трансвааля, Адам поведал о своей находке местному священнику — пану Меренскому. Старый ксендз, питавший интерес к старине еще со времен своей юности, проведенной в древнем Кракове, попросил Рендера начертить ему план района долины, укрывавшей загадочные постройки. А год спустя Меренский уговорил воспользоваться этим планом Карла Мауха — молодого немецкого геолога, приехавшего в Южную Африку попытать счастья золотоискателя.
Маух был неопытен в африканских делах, он не знал, что зеленую долину, которую он мечтал найти, местные жители почитают как «обитель духов». Поэтому, едва он пересек реку Лунди и, приблизившись к долине, начал расспрашивать своих проводников и носильщиков о том, как добраться до загадочных развалин, как сопровождавшие его африканцы разбежались. Кто-то из них донес о намерениях белого вождю местных каранга, и тот почти на год превратил незадачливого золотоискателя в своего пленника.
Лишь вмешательство А. Рендера, повадившегося бить слонов в долине, принесло Мауху освобождение и помогло в 1872 году добраться до руин. Он был потрясен и поражен увиденным: и размерами спрятавшегося в зарослях сооружения, и удивительной, не знающей углов архитектурой постройки, и характером каменной кладки — не скрепленной раствором, но настолько плотной и аккуратной, что Маух вспомнил о кирпичных стенах богатых старых домов в родном Лейпциге.
Его записная книжка заполнилась первыми сведениями о главном сооружении Великого Зимбабве, которое затем не вполне удачно нарекли «эллиптическим храмом»: длина наружной стены, окружающей все сооружение, — 300 метров, высота — до 9 метров, толщина у основания — 6 метров, наверху суживается до 3 метров. Молодой немец зарисовал расчищенную африканцами по его приказу от лиан коническую башню, поднявшуюся над землей на 11 метров. Затем он подсчитал количество плит, слагающих стену по высоте, тут же, на листке планшета, произвел расчеты. Получалось, что на сооружение «эллипса» ушло ни больше ни меньше, а почти 900 тысяч каменных блоков, что соответствует 22,5 миллиона «европейских кирпичей». Геологическим молотком Маух отбил один из них, прикинул на руке вес, вновь перемножил цифры. Весь «храм» должен весить минимум 100 тысяч тонн!
Затем Маух оторвал глаза от планшета, осмотрелся по сторонам и вздрогнул от неожиданности. На вершине нависшего над долиной скалистого гребня, чем-то напомнившего ему огромного крокодила, он заметил нечто вроде крепости, удивительно искусно вписанной в естественный ландшафт. Поднимаясь на скалу, геолог чуть было не поплатился за свое любопытство жизнью. Тропу, ведущую к крепости (за ней впоследствии утвердилось название «акрополь»), стерегли готовые в любой момент сорваться «висячие камни». Стоило задеть за болтавшуюся над тропой лиану, как они падали вниз, всякий раз готовые размозжить голову.
Отскакивая от камней, Маух всякий раз останавливался, переводил дух и осматривался вокруг. Вскоре он заметил, что во многих местах проходы между глыбами скал, среди которых петляла коварная тропа, перекрыты каменными стенами, а за ними создано нечто вроде «миникрепостей», стерегущих путь наверх. Обычно толщина этих стен не превышала двух метров, но на западе, где доступ наверх облегчался рельефом, превосходила четыре метра. За стеной находился «нижний двор» крепости, соединенный с «верхним двором» лабиринтом узких, простреливающихся отовсюду переходов. Оттуда на «акрополь» вела единственная тропа в траншее, прикрытая сверху 50-метровым каменным бруствером с серией защищенных площадок, позволявших обитателям крепости обстреливать пытающегося прорваться наверх врага.
Сама крепость венчала 30-метровую скалу, обрывающуюся в сторону долины. В центре ее, среди зарослей, вырисовывалась, словно вычерченная по лекалу, стена «эллиптического храма».
Стояла безветренная погода, ни единый листочек не двигался в подернутой красноватым маревом «долине руин». Жизнь как бы осталась там, за горами, со всех сторон ограждавшими загадочное строение от внешнего мира. «Никаких следов людей, — записал К. Маух на уголке листка, испещренного цифрами. — Я открыл мир, историю которого забыли даже камни…»
Итоги своих открытий К. Маух изложил на страницах популярного немецкого географического журнала. Его обмеры, сделанные с немецкой скрупулезностью, до сих пор никем не корректировались. Однако исторические «выводы» геолога отбросили науку далеко назад и перечеркнули то, что было очевидно еще португальцам в самом начале XVI века: Зимбабве — творение рук зинджей. Овеянные африканскими мистическими преданиями развалины почему-то дали Мауху повод вновь вспомнить о царе Соломоне и утверждать, что обмеренный им «эллиптический храм» — точная копия дворца царицы Савской, в котором она флиртовала с иудейским царем. Фантазия Мауха зашла настолько далеко, что он счел возможным написать в своей статье: «Деревянные брусья над проходами в «эллипс» вырезаны из ливанских кедров, высаженных тирским деспотом Хирамом».
Сообщение Мауха произвело настоящий фурор в Западной Европе и побудило Р. Хаггарда начать работу над своим знаменитым романом «Копи царя Соломона». Однако не нашлось ни Джека Лондона, ни Брет-Гарта, которые бы описали ту «золотую лихорадку», которая охватила междуречье после того, как К. Маух и Р. Хаггард вновь возродили надежды на реальное существование легендарного Офира. Она мало чем отличалась от аляскинской или калифорнийской! Достаточно сказать, что к началу XX века в междуречье Лимпопо — Замбези было зарегистрировано 114 тысяч заявок на золотоносные участки…
Вряд ли стоит говорить о том, что авантюристов и искателей легкой наживы, со всего света съехавшихся в эти места, интересовало золото, и только золото. В поисках желтого металла они варварски разрушили, уничтожили многие памятники Великого Зимбабве, а также окружавшие его шахты, рудники и поселки, хранившие свидетельства старинных методов добычи и плавки. Золота находили немало. Но любое изделие, пусть даже представлявшее огромную историческую или ювелирную ценность, тотчас же переплавляли в слитки.
Единственное интересное открытие, дополнившее увиденное Маухом, было сделано в 1889 году. Вилли Поссельт, переквалифицировавшийся из профессионального охотника в кладоискателя, нашел тогда среди развалин «акрополя» несколько крупных изваяний птиц. Они были мастерски вырезаны из стеатита (мыльного камня) и восседали на высоких прямоугольных столбах. Проводники-каранга, завидев птиц, упали ниц, в страхе произнося лишь одно слово: «Хунгве, хунгве».
Впоследствии В. Поссельт, ставший благодаря этой находке знаменитостью, напишет в своих мемуарах: «Я сразу же понял, что это главные тотемы каранга, стоящие на ритуальных подставках. Они напоминали то ли соколов, то ли орлов. Я задался целью унести этих идолов с холма, чтобы продать их в Йоханнесбурге и окупить расходы на экспедицию к руинам. Однако сопровождавших нас кафров[54] обуяло такое негодование, что нам пришлось взвести курки ружей… Через пару дней, сторговавшись с кафрским вождем из другого племени, я все же стал обладателем нескольких «хунгве». Одну из птиц купил у меня сам Родс — создатель Родезии».
Родс и Кº вдохновляли и финансировали целые направления антинаучных «исследований», призванных доказать: африканцы к созданию зимбабвийских колоссов никакого отношения не имеют. Птицам хунгве нашли предка в ближневосточной мифологии и даже отыскали их изображение на финикийских монетах. По меткому выражению известного зимбабвийского археолога П. Гэрлаке, «в качестве создателей архитектурных памятников междуречья упоминались все древние народы, кроме самих африканцев». Расиствующая политика властно вмешалась в археологию: все исследования, сулившие пролить свет на происхождение «руин», свертывались, запрещались, а их итоги засекречивались. Так, уже в наше время Великое Зимбабве стало «великой загадкой».
Мнение маститого ученого: «Зимбабве имеет чисто африканское происхождение». — Пощечина расистам от науки. — Почему не увидел свет один из номеров журнала «Энтикс»? — Сенсационное открытие на холме Мапунгубве. — Малое Зимбабве проливает свет на секреты Великого Зимбабве. — Науке уже известны 400 поселений зимбабвийской культуры. — Мозамбикские земли перестают быть «белым пятном». — Мопаневельд — африканская дубрава. — На древней земле Маники
Первая, причем отнюдь не робкая, попытка сказать правду о Зимбабве была сделана в начале XX века Д. Рэнделл-Макайвером. Маститый британский египтолог обладал авторитетом, который разрешил ему пойти против расистского течения и заявить: «Я обследовал семь районов развалин в районе междуречья и пришел к твердому мнению: они имеют чисто африканское происхождение и относятся к средневековому или послесредневековому периоду». В архитектуре, писал он, «независимо от того, военная она или гражданская, нельзя обнаружить никаких следов восточного или европейского стиля любого периода. Здания, заключенные в эти каменные руины и составляющие их неотъемлемую часть, имеют, бесспорно, африканский характер. Искусство и ремесленные изделия, представленные предметами, найденными в этих зданиях, типично африканские».
«Финикийцы», однако, не сдались и превратили выводы Ренделл-Макайвера об африканском средневековье в современную политическую проблему. Доказывая, что «черные ничего не создали и не имеют никаких корней на африканском юге», они настолько накалили страсти, что в 1929 году Британская ассоциация содействия развитию науки послала в междуречье новую экспедицию. Ее возглавила Гертруда Кайтон-Томпсон, по итогам своих исследований опубликовавшая классический труд, самое название которого — «Культура Зимбабве» — звучало словно пощечина расистам от науки. Ее вывод таков: «Исследования свидетельств, собранных со всей страны, не подтверждают ничего такого, что опровергало бы происхождение от банту или датировку средневековым периодом… Я решительно не могу согласиться с часто повторяющимся предположением, будто Зимбабве и смежные с ним сооружения были созданы под руководством «высшей расы или надсмотрщиков».
Лучше других зная, сколько зимбабвийских ценностей безвозвратно потеряно для науки, и твердо веруя в то, что герои «Эншент руине компани» наверняка ничего не оставили для ученых, «финикийцы» прибегли к заведомо запрещенному приему: потребовали от Г. Кайтон-Томпсон «конкретных и новых доказательств того, что культура Зимбабве существовала и что у нее есть африканское лицо». В замбийском городе Ливингстоне, где находится один из крупнейших центров исследований Центральной Африки, мне показывали любопытный экспонат: отпечатанный в 1934 году специальный выпуск издававшегося «фондом Родса» журнала «Энтикс», ни один экземпляр которого так и не дошел до читателей.
Рассказывают, что африканские мальчишки-газетчики уже запихивали свежие экземпляры этого журнала в свои сумки, готовясь выйти на улицы и начать завлекать покупателей фразой, которую им приказал выкрикивать их белый «баас»: «Гертруда все переврала! Золотые украшения из руин — дело рук финикийцев. Это — золото белых, а не черных!» Кто-то из мальчишек уже даже выбежал из здания типографии, когда к ней подъехал «роллс», в котором восседал «баас».
— Остановите этих черномазых! — закричал он. — Заткните им глотки.
Затем «баас» сдернул сумку с плеча первого подвернувшегося ему мальчугана и начал топтать ногами еще пахнувшие типографской краской номера «Энтикс» на роскошной мелованной бумаге. В них содержались пространные статьи, «резюме» которых намеревались вложить в уста африканских газетчиков.
Никто в то утро не рискнул спросить «бааса», что вызвало его гнев. Однако на следующий день до Ливингстона добрался поезд с южноафриканскими газетами, и все стало на свое место. «Кейп аргус», «Ранд дейли мейл» и «Стар» на своих первых полосах, словно сговорившись, рассказывали о сенсационных находках на «королевском холме» Мапунгубве. Местный археолог ван Тондер обнаружил там 23 скелета — первые из уцелевших до нашего времени с допортугальского периода. Кости в могильнике были буквально пересыпаны золотыми украшениями, в том числе двенадцатью тысячами (!) бусин из желтого металла высокой пробы. Один из скелетов оказался скован с другим золотой цепью весом в два килограмма. И при этом все скелеты принадлежали африканцам. Вряд ли финикийские «арийцы» хоронили бы своих черных рабов в золоте!
Слухи о необычайных делах в Мапунгубве стали будоражить умы местных жителей еще за несколько лет до того, как находки ван Тендера вывели из себя владельца «Энтикса». В 1932 году этим холмом, расположенным в 75 километрах к западу от южноафриканского города Мессина, заинтересовался бурский фермер ван Граан. Наслышанный от аборигенов здешних мест — охотников венда — о сокровищах «шакальей горы» (так с банту переводится название Мапунгубве), он без труда «вычислил» этот холм среди сотен других, теснящихся вдоль долины Лимпопо.
Мапунгубве стоит как раз в том месте, где эта река, поворачивая к Индийскому океану, резко меняет направление своего течения с меридионального на широтное и образует огромное колено. Окруженный, таким образом, с двух сторон водой, холм резко выделяется среди других и своей формой: он не пологий, как все соседние, а как бы рубленый, с обрывистыми склонами и плоской вершиной. «Обитель страха», «дом предков», «последний приют владык» — так характеризовали венда этот холм, с первого взгляда напомнивший ван Граану гигантский саркофаг. Приблизившись к Мапунгубве, африканцы норовили повернуться к нему спиной, боялись бросить взгляд в сторону холма и дружно отговаривали буров от попыток забраться на его вершину.
Да и не таким уж легким это оказалось делом! Серпантинов троп туда никто не протоптал, а для того, чтобы брать отвесные склоны холма «в лоб», надо было овладевать искусством скалолазов. Больше месяца ван Граан с сыном и тремя спутниками потратили на то, чтобы найти проводника, который согласился бы открыть им тайну пути к «месту страха». Он показал им узкую, сплошь скрытую колючей растительностью расщелину.
Прорубая себе путь по ней с помощью топоров, первооткрыватели Мапунгубве добрались до небольшой площадки, над которой нависала стена из голубоватого песчаника. Проводник постоял в раздумье, как бы обшаривая ее глазами, затем начал взбираться наверх. Следя за его действиями, ван Граан понял, что древние обитатели холма вырубили в песчанике незаметные углубления — ступеньки, ведущие на вершину.
Скрупулезно повторяя каждое движение проводника, посоветовавшего «не делать никаких лишних движений и ни в коем случае не хвататься за корни и ветви», буры поднялись на столовую вершину. Только там они поняли, какая смертельная опасность им угрожала во время восхождения. На самом краю вершины огромные валуны удерживались над лестницей только за счет собственного равновесия. Некоторые из них были перевиты свешивавшимися вниз лианами. Стоило непосвященному или непрошеному гостю, взбиравшемуся по лестнице, ухватиться за такую лиану, и камни полетели бы на него…
За несколько дней до того, как было совершено это восхождение, прошел сильный ливень. Потоки воды размыли поверхностный слой земли и, обнажив то, что под ней лежало, избавили буров от дальнейших поисков. Повсюду в глаза бросались обломки керамики, кусочки железа и… блестки золота. Чаще всего попадались отливавшие червонной желтизной фигурки носорогов.
Вскоре на Мапунгубве поднялся один из ведущих южноафриканских археологов — ван Риет Лоув. Он выяснил, что холм в значительной степени создан руками человека, и назвал предварительную цифру — минимум 10 тысяч тонн почвы было поднято строителями на его вершину. Впоследствии эта цифра была увеличена до 120 тысяч тонн, а сам холм был охарактеризован ученым как «до сих пор никем не тронутое место, имеющее огромное значение для понимания Африки». Затем последовала уже известная нам сенсационная находка ван Тендера — первое «королевское погребение», обнаруженное на землях, некогда подвластных Мономотапе. Холм Мапунгубве оказался не чем иным, как «малым зимбабве» — одной из многочисленных ставок мутапы, разбросанных по его огромной империи. Она была основана не позже IX века, а жизнь на холме продолжалась до XVIII столетия. Найденное там, в «малом зимбабве», сразу же приоткрыло ученым глаза на то, какие огромные ценности были добыты и уничтожены родсовскими «искателями Офира» в Великом Зимбабве.
Сколько еще таких «зимбабве» скрывают от археологов тропические заросли? Ответить на этот вопрос пока что трудно. Однако около 400 поселений зимбабвийской культуры ученым уже известны. Самое восточное из них — Мани Кеми, расположенное всего лишь в 50 километрах от мозамбикского побережья Индийского океана, неподалеку от Виланкулуша, было изучено в 1978–1981 годах. Обследовавший его бразильский историк Ж. Мораиш установил, что Мани Кеми окружала типичная для построек культуры Зимбабве овальная стена двухметровой высоты, сложенная из каменных глыб.
…Я намеренно до сих пор не отвлекал внимания читателей от профессионально отработанной «автолекции» университетского преподавателя А. Кошты и навеянных ею собственных воспоминаний об истории Зимбабве описаниями мест, по которым мы проезжали, потому что за окном мелькала все та же унылая равнина, хранящая следы насилия воды над сушей. До гор Маники, куда мы направлялись, еще далеко, подъем приморской низменности к ним столь незаметен, что никаких изменений не видно ни в рельефе, ни в растительности. Лишь километрах в ста от побережья среди тощих серых кустарников начинают попадаться большие, с пахучими семенами деревья — мопане. Кроны их раскидисты и ветвисты, но практически не дают никакой тени, так как листья этого дерева, чтобы сохранить испарение, постоянно повернуты ребром к солнцу.
Чем дальше на запад, тем мопане делается все больше и больше. Начинается мопаневельд — очень распространенная в Юго-Восточной Африке лесная формация, растущая на тяжелых глинистых, как правило, бесплодных почвах.
Вдали от заезженных дорог и селений леса мопане и поныне служат излюбленным местом обитания слонов. Судя по обилию навозных куч и поваленных старых деревьев, с которых толстокожие гиганты любят ощипывать молодые побеги, этих животных здесь еще немало.
Несколько раз мы спугивали стада грациозных антилоп-импала, а жемчужнокрылые цесарки вырывались из-под колес нашей машины в таком количестве, что вскоре мы перестали обращать на них внимание. Там, где деревья росли близко от дороги, ее глубокая колея была сплошь засыпана темно-красными листьями. Да и на самих мопане преобладал багряный наряд, сближавший по колориту мопаневельд с нашими осенними дубравами.
— А вот и первые предвестники Маники, — указывает Антонио на небольшие холмы, появившиеся впереди. — И каждый из них ждет своих исследователей, в первую очередь археологов. Раскопки, проведенные преподавателями и студентами нашего факультета, показали, что на вершинах этих холмов сохранилось немало остатков святилищ, где проводились культовые церемонии в честь почитавшихся каранга предков — мвари. Сделали мы и находки, связанные с периодом конкисты. Ведь были времена, когда безлюдные ныне леса мопане служили ареной событий, имевших первостепенное значение для будущего как всей Юго-Восточной Африки, так и Португалии. Вы удивлены? — замечая недоумение на моем лице, спрашивает Антонио. — Все дело в том, что, опасаясь серьезной военной конфронтации с белыми и не желая видеть их в своей столице, мутапа пошел на компромисс, приказав пропустить воинство Баррету в Манику. Португальцев это устраивало, поскольку добычу золота из аллювиальных песков Маники они считали для себя делом более перспективным, чем строительство рудников в глубинных районах Мономотапы. Однако на пути из Софалы в Манику лежало тогда княжество, названное по имени правившей там династии Китеве. Хотя его владыка Китеве III и находился в полувассальной зависимости от мутапы, он вовсе не собирался пропускать португальцев в Манику через свою территорию даром. Китеве III лелеял мечту облагать данью каждый караван белых, проходивший по его землям. К тому же в Манике правил его заклятый враг Шиканга, и никто не мог гарантировать Китеве, что в лице португальцев тот не найдет себе союзника.
Так началась затяжная и жестокая война между конкистадорами и подданными Китеве. После нее остались многие из тех холмов и могильников, мимо которых мы проезжаем. Вооруженным до зубов португальцам поднявшиеся на партизанскую борьбу африканцы могли противопоставить лишь ассагаи, дротики, луки и… голод. Засыпая колодцы, уничтожая запасы продовольствия, предавая огню не только свои поля, но и дикорастущие деревья, дающие съедобные плоды, местные жители увлекали незваных пришельцев все дальше и дальше в глубь незнакомой им страны. Объевшись плодов мопано, давно уже пали верблюды и лошади, начали болеть ослы, а люди изнемогали от голода. Охотиться в этом богатом дичью крае португальцы не могли: неуловимые, преследовавшие их люди Китеве отпугивали животных. Ничего не досталось воинству Баррету и в столице Китеве, покинутой ее жителями. Спалив дворец из дерева и соломы, предав огню остальные строения города, поредевшие наполовину отряды крестоносцев двинулись в Манику.
Рассказ Антонио прервала свадебная процессия, повстречавшаяся у переправы через неширокую, почти высохшую реку Ревуэ. К нам обратился благообразного вида старец с необычной для африканца седой бородой. Он попросил, чтобы мы «оказали честь жениху и невесте» — перевезли их через реку на машине. Собравшаяся по случаю торжества публика была одета довольно бедно и разномастно, но все — по-европейски. Жених и невеста же, с довольным видом усевшиеся на заднее сиденье машины, удивили меня своей униформой: весь их наряд составляли коротенькие юбочки, сделанные из какого-то несотканного растительного волокна.
— Ну вот вам и отголоски порядков, некогда существовавших в Китеве, — объяснил Антонио, когда, пожелав счастья и множества детей молодой паре, а также пожав руки по меньшей мере сотне их гостей, мы вновь тронулись в путь. — Формально жених и невеста принадлежат к народу шона, но помнят, что когда-то их предки причисляли себя к племени абатеви, создавшему королевство Китеве. А у его владык существовал строгий придворный этикет: в их дворец можно было являться лишь в юбках из луба баобаба. Королевства уже давно нет, а традиция надевать такие юбки в знаменательные дни осталась.
Через два часа воздух стал свежее и суше, разноцветные мопане и бесцветные солончаки сменились посадками канарской сосны с длиннющей темной хвоей. Изумрудными оазисами замелькали кукурузные поля, небольшие табачные плантации. Дорога начала резко набирать высоту.
— По всему видно, Маника — рядом, — порадовал меня Антонио. — А значит, настала пора завершить рассказ о Баррету. Дойдя до границ владений Шиканги, он заболел, вернулся в Сену и вскоре там умер. Огромное воинство Баррету уменьшилось до 180 человек. Командование экспедицией принял на себя Омень — фигура зловещая, великий магистр ордена святого Яго. Наученный горьким опытом плавания по Замбези, он в новый поход отправился из Софалы. В сущности, мы сегодня повторили его путь. Но португальцы потратили на него не один день, а два месяца, поскольку Китеве вновь поднял свой народ на партизанскую войну. В конечном итоге Омень добрался до столицы Маники и установил португальский контроль над районами, простирающимися на запад вплоть до современного зимбабвийского города Умтали. Что же касается нас, то мы достигли Маники в районе мозамбикского городка Ротанда, где некогда была одна из столиц правителей этого прекрасного края, — заключил Антонио, указывая на дорожный знак.
По следам африканских рудознатцев. — Добычей золота занимались на семейных рудниках. — Появление под землей женщин нарушает покой могущественного духа Чаминуке. — Всеобщее божество Мвари обитало в Великом Зимбабве? — Золото завлекает семейство мутапы в сети португальцев. — Начало движения «Засыплем шахты — забудем о золоте». — Фольклор и политэкономия. — «Лишь создатели египетских пирамид могут тягаться с потомками шона грандиозностью своих дел». — Следы великой рудниковой цивилизации
Обосновавшись в одной из хижин проводника по заповеднику Бинго, расположенному в предгорьях Маники, мы с самого утра колесили на машине в поисках следов деятельности тех, кто добывал железо и золото Мономотапы. У Антонио было две карты. Одна из них — копия с португальской, составленной еще в XVII веке, из которой следовало: в те времена именно мозамбикская часть Маники была главным районом добычи золота в Мономотапе. Вторую карту вычертил сам Антонио. На ней были нанесены открытые в основном им же горные разработки прошлых веков в районе между горами Бинго и главным городом Маники — Шимойо.
— О средневековых Мономотапе и Зимбабве написаны десятки монографий, но что обидно: о подчинявшихся им мозамбикских территориях там не сказано ни слова, — с горечью говорил А. Кошта во время одной из поездок, ориентиром в которой нам служили эти карты. — А между тем о прошлом Маники, свидетельствующем, в частности, о хорошо налаженной административной и экономической системах этого государства — вассала Мономотапы, есть что рассказать.
На примере золотодобычи это выглядело так, — продолжал ученый. — Как только местное население выявляло на своей земле признаки золота, местный вождь сообщал об этом высшему наместнику мутапы в Манике, носившему титул «муэнемамбо». Тот направлял на место предполагаемой добычи желтого металла «послов». В их обязанности входило следить, чтобы каждый из золотодобытчиков ежедневно делал в пользу правителя «одну ходку», то есть ссыпал в «фонд мутапы» один сшитый из козлиных шкур мешок с рудой. Добыча велась, как правило, членами одной семейной общины — муча. Поэтому можно говорить, что это были своего рода семейные рудники, на которых до появления португальцев были заняты все общинники, свободные от сельскохозяйственных работ.
— Мне вот что непонятно, — говорю я. — Ведь многие португальские авторы отмечают, что местное население не имело представления об истинной цене золота, считало, что оно дешевле железа. Какая же нужда была загонять людей под землю?
— Сейчас объясню. Мономотапа была довольно развитым государством, а это значит помимо всего прочего, что ее население облагалось налогами в пользу высшей власти. Ни в столицу, ни в ставку муэнемамбо простой общинник не мог войти с пустыми руками. Даже в случае если рядовой член общины был гол как сокол, он был обязан подойти ко дворцу, неся связку соломы на голове. С политической точки зрения эта связка была нужна для того, чтобы продемонстрировать подчиненность всех и каждого высшей власти, с практической — чтобы ремонтировать крыши бесчисленных построек королевского крааля. В Манике каждая муча была обязана возделывать «королевское поле»; собранная с него кукуруза принадлежала мутапе. Ему же охотники были обязаны отдавать один из бивней каждого убитого слона, все клыки добытого ими бегемота или когти леопарда.
По мере того как в Манику начали проникать арабы, имевшие дело с представителями аристократии шона, те начали проявлять все больший интерес к золоту. Рядовые члены общины быстро поняли, что с его помощью можно откупиться от властей, увильнуть от общественных работ, оставить себе оба слоновьих бивня, в которых традиционно виделся символ богатства. Проникновение португальцев в Манику, особенно усилившееся после похода Оменя, активизировало этот процесс. Но для мужчин добыча золота была делом непрестижным. Вот почему загонять под землю, в рудники, начали женщин и детей, которые у каранга, как и почти всюду в Африке, были наиболее эксплуатируемой частью общества.
Самостоятельно эксплуатировать рудники португальцы еще не могли. Поэтому они делали это с помощью местной аристократии, правящей верхушки. Так у Лиссабона возникла заинтересованность в сохранении власти мутапы, но при условии, что он будет португальской марионеткой, — заключил Антонио.
Вдоль древнего тракта — из Ротанды через Умтали до подножия Иньянги, — от которого осталась лишь жалкая тропка, по которой мы сейчас двигаемся, а также в других золотоносных районах Мономотапы возникли ярмарки, где местное население могло обменять золото на ткани и стеклянные бусы. Каждый купец платил на этой ярмарке пошлину, а посетитель покупал нечто вроде «входного билета», доходы от которых пополняли казну мутапы. Ведал этим бесконтрольным бизнесом так называемый капитан у ворот. На самой большой ярмарке, в Массапу, этот пост по инициативе португальцев заняла «капитанша» — старшая жена самого мутапы. Прибыли этой не умевшей считать дамы, в значительной степени зависевшие от манипуляций ее португальского советника Магальяо Гомеша, были столь велики, что тот вскоре докладывал губернатору острова Мозамбик: «Королева уже поняла все выгоды сотрудничества с нами. Она не скрывает, что готова служить нам, а не своему мужу-монарху. В ее лице мы также имеем нашего главного союзника в борьбе с маврскими купцами».
Я рассказываю Антонио о разысканных мною в губернаторском архиве острова Мозамбик ранее неизвестных материалах иезуита П. Коррейо «Об умонастроениях туземной знати золоторудных земель в Африке», подготовленных в 1631 году. Его автор признавал, что, чем больше усиливался контроль португальцев над добычей и торговлей золотом, тем меньше делались доходы местной знати, не связанной родственными связями с мутапой. Португальцы, снаряжая огромные караваны, состоящие из 400–500 носильщиков, начали торговать повсюду сами. Одновременно все большее число рядовых общинников загоняли добывать желтый металл под землю, в чем «туземцы повсеместно винили белых, и особенно людей с крестом». Антикатолические настроения среди каранга усиливаются. Интересно, что это происходит именно в то же время, когда религиозные смуты потрясают Эфиопию и народ в 1632 году заставляет «царя-еретика» Сусныйоса отречься от трона.
— Иезуиту нельзя отказать в проницательности, тем более что христианин-мутапа по имени Филипп был вызовом всему традиционному обществу каранга, — говорит А. Кошта. — Однако когда мы воссоздаем историю этого района, опираясь лишь на писания португальских хронистов и официальные документы, то всегда существует опасность свести все к борьбе за власть, к интригам в «высших сферах». А между тем для понимания событий тех времен существует еще один богатейший источник — фольклор, насыщенный обильным историческим материалом. Я упомянул об этом потому, что сейчас мы приближаемся к древнему селению Мавита, которое и у ндау, и у маньика, и у розве, в легендах и сказаниях всех племен каранга фигурирует как место, где зародилось и откуда пошло по всей Манике движение «Засыплем шахты — забудем о золоте».
Ничего не осталось от прежних веков в Мавите, кроме огромного, развесистого капского каштана. Но именно под ним, как из поколения в поколение передает народная молва, тайно собрались вожди и старейшины Маники, Китеве и Кисанги, объявившие «войну золоту». Было это в самом начале второй половины XVII века.
Конечно, африканские легенды — источник не документальный и довольно далекий от понятий современной политэкономической науки, в категории которой Антонио пытался втиснуть фольклорные сюжеты. Однако если сопоставить эти легенды с португальскими документами, то общие экономические и исторические параллели в них прослеживаются.
Так, легенды рассказывают о том, что «с приходом мазунгаш золото стали заставлять искать даже перед наступлением дождей», отчего «людей в деревнях вовсе не оставалось, поля не обрабатывались, посевы хирели и голод наступал». А вот письмо некоего сеньора Алвиша Оливейруша из Тете в Порту, датированное июлем 1665 года. После пяти лет пребывания в Манике он пишет: «…Земли этого Богом созданного земного рая, в первый год моего туда прибытия ласкавшие глаз зеленью полей и разнообразных красок садов, возделанных местными необычайно трудолюбивыми неграми, отныне поглощает тропический лес… И виною всему тому — насилие властей наших, кои этих негров на рудниках работать принуждают, не оставляя им ни времени, ни сил для занятия землей. Тяжелый труд их при добыче золота и бескормица стали причиной мора повсеместного, который, словно странная эпидемия, ведет к обезлюдению огромных районов».
Еще одно сопоставление фольклора с португальскими источниками. В записанном Антонио сказании ндау говорится о том, что «сама земля, протестуя против насилия над ней, не допускает людей к золоту… И обрушивается эта земля на людей, погребая их числом не меньшим, чем листьев растет на дереве». Метафора, конечно, вынужденная, поскольку в языке каранга вплоть до начала XX века не было слов, обозначающих числительное свыше ста. Но какой элемент гиперболы содержится в этом иносказании?
Изданная в 1683 году в Лиссабоне книга «Sorbe os Rias de Guama» позволяет уточнить цифры. «Сначала строился большой дом для тех, кто наблюдал за работой, — рассказывается в ней. — Затем, разбившись на группки по четыре-пять человек, негры рыли колодцы-входы средней глубиной саженей в тридцать. Когда примерно 20 тысяч таких колодцев одинаковой глубины были готовы, негры залезали в них и начинали выбирать породу между ними, дабы все входы соединились один с другим под землею. Иногда, когда внизу находилось 30–40 тысяч туземцев, вся земля обрушивалась… Тел погибших почти не находили, а только раздавленные кости». В этой книге отмечается, что в некоторых местах добычи золота «собиралось 60–80 тысяч негров, иногда их число доходило до 90 тысяч…»
«Засыплем шахты — забудем о золоте», — прозвучал из Мавиты призыв, который был услышан на всех землях мозамбикских каранга. И почти одновременно, выражаясь современным языком, поддержал его «на высшем уровне» правитель мятежной Китеве. «Не добывайте золото, а обрабатывайте землю, — призвал он своих подданных. — От этого выгода большая будет, а жить станете в мире и спокойствии».
По призыву вождей и старейшин сотни тысяч людей клялись духам предков не работать на португальцев в шахтах, скрывать от мазунгаш переходящие из поколения в поколение сведения о месторождениях золота, не давать пришельцам возможности открывать новые рудники. Опасаясь мести всесильных духов и неминуемой смерти, очень редкий африканец даже сегодня осмелится нарушить такие клятвы. В те же времена эти клятвы были равносильны приговору планам Лиссабона превратить Мономотапу в «португальский Офир».
По ночам, повинуясь приказу старейшин, тысячи людей, живших в золотоносных районах, снимались с насиженных мест, оставляя белых пришельцев без рабочих рук.
— Кое-где еще сохранились следы брошенных тогда рудников, деревень и ярмарочных центров, — говорит Антонио. — Ведь шона большую часть своих строений сооружали из камня, и поэтому хоть фундаменты их в некоторых местах уцелели. Хотите посмотреть?
Я с готовностью соглашаюсь: ведь район, который мы сейчас проезжаем, известен как восточная периферия огромной зоны средневекового каменного строительства. Ренделл-Макайвер назвал эту зону «огромным музеем африканской архитектуры под открытым небом». Совсем неподалеку от нас, на территории Республики Зимбабве, находится древнее селение шона Пеньялонга, каменные сооружения которого произвели на ученого не менее внушительное впечатление, чем руины Зимбабве.
Земляные работы проводились здесь на огромной площади в 65 тысяч квадратных километров в таких размерах, что кое-где они совершенно изменили весь облик местности. Уступы искусственных террас, достигающих порою в ширину 5 метров, вытянулись по склонам долины Пеньялонга на 4–5 километров. На дне долины земля повсюду в среднем вынута на полметра. Нетрудно подсчитать, что при подобных масштабах землеустроительства с каждого квадратного километра долины было перемещено вверх, на террасы, минимум полмиллиона кубов плодородной земли. Всего же для сооружения искусственных уступов для полей и прокладки к ним оросительных каналов здесь было перенесено несколько сот миллионов тонн земли и камня. Лишь создатели великих египетских пирамид могут тягаться с предками современных шона грандиозностью своих дел. Недаром же Ренделл-Макайвер писал, что от Пеньялонга и далее на восток, в сторону Мозамбика, лежит обширная территория, где трудно пройти и десяток шагов, не наткнувшись на сооружение из камней.
— С каменной архитектурой шона мы познакомимся чуть позже, — говорит Кошта, когда, покинув машину, мы начали пробираться вверх сквозь заросли густых кустарников. — Что же касается остатков сооружений из камня, имевших сугубо хозяйственное назначение, то далеко ходить не надо. Они перед нами.
Мы выходим на неширокую плоскую площадку, от которой по склону поднимается нечто вроде гигантской лестницы. Почти все поросло колючими акациями и причудливыми, канделябровидными молочаями, но даже они не могут скрыть того, что естественный рельеф склона некогда был изменен вмешательством человека.
— Террасы? — не без доли сомнения говорю я.
— Конечно! Да еще какие! Землю сюда приносили в мешках из козьих шкур снизу, где она намного плодороднее. Поэтому, опасаясь, что дожди смоют драгоценную почву или, не приведи господь, эрозия вообще разрушит террасированный склон, его укрепляли каменными барьерами.
Мы идем вдоль одного из таких барьеров, а по сути дела — каменной стены. Идем сто, двести, триста метров… Террас же, нависших одна над другой, а следовательно, и каменных стен здесь восемь. Кое-где еще сохранились выложенные каменными плитами каналы и запруды, по которым в засушливое время воду пускали на поля. Длина этих каналов, как утверждает Антонио, превышает три километра, а глубина редко меньше метра. Он же показывает мне остатки некогда переброшенного с одного холма на другой акведука, с помощью которого вода поступала в деревню. Осматриваем едва различимые фундаменты жилых строений, поросшие колючей травой следы каменных заборов и стен, некогда окружавших всю деревню.
— На сооружение этих террас и каналов, разбросанных на огромной территории, равной по площади иному европейскому государству, затрачен колоссальный труд, — не без гордости продолжает рассказ историк. — Здесь мне всегда вспоминаются слова Бэзила Дэвидсона, который писал, что впечатление от успехов древних жителей этого района тем более огромно, если учесть, в каких условиях существовали здесь люди. Сохранившиеся остатки их материальной культуры рисуют народ, который создал цивилизацию, пусть грубую и простую, но вполне заслуживающую этого термина.
— Нечто подобное, если только не принимать во внимание характер каменной кладки, — и террасированные поля, и каналы, и акведуки — я уже видел в Кении, на землях народов элгейо, мараквет и покот, — говорю я. — Только там эти древние сооружения зачастую еще поддерживаются крестьянами и «работают» на них. А это покинутое ндау селение в общих чертах очень напоминает танзанийскую Энгаруку.
— Я не вижу ничего особенного и удивительного в таком сходстве, — немного подумав, отвечает Антонио. — Подобно тому как на побережье развивалась единая суахилийская цивилизация, так и во внутриконтинентальных районах Африки формировалась единая цивилизация, с носителями которой и поддерживали связи прибрежные купцы. Мы называем эту цивилизацию азанийской и считаем ее наследницей достижений Аксума и других великих древних африканских государств. Шона — это не народ-вундеркинд, а всего лишь частица этой цивилизации.
Взбираясь вверх по террасам, словно по гигантским ступеням, мы выходим на вершину холма, а затем по его противоположному склону спускаемся в небольшую, со всех сторон зажатую горами, засушливую и поэтому почти совершенно лишенную растительности котловину. Честно говоря, я бы не обнаружил в ней ничего примечательного. Но опытный глаз Антонио, проведшего не один сезон в археологических партиях, распознал на дне котловины и следы «колодцев», с рытья которых африканские рудознатцы начинали освоение месторождения, и обрушившиеся своды кровли, и отвалы пустой породы по краям. Указал мне Антонио и на небольшой перевал, через который золотоносную руду носили промывать к ручью.
— Ныне на землях Мономотапы выявлено около 90 тысяч золотоносных мест, где осуществлялась добыча желтого металла. А в междуречье Замбези и Лимпопо обнаружены десятки тысяч заброшенных рудников по добыче железа, — увлеченно рассказывает Антонио. — Здесь, в Западном Мозамбике — в Манике, Киесанге, Китеве и Седанде, существовала поистине рудниковая цивилизация. Стук железных кайл и отблеск каменных плавильных печей составляли здесь в средние века столь же важный элемент, как и железные дороги в Европе XIX века.
Но в уродливой экономической ситуации, созданной португальцами, торговля и добыча металла, служившие ранее величию Мономотапы, обернулись своей противоположностью. Народ первым понял это и поднялся на борьбу, которая по своим формам не имела прецедента в многовековой истории Африки. Для того чтобы удержаться у власти и окончательно не потерять авторитета в глазах соплеменников, мутапе Педру не оставалось ничего иного, как сверху легализовать инициативу низов. В 1683 году его гонцы разнесли по всей стране приказ закрыть все рудники и под страхом смерти прекратить добычу золота. Один из португальских документов тех лет свидетельствует: «Предательство и черное колдовство, ранее рассматривавшиеся как самый тяжкий грех, теперь считаются куда меньшим преступлением, чем работа на руднике. Жестокому наказанию — чаще всего смерти — подвергают не только нарушителя приказа мутапы, но и его родителей и детей. Люди боятся даже подходить к местам, где раньше добывалось золото, и в ужасе разбегаются при упоминании об этом металле».
Из одной легенды шона в другую переходит сюжет о том, как некая прекрасная девушка, готовясь выйти замуж, вспомнила о бытовавшем среди маника древнем поверье: если закопать в землю самородки желтого металла, то после дождей под землей появится «большой урожай» золотистых блесток. Желая иметь к свадьбе красивые украшения наподобие тех, что начали носить знатные женщины в Зимбабве, девушка собрала целый горшок самородков и уже начала было закапывать их в землю, когда за этим занятием ее застала мать. Тотчас же созвала она соплеменников, раскрыла им страшное преступление дочери и первой бросила в нее камень. И как ни плакала и ни молила о пощаде прекрасная девушка, соплеменники забили ее камнями до смерти.
Шимойо — столица легендарной Маники. — Главным богатством делается не золото, а лес. — Редкостный набор древесины цветных пород. — Пеньялонга на горизонте. — Чангамире Домбо — незаслуженно забытый герой африканского освобождения. — Португальцы бегут под защиту стен Сан-Себаштьяна. — Рождение империи Розве. — Природа в роли каменотеса. — Иньянга — самый большой в мире укрепленный район
Под вечер на восьмой день странствий мы наконец выехали на асфальтированное шоссе, связывающее Зимбабве с Бейрой. А вскоре огромный щит у обочины оповестил: «Вы въезжаете в Шимойо — столицу Маники».
Шимойо — симпатичный, уютный городок в неширокой горной долине. Тропические хвойные леса, покрывающие обращенные к ней склоны гор, мощными языками врываются и в город, как бы дробя его на кварталы и районы. Главная архитектурная достопримечательность одноэтажного Шимойо — выстроенный в виде мельницы ресторан «Мулен руж»[55].
А единственное крупное промышленное предприятие столицы Маники — текстильная фабрика. Есть еще в Шимойо старенькая джутовая фабрика, несколько небольших предприятий по консервированию фруктов и бананов, а также многочисленные мебельные мастерские и лесопилки.
Лес, а не золото теперь главное богатство Маники. Именно по склонам ее гор и дальше на северо-запад, к границе с Зимбабве, на уступах Иньянги, наряду с ценными хвойными породами растут знаменитые жамбир и палисандр, причем зачастую таких размеров, что их не обхватить даже четверым-пятерым людям. Эндемичное дерево макарангу дает здесь розовую поделочную древесину, кесария — лимонную, стромбосия — красную, хлорофора — желтую.
Последний мозамбикский населенный пункт перед границей с Зимбабве — Масекесе. Поднявшись повыше, на какую-нибудь гору, отсюда можно уже разглядеть Умтали — в прошлом столицу «британской» Маники, а чуть дальше на севере — уютные домики Пеньялонги. Разделив территорию Мономотапы на «английскую» Родезию и «португальский» Мозамбик, колонизаторы расчленили между двумя странами и племена шона. Масекесе — один из памятников тех времен, когда их единство еще не было нарушено.
Отражая умонастроения каранга, в 1684 году на борьбу с португальцами поднимается один из мамбо — вождей розве — Чангамире Домбо. Имя его, ныне незаслуженно забытое, в будущем, бесспорно, займет надлежащее место среди имен наиболее выдающихся политических деятелей освободительного движения в Африке.
Подчинив западную часть Маники, Чангамире кладет конец политическому влиянию португальцев за пределами нынешних границ Мозамбика и превращает Мономотапу в своего вассала. Затем Чангамире продвигается далее на северо-восток и появляется у стен Тете и Сены — главных и последних оплотов португальцев вне побережья. Со всей территории Мозамбика «знатные сеньоры и монахи бегут под защиту грозных пушек и двенадцатиметровых стен форта Сан-Себаштьян», — констатирует хронист.
Воспитанные иезуитами черные предатели по приказу с острова Мозамбик проникают в ставку Чангамире Домбо. Не без их помощи при весьма загадочных обстоятельствах, приписываемых преданиями колдовству и черной магии, освободитель Мономотапы в 1695 году гибнет. Его преемник, мамбо Себабеэ, вторгается в Зимбабве, ставит там у власти своего человека, запрещая новому мутапе любые контакты с белыми.
Лишь во второй половине XVIII века, когда влияние Лиссабона в Восточной Африке почти сошло на нет, а могущество Розве — так все чаще именуют новое государство — близилось к апогею, португальцам разрешили вновь появляться в Манике. Однако вести какие-либо горнодобывающие работы им запрещалось. Торговать они могли лишь после уплаты «куруа» — налога, да и то лишь на ярмарках, которые были специально отведены властями для этой цели.
Самая большая среди этих ярмарок и возникла в Масекесе, который долгое время играл роль главного центра португальского присутствия в Манике, слыл столицей маникийских купцов. До сегодняшнего дня сохранились остатки крепостной стены, фундаменты нескольких жилых домов старого Масекесе.
— Посмотрите на кладку этих строений, хорошенько ее запомните, а затем ступайте за мной, по дороге сопоставляя ее с хрестоматийной «безрастворной» кладкой, употреблявшейся создателями знаменитых строений Великого Зимбабве, — говорит Антонио, направляясь в сторону гор.
Мы идем вдоль русла узкой кристально чистой речушки, в которой, играя на перекатах, прыгает форель. Затем сворачиваем вправо, огибаем пологий холм и выходим в довольно широкую, почти лишенную растительности долину, зажатую лесистыми горами.
Впечатление от первого знакомства с этой долиной такое, будто там работали опытные каменотесы, отделявшие от ее днища крупные плиты. Толщина этих плит примерно одинакова — 30–40 сантиметров, ширина — до метра, в длину же некоторые вдвое больше.
— Вам, конечно, понятно, что материалом для строительства крепости Масекесе служили эти плиты. Но догадываетесь ли вы, что их высекла сама природа? — спрашивает Антонио.
Действительно, вспомнил я, многие ученые, исследовавшие культуру Мономотапы, в своих работах отмечали, что граниты, кремнистые сланцы, кварциты и гнейсы, слагающие здешние плато, под воздействием довольно значительных суточных перепадов температуры, деятельности ветра и воды расслаиваются на плиты разной величины, имеющие зачастую почти гладкую поверхность.
Иногда местные жители ускоряют эти процессы. Они разводят под скальными глыбами костры, а затем, когда монолит раскалится, льют на него холодную воду. Стоит повторить подобную процедуру два-три раза, как монолит покрывается сетью трещин, по которым от него «отслаиваются» прямоугольные бруски.
— Расисты от науки до сих пор силятся доказать, что каменное строительство привнесено в эти районы извне, — продолжает Антонио. — А между тем совершенно не надо было быть гениями архитектуры и строительного дела, чтобы начать класть эти «вырезанные» природой плиты одна на другую, воздвигая сначала примитивные ограды, а затем хижины и строения позамысловатее — вроде «храма» и «акрополя» в древнем Зимбабве. Крепость в Масекесе строили ведь португальцы, но они пошли тем же путем, что и местные жители: попросту подгоняли одну плиту к другой, стремясь, чтобы их естественные неровности служили лучшему сцеплению. Сопоставьте кладку безвестного португальского Масекесе и кладку знаменитого африканского Зимбабве — и вы сразу же придете к выводу: суть одна и та же. Эта знаменитая сухая кладка — строительство без использования связующего раствора, без специальной предварительной обработки плит, в расчете на их естественную «притирку». В этих удивительных местах действительно нельзя пройти и десяти шагов, не натолкнувшись на следы какого-нибудь древнего каменного строительства.
— Ну а сохранились ли какие-нибудь следы этой древней традиции каменного строительства в современной бытовой деревенской архитектуре? — спрашиваю я.
— Я как раз и хотел предложить вам съездить в один из тех немногих районов, где каменное строительство еще живо. Хотя вообще-то тут трудно было чему-либо сохраниться. Ведь не успел закончиться длившийся до середины XIX века конфликт шона с португальцами, как у западных границ Мозамбика появились англичане, начавшие создавать Родезию как переселенческую колонию, как «страну белого человека». В отличие от португальцев, которых в мозамбикской части Маники не интересовало ничего, кроме золота, англичане в родезийских районах Маники видели их главное богатство в плодороднейших почвах и благодатном климате. У африканцев в районе Умтали начали отбирать все земли, перепахивая их под плантации в будущем знаменитого родезийского табака. Десятки тысяч обезземелевших шона мигрировали на восток, на земли, совсем недавно покинутые их мозамбикскими соплеменниками. Но, подвергаясь гонениям португальских властей, они чувствовали себя беженцами и не были склонны заниматься фундаментальным каменным строительством. Так впервые за много веков на склонах Маники появились тростниковые хижины.
Будучи еще студентом, я облазил в этом районе все, что было можно, — продолжал Антонио. — И совершенно неожиданно нашел то, что искал, не в Манике, а к северо-востоку от нее, в труднодоступных горах Горонгоза. Там еще в XVII веке обосновались земледельческие племена маньика и ндау, относимые теперь к шона.
Спасаясь от португальцев, они сначала жили в многочисленных пещерах гор Горонгоза, но затем, убедившись, что чужеземцы не суются в этот неприветливый край, вспомнили и о каменном строительстве, и даже о сыродувной черной металлургии.
Дага — цемент, который не надо производить на заводе. — Дым выдает деревню, замаскированную на вершине холма. — Автомат Калашникова и мальчуган по имени Калаш. — Кооператоры возрождают традиции каменного строительства. — Архитектура, навеянная местными природными условиями. — Башня Великого Зимбабве: памятник доменной печи или зернохранилищу? — Вожди отдают ФРЕЛИМО старые карты
За Вила-Говеа — еще одной португальской «столицей» Маники — мы свернули с древнего тракта на восток. «Макоса», — было написано на выщербленном дорожном указателе. Дороги, правда, никакой не было, но по усыпанным щебенкой водоразделам и руслам сухих рек, покрытым слоем мелкого, порою сцементировавшегося песка, машина катила довольно бодро. Иногда приходилось объезжать высокие гранитные купола, круто возвышавшиеся над ровной поверхностью древних плато, почти сплошь покрытых уже знакомыми нам плоскими плитами. Строительного материала хватило бы здесь на целый город из гранита.
— Между прочим, обратите внимание на песок, покрывающий речное дно, — заметил Антонио, как только мы начали перебираться через русло реки Ньяндуге. — Он гранитный и образовался в результате выветривания этой горной породы на протяжении долгих миллионов лет. В сезон дождей вода перемешивает его мельчайшие частицы с гранулированной глиной, и получается то, что шона называют дагой, — созданный самой природой строительный материал, по своим качествам мало чем отличающийся от цемента. Даге обязана своим возникновением знаменитая керамика шона — огромные сосуды для хранения воды, а раньше и зерна. Такие сосуды, для маскировки слегка обмазанные глиной, очень похожи на валяющиеся вокруг валуны. Португальцы, рыскавшие вокруг в поисках продовольствия, даже и не догадывались об их существовании. Как не догадываетесь и вы, что находитесь метрах в ста от деревни, в которую мы направляемся. Попробуйте найдите ее.
Я удивленно посмотрел на Антонио, огляделся вокруг, но ничего не заметил. Затем, остановив машину, вышел из нее и стал внимательно всматриваться в причудливые формы местного рельефа. На равнине — хаос гранитных глыб с ржаво-красным загаром, по склонам холмов — какие-то чахлые баобабы, на вершинах холмов… Память опять выдала информацию: шона предпочитали селиться на возвышенных местах, именно поэтому двигавшиеся внизу португальцы оказывались отличной мишенью для их лучников. Первый, второй, третий холм венчали готовые сорваться вниз огромные камни. Четвертый, пятый, шестой, седьмой холм… Едва заметная голубая струйка дыма, в дневное безветрие перпендикулярно поднимавшаяся в синеву неба, выдала мне место, где, слившись с природой, обосновалась деревня ндау.
— Нашел! — победоносно кричу я.
— Лучше поздно, чем никогда, — иронизирует Антонио. — И согласитесь, что, не появись дымок, вы бы простояли здесь до тех пор, пока не получили бы солнечный удар. Архитекторы шона обладали удивительным искусством «вписывать» жилища и даже целые деревни в ландшафт, частью которого они как бы становились. Вот почему очень многое оказалось португальцами незамеченным, а затем и утерянным.
Устроившись в тени машины, мы рассматриваем снизу деревню. Одна хижина с округлой крышей своими очертаниями удивительно напоминает камень-валун, другая прячется за скалой, которая одновременно служит ей стеной, третья висит над обрывом, подобно одному из тех камней, что стерегут тропинки на вершину холма.
По одной из этих тропинок поднимаемся и мы. На полпути нам встречается громкоголосая ватага восторженных мальчишек. Традиционные приветствия и небольшой подарок старейшине деревни, вопросы мужчин о последних событиях в мире, удивление, затем и радость оттого, что к ним пришел советский человек — амигу[56].
Подходит средних лет мужчина с двух-трехлетним мальчуганом на руках. Расталкивая собравшихся, протягивает мне сына.
— Я партизанил в отрядах ФРЕЛИМО, — говорит он. — А когда вернулся сюда, первого же родившегося у меня сына назвал Калаш. А меня зовут Мпфуму.
«Калаш» — распространенное среди фрелимовцев сокращенное название советского автомата Калашникова, помогавшего мозамбикским патриотам отвоевывать независимость своей родины. На севере, где шли основные бои против колонизаторов, я встречал десятки мальчишек по имени Калаш, в котором отразилась глубокая благодарность народа Мозамбика за бескорыстную помощь нашей страны. Но подобная встреча в этой горной глуши удивила и растрогала меня.
— Желаю тебе счастья, Калаш Мпфуму, — обнимая ребенка, говорю я. — Тебе повезло — ты родился хозяином на своей древней земле.
Потом к Мпфуму обращается Антонио. Они что-то долго обсуждают на изобилующем скороговорками языке чишона, затем Кошта резюмирует:
— Я попросил Мпфуму быть здесь нашим экскурсоводом. Думаю, вам не менее интересно послушать местного жителя, чем историка-профессионала. Мпфуму многое может рассказать.
Тот кивает в знак согласия и, довольный выпавшей ему ролью, тотчас же начинает:
— Деревня у всех людей шона называется «муша». Моему отцу сказал его дед, а его деду — его прапрадед, что эта муша построена так, как раньше строились селения по всей стране шона. У нас, в долине Ньяндуге, создают коллективную деревню — «алдейя коммунал», где все будут работать в поле вместе. И мы решили, что построим эту деревню тоже похожей на нашу мушу, потому что в ней удобно жить.
— С чего же начинается строительство муши?
— Надо выбрать холм, у которого большая плоская вершина, откуда все видно. В середине эту вершину мы расчищаем от камней. Некоторые из них скатываем вниз, а другие отодвигаем к краю вершины. Там, между камнями, и ставим хижины. Если площадка, на которой должна стоять хижина, неровная или земля под ней влажная, то делаем… — Мпфуму запнулся, подыскивая нужное слово.
— Фундамент, — подсказал Антонио.
— Да, делаем фундамент из плит, которых полным-полно внизу. Из таких плит можно выложить и пол. Но чаще всего поверх земли мы накладываем раствор даги. Так лучше, потому что в трещинах плит любят селиться змеи. А в даге трещин нет…
— Фундамент построен, пол зацементирован, что же дальше? — поинтересовался я.
— Дальше? — Мпфуму вопросительно посмотрел на Антонио и что-то спросил на чишона. Тот утвердительно кивнул.
— Дальше кто как хочет. Можно позвать из соседней муши старого мгангу. Он вобьет посреди пола деревянный кол, обольет его кровью белого петуха и скажет: «Мир этому жилищу». А можно и не звать мгангу, а делать так, как советует ФРЕЛИМО: пригласить всех соседей и с их помощью сообща строить хижину.
— Из чего? — спросил я.
— Каркас дома мы делаем из деревянных кольев. Потом оплетаем его прутьями, а затем обливаем раствором даги. Даговые хижины стоят очень долго и не промокают от дождя. Вот почему мы хотим строить такие хижины и в «алдейя коммунал».
— А кто же сооружает каменные изгороди вокруг всей вершины холма?
— Изгороди строят сообща, потому что они служат всем. Но возводят их только после того, как появляется первый ряд хижин. И ремонтируют эти изгороди-стены все. У нас, как и в других мушах, все мужчины делятся на каменотесов, занятых внизу, в долине, и каменщиков, работающих здесь, наверху. Когда наступает время ремонта или когда внутри селения образовывается второй или третий круг из хижин, которые надо отделить стеной, каждый знает свое дело.
— И на этом строительство деревни кончается?
— Почему же кончается? — удивился Мпфуму. — Я еще не рассказал про центр муши. Его тоже покрывают раствором даги, потому что в центре деревни ночует скот. Ближе к центру, на высоком каменном фундаменте, строят также общественные амбары из даги.
Мы обошли деревню, которая, как и следовало из рассказа Мпфуму, представляла собой типичный крааль — селение, окружающее загон для скота. Однако в отличие от южноафриканских краалей, обитатели которых предпочитают селиться на равнине и сооружают свои жилища из тростника, жители этих мест вели строительство на холме и в камне.
Затем мы зашли в хижину приветливого Мпфуму, по местному обычаю, через тростниковую трубку попили пива из общего кувшина и еще раз пожелали много радости Калашу, спавшему прямо на даговом полу.
— Амигу обидит меня, если не посмотрит мою кузницу, — проговорил Мпфуму, когда мы покидали его жилище. — Это совсем недалеко отсюда, на склоне холма у одной из троп, по которой мы будем спускаться вниз. В отряде ФРЕЛИМО я научился многому. А с металлом в этих краях сейчас туго, да и не всякий твердый заводской металл мне здесь под силу обработать. Поэтому я и плавильную печь построил, старики помогли…
Когда мы подошли к кузнице, разместившейся в пещере, и я увидел печь, стоящую между скалами, то не поверил своим глазам.
— Ну, что скажете? — прозвучал из-за спины лукавый голос Антонио.
— Так ведь это же почти точная копия конической башни руин Великого Зимбабве, форма которой вызывает так много толков у ученых! Хоть беги в машину за путеводителем и сличай с фотографией.
— Ах, если бы не было так жарко, я бы обнял вас и расцеловал! — довольно хлопая меня по плечу, засмеялся Антонио. — Это же моя старая идея! Башня Великого Зимбабве — своего рода памятник, символ плавильной печи как первоисточника богатства и могущества Мономотапы. По всей стране каранга-розве были разбросаны маленькие печи, поставлявшие железо на экспорт, а в ее столице, на удивление иностранным купцам, выросла гигантская печь. Но и форма и кладка у них одинаковая.
Очень много одинакового вообще в архитектуре и технике строительства как этой деревни, чудом пронесшей через века древние традиции каранга, так и многочисленных каменных построек эпохи Великого Зимбабве, — продолжал историк. — Эта муша дает возможность проследить, с чего все началось в Мономотапе и как все развивалось от примитивных плавильных печей, даговых хижин и каменных изгородей, сложенных техникой сухой кладки, до архитектурных гигантов Зимбабве. И все по подсказке африканской природы, благодаря смекалке местных жителей, но без всякой помощи неких высокоразвитых пришельцев!
…По дороге, указанной Мпфуму, мы поехали на север. Вдоль нашего пути теснились причудливые канделябры молочаев. И всякий раз, когда машина ломала их мясистые, лишенные листьев ветви, растения обильно проливали на красную землю белый, словно молоко, сок.
— Есть легенда о молочаях, — нарушил окружавшую нас тишину Антонио. — В ней говорится, что африканские женщины, погибшие во время борьбы против добычи золота, отдали этим растениям свое молоко до лучших времен, с тем чтобы, когда земля шона освободится от чужестранцев, природа взрастила на ней сильных и смелых людей. Под наиболее старыми и уважаемыми молочаями общинники маньика и ндау проводили церемонию посвящения юношей в мужчин. На густом и горьком соке растений, символизировавшем у шона молоко героически погибших женщин, юноши клялись ни при каких условиях, ни под какими пытками не выдавать иноземцам тайны древних рудников.
И они сдержали свое слово. Исчезли, превратились в священный фетиш, недоступный для глаз чужестранцев, карты золотоносных мест времен Мономотапы, вычерченные на ткани, изготовленной из древесного луба. Португальские хронисты с нескрываемым удивлением отмечали, что эти карты свидетельствуют о тонком знании туземцами геологии своей местности и никогда не подводят. Конкистадоры на протяжении веков охотились за этими картами, но так и не убедили шона вынуть их из тайников. В 1970 году в золотоносной Манике португальцами был добыт лишь один килограмм драгоценного металла!
Однако спецслужбы ЮАР, действуя по совету амазизи — знахарей и колдунов-готтентотов, издревле практикующих среди шона, организовали нечто вроде… археологических раскопок в Северном Трансваале. Там в фундаменте дома летней резиденции одного из мамбо, в тайнике, выложенном все тем же способом безрастворной кладки, они обнаружили несколько обрывков карт на лубе. Их сопоставили с современной топографической картой и без труда определили район, о котором идет речь. Результатом этой находки стало создание в 1971 году консорциума для эксплуатации старых рудников Маники. В него вошли три юаровские компании — «Миндеп оф Саут Африка», «Саут Африкен файненс корпорейшн» и «Минерал депозите оф Саут Африка» — и две португальские — «Маника аурифера» и «Маника минас». Геологические изыскания позволили этому консорциуму сделать в своем отчете за 1974 год вывод: «Изученный район Маники имеет весьма перспективные для разработки современными промышленными методами месторождения золота». В преддверии событий 1975 года вся документация об этих месторождениях была вывезена в ЮАР.
Однако провозглашение независимости НРМ отменило клятвы, которые на протяжении трех столетий давали под молочаями шона. В конце 1975 года в отделение ФРЕЛИМО в Шимойо пришел один из старейшин розве и положил на стол комиссару карту рудников в треугольнике Масекесе — Мавонде — Пунгве. Другой старейшина рассказал о тайнике с важными документами, который был устроен под самым носом у колонизаторов, на труднодоступной скале Массере, где, словно в природной крепости, отсиживался, опасаясь местного населения, гарнизон мазунгаш.
По следам древних рудознатцев пошли современные геологи. Необходимость создания государственного предприятия по добыче золота в Манике подчеркивается в директивах Партии ФРЕЛИМО по социально-экономическому развитию Народной Республики Мозамбик.
Старейший монарх планеты танцует второй час. — Король-«лев» и королева-«слониха». — Инчвала — праздник первых плодов. — Принцессы пляшут в загоне для скота. — Королева-мать часто бывает моложе короля-сына. — Отец шестисот детей. — Трон, на который претендовали сто принцев
Его величество Собхуза II, верховный вождь народа а-ма-нгване, король Свазиленда, лихо плясал вот уже второй час. Обильный пот струился по его морщинистому лицу, смазанному придворным знахарем по случаю торжеств смолистыми черными снадобьями.
Однако никаких иных признаков усталости этот престарелый правитель, находившийся у власти более 60 лет[57] и поэтому слывший монархом с наибольшим стажем на нашей планете, не выказывал. Если он на мгновение и останавливался, то лишь для того, чтобы поправить накидку из серебристого обезьяньего меха, едва прикрывавшую его торс. В этот момент услужливые царедворцы вставляли в его волосы потерянные во время танца черные перья редкостных птиц, а девушки посыпали тело монарха мелко истолченными листьями священного дерева мбонво. Собхуза милостиво одарял их улыбкой, а затем вновь принимался выделывать замысловатые пируэты.
Бешено стучат тамтамы, лишь изредка умеряя свой пыл для того, чтобы разрешить подать голос ксилофонам-маримбам. Пение доносится откуда-то издалека, из-за загородки, где столпились тысячи подданных Собхузы. Сановники танцуют молча и, лишь дождавшись звуков маримбы, начинают кричать в такт ксилофонам: «Ингвеньяма! Ингвеньяма! Ингвеньяма!»
В переводе с сисвати — официального языка Свазиленда — это слово означает «непобедимый лев». Традиция свази ассоциирует монархов с самыми сильными и мудрыми представителями животного мира и официально разрешает употреблять подобное прозвище. Поэтому, обращаясь к Собхузе II, совсем не обязательно было начинать с вычурной фразы: «Ваше королевское величество». Достаточно сказать просто: «Ингвеньяма». Прочие титулы короля — Сын Слонихи, Буйвол Необъяснимый, Великая Гора — менее почетны, и поэтому о них вспоминали редко.
В королевской деревне Лобамба к своей кульминационной развязке приближался четвертый день знаменитой инчвалы — главного ежегодного праздника а-ма-нгване, известных в мире как народ свази.
Инчвала, или праздник «первых плодов», который отмечается согласно прихотям лунного календаря то в декабре, то в январе, совпадает у свази с Новым годом и служит сигналом к отмене строжайшего табу на употребление в пищу плодов нового урожая.
Неподалеку от Собхузы, стараясь не отстать от короля, танцевали многочисленные умнтфвана бенкоси — принцы крови, индуны — губернаторы провинций — и сикулу — вожди. Все они были родственниками короля и принадлежали к одному правящему в Свазиленде клану Нкоси-Дламини, роду аристократов. Однако все они тоже пришли на этот праздник без смокингов, манишек и галстуков-бабочек. Принцы, подобно королю, довольствовались повязками из обезьяньего меха, а вожди — поясами из меха тех животных, которые считались покровителями их племени. На губернаторах были ярко-красные накидки, украшенные замысловатым черным рисунком. Расставив руки и встав в круг, они создавали вокруг Собхузы нечто вроде огненно-красной изгороди. Это тоже был символ, говорящий о том, что все округа королевства сплочены вокруг короля.
В противоположном конце нхламбело — королевского загона для скота, где и разыгрывались главные события инчвалы, веселилась женская половина высшего света Свазиленда. Здесь в центре внимания находилась королева-мать. У нее тоже есть свое официальное прозвище: индловукати — госпожа слониха. Но танцует она еще задорнее и грациознее, чем король. И ее танец, и ее моложавое лицо говорили о том, что по возрасту королева-мать совсем не годится в родительницы королю, уже отпраздновавшему свой «бриллиантовый» юбилей.
— Она совсем не выглядит столетней дамой, — наклонившись к своему спутнику, сикулу Дламини, удивленно сказал я.
— Так оно и есть на самом деле, — улыбаясь ответил он. Затем добавил: — Обязательное существование королевы-матери предусмотрено и многовековыми обычаями а-ма-нгване, и конституцией Свазиленда. А поскольку мать обычно умирает раньше, то традиционное право допускает выдвижение на официальную роль королевы-матери одной из первых жен монарха. Как вы сами понимаете, короли берут себе в жены девушек помоложе.
— А где же ныне царствующая королева? — поинтересовался я.
— Не королева, а королевы, — поправил меня Дламини. — Свази издревле верят, что благополучие их короля служит залогом благополучия всего народа, что его здоровье — залог процветания всех свази и что чем больше детей будет в королевской семье, тем плодороднее будут наши равнины и тучнее пастбища в наших горах. Вот почему король должен иметь много жен, обязанных производить на свет как можно больше детей.
— Сколь же велика в таком случае королевская семья?
— Если скрупулезно следовать традиции, то король должен жениться семь раз в год, поочередно выбирая себе девушек в различных районах страны. В былые ре-мена, когда государство свази лишь создавалось, подобный обычай имел прямой практический смысл. Установление родственных связей королевской семьи с различными племенами и кланами, раньше не общавшимися друг с другом, способствовало укреплению единой власти, созданию централизованного государства. Теперь, конечно, такая необходимость отпала. Поэтому и жен у Собхузы меньше, чем можно было бы предположить. В 1935 году, например, их было 40, в 1961 году — 48, а сейчас — чуть больше 100. Часть жен с детьми живет в королевском краале в Лобамбе, остальные — в деревнях, разбросанных по всей стране. Чтобы доставить всех их на праздник, лимузинов не хватило, и поэтому многие важные персоны были вынуждены довольствоваться автобусами.
— У ингвеньямы, наверное, много наследников? — предположил я.
— Сейчас у короля более 600 детей.
— При таком положении дел разобраться в королевской родословной — дело чрезвычайно трудное, — заметил я.
— Вы правы, — соглашается мой собеседник. — Следить за генеалогическим древом монаршей семьи и всех Дламини — одна из главных обязанностей королевы-матери.
«Водные колдуны» добывают пену океанских волн. — Все юноши свази собираются в деревне Лозитехлези. — Ветки в подарок королю. — Ингвеньяма раздает плевки своим подданным. — Прошлое народа а-ма-нгване в песнях. — Белые прибирают земли «при помощи закорючек». — «Один цент на дорогу монарху». — Укрощение черного быка. — Орден за победу над крокодилом. — Собхуза II наносит королевский удар. — «Тыки-тыки! Уф-уф-уф!» — Танцы на высшем уровне и экономика
Три недели, предшествовавшие началу инчвалы, практически все 600 тысяч жителей Свазиленда готовились к этому своему великому празднику. В ночь, когда рождается новая луна, примерно за месяц до событий, которые разыгрывались перед моими глазами в королевском краале, группа «водных колдунов» — беманти отправилась из Лобамбы на побережье Индийского океана, туда, откуда в XVI веке пришли на горные равнины Свазиленда пращуры нынешних жителей этой страны — «настоящие а-ма-нгване». Потом были еще две волны миграции, обусловившие появление еще двух этноисторических групп современных свази: «предшественников» и «пришедших позднее». Однако гордые Дламини выводят свою родословную именно от «настоящих», некогда живших на берегу благодатной бухты Делагоа.
Там, неподалеку от нынешней мозамбикской столицы Мапуту, «водные колдуны» собирают в тыквенные сосуды-калабаши пену океанских волн. Они также набирают воду рек и водопадов со всей территории Свазиленда и доставляют ее в Лобамбу.
Тем временем король отправляется в уединение. В присутствии придворных знахарей, тиньянг, он с помощью «пены моря предков» и «всех вод родной земли» совершает тайные обряды.
Пока король и его тиньянги находятся в королевском святилище, по горным дорогам и лесным тропам Свазиленда в сторону деревни Лозитехлези идут юноши. В этой деревне, как гласит предание, в XVI веке обитал король Нгвана II. Никто не знает, когда жил и жил ли вообще Нгвана I, потому что во всех легендах и ритуальных песнях история свази начинается со времени правления Нгваны II. Поэтому его чтят как основателя нации, а его деревню Лозитехлези — как колыбель государственности свази. Каждый год паломники посещают его могилу. У нее собираются и юноши, принимающие участие в инчвале.
Как только на небе появляется полная луна, старейшины, пришедшие вместе с юношами, приказывают им резать ветви лусеквены — священной акации плодородия.
Чем большую ветку лусеквены срубил юноша, тем преданнее служит он ингвеньяме. Еще до утренней зари, взвалив на плечи ношу потяжелее, юноши направляются в Лобамбу и с появлением первых лучей восходящего солнца вносят ветки в королевский крааль. Этим и начинается, собственно, праздник инчвалы. Весь день юноши будут подметать красный земляной пол королевского хлева и посыпать его зелеными листьями лусеквены.
Вечером, еще до захода солнца, начинаются танцы. Женщины занимают восточную часть крааля, мужчины — западную. Образовав таким образом два гигантских полумесяца, они отплясывают «мужские» и «женские» танцы до тех пор, пока на небо не выкатит полная луна. Тогда два полукруга смыкаются, как бы образуя полную луну. Тиньянги, находящиеся в услужении у королевы-матери, а затем и сама индловукати, облаченная в желтое одеяние, просят луну ниспослать их земле дожди и плодородие в наступающем году.
Появление короля-ингвеньямы служит знаком к прекращению танцев и женских церемоний в честь луны. По старому обычаю свази, утверждающему, что плевок короля — это нечто вроде монаршего благословения, он раздает плевки направо и налево, а затем усаживается в кресло, устланное львиными шкурами. Одновременно индуны затягивают песню, которую затем подхватывают все присутствующие.
Эти песни — неисчерпаемый кладезь мудрости народной, источник сведений о прошлом а-ма-нгване, изобилующий не только доподлинными историческими фактами, но и точными датами.
В одной из этих песен воздавалась хвала Нгване II, в другой — рассказывалось о том, как его внук Собхуза I основал королевский крааль Лобамба и выиграл сражение с воинами великого зулу Чаки, в третьей — воспевались подвиги его сына короля Мсвати II, от имени которого и произошло название «свази». Сплотив в середине прошлого века все племена а-ма-нгване в единый народ, он создал королевство, территория которого в два раза превосходила нынешний Свазиленд.
Потом заунывная мелодия, исполненная на маримбах, возвестила о наступлении колониальных войн. Они совпали с периодом междоусобиц, соперничества за престол и вмешательства в политическую жизнь ведунов, отправлявших на тот свет неугодных им монархов. В одной из песенных легенд, исполненных стариками, повествовалось о том, как англичане и буры прибрали к своим рукам земли а-ма-нгване «при помощи закорючек» — подписей, которые малосведущие в европейском законодательстве вожди свази ставили под договорами, подсовывавшимися им европейцами.
В 1921 году Собхуза II вступил на престол, а на следующий год в Свазиленде началось движение, которое в исполненной всеми присутствовавшими песне было названо «Один цент на дорогу ингвеньяме». По всей стране проходил тогда сбор средств, каждый свази должен был внести минимум один цент для того, чтобы собрать деньги на авиационный билет до Лондона. Там молодой король надеялся договориться о возвращении свази их земель. Но он вернулся оттуда ни с чем.
Бешеная дробь тамтамов и всеобщее ликование. Это присутствующие поют песню-хвалу 1968 году, когда Свазиленд получил независимость. Ингвеньяма спускается со своего трона и, смешавшись с танцующими, начинает вновь раздавать направо и налево королевские плевки. Подданные, приближаясь к нему, кланяются до земли и говорят: «Я — ничто, я только палка в твоих руках».
На следующий день поутру тысячи людей собираются у нхламбело, стараясь занять место поближе к воротам. В полдень, как только солнце достигает зенита, из них выгоняют разъяренного черного быка. Он несется на толпу, а наперерез ему бегут юноши. Некоторые на полпути останавливаются в нерешительности. Другие наперекор опасности бросаются прямо под копыта свирепому животному, виснут на его рогах, пытаются взобраться на спину.
В конечном итоге обвешанный десятками парней бык успокаивается. Его загоняют обратно в нхламбело, и юноши, сделавшие это, удостаиваются чести провести остаток дня неподалеку от ингвеньямы. Потом их зачисляют в королевскую охрану и разрешают в течение всей жизни носить набедренную повязку из шкуры леопарда — символ мужества.
Между тем к быку, приведенному в центр крааля, подходят королевские сановники. Юноши отходят в сторону. Бешено, исступленно бьют тамтамы. Огромную площадь крааля заполняют мужчины-свази в национальных костюмах.
Главная деталь их нарядов — нечто вроде гамаш из распушенного меха ангорских коз, закрывающих ногу от ступни до колена. На поясе — сине-бело-красные юбки, в руках — дротики-ассагаи. Издавая устрашающие воинственные крики и дико вращая глазами, они исполняют танец, главное па которого — прыжки в высоту с одновременным выбрасыванием вперед то правой, то левой ноги. Иногда они выстраиваются в шеренги и, выставив вперед ассагаи, как бы начинают наступать на невидимого противника. «Тыки-тыки! Уф-уф-уф! — в такт барабанам кричат воины. — Тыки-тыки! Уф-уф-уф!» Затем прыжки возобновляются.
Неожиданно стихают тамтамы, расступившись, замирают воины. Из королевской хижины выходит ингвеньяма. Вручив медаль 12-летнему мальчику за то, что тот спас своего младшего брата от крокодила, Собхуза произносит краткую, но выразительную тронную речь. Она начиналась словами: «Иностранцы смеются над нами, но наш образ жизни лучше». Затем он проходит мимо склонивших головы царедворцев, воинов, застывших в той позе, в какой их застал конец танца, и останавливается около черного быка. Удар обоюдоострого меча — панги, поистине достойный короля-«льва»! Сраженное животное беззвучно падает к ногам ингвеньямы.
«Он его заколол!» — возвещают тиньянги. «Он его заколол!» — подхватывают царедворцы и воины. «Заколол! Заколол! Заколол!» — словно эхо, передается новость за изгородь крааля, по всей Лобамбе, по всем городам и деревням Свазиленда.
Эта новость — своего рода призыв ко всем свази в зависимости от их достатка всадить нож в черного быка, козла или на крайний случай даже в черного петуха. Убивая черную животину, они как бы расправляются со всеми неприятностями уходящего года, не дают им возможности перекочевать в год наступающий. Пройдет час-другой, и над всеми хижинами по всему Свазиленду в небо потянутся струи голубого дыма. Это женщины начинают печь «красный пирог», заправленный кровью только что убитого «черного зверя». Он будет главным угощением на новогоднем столе.
На следующий, третий день праздника происходит представление королю официальных гостей. Инчвала отмечается широко и открыто, на нее приглашаются правительственные делегации и аккредитованные в соседних столицах послы тех государств, с которыми Свазиленд не поддерживает дипломатических отношений. Кроме того, на эти дни в Лобамбу съезжается до 10–15 тысяч туристов. Преобладают среди них, конечно, белые южноафриканцы. Но в последние годы туристские фирмы начали возить на инчвалу зрителей из США, Англии, ФРГ, Скандинавских стран. Всем им дозволено войти в нхламбело и, пожав руку королю, поздравить его с наступающим Новым годом.
Разделение труда в «двуглавой монархии». — Собрание, в котором приняли участие 100 тысяч свази. — Ингвеньяма и индловукати разъезжаются по разным деревням. — Король занимается мужскими, королева-мать — женскими проблемами страны. — Кабальные порядки лоболы — приданого невесты. — Мать, обязанная выкупить собственных детей. — Что такое лавиратный брак? — Совет вождей ликоко набирает силу. — Молодежь против анахронизмов
Многие в Свазиленде в шутку называют свою страну единственной в мире «двуглавой монархией». Действительно, и традиционное право свази, и скрупулезно следующая ему конституция предоставляют как королю, так и королеве-матери практически равные возможности в управлении государством. Сталкиваясь вместе на одной тропе, лев и слониха обычно не склонны уступать друг другу. Как же складываются взаимоотношения ингвеньямы и индловукати, встретившихся на одном троне?
Были, рассказывают, в истории Свазиленда смутные времена, когда король и королева-мать отчаянно боролись за право первого голоса в своем королевстве. Все это непосредственным образом отражалось на положении народных масс. Постепенно распри в Лобамбе стали угрожать подрывом устоев монархии. Было созвано гигантское питсо — собрание представителей всех племен свази, на котором присутствовало более ста тысяч человек. Дабы прекратить ссоры между королем и королевой-матерью, им было предложено расселиться. Монарх остался жить в Лобамбе, а его матушке построили деревню в Лозита. Когда положение ночного светила не «благоприятствует» хорошим отношениям между правителем и правительницей, они могут общаться друг с другом лишь через посредство курьеров. А на этот высокий пост выдвигаются люди с умом дипломатов, знающие, о чем умолчать и что прибавить, для того чтобы между Лобамбой и Лозита не вспыхнула вражда.
Так постепенно произошло своеобразное разделение труда между Лобамбой и Лозита. Ингвеньяма сосредоточил в своих руках административную власть, индловукати — ритуальную. Поэтому они нередко решают одни и те же проблемы, но разными путями. Король вместе со своими министрами ведет с правительственной делегацией ЮАР переговоры о предоставлении займа для ирригации и орошения вновь осваиваемых земель, а королева взывает к небу ниспослать на эти же земли тропический ливень. Королевский суд приговаривает кого-то к смерти, а совет беманти, которым руководит королева, ссылаясь на волю предков, постановляет заменить казнь очистительными омовениями…
Кроме того, говорят, что король и его окружение занимаются преимущественно проблемами, связанными с мужской половиной общества а-ма-нгване, в то время как королева — с женской. Особенно много просительниц у индловукати, потому что у женщин в обществе свази есть все основания для того, чтобы быть недовольными своим положением.
Как и у других скотоводческих народов Южной Африки, мужчина, намеревающийся обзавестись семьей, должен пригнать родителям своей избранницы стадо. Такой выкуп, называющийся у всех южноафриканских банту лоболой, в зависимости от достатка жениха и запросов семьи невесты может колебаться от сотни коров до пары коз. Но в отличие от большинства других банту выкуп у свази платят не за невесту, как таковую, а за ее потенциальную способность производить на свет детей. Иными словами, отдавая скот будущему тестю, жених практически лишает всю его семью, в том числе и его дочь, свою невесту, каких бы то ни было прав на будущих детей.
Поэтому, когда умирает глава семьи, все дети вместе с имуществом автоматически переходят к его брату или другому ближайшему родственнику по мужской линии, а вдова практически остается ни с чем. Чтобы «выкупить» собственных несовершеннолетних детей, несчастная женщина должна вернуть лоболу… Но редкая вдова в Свазиленде может найти средства для этого.
Есть, правда, еще один выход, официально предусмотренный кодексом обычного права наследования и распоряжения хозяйством семьи. Если у вдовы нет совершеннолетних сыновей, способных наследовать отцу, она может вступить в так называемый лавиратный брак — союз с одним из ближайших родственников покойного мужа. Хотя кодекс этот принят отнюдь не в средние века, а совсем недавно, в 1965 году, в нем есть и такое положение: «Жена умершего мужчины, имевшего одну жену, может быть унаследована, то есть она может вступить в лавиратный брак… В таком случае хозяйство умершего остается на попечении вступившего в лавиратный брак мужчины, который должен быть также опекуном несовершеннолетнего наследника и жены покойного». Перед тем как вступить в лавиратный брак, вдова должна пройти «испытательный срок» у матери своего будущего супруга.
Подобные анахронизмы в законодательстве Свазиленда уже не раз вызывали недовольство среди населения. Однако требования модернизации жизни общества а-ма-нгване лишь подтолкнули короля к укреплению устаревших институтов власти. В 1973 году Собхуза II отменил действие конституции, на основе которой Свазиленд получил независимость, и сосредоточил в своих руках абсолютную власть. «В парламент, — заявил тогда Собхуза, — проникли подрывные элементы и другие недостойные люди. Выборы только сеют раздор. С нас вполне достаточно обычаев свази, а именно: «Король ведет свой народ, а народ ведет короля». В ответ на недовольство студентов и интеллигенции он в 1978 году ввел новую конституцию, которая функции парламента, избранного в том же году, свела к функциям племенного совета старейшин.
Власть на местах осуществляют советы племенных и деревенских старейшин — так называемые либандлы, беспрекословно исполняющие волю королевского совета — ликоко, который состоит из представителей клана Дламини. Именно они да верховный индуна, или премьер-министр Свазиленда, начали вершить судьбами страны.
В королевстве запрещены политические партии, преследуется оппозиция. «Возвращение к временам управления страной с помощью племенных советов отбрасывает Свазиленд на тысячу лет назад, — заявил председатель действующей в подполье партии Конгресс национального освобождения Нгване доктор Э. Зване. — Я думаю, что советчики, подсказавшие подобное решение, находились в Претории. Демократическое развитие нашей внутриполитической жизни там хотят подменить… «танцами на высшем уровне».
Инчвала продолжается. — В королевский крааль пожаловал каждый четвертый свази. — В танцы вступают воины. — Ингвеньяма снимает табу на плоды нового урожая. — Вся страна устремляется к праздничному столу. — Прохожие со щитами и копьями на столичных улицах. — Собхуза II поджигает черную шкуру и бросает в костер свой наряд. — «С Новым годом!»
…Однако вернемся в Лобамбу, которую мы оставили в самый разгар четвертого, главного дня инчвалы. Накал страстей на празднике постепенно переносится за изгородь нхламбело. Там, на просторной площади, окружающей королевский крааль, собрались тысячи, десятки тысяч а-ма-нгване, добрая четверть населения страны. Живописнейшее зрелище!
Вокруг нхламбело начинают группироваться воины в праздничных боевых доспехах. Их стройные тела покрывают леопардовые шкуры, в волосах — разноцветные перья, в руках — копье и огромный щит, обтянутый пестрой воловьей шкурой.
Вновь оживают тамтамы. Но на этот раз они играют монотонно, и маримбы, как бы вторя им, выводят заунывную мелодию. Воины склоняют головы, выставляют вперед щиты и медленно начинают приближаться к изгороди нхламбело. В их позах — не то мольба, не то смирение.
— Это воины исполняют танец, в котором просят короля выйти за пределы нхламбело, как бы вернуться к своему народу, — объясняет мне Дламини. — Ингвеньяма подождет, поупрямится немного и согласится.
Так оно и было. С полчаса исполняли свою пантомиму воины. Потом ухнули тамтамы, ворота крааля открылись, и перед восторженно кричащими подданными появился Собхуза II.
Все, кто лишь мгновение назад были танцорами или певцами, замерли и превратились в зрителей. Король танцевал свой сольный танец — танец льва, исполнять который может только ингвеньяма.
Затем, взобравшись на небольшой помост, Собхуза застыл в величественной позе, протянув к северу обе руки.
— Оттуда, с севера, пришли предки а-ма-нгване, — опять пояснил Дламини. — Поэтому именно с севера король получил сейчас священную луселву, которую, как вы видите, вкладывает ему в руки верховный тиньянга. Эта выращенная на самых северных землях свази тыква — первый плод нового урожая, приготовленный для еды. После того как король отведает ее, снимается табу на употребление продуктов нового урожая в пищу.
Ингвеньяма пробовал тыкву долго, смачно причмокивал, явно испытывая терпение зрителей. Потом вдруг запустил тыквой в толпу и вновь пустился в пляс.
Многие присутствующие на площади ждали этого момента не из простого любопытства. В крестьянских семьях продуктов редко хватает от урожая до урожая, и поэтому, соблюдая табу инчвалы, многие в деревнях жили последние недели впроголодь. Не случайно, как только луселва упала в толпу, кое-кто из присутствующих начал покидать площадь перед королевским краалем. Они спешили домой, к уже накрытому столу, отведать плоды нового урожая.
Понятно поэтому, что пятый день инчвалы называется «ситила» — «когда работать нельзя». Плотно поев на ночь, люди проснулись поздно. Даже в Мбабане, столице Свазиленда, куда я съездил, чтобы убить время, две современные улицы были пусты. Лишь подвыпившие белые южноафриканцы бродили вокруг гостиниц и ресторанов, пытаясь воспроизвести замысловатые па увиденных накануне плясок. В жилых африканских кварталах было оживленнее. Наблюдая за прохожими, я пришел к выводу, что Мбабане — единственная на континенте столица, жители которой по воскресным дням снимают с себя «рабочую» европейскую одежду и облачаются в привычные им наряды из шкур диких животных. Мужчины разгуливали по столичным улицам со щитами и луками так же небрежно, как жители многих городов с портфелями и атташе-кейсами.
На следующий день все мужское население долины Эзульвени встало с восходом солнца и, как по команде, отправилось на окрестные холмы. Часа через два-три все тропинки, ведущие к Лобамбе, заполнили люди со связками хвороста за спиной. Его собрали, чтобы разжечь огромный костер в королевском краале, в том самом месте, где, облепленная мириадами мух, все еще лежала черная бычья шкура.
Сам ингвеньяма поднес факел к этому костру, огонь которого должен был поглотить не только шкуру, но и олицетворяемые ею неприятности уходящего года, а с ними и сам старый год.
И опять забили тамтамы, завыли маримбы и затанцевали вокруг пляшущего пламени огромного костра люди. Иногда кто-нибудь останавливался и бросал в огонь кусочек черного меха или дерева: сжигал собственные неприятности. Ингвеньяма поступил по-королевски: он бросил в костер тот наряд, в котором встречал прошлогоднюю инчвалу.
Королева-мать в сопровождении развеселых королев и принцесс затянула монотонную песню, прося небо о дожде. И если капли дождя погасят, как иногда случается, костер, это еще раз подтвердит силу индловукати, ее умение общаться с предками.
— С Новым годом! — прервав мои наблюдения за церемонией вызывания дождя, неожиданно сказал Дламини. — Инчвала закончена, на землю а-ма-нгване пришел Новый год.
— С Новым годом, сикулу Дламини! — ответил я. — И до свидания.
Завершение инчвалы означало, что мне надо покидать страну. Виза, выданная свазилендскими властями, обусловливала, что я могу находиться в ней только во время инчвалы и должен покинуть ее пределы сразу же по окончании торжеств. Кто-то решил, что в Свазиленде мое любопытство должно быть ограничено созерцанием танцев на высшем уровне…
А-ма-нгване узнают, что ингвеньяма «никогда больше не выпустит свои когти». — Ритуальная церемония в священных горах Мдзимбза. — «Госпожа слониха» выходит на первые роли. — Оказывается, бог-царь избирается из числа избранных. — За забором королевского крааля начинается спор за трон. — Принц Макхосетиве получает титул «дитя нации». — Столкновение «традиционалистов» и «модернистов». — Способны ли колдуны противостоять монополиям?
Внешне мало что изменилось в Свазиленде после того, как в 1982 году Собхуза II «ушел в мир предков». Разве что вокруг Мбабане выросли десятка два новых предприятий, контролируемых южноафриканцами, а в Лобамбе отстроились новый королевский дворец и комплекс правительственных зданий, в оформлении которых кубизм причудливо сочетается с традиционным орнаментом свази. Однако внутриполитическая ситуация, с тех пор как подданные попрощались со своим монархом, меняется в обеих столицах с калейдоскопической быстротой.
Собхуза умер на 83-м году жизни. Он действительно оправдал один из своих многочисленных титулов — «старейшина старейшин», поскольку последние семь лет был самым старым гражданином своей страны, где средняя продолжительность жизни составляет 46 лет.
О том, что ингвеньяма «никогда больше не выпустит свои когти», а-ма-нгване узнали ранним августовским утром по струйке ядовито-желтого дыма, появившегося над королевским краалем. По традиции свази, такой дым извещает о кончине хозяина дома, над которым он поднимается. Затем из ворот нхламбело вышли воины; на клинках их копий были повязаны желтые траурные ленты. «Вода вылилась!» — трижды возвестили они собравшимся вокруг крааля. Эта фраза, имеющая свое объяснение в легендах свази, означает: «Король умер!»
Затем о кончине монарха объявило свазилендское радио. Мужчины-свази еще надевали себе на головы желтые ленты, когда на экране телевизоров появились кадры с королем, лихо отплясывавшим танец буйвола на последней инчвале. Пять дней страна готовилась к похоронам, люди оплакивали ингвеньяму. И все эти пять дней, как бы подбадривая своих подданных, плясал на экране король.
Все ждали полной луны: только при ее свете, согласно традиции а-ма-нгване, «король может навсегда проститься со своими воинами». Когда она наконец взошла, пляски стихли и в тишине, нарушаемой лишь перезвоном колокольчиков на шеях жертвенных быков, старейшины племен и главы родов склонили головы перед ингвеньямой. Затем члены 3,5-тысячной королевской семьи и духовники отправились в горы Мдзимбза. Там, в пещере Дидимба, местоположение которой держится в глубокой тайне, находится усыпальница свазилендских монархов.
Двенадцать одетых в желтые набедренные повязки беманти возглавляли эту ночную процессию, окропляя «водой Делагоа» последний путь короля. Достигнув одной из долин в горах Мдзимбза, где, согласно преданиям свази, «обитают духи Дламини», ритуальные лидеры а-ма-нгване облачили набальзамированное тело Собхузы II в коровьи шкуры. Затем его усадили на трон, в левую руку вложили щит, в правую — копье, а в волосы — три желтых пера.
Тогда к усопшему приблизились принцы крови. Они подняли трон и на вытянутых руках понесли его через посеребренные призрачным лунным светом горы в Дидимба. Там Собхузу поместили на вечный покой. Вход в пещеру замуровали, а снаружи привязали черного быка.
Солнце уже начало освещать вершины гор, когда траурная процессия повернула в Лобамбу. В небольшом гроте напротив погребальной пещеры остался всего лишь один беманти. Греясь у костра, человек несколько суток ждал, когда черный бык умрет от голода и жажды.
А дождавшись, он опрометью спустился с гор, вбежал в королевский крааль и, упав на колени у хижины индловукати, сорвал со своей головы желтую повязку. Для всей страны это означало: «Официальный траур закончен!»
Однако взоры всей страны были прикованы к хижине индловукати еще задолго до того, как судороги свели тело черного быка в горах Мдзимбза. Согласно традиции, после смерти «непобедимого льва» верховная власть над а-ма-нгване переходит к «госпоже слонихе». Еще когда, прощаясь со своим венценосным мужем, королева-мать всенародно появилась у стеклянного куба в короне из красных перьев на голове и с красной палкой в руках, всем в Свазиленде стало ясно: высшие символы власти находятся в руках королевы Дзеливе — старшей вдовы Собхузы II.
Поговаривали, будто корона была передана ей самим королем, причем не только потому, что 57-летняя Дзеливе сумела остаться фавориткой у своего мужа, имевшего и 20-летних жен, но и потому, что она была бездетна. А это в специфических условиях выбора престолонаследника в Лобамбе имело в глазах Собхузы и всех подданных особое значение. Отсутствие собственных детей давало ей возможность быть объективной, не потворствовать интересам каких-либо конкретных членов королевской семьи, но зато свято придерживаться традиции.
Что это за традиции? Ответить на этот вопрос мне тогда толком никто не мог, поскольку они за давностью лет были забыты и утрачены всеми, кроме их главной хранительницы — индловукати. Да и чему тут удивляться, если прошло более 80 лет после того, как эта традиция соблюдалась в последний раз? Тогда, в 1899 году, наследником стал сам Собхуза II, назначенный на престол в день своего рождения и вплоть до достижения совершеннолетия отстраненный от государственных дел регентшей. С тех пор, естественно, не осталось никого, кто бы во всех деталях знал процедуру избрания нового короля.
Дело осложнялось и тем, что судачить о предполагаемой кандидатуре наследника престола при жизни Собхузы считалось преступлением. И после его смерти разговоры о том, кто может получить престол, противоречили местному этикету. Было только известно, что, дабы предотвратить попытки честолюбивых принцев захватить престол, ликоко еще в прошлом веке узаконил традицию: никто из сыновей короля не может быть по рождению наследником короны. Так выяснилась одна из интереснейших деталей престолонаследия, дожившая до наших дней в Свазиленде — этой последней неотрадиционной монархии Черного континента: король, а вернее, верховный вождь избирается из числа наследных принцев. Так еще в прошлом веке повсеместно выдвигали на трон африканских властителей.
Но кого избирать? Собхуза оставил после себя по меньшей мере 400 сыновей в возрасте от 11 до 53 лет. Часть принцев заседали в ликоко, были министрами и послами, другие занимались активной предпринимательской деятельностью, третьи предпочитали традиционный образ жизни в краалях посреди зеленого вельда.
Королева Дзеливе как главная хранительница обычного права свази сразу же резко сократила число претендентов на престол. Ссылаясь на традицию, она заявила, что по законам а-ма-нгване наследник должен быть единственным сыном одной из вдов Собхузы, так как это исключает возможность борьбы за трон между единоутробными братьями. Кроме того, претендентом на корону может быть только мальчик, не достигший еще возраста, допускающего вступление в брак. Именно благодаря этим критериям выбор будущего короля был ограничен только шестью сыновьями Собхузы.
Свои решения Дзеливе принимала в Лозита, отказываясь использовать модернистские покои дворца в Лобамбе.
Кое-кто тоже видел в этом верность традиции, другие объясняли мне поведение королевы чисто прагматическими причинами, скорее всего идущими с этими традициями вразрез. Оказывается, по обычаям свази, дом короля после его смерти должен быть полностью сожжен. А новый дворец в Лобамбе, построенный с большим размахом, сровнять с землей было не так просто, как крытую буйволовыми шкурами королевскую хижину прошлых лет. «Для того чтобы не привлекать внимания ко дворцу, индловукати и не показывается в Лобамбе», — объяснили мне.
Однако в тот февральский вечер 1983 года, когда на небе должна была появиться ровно половина луны, индловукати в сопровождении пышной свиты прибыла в «мужскую столицу» королевства. Сначала она председательствовала в ликоко, а затем проследовала в «небесную долину» — Эзульвини, где в королевском краале ее уже поджидали 400 племенных вождей, съехавшихся со всей страны.
Два дня и две ночи продолжались споры за плотным забором из высоких жердей, окружающим этот лишившийся хозяина крааль. Затем самый старший из принцев, игравший роль главного советника при индловукати, объявил решение мудрейших и старейших земли свази. Наследником престола был официально избран тогда еще 15-летний принц Макхосетиве, который после достижения совершеннолетия будет коронован на престол а-ма-нгване под именем Мсвати III.
На три года, отпущенные принцу для подготовки к державным делам, ему был присвоен официальный титул «дитя нации». За это время он должен был завершить свое образование в школе, узнать азы военных наук в офицерской академии Сандхерст, постичь все премудрости традиционного права свази, а также жениться и доказать свои способности произвести на свет наследника. Вплоть до достижения кронпринцем совершеннолетия регентшей при нем назначалась, как то и предписывалось традицией, королева Дзеливе.
Вскоре, однако, в Свазиленде разгорелись страсти, которые, как затем выяснилось, впервые вспыхнули еще при жизни Собхузы. Старый король правил страной, сочетая опыт племенных вождей с приемами современной политики. В наследие от него в королевстве остались и две политические группировки, которые, будучи по всем меркам на редкость консервативными и архаичными, в специфических условиях племенной монархии свази выглядели как «традиционалисты» и «модернисты». К последним, как это ни парадоксально, по прошествии времени многие относят и самого Собхузу. Хотя всего лишь потому, что «крушение апартеида соответствует интересам королевской семьи Дламини», он с пониманием относился к нуждам антирасистского движения в ЮАР. А номер его личного телефона был занесен в справочную книгу Мбабане. Трубку, правда, монарх подымал редко, но когда подымал, то выслушивал любое мнение и отзывался на бесчисленные просьбы.
Регентство Дзеливе рассматривалось многими как гарантия продолжения «модернистского традиционализма» ее супруга. Так же оценивалось и то, что на посту премьер-министра ею был оставлен назначенный еще Собхузой принц Мабандла Дламини, которого теперь, по прошествии времени и в сравнении с его преемниками, называют то «прогрессистом», то «просвещенным прагматиком». Его первые шаги даже вызвали надежды на радикализацию в Свазиленде. Он стремился упрочить влияние и власть кабинета министров, состоявшего из европейски образованных технократов, в ущерб позициям заседавших в ликоко порою полуграмотных принцев и даже осмелился арестовать нескольких его членов по обвинению во взяточничестве. Во внешней политике принца Мабандлы все отчетливее проявлялось понимание того, что его страна граничит не только с расистской ЮАР, но и с народным Мозамбиком. Свазиленд начал развивать отношения с независимыми странами Африки и предоставлять убежище южноафриканским патриотам, бежавшим от преследований расистов. «Страна а-ма-нгване — традиционная африканская монархия, — сказал как-то он. — А коли так, мы свято должны придерживаться традиции оказывать помощь нашим ближним и не забывать, что в ЮАР живет в два раза больше свази, чем в самом нашем королевстве».
На первых порах королева Дзеливе поддерживала своего премьера и шла наперекор воле ликоко, оказывавшего им обоим сопротивление. Наконец дело дошло до открытого скандала. Когда в Мбабане впервые после смерти Собхузы возобновила свою работу сессия парламента, то с его трибуны прозвучала тронная речь Дзеливе, зачитанная одним из министров. В ней превозносилась роль ликоко и расточались комплименты в адрес ЮАР. Одновременно по радио диктор говорил, что в своей тронной речи индловукати выступила за признание руководящей роли премьер-министра над ликоко, обещала принять меры по демократизации общественной жизни и осудила апартеид.
Полицейское расследование, проведенное по поводу этого «разночтения», выявило, что текст речи, составленный Мабандлой и одобренный Дзеливе, был подменен в парламенте принцами, заседающими в ликоко. Однако копию, отправленную на радио, перехватить им не удалось…
Мабандла бросил за решетку еще нескольких принцев крови. Королевская семья была взбешена, большинство членов ликоко, нарушив этикет, среди ночи прибыли в Лозита и там, угрожая вмешательством армии, потребовали от Дзеливе освобождения заключенных и отставки Мабандлы, ставшего в их глазах «коммунистом».
«Госпожа слониха» уступила. Однако, как вскоре выяснилось, сделано это было лишь для того, чтобы, как говорят свази, «попытаться затем разбежаться и сокрушить врага». Понадеявшись на свой традиционный авторитет, она повела дело к тому, чтобы вообще распустить ликоко и править единолично в ожидании вступления на престол Мсвати III.
Но «разбежаться» ей не дали. Ультраконсервативные принцы свергли ее и посадили под домашний арест в Лозита. А в Лобамбе королевой-регентшей провозгласили неискушенную в политических делах 34-летнюю Нтомби, мать кронпринца. Автоматически к ней перешел и титул королевы-матери. Ликоко одобрил эти перемены, но Дзеливе сочла их неконституционными и отказалась передать своей преемнице атрибуты высшей власти, включая королевскую печать, корону из алых перьев и красную палку.
Вскоре выяснилось, что за дворцовым переворотом в Свазиленде стояли именно те принцы, которые выступают за сохранение тесных связей с ЮАР и, несмотря на свою внешнюю приверженность «традиционному образу жизни» а-ма-нгване, имеют увесистые пакеты акций в предприятиях, контролируемых юаровским капиталом. Среди них называли принцев Поликарпа, Ричарда и Мфанасибили, а также получившего из их рук пост премьер-министра Бхекимпи Дламини. «Все эти люди пытаются удержать народ свази на уровне племенной деспотии ради того, чтобы, эксплуатируя соплеменников с помощью расистов, самим сделаться капиталистами, — заявил Э. Зване. — События, происходящие в Лобамбе после отстранения принца Мабандлы, отвратительны, а растущий консерватизм ликоко крайне опасен для будущего страны. Из-за всевластия и произвола ликоко государственный аппарат практически перестал функционировать. Все это играет на руку лишь Южной Африке».
Один заговор в Лобамбе сменял другой, принцы бросали друг друга за решетку, королева через неделю-другую освобождала их по требованию одной из противоборствующих группировок клана Дламини, отправляя в тюрьму других. Дикторы национального телевидения, появляющиеся на экране обнаженными по пояс и с перьями в волосах, все чаще начали сообщать зрителям о таких «новостях», как ритуальные убийства людей, массовые жертвоприношения с участием известных деятелей, и колдовстве в политических целях. Дело дошло до того, что одним из парламентариев был поднят вопрос о создании… профсоюза колдунов.
Выяснилось: к колдунам и ведунам обращались не только безграмотные общинники, надеявшиеся с их помощью излечить свой недуг, наслать порчу на недруга или приворожить любимую девушку. Среди клиентов оккультных деятелей попадались и лица, находившиеся у вершины власти. Поэтому и просьбы их к колдунам были отнюдь не традиционными.
Так, когда в марте 1986 года очередь угодить за решетку дошла до принца Мфанасибили и он предстал перед судом, в качестве одного из главных свидетелей обвинения на процессе выступил некто Эллиот Ндаба. Назвав себя «профессиональным колдуном — мгангой из Южной Африки», он заявил, что принц поручил ему приготовить зелье из «дурманящих ум» трав и мяса зебры, а затем спрятать его перед воротами парламента. По мнению Мфанасибили, подобные действия колдуна должны были помочь ему убедить ликоко в том, что пять его политических противников готовили заговор с целью свержения правительства.
«Мганга выдает важные секреты» — под таким заголовком вышла на следующий день после выступления Ндабы в суде газета «Свази ньюс». Выяснилось, что главным своим противником принц Мфанасибили считал упрятанного им же в тюрьму бывшего министра финансов королевства, вождя Сишайю Нксумало. Еще в 1984 году он раскрыл мошенничество в таможне, обошедшееся казне в 6,5 миллиона долларов. К нему были причастны многие высокопоставленные деятели страны. «Ставки в разгоревшейся после этих разоблачений борьбе очень высоки, — писала хорошо осведомленная йоханнесбургская газета «Санди таймс». — Помимо явных целей завоевания политической власти и влияния борьба в королевской семье в значительной степени также вызвана стремлением заполучить контроль над минеральными богатствами всего Свазиленда. А они будут принадлежать тому, кто возьмет в свои руки «Тибийо така Нгване» (ТТН) — созданный еще Собхузой II фонд, куда поступают все средства от продажи минеральных ресурсов, добываемых на принадлежащих королевской семье рудниках. С. Нксумало долгое время совмещал пост министра финансов с директорством в ТТН. Через него представители некоторых могущественных кланов свази имели выход на транснациональные компании». Таким образом, борьба Мфанасибили с Нксумало, в которой принц призвал себе в помощники колдуна, была не чем иным, как борьбой за монопольный контроль над экспортом полезных ископаемых Свазиленда!
«Дитя нации» готовится стать Мсвати III. — Среди 16 тысяч девушек выбираются несколько жен. — Транссвазилендское сафари кронпринца. — Наследник убивает слона. — Церемония восшествия на трон из буйволиных черепов. — «Ты самый могущественный!» — Первый «след» молодого ингвеньямы: король смещает премьер-министра посреди пастбища. — Выбор между традициями и новациями — основная проблема последней неотрадиционной монархии
А что же делал в это время кронпринц? Отвечая на этот вопрос, свази обычно приводят свою национальную поговорку: «Когда лев пробирается сквозь дебри, он не оставляет следов на земле».
Сообщения о жизни наследного принца, появлявшиеся до того, как он стал Мсвати III, носили чисто протокольный характер. Большую часть своего времени он проводил за учебниками в Англии, однако нередко посещал родину, чтобы выполнить традиционные ритуалы, предшествующие восшествию на трон. Так, в официальной биографии «Дитя нации», опубликованной в Мбабане, упоминается, что в сентябре 1984 года он принял «королевское участие» в очередной инчвале. Там он впервые исполнил «танец тростника», и это событие означало достижение Макхосетиве совершеннолетия. Затем в течение двух дней непрерывных песен и плясок мимо него прошли 16 тысяч девушек с обнаженным торсом: среди них принц должен был выбрать себе на будущее несколько жен.
В августе 1985 года будущий монарх совершил стокилометровое пешее путешествие через всю свою страну, призванное продемонстрировать своим подданным, что «новый король так силен и вынослив, что может защищать традиции а-ма-нгване». Это транссвазилендское сафари наследника сопровождалось охотой. Кульминацией ее стал поединок со слоном, которого кронпринц убил копьем, дабы доказать, что он достоин именоваться ингвеньямой. Кожа с ушей этого убитого в честном поединке великана вельда была главным нарядом Макхосетиве в день его коронации.
Это торжественное событие состоялось 25 апреля 1986 года. Никто, кроме узкого круга царедворцев и духовников, не знает, в чем заключалась тайная часть ритуальной церемонии вступления на трон, проведенная в Лозита. Однако из королевского крааля принц Макхосетиве вышел уже Мсвати III — шестнадцатым монархом в истории Свазиленда, обладателем священного трона а-ма-нгване, сделанного из черепов буйволов.
«Вся эта церемония, занявшая 25 секунд, не только поставила у власти в стране Сотжу Дламини, работавшего ранее чиновником на одной из сахарных плантаций, — передал из Мбабане корреспондент Ассошиэйтед Пресс. — То, что произошло на королевском холме, традиционным путем продемонстрировало всем свази два очень важных обстоятельства. Во-первых, они увидели, что пользующаяся авторитетом у народа Дзеливе передала Мсвати красную палку Собхузы. Во-вторых, король всенародно дал понять, что он плевать хотел на ликоко. Несколько месяцев спустя самый молодой в мире монарх объявил о решении провести в своей стране выборы на основе уникальной, практикуемой только в Свазиленде системы голосования. «Все мужчины, — сказал он, — соберутся в деревнях, на центральных площадях которых будет стоять несколько ворот, а в каждом из них — кандидат в коллегию выборщиков. Проходя под теми или иными воротами, свази тем самым выражают свое предпочтение одному из кандидатов, а стоящие рядом старейшины ведут подсчет голосов». Потом победившие выборщики изберут из списка, предложенного королем, пятьдесят законодателей, руководствуясь при этом их репутацией, мудростью, честностью и способностью руководить. Еще двадцать законодателей назначает сам Мсвати III. Считают, однако, что он будет терпеть этих законодателей, да и ликоко, только в том случае, если они, как и во времена Собхузы, будут во всем соглашаться с волей короля».
Какова будет воля молодого ингвеньямы, покажет время. В отличие от большинства монархов современного мира, которые являются скорее лишь номинальными правителями, король а-ма-нгване правит страной, имея в своих руках исполнительную власть. Как воспользуется ею Мсвати, по какой дороге поведет он свой народ? Получивший образование на Западе, но воспитанный в духе строгих племенных традиций, Мсвати III как бы олицетворяет собой дилемму, перед которой сегодня стоит весь Свазиленд — единственная неотрадиционная монархия Африки, вступающая в современный мир…
Два дворца свергнутого короля. — Самый большой рынок гончарных изделий. — Скотоводы-тутси покоряют земледельцев-хуту. — Легенда об отважном охотнике, ставшем королем Нтаре I. — Средний рост — 186 см. — Иньямбо — скот с трехметровыми рогами народа-великана. — Мвамбутсу IV увлекается рок-н-роллом. — Республика, рожденная без единого выстрела
Гитега — небольшой городишко с десятитысячным населением и огромным базаром. Прямо у шоссе, ведущего в город, стоит новый дворец, в котором, правда, свергнутым королям-мвами почти не удалось пожить. Здание модернистское, но с чертами местной архитектуры: стрельчатые арки окружающей дворец галереи напоминают дверные отверстия африканских хижин, внутренний же свод — копия островерхих крыш конусообразных крестьянских построек.
А на полпути из Гитеги в Бужумбуру, современную столицу Бурунди, в деревне Мурамвья находится старый дворец, выстроенный в традиционном африканском стиле. Это большая, просторная хижина из золотистой соломы, внутри перегороженная циновками. На полу — сплетенные из папируса коврики, на которых разрешалось сидеть приближенным мвами, несколько деревянных лежаков и плетеных сундуков. Никакой роскоши, никакого напоминания о величии власти. Но двери во дворец низкие, гораздо ниже, чем у окружающих хижин: хочешь не хочешь, но, входя в обитель владыки, обязательно согнешься перед ним в три погибели.
За этими дворцами, свидетелями истории Бурунди, далекой и всего лишь вчерашней, присматривает Дамьен Хабомимана, куратор Национального музея в Гитеге, знаток истории своей страны.
— Вы, конечно, уже побывали на нашем рынке? — обращается он ко мне. — Это самый большой во всей Восточной Африке рынок гончарных изделий. Огромные кувшины, которые умеют делать только в наших краях, расходятся из Гитеги по всем соседним странам. Керамику здесь делают испокон веков. В долине реки Ниамбийя, например, найдены остатки очень древних очагов, а рядом — осколки кувшинов, отделанных красивым орнаментом. В былые времена гончарное ремесло считалось презренным и было уделом лишь низших слоев земледельцев-хуту. Но их прекрасными изделиями украшали свои жилища даже короли, которые в нашей стране, как и в соседней Руанде, всегда выдвигались из числа скотоводов-тутси.
Много, очень много лет назад в местах, где тутси пасли свои стада, случилось великое несчастье. Реки, которые раньше текли по их землям, повернули вспять или высохли. Дожди прекратились, и равнины, на которых некогда зеленела сочная трава, превратились в пустыню. Красавицы коровы, лишившись корма, начали гибнуть.
И тогда старейшины-тутси решили покинуть пораженные засухой места и идти на юг, искать новые пастбища. Они шли долго, и никто не знает, сколько великанов-воинов, статных женщин и лиророгих иньямбо погибло во время этого перехода. Позади оставались горы и пустыни, населенные враждебными племенами, равнины и непроходимые леса. Но тутси упрямо шли, а когда силы совсем оставляли людей, они цеплялись за рога иньямбо, и коровы поддерживали их. Наконец впереди мелькнула гладь большого озера; пьянящий запах пряных трав с прибрежных лугов заставил людей напрячь силы, прибавить шагу. Здесь были и вода, и сочная трава для скота. «А раз будут живы и сыты иньямбо, значит, будут счастливы и тутси», — решили старейшины. Так выходцы с севера обосновались в области межозерья. Историки считают, что это произошло примерно в XV веке.
Богатый край конечно же не пустовал, плодородные долины были издавна заселены земледельцами-хуту, а в лесах охотились пигмеи. Но вскоре сильные и воинственные тутси покорили их и создали в самом центре Африки феодальное государство. Говорили, правда, в нем на кирунди — языке хуту.
— Трудно точно сказать, когда это произошло, поскольку о прошлом Бурунди, или, как раньше говорили, Урунди, можно судить только по рассказам кариенд, — продолжает свой рассказ Д. Хабомимана. — Независимое королевство, словно спрятавшееся в африканской глубинке, в самом сердце континента, развивалось своим особым путем. Многие характерные черты его традиционного общества и экономических укладов дожили до сегодняшнего дня. Западные этнографы нередко называют Бурунди «самой африканской республикой», имея в виду ту огромную роль, которую играют в жизни нашего государства специфические социальные и хозяйственные обычаи и традиции, унаследованные от прошлого.
Сегодня жители республики — а их уже почти пять миллионов — все чаще называют себя барунди. Однако со времен Нтаре внутри традиционного общества отчетливо выделялись три этносоциальные группы: тутси, хуту и пигмеи-тва. Численно преобладавшие в королевстве крестьяне-хуту, которые составляют примерно 85 процентов населения всей страны, находились в зависимости от тутси (14 процентов), из среды которых выделились феодалы-баганва, владевшие и землей и скотом.
Чтобы отсрочить свой уход из Бурунди (в колониальные времена эта страна была частью единой «подопечной территории», именовавшейся Руанда-Урунди), бельгийцы всеми силами стремились разъединить народ барунди. Дважды — в 1959-м и 1963 годах — им удавалось спровоцировать в стране вспышки кровавой резни. В ней погибали не только феодалы и уничтожались не только дворцы знати. Национальная трагедия, спровоцированная из Брюсселя, ударила в первую очередь по скотоводам-беднякам. Настроенные против феодалов, они могли бы стать союзниками угнетенных масс хуту в борьбе против иноземных и местных эксплуататоров. А этого-то и боялись больше всего колонизаторы.
Последний мвами Бурунди — Мвамбутсу IV — взошел на престол в 1915 году, когда ему было всего лишь тринадцать лет, и правил до 1966 года. Это был ловкий политик, умевший ладить со всеми. Хотя он и считался «первым среди баганва», Мвамбутсу заявлял, что стоит выше сословных интересов. Он провел ряд реформ, ограничивших привилегии феодалов, и умело заигрывал с народом.
В этом, наверное, одна из причин того, что монархия в Бурунди не пала одновременно с провозглашением независимости, как это было в Руанде, а просуществовала еще пять лет. Однако все эти пять лет и трон, и все королевство лихорадило. Под конец своего многолетнего правления Мвамбутсу IV пристрастился к делам, весьма далеким от государственных. Из короля Бурунди он превратился в «короля рок-н-ролла», завсегдатая западноевропейских игорных домов и знатока джаз-оркестров. В одном из лозаннских ночных клубов мвами пленила полногрудая Жози Белькур, выступавшая в стриптизе. Сначала Мвамбутсу сделал тридцатидвухлетнюю блондинку своей секретаршей, а затем привез ее в Бужумбуру, где выстроил для нее прекрасный особняк с бассейном.
Придворные были шокированы, народ роптал. Становилось ясно, что архаическая форма правления, основанная на привилегированном положении баганва, изжила себя. Поэтому, когда 28 ноября 1966 года группа прогрессивно настроенных офицеров взяла власть в свои руки, никто не выступил в защиту монархии. Республика родилась в Бурунди без единого выстрела, без капли крови.
Триединый лозунг партии УПРОНЛ: «Единство — труд — прогресс!» — Торжества у памятника принцу-революционеру. — В Бужумбуре поют «Интернационал». — К празднику присоединяются «потомки священного тамтама». — Ходить и плясать здесь учатся одновременно. — Короли африканского танца
Впервые я приехал в Бужумбуру ровно через год после революции. Улицы столицы пестрели антиимпериалистическими лозунгами, из рупоров громкоговорителей неслись призывы покончить с отсталостью и невежеством.
Однако празднества в честь годовщины республики начались с торжественной мессы в церкви. Архиепископ Бужумбуры, прелаты в ярких сутанах, римский нунций в малиновом одеянии, стоя на широкой лестнице кафедрального собора, сдержанной улыбкой приветствовали лидеров молодой Африки. Республика избрала свой путь в будущее, но еще не смогла освободиться от традиций прошлого…
Когда служба закончилась, а президент молодой республики произнес речь, тишину не нарушили аплодисменты. Над площадью внезапно вырос лес рук — тысяч, десятков тысяч черных мускулистых рук с протянутыми вперед тремя пальцами. Этот жест — символ правящей в стране Партии единства и национального прогресса (УПРОНА); каждый палец символизирует часть триединого лозунга. Раньше, в королевстве, он означал: «Бог — король — родина». Теперь, в республике, символ звучит по-иному: «Единство — труд — прогресс». Несколько минут площадь безмолвствовала, застыв в клятве верности республике и партии. Торжественное молчание прервал сам президент: «Убумве — ибикорва — амаямберре!» — произнес он на языке кирунди. «Единство — труд — прогресс!» — вторила ему площадь.
С площади Революции торжества были перенесены на гору Кирири, к памятнику Луи Рвагасоре — основателю партии УПРОНА, зверски убитому в 1961 году пулей, оплаченной бельгийскими колонизаторами. А потом на стадионе Бужумбуры, у подножия Кирири, началась демонстрация. Сначала шли военные, потом рабочие предприятий столицы, учащиеся. Шествие замыкали огромные желтые дорожные машины, первые тракторы и комбайны, грузовики, полные крестьян, приехавших из отдаленных уголков страны.
До самого вечера шествовали под звуки несущегося из репродукторов «Интернационала» граждане республики. Не все из тех, кто приехал в столицу и хотел пройти по стадиону мимо трибуны, смогли принять тогда участие в грандиозной манифестации. Поздно вечером по радио передали решение правительства продлить демонстрацию на следующее утро. Власти обращались к предпринимателям с просьбой дать возможность принять в ней участие всем рабочим и служащим.
Шествие кончилось, и стадион превратился в гигантский табор, где устроились на ночь «иногородние». Зажглись костры, вспыхнуло веселое оживление у огромных горшков с пенящимся пивом, отовсюду понеслись песни, песни, песни…
К полуночи, когда в президентском дворце окончился прием, на стадион приехали королевские барабанщики. Во времена монархии они жили в Гитеге, получали большие деньги и были своеобразной кастой привилегированных дворцовых музыкантов. Д. Хабомимана, сам член этого «цеха» музыкантов, рассказывал мне, что при мвами в королевский ансамбль могли попасть лишь выходцы из нескольких семей тутси, за чистотой крови которых наблюдали сами кариенды. Хуту туда не принимали: инструменты, на которых играли королевские барабанщики, считались «потомками священного тамтама». Прикасаться к ним могли лишь тутси.
После революции за королевскими барабанщиками осталось их прежнее название, и, я думаю, оно останется и впредь. Не потому, конечно, что среди барунди сильны монархистские настроения, а по той причине, что в своем искусстве музыканты-тутси действительно короли. Африка вообще богата танцорами и тамтамистами. Чувство ритма — в крови у всех африканцев. Люди здесь рождаются танцорами, они учатся ходить и танцевать одновременно. Но во всей Африке я не видел ничего более блистательного, эффектного и виртуозного, чем королевские музыканты Бурунди.
Двухметровые красавцы юноши в туниках из пятнистых леопардовых шкур, символизирующих у барунди войну, становятся у огромных барабанов. В центре — «тамтам мвами», достигающий великанам почти до плеча. По обе стороны от него барабаны симметрично уменьшаются. На флангах, у самых низких тамтамов, стоят десяти-двенадцатилетние мальчики. В стороне — два жилистых старца в лиловых тогах, с прическами, которые поддерживает бисерный обод. Один из них держит ярко раскрашенный щит и длинное копье-жезл. Он — балетмейстер. У другого в руках длинный закрученный рог иньямбо. Это — дирижер.
Трубный звук рога — и тамтамы начинают петь. Исполняется танец воинов. У тутси нет принятой почти повсеместно у африканских барабанщиков манеры постепенно наращивать темп. Здесь начинают «без раскачки», сразу в фантастически бурном ритме. Сила удара и быстрота. Быстрота и сила удара. Наконец, музыкант подбрасывает палочки (а они по полтора килограмма весом) в воздух и становится еще и жонглером. Палочки вращаются над его головой, не нарушая ритма, шлепаются на барабан, отскакивают вверх и снова попадают к нему в руки где-то за спиной. Если жонглируют и соседи, они еще успевают обежать вокруг барабанов и поменяться местами.
Это увертюра. Когда пот катится со всех ручьем, быстрота и сила удара достигают предела, мелькания рук уже не видно и кажется, что вот-вот порвется кожа тамтамов, величественный старец со щитом властно поднимает свой жезл, и барабаны замолкают. Он идет медленной походкой властелина, шлейф его лиловой тоги эффектно скользит по зеленой траве. Блики костров играют на мускулистом лице, прищуренные глаза смотрят в темноту, туда, где скрывается враг. Он приглядывается, переступает с ноги на ногу, как бы высматривая кого-то, и вдруг резким броском запускает копье в толпу. Она ахает, но не успевает даже шелохнуться. Дрожащая полоска металла уже воткнулась в землю совсем близко от чьих-то босых ног.
И снова гремят тамтамы. Исступленный, бешеный, нечеловеческий темп. Глаза музыкантов вылезают из орбит, на лицах вздуваются вены. Долго в таком темпе играть нельзя. То слева, то справа два-три тамтама замолкают, а музыканты, выбежав в центр полукруга, отплясывают у костров замысловатые па. Между ними, словно африканский Мефистофель, скользит старец в развевающихся одеждах. Он мечет копье в танцоров, и каждый раз оно падает так близко, что еле удерживаешься, чтобы не вскрикнуть.
Иногда старец ловит в воздухе палочки «тамтама мвами» и извлекает из огромного барабана новую мелодию. Ее повторяет старик с рогом, а затем остальные барабанщики. Образуется какой-то беспрерывный конвейер, круговорот музыкантов и танцоров. Вот тамтамисты выстраиваются друг за другом, и начинается бег вокруг цепочки барабанов. Поравнявшись с инструментом, каждый ловит брошенные соседом палочки, ударяет, не нарушив ритма, по барабану и подбрасывает их для другого.
На трех главных барабанах солируют все по очереди, даже мальчики. Достать до барабанов с земли малыши не могут, и им приходится залезать на спину кому-нибудь из взрослых. Солисты импровизируют, остальные тут же подхватывают новую мелодию.
Люди вокруг зажглись бешеной музыкой, хлопают, пляшут. Посторонних и равнодушных нет. Если мерить на европейский аршин, здесь есть кумиры, солисты и хор, статисты. Нет лишь сценаристов и режиссеров. Их в Африке всегда заменяют врожденное чувство ритма и вдохновение.
Агония феодального наследия: 100 тысяч убитых. — Республика против этносоциальных предрассудков. — «Все бурундийцы — братья!» — Этнические перегородки и… рельеф. — Республика на 80 тысячах холмов. — Аграрная страна без деревень. — Почему крестьяне «самой африканской республики» не спешат объединяться в кооператив? — Общеконтинентальная проблема: ограниченным материальным возможностям соответствуют умеренные желания. — Экономика руго спасает Бурунди от превратностей мирового капиталистического рынка. — Аграрная реформа отменяет «убугерерва» и «убугабире»
Ликование, вызванное свержением монархии, прошло очень скоро, потому что выяснилось: руководители Первой республики оказались не способны разорвать традиционные трибалистские и сословные путы, тормозившие развитие общества барунди. Изменив собственным прогрессивным лозунгам, они погрязли в политических интригах, междоусобицах, местничестве, коррупции.
Агония режима, хотевшего приспособить республиканские формы правления к диктатуре феодалов-тутси, была страшной: в 1972–1973 годах Бурунди пережила один из самых кровопролитных на Африканском континенте этнических конфликтов. Он стоил жизни более чем 100 тысячам хуту.
Вот почему руководители Второй республики, родившейся в 1976 году, во главу угла поставили задачу: сделать все возможное для того, чтобы этнические различия больше никогда не могли парализовать социальную и экономическую жизнь страны. В Бужумбуре исходят из того, что в республике нет ни территории хуту, ни территории тутси. Ни хуту, ни тутси не имеют собственного языка, культуры, религии, которые были бы свойственны только им. А следовательно, в стране существует только одна этническая группа — барунди.
Решительным образом искореняется все, что могло бы напомнить о былой племенной розни. В новых школьных учебниках географии и истории, изданных в начале 80-х годов, я вообще не нашел ни одного упоминания о хуту, тутси или тва. В бурундийских паспортах, где в былые времена фигурировали эти термины, теперь указывается однозначно: рунди. Если раньше представители скотоводческой аристократии в разговоре со мной по собственной инициативе сообщали, что ведут свою родословную от переселенцев с севера, то теперь даже на вопрос: «Вы — тутси?» — отвечают: «Я — бурундиец».
Правительство стремится привлечь к национальному строительству все социальные группы населения, подчеркивая: все равны перед законом и имеют одни и те же права на получение работы, образования и других социальных благ. Мало кто отрицает, однако, что после многовекового господства баганва земледельцы-хуту во многом отстали от тутси в культурном и хозяйственном отношении. Практически преодолеть этот разрыв не так-то легко, и причем не только в силу исторических, социальных, но и… географических причин.
Уже стало плохой традицией, журналистским штампом называть Бурунди «страной зеленых холмов», «республикой на холмах», «государством тысячи холмов» и т. д. Уточню сразу: в Бурунди около 80 тысяч холмов, в том числе 10 тысяч — крупных. Холм официально признан низовой административной единицей этой республики. Таких «административных холмов» там 2460. Когда вы спрашиваете у жителя Бурунди или соседней Руанды, где он родился или где оставил свою семью, то обычно следует ответ: «На холме таком-то…»
Словно гигантские застывшие волны древнего океана, теснятся эти холмы по Бурунди и, не желая считаться с границами, придуманными человеком, уходят в Руанду. Образно говоря, в обеих этих странах каждой большой крестьянской семье или нескольким семьям родственников принадлежит холм или по крайней мере хотя бы один из его склонов. Крестьянские поля находятся здесь на косогорах, скот бродит по крутобоким пастбищам, а тропинки и дороги то взбираются на пологую возвышенность, то падают с нее. Местным учащимся нельзя доказать, что земля имеет форму шара, на том основании, что у горизонта округлая форма. Здесь линия горизонта волниста и извилиста…
Однако эти холмы, придающие ландшафту Бурунди ни на что не похожий колорит, столь ласкающий взоры туристов, создают огромные социальные и хозяйственные проблемы. Аграрная страна, где лишь пять процентов населения живет в городах и поселках, Бурунди в то же время с полным основанием заслуживает названия страны без деревень. А попробуйте, задавшись целью поднять культурный и экономический уровень жизни земледельческого населения, подвести к каждому склону бесчисленных бурундийских холмов электричество и водопровод, создать такие условия, чтобы обитатели холмов жили неподалеку от школ и здравпунктов. Все эти и другие трудности жизни на холмах не могут не влиять на решение этнических проблем, создание единой нации.
Выход? В Бужумбуре его видят в том, чтобы убедить крестьян покинуть свои руго (изолированные фермы на холмах) и селиться вместе в крупных деревнях-кооперативах, объединяющих от 200 до 500 семей. Казалось бы, перспектива иметь рядом магазин и здравпункт, школу, получить возможность пользоваться советом агронома и арендовать у правления кооператива сельскохозяйственную технику должна была бы привлечь в укрупненные деревни мелких земледельцев. Однако они не спешат. Сказывается психологический фактор, вековая привычка быть хозяином у себя на холме, ни от кого не зависеть. Кроме того, многие крестьяне просто не понимают, зачем их призывают переселяться и ежедневно ходить из деревни за несколько километров на свои поля, если им совсем не нужны те услуги, которые предлагаются в кооперативе.
Однако именно эти архаичные внерыночные отношения помогли Бурунди в 80-х годах остаться в стороне от влияния экономического спада, охватившего всю Африку. Не связанные с мировым капиталистическим рынком, руго оказались нечувствительными ни к снижению цен на африканское сельскохозяйственное сырье, ни к мировому топливному кризису, ни к повышению учетных и кредитных ставок империалистическими банками.
По уровню дохода на душу населения Бурунди давно занимает девятое с конца место в мире, а по классификации ООН входит в число наименее развитых стран планеты. Доход на душу населения здесь действительно более чем скромный — около 200 долларов в год. Однако, прилетев в Бужумбуру из Найроби или Киншасы — городов, выдаваемых за «витрины» капиталистического развития в Африке, сразу же обращаешь внимание на то, что в бурундийской столице, в отличие от кенийской или заирской, нет попрошаек. Нищенствуют лишь калеки, что «узаконено» нормами африканской традиции.
Благодаря интенсивному, хотя и ведущемуся архаическими методами, земледелию на холмах Бурунди, в отличие от большинства стран континента, самостоятельно обеспечивает себя сельскохозяйственными продуктами. Поэтому в стране никто не умирает с голоду, а вокруг Бужумбуры не растут бидонвилли вчерашних крестьян, не имеющих возможности прокормиться собственным трудом. Конечно, в стране есть зажиточные и даже богатые люди, однако социальные контрасты даже в столице не бросаются в глаза, большинство барунди живут примерно в одинаковых условиях, соответствующих традиционному «этнографическому стандарту».
В первые годы после провозглашения независимости я не раз слышал, как западные предприниматели называли Бурунди «одной из самых нежизнеспособных стран континента», удел которой — «существование взаймы». Сегодня эти же бизнесмены говорят о ней как о «стране, где можно рисковать», и с удивлением констатируют: по сравнению с другими развивающимися государствами Бурунди имеет весьма незначительную задолженность. Так, традиционная африканская «экономика руго» сыграла роль своеобразного амортизатора, который помог Бурунди устоять перед проблемами, с которыми не могут справиться страны куда более богатые, но в то же время и более втянутые в мировые капиталистические отношения. Бурундийский пример лишний раз доказал: разрушение традиционной африканской экономики в угоду западному капиталистическому предпринимательству, сокращение клина продовольственных культур местного потребления ради увеличения экспорта сырья на капиталистический рынок — отнюдь не лучший путь модернизации сельского хозяйства на континенте.
Вот почему правительство Бурунди не переселяет обитателей руго в укрупненные деревни с помощью декретов и полиции, а делает это постепенно, по мере того, как у крестьян возникает объективная заинтересованность приобщиться к производству на рынок. Важным стимулом развития товарного производства стала осуществленная в 1977 году аграрная реформа, отменившая систему убугерерва — феодальной зависимости в ее местном варианте. До реформы безземельный крестьянин должен был бесплатно трудиться на землевладельцев за предоставленный ему в пользование крошечный надел. По новому закону тот, кто обрабатывает землю, за небольшую сумму может выкупить этот надел и стать его владельцем.
Достоянием истории сделалась и убугабире — система «держания коров», превращавшая владельцев скота — шебуйе — в феодалов, а арендаторов — умугарагу — в эксплуатируемых крестьян.
В былые времена, когда у умугарагу разрасталась семья и начинал чувствоваться недостаток в молочных продуктах, он наполнял кувшин банановым пивом и отправлялся к шебуйе.
— Я прошу у тебя молока, хозяин, — говорил он, ставя кувшин в ноги феодалу. — Помоги мне, и мои дети, взращенные молоком твоих коров, будут твоими детьми. Они сполна отблагодарят тебя за доброту.
Если шебуйе соглашался удовлетворить просьбу, он выпивал пиво и наполнял горшок молоком. Это значило, что умугарагу мог идти и выбирать в хозяйском стаде корову.
Внешне безобидный ритуал. Но именно он и заложил неравноправные отношения, расколовшие все общество дореволюционной Бурунди на два класса. Сколько бы лет ни ухаживал за арендованными иньямбо крестьянин, ни скот, ни приплод не делались его собственностью. Аренда, как правило, была пожизненной. Животные старели, переставали давать молоко, но крестьянин не имел права их забить и был обязан по-прежнему отрабатывать за них в хозяйстве шебуйе, смотреть за его личным скотом, отдавать в его закрома часть урожая со своего поля. Если крестьянин нарушал освященные веками условия убугабире, хозяин имел право отобрать у него весь скот, обречь всю семью на голод. Все это привязывало формально свободного умугарагу к феодалу, давало шебуйе возможность облагать крестьян новыми повинностями, выжимать из бедняков последние соки. Шебуйе знал: деться кредитору(?[58]) некуда.
Теперь древняя система «держания скота» упразднена. Однако архаические формы ухода за иньямбо, обряды и ритуалы тутси, порожденные убугабире, кое-где еще сохранились.
Путешествуя по Бурунди, я как-то забрался на крайний северо-запад республики. Там, за городком Ругомбо, в стороне от дороги, я увидел окруженный тростниковым забором небольшой загон для скота, посреди него огонь, который тушат лишь в случае смерти владельца стада.
За скотом ухаживают лишь мужчины. Женщинам не разрешается подходить к коровам. Мужчина-воин способен лучше защитить скот и от диких животных, и от набегов врагов. А поскольку скот зачастую остается на пастбищах и на ночь, то пастух, естественно, становится также дояром. Так порожденное практикой правило превратилось в освященное веками табу, запрещающее женщинам доить скот.
Молоко для тутси все равно что хлеб для русского крестьянина. К молоку относятся с почтительным благоговением. Доят животных здесь не между делом, а основательно, с чувством. Коров ежедневно чистят и моют веником из ароматических трав, запах которых отгоняет мух. Эта процедура происходит во внешнем дворе загона, из которого вымытых коров ведут во внутренний двор.
Здесь мада — пожилые дояры-виртуозы, сидя на крохотных скамеечках, «берут», как говорят тутси, у коров молоко. Главный помощник дояра — молодой бычок, которого подводят поочередно к каждой из ожидающих дойки коров. Его задача — дочиста облизать шершавым языком соски и добыть первые капли молока. Как только оно появляется, теленка уводят, а мада начинает свое священнодействие. Главное теперь не допустить, чтобы у молока пропала пена, чтобы она сохранилась до тех пор, пока еще теплый напиток попадет к женщинам. Такой способ «долгой пены» называют «епфура». Он доступен лишь опытным, наиболее уважаемым мада. Но «малую пену» обязан уметь получить любой мужчина-тутси. В противном случае «он доит как женщина», и поэтому ему могут вообще запретить ухаживать за иньямбо.
Когда корова выдоена, мада встает, моет руки из рога, который подносит ему юноша, и направляется к следующему животному. Подоенную корову подводят к костру, окуривают травами, запах которых отгоняет на поле слепней, смазывают соски сажей, чей горький вкус не позволяет телятам лакомиться молоком, и только после этого выпускают на пастбища. А глиняные крынки, где еще вздувается и лопается молочная пена, относят женщинам. В их обязанности входит приготовление безахи — молочных продуктов.
Скотовод приобщается к земледелию. — 2,5 га — предел возможностей крестьянской семьи. — В Африке люди умирают не от болезней с экзотическими названиями, а от тривиального голода. — Сложная проблема простой мотыги. — Не погубит ли плуг африканские почвы? — Экологические проблемы, порожденные подсечно-огневой системой. — Черное дерево… на удобрения. — Огня не боится лишь птица-секретарь. — Переложное сельское хозяйство становится непригодным для Бурунди
Таких скотоводов можно было бы назвать «настоящими тутси», поскольку они свято придерживаются традиции. Однако, оглядевшись вокруг, я вдруг понял, что они нарушили одну из главных заповедей своих гордых предков: начали заниматься земледелием. Прямо за загоном для скота зеленело 200–300 молодых кофейных деревцев.
Скотовод, приобщившийся к земледелию, и земледелец, который завел в своем хозяйстве пару коров, по нашим понятиям, явление обычное. Но для сегодняшней Африки это новость, причем имеющая огромнейшее экономическое значение. В Бурунди, где скотовод-тутси соседствует с земледельцем-хуту, этот процесс, пожалуй, вырисовывается ярче и отчетливее, чем в других странах Африки.
Веками скотоводство и земледелие у большинства народов Африки были разобщены сложной системой не только экономических перегородок, но и племенных предрассудков. Скотоводы, правда, остаются в выигрыше: употребляя в пищу молоко, кровь и мясо, они обеспечивают себя необходимым числом калорий. Земледельцы же, которые зачастую не видят на своем столе ничего, кроме бананов и корнеплодов, довольствуются полутора тысячами калорий в день, тогда как, например, рацион европейца содержит три тысячи калорий.
Землепашец без скота и сегодня подобен российскому безлошадному крестьянину дореволюционного времени. Не имея тягла, он по сей день не может поменять мотыгу на плуг. А самое большее, что может обработать в год мотыгой африканская семья, в которой четыре-пять трудоспособных членов, а остальные — старики и дети, — это два с половиной гектара. Слишком тяжело отвоевать у саванны землю, слишком тяжело отстоять потом поле от настойчиво лезущих из земли сорняков, уберечь его от беспощадных лучей солнца, размывающих ливней, испепеляющей засухи, саранчи и других вредителей. Два с половиной гектара, обрабатываемые отсталыми методами, не могут без помощи животноводства прокормить крестьянскую семью.
Европейцу, привыкшему к трактору и комбайну, вытеснение мотыги плугом кажется делом легким. В Африке же, где внедрение плуга стало центральной проблемой технического перевооружения сельского хозяйства, этот процесс оказался мучительно сложным. Почти везде он тормозится нехваткой скота. Но в Бурунди, где крестьянский двор с коровой не редкость, замена мотыги плугом может произойти куда быстрее, чем в других государствах.
Конечно, скот в Бурунди есть еще не в каждой семье и, пожалуй, не на каждом холме. Но чтобы вспахать поле, всегда можно нанять кого-либо из соседей, имеющих быка и плуг. В таком случае рождается очень интересная форма социальных отношений: более богатый крестьянин — владелец скота — обрабатывает поле бедняка. Но он выступает здесь уже не как батрак, а как предприниматель, сдающий напрокат «технику».
Незадолго до приезда в Бужумбуру я разговаривал в Дар-эс-Саламе с французским ученым Рене Дюмоном, крупным знатоком аграрных проблем современной Африки, автором нашумевшей во всем мире книги «Черная Африка плохо начинает».
— Использование в Тропической Африке плуга тоже проблема, — говорил он мне. — По-моему, допускать, что здешние крестьяне, тысячелетиями обрабатывавшие землю мотыгой, были не способны изобрести плуг, — значит быть расистом. Крестьянин не мог не изобрести плуг. В Древнем Египте его применяли уже три тысячи лет тому назад, и он, как и многие культурные растения, должен был попасть с Нила в Тропическую Африку. В металле здесь тоже никогда не было недостатка. Почему же в Тропической Африке нет плуга? Дело в том, что это орудие в простейшей своей форме не соответствует местным условиям.
— Но ведь вы, профессор, не будете защищать теорию о том, что африканские почвы непригодны для обработки орудиями более сложными, чем мотыга? — спросил я.
— Я бы сказал так: они пригодны для обработки или мотыгой, или орудиями более сложными, чем простейший плуг. Потому что простейший плуг зачастую губит плодородие африканской земли. В Западной Африке, особенно в Кот-д’Ивуаре, где прослойка зажиточных африканских крестьян, имеющих плуг, появилась гораздо раньше, чем в восточной части континента, результат применения этого орудия оказался самым неожиданным: плодородные почвы превратились в бедленд, началась устрашающая эрозия. То же повторяется в Руанде и Бурунди, холмы которых начали разрушаться оврагами. Эрозию можно предотвратить, если наряду с плужной обработкой внедрять правильный севооборот, проводить лесонасаждения. Можно справиться и с другой проблемой, вызванной тем, что почвенная микрофлора в Африке селится лишь в самом верхнем горизонте. Там, где используют плуг, не переворачивающий пласта, а еще лучше — дисковую борону, мотыга явно проигрывает.
Но главное — чтобы приспособленный к африканским условиям плуг, не говоря уже о бороне и тракторе, появился именно тогда, когда начнется отмирание подсечно-огневой системы. Огонь разрушает почву, убивает микрофлору, губит водозащитные леса, приносит много бед, о которых, быть может, современной науке еще даже неизвестно.
Саванна горит… Кто из ездивших по глубинной Африке не видел этого завораживающего и одновременно жуткого зрелища, когда огонь охватывает все вокруг, раскаляет и без того горячий воздух, гудит на ветру и потрескивает, поглощая мириады травинок!
Возвращаясь из Ругомбо в Бужумбуру кружным путем, через Нгози, я увидел впереди зловещую черную тучу. Дождь в Бурунди, не знающей асфальтированных дорог, не сулил ничего хорошего, и я прибавил газу, надеясь добраться до цели раньше, чем потоки воды превратят грунт в месиво грязи.
Но шустрые мангусты, сначала поодиночке, а потом целыми стайками бежавшие навстречу автомашине, подсказали, что спешить мне некуда. Звери спасались не от дождя, а от пожара. Облако было не дождевой тучей, а пеленой черного дыма, висящего над пепелищем. Кудахчущие выводки цесарок, несколько оголтело мечущихся зайцев, какая-то мышеподобная мелочь — все, кто обычно прячется в густой траве, выскочили сейчас на открытую дорогу и ошалело неслись в одном направлении, даже не сворачивая при встрече с машиной. Птицам и мошкаре дорога была не нужна: они летели прямо над саванной, лишь иногда садясь передохнуть на кусты или деревья. Я не разворачивал машину назад только потому, что совсем недавно проехал заболоченную зеленую низину, куда огонь забраться не мог. В крайнем случае, если бы пожар начал меня настигать, всегда можно было ретироваться в этот влажный оазис.
Неожиданно из самого пекла важно вышла птица-секретарь, очевидно уверенная в том, что сильные голенастые ноги в последний момент всегда унесут ее от опасности. Птица мотала головой, а вместе с нею болтался и конец еще не проглоченной ею змеи, торчавший из клюва. Потом змеиный хвост исчез, и секретарь, наклонив голову, начала выискивать среди улепетывающих пресмыкающихся жертву повкуснее. Иногда языки пламени почти лизали всклоченные бело-серые крылья, но всякий раз птица увертывалась и принималась злобно шипеть на огонь.
Становилось все жарче, и было страшно смотреть на взвивающиеся желто-алые языки, которые, словно вырвавшись из пасти взбесившегося сказочного чудовища, набрасывались на густую стену травы. То там, то здесь факелами краснели раскаленные стволы редких деревьев. Огненные струйки уже забежали за машину. Пора было отступать в низину.
Когда выпущенная человеком огненная стихия пронеслась дальше, саванну нельзя было узнать. Черное пепелище, среди которого кое-где возвышались обугленные баобабы, напомнило мне запечатлевшиеся с детства картины войны, разрухи, горя.
Но африканцами пожар воспринимается по-иному. Крестьянин в Африке считает огонь своим главным помощником. Пламя за один день расчищает поле, удобряет золой почву. Пожарище в Африке — это предвестник начала полевых работ, будущего урожая. Я ехал по пепелищу, а навстречу мне неслась радостная песня. Это пели разбредшиеся по саванне мужчины, собиравшие испекшиеся яйца и вкусных черепах, под обуглившимися панцирями которых было готово отличное жаркое.
Но эта песня — радость людей, которые привыкли к щедрости природы и не знают о том, что у этой щедрости есть предел. Сотни, а может быть, и тысячи лет земледельцы в Бурунди выжигают растительность, чтобы расчистить и удобрить землю, а скотоводы — чтобы их пастбища после дождей зазеленели более густой, свежей травой. Но, уничтожая сухостой, пожар не щадит молодые деревья и кустарники. За долгие годы огонь превратился в своеобразный элемент экологии, изменил саму природу саванны. Выжили здесь лишь деревья с плотной корой и древесиной, не поддающимися мимолетному огню, и кустарники-скороспелки, на которых семена созревают еще до наступления первых дождей и первых пожаров.
Но разве обуздаешь разбушевавшийся огонь? Он выжигает в саванне земли куда больше, чем может обработать одна деревня. Из саванны пламя перебрасывается на леса и лесопарки. Там же, где пожар щадит лес, его нередко губит топор крестьянина. В районах с негустым травянистым покровом полученной на месте золы не хватает, и крестьяне валят лес на стороне, перетаскивают разрубленные стволы на поле и там сжигают их. Редчайшие породы деревьев — эбен и сапелли — превращаются в золу, которая всего лишь два-три года будет удобрять поля кассавы или кукурузы.
Опустошенная огнем саванна через несколько лет, когда человек забросит переставшие плодоносить поля, может восстановиться в своем прежнем виде, но погубленный лес умирает навсегда. Экваториальная гилея появилась в Восточной Африке в эпоху гораздо более влажного климата, чем теперь, и возобновиться в своем первозданном виде она уже не может.
Все это отнюдь не специфические проблемы Бурунди. Они актуальны для всей Тропической Африки. Становится ясным, что подсечно-огневая система ведет к непроизводительному разбазариванию естественных ресурсов и что расплачиваться за это в очень недалеком будущем придется дорогой ценой.
В Бурунди дело еще осложняется тем, что страна перенаселена. По плотности населения — около 200 человек на квадратный километр — она стоит на втором месте в Африке после соседней Руанды, а по площади территории она одна из самых маленьких на континенте. Половина ее площади — 1,4 миллиона гектаров — непригодна для сельскохозяйственной деятельности, а 90 процентов пригодных земель уже интенсивно обрабатываются. Таким образом, в стране практически нет свободных земель. Если же учесть, что среднегодовой прирост населения здесь составляет 2,7 процента, а по традиции каждый мужчина должен иметь по 10–12 детей, то проблемы «самой африканской республики» очевидны.
Уже сегодня подавляющее большинство семей барунди не могут найти на склонах холмов «среднеафриканские» 2,5 гектара под свои поля и вынуждены ограничиваться «среднебурундийским» наделом в 1,4 гектара. Половина мелких фермеров, однако, довольствуется клочками земли в полгектара и менее. Традиционная «экономика руго», таким образом, работает на пределе. Остается лишь удивляться трудолюбию крестьян-барунди, умудряющихся до сих пор обеспечивать себя пищей.
Ведь отвоеванное у саванны или леса поле, где не применяется ни севооборот, ни удобрения, дает урожай лишь три года. Чтобы эта земля восстановила плодородие, она должна пробыть в залежи пятнадцать лет. Таким образом, регулярно, через каждые три года, «средний» бурундийский крестьянин должен вновь выжигать саванну, осваивать новые 1,4 гектара. Нетрудно подсчитать, что при подобной системе земледелия каждой семье нужен земельный резерв минимум 7–8 гектаров. Если же потребуется увеличить экспорт продукции и в связи с этим расширить обрабатываемые площади, то сразу же возникает вопрос: где эти площади взять? Экстенсивная и крайне непродуктивная подсечно-огневая система родилась в те далекие времена, когда людей в Африке было мало, а свободных плодородных земель — много. Для перенаселенной Бурунди переложное земледелие делается все более и более непригодным.
Выход — в освоении «целины». — Обитатели холмов «нисходят» до обработки низменных равнин. — Первые кооперативы на берегу озера Танганьика. — Кофе господствует в экономике Бурунди совсем не потому, что его много производят. — Плантации хлопчатника в Имбо. — Чай взбирается по склонам Конго-Нильского водораздела. — Традиционная «экономика руго» в обрамлении товарных хозяйств долин. — Предприятия работают на местном сырье. — Залежи никеля мирового значения в ожидании ГЭС. — Столица в сердце Африки — «порт двух океанов». — Одна из пятнадцати не имеющих выхода к морю стран континента решает транспортные проблемы
Где выход? В Бужумбуре мне рассказывали, что видят его в освоении «бурундийской целины». Так называют долину Имбо, находящуюся между западными отрогами Конго-Нильского водораздельного хребта и восточным побережьем великого озера Танганьика. Расширяясь к северу, вверх по течению реки Рузизи, плодородная Имбо ближе к границе с Руандой превращается в плоскую равнину, осваивать которую привыкшие к холмам барунди до сих пор не решались. В результате именно здесь остались те 10 процентов, или целых 140 тысяч гектаров плодородных земель, которые крестьяне так и не распахали. И именно здесь, не разрушая и не подрывая «экономику руго», которая спасает страну от превратностей мирового капиталистического рынка, правительство намеревается интенсивно создавать укрупненные деревни. Государство также поощряет развитие кооперативов, которые будут содействовать тому, чтобы на смену первобытному переложному земледелию пришли современные методы ведения сельского хозяйства. Через кооперативы земледельцы и животноводы барунди получат квалифицированный совет, помощь техникой и удобрениями.
Сейчас товарные культуры занимают всего лишь 50 тысяч гектаров, или меньше 4 процентов обрабатываемых в стране площадей. Из них примерно две трети приходится на долю кофе, обеспечивающего 90 процентов экспортной выручки республики. Кофе — высокосортный «арабика», но урожаи его не превышают в год 30 тысяч тонн. Все эти цифры, сопоставленные одна с другой, говорят лишь об одном — о беспрецедентной даже для Африки слабости товарного сектора Бурунди. Кофе «господствует» в ее экономике формально: не потому, что Бурунди — страна «монокультуры кофе», а потому, что другие экспортные культуры выращиваются в этой стране в мизерных количествах. Положение, сложившееся в животноводстве, красноречивее всяких слов характеризуют такие цифры: при поголовье крупного рогатого скота в 800 тысяч голов страна производит 52 тысячи тонн молока. Иными словами, надои с одной иньямбо не превышают пол-литра в день.
В Имбо одновременно с освоением бурундийской целины идет создание современного товарного сектора национальной экономики. В долине прекрасные условия для выращивания хлопчатника: обилие солнца, жаркий климат, близость озера и реки, которые могут питать ирригационные каналы, несущие влагу на плантации «белого золота». Вслед за кофе хлопок должен стать главной статьей экспорта Бурунди. По склонам смотрящего на Танганьику хребта заложены первые плантации чая и хинного дерева. В противоположном, юго-восточном краю республики, в долине реки Малагараси, расширяются хозяйства, возделывающие сахарный тростник и арахис. Центральный район страны — ядро традиционной «экономики на холмах» — как бы оказывается в обрамлении современных товарных хозяйств, развивающихся в долинах.
Поставляемое ими сырье вызвало к жизни промышленность, обрабатывающую местную продукцию. Построена текстильная фабрика, выпускающая ткани из местного хлопка, появились сахарный, молочный и маслобойный заводы. У бельгийцев выкуплено 15 заводов по очистке кофе. Под контролем государства находится несколько хлопкоочистительных предприятий и чайных фабрик. Завершается строительство крупного сахарного комбината на границе с Танзанией, стекольного завода в Бужумбуре.
И наконец, о транспортных проблемах Бурунди — одной из полутора десятков африканских стран, за которыми в англоязычной литературе укоренился очень емкий эпитет «land-locked country» — «страна, запертая сушей». Республика, расположенная в самом сердце Африки, в центре африканского межозерья, не имеет собственных выходов к океану, своего «окна в мир».
Преодоление географического затворничества для государства, которое поставило свое будущее в зависимость от экспорта сельскохозяйственной продукции, — проблема первостепенная. В былые времена, когда Бельгия пристегнула Руанду-Урунди к своему главному владению — Конго, почти все экономические связи Бурунди осуществлялись по конголезским дорогам. Но сейчас республика сама вольна выбирать партнеров, и на смену политическим соображениям колонизаторов пришел экономический расчет независимой страны. Если раньше все экономические связи Бурунди шли через Атлантическое побережье, то теперь ее экономика повернулась лицом к Индийскому океану. Основной маршрут протяженностью 1425 километров начинается в порту Дар-эс-Салам. Отсюда грузы по танзанийской железной дороге перевозятся до пристани Кигома на берегу озера Танганьики; там они перегружаются на суда и следуют в Бужумбуру. Второй путь идет из кенийского порта Момбаса по железной дороге до Кампалы и далее — по угандийским и руандийским шоссе. Поддерживается и западный маршрут — по железным дорогам Заира, обрывающимся у берегов Танганьики. Оттуда грузы в Бужумбуру тоже доставляют на судах. Все это дает повод бурундийцам в шутку называть свою озерную столицу портом двух океанов.
В Бурунди нет ни одного километра железных дорог. Поэтому, для того чтобы не создавать трудностей при сношениях с внешним миром хотя бы на своей территории, правительство выделяет очень большие средства на строительство и ремонт шоссе, ведущих из Бужумбуры к границам республики, а также к районным центрам. Долгое время Бурунди критиковали за то, что она развивает инфраструктуру в ущерб сельскому хозяйству. Теперь целесообразность подобных затрат подтвердилась. Новые дороги помогают «самой африканской республике» преодолеть многовековое затворничество барунди, поддерживать связи с внешним миром, идти в ногу со временем…