Дасбут трясся. Содрогался от носа до кормы, и громадные волны прокатывались по корпусу, словно сделанному из желе, а не прочнейшей металлокерамики. Хрустели, сминались и рвались, точно бумажные, переборки. Тяжело подпрыгивали на установочных платформах двигатели, грохоча, будто пара великанов били лодку громадными молотами. Винтовые оси изгибались туго натянутыми луками, а дэйдвудный сальник растягивался и сжимался, как резиновый, глотая порции гноища. Кокон ядерного реактора трепыхался загнанным сердцем, и безжалостные пальцы деформации глубоко пальпировали массивные плиты радиационной защиты.
Воздух в отсеках густел. В нем возникли темные точки, похожие на назойливую мошкару, что сбивалась в плотные тучи, растягивалась по палубам гудящими потоками, роилась, пока не превратились в лабиринт лент, опутывающих внутренности дасбута.
Липкие полотнища сплетались в мышцы вокруг стальных костей и хрящей гидравлики, водоводов, электрошин, шпангоутов. Прорастала паутина сосудов, багровыми фестонами оплетая каждый мускул.
Тончайшие ледяные нити проникали в каждую пору кожи Свордена, как разбухала вбитая в горло плотная пробка слизи, заполняя легкие и желудок, тело теряло ощущение границ, расползаясь по колоссальному кракену, что таился в гнилой бездне гноища.
Малейшее движение порождало боль. Воля отказывалась соединять желание и упрямство с химией и механикой распятого тела, ужасаясь кровавым фонтанам, что били из разверстых артерий и расплывались горячими облаками по заледенелой коже. Кровь тут же впитывалась прозрачными капиллярами, прорисовывая сложный лабиринт сосудов, опутавших Свордена скопищем трупных червей.
– Помоги… – тяжкий хрип, густо замешанный на близкой смерти. – Помоги…
– Все… корм… – то ли смех, то ли агония.
Мир постепенно расширял свои границы. Отсек дасбута раздувался, взмыл подвалок, унося вслед за собой короба проводов и связки труб, обрушились поёлы, уступая место чему-то бугристому, узловатому, живому.
Расправлялись ленты прозрачных мышц с блуждающей мошкарой напряжения, что собиралась там, где дасбут не желал расставаться со своей проржавелой оболочкой. Тогда кристальная чистота мира кракена, лишь слегка подсвеченная розовым, вдруг мутнела, напитывалась мрачной чернотой, уплотнялась до полной непроницаемости, чтобы затем глухо взорваться.
Разлетались по пологим кривым листы обшивки, увлекая за собой тучи мусора. Отламывались шпангоуты прочного корпуса, и казалось будто хищники растаскивают останки дерваля, выброшенного на берег. Обломки корабельной плоти медленно погружались в гигантский лес эпителия, почти без следов перевариваясь кракеном.
– Мне больно… Мне больно… Мне больно… – навязчивый шепот тысяч и тысяч глоток. Так стонет мелкая рыбешка, попавшая в ненасытный желудок дерваля, корчась под проливным дождем желудочного сока.
Сворден засмеялся. Ужасно смешно почувствовать себя проглоченным куском мяса. Даже не пережеванным.
Чудесное ощущение. Он, наверное, никогда не переживал такого подъема сил. Почему же другие так страдают?! Ведь боль ушла. Исчезли пределы тела, и жалкий кусок полупереваренного мяса больше уж никак нельзя назвать вместилищем души и разума. Он свободен!
Сворден дотрагивается до щеки Флекиг. Точнее, до того, что осталось от щеки Флекиг. Крупные прозрачные капли стекают по ее телу. Они сочатся из сморщенной воронки над ее головой – кап, кап, кап – упокаивающий дождик, что омывает измученные останки.
Медленно сползая вниз, капли, больше похожие на крупных улиток, постепенно мутнеют, напитываясь частичками тела Флекиг.
– Мне больно… – дрожь сотрясает нагое тело. – Убей… Убей… Убей…
Улитки проложили дорожки среди выпуклостей и впадин – тропинки вьются в скульптурной красоте сжираемой заживо плоти.
– Ты должна жить, – Сворден рассудителен. С этими глупыми девчонками нужно только так. – Ты обязана жить. Здесь вы все чересчур привыкли умирать! – нечто, похожее на нежность, охватывает его истомой.
Темная жижа вытекает из отверстий в теле Флекиг. Сворден сгребает с груди жмень липкой слизи и залепляет раны. Флекиг корчится.
– Так нельзя, – качает головой присевший рядом тощец. – Так нельзя. Еда – отдельно.
Сворден не обращает внимание на крохотное существо. Их много здесь. Они творят ужасные вещи, которые лучше не замечать. Он даже название им придумал – тощецы. Навязчивая деталь пейзажа.
– Он попросил меня найти человека, – Сворден доверительно берет Флекиг за руку. – Думкопф. Ищу человека! Ха! Ты ведь помнишь – тогда мы и встретились? Печальные, печальные обстоятельства, – Сворден скорбно умолкает, краем глаза наблюдая за тощецом.
Тот делает очередную Очень Ужасную Вещь. Впрочем, как всегда. Их репертуар неистощим. Оксюморон. Неистощимые на выдумку тощецы.
– Я выдавал себя не за того, – сказал Сворден. – Я всегда выдаю себя не за того. Даже сейчас. Я – на я. Покрыт непробиваемой броней забытья. Понимаешь?
Назойливая улитка вползла в глаз Флекиг. Заворочалась в глазной впадине, окуталась слизью, протискиваясь внутрь головы.
– Вот так рождаются впечатления, – поучает Сворден мертвое тело. – Механика тела проста и понятна. Как проста и понятна механика общества. Главное – не обращать внимания на жертвы, на кровь, на муки. Младенец счастья криклив, грязен и, что скрывать, ужасен на вид.
– Чучело, – хрипят обглоданные кости, что валяются в яме с отбросами. – Подойди сюда, чучело.
Сворден отпихивает ногой тощеца, который выдумал очередную Очень Ужасную Вещь и самозабвенно ей предается, взваливает на плечо толстое щупальце, вросшее в грудь, и подходит к яме.
Принюхивается, недовольно шевелит носом, щурит глаза:
– Дерьмо!
– Уместное замечание, – скалится голый череп Кронштейна. То, что это Кронштейн, легко догадаться по зажатому челюстями болту. – Дерьмо должно накапливаться и испражняться.
Сворден дергает щупальцу, перехватывает ее покрепче и наклоняется над ямой. До черепа не достает полпальца.
– Бедный, бедный Кронштейн, – скорбит Сворден. – Когда-то я знавал его.
– Не из той пьесы, – сурово осаживают Свордена кости. – Оглядись, чучело!
Сворден делает вид, что осматривается, крепко зажмурив глаза и хихикая – ловко же он провел валяющийся в дерьме костяк.
– Что видишь?
– Прекрасный мир, полный чудес.
– Теперь я понимаю, что видели съеденные мной куски мяса, – ворчит череп. – Они узрели прекрасный мир желудка и набитый чудесами кишечник.
– Оп-па! – Сворден поднимает палец. – Несчастный Кронштейн вряд ли знал строение пищеварительного тракта. “Желудок” и “кишечник” – не из его лексикона, череп.
– Будь ты поумнее, чучело, ты бы задумался – а как может разговаривать скелет, – застучал гнилыми зубами череп. – У меня ведь и легких нет.
– Легкие! – Сворден счищает с лица слизь, что постоянно проступают из под кожи. – Знавал я некого Парсифаля, так он учудил не менее забавную штуку. Воскрес, представляешь? Ну, не так, чтобы уж совсем стал живым, но те останки, что провалялись в грунте, он носит с большим достоинством.
– Значит, ничего не замечаешь? – челюсть отходит чересчур далеко, и ржавый болт проваливается внутрь костяка.
– Я все замечаю, – говорит Сворден. – Ведь нам так и сказали – будете вооружены, но оружие не применять ни при каких обстоятельствах, кехертфлакш! Только наблюдать! А уж кто свой, а кто чужой – разберемся сами.
– А из брюха что торчит, чучело?
Сворден довольно хлопает по щупальце. Слизь обильно стекает по телу. Под ним раскрылись отверстия, похожие на раззявленные рты, жадно глотающие вязкие потеки. Подбирается парочка тощецов и робко лижут Свордену спину. На противоположной стороне ямы усаживается копхунд. Круглые глаза пристально наблюдают за Сворденом.
– Разуй зенки, чучело! – сухим костяным смехом давится череп. – Тебя превратили в такой же корм!
Нетерпеливый тощец кусает под лопаткой. Сворден морщится, но терпит.
Тени сгущаются в мешках слизи и мышцах кракена. Мир обретает объем. В нем обнаруживается непрестанное движение. Могучие потоки крови и лимфы прокачиваются сквозь колоссальные сосуды, обвивающие веретена мышц. Плотные ячеистые перегородки разделяют наполненные слизью полости, где тощецы копошатся вокруг бесконечных рядов коконов с полупереваренными телами людей, дервалей, громовых птиц и других созданий, что никогда не покидают бездны, если только не попадают в щупальца кракена.
– Тужится, – клацает зубами череп. – Готовится, тварь.
– К чему? – становится зябко, и Сворден трет предплечья. Легкие с усилием вдыхают и выдыхают густеющую слизь, в которой появляются кровавые прожилки.
– Испражняться, чучело, испражняться! – костяк заходится в смехе. – Наложить огромную куча дерьма на весь этот мир! Или ты думаешь оно предается глубоким размышлениям, глядя из океана гнилыми глазами?!
Сфинктер сжимается. Внутри что-то бурлит, перекатывается. Копхунд опасливо отходит от ямы. Тощецы тянут Свордена прочь, но тот упрямится. Отверстие расширяется, вверх бьет струя отвратной жижи. Ноги оскальзываются, и Сворден съезжает на дно.
Пусто. Никаких следов останков. Бедный, бедный, Кронштейн…
– Прекрати, – строго говорит себе Сворден. – Сказано же – не из той пьесы.
– А что такое пьеса? – в яму заглядывает копхунд, морщит лоб, чешется.
Тварь, как всегда, вылаивает нечто грубое, шершавое, отчего ее шерсть стоит дыбом, но Сворден обнаруживает, что таинственный переключатель понимания вновь находится в позиции “вкл”.
Он шевелит челюстью, готовясь к ответному наждачному лаю:
– Сгинь, псина! Я тебя открыл, я тебя и закрою.
Псина распускает язык, тщательно вылизывает лапу. Откуда-то Сворден прекрасно осведомлен о повадках если не всей головастой своры, то этого отдельного экземпляра – точно. Ее поведение – признак смущения. Копхунд вообще трогательное существо, пока держит себя в лапах.
К краю ямы на коленях подбирается тощец. С ним что-то неладно – тельце бьет дрожь, живот распух, на губах пузырится кровь. Копхунд косится, морщится, точно и впрямь человек, рядом с которым испортили воздух. Ленивый взмах лапой, и обезглавленный тощец скатывается в яму.
– Вылезай, – говорит копхунд. Отправляет вслед за телом раздавленную головенку тощеца.
Сворден смотрит на плавающий среди нечистот труп. Крохотная горка живота шевелится, словно в нем ворочается готовая к метаморфозу личинка.
– Думаешь – это страшно? – копхунд склонен поразмышлять над тем, что не понимает своей звериной натурой. – Думаешь – это мерзко? Вы, люди, склонны действовать по первому впечатлению.
Живот трупа шевелится сильнее. Видно, как изнутри нечто бьется, тужится, пытаясь выбраться наружу. Сворден, на всякий случай, отодвигается подальше, насколько позволяют склизкие стенки. При жизни тощец был беременной самкой.
– Вы хотите все переделать под себя. Куда бы вы не пришли, вы первым делом начинаете рыть уютную нору, а потом удивляетесь – почему в такой удобной земляной дыре не желают жить рыбы, – разговорчивый копхунд полуприкрытыми глазами наблюдает за Сворденом.
Живот тощеца раздувается еще больше, а затем с громко лопается. Разлетаются кровавые лоскуты. Труп раскрывается бутоном, среди мокрых лепестков шевелится полупрозрачное существо.
– А когда оказывается, что рыбы не могут жить в земле, то вы объясняете это не своей ошибкой, а уродством рыб.
Личинка походит на помесь тощеца и копхунда, втиснутую в хитиновый футляр насекомого. Словно природа так и не смогла изобрести ничего более прекрасного по облику, нежели членистоногие, и от бессилия принялась подгонять под их прокрустовы формы свои дальнейшие изыскания в области рептилий и млекопитающих.
– И поэтому вы начинаете переделывать рыб. Вырезаете им жабры и плавники, приставляете руки и ноги. Селите их в норах, а потом удивляетесь – почему из них получились черви, а не люди, – копхунд облизывается, чешется задней лапой за ухом.
Сворден наблюдает за личинкой. Та продолжает вяло шевелится в мясе родительницы. Затем подтягивает к себе кусочек плоти и начинает ее поглощать. Ротовой аппарат твари – сложнейшая система резаков. Но хитин еще не затвердел, поэтому лезвия больше перемалывают, чем отсекают.
Хруст и, почему-то, тихое жужжание. Словно в полупрозрачном существе работает моторчик. Покровы постепенно темнеют, скрывая откровение превращения мертвой плоти в плоть живую – прихотливую вязь течений питательных веществ, что от устья челюстей распадаются на широкую дельту потоков, несущих свою долю родительского мяса к самой крохотной лапке, к самому незаметному волоску.
Трапеза окончена. Крошечный костяк похож на потрепанную штормом шлюпку. Личинка поворачивает безглазую голову к Свордену, выбирается из грудной клетки родителя. Лоскуты кожи прилипли к лезвиям челюстей.
– Это опасно, – предупреждает копхунд. – Очень опасно.
Сворден ждет. Жижа, что стекает по стенам ямы, достигает коленей. Личинка неповоротливо бултыхается в ней, пытаясь приноровиться и поплыть. Крошечные лапки вязнут в слизи. Но личинка упорна. Расстояние между ней и Сворденом сокращается.
– Мы, народ копхундов, – вещает головастая тварь, – всегда находимся на стороне сильного. А вам очень нравится, когда вас считают сильными.
Сворден делает шаг в сторону от челюстей-лезвий и толкает личинку в бок. На ощупь она оказывается студенистой. Руки погружаются в ее тело. Неприятное ощущение, но терпимое.
– Глупые рыбы, превращенные в червей, никогда не узнают, кто же сотворил с ними такое. Ведь у них есть… Как же это называется… – копхунд крутит башкой. – Geschichte! Да, именно так. А у нас этого нет. Мы – выродки, так напоминающие тех зверей, что вы держите дома.
Тень падает на яму. Личинка разворачивается и вновь направляется к Свордену. Челюстные лезвия распахнуты, открывая неправдоподобно огромный зев.
Слышится свист, и сквозь коллоид мира кракена протискиваются черные щупальца, туго пеленают личинку и возносят вверх, где величаво парит, словно в безумном сне, дерваль, расправив плавники, растопырив бахрому глаз, похожих на водоросли, облепивших тело гиганта.
Ухватившись за щупальцу, Сворден выбирается из ямы. Копхунд невозмутимо смотрит вслед уплывающему дервалю.
Странное ощущение. Странно знакомое и вовсе не пугающее. Здесь нет ни верха, ни низа. Здесь вообще нет выделенного направления. Как… как… где-то, услужливо объясняет память.
Можно идти вниз головой, можно идти вверх головой, можно идти левым боком, можно идти правым боком. Можно вообще не идти, потому что движение собственного тела в мире кракена – фикция, обман. Нет больше никакого собственного тела. Оно растворено и взболтано в коллоиде колосса, который до поры до времени поселился в бездне гноища.
– А что там? – показывает Сворден.
– Город, – отвечает копхунд.
– И кто там живет?
– В городе никто не живет, – наставительно говорит головастая тварь. – Город – это такое место, где никто жить не может.
Сворден возражает в том смысле, что город потому и называется городом, а не норой, не крепостью, не, кехертфлакш, океаном, что его строят люди, а затем в нем живут в таких огромных геометрически правильных фигурах с пустотами и отверстиями.
На что копхунд не менее язвительно отвечает, что он городов повидал поболее Свордена, и все эти города представляли собой такие места, где не то что людям, захудалой сумасшедшей крысе местечка не найдется.
Отлично, говорит с хитрецой Сворден, вот пойдем и проверим.
Копхунд чешет лапой за ухом. Рот растягивается, с губ стекает пена. Затем копхунд чешет лапой за другим ухом. Лоб морщится могучими складками. Потом копхунд что-то осторожно выкусывает из шкуры на правом боку. И, наконец, шумно вылизывается по левому боку.
Сворден терпеливо ждет. Он видит насквозь эту тварь, рожденную случайностью мутаций, а не предопределенностью эволюции. Тварь чем-то смущена, а когда тварь смущена, она изо всех сил придуркивается зверем.
Копхунд прекращает чесаться и трусит вперед. Останавливается, поворачивает круглую башку:
– Пойдем.
И они идут.
Во все стороны простираются мрачные чудеса.
Стальными цветами раскрываются проглоченные дасбуты, окрашивая потоки и сгущения коллоида в безумное разноцветье. Хищные веретена превращаются в вязь фестонов, окаймляющих волны, которые прокатываются по кракену, приходя из одной бесконечности и исчезая в другой.
Величаво двигаются в искусственных течениях дервали, продолжая воображать себя хозяевами океана и не замечая опутывающие их тела щупальца, по которым жизнь могучих тел постепенно вбирается кракеном, оставляя высохшие оболочки.
Распятые тела людей – то ли невообразимое множество истязаемых тел, почерневших от мук, то ли преломление в бесконечности кривых зеркал лишь одного несчастного.
Тощецы копошатся вокруг ям скоплениями червей, вырывая друг у друга обглоданные кости, пока все не замирают, подчиняясь какому-то сигналу, встав на колени, расставив руки и разинув широко рты, готовясь принять пищу из вырастающих в пустоте хоботков.
Копхунд предпочитает трусить слегка впереди, слева и, к тому же, перпендикулярно. Иногда он вообще забирается наверх, вышагивая вниз головой.
– Южные выродки называют нас “оборотнями, что трепещут во тьме и лакают кровь опоздавших к пастбищу”, – сообщает копхунд. – Как бы они назвали вас?
– Что такое оборотень? – копхунд останавливается, поворачивает голову, и Сворден оказывается нос к носу с башковитой тварью.
– Ты любишь прикидываться, – сурово замечает зверь. – Ты всегда любил прикидываться.
– Не понимаю, о чем ты.
В кристальной пустоте вспыхивают лучи, и только теперь становится очевидно как деформирован мир кракена. Многочисленные спирали и складки вложены друг в друга, переходят в друг друга, переплетены друг с другом. Завораживающий беспорядок, в котором ощущается необъяснимая соразмерность. Монокосм, поглотивший весь мир, и сам ставший миром.
– Сильным не надо прятаться во тьме, – говорит копхунд. – Сильный приходит и берет то, что ему надо. Поэтому наш народ всегда на стороне сильных.
В бездне вспыхивают черные молнии, застывают перевернутыми деревьями, образуя непроницаемый лес, который затем корчится истязаемым живым существом, ломается с оглушающим треском. Мучительный звук отдается в голове. Сворден потирает виски.
– Ты не хочешь вспомнить себя, – копхунд скалится. – Ты как улитка спрятан в раковине. Чтобы тебя достать, надо разгрызть раковину.
Нечто мягкое и почти невидимое движется сквозь них. Жутковатое чувство собственной прозрачности. Сворден пытается оттолкнуть червеобразное тело, но руки лишь погружаются в податливую клейковину – не схватить, не разорвать.
Над головой с глухим чпоканьем возникает завихрение. Оно втягивает в коловращение иззубренные обломки молний, скатывает их в комки. Хочется выскочить из-под темного колпака, но он неотступно следует за Сворденом и копхундом.
– Не понимаю о чем толкуешь, пес.
– Слепая, безмозглая улитка, противная на вкус.
Они переступают порог города – скопление геометрических фигур, что непрестанно движутся, складываясь в странные конструкции. Тьма бархатистыми щупальцами охватывает Свордена и выдергивает его по ту сторону бреда…
…В комнате полумрак. Жарко. Мерное тиканье часов. Шум воды в трубах. Тихое дыханье рядом. Еще немного, парочка тик-так, и он встанет. Отбросит влажную от пота простыню, сядет на краешке кровати, потирая виски, с облегчением ощущая, как отвратительная пена полубессонницы, перемешанная с кошмаром, уйдет в дренаж забытья. Он скажет сам себе:
– Хорошо, что это только сон…
Голос прозвучит неожиданно гулко. У порога зашевелится пес, насторожит круглые уши. Перевернется на другой бок женщина. Он проведет по ее плечу рукой, собирая капельки пота.
Он пойдет в ванну, по пути потрепав пса по загривку, встанет под ледяной душ, смывая водой, попахивающей ржавчиной, последние клочки сна, плотно приставшие к коже. Почистит зубы, разглядывая физиономию в мутном зеркальце. Потрет щеки и решит, что бриться сегодня необязательно.
На крохотной кухоньке повторит ежедневный, отработанный до мелочей ритуал. Намелит кофе, скипятит чайник, зальет порошок горячей водой и пару раз доведет на медленном огне до появления пены. Достанет кружку, сядет на стул, пытаясь разглядеть сквозь темноту и дождь пустынную улицу.
Не горит ни одно окно. Можно подумать, не только на этой улице, но и во всем городе не осталось людей. Когда он ей об этом расскажет, она притронется пальчиком к кокетливой родинке около рта.
– Синдром Палле, – улыбнется. – У тебя синдром Палле.
– Кто такой Палле? – спросит он, прихлебывая кофе. Он знает, кто такой Палле, но все равно спрашивает.
– Мальчик, который однажды проснулся и обнаружил, что остался один на свете.
Она сядет к нему на колени, обнимет за плечи, прижмет к груди. Он отставит чашку подальше, чтобы не пролить.
– Мне приснился ужасный сон, – признается она. Она всегда в этом признается.
– Это только сон, – попытается ее успокоить.
Она отстранит его, посмотрит внимательно серыми глазами. Он почувствует, что допустил оплошность.
– Ты даже не спросил, что мне приснилось.
– Не хочу, чтобы ты еще раз вспоминала ужасный сон.
Она возьмет его чашку, сделает большой глоток.
– Горький, – поморщится. – Ты всегда пьешь без сахара.
– Я всегда пью без сахара, – согласится он, втайне надеясь, что про сон она забудет. – Я сделаю тебе с сахаром.
Он попытается встать, но она еще крепче прижмет его к себе. К груди. Запах любимой женщины, вот что он почувствует. Умиротворяющий запах любимой женщины.
Крохотная кухонька позволит ей не вставая с его колен достать из шкафа чашку и сахарницу. Она отольет кофе из его чашки в свою, добавит пару ложек песка.
Внезапно сердце заколотится, на лбу проступит пот. Во рту станет настолько сухо, что он глотнет остатки кофе – плохо сцеженную гущу. Частички молотых зерен заскрипят на зубах.
– Мне приснилось… – она задумается, вновь притронется пальчиком к родинке, как всегда делает, когда подбирает слова, – мне приснилось, что мы с тобой не встретились…
Он фальшиво улыбнется, погладит ее по спине.
– Это всего лишь сон.
– Мне приснилось, что я любила другого человека… Даже нет, не так… Это сложно сказать… Словно я принадлежала ему, как вещь. Очень ценная, но вещь. И я понимала и принимала такое отношение. Я была целиком и полностью его, только его. Вещью. Самой ценной вещью на свете. От макушки до кончиков пальцев ног.
Он почувствует ее дрожь. Взглянет через ее плечо и встретится глазами со псом. Тот встанет в напряженной позе, точно почувствовав приближение опасного чужака, круглые глаза засветятся красным.
Страх продерет его когтистой лапой от затылка и по всей спине. Непонятный и необъяснимый страх, которому не должно быть места в липкой темноте и пустоте.
Он беспомощно оглянется, но ничего зримого не произошло в окружающем мирке – все так же будет капать кран, журчать вода в трубах, стоять две чашки на столе, все так же будет прижиматься к нему она.
– Мне… нехорошо, – признается она.
Он встанет и понесет ее обратно в кровать. Она будет слабо возражать, говорить, что еще не собрала ему с собой обед, но он не станет ее слушать, а уложит обратно, накроет одеялом, целомудренно коснется губами горячего лба.
– Плохая у тебя жена, – скажет она. Она всегда будет так говорить, когда не сможет провожать его до двери и стоять на лестнице, махая вслед.
– Ты самая лучшая, – ответит он именно так, как она хочет.
Обычно после этого она закрывает глаза и вновь засыпает трудным, беспокойным сном. Лицо ее еще больше побледнеет, на лбу проступят бисеринки пота, пальцы рук мертвой хваткой вцепятся в край одеяла – так цепляется тонущий за борт спасательной шлюпки, но в ней не останется сил противостоять тьме, которая поглотит ее без остатка.
Но на этот раз ставший привычным ритуал нарушится. Она сожмет его ладонь:
– Прости меня, – скажет, наберет дыхания, чтобы продолжить, но он прервет:
– За что? – сядет на край постели. Пес нетерпеливо зашевелится в коридоре.
– Я правда очень плохая, – глаза наполнятся слезами. – Я всех предаю.
– Ну что ты, – странно, но он не почувствует ничего необычного в ее словах, кроме болезни, что пожирает ее изнутри. Усталость и болезнь будут говорить ее устами.
– Я заставляю делать тех, кого люблю, ужасные вещи.
– У меня синдром Палле, – он попытается свести разговор к шутке, – разве ты забыла? Никого вокруг нет. Во всем мире остались только ты и я. Больше никого. А ничего ужасного ты меня делать не заставляла.
– Правда?
– Правда.
– Никого больше нет на свете?
– Никого.
– И никто сюда не придет?
– Никто.
– Ты меня обманываешь, – скажет она тоном капризного ребенка, которому за хорошее поведение пообещали конфету. – Ты всегда меня обманываешь. С самой первой нашей встречи.
Ему нечего будет возразить, ибо внезапно поймет, что не помнит их первой встречи. Она будет всегда, он будет всегда, даже пес будет всегда, и пустой темный город за окном, и дождь, и дерево. Все. Без начала и без конца – вечность.
– Обманщик… Обманщик… Обманщик… – она заснет, а он еще останется сидеть рядом и разглядывать ее лицо, пока пес не встанет и не заглянет в дверь.
– Сейчас, сейчас, – кивнет он, не в силах оторваться. – Сейчас уже пойдем.
Пес встряхнется недовольно, вернется на свое место, но не уляжется на подстилку, а встанет перед входной дверью, уткнувшись в нее огромной башкой. Зверь так и будет стоять, пока он не вернется на кухню, не помоет посуду, не уберет чашки в пустой шкаф, не натянет на себя мятый комбинезон, брезентовую куртку, тяжелые ботинки, по которым давно не мешает пройтись щеткой, но что-то все равно будет мешать.
Он перегнется через стоящего пса, возьмется за ручку двери, и внезапно мир начнет вращаться вокруг него, как будто некто откроет сливное отверстие, и жидкий город, булькая и закручиваясь в спираль, выльется в пустоту.
Придется опуститься на табурет, ощущая как рот наполняется слюной, которую ни в коем случае нельзя будет сглотнуть, а лишь выплюнуть, но встать и дойти до ванной не найдется сил, а пачкать пол в коридоре не позволит брезгливость.
Дурнота исчезнет так же внезапно и необъяснимо, оставив после себя лишь горькую слюну. Тогда он тяжело поднимется, придерживаясь рукой за стену, пройдет в ванную и будет долго споласкивать рот водой с привкусом ржавчины.
– Идем, идем, – потреплет он пса за загривок, открывая дверь.
Широкая каменная лестница будет вести вниз – в гулкую пустоту парадного. Такая же широкая лестница будет вести вверх – туда, где он ни разу не побывает. Еще две пошкрябанные высокие двери выходят на площадку.
Пес обычно побежит по лестнице вниз, цокая когтями, но на этот раз он изменит своей привычке и медленно начнет подниматься вверх, пригнув башку к самым ступеням – то ли вынюхивая единственно одному ему ведомое, то ли виновато ожидая окрика.
– Ты куда, дурашка? – захочет спросить он, но промолчит, ведь пес никогда не одобрит подобные фамильярности. Он пожмет плечами, словно оправдываясь перед отсутствующими соседями, которые могли подглядывать за ними в глазки запыленных дверей, и отправится вслед за псом, похлопывая ладонью по перилам.
Они так и буду медленно подниматься по пустым пролетам, по ввинчивающейся в темную бесконечность лестнице, мимо запертых дверей, мимо распахнутых дверей, мимо пустых площадок, мимо площадок, уставленных детскими колясками, старой мебелью, укутанной в холщовые покрывала, делающих ее похожей на загадочные скульптуры.
На одном из поворотов он посмотрит вниз и увидит в неправдоподобной глубине еле заметный светлячок их площадки. А откуда-то сверху начнут опускаться холодные снежинки, ослепительно сияя в невидимых лучах. Он выставит руку и почувствует легкие уколы в ладонь. Станет холодно.
Пес остановится на последней площадке, где уже не будет никаких дверей, а только проем, ведущий на плоскую крышу.
Пыльный порыв ветра накатит ледяной волной, захлестнет с головой, вцепится в полы куртки злобным щенком и покатится дальше вниз, закручивая снег.
Он встанет рядом, положив ладонь на высокую холку зверя. Липкая темнота пойдет волнами, напряжется и лопнет, открыв взгляду бесконечность мокнущих под дождем крыш. Иссиня черные облака нависнут над городом плотной, вздрагивающей мембраной. Ему покажется, что достаточно поднять руку, и пальцы коснутся темного эпителия, скользкого от непогоды.
Где-то вдалеке с могучим ревом к земле устремятся потоки серого дыма, извергаемые тяжело дышащими сифонами, основаниями уходящие в непроницаемую тьму живого фирмамента. Маслянистые клубы растекутся вдоль неосвещенных проспектов, улиц, закоулков, резко прорисовывая запутанный лабиринт города.
Ему покажется, что волна дыма накроет их с головой, перельется через дом, и придется поглубже набрать воздуха, вцепиться в поручни, наклониться навстречу потоку, упираясь ступнями в крышу, чтобы не быть подхваченным ею.
Но на подходе вал потеряет мощь, опадет, рассеиваясь встречным ветром, который с довольным свистом вцепится в его изрядно поредевшую плоть, вырывая из нее громадные куски и подбрасывая вверх.
А во тьме окутывающей их живой плоти внезапно вспыхнет и упадет ослепительная точка, прочерчивая отвесный мерцающий путь.
Он приглядится и ему покажется, что в центре крохотного огонька туго свернулась багровая спираль. Пес пригнется, точно готовясь к смертельному броску, короткая шерсть встанет дыбом, из пасти вырвется злобное рычание. Но это не произведет никакого впечатления на падающий огонь, который продолжит величавый, неторопливый и странно беспокоящий спуск к пустому городу.
Вздрогнут гигантские сифоны, на мгновение остановят свое дымное дыхание, сомкнут устья, надувая бока, чтобы затем с невероятной для столь титанических образований скоростью метнуться к световой точке, сплестись вокруг нее и в унисон исторгнуть чернильную тьму.
Ему покажется, будто стремительная пустота набрякнет огромной каплей, повиснет в вышине над городом, ее гладкая поверхность взбугрится, и тонкие нити протянутся вниз, заливая пустынные улицы непроницаемым сургучом ничто.
А вслед за этим лезвия свет взрежут мантию титанического моллюска, в клочья разорвут антрацитовую подложку эпителия, вывернут наизнанку фальшивый город, разбрызгивая дома, башни, мосты, дороги, спеленают человека и выдерут его из наведенных грез спящего кракена.
На пороге сознания закрутится в могучем водовороте глубинного взрыва истекающий слюной копхунд, безнадежно пытаясь дотянуться до Свордена зубастой пастью, в гротескный хоровод выстроятся вокруг тощецы, один за одним взрываясь кровавыми фейерверками, выпуская из раздутых животов полупрозрачные хищные личинки, но мерзкая грязь гноища вдруг сменилась тесными объятиями стылой воды, рот сам собой раззявился в отчаянном крике, набитые коллоидом кракена легкие и желудок наполнились соленой горечью, и в близком свете удушья Сворден увидел, как вместе с ним к поверхности поднимаются десятки, сотни таких же нагих тел.
Случайные ледяные касания. Скользкая кожа. Вялые пальцы. Пустые глаза. Темные полосы то ли крови, то ли рвоты. Огромные пузыри, всплывающие к поверхности и нетерпеливо расталкивающие освобожденных пленников кракена. Световые лучи словно осторожные пальцы, кончики которых обмакивают в стылую воду.
Вверх! Вверх! К вечному шторму, только бы навсегда убежать от мрачных чудес и грез колосса, устроившего себе ложе в гноище! Рваться из последних сил, преодолевая возрастающее напряжение ласковых нитей, что опутывают тело, не давая глупому существу покинуть до срока уютное лоно кокона.
Чем ближе сверкающий водораздел, тем сильнее удерживающая сила, тем плотнее ряды тех, чьи тела мертво кувыркаются в потоках близкого шторма.
Кажется, еще немного, и жуткий кукловод натянет привязанные к фантошу нити, отчего послушная его повелениям марионетка перевернется вниз головой, вытянет тело, отдаваясь во власть силе вечного тяготения охотника и жертвы.
Океан кипит вблизи Стромданга. Резкие удары хаотичных течений обрушиваются на косяк всплывающих тел. Стальные клинья переохлажденной воды врезаются в насыщенный раствор живых и мертвых, чтобы тут же застыть бесформенными ледяными глыбами, заглотнувшими порцию человеческих душ.
Падающий обратно в бездну Сворден хватается за торчащие из прозрачного монолита руки, но пальцы соскальзывают и уже не остается сил для последнего рывка, чтобы окончательно разрушить заклятье, наложенное кракеном.
Все. Конец.
Теперь только туда, где бьется обожженный глубинной бомбой колосс, где выбрасывают все новые и новые нити края страшной раны, стараясь стянуть разрыв, залатать разорванное тело кракена, не выпустить ни крошки добычи, что вечно собиралась в пищеварительных пустотах чудовищного моллюска.
Планктон человеческих тел редеет. Сворден безнадежно смотрит вверх на неохватное взглядом кишение, а из бездны величественно всплывают темные глыбы дервалей, предвкушая обильную трапезу.
Но вот пространство пучится новыми взрывами. Кто-то огромным молотом принялся колотить по наковальне, на которой распростерли Свордена. Ужасная боль приносит освобождение – окончательно рвутся нити, тянувшие в бездну. Что-то твердое впивается в спину и выталкивает его наверх – к первому глотку промороженного воздуха…
– Отбросы… Отребье… Всплывает полное дерьмо или выродки от кого даже океан блюет… – недовольное бурчание перемежалось странными хлюпающими ударами, от которых решетка слегка вздрагивала.
– Не бей винтом, – другой голос. – Такова уж наша служба.
– Служба, кехертфлакш! Не нюхал ты еще службы, кехертфлакш!
Сворден пошевелился. На нем что-то лежало – холодное, студенистое. В живот врезались прутья решетки, внизу виднелось море.
Сильный ветер взметал волны чуть ли не до решетки. В бурлящей воде крутились бесформенные останки, в них с трудом узнавались части человеческих тел. Бушующая поверхность то поднималась вверх, и казалось – достаточно просунуть сквозь отверстие руку, чтобы схватить чью-то оторванную ногу или голову, то уходила вниз, обнажая грязно-белые корпуса катамарана.
– Нашей службе тоже не позавидуешь, – сказал миролюбивый. – Особенно сейчас.
Еще один хлюпающий удар.
– Кехертфлакш! Смотри, когда бьешь! Силу девать некуда? – раздраженный. – Всего меня забрызгал!
– Мне показалось еще трепыхается.
– Посадить тебя на раксбугель и пропустить через канифасблок! Выродок!
– Тогда сам бери молоток, а мне слухач отдай, кехертфлакш, – миролюбивый наполнялся обидой.
– Кехертфлакш! – раздраженный поумерил пыл. – Ты же ничего не услышишь.
– Да какая разница. Знай себе – бей по черепушке. Как будто здешние отбросы кому-то понадобятся. Ха! Вон тот вроде шевельнулся.
– Какой?
Сворден напрягся, с трудом перевернулся на спину и спихнул с себя мертвое тело.
– Вон, видишь? Глазами лупает.
Это они обо мне, моргнул Сворден, пытаясь разогнать серую муть.
– Ну-ка, где твой слухач?
– Что? Я по-твоему мертвяка от выродка не отличу? Бей по башке, и все дела. Только смотри, чтобы мозги вон туда летели, а не на меня!
– Отмоешься, – фыркнул миролюбивый. – Вот помнится у нас громила был, так он вообще по туловищам работал. Все говорил, что здесь какая-то хреновина, без которой человеку этот самый раксбугель и придет.
– Сердце, что ли?
– Может и сердце, а может и еще как, но только он по башке никогда не стучал, чистюля, кехертфлакш! А вот сюда – примерится и шарах! Только изо рта – брызь!
– Что – брызь? – не понял раздраженный.
– А то – кровь! Иногда почище душа получалось. Там тонкость имелась, сечешь? Надо одной ногой на голову встать, на ухо, чтобы она в сторону дырками смотрела, а уж потом – кувалдой, кувалдой.
Две огромные фигуры возникли около Свордена. Голые по пояс, в длинных фартуках, заляпанных красным. Тот, что встал слева, держал на плече молот с длинной ручкой. Тот, что справа, ткнул в Свордена трубкой с набалдашником. Приставил ухо к набалдашнику:
– Готовый. Спекся.
Сворден моргнул. Сил пошевелиться не оставалось.
– Лупает, – миролюбиво возразил тот, что с молотом.
– Да хоть свистит! – раздраженный еще сильнее уперся трубкой в Свордена. – Мертвяк он и есть мертвяк.
Миролюбивый стряхнул молот с плеча и присел, держась за ручку. От него жутко несло непередаваемой смесью тухлятины, водорослей, резины и лекарств.
– Нет, – сказал миролюбивый, встретившись взглядом со Сворденом. – Не мертвяк. Что делать будем?
– Оно тебе надо?! – обозлился раздраженный и постучал трубкой по голове миролюбивого. – Мороки не оберешься. Тащи его, сдавай карантину, бумажки заполняй. Тьфу!
Миролюбивый задумчиво почесал нос.
– Бумажки?
– Бумажки, – вкрадчиво подтвердил раздраженный. – А если что не по форме, то переписывать придется. И не раз! Уж я-то знаю.
– А как же инструктаж? – все еще сомневался миролюбивый. – Чем больше живых отыщите, тем лучше, так ведь говорят?
– Ты бы еще о хавчике винтом побил! – плюнул раздраженный. – Ты хоть раз читал, что нам по сроку положено?
– А? Там, бр-р-р, буквы мелкие, – признался миролюбивый. – Пока прочтешь, всю пайку уведут.
– Буквы мелкие! – передразнил раздраженный. – На таких маслопупов как ты и рассчитано, кехертфлакш!
Сворден безнадежно прислушивался к перепалке. Раздраженный убеждал, миролюбивый возражал, правда как-то вяло, неуверенно, чем создавал у раздраженного впечатление, что стоит немного поднажать и лежащее у них под ногами полудохлое дерьмо получит заслуженный удар по башке. Раздраженный подыскивал все новые и новые аргументы, миролюбивый сопел, пыхтел, чесал нос, бормотал о лупанье, инструктаже, господах офицерах, пайке, порывался уже встать с молотом на перевес, но затем вспоминал о лупанье, инструктаже, господах офицерах и пайке.
Верх постепенно менял цвет, кровоподтеком высветляясь от почти черного с кровавыми прожилками до светло-фиолетового и ярко-желтого с синеватыми вкрапинами. Бурлящая поверхность Стромданга восходила над миром жуткой язвой, прободевшей бесконечную поверхность Флакша. Плотные полосы облаков ввинчивались в грандиозный шторм, где бешеный ветер взметал колоссальные волны, пытаясь разорвать океанскую толщу и добраться до предела бездны, а сами волны били в полотнища ветра, все туже взводя пружину урагана.
Катамаран раскачивался все сильнее, взлетая вверх то правым, то левым корпусом. Гребни волн дотягивались до решетчатой платформы, глухо били в нее, проступали сквозь отверстия мутными шапками и растекались между грудами живых и мертвых тел темнеющими потоками.
В одно короткое мгновение воздух потемнел, наполнился плотным роем снежинок, больше похожих на крупные шестерни от какого-то механизма, которые с жутким воем вращались и впивались в кожу, оставляя на ней вспухающие рубцы.
– Давай отсюда! – заорал раздраженный, втиснув слухач в отверстие платформу, вцепившись в него обеими руками, и шире расставив ноги.
Миролюбивый оскользнулся, упал плашмя, откатился от Свордена.
Взвыла сирена, и скрипучий голос разорвал надсадный рев шторма:
– Всем группам прекратить поиски и занять свои места! Ликвидационной команде приготовиться к сбросу!
Язва Стромданга увеличивалась, быстро застилая верх, выбрасывая все новые и новые метастазы ревущих смерчей, чьи широкие хоботы спрессованного ветра впивались в океан, выкачивая кипящую воду из его стонущего тела.
Свордену казалось, что мир стремительно рушится, больше не в силах выдерживать громоздкую ношу бесконечного кошмара, циркулирующего безумия отчаяния, страха и бессилия.
Надо что-то сделать, иначе вновь провалишься в черное ничто сна, за которым неотвратимо наступит новый день и тогда все таки придется проснуться в невероятно теплом и уютном мире вечного полудня.
А может именно этого он и желает, могучими силами кошмарного мира прекращая скитания души по бесконечной поверхности замкнутой на себя бутылки? Разве не удобный случай попытки бегства дают ему грезы? Кто вправе обвинить его в трусости, в страхе перед честной картографией темных и мерзких сторон собственной души, дотоле заботливо огороженных предупреждающими и запрещающими знаками Великой Теории Прививания?
– Эй!
Чья-то рука трогает его за плечо.
– Эй!!
Ледяные пальцы впиваются в ключицу, болью выдирая из цепких объятий бессилия.
– Эй!!!
Сворден стонет, боль пронзает тело, что-то мерзкое проникает в рот и дальше, дальше – в горло, в легкие, в желудок, гибко протискиваясь сквозь плотную пробку слизи.
Хочется стиснуть зубы, вцепиться руками в склизкую тварь, что ворочается во внутренностях гадким паразитом, и выдрать ее из себя – с кровью, с кусками плоти, но только бы избавиться от ощущения, будто заживо высасывают изнутри и через несколько мгновений от тебя не останется ничего, кроме сморщенной кожи.
Но руки и ноги крепко привязаны, лоб, грудь и живот перетягивают твердые полосы шипами внутрь, а челюсти раздвинуты крючьями, и нет никакой возможности освободиться от них. Однако тело все равно пытается разорвать стальную ловушку, мышцы напрягаются, холодный пот удушья плотной сеткой проступает на коже, а ужас стискивает сердце, заставляя все сильнее гнать по жилам насыщенную адреналиновую смесь.
– Не дергайся, урод! – скрипучий голос. Так должны скрипеть шпангоуты раздираемого штормом ржавого корыта, но никак не голос человека. – Еще дозу здоровяку!
Острое жало впивается в грудь, и словно разряд молнии пробивает от макушек до пят напряженное тело. Жуткая судорога сводит мышцы. Каждую из них начинили битым стеклом – шевельнешься, и бритвы сколов заживо разделают тебя, превращая в экспонат анатомического театра.