Возрастное ограничение 12+
Издательство «Буква Статейнова»
© Текст. Хайрюзов В.Н., 2018
© Оформление. Галатенко В.И., 2018
© Издательство «Буква Статейнова», 2018
Хайрюзов Валерий Николаевич родился 16 сентября 1944 года в Иркутске. Прозаик.
После окончания средней школы Хайрюзов поступает в Бугурусланское лётное училище, которое оканчивает в 1964 году. Профессия лётчика во многом определила жизненную и творческую биографию Хайрюзова. Он летал на многих известных марках самолётов, прошёл профессиональный путь от простого лётчика до командира корабля, пилота 1-го класса. В небе Восточной Сибири и Якутии налетал 15 тысяч часов. Трудная и в то же время романтическая профессия лётчика позволила Хайрюзову лучше узнать жизнь, её радости и тревоги, открыть для себя замысловатые коллизии и нетривиальные сюжеты, познакомила его с сильными характерами сибиряков, приобщила к огромным пространствам Родины.
Богатый жизненный опыт, накопленный к 30 годам, а также интерес к литературе и журналистике, художественному слову помогли Хайрюзову поступить в 1975 в Иркутский государственный университет на отделение журналистики, которое он успешно окончил в 1981 году. В стенах университета он начал активно писать прозу, которая была вскоре замечена читателями и критикой. В 1979 году Хайрюзов участвовал в VII Всесоюзном совещании молодых писателей, в семинаре Василя Быкова. Слово мастера советской литературы о таланте молодого иркутского прозаика прозвучало особенно весомо: «Валерий Хайрюзов нашёл себя в литературе не только благодаря недюжинному таланту, но и редкому сердечному вниманию к простым людям, на первый взгляд, заурядным житейским ситуациям. Проза молодого писателя незатейлива по языку и построению, в ней угадывается стремление к ясности изображения, к точному выражению чувств и переживаний героев… Литературная манера прозаика, неторопливая и обстоятельная, вызывает заслуженное уважение». Совещание молодых писателей дало Хайрюзову путёвку в литературную жизнь. В 1980 году за книги «Опекун» и «Непредвиденная посадка» решением ЦК ВЛКСМ и СП СССР ему была присуждена премия Ленинского комсомола. В 1982 году он был принят в члены СП СССР. В эти годы писатель активно работает, одна за другой выходят его повести, печатаются рассказы, издаются новые книги.
«В прозе сибирского писателя, — пишет критик Ю. Лопусов, — мы ощущаем подлинное дыхание жизни, чистоту нравственного тона автора. Реальные эпизоды, связанные с практикой повседневной работы, позволяют Хайрюзову выстраивать свои литературные сюжеты в драматическом ключе, находить ответы на ситуации выбора между добром и злом, крепким человеческим "самостоянием" и психологией жизненного иждивенчества, героизма и предательства. Его герои — это люди крепкой закалки, на которых можно положиться и которым можно доверять. Автор их не идеализирует, не лакирует и не сводит к общему знаменателю "людей эпохи развитого социализма". Они не говорят прописные истины и не действуют по шаблону. Но когда приходит время совершать ответственные жизненные поступки, они принимают весь огонь на себя.»
Именно такой поступок потребовался от Хайрюзова, когда в годы перестройки, на волне стихийной демократизации, критики всего и вся, он избирается депутатом Верховного Совета РСФСР и переезжает жить и работать в Москву. В эти годы для провинциала, не имевшего опыта законотворческой деятельности, не знавшего истинной подоплёки принимаемых решений, легко было оказаться на волне трибунной демагогии и разнузданного популизма. Но, подобно своим героям, писатель и депутат делает свой гражданский и моральный выбор, отстаивает в эти драматические годы идеи социальной справедливости, патриотического служения и народной нравственности. В разгар политического кризиса сентября-октября 1993 года Хайрюзов остаётся в стенах парламента России, что позволяет ему, как активному участнику и очевидцу, в 1994 году написать повесть-исповедь «Плачь, милая, плачь!». В 1994 году она вместе с ранее написанными повестями и рассказами вошла в одноимённую книгу Хайрюзова, вышедшую в Иркутске. Сравнивая прозу Хайрюзова 1980-х с повестями 2000-х, нельзя не отметить, как изменился авторский стиль Хайрюзова, который стал более ёмким и жёстким, из него ушла описательная лиричность, а сюжеты произведений писателя максимально приблизились к реалиям действительности, стали документальными, что позволило критику К. Кокшеневой определить прозу Хайрюзова как «литературу живой жизни». После разгона Верховного Совета России в 1993 году Хайрюзову пришлось начинать все сначала. Профессия лётчика, которой он отдал столько лет, оказалась в новых экономических условиях невостребованной, а безработным он стать не захотел, как и менять свой литературный дар на сомнительную славу коммерческого писателя.
Печатаются его новые произведения «Сербская девойка», «Колыбель быстрокрылых орлов», «Последний звонок», «Без меня там пусто», «Иркут», «Бараба», «Воздушный меч России». Излюбленная писателем форма короткой и динамичной повести позволяет ему активно работать на «горячем» современном материале, не пренебрегать острой публицистикой, помещать своих героев в узнаваемые жизненные ситуации. В то же время для Хайрюзова характерен стиль лирической исповедальности, тонкой психологической нюансировки характеров и поступков своих героев. Свою стезю известный прозаик выбрал давно и окончательно: это столбовая дорога русской литературы в реалистическом постижении драматической основы современности. В последние годы Хайрюзов работал над романом «Звезда и крест генерала Рохлина», посвященным судьбе известного российского военачальника и общественного деятеля, депутата Государственной думы, трагически ушедшего из жизни. На основе этого документального повествования Хайрюзов написал сценарий полнометражного художественного фильма «Русская Голгофа». За этот сценарий Хайрюзов награждён главным призом XII Международного кинофестиваля «Золотой Витязь» (2003). В 2011 году выходит книга о Юрии Алексеевиче Гагарине «Колумб Вселенной». А в 2015 году за пьесу «Святитель Иннокентий», поставленную на сцене Иркутского ТЮЗа, награждён главным призом Московского международного театрального фестиваля «Золотой Витязь». В это же время Валерий Хайрюзов пишет воспоминания о тех писателях и журналистах, с которыми ему пришлось встречаться в своей жизни. Тепло, с большой любовью он вспоминает Валентина Распутина, Александра Вампилова, Станислава Куняева, Владимира Ивашковского и многих других литераторов. Некоторые из них вошли в новую книгу писателя «Чёрный Иркут», которая выходит в Красноярске.
Вадим Дементьев
Москва
О той теперь уже далекой и недосягаемой жизни я вспоминаю каждый раз, когда автобус довозит меня до Барабы и я по привычной грязи и хляби тащусь в свое далекое детство. Его уже нет и нет тех примет, тех людей, которые когда-то заполняли мою жизнь. Может, именно поэтому мне они сегодня дороги, как никогда.
Стоящая на Московском тракте Бараба имела непростую историю. Притулившись одним концом к стенам знаменитого на всю Сибирь Вознесенского монастыря, она пыталась из этого извлечь свою выгоду. В каменной монастырской гостинице останавливались паломники, но в ней всем места не хватало, и местные с удовольствием брали на постой извозчиков, купцов, богомольцев, которые, желая попасть в Иркутск, ожидали на Барабе переправу через Ангару. В шинках и кабаках их поджидало разного рода жулье: кошевочники, шулера, лихие людишки, гулящие девки — кто-то с крестом, а кто-то с кистенем. Рассказывали, что разбойников хватали, судили и отправляли на рудники, а когда в состав Российской империи еще входила Русская Америка, то ссылали и туда, далеко и надолго.
В тридцатые годы XX века монастырь снесли, монастырскую гостиницу и кой-какие оставшиеся постройки приспособили под жилье работникам строящегося мелькомбината. На заросших боярышником полянах и буераках подавшиеся в город на стройки вчерашние крестьяне от безысходности спешно начали городить засыпушки. В народе эти стихийно возникавшие улочки называли Нахаловками. Нередко рядом становились табором цыгане. Но если первые еще пытались обустроить свое житье-бытье по образу и подобию деревенской жизни, то вторые с наступлением холодов откочевывали в более теплые края. Перед войной Нахаловки переименовали в Рёлки, была проведена нумерация домов, обитателей завалюх обложили налогами. Живешь, пользуешься землей — плати!
Вот только на прозвища не придумали налога, а так мог бы получиться неплохой навар в казну, поскольку почти все обитатели предместья имели не учтенные в паспортах клички и прозвища. Думаю, что многие филологи могли бы позавидовать фантазии жителей Барабы. Каунь, Бала, Потрох, Горе, Мотаня, Валовый, Король, Дохлый, Зяма-газировщица, Синий, Цыган — сегодня эти клички звучат для меня как позывные ушедшего невесть в какие дали детства. Они вошли в мое сознание одновременно с названием родного предместья. Из глубины памяти я вытаскиваю клички своих соседей — еще не мужиков, но уже и не парней, которые вроде и были, а потом куда-то исчезли, оставив прозвища: Митча, Кольча, Троха. Позже на лекциях по истмату я услышал утверждение, что народ никогда и ни при каких обстоятельствах не ошибается. Возможно. Однако сам факт существования кличек и прозвищ говорил о наблюдательности обитателей Нахаловок, их желании как-то разукрасить свою жизнь. Многие выражались так образно, что не стеснялись и нас, малолеток.
Бывало, сидят на завалинке женщины, обсуждают мужей. И вдруг вылетает:
— Он, нализавшись, приходит ко мне с целовками. Я ему так наподдала, что он от меня засвистел валиком-кандибобером!
Нам становилось понятно: взаимности не получилось — вытурила в шею. Но как сказано! Не полетел, а засвистел валиком-кандибобером!
Не менее цветистое можно было услышать и от мужиков, которые, подвыпив, обсуждали автомобильные приключения.
— Еду, рядом со мной краля. Ну, я к ней так и эдак. А она глазами-фарами уперлась в меня — и по нулям. И тогда я для блезиру засуропил по газьям! И схлопотал уже не от жинки, а от сидевшей в машинке по сусалам. А за что? До сих пор не пойму!
— Ну, мы этот цветок уже нюхали, — гоготали слушатели. — Так и скажи — не дала!
Им бы не в шофера, а на сцену!
Частенько разговоры были просты и имели конкретное наполнение. Наморщив лбы, обитатели Нахаловок пытались понять, за что всю ночь Каунь гонял свою Лярву и какой срок дадут Лене Колчаку за пачку чая, которую у него обнаружил вахтер на проходной чаепрессовочной фабрики. Мораль была проста и сформулирована еще в заповедях: не кради! Далее следовал мамин комментарий, что Господь влечет нас к небесному и вечности, а богатство — к земному и тленному. Мама, когда было время, читала Библию и могла сказать и не такое. Когда я впервые услыхал эти правила, то почему-то подумал, что сидящий в переднем углу за иконой с печальным лицом Христос придумал их специально для нашей Барабы. Но, к сожалению, в предместье этих правил почти не придерживались и отсев в места не столь отдаленные был, пожалуй, сопоставим с осенним призывом в армию.
Прозвища в основном шли от фамилий; улица сокращала и придавала им ту окраску, которую обладатель заслуживал. Присвоение прозвища напоминало путь дворняги, которая норовит спрямлять себе дорогу, бегая через дыры в заборах и подворотнях. Улица давала прозвища, с которыми, бывало, многие шагали по жизни до самой могилы: Кулик, Мазя, Чипа, Жирный, Иман, Каланча, Суслик, Труха, Зверь, Алямус, Иван.
Вообще-то Иван был девочкой с цветочным именем Лилия. Она наравне с пацанами играла в чику, лазила по огородам и свое место видела только в мальчишечьем строю. Другим девочкам повезло больше, они почти все были с длинными, звучными фамилиями: Сахаровская, Гладковская, Любогащинская, Михай-Сташинская. Но были девчонки с короткими и острыми, как шило, прозвищами: Глазкову звали Пончиком, Сутырину — Рыжкой, Шмыгину — Шмыгой. Здесь срабатывал все тот же облегчающий принцип: если брат — Шмыга, значит, и сестра должна мелькать рядом. Попадались клички и подлиннее. Валеру Забатуева за его малый рост и безобидный характер шутливо называли — Забодай-меня-комар. Была девочка со звучным прозвищем Ляма-выдри-клок-волос, хотя она ни единого волоса с чужой головы не тронула.
Особняком стояла Катя Ермак. Иногда мне казалось, что это создание попало к нам с другой планеты. Впрочем, все объяснялось просто. Неподалеку от Рёлок стояла зенитная батарея, в задачу которой входила охрана воздушного пространства на подступах к авиационному заводу. Катиного отца перевели служить из Львова помощником командира батареи по политической части. Благодаря ему мы стали частыми гостями на батарее, в их столовой смотрели кино, а в праздничные дни нас там усаживали за столы, чтобы покормить солдатской кашей.
В предместье Катя оказалась предметом всеобщего внимания и быстро стала для нас своим в доску парнем. Училась она легко, почти на одни пятерки, однако подлизой никогда не была. Резкая и острая на слово, она могла не только возражать учителям, но и спорить с ними. И странное дело, ей это позволялось. Кроме того, Катя лучше всех девчонок играла в баскетбол, спокойно договаривалась с ребятами, которые пытались устраивать базар во время игры. Случалось, вместе с нами она гоняла по пустырю футбольный мяч.
Чуть ли не с первых дней Катю в школе стали называть Тимофеевной. Мы смеялись: все Ермаки, перевалившие Каменный Пояс и обосновавшиеся в Сибири, обязаны носить отчество казачьего атамана. У новеньких всегда есть определенное преимущество: начать жизнь как бы с чистого листа. Почти сразу же ее назначили старостой класса и комсомольским вожаком школы. Эти назначения мы восприняли спокойно, здесь все козыри были на ее стороне: красива, находчива, умна, умеет не только за себя постоять, но и других в обиду не даст.
С ее появлением в моей жизни изменилось многое. Теперь, перед тем как отправиться в школу, я чаще подходил к зеркалу, расчесывал волосы, приводил себя в надлежащий порядок. Если мне что-то удавалось, то я невольно ждал ее реакции: как посмотрит, что скажет? В той уличной жизни секретов ни у кого не было, хотя свои чувства мы старались прятать. А они, как замечала моя мама, были написаны у нас на лицах. Тогда нам было невдомек, как это Катя, после житья на Украине, где, по слухам, ветки ломятся от груш и черешни, а яблоками усыпаны сады и где всегда тепло, могла переносить наш мороз и грязь. Позже я понял: она, конечно же, осознавала, что попала не в рай, и даже в меру сил пыталась что-то поменять в новой для себя жизни. Народ тут и впрямь, как она говорила, был грубее и проще. «Зато здесь нет бандеровцев», — добавляла она.
Катя ошибалась — были! Выселенцев с Западной Украины свозили на Бадан-завод, где они гнали деготь, заготавливали клепку, валили лес. Работали не только украинцы, несколько лет на заготовку клепки туда ездил отец. Там можно было хорошо заработать — больше, чем в городе. Однажды с Бадан-завода к нам приехала Галя — крепкая, чернобровая, с певучим говорком женщина лет сорока. Ей надо было показаться врачу, и она, зная отца, остановилась у нас. На ноябрьские праздники мама пригласила родню, и когда гости уже подвыпили, разговор зашел о прошедшей войне. Мамин брат Артем сказал, что до сих пор носит в себе пулю, полученную от бандеровцев на Украине. И тут Галю точно взорвало, видимо, ей в голову ударила выпитая бражка. Опрокинув стол, она начала ломать лавку и топтать попавшую под ноги посуду, выкрикивать что-то про самостийную Украину. Ее насилу утихомирили, связав руки полотенцем. Ошеломленные ее выходкой гости смотрели на нее с жалостью, с какой смотрят на умалишенных. Посидев еще немного, потихоньку разошлись. Галя же вместе с мамой начали утверждать на место порушенное.
Позже мне с отцом довелось побывать на том самом Бадан-заводе. Приехали мы собирать ягоду и бить кедровую шишку. В таежном поселке уже никто не жил, осталось лишь заросшее крапивой таежное кладбище, разрушенная пилорама да покореженные, с выбитыми окнами брошенные дома. Поселенцы разъехались кто куда: одни вернулись на Украину, другие перебрались в Горячие Ключи, Добролет, Кочергат. Когда я смотрел на битые стекла и обугленные стены домов, мне почему-то виделась топчущая посуду чернобровая красавица Галя.
Я напрягаю память, и она подсказывает, что многие мои сверстники, так и не дотянув до призывного возраста, были осуждены и попали в места не столь отдаленные. Барабинское предместье поставляло стране шоферов, грузчиков, разнорабочих, продавщиц, а также тех, кто при удобном случае норовил стащить социалистическую собственность, и еще тех, кто эту собственность охранял. Надо сказать, что особого публичного осуждения ни те ни другие не получали.
Но даже среди всего рёлкского разнотравья прибытие Мотани и его семейки стало для нашей улицы настоящим испытанием. Если мы придерживались хоть каких-то правил, то эти приезжие жили по законам волчьей стаи. Наглые, дерзкие, они брали то, что им приглянется. Дурная слава — она ведь тоже имеет свою привлекательность. Тебе говорят — не ходи, а они идут, говорят — не бери, а они урывают столько, сколько могут унести, намекают — не переступай, а им наплевать — лезут, да еще и посмеиваются. И эта показная вольность, умение перешагнуть через все запреты, их прозрачные, словно стеклянные, глаза, в которых ничего нельзя было разглядеть, действовали на нас так, что мы уподоблялись кроликам перед удавом. Бывало, одного взгляда младшего брата Мотани — Короля оказывалось достаточно, чтобы ты встал и шел за ним и делал то, чего в обычной ситуации никогда бы не сделал.
Как-то осенью я мячом выбил стекло у Мутиных. Король предложил стащить стекла на стройке. И пояснил, что неподалеку от Рёлок начали строить бревенчатые дома и стырить оттуда пару стекол — плевое дело. Подумав немного, я согласился — понимал, что иного выхода у меня нет: или плати, или выставляй собственные окна.
По пути на стройку Король приказал залезть в огород к Лысовым и нарвать морковки. Сам он остался стоять на стреме. Я, желая показать себя, залез и надергал пучок. Весь вечер, поджидая темноту, мы сидели в кустах около строящихся домов и грызли морковку. Когда стемнело и сторожа затопили печь, Король велел мне подползти и вытащить из упаковки стекло. Честно говоря, я думал, что мы поползем вместе, но Король и здесь остался на стреме. Извиваясь ужом, я достиг склада и стал вытаскивать стекло. Оно оказалось тяжелым. Едва я начал отгибать планку, как она заскрипела, и в будке у забора залаяла собака. Пришлось уносить ноги; пес чуть не оборвал мне штаны. На крыльцо вышел сторож с ружьем, и тогда мы поняли, что вместо стекол нам может прилететь «подарок» в виде заряда мелкой дроби.
Мама встретила меня, едва я открыл ворота, и тут же спросила, лазил ли я к Лысовым в огород. Я отрицательно мотнул головой.
— А ну, покажи зубы!
Я открыл рот, и мое преступление было сразу раскрыто: меж зубов застряли кусочки морковки. Не знал я, что меня, когда я дергал морковку, засекла Людка Лысова и сообщила моей матери. Мама хлестанула ремнем и разбила пряжкой нос. Я закричал от боли и обиды на себя, на Короля, на маму, которая не пожалела и так врезала. Из носа хлынула кровь — мама опомнилась, бросила ремень, подвела меня к умывальнику, стала поливать на лицо и рыдать на весь двор.
— Тюрьма по тебе плачет! На всю Рёлку опозорил, — причитала она, смывая кровь. — Вор, вор, огородный воришка!
Что ж, о существовании десяти заповедей иногда не мешает напомнить ремнем. А если бы она узнала, что я еще пытался залезть на стройку? Неделю я не показывался на улице, но сердце забывчиво, а тело заплывчато. Улица была для нас продолжением дома, и от нее не отсидишься на крыше сарая или за забором.
Вскоре после порки, которая была учинена за морковь, Король предложил «подзаработать на зерне». В переводе на русский язык это означало украсть и продать пшеницу, которую везли на мельницу. Бывало, что воришек задерживали и даже судили, но почему-то считалось, что попавшиеся — профаны и неумехи, а вот нас-то ни за что не поймают. На железной дороге усиливали меры предосторожности, придавали дополнительную охрану, однако попыток поживиться за государственный счет не становилось меньше.
Методика воровства была отработана до мелочей. Подсаженный на длинный шест ловкий малец забирался в верхние окна вагонов и нагребал в сумку зерно. На это уходили секунды: для шпаны это было все равно что пробежать стометровку. Случалось, что в вагоны залазили прямо на ходу, когда от сортировочной станции по специальной ветке их перегоняли к тыльным воротам мелькомбината. Железнодорожный путь там изгибался, и машинист не мог видеть всего состава.
Когда мы пришли на место, паровоз выталкивал порожняк за ограждающий мелькомбинат забор.
— Не повезло! — огорченно сплюнул Король. Опасное предприятие отменялось, и я через кусты направился к дороге. И неожиданно увидел спрятанный в кустах мешок с зерном. Я остановился и махнул рукой Королю.
— Скорее всего, это дело рук ребят Кауня, — бегая глазами, приглушенно сказал Король. — Давай-ка перепрячем.
Каунь в предместье пользовался дурной славой. Его побаивались даже взрослые мужики. Говорили: отпетый бандит, что с него возьмешь? Все знали, что его подручные промышляют не только на железнодорожных путях, воруя привезенное на мелькомбинат зерно. Водились за ними и другие делишки.
— Если узнает, точно зарежет, — опасливо сказал Саня Волокита.
— Кто не рискует, тот не пьет шампанского, — хмыкнул Король.
Мешок был тяжелый, килограммов пятьдесят, а то и больше. Мы оттащили его чуть в сторону и забросали травой. Король предложил еще раз сходить к вагонам, которые только что вытолкали за ворота. Заглянув в один из них, мы убедились, что он пуст. Но Король разглядел, что между досками, которыми была забита дверь, оставалось зерно, — кое-что насобирать можно. Меня, как самого худого, ребята подсадили на шест, и я через маленькое верхнее окно забрался в вагон. Между дверью и досками была щель, в нее пролезала голова, а куда пройдет голова, туда можно пролезть и всем телом. Что я и сделал — спустился на дно и понял, что зерна там предостаточно. Набив сумку, я подвязал к ней бечеву, поднялся наверх, вытянул сумку и через окно передал ее Королю.
— Там еще полно, — сказал я.
Король пересыпал зерно в мешок, а я вновь полез в щель. И вдруг услышал крик:
— Атас! Охрана!
За стеной вагона послышалась беготня. Я затаился, оставшись наедине с бухающим сердцем. Я слышал, как совсем рядом, за тонкой стенкой, начали переговариваться охранники. Один из них не поленился, вскарабкался и заглянул внутрь.
— Темно. Надо бы фонарем посветить.
Я вспомнил, как сам, когда посмотрел сверху через окошечко, ничего не разглядел: нужно было, чтоб глаза привыкли к темноте. К тому же сейчас я сидел в щели, и увидеть меня даже с фонарем было невозможно. Единственное, чего я боялся, что меня выдаст собственное сердце.
Через несколько минут охранники ушли. Я набрал в сумку зерна, затем, подпрыгнув, уцепился за край окна и, подтянувшись, выглянул наружу. То, что я увидел, испугало меня не меньше, чем охрана. На Короля с блестевшей на солнце бритвой шел Каунь.
Король упал перед ним на колени:
— Каунь, гадом буду, не брал! Не брал я мешок! Вот тебе крест! — Он перекрестился.
— А это что? — Каунь кивнул на наш мешок с первой порцией зерна.
— Это по щелям наскребли.
— Знаю я вашу щель, — процедил Каунь.
Он закрыл бритву, махнул рукой. Прибежали подручные и забрали у Короля мешок. Внезапно состав тронулся и, набирая ход, покатил в сторону сортировочной станции. Прыгать из вагона было поздно. У меня была надежда, что поезд остановится на сортировочной, но он, не сбавляя скорости, проскочил ее. И все же где-то за Батарейной он начал притормаживать, и я, сбросив сумку с зерном, повиснув на руках, прыгнул на галечный откос. Я уже знал: прыгать надо не по ходу, а в противоположную сторону и после приземления сгруппироваться и спрятать голову. Мне повезло, приземление было не жестким. Когда последний вагон прокатил мимо, я осмотрелся, обнаружил на коленке дыру, а чуть позже увидел, что лопнул шов на рукаве у вельветки. Сумке повезло меньше, и зерно разлетелось вдоль железнодорожного полотна. Собирать его не имело смысла. Ощупывая побитые локти, я по проселочной дороге пошел в сторону Ангары. Почему-то в глазах стоял упавший перед Каунем на колени Король.
«Да никакой он не Король! — с запоздалым прозрением подумал я. — Так, обыкновенный воришка».
А кто же тогда я? Да еще мельче и ниже, чем он. Бывает, что синяки и ссадины наталкивают людей на умные мысли. Дело оставалось за малым — убрать Короля из своей жизни. Но как это сделать? Вот ты сидишь, делаешь уроки, а за окном свист. Едва выглянешь за ворота — тебя уже ждут. Ну не Король, так другие. На улице свои неписаные законы. Ты бы и хотел с кем-то не иметь дел, но попробуй отойти в сторону и отрезать — отцепитесь! Я не хочу вместе с вами прыгать из вагонов и машин!
Только успел правильно подумать, а машина тут как тут. Меня догнала попутка, и, когда поравнялась со мной, я рванул к заднему борту и запрыгнул в кузов. Машина сразу остановилась.
— Ловкий! — выглянув из кабины, сказал шофер. — А ну, слазь!
— Да че, жалко? — шмыгнув носом, пробормотал я, лихорадочно соображая, даст или не даст водитель по шее.
— Мне не жалко, а вот она, — шофер похлопал по железной подруге, — не любит, когда в нее без спросу прыгают разные… Шантрапа! За вами глаз да глаз нужен. А если под колеса? Вот будет матери подарок. И мне.
Я понял: после этой воспитательной беседы он бить меня не будет — и спрыгнул на землю.
— Давай до Парашютки подброшу, — подумав секунду, милостиво разрешил он.
Оказалось, что шофер ехал на аэродром. Уже из кабины я неожиданно увидел полет доселе невиданной огромной птицы. Сделав круг, она догнала машину и неслышно приземлилась на ровное поле. Из нее вылез… мальчишка и махнул кому-то рукой. Мне показалось, что он пригласил именно меня подняться на этой фанерной птице в небо. Это было похоже на чудо: буквально рядом, в каких-то четырех-пяти километрах от Барабы, находится аэродром и там летают ребята, такие же как я!
— Хочешь записаться? — вдруг предложил шофер. — У меня здесь братишка летает.
Говорят, в жизни ничего не бывает случайным. Целый день, пока продолжались полеты, я провел на аэродроме, все расспросил, узнал, что нужно для того, чтобы стать планеристом. Но эта моя мечта едва не рухнула, и опять это было связано с Королем.
Он собрал нас — рёлкскую шпану — и повел в сад Томсона, который был известен на весь город тем, что там был опытный сад и в нем выращивали крупные сладко-кислые ранетки и груши. Полезли мы туда без спроса и через забор. Король, как всегда, остался на стреме — зачем рисковать, когда у тебя под рукой готовые на все огольцы? И здесь нас застукали. Меня, убегающего, уже в заборной дыре подстрелил солью сторож, и если бы не подоспевшая вовремя женщина, то добил бы прикладом.
Вместо занятий в школе пришлось сидеть, точнее лежать, дома. Мама вызвала врача, и та, осмотрев рану, только покачала головой, сказав, что я родился в рубашке: попади сторож чуть выше — быть мне калекой.
Кошка скребет на свой хребет, говорили на Рёлке. Срок в детской колонии я бы, точно, наскреб — все мог решить случай. И тут в моей жизни появился Федька Дохлый.
У отца была удивительная способность: к нему лепились разные люди, и всех он тащил в дом. Как-то раз он вернулся из тайги не один, а с худым как жердь пареньком. На первый взгляд мальчишка показался совсем взрослым, но потом выяснилось, что он старше меня всего на полгода. Федька Дохлый, так его звали, работал подпаском у скотогонов, которые перегоняли скот из Монголии. Федька привез пышные сарлычьи хвосты и мешок шерсти. Все это богатство он настриг буквально на ходу, когда везли овец и быков на «вертушке» — так назывался товарняк, на котором скот доставляли из Култука на мясокомбинат. Дохлый умудрился залезть через оконце в вагон и специальными крюками надрал шерсть с овец. А на другом перегоне обкорнал еще и сарлыков. Мама купила у него шерсть и предложила Феде пожить у нас.
Спали мы с ним на топчане за печкой. Именно от него я впервые узнал про Робинзона Крузо, графа Монте-Кристо и наследника из Калькутты.
Днем я уходил в школу, а Федька уезжал в город, продавал там сарлычьи хвосты, которые с удовольствием покупали городские модницы, чтобы сделать из них пышные шиньоны. Продав ходовой товар, он бродил по базару, приглядывал, где бы и что купить на вырученные деньги. Возвращался поздно, когда мама уже начинала беспокоиться, не случилось ли с ним чего.
И однажды все заработанные и накопленные деньги у него отняли на барахолке: подглядели, что у пацана есть монета, наставили нож и выгребли наличность. Переживал Федька потерю недолго. Еще с детдомовских времен у него осталась присказка: «Дают — бери, бьют — беги, отняли — не плачь, Господь все видит и знает, кого наказать и напрячь!»
Не надо было гадать: Федьку прозвали Дохлым за его худобу. Однако это была обманчивая внешность. Когда мы с ним пошли в баню и он разделся, я удивился: все его тело, казалось, было вылеплено из одних мышц. Дохлый мог свободно подтянуться на одной руке, на этой же руке сделать стойку. Не знаю, сколько он окончил классов, но читал бегло, книги заглатывал с ненасытностью удава. Особенно силен был в арифметике. А еще ему не было равных, когда он садился играть в карты. Федька показывал такие фокусы, что можно было подумать, что имеешь дело с настоящим шулером. При этом никогда не кичился своими способностями и всегда был готов прийти на выручку. Этим он покорил меня и рёлкскую ребятню окончательно.
На Пасху, после завтрака, когда мои родители уехали в город к маминому брату, мы вышли с ним погулять на улицу. Обитатели Барабы, несмотря на то что этого праздника не существовало в официальных календарях, отмечали его так, как делали это их отцы и деды: красили яйца, пекли куличи, убирали избы, белили известью стены, украшали ветками пихты иконы. Мама говорила, что Первомай — это придуманный праздник, а вот Пасха — она была и будет всегда. Обычно к этому светлому дню мама готовила нам подарки: майки, трусы, рубашки, девчонкам — платья. Утром мы садились за праздничный стол и разговлялись. А потом — кто куда: ребятня с крашеными яйцами — на улицу, родители — по гостям. Еще этот весенний день мы любили за то, что подвыпившие мужики вываливали на улицу и, вспоминая молодость, начинали подзуживать нас сыграть в чику. Вот тут-то мы их и поджидали.
В той игре Дохлый не участвовал, он болел за меня. Накануне я объявил друзьям, что весь наш выигрыш пойдет на покупку футбольного мяча и волейбольной сетки. К тому времени мы решили создать уличную команду и даже название придумали. Мы — это Макаров, Оводнев, Ленька и Валерка Ножнины и я. Мы начали собирать деньги на форму, искали любую возможность, чтобы пополнить казну. Давали деньги и родители, понимая: пусть лучше гоняют мяч, чем лазят по заборам и чужим огородам.
В тот пасхальный день мне фартило, я обыгрывал всех. Для мужиков игра на деньги была развлечением, им просто хотелось тряхнуть стариной и показать, какими когда-то они были меткими и ловкими. Но прицел у них был уже не тот — почесывая затылки и посмеиваясь, они доставали из карманов все новую мелочь, а у самых азартных уже захрустели в руках трешки и пятерки. Первыми из игры ушли те, кто послабее и потрезвее.
Ссыпая мелочь в карман, я, уже не стесняясь, напевал распространенную в ту пору песенку:
О Чико, Чико!
Ты посмотри-ка,
Кто к нам приехал
Из Пуэрто-Рико!
Для меня Пуэрто-Рико было далеким местом, где разворачивалось действие фильма «Мексиканец». Там молодой паренек-революционер проводил бой на ринге, чтобы добыть денег на революцию. Я ощущал себя барабинским Риверой, который зарабатывает деньги на футбольную команду и мечтает совершить революцию хотя бы на своей улице. Я уже мысленно подсчитывал выручку: денег вполне могло хватить не только на мяч, но и на сетку. Однако, как гласила мальчишечья мудрость, «не кажи гоп, не то схлопочешь в лоб». Когда душа уже летала в ритме танго, явился Король!
Он был пьян. Растолкав сгрудившихся вокруг кона мальчишек, Король сунул мне под нос горсть монет:
— Бери! Отдаю за так.
— Да у меня и своих хватает, — растерянно буркнул я и похлопал себя по карману.
Я понял, что Король хочет показать всем, кто на улице хозяин. В предместье он считался лучшим игроком в чику. Мы сами болели за него, когда он ходил на Мельницу, чтобы сразиться с Потрохом, которого так называли за умение потрошить чужие карманы. Король держался с ним на равных, если и проигрывал, то немного, чаще всего для понту, чтоб не набили морду: все-таки игра шла на чужой территории, где, как и повсюду, не любили слишком фартовых.
«Ну, коль нахлебался, чего выпендриваешься!» — с досадой подумал я, размышляя, что делать дальше. Передо мной встал выбор: продолжать игру или отдать Королю часть выигрыша и смыться. Мои дружки, поглядывая на меня, понимали, что я оказался в непростой ситуации. Откажусь — а так бы поступили многие! — претензий ко мне не будет. Король — он и в Африке король! Если же пойду до конца, то Король особо церемониться не станет. Поколебавшись немного, я решил: будь что будет, корову не проигрываю, а те монеты, что перекатываются у меня в кармане, еще недавно лежали в чужих.
— Ну чаво, играешь или?.. — И Король, что так не подходило его высокому званию, выругался.
Как и везде, на Рёлке главенствовал принцип — выживает сильнейший. Впрочем, среди подростков решающее значение имел прежде всего возраст и уже потом — сила. Сообразительность, ум, ловкость были важными, но не определяющими факторами. Мы жили по неписаным даже не правилам, а понятиям. Существовала уличная иерархия: младший должен подчиняться старшим. Как-то я схватился бороться с Толькой Имановым, который был старше на два года, и повалил его. Однако подвиг тот был оценен лишь мною, остальные сделали вид, что ничего не произошло. Более того, Иман при первой же возможности (и всеобщем равнодушии) постарался загнать меня на ту полку, которая была отведена с рождения. Бывало, и там случались послабления: они опирались на покровительство и авторитет старших братьев. У меня старшими были только сестры, хотя с появлением в моей жизни Дохлого он стал как бы старшим братом.
Сегодня, пытаясь заглянуть в то далекое время и понять, чего нам недоставало, а чего хватало с избытком, я осознаю: мы должны благодарить судьбу, что выросли не на городском асфальте, где хочешь или нет, но многое расчерчено и определено заранее — вот улица, вот бордюр, вот тротуар, светофор, который определяет время и направление движения. В городе улицу полагалось переходить в определенном месте, лазить по заборам было неприлично — это можно было сделать только на Барабе. Зато здесь всем хватало места под солнцем, правила здесь были скорее обозначены, чем прописаны, и нарушались они с легкостью весеннего половодья, которое, не спрашивая, заливает дворы и огороды.
Заметив, что я колеблюсь, играть мне с Королем или бросить, Дохлый, приободряя, подмигнул, мол, давай, не дрейфь. Король играл хорошо, но бражка, которой он нахлебался, прежде чем выйти в люди, делала свое дело: игра шла почти на равных, чаша весов клонилась то в мою, то в его сторону. И все же вскоре Король выудил из моего кармана почти весь выигрыш. Каждый бросок требовал очередной ставки. Если игрок отказывается от броска, то стоящие на кону деньги переходят в карман соперника. Перед тем как получить право на бросок, играющий кричит: «Варю!» Это означает, что он должен сделать дополнительную ставку, равную той сумме, что стоит на кону. В какой-то момент ни Королю, ни мне никак не удавалось накрыть шайбой кон и мы поочередно шли на новый бросок.
— Это тебе, сопля, не кур щупать, — щерился Король. — Тут нужно умение.
«При чем тут куры? — думал я. — Мне бы наскрести на один бросок». Если бы я отказался от броска, то все деньги на кону переходили бы к Королю. Я видел: он млел от преподанного урока, да и выигрыш солидной суммы грел его сердце.
И вдруг на помощь пришел Дохлый. Он сунул мне красненькую десятку, и я, получив право на бросок, накрыл кон. Зрители загудели.
— Несчитово! — закричал Король. — Ты заступил черту. Нужно повторить бросок.
— Король хлюздит! — выкрикнул мой дружок Олег Оводнев, которого все называли Алямусом.
Но Король так зыркнул на него, что Олег скрылся за спины пацанов.
— Ну что, бросаешь или я забираю кон? — спросил Король, уверенный, что я откажусь.
— Буду бросать, — ответил я, уже чувствуя, что добром эта игра не кончится.
— Покажи взнос, — потребовал Король.
Я показал десятку и, взяв шайбу, отошел на полметра за контрольную черту — так, чтоб это видали все и чтоб у Короля не было причин для придирки. В наступившей тишине я бросил шайбу. Едва она выпорхнула из руки, понял: бросок что надо. Металлический снаряд накрыл кон.
Как только я начал собирать монеты, Король неожиданно пнул меня по руке, и деньги разлетелись во все стороны.
— Нечего играть на чужие! — процедил он.
— А ну, собери! — вдруг сказал Дохлый.
— Чаво? — угрожающе протянул Король.
На Рёлке Дохлый был пришлым и ни в какие уличные табели о рангах не укладывался. Чужак — он и есть чужак, чего с него возьмешь? Сегодня он здесь, завтра — ищи ветра в поле. Все неписаные законы улицы были на стороне Короля.
Схватка между ними была короткой: неуловимым движением, привыкший иметь дело со степными скакунами и волками, табунщик бросил Короля на землю — только мелькнули в воздухе башмаки. Такой развязки улица не ожидала. Однако и это не отрезвило Короля — он вытащил из кармана нож и пошел на Дохлого. Тот не заверещал, не бросился наутек. Напружинившись, он молча смотрел на приближающегося Короля, затем, мне показалось, с каким-то скучным видом, но с быстротой скакуна лягнул моргнувшего Короля, выбил из руки нож и коротким ударом в скулу уложил местного авторитета.
— Братан, наших бьют! — заорал Король. Это было неслыханно! Сам Король запросил по мощи у старшего брата, который сидел неподалеку на бревнах и попивал бражку. Если Король и был Королем, то в основном благодаря авторитету брата Мотани. Тот уже успел отсидеть в колонии для несовершеннолетних, и на Рёлке с ним старались не связываться. Ребятишки обычно рассыпались по домам, когда подвыпивший громила, пошатываясь, возвращался в свою халупу. На Пасху, Троицу, когда подгулявший народ выходил на улицу, чтобы в кругу друзей и знакомых отметить очередную «маевку» и похвастаться обновками, Мотаня с гитарой собирал вокруг себя мальцов, рассказывал про житье-бытье в зоне и, подыгрывая себе на «струменте», протяжно, с надрывом пел:
Я бежал с Магадана,
Слышал выстрел нагана,
Кто-то падал убитый,
И кричал комендант.
Дождик капал на рыло
И на дуло нагана.
Вохра нас окружила.
«Руки в гору!» — кричат.
Но они просчитались,
Окруженье пробито —
Нас теперь не догонит
Револьверный заряд.
До сих пор не пойму, как в наших головах уживались звучащие по радио песни про пионеров, детей рабочих, и что наша обязанность в жизни — стать героями нашего времени с тем, что мы видели и слышали на улице. Конечно, от всего, что окружало нас, шторой или занавеской не отгородишься. Когда случалось очередное ЧП и школе приходилось выгонять очередного ученика, то виноват, как правило, был тот, кого выгоняли. Однако мы не всегда с этим соглашались; жизнь доказывала, что понуждение человека не исправляло. Мы еще не доросли до того, чтобы спорить с учителями: пошушукаемся, поговорим меж собой — и побежали дальше. Единственным человеком, кому мы могли доверить свои сомнения, была учительница истории Анна Константиновна. После чьей-то выходки она сказала:
— Что поделаешь, бытие определяет наше сознание.
Катя возразила, заявив, что у миллионеров свое бытие, а у бомжей свое.
— Но к этой жизни у каждого был свой путь, своя история, — грустно улыбнулась Анна Константиновна. — Так устроен мир.
— А нам говорят: мы рождены, чтоб сказку сделать былью, — со всей прямотой решил поддержать Катю я.
— Так в чем вопрос? Сделайте!
Все эти рассуждения и разговоры о справедливости мы понимали по-своему и вытаскивали из загашников такой аргумент: есть костюм на выход, а есть уличная одежда для повседневности. Каждой одежде — свое время и место. Вот оно, наше бытие.
…На крик Короля Мотаня среагировал быстро. Он приподнялся, отложил в сторону гитару и крупными шагами направился в нашу сторону. Дохлого он не знал, зато хорошо знал меня. Ведь именно мне он однажды чуть не оторвал ухо за такую частушку, которую я спел, когда он проходил мимо:
Я Мотаню драл на бане,
Драл его с припевочкой:
«Ты поплачь, поплачь, Мотаня,
Уж не будешь целочкой».
Вся уличная шпана, увидев разозленного верзилу, сыпанула кто куда. Рванул домой и я. Выкрикивая ругательства, Мотаня бросился следом.
На улице существовало правило: если ты забежал к себе в ограду, то погоня прекращалась. Но Мотаня вошел в раж, ногой высадил калитку, затем выбил дверь в сени. Дверь в дом сразу не поддалась, однако я видел: еще немного — и он вырвет крючок. И тогда я открыл сам. В темном проеме показалась бульдожья рожа; увидев меня, Мотаня усмехнулся. Дома никого не было, и я как парализованный растерянно смотрел на пьяного громилу. Тут за его спиной внезапно нарисовался Дохлый. Круглым поленом он что есть силы вмазал Мотаню по башке. От удара кепка съехала тому на нос, глаза скрылись под козырьком, он начал медленно поворачиваться. Дохлый повторил — попытка оказалась удачнее и Мотаня стал оседать.
— Чего стоишь, беги! — крикнул Дохлый.
Я перепрыгнул через Мотаню, успел заметить переломанную пополам сенную дверь и, подгоняемый ревом раненого зверя, выскочил во двор, потом на улицу и что есть мочи припустил в ближайший переулок. Следом бежал Дохлый. Выглянув из-за угла, мы увидели, как показался Мотаня и, матюкаясь и держась рукой за голову, побрел в свою сторону.
Кто-то из взрослых посоветовал сбегать за милиционером, но я подумал, что Мотаню, скорее всего, не посадят, а вот последствия для меня и нашей семьи могут быть непредсказуемыми. Говорили, что для него зарезать человека все равно что отрубить петуху голову.
— Ну, ты не дрейфь, — сказал Дохлый. — А вот мне, похоже, надо делать ноги.
Напевая песенку про Чико, он быстрым шагом свернул в переулок и по тропинке побежал к тракту.
Я вернулся в дом. Мотаня опрокинул кухонный стол, на полу валялось погнутое ведро, порушенная табуретка, стекла от разбитого стакана и выбитого окна. Я собрал осколки, затем начал тесать перекладины для сенных дверей, чтобы вставить их вместо сломанных. Все это время мои друзья смотрели за улицей, чтобы дать знать, если вновь появится Мотаня. Но неожиданно явился Король.
— Скажи Дохлому: братан его поймает и отрежет яйца, — глухим, наполненным злостью голосом процедил он.
— А Дохлый велел передать: пусть Мотаня бережет свои, — ответил я. — Он пообещал прийти на Рёлку с друзьями-скотогонами.
При упоминании скотогонов Король сглотнул слюну и побелел. Предостережение было серьезным: скотогонов в предместье старались не трогать. Гонять скот из далекой Монголии вызывались самые отчаянные. После сдачи скота они поселялись в мясокомбинатовской общаге и, ожидая расчета, гуляли так, что вся Бараба, прижав уши, сидела по домам. Между местными и скотогонами порой случались кровавые стычки, в основном из-за барабинских девчат.
Шекспир заметил, что жизнь — театр и все мы в ней актеры. Плохие или хорошие — не нам судить. В то далекое время мы просто жили, а не играли. Хотя уже присматривались друг к другу, кто и на что способен. Первой нашей публичной площадкой, конечно же, была спортивная. На ней каждый был как на ладони. И уже тогда можно было определить, от кого чего можно ждать: кто пойдет в Брумели, а кто в зрители. Одна площадка была мобильной: она разворачивалась то на улице, то на футбольном поле, то в клубе, а летом — на Ангаре. Другая, стационарная, находилась в школе. Там были свои герои, ведущие актеры и исполнители. Именно в школе я узнал про театральный кружок. Его придумала Катя. И название спектаклю придумала: «У тебя все еще впереди, Валерка».
На главную роль Катя Ермак предложила меня: имя совпадало да и многое другое. Я должен был играть хулигана, который пропускает уроки, лазит по садам, пререкается с учителями. И который потом под влиянием класса и пионервожатой (ее роль взяла на себя Катя) исправляется.
— Ты уже в этой роли, — уговаривала Тимофеевна. — Мне кажется, ты сможешь. Наша задача — исправлять ребят, в том числе при помощи искусства.
И неожиданно для себя я согласился. Только из-за того, что моего воспитателя будет играть она. Еще Катя сказала, что Анна Константиновна разглядела во мне не только поэта, но и актера, когда я, отвечая на уроке, взял себе в помощники Пушкина и Шекспира, чтобы произвести впечатление.
О Рёлка, дивное виденье,
Тебе мое негромкое почтенье!
Здесь нету грязи Барабы,
Но не уйдешь ты от судьбы.
Тупой разгул
Позорит нас среди других,
Все наши добрые дела
Коту под хвост и на погост…
Тут я запнулся, класс притих и, мне показалось, стал с осуждением смотреть на меня: мол, еще один доморощенный рифмоплет выискался. На лице Анны Константиновны застыла строгость и удивление. Я растерялся окончательно.
— И это все? — уже другим, мягким голосом спросила она.
— Нет, еще есть концовка.
— Так что же, читай!
И я скороговоркой, запинаясь, выпалил:
Два чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
Анна Константиновна встала, подошла к окну и, помолчав немного, тихо начала читать:
Быть иль не быть, вот в чем вопрос.
Достойно ль
Смиряться под ударами судьбы,
Иль надо оказать сопротивленье
И в смертной схватке с целым морем бед
Покончить с ними? Умереть. Забыться…
Мы впервые услышали знаменитый монолог Гамлета в ее исполнении. Вообще, Шекспира в школьной программе не было, томик с его пьесами мне попался случайно, когда мы залезли на толевую фабрику. Там, на складе, я выцарапал из тюка свезенные для переработки на рубероид, списанные из библиотек старые книги. Среди них оказался Шекспир.
Анна Константиновна умела построить урок так, что мы ловили каждое слово. Ее предмет стал для меня любимым. Катя же ее просто боготворила. Много позже я узнал, что Анна Константиновна была выпускницей Смольного института, но по вполне понятным причинам об этом не говорила. В Иркутск Анна Константиновна попала еще в войну: ее уже в преклонном возрасте вывезли из блокадного Ленинграда, да так она и осталась в Сибири. И судьбе было угодно занести ее на Барабу. Волны великих переселений: сначала Столыпинская реформа, благодаря которой мои родители оказались в Сибири, затем революция и, наконец, Отечественная война — выплеснули много новых людей. И к нам попадали не только бандеровцы, но и приличные люди.
О том, что я на уроке истории читал Пушкина, стало известно учителю русского языка и литературы Марии Андреевне. Получив тетради, где мы писали сочинения, я увидел жирную единицу. Отсутствие точки в конце предложения — такая же ошибка, как и другие. Далее следовала приписка: «Александр Сергеевич знал, что каждое предложение должно заканчиваться точкой». Урок был жестким, но все по делу. Действительно, я не поставил в конце предложений одиннадцать точек.
Мария Андреевна тоже была из приезжих. Однако той взаимности, которая сложилась с Анной Константиновной, с Марией Андреевной у нас не получилось. С первых же уроков она начала рассказывать, какими замечательными были ее прежние ученики и какие у нее нехорошие впечатления от нашего предместья. Мы и не ждали, что она будет хвалить нашу школу, Барабу. В своих стихотворных опытах я как раз и говорил, что все хорошее тонет в окружающих болотах. Была у нее еще одна особенность: если ей хотелось приструнить хулигана, то она не церемонилась и грозным фельдфебельским голосом командовала:
— Козлов, встань столбом!
— Мария Андреевна, я бы даже если захотел, столбом стать не могу, — язвил Козлов. — Наверное, вы хотели сказать — козлом отпущения?
— А я слушаю твои сентенции с отвращением, — ставила на место языкастого ученика Мария Андреевна.
— Да что вы все из пустого в порожнее… — огрызался тот.
— Козлов! Завтра же приведешь в школу родителей!
— А у меня их нет! — кривя губы, бледнел Козлов. — Мы, уважаемая, детдомовские.
— А что, детдомовским можно паясничать и хулиганить? — не сдавалась русичка.
— Но и орать на нас не надо! И на вас есть управа. — Помолчав, добавил: — Сегодня же напишем письмо в районо.
Точно налетев на столб, Мария Андреевна замолчала: бывает, что у самых отлаженных механизмов случаются сбои. Действительно, в запале она упустила маленькую деталь: месяц назад в класс пришло пополнение — группа детдомовцев, ребят крепких, спортивных и независимых. Козлов был одним из них. Конечно, торчать столбом — занятие неприятное. Но отмена наказания была для учителя равнозначна капитуляции.
— Сядь пешкой, — милостиво разрешила она.
Все столбы да пешки
Марье на орешки
Подают с утра.
Наша жизнь прекрасна.
Скажем ей ура!
Эти строки я как-то перед уроком написал на доске. И получил очередное разбирательство на грамотность. Приходила Мария Андреевна и на наши репетиции. Тогда я почти не обращал внимания на возраст учителей. Они доставались или передавались нам как бы по наследству. Как человек новый, Козлов дал оценку некоторым преподавателям: льют из пустого в порожнее. Тот его спор с Марией Андреевной приоткрыл для нас очевидное. Отношения ученика и учителя — улица с двухсторонним движением. Да, были и такие, которые, отбыв с нами свой срок, куда-то пропадали. Разумеется, они нас о чем-то спрашивали, проверяли тетради. Были вроде кондукторов в автобусах — мы их принимали как неизбежность и расставались без вздохов и сожалений. А Мария Андреевна запомнилась! Была она молода, энергична. Следуя моде той поры, хорошо, со вкусом одевалась и, надо добавить, следила за всеми литературными новинками. Конечно же, она не могла пройти мимо придуманной Катей идеи со школьным театром.
Послушав наши с Катей монологи, она, раздумывая, побарабанила пальцами по столу и сказала, что лучше бы нам взять для постановки Владимира Маяковского. Например, его стихи о советском паспорте. Или Самуила Маршака. И с чувством прочитала несколько его строк, которых не было в школьной программе:
Мистер Твистер,
Бывший министр,
Мистер Твистер,
Делец и банкир,
Владелец заводов,
Газет, пароходов,
Решил на досуге
Объехать мир.
Катя выслушала и сказала, что мы обязательно сыграем Маяковского. Тогда я подивился не только ее дипломатической дальновидности, но и умению в нужный момент не стоять перед Марией Андреевной столбом или сидеть пешкой. Мне даже показалось, что это был разговор взрослых, знающих себе цену женщин.
Дождавшись, когда Мария Андреевна уйдет, мы продолжили разучивать роли. Известно давно: совместное дело объединяет людей. Мы переписывались с Катей на уроках и даже начали ходить в кино, чтобы лучше, как она говорила, разбираться в игре актеров и поднимать наш уровень. Обычно ходили всем классом. За короткий срок посмотрели «Последний дюйм», «Балладу о солдате», «Два Федора». Особенно поразил фильм «Судьба человека». В основном ленты были про войну.
Белое полотно клуба открывало нам окно в иной мир. В зале гас свет, шум прекращался, пускали кинохронику, потом следовал небольшой перерыв. И начиналось главное: с экрана в зал ползли танки, под военные песни мчались домой эшелоны с солдатами. Буквально с первых кадров становилось понятно: вот наши, а вот приспособленцы, враги и проходимцы. И нам, в отличие от героев фильма, все было ясно — за кого болеть и чью принимать сторону. После просмотра хотелось тут же занять место солдата и бить из бронебойки по немецким танкам. Или посадить самолет, как это сделал мальчишка в «Последнем дюйме».
Помню, после картины «Судьба человека» кто-то из одноклассников похвастался:
— Я бы тоже выпил не закусывая, как Соколов, бутылку шнапса, чтобы доказать: мы всё пропьем, но Барабу не опозорим!
— Нашел чем доказывать, — усмехнулась Катя. — Соколов выпил, чтобы выжить, а не напиться.
Я тогда промолчал. Мама все время ругала отца за то, что он, когда их приглашали в гости, стеснялся и почти никогда не закусывал. Катя брала с собой в клуб и на репетиции бутерброды. Для нас такая щедрость была в новинку, и я отказывался от угощения. Я чувствовал: Кате нравится угощать, да ничего с собой поделать не мог. И все же было приятно, что она обо мне заботится. Мне она нравилась и без бутербродов: вот так сидеть рядом в клубе, затем вместе идти, разговаривать и не замечать времени и всего, что нас окружало. Я любил слушать ее рассуждения об очередном фильме. В игре актеров она находила то, мимо чего наше сознание пролетало даже не зацепившись. Мне запоминались события или, как сейчас говорят, экшен — она больше обращала внимание на слова, с какой интонацией и в какой момент они произнесены. «Откуда в ней это? — думал я, возвращаясь домой. — Смотрели один и тот же фильм. Она видела одно — мне запомнилось другое».
Как-то перед походом в клуб я намочил голову и зачесал волосы коком. Увидев меня с новой прической, Катя рассмеялась:
— Совсем как Жерар Филип!
О существовании Жерара Филипа я даже не подозревал и отложил себе в память: надо обязательно узнать, кто такой. В клуб и на репетиции Катя приходила в строгом черном костюме, который, я думаю, брала у матери, и в белой блузке. Этот наряд ей очень шел, и когда она появилась в нем первый раз, то я был ошарашен.
— Нравится? — улыбнувшись, спросила она.
— Не то слово! — выдохнул я. — Ты как из кинофильма.
По замыслу Кати финальный диалог главных героев должен был происходить на Лобном месте. И почти вся пьеса звучала в стихах. Она читала первые две строфы, я — последующие. Получалось даже очень неплохо.
В путь, друзья, еще не поздно новый мир искать.
Садитесь и отчаливайте смело… —
начинала она. Я тут же подхватывал:
…Средь волн бушующих; цель — на закат.
И далее туда, где тонут звезды.
А там, быть может, доплывем до Островов.
Здесь передо мной каждый раз возникала картина островов Любашка, Конский, что располагались в устье Иркута и где мы добывали уплывающие с лесозавода топляки. Доплыть до них, особенно когда река была на прибыли, было непросто: течение норовило снести в Ангару, а там, мы знали, могло запросто свести судорогой ноги.
Я частью стал всего, что мне встречалось;
Но встреча каждая — лишь арка, сквозь нее
Просвечивает незнакомый путь, чей горизонт
Отодвигается и тает в бесконечность…
Я читал очередное четверостишье, почему-то оно вызывало у меня тревогу: ну закончу я школу, а что дальше? Куда идти, что делать? Я пытался представить: кем стану и что такое для всех нас бесконечность?
…В былые дни меж небом и землею. Собой остались мы; сердца героев
Изношены годами и судьбою, —
продолжала Катя. А я произносил заключительные строки:
Но воля непреклонно нас зовет
Бороться и искать, найти и не сдаваться.
Последняя фраза была из кинокартины «Два капитана», на которую мы с Катей ходили несколько раз. Она отыскала весь текст стихотворения; позже я узнал, что оно принадлежит английскому поэту Теннисону. Для меня же самым важным было то, что главную героиню фильма тоже звали Катей.
Катя попросила нашего школьного художника Тольку Лыкова, и он на ватмане большими красными буквами написал: «Лобное место», обозначил купола собора Василия Блаженного и внизу нарисовал сам памятник.
— И здесь тебе отрубят голову, — пошутил он, передавая театральный реквизит.
Ее «отрубили» гораздо раньше, чем я предполагал.
В один из походов в кино я пригласил за компанию Дохлого. Катя ему понравилась — это я понял сразу. Он сбегал в киоск, принес мороженое и, чего я совсем не ожидал, вытащил из-под куртки букетик астр и протянул Кате.
Катя засияла. Сунув носик в букет, она глянула на Дохлого, затем перевела взгляд на меня:
— Учись, тебе это пригодится.
Я не враз разгадал, откуда появился букет. Лишь поразмыслив, понял, что Дохлый срезал цветы с клумбы возле проходной мылозавода, там, где были вывешены портреты передовиков производства. Но выдавать друга не хотелось и я, насупившись, стал отламывать хрустящую корочку от мороженого и скармливать ее скачущим вокруг воробьям. Проводив после кино Катю, мы пошли домой.
— Нас учат не тому, что пригодится в жизни, — заметил Дохлый, поглядывая на сопровождающих нас воробьев. — Нет, конечно, надо уметь считать, писать — только, как я убедился, не то и не те законы преподают в школе.
— А какие надо? — спросил я.
— Бей первым, Федя! — засмеялся Дохлый. — Если тебе уже врезали — пиши пропало: ответить будет некому. Еще один закон: дают — бери, бьют — беги.
— Ну, этот знают все, — протянул я. — Еще: кто не успел, тот опоздал.
— Верно, так оно на деле и происходит. А вот знаешь, какой самый главный закон в жизни?
— Какой?
— Выживает сильнейший.
— Не сильнейший, — поправил я. — Наглейший.
— Что ж, наглость — второе счастье, — оживился Дохлый. — Но мне оно не по нутру. Хитрость — это способность ума, а ум — инструмент, он должен быть отточен.
Спорить с Дохлым было сложно. Его практический опыт был во много раз больше моего. Да и за словом он в карман не лез, на все случаи жизни была припасена своя присказка.
— Это так, — согласился я. — В жизни надо знать как можно больше.
— Всего знать нельзя. Надо знать главное. Чего нет, того нельзя считать.
— А вот ты закон Бернулли знаешь? — После случая с цветами для Кати я решил ни в чем не уступать ему.
— Что за закон?
— По этому закону все самолеты, все птицы летают. Это зависимость между скоростью и давлением в потоке.
— Больше народу — меньше кислороду, — среагировал Дохлый. — А еще есть закон бутерброда.
— А, знаю! — догадался я. — Это когда хлеб падает всегда маслом вниз.
— Если ты забыл зонтик, то обязательно пойдет дождь.
— У Кольчи-электрика свой закон. — Я перевел разговор в нужную мне сторону. — Он утверждает, что у электричества два недостатка: когда нужен контакт, его нет, когда не нужен — есть.
— Верно! — засмеялся Дохлый.
— Есть еще замечательный закон, — добавил я. — Его я прочел у Экзюпери. Он говорил, что мы все родом из детства и мы в ответе за тех, кого приручили. Он был летчиком. А еще мне нравятся латинские изречения. Например: «Пришел, увидел, победил».
— И наследил, — отозвался Дохлый.
— Дура лекс, сэд лекс. Закон суров, но это закон.
— Велика Федора. Но дура, — смеялся Дохлый. — Мало друзей у личности, больше у наличности.
Надо сказать, Дохлый читал много, и что скопилось и отлежалось у него в голове — неизвестно. Спорить и состязаться с ним было одно удовольствие.
— Ты куда собираешься после школы? — неожиданно спросил Дохлый.
— Буду токарем. Или кузнецом. Он скривил губы: не впечатлило.
После девятого класса у нас была месячная производственная практика и я попросился, чтобы меня отправили на мясокомбинат в кузню. Мы с Вовкой Сулеймановым решили там поднакачать мышцы. На обед кузнецы приносили пельмени, колбасу. Они запирали двери, ставили на горн ведро с водой — когда вода закипала, сыпали туда из коробок пельмени и через несколько минут приглашали за стол. Ели мы хорошо, и все же молотобойцев из нас не получилось. Работы было немного. Ну, пару раз мы смотрели, как подковывают лошадь. И все. Бить молотом по раскаленному металлу оказалось непросто: здесь нужен был точный, но совсем не сильный удар.
— Ну чего вы лупите, как по врагам народа? — ворчал седовласый кузнец. — Мягче надо, точнее!
Тогда я решил перейти в мастерские. Там работал друг отца Митча, он сказал, что быстро сделает из меня токаря. Кузнецы отпустили меня с неохотой: я был легок на ногу и они частенько отправляли за поллитрой. Токарное дело я, действительно, освоил быстро. Митча давал заготовки, и я, как заправский токарь, обтачивал их. По окончании практики даже выписали премию, которую я потратил на ремонт велосипеда. Но больше всего радовался конусам, которые Митча выточил для велосипеда. Моя работа на мясокомбинате имела продолжение: после окончания школы, перед выпускными экзаменами, к директору пришел начальник отдела кадров и попросил направить меня работать в мастерские.
Сказав Федьке Дохлому, что хочу стать токарем, я лукавил. Когда задавали сочинение на тему «Кем бы я хотел стать», я написал, что хочу быть геологом. А на самом деле мне мерещилось летное училище, но я боялся спугнуть мечту.
Планерный кружок в моей жизни появился неожиданно. Таких, кто бредил авиацией, в классе оказалось пятеро: Вовка Савватеев, Сашка Волокитой, Витька Смирнов, Герка Мутин и я. Действовал кружок при авиационном заводе, неподалеку от той самой Парашютки, где я впервые увидел летящий планер. С нас потребовали справки: медицинскую, об успеваемости и комсомольскую характеристику. Последний документ написала Катя. И я с удивлением узнал, что у меня есть «несомненная склонность к гуманитарным предметам». «Надо же! Увидела то, чего я и сам не подозревал, — подумал я. — Только в кабине планера сцены не предусмотрено. Вот если бы я подавал заявление в театральный…»
Эту характеристику прочли и забыли. Ходить в планерный кружок было далеко — через поле, через отвалы и превращенные в свалки буераки. Там, как говорили, в норах и времянках прячутся бездомные бандиты. Но нас, выросших не в пробирках и колбах, это обстоятельство не смущало. Занятия проходили по вечерам, мы топали в кружок после уроков, а возвращались домой за полночь. Возле скотоимпорта пути пацанов расходились. Особенно неприятно было идти одному по заснеженному полю, где за каждым кустом чудился притаившийся бандит…
— А кем ты хочешь стать? — спросил я в свою очередь Дохлого.
— А я уже стал.
— Кем?
— Я хочу жить так, как я хочу: не занимать, не просить, не заискивать. Пусть лучше меня просят.
— Это же не профессия.
— Я построю дом, привезу в него сестру, а сам уеду. Хочу мир посмотреть.
Мир! Мой мир пока что простирался недалеко. Летом несколько раз ездил на станцию Куйтун к бабушке, с отцом на машине — к тетке в Заваль. Еще были ежегодные поездки на Байкал и далее по монгольскому тракту в Тункинскую долину. Туда мы отправлялись с отцом собирать ягоды: семья большая, жили мы бедно и тайга была хорошим подспорьем.
Мы еще раза два вместе с Катей сходили в клуб. Но потом что-то пошло не так, на уроках Катя стала прятать от меня глаза. Причину я нашел быстро; Олег сообщил, что видел ее в кино с Дохлым. Я сильно расстроился, даже потерял сон. Со злости решил больше не посещать репетиции и вообще не разговаривать с Катей. А Дохлый каков — еще другом называется! Была бы в предместье другая школа — я бы точно перевелся туда.
Один из моих лучших друзей Вадик Иванов неожиданно ушел из школы и поступил в ремесленное училище, которое находилось при авиационном заводе. Поздним вечером явился ко мне домой в ремесленной форме и стал рассказывать, как там хорошо и интересно. «А может, и мне пойти в ремеслуху?» — мелькнуло в голове. Когда мы с Вадиком распрощались, я заявил маме, что тоже хочу в ремесленное.
Подумав, она ответила:
— Воля твоя, но ремесленное от тебя никуда не уйдет. А если хочешь чего-то большего — учись дальше. Пока мы живы и здоровы. Кто знает, что будет потом?
Мама как в воду смотрела: когда я заканчивал школу, не стало отца. И неизвестно, как сложилась бы жизнь, пойди я в первый класс годом позже, как предлагала завуч Евгения Иннокентьевна, узнав, что мне еще нет семи лет. Мама тогда настояла, и я подтвердил, что буду учиться на одни пятерки.
У Вадика в ремесленном дела пошли в гору, его хвалили и даже вывесили его фотографию в училище и военкомате — как лучшего призывника. Моя же жизнь пока текла все тем же привычным порядком: дом, школа, летом — огород, почти ежедневные походы на Ангару, игры в футбол.
И тут появилась Катя со своим театром. Театр я принимал, а вот Дохлого рядом с Катей принять никак не мог. Уж лучше бы он крутил и стриг сарлычьи хвосты в Монголии! Злость — плохой советчик. Недаром Анна Константиновна говорила: «Юпитер, ты сердишься — значит, ты не прав». Дальше все покатилось по законам жанра: я рассорился с Катей. Произошло это некрасиво, хотя кто скажет, что ссоры бывают красивыми? Некоторое время обиду я держал при себе. Да, переживал, но терпел. А потом прорвало.
Во время репетиции, когда я не смог вспомнить заученного текста и начал куражиться и представляться, она вдруг, поглядывая на меня, как показалось, с жалостью взрослого человека, продекламировала:
Ты посмотри-ка,
Кто к нам приехал
Из Пуэрто-Рико!
Я решил не оставаться в долгу и, вытянув вперед нижнюю челюсть, почти прорычал:
Мы ползем по Уругваю —
Ваю-ваю!
Ночь хоть выколи глаза.
Слышны крики: «Раздевают!
Ой, не надо, я сама!»
Она подошла и зажала ладонью рот: мол, лучше помолчи со своими блатными замашками. Я схватил ее за руку, и мы вроде шутя, а потом всерьез начали бороться. Неожиданно она, сделав подножку, повалила меня на пол. Все засмеялись. Выкрикивая что-то обидное, я выскочил из класса и с этого дня перестал посещать репетиции.
Через несколько дней на школьной перемене Катя, преградив дорогу в мое сиюминутное будущее, как ни в чем не бывало сказала с улыбкой:
— Ты не дуйся! И приходи на репетицию. А если хочешь, вечером можно в кино. На мылозаводе показывают «Кортик».
Я хотел ей пропеть в ответ песню Бена из «Последнего дюйма». И даже вспомнил нужные слова: «Какое мне дело до вас до всех, а вам до меня?» Но, натолкнувшись на растерянный Катин взгляд, пробормотал:
— Мне сейчас некогда. Я записался в планерный кружок. Хочу летать.
Сам того не желая, я выдал Кате свою затаенную мечту.
— Молодец, — сделав паузу, похвалила она. — Но там нужны здоровые и крепкие ребята. Тебе всерьез надо заняться спортом, подтянуться в учебе. И не лазить по вагонам и садам.
Сказала она это так, точно знала про меня все надолго вперед. Помолчав, добавила:
— А мы скоро уедем.
— Куда? — опешил я.
— Отца переводят служить в другое место. Мы уже начали собирать вещи. Только ты об этом никому не говори.
Я кивнул, хотя прекрасно знал, что предместье любило тайны, но не умело держать их в секрете — ни свои, ни чужие. Вскоре о том, что Катя уезжает, не говорил разве что ленивый. Для всех она была не только красивой девочкой и старостой класса. Появление Кати сделало нашу жизнь не такой серой, и мы могли смело заявить: посмотрите, к нам приезжают аж из самого Львова! И тут на тебе, остались без последнего козыря.
После окончания девятого класса Катя, действительно, ушла из школы. Зенитную батарею передислоцировали, а Катиного отца отправили служить в Группу советских войск в Германии. Запомнилась последняя линейка, где покидающие школу были построены отдельно. Тимофеевна стояла с краю в строгом черном костюме и белой блузке — красивая, независимая и почти взрослая. Мне тогда казалось, что теперь она свободна от былых привязанностей, свободна от нашего школьного двора, от всех нас, остающихся в привычной школьной упряжи. Да, тогда так казалось.
Кто-то из малышей побежал по кругу с колокольчиком. Катя подходила к каждому и, вытирая слезы, что-то говорила. Слезы на щеках Тимофеевны — это было так непривычно, что многие тоже прослезились. Наконец она подошла ко мне и, улыбнувшись, тихо, чтоб слышал только я, пропела:
О Чико, Чико!
Ты посмотри-ка,
Кто к нам приехал Из Пуэрто-Рико!
Ах, с Рёлки Лера
Почти пилот…
И неожиданно поцеловала в щеку. Помахав всем оставшимся в строю, Катя ушла — вроде ее и не было вовсе. Но в моей памяти она осталась такой, какой я ее видел на последней линейке.
И на всю жизнь запомнились ее слова, что мне надо делать дальше. Сама того не зная, Катя начертала жизненную программу, которую я начал воплощать.
Место под футбольное поле мы долго подыскивали с Олегом Оводневым и пришли к выводу, что лучше всего подходит бывший плац, где на вечернюю поверку строили солдат зенитной батареи, в которой служил Катин отец. Для меня в этом был особый смысл: здесь вновь оживала память о Кате, о том времени, когда мы вместе ходили в кино и разучивали пьесу, в которой я так и не сыграл главную роль.
Поле ровняли всей улицей, нам помогали даже Катины подружки. Между ними, оказывается, шла активная переписка. Много позже я узнал, что Катя в письмах просила их помочь. Разровняв и увеличив поляну до размеров футбольного поля, мы поставили штанги, повесили сетки, сделали разметку. И к нам стали приходить и приезжать со всего предместья, более того, на нашем поле мы провели несколько игр с городскими командами. Именно здесь, на спортивной арене, во время товарищеских игр были налажены нормальные отношения с ребятами, с которыми раньше мы враждовали. Жить осажденной крепостью надоело, а постоянные стычки омрачали жизнь.
То последнее беззаботное лето я провел на нашем самодельном футбольном поле, там я готовился к соревнованиям, метал диск, копье, прыгал в длину и высоту и даже пробовал прыгать с шестом.
И конечно же, почти каждый день гонял мяч. Как-то отец пошутил, что если бы ту энергию, которую я затрачиваю гоняя мяч и ровняя поле, направить в нужное русло (а, по его мнению, это были работы в доме или на огороде), то мне бы цены не было.
На что мама возразила:
— Детство один раз в жизни бывает, потом еще успеет напахаться. К тому же он ни разу не отказывался от поездок в тайгу по ягоды.
Мама нас жалела. Сегодня я все чаще думаю: а мы жалели ее?
Отыграв очередную игру, мы шли купаться на карьер или на Большанку — так называлась протока Иркута, впадающего в Ангару. А вечером собирались в штабе. Соорудили мы его в кустарнике неподалеку от футбольного поля. На песчаном холме вырыли глубокую пещеру, обили ее досками. Кулик принес буржуйку и шахтерскую лампу, Дохлый приволок из общежития кровать и матрасы. Доски и бревна для постройки штаба мы взяли у знакомого бакенщика. Он промышлял бревнами, которые во время сильных наводнений уплывали по Иркуту с лесозавода. Иногда он давал Дохлому лодку, и мы, поднявшись на шестах вверх по реке, причаливали к боновым заграждениям. Углядев плывущий топляк, бросались за ним, как хорошо натасканные легавые за подстреленными утками. Вбивали в топляк скобу с бечевкой, заводили его под боны и затем, собрав плот из нескольких бревен, сплавляли вниз по течению. Бакенщик давал нам, как он говорил, на молочишко, затем припрятывал бревна в заросшие камышом Курейки, а позже распиливал их на циркулярке и продавал.
В те годы на Рёлках и Барабе строились многие, и желающие приобрести пиломатериал стояли у него в очереди. Таким же очередником был и мой отец, когда мы решили построить новый дом. А несортовые, тонкие бревна бакенщик отдавал пацанам: одни пошли на строительство штаба, другие пригодились для изготовления штанг, которые мы вкопали на футбольном поле.
Штаб получился просторным, особенно хорошо в нем было, когда на улице шел дождь. Внизу мы вырыли глубокий подвал с отдельным выходом на другую сторону холма, сделали это по всем канонам фортификационных сооружений. Если бы нас в штабе застукали, то по подземному ходу, который замаскировали дерном, мы могли уйти незамеченными.
— Тут у вас бункер, как у бандеров, — сказал Борька Черных.
— Сам ты Бандера! — осадил его Вадька Куликов.
— Парни, а в нем можно зимовать, — заметил Дохлый. — У вас-то есть свои берлоги. Вы не будете возражать, если я обоснуюсь здесь? А на следующее лето построю рядом дом.
В штаб мы решили перенести часть библиотеки, которая размещалась в сарае Олега Оводнева. Постоянное хождение ребят раздражало его мать, и самые ходовые книги мы перетащили в штаб. Туда же принесли рыболовные принадлежности, сковороду, кастрюлю, металлические кружки, ложки и тарелки, топоры, пилу, лопаты и другой необходимый инвентарь. На деревянной стене вывесили график дежурств.
Тогда казалось: весь мир принадлежит только нам. Вся доступная информация о мире, в котором мы пребывали, складывалась в основном из того, что видели наши глаза. Но параллельно существовал иной мир, который мы держали где-то в себе. Все, что мы к тому времени несли в себе, складывалось как книга, от строчки к строчке, от события к событию. Порою ее писала улица, что-то мы получали в школе. Был еще дом, разговоры и оценки взрослых. Со временем эти оценки меняли свой вес и значение.
Память избирательна, она сохраняет не все — только самое яркое и значительное. События надвигались на нас, как машины на перекрестке, только успевай поворачиваться: полет Гагарина, высадка кубинских наемников на Плайя-Хирон, победа сборной СССР по футболу на Кубке Европы, И конечно же, победа Валерия Брумеля над американцем Джоном Томасом в прыжках в высоту. И даже среди этого потока сногсшибательных новостей я оставлял в своем сердце место для воспоминаний о Кате. Ее участия, разговоров после уроков, походов в кино мне не хватало. Когда она пыталась создать школьный театр, то как бы приоткрыла занавес: смотри, сколько интересного и полезного можно найти даже здесь, в нашем захолустье!
Кстати, и Катя же как-то после урока физкультуры, где мы вместе с девчонками гоняли мяч, сказала, что было бы неплохо кроме собственного театра еще создать футбольную команду. И вот она уже была, и мы даже ездили на железнодорожную станцию играть с деповским «Локомотивом». Вадик Куликов предложил назвать нашу команду — «Барабинская стенка».
— Солидно, крепко, не прошибешь. Всем сразу ясно: ребята что надо! — И, улыбнувшись, вспомнил Лермонтова: — Уж мы пойдем ломить стеною!
На том и порешили. Но после первого же крупного разгрома вратарь Валера Ножнин в сердцах выкрикнул:
— Да никакая мы не стенка, а обыкновенный дырявый забор!
И название прилипло. Куда ни приедем, нас встречают ухмылками: что, и «Дырявый забор» здесь?
Говорят, поражения учат. Учат, да еще как! Мы собрались, помозговали: нужны деньги. В первую очередь на футбольный мяч, потом на форму: майки, трусы и гетры. Деньги мы решили заработать сами. И пошли по дворам и околоткам, предлагая пилить бревна. После стали собирать и сдавать металлолом, кости, макулатуру. Попутно пополняли книгами нашу библиотеку. Катя оказалась права: кино, театр, хорошие книги, занятия спортом отвлекают от хулиганства и направляют мысли в нужную сторону.
Вспоминая то время, могу сказать, что мы жили по законам ребячьей республики, где все было по-честному: уж если сказал, то делай. Помогал нам и Дохлый. Когда ему было предложено пасти коров, он согласился и привлек нас.
— Давайте, ребятки, со мной, — сказал он. — Я возьму вас на свой кошт. Будете подпасками. Обещаю молоко, картошку. Хлеб берите с собой.
Мы согласились легко. Однако неприятным открытием стало то, что нужно рано вставать и быть все время привязанным к стаду. Коров выгоняли на улицу, когда солнце едва выползало из-за горы, и забирали, когда оно уже было готово скатиться за гору. Чтобы облегчить себе и нам жизнь, Дохлый перегонял стадо через протоку на остров, где коровы паслись сами по себе, уйти или убежать им было некуда: с одной стороны остров омывала Ангара, с другой — Иркут.
Пока коровы, пощипывая травку, шли по заданному кругу, мы сидели с удочками на Ангаре. За световой день обычно попадалось несколько хайрюзков, которых жарили на костре. Когда улов был хорошим, мы выносили рыбу на дорогу, где ее покупали шоферы проезжающих машин. Потом нам пришла мысль ловить рыбу бреднем. Мы распороли несколько крапивных мешков, сшили их дратвой в одно длинное полотно, по верхнему краю приделали поплавки, сбоку приладили палки и двинули в устье Иркута.
Тащить самодельный бредень по воде оказалось непростым делом, мешковина плохо пропускала воду — это походило на то, как если бы мы решили направить часть вод Иркута в новое русло. Сделав несколько попыток, мы набрали маленькую кастрюлю рыбной мелюзги и поняли, что овчинка выделки не стоит. Дохлый усовершенствовал невод, сшил для него огромную мотню и проредил мешковину. После его переделок тащить стало легче, но все равно попадалась одна мелочь. Мы промывали ее в воде, ссыпали в большую кастрюлю, бросали мелко нарезанный дикий лук, а если Дохлый приносил картошку, то чистили ее и засыпали следом и ставили на огонь. Получалась неплохая уха. Бывало, что к ухе присоединялась яичница, если в тростнике находили отложенные утками яйца.
Однажды Федька приволок настоящую, сработанную из жестких капроновых нитей, с мелкими ячейками сеть. В городском магазине такая сеть стоила дорого. По секрету он сказал, что спер ее у городских браконьеров, сняв в протоке за островом.
— А что, робя, если пройтись с ней по Курейке? — предложил он.
— Да там тина да гниль. Ну, может, пару гольянов и зачерпнем, — ответил ему Оводнев. — Или порвем ее.
— Не бойсь, за все уплачено, — усмехнулся Дохлый. — Ну что, рискнем?
Когда мы начали траление Дальней Курейки, то почувствовали, что сеть идет хорошо, свободно, в отличие от самодельного бредня тянуть ее было одно удовольствие. Я вспомнил, как на аэродроме мы натягивали резиновый амортизатор, перед тем как запустить планер в небо: чем дальше, чем тяжелее было натяжение резинового жгута. Поначалу нам казалось, что тянем впустую. Но когда увидели, что впереди заволновалась, пошла кругами вода (это был верный признак: рыба в Курейке водилась), то сердце начало подпрыгивать и замирать, словно и его зацепило сетью. Мы и не предполагали, что на траве сеть вдруг оживет, так засверкает на солнце. Что вместе со струйками воды во все стороны, виляя хвостами, поползут караси, желтобрюхие гольяны, выгибаясь, уставятся на нас злобными глазами жирные и крупные узконосые щуки. За один раз мы вытащили больше трех ведер рыбы — такого улова мы никак не ожидали! Особенно много рыбы было в мотне. Собрав добычу, повторили заход — и вновь удача!
Потом была уха и дележ улова. Часть рыбы мы продали, другую часть отдали родителям. Нам бы промолчать, где мы добыли столько, а так уже на другой день Дальнюю Курейку процеживали сетями десятки взрослых мужиков. Что-то поймали и они, однако рыбное царство было напугано и позже нам не удавалось наловить там хотя бы на уху.
В конце месяца, получив деньги от владельцев коров, Дохлый рассчитался с нами. Собрал всех и поделил заработок поровну. Для некоторых это стало своеобразным уроком. Известно: люди неохотно расстаются с деньгами. И часто из-за них случаются конфликты. Два года назад нас брал подпасками Юрка Шмыга. Полмесяца мы бегали за коровами — и всё впустую. Прилипли денежки к Шмыге, только мы их и видели. У Федьки Дохлого все было сделано честь по чести: хватило и на новый кожаный мяч, и на майки, и на мороженое.
Когда осенью вновь пошли в школу, разговоры про рыбную ловлю были отложены до следующего лета. Я был первым, кому предстояли выпускные экзамены. Но экзамены экзаменами, а спорт никто не отменял. Лучше всех в школе на лыжах бегали мы с Володькой Савватеевым. Чаще побеждал он. Кроме того, с ним же мы ходили в планерный кружок. Дружба дружбой, а напоследок я решил дать ему бой. Теперь в школу я уже не шел, а бежал. Так я вырабатывал в себе выносливость. И после уроков добирался до дома бегом. Дома вставал на табуретку, усаживал на ступню младшего брата Саню и начинал поднимать его. И так изо дня в день, как говорится, до седьмого пота.
Когда выпал снег, я встал на лыжи и начал вдоль Иркута накатывать километры. Моими тренерами и болельщиками были Олег Оводнев и Дохлый. Они брали с собой будильник, засекали время, и я бегал километровые отрезки на скорость, а пятикилометровые — на время. Весь класс следил за моими приготовлениями дать бой лучшему лыжнику школы. Это был непростой поединок. И все же удалось победить: весной на районных соревнованиях я обогнал Вовку и занял первое место!
Мне выдали грамоту, которой я очень гордился. Это была моя третья грамота. Первая была за легкую атлетику, вторая — за стрельбу.
Окончания школы я просто не заметил. Будто ехал на электричке, отсчитывал остановки, ждал десятую, а когда она подошла, то признал ее за очередную. На выпускной мама купила мне черные брюки: на костюм не было денег. Я был рад и этому подарку: костюмы, рубашки, другие обновки куплю себе сам, ведь впереди — целая жизнь.
И вдруг в наш дом пришла беда. В тот день, когда прозвенел последний звонок, мы хоронили отца. Его нашли убитым в тайге, куда он отправился в начале апреля за паданкой — так у нас называли кедровые шишки, упавшие на землю от ветра. На кладбище я не поехал: потрясение было настолько велико, что я, плача, держался за штакетник и не хотел идти вместе с теми, кто провожал отца. Став взрослым, я понял, что поступил неправильно: все детские обиды должны были отступить перед вечностью, в которую уносили отца. И эту вину перед ним я буду нести всю жизнь: не пошел, не проводил… Прости, отец!
В памяти людской он остался уличным баянистом, который мог все: и баян смастерить, и чайник залудить, и совок для ягоды сделать так, что хоть на Всемирную выставку. Но главной его страстью была тайга. Он ее знал, любил и чувствовал себя там как дома. И меня как мог пытался приучить к ней. Ради нее он мог бросить все домашние дела. Маму это взрывало: от тайги дохода с гулькин нос, надо кормить, одевать детей, а он, вместо того чтоб держаться за одну, хорошую, по ее мнению, работу, бросает все и уезжает в лес. Оправдываясь, отец говорил, что в тайге для него столы не накрывают и нет там тореных троп и чистых простыней. И работа на износ. Действительно, это было так, хотя тогда я принимал сторону матери.
Отец надумал строить новый дом и решил еще раз съездить в тайгу, чтобы иметь деньги на предстоящие расходы. А там его поджидал лихой человек с кистенем. И вмиг ожидания другой, лучшей для нас жизни в новом доме и всего, что с этим связано, оборвались. Сейчас я бы сказал, что закончилось мое детство. Но оставалась рядом мама, она продолжала тянуть привычную семейную лямку, мы были обстираны, каждое утро собирались за кухонным столом, прибирались в доме по хозяйству. В основном эту работу делали сестры.
Не берусь утверждать, что после смерти отца я повзрослел, стал по-иному смотреть на жизнь — это пришло не сразу. Мои интересы оставались на улице, где все было так, как и в прошлое, и в позапрошлое лето: друзья, футбол, поездки на велосипеде с ночевкой на Байкал и на Олху. На какое-то время я даже забыл, что мы с Вовкой Савватеевым решили подать документы в аэроклуб.
В июльский день, возвратившись из похода с уличными друзьями на речку Олху, я встретил возле школы Витьку Смирнова. Он сообщил, что Володька Савватеев уже сдал документы, только не в аэроклуб, а в Бугурусланское летное училище. Меня словно кипятком обожгло: как же так, вместе ходили заниматься в планерный кружок, вместе прыгали с парашютом — и вдруг он уже одной ногой в училище, а я на велосипеде катаюсь в свое удовольствие? Витька поинтересовался, почему после выпускного я не поехал с классом купаться на Иркут.
— Мы там пили вино и жарили шашлыки, — сказал он. — Все спрашивали: почему ты не поехал?
Витька меня огорошил. Он напомнил, что времени-то нет. Я тут же вспомнил, что у меня до сих пор нет даже паспорта! Смирнов сообщил еще одну неприятную новость: он тоже подавал документы, однако их у него не приняли.
— Сказали, приходи на следующий год, когда исполнится семнадцать.
Я молча сглотнул слюну. Вот это да! Мы с Витькой были не только одногодками, наши дни рождения были в один день — шестнадцатого сентября. И все же я решил попытать счастья и догнать поезд, в который сел Володька Савватеев. Я помчался домой, взял у мамы три рубля и поехал в Иркутск-2 фотографироваться на паспорт. Но фотоателье было закрыто. Мне сказали, чтобы приходил в понедельник.
— А сколько дней нужно ждать фотографию?
— Дня два-три.
Не знаю как, но я уговорил фотографа, и он усадил меня на стул. В понедельник уже были готовы фотографии, и я побежал в паспортный стол. Паспорт выдали быстро.
Мама приняла самое активное участие в моих заботах, она попросила моего дядьку Илью Михайловича, чтобы он похлопотал. Дядька достал бланк необходимой для поступающих медицинской справки 286, и я отправился в поликлинику, захватив медицинскую карту, которую нам выдавали в планерном кружке. Там были отметки врачей, необходимые для полетов на планерах, также были приложены мои спортивные грамоты. Я находил нужного врача, показывал карту, грамоты, и он, глянув в нее, ставил подпись.
Через несколько дней я собрал все документы, разыскал даже ту комсомольскую характеристику, которую, перед тем как уйти из школы, написала Катя Ермак, и вместе с Ильей Михайловичем поехал в приемную комиссию.
— Зачем тебе в летчики, давай в медицинский? — неожиданно предложил он. — Там не будет сложностей с возрастом. Кроме того, у меня в приемной комиссии есть свой человек.
— Нет. Я хочу в летное, — швыркнув носом, ответил я.
Секретарем комиссии была молодая красивая женщина. Она была беременна, и ее посадили на эту легкую, согласно ее интересному положению, работу. А Илья Михайлович умел произвести впечатление на женщин, в том числе на молодых. И — о чудо! — он уговорил секретаршу принять документы.
Правда, тут же она предложила мне написать заявление в Иркутское авиационно-техническое училище.
— Оно скоро будет летным — будешь ездить домой к маме, — сказала она. — Там хорошая самодеятельность.
Я насторожился: значит, она прочитала написанную Катей характеристику, где говорилось о моей склонности к гуманитарным предметам. Лишь позже я догадался, что в техническое училище был недобор и почти не было конкурса. А в Бугурусланское аж семнадцать человек на место! Думаю, что, будь она понастойчивее, я бы сдался, но вовремя вспомнил, что Савватеев подал документы в летное. Хотелось ехать в училище вместе с Вовкой. И, слава тебе господи, первую ловушку я миновал…
Медицинскую комиссию в училище я прошел за один день. А через неделю начал сдавать экзамены. Приемная комиссия, созданная при управлении гражданской авиации, экзамены принимала в Иркутске. Их было три: сочинение, математика письменно и устно. Сочинение я написал на четверку, а вот на математике случилась история, которая могла повлиять на всю мою дальнейшую жизнь.
Экзаменатором была молодая и строгая преподавательница из авиационно-технического училища, где мы сдавали экзамены. На ней было простое, серое с белым воротничком платье, она прохаживалась между рядами холодная и неприступная. Впрочем, к одному из поступающих, симпатичному черноволосому парню, она была явно расположена, останавливалась около его стола и что-то подсказывала.
Оставляя задачу на потом, я быстро решил примеры. Тут сидящий сзади детина потребовал, чтобы я дал ему списать. Свое нетерпение он подкреплял тычками пером в спину. У нас был один вариант, и я по школьной привычке наскоро переписал решенные примеры и передал ему. И услышал грозное:
— Молодой человек, выйдите вон из класса!
Я понял: обращались ко мне. От неожиданности я весь взмок, и в тот момент красивая преподавательница показалась страшнее палача. Я лихорадочно пытался собраться с мыслями, но ничего путного не выходило. И тогда, отчаявшись, решил, что буду сидеть в классе до конца. Экзаменаторша медленно дошла до стола и обернулась.
— Я кому!.. — Голос ее, нетерпеливый и строгий, увял, когда она увидела слезы на моих щеках.
Отвернувшись к окну, она начала будто что-то разглядывать. Я ждал окончательного приговора, но его не последовало. Посидев тихо и безмолвно минут десять, я стал решать задачу. Видимо, пережитое волнение сказалось, и задача не получалась. Сидящий рядом сосед, паренек из села Хомутово, уже написал правильное решение и толкнул меня коленом. Я глянул в его бумажку, понял, на чем запнулся, и дальше все пошло как по маслу.
И вдруг вновь почувствовал, как в спину впилось перо сидящего сзади. До контрольного времени переписать свою работу начисто я не успевал. «Выживает сильнейший», — вспомнил я присказку Дохлого и вытерпел шипение, матерки и уколы детины. Едва раздался звонок, я подошел к парню, которому симпатизировала экзаменаторша и который, как потом выяснилось, был курсантом технического училища. Я сравнил ответ задачи — он совпадал с моим. Я облегченно вздохнул. Однако тревога оставалась: я боялся, что в любой момент меня могут вычеркнуть из списков.
Устный экзамен принимала та же строгая экзаменаторша. Вначале она пригласила симпатичного ей курсанта, затем меня. Оценки за письменную математику еще не были вывешены, но то, что меня вызвали вместе с парнем, которого я про себя назвал проходным кандидатом, взбодрило: значит, мои дела не так плохи.
Я быстро ответил по билету, она кивнула и попросила сформулировать теорему Виета. В школе математичка Римма Александровна требовала, чтобы мы все теоремы заучивали, как стихи. Поэтому я отбарабанил без единой запинки. Услышав желанное и, честно говоря, неожиданное «пять», я чуть не подпрыгнул от радости. «Все, экзамен сдан!» Я оказался в числе лучших — набранных баллов было достаточно для зачисления.
Домой я летел как на крыльях. Все! Вагоны с зерном, стекла, морковь, стрельба солью, игра в чику — все в прошлом, все стало, как мы говорили, несчитово, все перевешивалось одним: я курсант Бугурусланского летного училища! Сказать, что на меня сошла благодать, — значит ничего не сказать. Я первым на улице — да что там на улице, во всем предместье! — поступил в летное. Моя душа, все мое существо воспарило, никогда я еще не испытывал подобного чувства. Бывает же так: мечтал, лелеял, и надо же, сбылось! Какое оно, это летное, на чем буду летать, сколько лет учиться, буду ли служить в армии, я не представлял. Все затмевал один непреложный факт: я — в летном.
Вернувшись на Рёлку, я какое-то время пытался сохранить интригу, да выдала физиономия.
— Что, поступил? — не то спросил, не то подтвердил свою догадку Олег Оводнев.
— Еще будет мандатная комиссия, — вздохнул я, но в этом вздохе уже чувствовалась откровенная радость.
Какая комиссия? Все и так ясно: то, о чем я мечтал, свершилось! Сделав паузу, я предположил, что, должно быть, вначале мне предложат закончить гражданскую летную школу, потом военную. И только после этого, возможно, приеду домой.
— Значит, загребут на шесть лет? — спросил Герка Мутин.
— Загребают сам знаешь кого и куда! — резко ответил я. — Буду учиться и служить.
Конечно, они да, если честно, и я сам еще не осознавали, что произошло в моей жизни. Да и не только в моей. Все идут одной дорогой только до первой развилки. Дальше у каждого начинается свой путь. Впрочем, в жизни, как и во всем, существует эффект инерции. Ведь еще вчера мы вместе бегали купаться на Ангару, ходили в кино, гоняли по улице мяч, и казалось, так будет всегда: завтра, послезавтра, пока не закончится лето. А потом опять школа. Однако на этот раз уже без меня. Неожиданно для всех я сделал первый самостоятельный шаг в сторону взрослой жизни и выпал из «Барабинской стенки». Тем самым я как бы дал понять: завтра ваша очередь. Ну, ладно бы пошел учиться на шофера, токаря, поступил бы в институт (изредка и такое бывало на Рёлке), но чтоб вот так сразу — в летчики! Такого не ожидали. При встрече соседи и знакомые рассматривали меня как бы через увеличительное стекло: мол, откуда что взялось? Родная школа, которая всегда сверяла свои ожидания с достижениями выпущенных в свет выпускников, с некоторым удивлением переварила эту новость.
— Надо же! Я думала, он будет стишки писать, — сказала Мария Андреевна.
Зато по-настоящему обрадовалась учительница истории Анна Константиновна.
— А я всегда говорила, что из него выйдет толк! — воскликнула она. — Александр Блок утверждал, что первым и главным признаком того, что человек не есть величина случайная и временная, является чувство пути. Оно-то и помогает ребенку выйти за пределы того мира, который ему был уготован сложившимися обстоятельствами и средой.
— Блок это говорил о писателях, — возразила Мария Андреевна.
— У поэта и пилота чувство есть одно — полета, — улыбнулась Анна Константиновна. — Выпорхнули — пусть летят. А мы пойдем на следующий заход.
— Конечно, я рада, — сказала Мария Андреевна. — Хоть чему-то мы их научили. Кто у нас еще поступил?
— Как всегда, девочки — молодцы! Галя Сугатова поступила в педагогический, Люба Коваленко — в госуниверситет. А помните Катю Ермак? — Так она поступила в Щукинское училище! Актрисой будет.
— Ну, у нее такой папа! Про таких говорят — настоящий полковник.
— Катю он воспитал настоящей. Вот его главная заслуга…
Мама, узнав, что меня приняли в училище, спросила, где оно находится. Я достал карту.
— Далеко, — покачала она головой. — Вот что, езжай к тетке Анне. Она обещала, что поможет.
Я знал, что денег дома нет. Собирать деньги на революцию или на футбольную амуницию было проще. Сейчас мне приходилось надеяться только на щедрость родни.
И я отправился к деду Михаилу в Куйтун. Однако дед отсутствовал, и я решил, что в таком важном для меня вопросе лучше всего действовать через бабушку. Я рассказал ей, зачем приехал. Она вздохнула; если бы у нее были деньги, то она тут же бы дала. Я стал поджидать тетку Анну, которая должна была подъехать через несколько дней. Она работала главным врачом в далеком таежном поселке Заваль. Детей у нее не было, и, по словам бабушки, деньги водились.
На другой день я решил проведать мамину родню в Буруке. Добирался туда на лесовозе. Десять лет назад эти сорок километров мы с мамой одолевали пешком. Вышли ранним утром, а пришли, когда солнце было уже готово скрыться за лес.
Дяди Вани дома не оказалось. Я попросил у сестры кружку воды, выпил и уехал на попутной обратно. После ругал себя: зачем ехал? И почему, приехав, не посидел и пяти минут? Но быстро нашел оправдание: бабушка попросила не задерживаться и помочь собрать созревший крыжовник. Вернувшись из Бурука, я сразу приступил к делу.
Когда собираешь ягоду, то можно многое вспоминать. Этот сад я знал с первого моего посещения Куйтуна. Как-то мама решила оставить меня на август у бабушки. Но не тут-то было! Уцепившись за юбку, я потащился за нею на вокзал. Улучив момент, юркнул в какой-то вагон и, как обезьянка, вскарабкался на самую верхнюю полку. Там я, прилипнув к стенке, затих. Всё, теперь ни за что не найдут! Но меня быстро отыскала злая и крикливая проводница и вывела из вагона. Заревев на всю станцию, я побежал обратно к бабе Моте. Не заходя в дом, спрятался от всех в дальнем углу сада и, всхлипывая, принялся читать книгу о брянских партизанах. Называлась она «Хинельские походы». Читал, рвал крыжовник, выдавливал кисленькую мякоть, ел, а жесткую кожуру сплевывал на землю. Там меня и разыскал дед Михаил, увел домой, напоил молоком и уложил спать.
Так началась моя детская деревенская жизнь. Мама приехала через пару недель. И нашла меня в полном здравии. Я уже привык к новому для себя житью, ежедневным поездкам с дедом на покос, где собирал на косогорах спелую землянику и валялся на мягкой душистой траве. А по утрам, нагрузившись бидоном, ходил на молокозавод, чтобы сдать молоко и принести домой пахту.
Деревенская жизнь оказалась совсем не скучной, я много читал и мастерил оружие. Сегодня могу признаться, что, читая книгу про Ковпака, я мечтал создать партизанский отряд и пускать поезда, на которых злые проводницы, под откос. К маминому приезду в моем арсенале накопился целый набор рогаток, сабель и лук со стрелами. Лук получился отменным, и мне хотелось привезти его на Рёлку. На эти занятия дед смотрел с улыбкой, однажды взял мою деревянную сабельку, повертел, достал охотничий нож и выстругал из сухой березы настоящую саблю с удобным для руки эфесом.
Прежде чем передать мне, он, махнув ею по воздуху, сказал:
— Вообще-то и эта жидковата. Хотя для тебя сойдет. Ты давай на кашу налегай, чтобы сильным стать, как Григорий Мелехов.
Кто такой Мелехов, я не знал. Но мне хотелось сразиться с ним и доказать, что я тоже кое-что значу в этой жизни. И по совету деда налегал на гречневую кашу, запивая ее кисловатой пахтой. Я знал, что деда Михаила за давние боевые заслуги уважали в Куйтуне и часто писали о нем в газетах.
…Вот так, припоминая картинки своего пребывания среди колючих кустов, я незаметно для себя за два дня набрал восемнадцать ведер крыжовника! Баба Мотя была очень довольна проделанной работой и сказала, что наварит варенья и перешлет его нам в Иркутск. Затем вспомнила отца, сообщив, что он в моем возрасте, бывало, приносил с рыбалки по два ведра рыбы.
— А сколько зайцев ловил! Хватало на всю семью. Выходит, и ты в него.
Бабушкина похвала была мне что медаль на грудь. То, что бабушка выделила меня среди многочисленной родни, дорогого стоило. Семья у бабы Моти, действительно, была огромная. Детей одиннадцать человек. И все выросли, и больше половины из них получили высшее образование. А моего отца оно миновало: как он сам говорил, погубила тайга. Без леса, грибов, ягод, охоты и рыбалки он просто себя не мыслил. Да и мастером был, пожалуй, единственным на всю улицу. Сам делал баяны, мог сшить сапоги. И еще его, к большому маминому неудовольствию, постоянно приглашали играть на свадьбах. Уйдет с баяном и явится где-то далеко за полночь. Ну какой жене это понравится? Многое мог отец. Чуть что — зовут: Николай, выручай. А он и рад стараться! По словам мамы, он не умел одного: отличать хороших людей от тех, кто с маслом в голосе, но с камнем за пазухой. Доверчивость и сгубила его.
Как-то, разбирая семейные, оставшиеся от отца бумаги, я нашел любопытные записи. Он их сделал, пытаясь составить что-то вроде родословной. Привожу их почти дословно…
Мой дед Осип Иванович родился в слободе Самара Воронежской губернии в 1846 году. В двадцать четыре года за неповиновение барину был сослан в Сибирь. Там ему понравилось, и он уже не вернулся в Расею. Первое время Осип Иванович зарабатывал себе на жизнь работая плотником по найму; в те времена в Сибири строили много, заселение отдаленных уголков Российской империи шло быстрыми темпами, и дерево было самым подходящим строительным материалом. Женился Осип Иванович в 1886 году на девице Анне Гавриловне младше его на 14 лет. Родни у нее было много, но, к большому сожалению внуков, ее фамилию и родню мы не знаем. Как-то мама рассказала, что ее свекрова была из богатой семьи.
21 ноября 1888 года в селе Кимильтей Зиминской волости Иркутской губернии родился мой отец Михаил. Рос мальчик резвым, любознательным, не стеснительным. Приведу такой пример. В селе Кимильтей был дислоцирован кавалерийский казачий полк. В дни праздников или при выезде на базу тренировок полк всегда сопровождал духовой оркестр. Когда полк проходил мимо дома Хайрюзовых, то его встречал игрой на балалайке мальчик. Это был Миша. Оркестр замолкал, и полк маршировал под звуки балалайки.
Мальчик очень понравился командиру полка Николаю Волкову. Он пригласил его к себе домой, пообещав научить фотографическому делу (надо сказать, в то время фотограф был только в Зиме, да и то приезжий). Свое обещание научить фотографии командир полка выполнил. После этого подарил мальчику фотоаппарат и необходимые принадлежности для самостоятельного занятия фотографией, в том числе книги по фотографированию.
Миша так увлекся фотоделом, что к 15 годам стал, можно сказать, настоящим фотографом. В музее села Кимильтей имеются прекрасные фото того времени, сделанные Мишей Хайрюзовым. Особенно Михаил гордился фотографиями времен Первой мировой войны. Он был призван в действующую армию и воевал в составе 44-го Сибирского полка на Западном фронте под командованием генерала Брусилова, воевал храбро, был несколько раз ранен, имел Георгиевский крест…
Фотография стала его увлечением на всю жизнь. На одной он сфотографировался с мамой, приехав домой на побывку: он сидит в казачьей форме вахмистра, а моя мама, в непривычном ныне чепчике, прижалась к нему плечом. Впоследствии фотоаппарат «Фотокор» стал как бы членом семьи, с его помощью отец кормил нашу большую семью, что дало возможность пережить тяжелые годы.
Были месяцы, когда, кроме лебеды, есть было нечего — тогда отец садился на велосипед, брал фотоаппарат и объезжал села и деревни Куйтунской, Зиминской волостей, где фотографировал людей. Ему платили за работу продуктами, и он привозил в заплечном мешке картошку, муку, яйца.
Не миновал, конечно, нас, как и многих сельчан, сбор на убранных полях весной колосков, мороженой картошки. Непонятно до сих пор, почему власть посылала вооруженные конные отряды, чтобы отбирать найденное, и порой наказывала сборщиков. И больше всего доставалось нам, мальчишкам от 3 до 12 лет. Долго болели спины от ударов плетками, а часто и палками. Помню, однажды двенадцатилетний брат Иннокентий пытался убежать с кульком колосков. Вооруженный винтовкой конник догнал его и, наверное, запорол бы до смерти. Пришлось мне упасть на брата и прикрыть собой. Объездчик располосовал рубашку на спине до крови. Затем наставил винтовку и крикнул, что застрелит. Ребятишки в это время кричали и плакали во весь голос. Слава богу, отпустил! Но сам я до дома уже дойти не мог — донесли. Трудные это были годы для всей семьи (особенно для родителей), но все окончилось благополучно — без потерь.
Михаил окончил 7 классов в 1903 году. До 1907 года помогал родителям по хозяйству, ухаживал за скотиной, плотничал и занимался изготовлением бочек. После многие навыки он передал мне. В 1905 году его приняли на работу в сельскую управу — писарем. Считался грамотным. В то время мало кто оканчивал на селе 7 классов, наверное, считали, что для крестьян грамота не нужна.
В 1909 году из Иркутска к своему отцу, священнику, в село Харчев приехала кареглазая красавица Мотя. Село Харчев расположено от Кимильтея на расстоянии 10–15 км. На обратном пути в Иркутск она заехала в Кимильтей к своим родственникам. Там наш будущий отец и будущая мать встретились, познакомились и, видимо, очень понравились друг другу.
Поскольку отец, как мы знаем, был не из робких и стеснительных людей, то в 1910 году, после родительского благословения, поехал в Иркутск, оформил в духовно-приходской школе необходимые документы об увольнении своей будущей жены, привез ее в Кимильтей, и сыграли свадьбу.
Родилась Матрена Даниловна в 1894 году. Через год ее мать умерла. До 8 лет Матрена Даниловна, тогда еще Мотя, жила и воспитывалась у тетки в селе Харчев.
Потом ее отец, Данила Андреевич Ножнин, поступил в Санкт-Петербургскую духовную семинарию, а ее пристроил в духовно-приходскую школу, что находилась в предместье Марата в Иркутске (в духовно-приходскую школу принимали только детей священнослужителей). Там она получила специальность учительницы начальных классов и хорошее воспитание. Матрена Даниловна имела хороший голос и пела в церковном хоре.
В 1911 году у них родилась дочь Надежда, а в 1913 году — сын Николай. В дальнейшем дети рождались каждые 2–3 года. В августе 1914-го началась империалистическая война, и моего отца призвали в действующую армию…
Когда я читал записи, то думал, как мне повезло: я знал бабу Мотю и деда Михаила, которые пережили две мировые, Гражданскую, коллективизацию, голод тридцатых годов. И еще я как бы другими глазами посмотрел на отца — когда объездчики чуть было не запороли его нагайками за подобранные с поля колоски…
Приехала тетка, спросила, сколько стоит билет до Бугуруслана. Я подумал немного и ответил, что примерно рублей тридцать. Она не поленилась, сходила на вокзал и проверила у кассира: билет до Бугуруслана стоил двадцать семь рублей пятьдесят копеек. Столько и дала. Дед из своей пенсии купил билет до Иркутска. А баба Мотя насыпала в корзину большое ведро крыжовника, и вся куйтунская родня пошла меня провожать.
Впереди шагал герой Первой мировой дед Михаил: грудь колесом, а нос держал, как говорят летчики, по горизонту. По такому поводу он достал из сундука военную гимнастерку, приколол на грудь медаль «Ветеран труда», и я почему-то пожалел, что на нем нет той казачьей формы, в которой он был сфотографирован вместе с бабушкой в день возвращения с империалистической войны. Встречая односельчан, он с гордостью сообщал, что провожает в Иркутск внука-летчика. Старики и женщины оглядывали меня, о чем-то спрашивали, задавали уточняющие вопросы. Выяснив, что до героя-летчика я, конечно же, еще не дотягиваю и только собираюсь ехать в летное, они желали отличной учебы, хороших полетов и не забывать родного дедушку. Я краснел, бормотал что-то в ответ: к новой для себя роли надо было еще привыкнуть. Привыкал я долго; помню, когда приехал первый раз в отпуск, на улицу и в клуб на танцы явился в той одежде, которая оставалась еще от школьной жизни. Дохлый таращился с удивлением: чего это я стесняюсь своей курсантской формы?
Дед, крепко поцеловав меня, посадил в проходящий поезд. Я сел в вагон, помахал провожающим из окна, а ранним солнечным утром уже шел с автобусной остановки к дому. И неожиданно встретил маму по пути на работу. На ней была белая кофточка и черный пиджак — ну точь-в-точь как у Кати Ермак на последнем построении в школе. Присмотревшись, я понял, что она надела пиджак Вадика Иванова, который я одолжил, когда ходил сдавать экзамены в летное училище. В этом костюме мама выглядела молодо и красиво. Совсем недавно ей исполнилось сорок лет, и тогда казалось, такой она будет всегда. Про себя я решил, что когда стану летчиком, то обязательно куплю ей строгий черный костюм.
Все дни она была занята хлопотами, связанными с моими проводами в училище: надо было найти чемоданчик, купить продукты, накрыть стол, пригласить родню. То, что я поступил не куда-нибудь, а в летное, ее радовало, огорчало только, что этого уже никогда не узнает отец. Через неделю рёлкская ребятня поехала провожать меня на вокзал. Меня хлопали по спине, просили писать и не залетать слишком высоко. Чтобы показаться совсем взрослым, Валерка Ножнин в зале вокзального ресторана купил бутылку вина и, поскольку стаканов у нас не было, предложил пить из горлышка.
— Вот приеду в отпуск, тогда и выпьем, — остановил я его. — Да, поди, не вытерпишь?
— Что я, дурной?
— Ну, если не дурной, то сохрани.
После окончания училища я возвращался домой через Москву. Перед этим написал письмо Кате и предложил встретиться на Красной площади возле Лобного места. Написал это специально, чтобы подчеркнуть, что я не забыл наши репетиции и, самое главное, не забыл ее. От наших девчонок я уже знал, что Катя живет в Москве и учится в Щукинском театральном училище. Зная, что я был влюблен в нее по уши, Галя Сугатова дала мне Катин адрес.
В ту пору мобильных телефонов, разумеется, не было, а идти и разыскивать ее в «Щуке» — так в Москве называли театральное училище — у меня не было времени. Шел мелкий дождь, брусчатка на Красной площади блестела, как начищенная. Да я и сам был как начищенный: новый костюм, белая рубашка, галстук. На выпускной мои сестры Алла и Люда прислали немецкий черный костюм. Мамы к тому времени уже не было на свете. Она, чувствуя, что жить ей осталось немного, попросила сестер купить мне костюм. Подъезжая к Москве, я снял курсантскую форму и нарядился.
Но Катя не пришла. Насвистывая про Чико из Пуэрто-Рико, я походил по мокрой брусчатке, послушал звон курантов, полюбовался на бравых часовых у Мавзолея и, вспомнив знаменитую фразу матроса Железняка, что и караулу нужна смена, развернулся и поехал в аэропорт.
Утром я уже был на Барабе. И здесь опять встретил дождь. Стараясь не запачкать брюк, выискивая знакомые еще с детства, не раскисшие под дождем пригорки, я дошел до первой болотины, которая разделяла улицу на 1 — ю и 2-ю Рёлку, увидел сидящую у окна мать Вадика Иванова, приветливо махнул ей рукой. Как и раньше, тетя Сима была на рабочем посту, с которого хорошо просматривалась вся улица. И я вдруг понял, что, пока меня не было, жизнь на Барабе текла с той же неспешностью, с какой Земля кружится вокруг Солнца. Здесь каждой вещи, каждому человеку было отведено свое место. Природа не терпит пустоты. Там, где мало событий и информации извне, там всегда огромное поле для слухов, сплетен и воображения. Недаром в моей памяти сохранились женские да и мужские посиделки на лавочках и бревнах, которые были навалены вдоль улицы. И заинтересованные обсуждения — кто что купил, кто и от кого ушел, кто куда поступил и кто на сколько сел. Сарафанное радио работало на всю катушку.
Уже через пару часов, встретившись с друзьями, я отметил и другое: все, что происходит в твое отсутствие, меняется и растет быстро. Мои повзрослевшие кореша давно забросили штаб и рыбную ловлю; наша уличная библиотека была растащена; все разговоры теперь крутились вокруг танцев, где то и дело приходилось драться из-за девчонок; а кой-кого из знакомых уже успели отправить в места не столь отдаленные. Помня уговор, Валерка Ножнин принес бутылку вина и пригласил на свои проводы в армию.
…Сегодня я точно знаю, что с кем сталось. Почти все наши девчонки выйдут замуж и разлетятся по всей стране. Мне рассказывали, что Катя Ермак уедет на Украину в славный город Одессу. И что играет в театре и даже снимается в фильмах Одесской киностудии. Некоторых бывших друзей и знакомых я встречу во время полетов по сибирским трассам.
А вот парням повезло меньше. Кауня при разгоне драки возле танцплощадки застрелит милиционер. Колька Суворов утонет в котловане, когда пьяным будет возвращаться домой. Олег Оводнев разобьется на своем новом джипе, у которого зимой при съезде с Веселой горы по непонятной причине отлетит колесо. Щепу собьет машина, когда он решит проехаться по тракту на велосипеде не держась за руль. Сашка Баран будет мыкаться по тюрьмам, пока там и не сгинет. Короля во время семейной ссоры зарежет Мотаня. Дохлый уйдет в армию, станет офицером спецназа и погибнет в Афгане.
Вадик Иванов плюнет на обещанное отцом наследство и уедет строить Усть-Илимскую ГЭС. Валерка Забатуев, наш маленький комарик, залетит в Якутию, где станет министром здравоохранения. Самые тесные и теплые отношения у меня сохранятся с Володей Савватеевым, Геной Янковичем и Вадимом Куликовым. Володя станет шофером-дальнобойщиком, прямым, честным и отзывчивым человеком, для которого мужская дружба была и остается не пустым звуком. Саня Чипа станет заместителем директора авиазавода, на котором будут выпускаться самые современные самолеты.
Известно: чем выше должность, тем больше ходоков и просьб оказать помощь, устроить в детский сад, принять на работу, подписать нужную бумагу.
— Саша, чего тебе стоит? — едва открыв дверь в кабинет, говорили они, зная, что землякам Саша не откажет. И для верности добавляли: — Ведь это мы помогли тебе выбиться в начальники!
Вадька Куликов отслужит в армии, уедет на БАМ, где будет строить мосты и железнодорожные переходы. Построит он мост и через Ангару, почти рядом со своим домом. Этот мост перешагнет бетонными арками через бывший Московский тракт, вокруг которого все так же лепились домики нашей Барабы. Позже Куликов станет реставратором и начнет наряжать родной город в деревянные узоры. На своей улице построит кирпичный дом, даже не дом — замок, и будет принимать друзей, кто еще остался, парить их в бане, обливать ледяной водой, а после, под водочку и разговоры о прошлом житье-бытье, угощать пельменями и нежным омулем. Неожиданно Вадик вспомнит про деревянный парабеллум, который я сделал и подарил ему в нашем штабе.
— Пистоль был как настоящий, и однажды он спас мне жизнь, — рассказал он. — Как-то поздно вечером встретила шпана и наставила на меня ножи. Я достал пистолет — и как закричу: «Сейчас всех перестреляю!» Взял на понт, они и разбежались.
В ответ я поведал, как он, еще не умеющий плавать, сорвался в Курейку и стал тонуть. И мне пришлось вытаскивать его с вылупленными глазами из глубины на берег. Тогда ему было лет девять, не больше.
Мы посидели, посмеялись и вспомнили песню Высоцкого:
— Где твой черный пистолет?
— На Большом Каретном.
— Где тебя сегодня нет?
— На Большом Каретном…
Он сидел на стуле, кутаясь в жёлтую мохнатую кофту, и, улыбаясь, смотрел, как я мою пол. Лицо у парня было чёрное, широкое, губы толстые, вывернутые наружу, волосы острижены налысо. Время от времени, показывая белки глаз, он косил в сторону канцелярии, и я, злясь на его улыбку, думал: надо обязательно написать домой, что среди курсантов есть негры и что им здесь жутко холодно.
В лётном училище я находился третий день, но уже успел схлопотать несколько нарядов вне очереди. Наш старшина Антон Умрихин попал в училище с флота и, видимо, желая показать вчерашним десятиклассникам настоящую службу, стал требовать, чтобы после команды «Подъём» мы за одну минуту одевались и становились в строй. Меня раздражала его ходульная, на прямых ногах, походка, его, как мне казалось, показное умение с шиком отдавать вышестоящему начальству честь. И говорил он так, будто мы были его собственностью. Вообще, подавать команду на подъём должен был дневальный, но старшина взял эту обязанность на себя, собственноручно включал свет и во всю мощь ревел:
— Па-а-адъё-ём!
Досматривая ещё сладкие домашние сны, я ошалел от этого дурного рыка, всеобщей толкотни. Ещё не проснувшись, начал суетиться, схватил чужие брюки, а после и вовсе потерял свой взвод.
Нет, не так я представлял себе учёбу! Когда ехал в Бугуруслан, голова плавилась от счастья: мне казалось, попал в небожители. А тут на тебе — мой пол. Тоска, хоть на стену лезь. Все вокруг командуют: то нельзя, туда не ступи, молчи и поворачивайся, как оловянный солдатик. Чуть что — кричат: отчислим! И пожаловаться некому. Всё моё существо протестовало: я ехал учиться летать, а не возить по грязи тряпкой.
Длина коридора была сорок девять шагов, и через час я его знал лучше своего лица. Был он покрыт коричневым линолеумом, но это нисколько не облегчало работу. Стоял конец августа, каждый день шли дожди, дорожки в училище были посыпаны песчаной глиной, и у меня сложилось впечатление, что глину привезли и рассыпали специально для наказания. Она была везде, куда ступала нога курсанта: на ступеньках лестниц, в коридоре, казарме.
Закончив работу, я, как это и положено, доложил старшине. Он вышел в коридор и к первому наряду добавил ещё: линолеум подсох и стал напоминать дорожку после песчаной бури.
Когда старшина исчез с горизонта, парень, оглянувшись, быстро подошёл ко мне, молча взял тряпку, намочил её, расстелил на полу и, не отрывая, потянул на себя. Получилось ровно, без жёлтых полос. Темнокожий показал, как без особых усилий можно выйти из этой ситуации. Я понял: не надо ждать, когда линолеум подсохнет, а доложить, когда он ещё мокрый. Сбегав за чистой водой, я принялся шлифовать тряпкой коридор. Но отрапортовать не успел: после строевых занятий с улицы пришёл взвод, протопал мимо меня, и всё пришлось начинать сначала.
Вечером я неожиданно обнаружил парня в нашей комнате. Он стоял в окружении смеющихся курсантов и растерянно оглядывался по сторонам.
— Уона бабона, это лёт-чиц-кие ша-ро-ва-ры! — размахивая перед ним огромными форменными штанами, по слогам разъясняли они. — Как видишь, сшиты на индийского слона. Приедешь к себе в Африку — будешь как запорожский казак. Ну а если станет жарко — снимешь. Мы попросим старшину, он тебе набедренную повязку с кантами выдаст.
— Да он ни бельмеса не понимает, — предположил кто-то.
— Хватит травить баланду, — громыхнул от двери голос Умрихина. — Чтоб через пять минут были в койках!
Кровати в казарме были двухъярусные, и темнокожего поселили надо мной. Он аккуратно сложил на тумбочку выданную форму и, повернувшись ко мне, тихим, каким-то облегчённым голосом на чистом русском языке сказал:
— Наконец-то добрался. Ну что, полотёр, будем соседями. Ты откуда приехал?
Ответил я не сразу. Нет, меня не смутило знание нашего языка. Говорили, наших разведчиков ещё и не так натаскивают. Я был под впечатлением только что слышанного разговора, который вроде бы подтверждал: с нами будет учиться иностранец. Конечно, мне не понравилось, что он обозвал меня полотёром. Но ответно грубить не хотелось — ещё нарвёшься на международный скандал. А там уже нарядами вне очереди не отделаешься. Как с ним себя вести, я не знал, но мысленно продолжил письмо домой: тот самый негр, которого зовут Уона бабона, будет спать надо мной. Я начал размышлять, что сказать: из Сибири или с Байкала? Откуда им там, в Африке, знать про наши города?
— Из Иркутска.
— Ой, земеля! — свистящим шёпотом воскликнул парень. — А я с колымских золотых приисков.
«Решил прикинуться нашим! — мелькнуло у меня в голове. — Шутник. Язык можно выучить, но кожу-то не пересадишь. Тоже мне земляк нашёлся! От Иркутска до Колымы тысячи километров. Прокол, да ещё какой! Нет, здесь что-то не так».
— Мать у меня была якутка, отец — цыган, — словно прочитав мои мысли, шутливо и вместе с тем грустно сказал сосед. — Получился Тимофей Шмыгин — сын Севера. У нас зимой морозы под шестьдесят, а летом жара под сорок. Перепад сто градусов, не только почернеешь — посинеешь. Ну что, коллега, с низких начнём осваивать новые, более приятные высоты.
Одним махом Шмыгин взлетел на второй этаж. Металлическая сетка провисла под ним кулём, затем, поскрипывая, начала раскачиваться: сосед выбирал удобную позу. Старшина выключил свет, и мне вдруг показалось: сверху через край свесился круглый, с двумя дырками, тёмный котелок.
— Тебя за что наказали?
— Утром опоздал на построение, — шёпотом ответил я. — Штаны перепутал.
— Ты, земеля, меня держись — не пропадёшь, — просвистела голова. — Шмыгина от Чукотки до Колымы каждая собака знает. Можешь называть меня Тимохой.
— А я думал: Уоной бабоной.
— Хочу заметить, дураки есть везде, даже среди лётчиков.
— Разговорчики. Захотелось в наряд?! — подал голос Умрихин.
— Ну вот, далеко ходить не надо, — выждав секунду, шепнул сосед. — Недаром говорят: «Бог создал отбой и тишину, а чёрт — подъём и старшину».
Шмыгин спрятал голову и затих. А я, вновь оставшись наедине со своими грустными мыслями, смотрел в серое полукруглое окно. Кто-то из курсантов говорил: училище располагалось в бывшем женском монастыре. Казармы размещались в переоборудованных кельях, где раньше жили монахини. «Когда-то новый день здесь начинался с молитвы и заканчивался ею, — думал я. — А сейчас рёвом. И так три года, каждый день».
Утром я проснулся от лёгкого толчка. Открыв глаза, в полутьме увидел одетого соседа, он протягивал мне брюки.
— Надевай, — шёпотом сказал он. — А потом под одеяло и жди команду. Через пять минут подъём.
Я натянул брюки, носки и вновь забрался под одеяло.
Когда прозвучала команда «Подъём» и загорелся свет, мы пулей выскочили на построение.
Но провести старшину не удалось. Умрихин вкатил нам с Тимохой по наряду и, вспомнив сказанную вечером шмыгинскую присказку о чёрте и Боге, предупредил: ещё одно замечание — и он напишет рапорт на отчисление. Мы сделали для себя вывод: акустика в монастыре отменная.
Вечером нас старшина отправил прибираться в умывальниках и туалете. И только тогда я окончательно успокоился: Шмыгин — не иностранец.
Ничто не сближает так людей, как общая беда и совместная работа. С возложенным на нас заданием мы управились быстро, постарались сделать всё на совесть. Но возвращаться в казарму не торопились. После ужина наш взвод отправляли на кухню чистить картошку для всего училища. Присев на корточки, Шмыгин доводил вмурованные в цемент унитазы до первобытного блеска и рассказывал о себе.
Был Тимка старше меня на три года. Родители у него умерли рано, и он с детства скитался по северным интернатам и детским домам. Часто сбегал на волю, его возвращали.
Всё же, закончив школу, он поутих, перебрался в Якутск и устроился разнорабочим в аэропорт.
— Я ведь кем только не пробовал работать: грузчиком, мотористом! А потом пристроился артистом в оркестре, — улыбаясь, говорил он. — В ресторане услаждал народ, пел, танцевал. Мне на тощую грудь кидали. Этим летом замаячила армия. Но я решил: пойду в лётчики. Мужская профессия, не лакейская. На Севере летунов уважают. Там говорят: лётчик просит — надо дать, техник может подождать. Вот закрою глаза и представляю: дадут нам отпуск, я прилечу домой в форме — и в клуб. Попрошу своих ребят из джаза в честь моего прибытия сыграть танго. И валиком-кандибобером пойду по залу.
Шмыгин решил показать, как он это сделает, соскочил на пол и, пританцовывая, двинулся по туалету, подпевая себе на ходу:
В саду под гроздью зреющего манго
Танцуем мы вдвоём ночное танго.
Мулатка тает от любви, как шоколадка,
В моём объятии посапывая сладко…
— Слушай, а у тебя есть девушка? — остановившись, неожиданно спросил он.
Вопрос застал меня врасплох. Скажешь «нет», подумает: какой-то недоделок, с ущербом. Но и придумывать не хотелось.
— Как говорят, первым делом — самолёты, — усмехнувшись, буркнул я. — Всё остальное успеется.
— Будь спокоен, найдём! — воскликнул Шмыгин. — У меня их была пропасть. А тебе я из отпуска рыбы привезу. У нас её навалом: муксун, чир, нельма. А копчёная кандёвка — просто объедение. Мешок мороженой — чего мелочиться!
Прибежал посыльный. Мы были вынуждены прервать приятную беседу и отправиться на кухню чистить картошку. Когда узнали сколько — ахнули: три тонны на взвод.
Работы до утра. Чтоб не было скучно, Умрихин прихватил с собой гитару, решил совместить приятное с полезным. Поочерёдно все, кто хоть немного брякал на гитаре, садились на особый, поставленный посередине стул и показывали свои таланты. Прослушав своих подчинённых, старшина поморщился и произнёс лишь одно слово:
— Фуфло!
На флотском языке это, видимо, означало: береговая, никуда не годная, дворовая выучка.
— Товарищ старшина, спойте нам, — попросили курсанты.
Как и все люди, которым медведь наступил на ухо, Умрихин любил петь. Поломавшись немного для приличия, он взял гитару, бурча что-то себе под нос, подтянул струны и, притопывая левой ногой, хрипло запел песню, которую и спустя много лет я помню подошвой своих ног. Особенно её припев: «За прочный мир в последний бой летит стальная эскадрилья!»
Летела в бачки очищенная картошка. Изредка перемигиваясь, курсанты молча и сосредоточенно слушали своего начальника: пусть поёт, всё равно это лучше, чем если бы он смотрел за каждым и подгонял. Следом Умрихин исполнил песню про Зиганшина, который сорок девять дней со своими товарищами без еды плавал на барже по океану.
Развлекал нас старшина больше часа, затем, под стук ножей, который должен был означать бурные аплодисменты, умолк и вышел покурить на улицу.
Гитару взял Шмыгин. Он подстроил под себя струны и тихонько запел песню о том, как нелегко девушке ждать три года курсанта. Все, прислушиваясь, замолчали. Тимоха попал в самое больное место. Многие впервые уехали из дому, и где-то там, далеко, остались лето, тополиный пух, возлюбленные. Пел Шмыгин легко, доверительно, и я видел: песня достаёт каждого до самой глубины души. Но долго грустить Тимка не умел.
Оглядев своих новых притихших товарищей, он, подражая Умрихину, хриплым голосом скомандовал:
— Па-а-адъём! Танцуют все!
Шмыгин вскочил со стула и, ударив по струнам, дёргая плечами, дурашливо запел:
На кукурузном поле,
Взметая пыль,
Хрущёв Никита
Ломает стиль.
И, вращая вокруг себя гитару, выделывая коленца, со свирепым выражением лица пошёл по кругу.
Умрихин буги, Зиганшин рок,
Умрихин скушал свой сапог,
Он съел сапог, запил водой —
И перед нами он живой.
— Нет, вы посмотрите, какая подвижность, — раздался от двери глуховатый голос, — настоящий Элвис Пресли. Вот оно, тлетворное влияние Запада.
Шмыгин остановился и спрятал гитару за спиной. В подсобку столовой незамеченным вошёл Джага. Так за строгость курсанты меж собой называли начальника штаба училища Петра Ивановича Орлова.
— Товарищ начальник, второй взвод выполняет поставленную задачу! — влетев в подсобку, звенящим голосом начал докладывать Умрихин.
— Кто у вас сегодня прибирался в туалете? — хмуря брови, спросил Орлов.
У меня похолодело внутри. Что обнаружил Орлов в туалете после нашего ухода, я не знал. Туалет не коридор, там могло всё случиться.
«Как пить дать отчислят, — подумал я. — Самое обидное — останется строка в биографии: выгнали из-за сортира».
— В туалете прибирался я, — тихо сказал Тимка. — Курсант Шмыгин.
— Товарищ начальник, я разберусь! — прищёлкнув каблуками, сказал Умрихин. — Они у меня сами сапоги сгрызут.
Что ни говори, а слух у старшины был, но свой, особый — флотский.
— Ну, это, может быть, слишком, — уже мягче сказал Орлов. — Продолжайте работу. Только не надо эти буги-вуги. Наши песни лучше. А вас, товарищ старшина, я прошу пройти со мной.
После ухода начальства в подсобке установилась тишина, лишь тихо поскрипывали ножи да, падая в бочки, булькала очищенная картошка. Минут через двадцать невысокий и шустрый паренёк из Фрунзе Иван Чигорин, не выдержав, решил сбегать в туалет на разведку. Обратно прибежал, вытаращив глаза.
— Джага приказал Умрихину над одним из унитазов повесить бирку, — выпалил он, — чтоб не пользовались. Будет эталонным. Теперь, кто попадёт на это ответственное задание, может сверять свою работу с образцовой, — и, прижав руку к груди, трагически закончил: — Удружили, братья, от всех спасибо!
Так благодаря Тимке мы чуть было не прослыли специалистами по туалетам. Старшина отметил его усердие, назначил Шмыгина ответственным за каптёрку. Орлов, в свою очередь, записал его в училищный оркестр. И через месяц Тимофея знала не только Колыма. С лёгкой руки начальника штаба Элвисом Пресли его стал называть весь Бугуруслан. Он не обижался, говорил: называйте хоть горшком, лишь в печь не ставьте. Но в печь он чаще всего попадал сам. Причём обязательно лез головой. Характер — его не скроешь, он всё равно что плохо загнутый гвоздь в ботинке: сколько ни закрывай, ни прилаживайся, обязательно вылезет наружу.
Всех, кто был из-за Урала, Шмыгин называл земляками.
— Ну а те, кто родился за полярным кругом, наверное, тебе братья? — шутили курсанты.
— Да, но таких здесь нет, — в тон отвечал им Шмыгин.
Без особых происшествий, в учёбе и курсантских заботах, зачётах, экзаменах, нарядах, прошли осень, зима.
Мы научились быстро вставать и одеваться, ходить строем и петь любимую песню старшины про стальную эскадрилью. Постепенно начали притираться друг к другу, и даже Умрихин перестал напоминать дрессировщика. Курсанты реагировали на него, как водители реагируют, скажем, на светофор.
Весной нас перевезли с центрального аэродрома в летний лагерь, который размещался в Завьяловке.
После самостоятельных полётов, когда мы уже вовсю начали крутить виражи, «бочки» и «петли», по радио сообщили: в космос запустили Валентину Терешкову. Эта новость потрясла всех. Шмыгин позвал меня в каптёрку и предложил написать письмо в отряд космонавтов: мол, здоровье позволяет, первоначальную технику освоили, готовы штурмовать новые высоты. Мне идея понравилась: уж если женщина полетела, то нам сам Бог велел. А вдруг повезёт?
Написали тут же, на столе. Ответ пришёл через полмесяца.
Шмыгин был дежурным по лагерю и сам ездил получать почту. Красивые, на глянцевой бумаге, конверты он заметил сразу же. Глянул — точно, из отряда космонавтов. По дороге домой вскрыл своё письмо, прочитал и, вздохнув, спрятал в карман. Посмотрел моё — успокоился: там тоже был отказ. И тут увидел ещё одно письмо — Умрихину. Не утерпел, вскрыл и его. Ответ был стандартный.
— Ты скажи, и этот туда же! — вслух подумал Шмыгин о старшине. — На ходу подмётки рвёт!
Приехав в лагерь, Тимка разыскал меня, поманил в каптёрку.
— Пиши, земеля! — протянув стандартный лист бумаги, шёпотом сказал он. — «Товарищ Умрихин, Центр подготовки космонавтов предлагает Вам прибыть, — Шмыгин вытащил из кармана конверт, глянул на обратный адрес, — в город Москву для про хождения медицинской комиссии».
Закончив диктовать, взял лист и в обеденный перерыв заскочил к девчонкам на метео. Там он отпечатал текст на машинке, поставил дату, подпись и, заклеив фирменный конверт, отнёс письмо в комнату к старшине. Прибыв с послеполётного разбора, Умрихин приказал Шмыгину убрать окурки возле штаба и ушёл к себе. Через несколько минут, с остекленелым взглядом, он выскочил из своей комнаты и, проверив на кителе пуговицы, строевым шагом направился в штаб. К вечеру из города за ним приехала легковая машина начальника училища. Среди курсантов прошёл слух: старшину приняли в отряд космонавтов. На вечерней поверке командир эскадрильи поставил нам его в пример и сказал, что теперь у нас будет новый старшина — Борис Зуев.
Умрихин вернулся через несколько дней. На него было страшно смотреть: худой, злой. Вскоре в казарму прибежал дневальный.
— Генерал-лейтенанта Шмыгина к начальнику штаба! — пряча ухмылку, крикнул он.
— Кажется, сейчас меня запустят в космос, — пошутил Тимка и пошёл сдаваться.
Из своей прошлой детдомовской жизни он усвоил: повинную голову меч не сечёт, и чистосердечно рассказал Орлову всё, как было.
Вскоре в штаб вызвали меня. Пришлось подтвердить: да, писали, но злого умысла не имели, иначе зачем было Шмыгину ставить в письме свою подпись? Товарищеская шутка. Кто же думал, что так получится? Конечно, не надо было подписываться генерал-лейтенантом.
— Пётр Иванович, Терешковой, Умрихину можно, да? — почувствовав колебания начальника, обиженным голосом вдруг начал Шмыгин. — Но вообще-то мои намерения были серьёзны. Представляете, как бы загремело наше училище!
— Я тебе загремлю! — взорвался Орлов. — Ваше курсантское удостоверение!
Тимка побелел, медленно, трясущимися руками достал из кармана документ. Джага, выхватив из рук, начал рвать его в клочья.
— Всё, больше ты не курсант! — кричал он. — Хотел в космос, теперь поезжай к себе в Якутию! Бренчи на гитаре, танцуй, пой, подделывай письма! А самолётов тебе не видать как своих ушей!
Разделавшись с удостоверением и выбросив то, что от него осталось, в мусорное ведро, начальник штаба успокоился. В этой истории с письмом в отряд космонавтов была и его вина. Он первым после Умрихина прочитал нашу стряпню, а потом позвонил начальнику училища. Не разглядел подвох. Смутил, как он потом говорил, настоящий конверт.
Побарабанив по столу пальцами, Джага вздохнул и неожиданно начал успокаивать Тимоху:
— Вот что, Шмыгин, ты сильно не беспокойся. Думаю, отчислять мы тебя не будем. Удостоверение восстановим, я сам об этом позабочусь.
— Пётр Иванович, милый, не тревожьтесь! — в тон ему растроганно воскликнул Шмыгин. — Здесь накладка получилась, цело оно у меня.
Тимка вытащил из другого кармана коричневое курсантское удостоверение, показал его Орлову и быстро спрятал обратно.
— Вы по ошибке мой профсоюзный билет порвали.
— Ну, шельмец, достукаешься ты у меня! — схватившись за сердце, сказал Орлов. — Старшина, этим двум субъектам до отпуска не давать увольнительных. На хозработы, в столовую! Пусть рубят дрова на зиму.
«Нашёл чем пугать — столовой, — облегчённо подумал я. — Колоть дрова — моё любимое занятие».
Я понимал: это наказание не Шмыгину — мне. А с него как с гуся вода. Не пройдёт и недели, как большое начальство затребует его к себе. И сам старшина баян или гитару поможет до машины поднести. Бывало, и уедут вместе, петь в два голоса. Нет, на Тимоху я не обижался, иногда даже становилось его жалко. Свободного, своего времени у него не было. Шмыгина выдёргивали по любому поводу. Концерт, свадьба, именины — звонят: требуется музыкант и исполнитель. Поначалу он и меня пытался приобщить, как он говорил, к светской жизни. Всё в той же каптёрке пробовал давать уроки танцев, совал в руки гитару. Учеником я оказался не прилежным, хотя Тимка говорил, что при соответствующей работе над собой из меня будет толк.
— Для этого, земеля, надо ходить на танцы, влюбляться, — назидательно говорил он, — а ты в казарме сидишь да футбол гоняешь. Тобой скоро людей пугать будут.
Он был прав, но не тянуло меня на эти танцы-манцы-обжиманцы.
«Разве могут они заменить полёты?» — думал я, наблюдая, как друзья перед увольнением начищают ботинки. Те мелкие неудобства, вроде колки дров и уборки территории, казались пустяковой ценой за то, чтобы подняться в воздух и посмотреть на мир сверху. А на земле, в свободное от полётов время, жизнь моя шла по одному и тому же нехитрому маршруту: казарма, столовая, библиотека, стадион, казарма. Казалось, впереди много времени, ещё успею нагуляться.
Танцы проходили каждую субботу в стареньком сельском клубе. Заведующая, полнотелая, напоминающая продавщицу мороженого крашеная блондинка, включала радиолу и сама подбирала пластинки: фокстрот, танго, вальс.
Прочие, современные танцы — твист или чарльстон — пресекались самым решительным образом. Музыка останавливалась, и курсанты, потолкавшись возле клуба, уводили девушек в камыши или в лесопосадку. А над посёлком из репродуктора вслед неслось: «Хороши вы, камыши, камыши, камыши, вечернею поро-о-ою!»
За нравственностью молодёжи Зинаида Калистратовна (так звали заведующую) бдила строго, но только на отведённой ей территории. У неё самой подрастала дочка Тонька, которую в посёлке называли «Выдри клок волос». В отличие от своей матери, модные современные танцы она обожала. Уже не подросток, но ещё не девушка, она была для курсантов «своим в доску парнем».
Однажды, когда мать уехала в командировку, Тонька открыла клуб, и они с Тимкой отвели душу, поставили всех на уши. А на другой день на ушах стоял весь посёлок. В благодарность за удачно проведённый вечер Шмыгин вызвался помочь Тоньке прополоть картошку в огороде.
Пригласил меня, Ивана Чигорина, который в последнее время проходил у него стажировку. После работы Тонька пообещала нам истопить баню. Пока мы пололи картошку, Тимка натаскал с речки воды и, чтоб не было скучно, привёл подружек. Вечером мы попарились в бане. После нас туда собрались девчонки. Чигорин вызвался принести воды. В это время вернулась из командировки Зинаида Калистратовна. Мы вышли на улицу, оставив Шмыгина налаживать с ней отношения. Он-то и предложил заведующей смыть дорожную пыль: мол, банька истоплена, воды много. И сам с разговорами пошёл провожать, хотел похвастаться нашей работой в огороде. Тимка не подозревал: Чигорин оказался неплохим учеником. По дороге с речки он поймал гуся, желая подшутить над девчонками, принёс его в баню и пустил плавать в бочку с водой. Гусь подёргался, погоготал, Иван прикрыл бочку крышкой, и птица замолкла.
Зинаида Калистратовна разделась после девчонок и решила набрать в таз воды. Как только она приоткрыла крышку, гусь начал бить крыльями и с криком рванулся на волю.
«И летели в полутьме по огороду белые лебеди, — с придыхом рассказывал потом в казарме Чигорин, — а впереди всех, увёртываясь от коромысла, несся чёрный гусак».
Зинаида Калистратовна хотела нажаловаться нашему начальству, но вмешалась Тонька, пригрозив, что уйдёт из дома. Пришлось матери спустить всё на тормозах: дочь — не клуб, её не закроешь на замок.
Этим же летом Тонька поступила в педучилище. Когда мы вернулись из отпуска, она со своими подругами стала приезжать на центральный аэродром. Принимали их как родных, и я с грустью отметил: людей сближает не только уборка туалетов, но и, в большей степени, банные воспоминания.
Встречать Новый год мне выпало опять в наряде. Ну что с этим Умрихиным поделаешь! Неожиданно Тимка предложил подменить меня.
— Ты встреть Тоньку с девчонками, — сказал он, — и проводи в клуб. Не то третий отряд перехватит. А ты потом меня сменишь.
— А что сам не встретишь? — спросил я.
— Мне новую праздничную песню про старшину доделать надо, — хитровато улыбнулся Шмыгин. — В казарме не дадут. А повод что надо. Сегодня в гости к нам Кобра должна прийти. Надо о себе напомнить, а то, поди, забыла.
На втором курсе вместо заболевшей учительницы английского языка с нами стала заниматься преподавательница из педучилища Клара Карловна. Была она невысокого роста, всегда в строгом тёмно-синем костюме, голубой рубашке и чёрном галстуке.
— Ей бы пошла портупея, — шепнул Тимка, когда она в сопровождении Умрихина уверенно вошла в класс.
Точно при выносе знамени, печатая шаг, Антон Филимонович Умрихин шёл чуть сзади. Когда она начала знакомиться с курсантами, Шмыгин поинтересовался, какое училище она заканчивала. Преподавательница оглянулась на Умрихина. Тот тут же поднял Тимофея и объявил ему замечание. Англичанка еле заметно кивнула старшине и начала занятие. Вскоре все заметили необыкновенное усердие старшины. Он стал оставаться на дополнительные уроки, а после провожал англичанку до автобуса. Была она незамужней и старше его лет на десять. Но это обстоятельство Умрихина не смущало — суровое стальное сердце старшины пронзила стрела Амура. Возможно, он уже видел себя командиром корабля на международных трассах, где без знания английского языка делать было нечего.
— Стратег, не то что мы! — разводил руками Шмыгин.
У него с Кларой Карловной отношения не сложились. Существовало правило: едва преподаватель появлялся в классе, дежурный обязан был доложить, кто присутствует на занятиях. Как всё это произносится по-английски, Шмыгину написали.
— Начни так: комрид тиче и далее по тексту, — посоветовали ему доморощенные полиглоты.
Но ему удалось произнести лишь два первых, ставших впоследствии знаменитыми, слова.
— Кобра птичья!.. — звенящим голосом торжественно начал он, думая, что на английском это должно означать: товарищ преподаватель!
И долго не мог сообразить, почему его доклад был остановлен визгливым гоготом Клары Карловны, который почему-то напомнил крик того самого деревенского банного гуся:
— Гоу аут! Гоу аут!
А Антону Умрихину, после того как Клара Карловна отбыла с нами положенный срок, почти каждый день из города стали приходить письма. Знатоки говорили: исключительно на английском. Отвечал он, обложившись словарями, морщил лоб, пыхтел, и мне казалось, будто старшина моет пол.
Мы подозревали, что сепаратистские настроения с проведением собственного новогоднего вечера имели под собой английскую основу.
Начальник штаба поручил всю организацию хозяевам — третьему отряду. Те задрали нос, начали ставить свои условия: заявили, например, что будут пропускать гостей по пригласительным и что оркестр на вечере будет свой — центрального аэродрома. Мы возмутились, пошли жаловаться.
Нас активно поддержал Умрихин. Тогда Орлов предложил проводить вечер самим, в старом, закрытом на ремонт клубе.
— Но всё сделаете собственными силами; ремонт и всё прочее — ёлку, музыку, оформление — берёте на себя.
Джага одним выстрелом решил убить двух зайцев. Деваться некуда, мы согласились, начали приводить клуб в порядок: чинить электропроводку, красить сцену, белить стены.
Автобус пришёл из города раньше времени, и я девчонок проворонил. Они уже были в новой столовой, где проводил вечер третий отряд. Возле столовой встретил расстроенного Чигорина.
— Бесполезно, уже не пускают, — сказал он. — Выставили дежурных, говорят, у вас свой вечер — дуйте туда.
В столовую я проник через кухню, помогли знакомые поварихи. И попал на предпраздничную толкучку. Курсанты сдвигали в один угол столы и стулья. Гости выстроились вдоль стены и, оживлённо переговариваясь, ждали.
— Чего вы здесь не видели? — сказал я, разыскав среди девчонок Тоньку. — Лучшие парни находятся сейчас в нашем клубе.
— Лучшие парни встречают там, где договорились! — сердито ответила она. — Как мы теперь отсюда уйдём?
— Через кухню.
— Ещё чего! — подняв свои рыжие подкрашенные брови, протянула она. — Дин, нам предлагают перейти в клуб, — сказала она темноволосой девушке в чёрном свитере.
Та повернулась ко мне и с милой улыбкой язвительно проговорила:
— В туфлях по снегу? Летать мы ещё не научились. Вы уверены, что и у вас не двигают столы?
Каким-то посторонним, незаинтересованным взглядом я отметил, что она красива. И почувствовал: остра на язык. Но это редкое сочетание одного с другим не тронуло — наоборот, обозлило. «Знает себе цену, вот и кочевряжится, — хмурясь, думал я. — Поставить бы её на место».
Может быть, в другой раз я так бы и сделал, но на улице меня ждал Чигорин, ждали друзья, и от успеха этих переговоров зависело, каким сегодня будет у нас вечер. Я почувствовал: выполнить поставленную задачу можно только через эту языкастую девицу. Пойдёт она — следом за ней пойдут остальные.
— Милые девушки, я обещаю: там вас ждут лучшая ёлка в Бугуруслане, оркестр и Тимофей Шмыгин, — голосом уличного зазывалы начал я. — Такое не повторяется!
— Кто такой Шмыгин? Первый раз слышу, — вскинув свои большие зелёные глаза, произнесла Дина.
— Я тебе говорила: Элвис Пресли! — всплеснула руками Тонька. — Забыла?
— Это тот, с кем ты меня хотела познакомить? — заинтересовалась Дина. — Но как же мы без пальто? Одежду ведь у нас забрали.
— А мы завернём вас в шинели и унесём на руках, — пообещал я.
— Если так, то мы согласны! — засмеялась она.
Я быстро сбегал за ребятами, они захватили шинели и прибежали к столовой. Девчонки выходили через кухню, мы набрасывали им на плечи нашу курсантскую одежду, они, смеясь и оглядывая друг друга, гуськом шли в клуб.
Лишь одна Тонька проверила, насколько наши намерения были серьёзны. Мы с Чигориным посадили её к себе на плечи и с шумом, как орловские рысаки, домчали до дверей.
— Ой, какая у вас ёлка! — в один голос воскликнули девчонки, переступив порог клуба.
Мысленно я похвалил себя: не зря старались. Ёлку мы с Витькой Суминым спилили и приволокли из питомника. Была тщательно обдумана и проведена криминальная операция. Хоронясь от милиции, тащили её поздним вечером через весь город.
— У нас всё как в лучших домах Лондона, — скромно ответил я. — А какой оркестр! Куда третьему отряду до нашего!
И тут Умрихин объявил, что в честь прибывших гостей проводится конкурс на лучшее исполнение современных танцев — твиста и чарльстона.
— Попробуем? — с каким-то скрытым вызовом, улыбнувшись, вдруг предложила мне Дина. — Лучшие парни должны уметь всё!
Наверное, она захотела проверить, умею я танцевать или нет, или рядом не оказалось того, кто составил бы ей компанию.
Я пожал плечами: давай станцуем. Так, с твиста, мы и начали. Гибкая, подвижная, она танцевала легко, свободно, и мне оставалось только подчиняться, повторять всё, что она предлагала. Я поглядел на себя как бы со стороны — получалось совсем неплохо. Вот где пригодились Тимкины уроки! Когда объявили, что первое место присуждается нашей паре, я не поверил, потом сообразил, что моей заслуги здесь не было.
Приз — плюшевого медвежонка — Умрихин торжественно вручил Дине. Рядом с ним, всё в том же синем костюме и ядовито-жёлтой блузке, поправляя очки, стояла его английская подруга и строгими школьными глазами следила за всей церемонией. Умрихин, видимо, почувствовал её взгляд, согнал с лица улыбку и придал ему обычное озабоченное выражение.
Я засобирался уходить: надо было менять в наряде Шмыгина.
— Как?! А Новый год встречать? — удивилась Тонька. — Сам позвал — и убегаешь?
— Мне на боевой пост, — улыбнулся я. — Кроме того, я обещал вам ещё Элвиса Пресли.
— Жаль, — сказала Дина. — Ты хорошо танцуешь.
— Тимка танцует лучше, — ответил я. — Он у нас — король твиста и чарльстона.
Ещё раз поискав предлог, чтоб уйти, я вдруг почувствовал: уходить не хотелось. Я знал, что как только ступлю за порог, тут же пропадёт это удивительное праздничное чувство, исчезнет музыка, которая всё ещё звучала во мне.
— Скажите, а вы ходите на лыжах? — спросил я Дину.
— Она была чемпионкой школы, — с гордостью ответила за подругу Тонька. — Кроме того, она в совершенстве владеет английским. Училась в спецклассе.
— У меня возникла идея: давайте встретимся на Рождество на Кинели, под мостом, — предложил я. — Сходим в лес, я там недавно лосей видел. Только они иностранных языков не знают.
— Ничего не скажешь — оригинально, — засмеялась Дина. — Девушкам обычно в городе под часами свидания назначают. А здесь под мостом, да ещё на лыжах. Хорошо, договорились.
После новогоднего вечера среди курсантов стала популярной песня, которую мы попытались петь в строю:
Может, летом, а может, зимой
Кобра птичья шла с вечера танцев домой.
Словно в море крутая волна,
Рядом с нею шагал старшина —
Элвиса Пресли забыла, забыла она…
Но старшина шуток, тем более по отношению к своей персоне, не принимал, останавливал строй и начинал воспитывать. Мы в ответ говорили: не каждый может похвастаться, что про него есть песня, а Шмыгин сказал, что он по природе своей пацифист и желает мира во всём мире.
— Хватит травить баланду! — бросал Умри-хин. — Вот узнаю, кто автор, и вкачу ему пару нарядов вне очереди. Вокруг нас сложная международная обстановка, а тут танцы-манцы. А ну запевайте «Стальную эскадрилью»!
И курсанты, поймав ритм, запевали сочинённый всё тем же Шмыгиным пацифистский припев:
За прочный мир в который раз
Привет, Анапа, дрожи, Кавказ, —
Попить вина, расправив крылья,
Летит стальная эскадрилья…
Вскоре Шмыгин попросил Дину перевести песню на английский и, вложив текст в конверт, отправил его по почте Кларе Карловне. Через некоторое время листок с текстом вернулся обратно. Тимка обнаружил всего несколько карандашных поправок. Но больше всего его обрадовали красная жирная четвёрка и приписка: Клара Карловна высказывала своё удовлетворение попытками курсанта Шмыгина поднять свой общеобразовательный уровень. Тимка показал письмо Антону Умрихину, и тот, увидев подпись и оценку цензора, разрешил петь её в строю, когда поблизости нет начальства. У песни, как и у человека, бывает своя судьба. После того как «Кобру птичью» хор курсантов исполнил на вечере художественной самодеятельности, она стала общегородским хитом.
На Рождество мы с Иваном Чигориным взяли лыжи и покатили на свидание под мост. Но в назначенное время девчонок там не оказалось. Я поглядывал в сторону города и гадал, придут или не придут. Левый берег реки был покрыт лесом, на ветках плотно лежал снег, и зимнему солнцу не хватало сил пробить его насквозь. Было сумрачно и тихо.
Время от времени над примолкшими макушками деревьев, словно желая подсказать, что ждём напрасно, секли сизый холодный воздух вороны да с грохотом проносились по мосту редкие машины.
На другой день мы пошли на танцы в педучилище. Дина с Тонькой встретили нас так, будто ничего не произошло.
Танцы получились скучными, и я предложил Дине погулять по городу. Она быстро согласилась.
Выбирая самые тёмные, застроенные деревянными домами улицы, мы пошли вниз к реке. Ко мне вернулось то самое лёгкое праздничное чувство, вновь хотелось танцевать, петь, прыгать, смеяться. Казалось, среди этих тёмных домов мы одни на целом свете. Я забегал вперёд и бил ногой по заснувшим стволам тополей. Сверху, из черноты неба, на нас обрушивалась снежная лавина. С деревьев облетал куржак. Дина сняла с моей головы шапку, отряхнула снег и одним быстрым движением напялила по самые уши обратно. Мне захотелось поцеловать её, но я не знал, как это делается. Произошло это само собой. Когда мы вышли на берег Кинели, она, смеясь, толкнула меня, и я, прихватив её, повалился в сугроб. Упали, а вернее, провалились во что-то тугое и глубокое. Дина упала на меня сверху, рядом я увидел её глаза и почувствовал мягкие горячие губы…
А потом мы бежали с ней через весь город, она боялась, что я не успею на автобус.
— Опоздаешь, и мы с тобой можем не увидеться долго-долго, — торопливо, на ходу, говорила она. — А я этого не хочу.
— Я сбегу к тебе в самоволку.
— Никогда не смей этого делать, — неожиданно остановилась Дина. — Обещаешь?
— Завтра же сбегу к тебе, — шутливо пообещал я. Мне было приятно, что она беспокоится обо мне.
За самовольные отлучки карали беспощадно, провинившихся отчисляли из училища. Сколько трагедий произошло на наших глазах!
— А почему не видно Элвиса Пресли? — через неделю, провожая меня на автобусную остановку, как бы невзначай спросила Дина. — Интересный парень, смешной. Он мне про свой Север такое понарассказывал. Просто ужас!
— Их сейчас с Умрихиным трясут, — не сразу ответил я. — Залетели они крепко, могут отчислить.
— Что такое произошло? — встревоженно спросила Дина.
— У нас маршрутные полёты начались, — начал рассказывать я. — Умрихин полетел самостоятельно со Шмыгиным. Погода была паршивенькая. На обратном пути они заблудились. Чтоб восстановить ориентировку, они совершили возле какого-то большого села вынужденную посадку. К самолёту на «газике» подъехал председатель колхоза. Тимка выскочил, спросил, как называется село. Тот подозрительно глянул на его лицо, но всё же ответил: «Русский Иргиз». Шмыгин, довольный, протянул председателю руку: «Будем знакомы — Элвис Пресли», — и в самолёт. Умрихин — по газам. А самолёт — ни с места: лыжи к снегу примёрзли. Старшина помаячил ему: мол, выскочи и деревянной колотушкой по лыжам постучи. Зимой на «аннушке» такую специально возим, — объяснил я. — Тимка выскочит, постучит — самолёт стронется. Ну а пока до двери бежит, лыжи вновь к снегу прилипают. Решили не останавливаться. Тимка постучал, самолёт покатился. Он к двери. Забросил в фюзеляж колотушку, а у самого сил не хватило, упал на снег. Умрихин стук услыхал, подумал, Шмыгин в самолёте, по газам — и в воздух. Председатель отъехал к селу, но решил проявить бдительность, достал бинокль, начал наблюдать за взлётом. И увидал: что-то живое выпало из самолёта. Он — в село, позвонил в больницу и милицию: так, мол, и так, садился к нам аэроплан. «Я сам разговаривал с темнокожим, не то американцем, не то инопланетянином — Элвисом, и, похоже, один из них сейчас валяется за селом на снегу». Ну а Умрихин только в воздухе обнаружил пропажу. Надо отдать ему должное, не бросил товарища, развернулся и снова сел на прежнее место. Подобрал Тимку и ухитрился на этот раз взлететь без происшествий. Прилетели на центральный аэродром — и молчок. А в Русском Иргизе переполох. Приехали врач, начальник милиции — ни самолёта, ни инопланетянина. Ещё раз выслушав председателя, повезли к доктору, подумали: расстроилась у человека психика. Тот обиделся, начал искать правду. И нашёл!
Поймав Динин взгляд, я запнулся. Мне казалось, рассказываю я интересно, смешно, но она отстранённо молчала.
— Умрихин сейчас объяснительные пишет, — закончил я, — а Тимка в санчасти ждёт, когда буря мимо пронесётся.
— Он ведь мог действительно выпасть и убиться, — сказала она и, поёжившись, спросила: — В следующую субботу обязательно приходите. Может, все вместе сходим в лес на лыжах?
Но пойти в увольнение мне не довелось. Умрихин, оправившись от пережитого потрясения, назначил меня в наряд.
А в следующие выходные наша лётная группа заканчивала полёты.
Иван Чигорин принёс записку от Дины: «Я ждала, а ты не пришёл. Но был Элвис, и мы долго говорили о тебе. Ждём вас к нам на праздничный бал».
Собираясь на вечер в педучилище, я купил альбом, вклеил в него открытки с видами Байкала и Иркутска. И под каждой написал стихи. Пусть Динка знает: хорошие места бывают не только на Севере.
Вечером зашёл в каптёрку, захотелось проверить, как Тимка отнесётся к моей затее. Он сидел за столом и вёл запись желающих попасть в полярную авиацию. Говорили, Шмыгину пришёл вызов из Колымских Крестов, и он начал подбирать команду. Попасть туда мечтали многие. У северных лётчиков были бешеные заработки и особый престиж. Первым в списке оказался Антон Умрихин. Но я почему-то подумал: для Тимки это очередной повод, чтобы разыграть людей.
— Молодец, здорово придумал, — посмотрев открытки, вялым голосом сказал он. — Ей должно понравиться.
Я обиделся: тоже мне друг называется. Вроде бы похвалил, но после его слов мне захотелось вышвырнуть альбом на улицу.
В педучилище я всё же поехал. Начистил на кителе пуговицы, пришил свежий подворотничок и, завернув альбом в целлофановый пакет, взял его с собой. Если не понравится, Динка скажет мне сама.
Стоял первый по-настоящему весенний день. Солнце было везде: на крышах домов, на заборах, на ветках деревьев. Его было так много, что, казалось, оно заполнило всё и я сам излучаю его. Жмурясь и перепрыгивая через лужи, я не спеша шёл вверх по улице, улыбался встречным людям, себе, проползающим мимо автобусам. В скверике остановился. По ноздреватому весеннему льду, словно тоже получив увольнительные, распахнув свои чёрные шинельки, прогуливались вороны, и я неожиданно рассмеялся: наверное, и среди них есть свой Умрихин.
В педучилище шёл концерт. Тонька, подсев ко мне, шепнула, что сейчас будет выступать Динка. Она появилась в тельняшке и синей юбке, подстриженная под мальчишку. Следом на сцену в ослепительно белой рубашке и с неизменной гитарой вышел Тимка. Они исполнили совсем ещё незнакомую песню Джорджи Марьяновича о маленькой девчонке, которая мечтала о небе и вот наконец-то полетела над землёй.
По-моему, у Тимки никогда не было такого успеха. Зал хлопал и требовал ещё и ещё. Исполнители переглянулись и запели песню о том, что «глупо Чукотку менять на Анадырь и залив Креста на Крещатик менять».
«И когда только они успели прорепетировать?» — думал я, чувствуя, что с каждой минутой мне почему-то становится грустнее и грустнее.
Тимка своей гитарой, как лопатой, зарывал моё весеннее настроение. Я привык к своей курсантской робе, и обыкновенная белая рубашка заставила посмотреть на Шмыгина как бы со стороны. И был вынужден признать: Тимка смотрелся классно. Я достал из пакета альбом и протянул Тоньке:
— Это тебе, на память.
Тонька подозрительно посмотрела на меня, быстро глянула на открытки и захлопнула альбом. Она была вся там, на сцене. Я вновь остался наедине с собой и со своими грустными мыслями. А зал тем временем попросил на бис исполнить «Кобру птичью».
После концерта я предложил Динке погулять по городу. Она отказалась.
— Может быть, завтра после соревнований пройдёмся на лыжах? — спросил я. — Скоро сойдёт снег, и я так и не увижу бег чемпионки.
Ей почему-то шутка моя не понравилась. Неожиданно в разговор влез Шмыгин, начал хвастаться, что у него по лыжам первый разряд. Меня это задело. Честно говоря, на лыжах я его ни разу не видел. Стоявшая рядом Тонька тут же предложила: кто из нас на завтрашних соревнованиях быстрее пробежит десять километров, тому будет торт и поцелуй самой красивой девушки курса.
— Вы только покажите её, а то бежать расхочется, — засмеялся Тимка.
— Это будет Динка! — коварно улыбнувшись, объявила Тонька.
— Ты в своём уме? — сердито сказала Дина. — Сама придумала, сама и целуй!
— Я бы с удовольствием! — согласилась Тонька. — Только мой Чигорин на лыжах не умеет, он в горячих песках вырос.
За победу Тимка боролся отчаянно, до самого конца. Где-то посредине дистанции даже опережал меня. У меня не было шапочки, и перед стартом наша врачиха обмотала мне уши бинтом. Спускаясь с моста, я упал, Тимка обогнал меня, но я успел подняться и последним броском сумел на финише опередить его. Я видел, как Динка кричала вместе со всеми, только не мог понять кому. После финиша ко мне подбежала Тонька, обняла и поцеловала в щёку.
— Что у тебя с головой? Ты ранен? — спросила она.
— Убит, — хмуро ответил я, наблюдая, как Дина, виновато поглядевшая на меня, утешает Шмыгина.
С того дня началось непонятное. Динка писала мне торопливые записки, которые передавала через Тоньку. Та в свою очередь просила Чигорина передать их мне. В них Динка назначала встречу, но почему-то не приходила. Потом, в следующей записке, оправдывалась. Я верил и не верил тому, что она писала.
После успеха на вечере их со Шмыгиным начали приглашать на вечера и концерты. А вскоре они с Тимкой поехали с шефскими концертами по области.
— Похоже, Тимка спикировал на неё, — сказал мне Иван Чигорин. — Ты предупреди: нельзя так с друзьями.
«Но кто устанавливает эти самые правила, что можно, а что нельзя? — расстроенно думал я. — Не прикажешь же, в конце концов!» Многое мне объяснила Тонька, когда я неожиданно встретил её возле училища.
— Ты знаешь, я не пойму её, — хмурясь, говорила она. — Я ей толкую: выбери и не мечись. Она забьётся в угол и молчит. У неё до тебя уже был один парень-курсант. Его отчислили за самоволку. Тимке проще, ему увольнительных не надо, он в городе почти каждый день бывает.
Лучше бы она не упоминала Шмыгина. Узнав, что они вернулись с гастролей, вечером, после отбоя, я впервые сбежал в самоволку. Отыскал дом, в котором жили на квартире девчонки, постучал в окно. В накинутом на плечи пальто вышла Дина. Виноватая, молчаливая и до боли красивая.
— Ну зачем ты это сделал? — подняв на меня глаза, тихо сказала она. — Я ведь просила тебя.
— Хотел тебя увидеть. Поговорить.
— Знаешь, нам не надо больше встречаться, — опустив голову, сказала Дина. — И умоляю тебя, ничего не говори, молчи!
— Я и так молчу, — выдавил я из себя. — Не надо так не надо.
Слова выходили не мои — чужие. Казалось, жизнь остановилась и всё потеряло смысл: слова, клятвы, обещания.
Я развернулся и пошёл вниз по улице. Думалось, она, как это было уже не раз, сейчас остановит, окликнет меня.
Нет, сзади осталась тишина.
После соревнований мы с Тимкой не разговаривали, при встрече он отводил глаза в сторону. С Диной мне всё же довелось встретиться. Когда заканчивались военные сборы, меня, как дежурного по эскадрилье, отправили в город за почтой. Машина с посылками почему-то задерживалась, и я решил прогуляться по городскому саду. Миновав центральный вход, совсем неожиданно на боковой аллее сквозь кусты увидел Дину. Она сидела на скамейке, в руках у неё была книжка. Рядом пристроился первокурсник, он что-то быстро и жарко, размахивая руками, говорил. По всему было видно, что он клеится к ней. От возмущения я, кажется, даже перестал дышать. Достав из кармана красную повязку, натянул её на рукав, затем быстро через кусты подошёл к скамейке и строгим командирским голосом гаркнул:
— Товарищ курсант, прошу предъявить вашу увольнительную!
Увидев перед собой человека в армейской форме, курсант быстро вскочил, бросил испуганный взгляд по сторонам, затем, мельком глянув на мою красную повязку, торопливо начал искать по карманам увольнительную. И неожиданно, что-то выкрикнув, прямо через кусты бросился наутёк.
— Товарищ курсант, куда вы, не попрощавшись?!
— Тамбовский волк тебе товарищ! — крикнул первокурсник, отбежав на безопасное расстояние.
— Беги, беги, а то рассержусь, догоню и уши оборву! Чего это вы себе, мадам, позволяете? — всё тем же строгим голосом продолжил я, оборачиваясь к Дине. — Одним вы запрещали, а других поощряете. Исповедуете двойные стандарты? А если бы сейчас здесь стоял Тимофей?
— Может быть, ты и у меня увольнительную потребуешь? И чтоб обязательно была подписана Шмыгиным?
Глаза у Динки были весёлые и довольные. Её, видимо, позабавило, что я так ловко отшил приставалу. И вот это довольство, что я даже после того, как она дала мне отставку, всё же подошёл к ней, взорвало меня.
— Кто я такой, чтобы что-то требовать? — с го речью и злостью сказал я. — И кто мне ты? Может, сидишь здесь и ведёшь счёт своим поклонникам.
Я чувствовал, что меня понесло. И действительно, наговорил такого, о чём потом долго жалел. Но остановиться уже не мог. Кажется, даже назвал её красивой, думающей только о себе мещанкой. Остановился только тогда, когда увидел бегущую по щеке у Дины слезу. Она захлопнула книгу, резко встала. Я вдруг понял, что допустил перебор, что собственными словами снял её вину передо мною. А то, что она была, я не сомневался. Но что-либо поправить было уже невозможно.
Окончание военных сборов Тимка отметил в присущем ему стиле. Увидев, что начальство махнуло на выпускников рукой, он решил напомнить о своём существовании. Собрав конспекты по тактике ВВС, он уложил их в простыню, сверху положил текст песни про стальную эскадрилью. Затем четверо курсантов взяли простыню за углы и, подняв над головой, двинулись через дыру в заборе в сторону заросшей тиной Контузлы. Сзади, во главе почётного караула, во главе своей джаз-банды, под звуки сонаты номер два Шопена, печатая шаг, шёл Шмыгин. Будь здесь Умрихин, он мог бы гордиться строевой выправкой Тимохи. Торжественно и мрачно завывала труба, бил барабан, плача, надрывался аккордеон. Из Александровки, заслышав похоронный марш, в сторону центрального аэродрома побежала ребятня. На самом видном месте Шмыгин сделал паузу, дождался малолетних зрителей, затем медленно снял с себя солдатскую гимнастёрку и брюки, что, видимо, должно было символизировать его всеобщее и полное разоружение. Оставшись в белой нательной рубашке и таких же белых кальсонах, он торжественно зачитал якобы последний приказ начальника штаба Орлова о роспуске курсантского хора и оркестра.
После этого конспекты были свалены в кучу и подожжены.
И тут же, быстро построившись и чеканя шаг, все они пошли в казарму, грянув напоследок «Стальную эскадрилью».
Говорили, что Орлов, узнав о Тимкиной выходке, сказал, что Шмыгину надо выдать не пилотское свидетельство, а направление в психдиспансер. Но всё обошлось.
В последний свой училищный вечер мы с Чигориным ушли в город, дотемна бродили по улицам, ломали сирень и дарили первым попавшимся девчонкам. Потом он предложил пойти к Тоньке, но я отказался. Иван всё же пошёл, а я поехал на центральный аэродром.
По дороге у КПП мне попались машины с первокурсниками. Они ехали в Завьяловку на свои первые в жизни полёты. То, что для нас закончилось, для них только начиналось. Уезжая в летние лагеря, они пели нашу, но уже переделанную под себя песню:
Мы Кобру птичью поднимем в небо,
Пройдёмся строем ещё не раз, ещё не раз,
Мы старшину лишили хлеба —
Прощай, Антоша, молись за нас…
Вернувшись в казарму, я увидел в каптёрке свет. Тимка собирал свои вещи. Я зашёл в каптёрку, открыл чемодан, достал бутылку шампанского, которую припрятал давно, чтобы отметить выпуск, и поставил на стол перед Шмыгиным. Тимка поднял на меня глаза, затем молча достал из-под стола гранёные стаканы. Выстрелив, пробка ударила в потолок, и шампанское, пенясь, полилось на пол.
— Ничего, я смою, — торопливо сказал Тимка. — Помнишь мою методу? — он развёл в стороны руки и одним движением потянул ладони к себе.
— Помню, как же, — усмехнулся я. — Повозил я тогда глину.
— Ты пойми меня правильно, — выпив шампанского, начал Тимка. — Перед тобой я себя последней собакой чувствую. И ничего с собой поделать не могу. Много было девок у меня, но пролетали мимо, как песенки-однодневки. А Динка, как болезнь, засела. Ты знаешь, она меня к себе не подпускала, — как бы желая выгородить её, продолжал он. — Потом эта поездка по области. Приехали в Русский Иргиз, ну, в то село, где мы с Умрихиным на вынужденную садились. Председатель встретил нас как родных. Концерт в клубе прошёл на ура. Организовал нам ужин, гостиницу. Там всё и произошло. Вчера мы с ней подали заявление.
— Знаю, — коротко ответил я, хотя, честно говоря, это было для меня новостью. — Давай не будем об этом.
— Не будем, — согласился Тимка. — Может, позовём Умрихина?
— Он в городе, тоже сегодня подавал заявление, — засмеялся я. — Наверное, они сейчас уже по-аглицки поют в два голоса про стальную эскадрилью. Антон Филимонович цель себе поставил и ни на один дюйм не отвернёт от неё.
Мы враз замолчали, оставшись каждый наедине со своими мыслями. Вспомнив Тимкино деление на земляков и братьев, я коротко попрощался:
— Ну что, будь здоров, брат. Авось свидимся. В авиации такое возможно. Как это в твоей песне:
Попьём вина, расправим крылья.
Жди нас, Анапа, дрожи, Кавказ…
И, увидев, как дёрнулось Тимкино лицо, я замолчал и, развернувшись, быстро вышел из каптёрки. Мне не хотелось, чтоб он меня окликал. Точка поставлена, что ещё ждать?
Ночью я сидел на скамейке под молодыми тополями. Было тепло, тихо, пахло травой и летом, и почему-то казалось, что меня обняли и, прощаясь, осторожно, чтобы запомнить, обнюхивают пахучие листочки. Я думал о том, что завтра нам должны выдать пилотские удостоверения.
Всё останется позади, начнётся другая жизнь. Какая, я не представлял. Но знал: в ней уже не будет Динки, Шмыгина, Умрихина, всего того, что я приобрёл и потерял в этом городе.
Через шестнадцать лет, у себя в Иркутске, перед вылетом меня попросили зайти в отряд. У дежурного для меня лежало письмо. Я посмотрел на обратный адрес — письмо было из Уфы. Сунув его в карман, я пошёл в диспетчерскую.
Уже в воздухе вспомнил и раскрыл конверт. С первых же строк понял: от Динки. Вот только её фамилию, хоть убей, забыл. Я начал вспоминать все знакомые фамилии по алфавиту. И тут в голове словно вспыхнуло: Жилина.
Она писала, что у неё две девочки и что часто вспоминает Бугуруслан, меня. Шмыгин в Якутии, уже давно распрощался с лётной работой. Пьёт и халтурит в каком-то оркестре, с горечью сообщала Дина.
Через некоторое время письмо имело продолжение. Мне предстояло лететь в Чокурдах. На обратном пути, уже в воздухе, сообщили: Якутск закрылся из-за непогоды. Нам предложили следовать на запасной аэродром. Я решил садиться в Тикси, заправиться топливом и лететь дальше.
И главное, я вспомнил: Дина писала, что там нынче обитал Тимоха Шмыгин.
Аэропорт находился на берегу Ледовитого океана, дул боковой ветер со снегом. При заходе на посадку пришлось исполнить настоящий танец со штурвалом в руках. Из самолёта я вышел мокрым и поднялся в диспетчерскую. Подписывая задание, спросил про Шмыгина.
— Только что был здесь, — сказал диспетчер. — Кого-то встречал. Вы можете позвонить, у него есть телефон.
— Давай приезжай! — заорал Тимка, когда я позвонил ему домой. — У меня как раз гости. Попьём вина, расправим крылья, хоть наше Тикси и не Кавказ.
— Вот это точно! Ваше Тикси далеко не Анапа и не Кавказ. Тут и без вина ветер с ног сшибает. Так ты усёк — через час вылетаю!
— Хорошо, подожди, я сейчас подскочу! Через час, когда я, потеряв терпение, хотел захлопнуть дверь и начать подготовку к полёту, к самолёту подъехала пожарная машина. Из кабины выпрыгнул постаревший и пополневший Элвис Пресли, но глаза оставались теми же плутоватыми, шмыгинскими. Мы церемонно обнялись и, подшучивая друг над другом, отошли чуть в сторону от самолёта.
— С Динкой мы разошлись, — начал рассказывать Тимка. — От меня у неё девка. Поди, уже вовсю за парнями ухлёстывает. А Динка, она, как и многие в её возрасте, принца искала. К сожалению, я до той планки не дотянул. И чтоб тепло было, а здесь, в Якутии, сам видишь, какие условия. Я — в рейсах, она — с оледеневшими пелёнками. Начала скулить: домой хочу. Я ей: пожалуйста, езжай. Уехала, а без неё — скукота, только этим можно спастись, — он выразительно постучал себя по горлу. — Это только в песне глупо Чукотку менять на Крещатик. В жизни всё по-иному. Полгода полярная ночь. Кислорода не хватает. Как только появляется возможность, люди улетают на материк. Подёргалась туда-сюда, а потом другого нашла. Может, она и правильно сделала. Как это у поэта? За то, что разлюбил, я не прошу прощенья. Прости меня, старик, за то, что я её отбил тогда. Всем сделал хуже: тебе, ей, себе. Но кто из нас об этом думает? Тебя она вспоминала. Особенно поначалу.
Я понял: Шмыгин хотел оправдаться передо мной, а скорее, перед собой. И мне почему-то, как и тогда в училище, стало жаль его. Но ещё больше — Динку. Однако жалостью ещё никто никого не вылечил. И не вернул…
— А мне здесь нравится, живу как король! — на клонившись и перекрывая шум двигателей и пурги, кричал он мне в ухо. — В аэропорту всё схвачено, каждая собака знает. Ты приезжай сюда в отпуск. Поохотимся, рыбы половим!..
Ветер рвал его слова, уносил их в ночную темень, в сторону близкого Ледовитого океана. Ухватывая обрывки Тимкиных слов, я улавливал то, что хоть как-то было связано со мною, пытался понять, что произошло в той жизни, где меня уже не было. И неожиданно почувствовал в себе давно забытую ноющую боль.
— Послушай, а где сейчас наш старшина? — желая перевести разговор на что-то более приятное, спросил я.
— Как где? Здесь! — быстро ответил Шмыгин. — Антон Филимонович, как и тогда в училище, мой прямой начальник. Пожарку я у него выпросил. Командует здешней малой авиацией. И меня при себе держит. Можно сказать, мы с ним как Моцарт и Сальери. И Кобра птичья здесь, — Шмыгин знакомо, как и в училищные годы, рассмеялся. — Теперь вся тундра, даже песцы в наших краях говорят по-английски, — он на секунду замолчал и, грустно улыбнувшись, добавил: — Когда-то самолёт казался мне хрустальной сказкой. Я забрался в него — а там капкан. На мои попытки совместить приятное с полезным он сказал: гоу аут! Жизнь не обманешь. Вот такие дела. Там я тебе, брат, свои последние песни привёз, — кивнув на самолёт, прощаясь, сказал он. — Водила должен забросить, спроси у бортмеханика.
Пожарная машина, пробивая фарами пургу, тронулась с места и через несколько секунд скрылась в снежной круговерти. Скользящая с пригорка позёмка серым полотном, точно половой тряпкой, стёрла следы колёс и потекла себе дальше шлифовать взлётную полосу.
Уже в воздухе, когда мы набрали заданный эшелон, бортмеханик принёс шмыгинские подарки. Новыми песнями Шмыгина оказались два мешка мороженой рыбы.
— Какое у тебя звание?
Честно говоря, я не ожидал, что этим вопросом прямо на пороге штурманской комнаты меня встретит мой командир Иннокентий Ватрушкин.
После окончания лётного училища, в новенькой серой лётной форме и белой рубашке, наглаженный и начищенный, я приехал на свой первый вылет.
— Лейтенант, — бодро ответил я, ещё не понимая, к чему этот неуместный в данном случае вопрос.
— Вот что, лейтенант! — Ватрушкин сделал паузу, быстрым глазом оглядел мою форму и строго произнёс: — Если хочешь стать капитаном, больше на вылет не опаздывай!
Я машинально глянул на часы. До вылета в Жигалово, который значился в нашем задании, оставалась ещё уйма времени, целых пятьдесят минут. Тем более что рейс был почтово-грузовым, есть-пить не просил, и жаловаться на задержку с вылетом ни у кого причин не было.
— Это не твоё время, — словно угадав мои мысли, строго произнёс Ватрушкин. — На вылет надо являться за час, а тот, кто хочет стать капитаном, является за два.
Я промолчал. Хотя Ватрушкину ещё не было и пятидесяти, но он уже был знаменит, про него говорили, что он знал самого маршала Иосипа Броз Тито. Друзья сказали: мне повезло, что посадили летать с таким опытным командиром.
Ватрушкин был одним из немногих, кто пришёл в авиацию ещё во время войны, пятнадцатилетним мальчишкой. Был мотористом, потом переучился и стал лётчиком. Говорили, что во время войны бывал в Италии, в той самой авиационной части, которая спасла Тито, когда его штаб в Югославии обложил немецкий спецназ.
Были у Ватрушкина взлёты, когда он командовал авиаотрядом в Киренске, были и падения, и тогда ему приходилось начинать свою лётную жизнь как бы с нуля. Впрочем, начальство, уважая его боевое прошлое, с пониманием смотрело на его очевидные слабости; например, всем была известна его склонность к послеполётным фронтовым, как он выражался, ста граммам. Для острастки иногда ему всё же грозили пальцем: мол, смотри, Михалыч, делаем последнее предупреждение. Но где найдёшь такого лётчика? Такие на дороге не валяются.
Ватрушкин был лётчиком от Бога, и ему доверяли самые трудные задания. Он летал на аэрофотосъёмки, садился там, где не только приземляться, но и ходить-то было опасно. Он знал все пригодные и непригодные площадки, доставлял туда врачей, вывозил больных и не считал свою работу особенной.
— Нам сказали — мы слетали, нам бы стопочку подали, — посмеиваясь, говорил он, вернувшись из очередного полёта.
К нему в экипаж меня направили после того, когда его очередной второй пилот Коля Мамушкин на оперативной точке прогулял с местной красавицей всю ночь, а утром пришёл на вылет, как было написано в медицинском протоколе, с остаточными явлениями алкоголя. Наказание последовало незамедлительно, Мамушкина было предложено уволить. Чтобы спасти его, Ватрушкин, предложил на полгода отправить Мамушкина на одну из открывшихся посадочных площадок на север области. Лётное начальство пошло ему навстречу, Мамушкина вначале отправили в Карам, а затем перевели в Ченгилей.
Сделав мне втык, Ватрушкин тут же приказал лететь на грузовой склад и получить почту, а если подвернётся, то и попутный груз.
— Чтоб через двадцать минут всё было в самолёте! — добавил он
На складе нашу почту ещё никто не загружал. И, судя по всему, не собирался этого делать. Грузчики принимали московский рейс.
— Людей у меня нет, — развёл руками начальник грузового склада. — Если хочешь вылететь вовремя, грузи сам. Кстати, а вот и ваша сопровождающая.
Он показал на светловолосую девчушку, которая упаковывала парашютную сумку. На ней была синяя, колоколом, юбка, и, глядя, как она приседает, мне показалось, что она похожа на подпрыгивающий шарик.
— Так это, значит, вас мы повезём до Жигалово? — сказал я, подождав, пока шарик отскочит от земли.
Девушка резко оглянулась. На меня глянули огромные, в пол-лица, глаза.
— Что значит «повезём»? — медленно произнесла она, оглядев меня с головы до ног, и я увидел, как слабая улыбка тронула её губы: мол, это неуместный вопрос. — Возят груз, а я лечу сама.
Шмыгнув носом, она присела и продолжила впихивать в сумку бумажный пакет.
— Давайте помогу, — я взял пакет и, нагнувшись, открыл сумку пошире. И неожиданно увидел в ней собранный по всем правилам ранцевый парашют.
— Вы поосторожнее, там у меня специи, приправы, — сказала девушка.
— Что, решили этого кабана, — я кивнул на лежащий парашют, — замариновать? Откуда он у вас взялся?
— Мне его подарили, — ответила девчушка. — Вот, везу его с собой как учебное пособие.
— Вы, случаем, автомат Калашникова не везёте? — не очень удачно пошутил я.
— Да если бы и везла, вам-то до этого какое дело?
Ответ превзошёл мои ожидания: сопровождающая повела себя так, точно она, а не я, будет распоряжаться, что везти в самолёте. В её голосе я услышал обиду. И всё же меня это не остановило; более того, я решил поставить пассажирку на место.
— Мне до всего есть дело, — стараясь придать своему голосу необходимую твёрдость, сказал я. — У вас, должно быть, и документы на всё это есть?
Девушка выпрямилась, глаза стали узкими и сверкнули, как бритва. Мне даже показалось, что сейчас между нами произойдёт короткое замыкание. Но она погасила взгляд и спокойным голосом произнесла:
— У меня нет ничего, что было бы запрещено брать на борт.
Я отметил, что она грамотно и почти профессионально сказала «борт», а не «самолёт», как говорят все не имеющие отношения к авиации люди.
— И паспорт у вас при себе?
Я решил не сдаваться и сгородил очередную глупость, но понял это, когда она протянула мне паспорт; ну не милиционер же я, в конце концов!
— Анна Евстратовна Каппель, — почему-то вслух прочитал я. — Да-а-а… фамилия у вас.
— Что, и это не нравится? — спокойно, но с не которым вызовом произнесла девушка, забирая паспорт. — Вообще-то я закончила советский пединститут. И вот, по милости нашей славной авиации, уже который день торчу здесь и пытаюсь добраться до места своего распределения. Если надо, то я могу показать вам все свои документы. И медицинскую справку, что годна к полётам. Кстати, груз прошёл всю необходимую для таких случаев проверку. Везу школьные материалы и наглядные пособия.
— И какая конечная точка вашего путешествия?
— Северный полюс под названием Чикан. Прилечу — мне в районо точно укажут. Туда и поеду.
— Но в Чикан самолёты летают только зимой! — воскликнул я. — От Жигалово туда ещё семь вёрст киселя хлебать. Ну, если, конечно, воспользоваться парашютом, тогда можно добраться и побыстрее.
— Что хочу, то и везу! — неожиданно резко и зло осадила меня будущая учительница и поставила парашютную сумку на поддон, где уже лежали гитара, школьный глобус, объёмистый чемодан и ещё какие-то узелки, коробки и сумки.
Рядом с вещами «парашютистки», так я про себя окрестил учительницу, уже лежали затянутые в материю белые посылки и серые газетные мешки.
Препираться далее не имело смысла, весь этот бутор надо было поскорее отвезти на самолёт. Свободная грузовая машина стояла метрах в двадцати от поддона, но переносить эту поклажу на себе — нет, только не это. Я глянул на себя со стороны: через пять минут парадная форма превратилась бы в костюм грузчика. И тут мне в голову пришла блестящая идея. Возле стены стоял погрузчик, я подошёл, подёргал рычаги. Погрузчик подал признаки жизни, и я, забравшись на сиденье, потихоньку подогнал его к нашему грузу, кое-как со скрипом загнал железные клыки под поддон и, приподняв, начал разворот в сторону грузовой машины. Погрузчик вёл себя послушно; нацелившись на кузов, я дал многотонной махине ход. Она, урча и переваливаясь на неровностях, покатила вперёд. Когда до кузова оставалось метра два, я начал давить на педаль тормоза, но погрузчик вдруг показал свой норов — он даже не сделал попытки затормозить. И через пару секунд он со всего маху врезался в кузов грузовой машины. С ужасом я увидел, что все посылки, все мешки и коробки посыпались на бетонный пол. Но и это не остановило набравшую скорость многотонную махину: погрузчик, словно разъярённый слон, боднул кузов машины, она тронулась с места и опрокинула стоявшую впереди тележку с московской почтой. Сделав своё чёрное дело, погрузчик посучил ещё немного колёсами и заглох.
Но тут понабежал народ! Учительница начала спасать свои школьные принадлежности, я бросился помогать, машинально откладывая в памяти: гитара цела, глобус не повреждён, их спасла парашютная сумка, приняв весь удар на себя. От гнева работников грузового склада меня спасла новенькая форма и любовь народа к лётчикам. А так бы точно запихали под погрузчик.
Через какое-то время я, к своему ужасу, услыхал, что грузовой терминал прикрыли по техническим причинам, о чём тут же мне по телефону пришлось доложить Ватрушкину.
Но он уже был в курсе произошедшего и сухо поинтересовался причинённым ущербом.
— Так, мелочи. Раздавил пару посылок, — быстро ответил я. — Но мне пообещали, что составят акт, там ничего бьющегося не было.
Говорил я машинально, но бодро, пытаясь скрыть размер произошедшей катастрофы.
— Хорошо, что только грузовой прикрыли, могли бы закрыть аэропорт. Тогда бы точно башку нам открутили, — буркнул Ватрушкин. — Ты там меня жди, я сейчас подойду.
— Кто твой командир? — нацелившись ручкой в лист бумаги, строго спросила меня начальница ночной смены с поджатыми накрашенными губами.
Я понял, что сейчас на меня будет составлен протокол.
— Иннокентий Ватрушкин, — буркнул я.
— А-а! Командир, как его, ах да, вспомнила — сарая! — накрашенная неожиданно прыснула, но тут же сделала строгое лицо. — Если бы не он, то спустила бы с тебя штаны и выпорола как следует. Чего стоишь? Давай собирай свои посылки.
Она захлопнула блокнот и ушла к себе. В помощь она прислала грузчика, который больше смахивал на породистого прикормленного волкодава.
— Выходит, с Кешей летаешь, — не то спросил, не то подтвердил свой вопрос грузчик и засмеялся лающим смехом.
— С ним, — я кивнул головой.
— Повезло!
— Не понял!
— Я говорю, тебе крупно повезло.
И всё равно я не понял, с чем повезло — с командиром или с тем, что я мало раздавил посылок. Грузчик присел на поддон, достал сигарету.
— Ты не переживай. Кто из нас в детстве мимо горшка не ходил?
Я бросил взгляд на учительницу; слова грузчика выходили за пределы педагогической этики, но вполне укладывались в те рамки, которые используют мужики, обсуждая свои сугубо деловые проблемы. Грузчик почему-то посчитал, что моя случайная напарница заслужила доверительного мужского общения. Но меня покоробило, что посторонний человек прировнял мой возраст к младенчеству; не хватало ещё, чтоб мне протянули соску.
— Ты не бери в голову! — грузчик неожидан но рассмеялся, кивнув на разбросанные вещи, которые собирала будущая учительница. — Это мелочи. А вот года три назад произошло такое! — грузчик вновь зашёлся лающим смехом. — Три дня аэропорт не работал. Все ассенизаторские машины города были тут.
— Что, так много наделал?
— Наделал. У них в экипаже был радист. В то время в городе дрожжей днём с огнём не сыскать было, вот он и привозил откуда-то с Севера дрожжи. Какая бражка, самогон без этого продукта? Да и хозяйкам в стряпне без него не обойтись. Кому-то это шибко не понравилось, сообщили куда надо, и к прилёту самолёта милиция в аэропорт пожаловала. Но Кешины друзья успели предупредить: так, мол, и так — встречают. Они сели и порулили к вокзалу. Но по пути чуть в сторонку свернули, туда, где общественный сортир на восемь дыр стоял. Его ещё до войны соорудили, и считай, что с того времени не чистили. Кеша притормозил, прикрытый самолётом радист выскочил и выбросил дрожжи в этот самый сортир.
Я увидел, как учительница насторожилась, затем сделала попытку поднять свой чемодан. Грузчик высказал неожиданную прыть: оборвав на полуслове свой рассказ, он перехватил у неё ручку чемодана и хотел одним махом забросить его в кузов. И неожиданно опустил чемодан на землю.
— Что там? — глухо спросил он.
— Книги, — виноватым голосом сообщила «парашютистка». — Я учительница.
— Слава Богу, что не пианистка! Такие тяже стибудете носить — перестанете рожать, — набрав в себя воздух, сказал грузчик и, как штангист перед снарядом, выдохнув, поднял чемодан в кузов. — Так вот, милиция обыскала самолёт, — продолжал он с той же улыбкой, — но ничего не нашла. А тут, как назло, жара, каждый день за тридцать, ну, всё и поплыло! Что было! Начальство стометровую санитарную зону вокруг аэропорта ввело. Потом бульдозерами яму сровняли и возвели нормальный толчок.
— Выходит, не было бы счастья?
У меня на языке вертелся вопрос, почему начальница смены грузового склада назвала Ватрушкина командиром сарая, но не решился — не та обстановка, чтобы заводить разговор на эту тему.
— А у нас всё через задницу доходит, — философски подытожил грузчик и, присев на поддон, достал пачку папирос.
Было видно: ликвидировать почтовый завал он не торопился.
Поблёскивая своей кожаной курткой, подошёл Ватрушкин, и мне показалось, что с его приходом в сумрачный тёмный склад заглянуло солнце; тут же откуда-то понабежали женщины, окружили моего командира, защебетали. Иннокентий Михайлович, как и подобает знатному жениху, начал их обнимать; впрочем, вскоре я убедился, что он ни на секунду не забывал целей своего визита на склад.
— Мои любимые и дорогие! — рассыпая синь своих глаз, с улыбкой говорил Ватрушкин. — Грех свой признаём и за непредвиденную работу обязуемся привезти вам рыбки. И всего, что вы пожелаете.
— Мы многое чего можем пожелать! — смеялись женщины.
— Не сомневайтесь — исполним. Чего не доделаю сам, то попрошу вот этого лейтенанта.
— Да он ещё, поди, не целованный!
— Вот вы ему провозку и дадите.
Меня подставляли самым наглым образом, я краснел и потел, но приходилось терпеть — сам виноват, какие тут могут быть обиды. Краем глаза я видел, что учительница, посмеиваясь, с сочувствием смотрит в нашу сторону.
Появление Ватрушкина сделало своё дело: через несколько минут уже не только мой ленивый, но разговорчивый «волкодав», но и вся смена собирала посылки и газетные пачки.
Произошло чудо: завал исчез, и мы, почти по расписанию, взлетели, и, набирая высоту, отвернув подрагивающий мотор от города, взяли курс на север. Через минуту, открутив Весёлую гору, винт нашего самолёта начал сжёвывать Кудинскую долину, на которой, как и тысячу лет назад, буряты пасли скот. Минут через двадцать на капот наползла Усть-Орда.
Почему-то я вспомнил Золотую Орду и подумал, что то разорение, которое пришло с монголами на Русь, было несравнимым с тем, которое произошло по моей вине на грузовом складе. Далее мои мысли перепрыгнули к более поздним временам: я припомнил, что по тому пути, который связывал Иркутск с Леной и вдоль которого шёл наш самолёт, началось освоение Якутии. Да чего там Якутии — по этой дороге шло приращение России, по ней добрую сотню лет снабжалась вся русская Америка. Позже этот путь был хорошо освоен ссыльными, которых направляли сюда на поселение. Всё это я вычитал в книгах, когда начал готовится к полётам по северным трассам.
Минуты через две после пролёта Усть-Орды Ватрушкин, выкурив очередную папиросу, решил подремать.
— Если что, толкни меня, — сказал он и, подперев ладонью голову, прикрыл глаза.
Я покрепче взял штурвал: уже не в тренировочном полёте, а в самом что ни на есть настоящем рейсе мне доверили вести самолёт. Сличая карту с пролетаемой местностью, я про себя отметил, что вскоре должно показаться озеро, а за ним будут Ользоны.
Время от времени я нет-нет да и поглядывал в грузовую кабину, где, впялив лицо в боковой иллюминатор, сидела Анна Евстратовна. Поймав её взгляд, я махнул рукой, приглашая в кабину. Она не стала кочевряжиться и подошла к кабинному проходу.
И тут дремавший до сей поры мой командир приоткрыл глаза. Он оглядел пассажирку, затем молча достал стопорящую рули красную металлическую струбцину, засунул её учителке за спину и предложил сесть. Она с некоторой опаской и растерянностью выполнила его просьбу. Я, зная, что труба не лучшее средство для долгого сидения, начал крутить головой, чтобы найти что-то наподобие сиделки. И тут Ватрушкин, опередив мои мысли, достал из сумки толстый регламент и быстрым, почти неуловимым движением засунул его под попу учительницы. Я даже восхитился, как он молниеносно проделал эту операцию и как она быстро поняла, что от неё требуется, почти синхронно приподняла со струбцины своё лёгкое тело. Почти неуловимо она глазами поблагодарила Ватрушкина, а он чуть заметным кивком ответил и, закурив очередную папиросу, начал расспрашивать, кто она такая и зачем летит в северные края.
Позже я не раз стану свидетелем того, как совсем посторонние люди будут открывать Ватрушкину свою душу, свои незамысловатые тайны, рассказывать и доверять то, что хранили в себе за семью печатями.
Учителка быстро разговорилась, и уже через какое-то время мы знали про неё всё.
Оказалось, что отец у неё был военным лётчиком, а мать — учительницей, и всю свою жизнь они мотались по разным гарнизонам, вплоть до того момента, когда у неё не стало отца. К нашему несказанному удивлению, она хотела стать лётчицей, ещё в школе записалась в парашютный кружок, участвовала в соревнованиях и совершила более ста прыжков. Услышав такое, моё лицо вытянулось в морковку, и нос нашего самолёта пополз в сторону от выбранного курса, что вызвало быструю реакцию командира: он шуранул ногой и установил самолет на заданный курс.
— Всю жизнь мечтала, но пилотом так и не стала, — с грустью в голосе поведала Анна Евстратовна. — Девушек в лётное не берут. Пришлось поступать на исторический.
Когда пролетали Ангу, Ватрушкин, ткнув пальцем в стекло кабины, сказал, что в этом селе родился будущий патриарх всея Руси Иннокентий Вениаминов.
— Он был митрополитом Московским и Коломенским, — поправила его учительница. — В России в то время был синодальный период, и патриаршество было упразднено. Но вы правы, то положение, которое занимал Иннокентий, по сути, было патриаршим.
Нос самолёта вновь повело в сторону, но я вовремя спохватился. Таких тонкостей церковной жизни в лётном училище не преподавали, там учили одному: чётко и правильно держать курс. «Ну ладно, историки должны это знать, но откуда Ватрушкин знает?» — подумал я. Нет, не прост был мой командир, совсем не прост!
— А вон и Верхоленск! — вновь ткнув пальцем в стекло кабины, сказал Ватрушкин. — Посмотрите, какая красивая церковь.
Анна Евстратовна привстала и стала внимательно рассматривать посёлок.
— Моя мама здесь родилась, — сообщила она. — А я здесь никогда не была.
— Так надо было сюда попроситься, — сказал Ватрушкин.
— Но это другой район, я не знала.
— А вот скажи мне, дружок, — командир неожиданно повернулся ко мне. — Если у тебя нет компаса, как можно, глядя на церковь, определить стороны света?
От неожиданности я вспотел: надо же, учинил мне экзамен при постороннем человеке.
— Можно определить по кресту, — ответила за меня учительница. — Помимо большой перекладины, на кресте есть нижняя, малая. Верхний конец её всегда указывает направление на север.
— Верно, — заметил Ватрушкин. — Если есть солнце, то сторону света можно определить по часам.
— Ещё по деревьям, — наконец-то я пришёл в себя.
— Весной по снегу, — добавила учительница.
От навигации командир перешёл к астронавигации, похвалил казаков-землепроходцев, которые без компасов и моторов дошли до Восточного моря — так в России в старину называли Тихий океан.
Пока командир вёл светскую беседу с пассажиркой, я запросил погоду Жигалово. Сводка оказалась неутешительной: к нашему прилёту ожидалось усиление ветра до штормового. И самым неприятным было то, что он дул поперёк посадочной полосы. Для нашего самолёта предельно допустимой нормой было восемь метров в секунду. Но фактически сила его была одиннадцать, с порывами до пятнадцати метров. Я тут же доложил о фактической погоде Ватрушкину.
Нужно было принимать решение — следовать в Жигалово или уходить на запасной аэродром. Запасным у нас была Усть-Орда, которую мы пролетели час назад. Был ещё Качуг, но он ещё с утра был закрыт по технической причине — там ремонтировали полосу. Был ещё вариант — лететь до Осетрово, но туда могло не хватить бензина.
— Следуем к вам, — сообщил Ватрушкин своё решение жигаловскому диспетчеру. — К прилёту прошу сделать контрольный замер ветра.
И Ватрушкин, и диспетчер понимали, что вся связь пишется на магнитофон; по разрешённым правилам полётов на Ан-2 боковой ветер не должен был превышать восьми метров.
Через несколько минут Жигалово вновь вызвало нас на связь. Голос у диспетчера стал другим, более жёстким и встревоженным:
— Ветер усиливается. Ваше решение?
— О-о-о! Сам Ваня Брюханов поднялся на вышку, — протянул Ватрушкин и достал свежую папиросу. — Следую к вам, сделайте ещё раз контрольный замер, — доложил он.
— Уже сделали: семнадцать метров!
— Хорошо. К вам на точку выйду через десять минут, — прикурив папиросу, сказал Ватрушкин.
Повернувшись к Анне Евстратовне, он попросил её спуститься в пассажирскую кабину и пристегнуться покрепче ремнями.
— Это начальник аэропорта Ваня Брюханов, — объяснил мне Ватрушкин. — Он знает, что мне надо восемь, я думаю, мы договоримся.
— Но с ветром вряд ли, — заметил я. — Он-то нас не слышит.
— Пожуём — увидим.
Через десять минут мы были над Жигалово. Было видно, что на земле действительно сильный ветер: полосатый конус на аэродроме стоял колом, макушки деревьев клонило к земле, а на улицах поднимались клубы пыли.
— Сделайте контрольный замер, — попросил Ватрушкин.
— Пятнадцать метров, — спустя некоторое время сообщил Брюханов.
— Вот видите, уже сбавил, — спокойным голосом сказал Ватрушкин. — Я сделаю кружок, а вы сходите на полосу. Судя по всему, ветер стихает.
Вместо ответа в наушниках раздалось что-то нечленораздельное.
Минут через пять, когда Ватрушкин вновь запросил погоду, Брюханов уже с сердцем в голосе выдавил:
— Ветер одиннадцать метров. Советую уходить на запасной.
— Он, видите ли, советует! Не страна, а дом советов, — прокомментировал Ватрушкин. И, выждав ещё пару секунд, попросил: — Вы ещё раз замерьте. А мы постараемся угадать между порывами.
В наушниках вновь произошло какое-то клокотание, через секунду всё стихло и всё же через пару минут выдохнуло:
— Ветер восемь метров, — Брюханов на секунду умолк, чтобы тут же добавить: — Но очень си-ильный!
Ватрушкин показал мне большой палец и быстро начал снижение. Бороться с боковым ветром он не стал, а посадил взбрыкивающий от ветра самолёт поперёк полосы. Пробега как такового не было — едва коснувшись земли, самолёт встал как вкопанный. Но это ощущение было секундным, мне показалось, что ветер опрокинет нас на крыло. Самолёт начало корёжить и наклонять, было такое ощущение, что уже без помощи мотора он может самостоятельно подняться в воздух, или, чего доброго, его, как щепку, унесёт в овраг. Но Брюханов быстро организовал всех мужиков, кто был на аэродроме, и они, повиснув на крыльях, помогли нам доползти до стоянки. Самолёт тут же привязали, зачехлили. И тут наконец-то я разглядел Брюханова. Был он крепок и высок ростом, на лице выделялся крупный нос. Он подошёл к крылу, погрозил кулаком Ватрушкину, но уже через минуту они, два крепких, но уже поседевших хлопца, обнимались прямо у дверей самолёта.
Освободившись от своих прямых пилотских обязанностей, я схватил чемодан Анны Евстатовны, в другую руку для равновесия взял парашютную сумку и тут же, вспомнив грузчика, чертыхнулся про себя и поволок увесистую поклажу к самолётной двери. Ватрушкин, глянув на мой новенький лётный костюм, улыбнулся.
— Ты уж извини, но погрузчиков сюда ещё не завезли, — перекрывая ветер, сказал он. — И грузчиков здесь ещё долго не будет.
Вот так, аккуратно, но со значением, Ватрушкин припомнил мне грузовой склад. Я молча проглотил пилюлю.
Много позже до меня дошло: он хотел предупредить, что за всеми пассажирами багаж не наносишься, и разгружать и загружать почту, груз в маленьких аэропортах придётся самому, и что моя новенькая, точно для кино, форма вскоре покроется пятнами и мне придётся то и дело отмывать и очищать её бензином. А пассажиры и пассажирки будут помнить меня только до той минуты, как я поставлю на землю чемоданы, и они, подхватив их, тут же забудут, с кем летели, кто нёс поклажу, побегут себе по своим делам дальше.
Мои размышления и впечатления прервал налетевший ветер, он сорвал с головы новенькую лётную фуражку и покатил по траве. Я едва успел догнать её, и тут с аэродромной вышки всё тот же порывистый ветер, чуть ли не в насмешку мне, донёс модную в то время югославскую песню из кинофильма «Любовь и мода», которая была больше известна как «Маленькая девочка»:
Всю жизнь мечтала, пилотом стала.
И вот лечу я,
И не страшно ничуть.
Мне пришлось ещё раз возвратиться к самолёту и, преодолевая порывистый ветер, перетаскать вещи Анны Евстратовны к деревянному зданию жигаловского аэровокзала. Анна Евстратовна решила сходить в районо, чтобы сообщить, что она прибыла и готова ехать куда ей укажут. А нам оставалось готовится к ночёвке: погода испортилась окончательно, и лететь куда-то или возвращаться на базу нам запретили.
— Вот что, не в службу, а в дружбу, — когда мы уже разместили в пилотской гостинице, сказал мне Ватрушкин, — сбегай до магазина, — командир протянул мне двадцать пять рублей. — Надо обмыть твой первый полёт. Возьми коньяк, — на какое-то мгновение командир призадумался. — Две бутылки мало, три много, — Ватрушкин махнул рукой. — Вот что, бери пять. Не хватит, так останется. И сними свой парадный костюм. Лучше надень мою куртку. Увидят тебя жигаловские — подумают, что это Муслим Магомаев к ним прилетел.
Сравнение со знаменитым певцом мне польстило. Магомаев был тогда у всех на устах. И то, что командир предложил взять его куртку, своей предусмотрительностью сразило меня окончательно. Действительно могут не понять: лётчик, да ещё молоденький, затаривается спиртным. А в куртке — другое дело: и покупателям, если такие будут, понятно, что берёт коньяк бывалый летун.
— Да я вообще-то не пью, — заметил я.
— Что так? Больной? Или подлюка? — Ватрушкин как-то по-новому оглядел меня. — Пить не будешь — капитаном не станешь. Но насильно заставлять не буду. Как говорится, вольному — воля.
— Спасённому — рай, — в тон поддакнул я. — А ещё мой отец говорил: бешеному — поле, ходячему — путь.
— Лежачему — кнут, а бестолковому — хомут! — засмеялся Ватрушкин. — Тот, который на нас надевают.
— Считается не тот, который надевают, а тот, который мы надеваем на себя сами, — буркнул я.
— Уже и закукарекал, — удивлённо протянул Ватрушкин. — Тебе бы надо на филолога, а ты в лётчики! Ну что, идёшь?
— А у меня есть выбор? Конечно, иду, даже не иду, а лечу.
— Вот и ладненько! Если увидишь там папиросы «Герцеговина Флор», возьми пару пачек. В городе их днём с огнём не сыщешь, а здесь бывают — должно быть, в память о тех временах, когда в этих краях в ссылке был соратник Сталина Валериан Куйбышев.
— Здесь ещё бывал Радищев, — вспомнил я. — Который написал «Из Петербурга в Москву». И проездом — Чернышевский.
Реакция командира оказалось мгновенной.
— «Что делать?» — прищурившись, спросил себя Ватрушкин. — Вот что прикажешь делать мне? Был у меня уже такой же филолог, фамилия у него была Тимохов. Любил играть в карты и филонить. Чем это завершилось? А тем, что сам себя сослал на Колыму. Дальше было некуда. Может статься, что и тебя могут в этот самый Чикан отправить, к Анне Евстратовне. Скоро туда откроются полёты, и там наверняка потребуется человек.
В Чикан мне совсем не хотелось. Я понял, что Ватрушкина начала раздражать моя говорливость. И не мой первый полёт он хотел обмыть, а, скорее всего, снять то напряжение, которое ещё с самого утра создал ему я. Вновь перед моими глазами встал почтовый завал, и, судя по словам командира, ещё предстоял разбор, который не сулил мне ничего хорошего. Чего доброго, могут и сослать.
И я пошёл в незнакомый мне северный посёлок.
«Надо же, он даже знает, что в этих местах бывали Куйбышев и Чернышевский, — размышлял я над последними словами Ватрушкина. — Вообще-то забавный старикан. Но надо с ним ладить. Не то и вправду сошлёт в Чикан. Тогда точно — не видать левого сиденья, как своих ушей».
Удивительно состояние молодости. Как волна, накатило плохое настроение и тут же откатило. Через пару минут я уже с другим чувством посматривал на рубленые столетние деревянные дома, на сидящих на лавочках людей. Сколько событий прошло и сколько разных людей проезжало мимо этих высоких гор, обступивших Лену. Жигаловские дома спокойно смотрели на очередного залетевшего в их края летуна.
Затерялась Русь в Мордве и Чуди,
Нипочём ей страх.
И идут по той дороге люди,
Люди в кандалах… —
тихо про себя я стал напевать песню на стихи Есенина.
На улице было пусто и ветрено. Но натянутая почти на самые уши лётная фуражка крепко сидела на голове, а на ногах были не кандалы, а уже посеревшие от пыли тупоносые башмаки. И всё же мне было приятно идти по улице в лётной форме, ощущать на себе не какую-нибудь, а настоящую кожаную командирскую куртку. Появись я в ней на Барабе, уж точно было бы разговоров. Но до командирской куртки мне ещё пылить и пылить. А здесь даже собаки с ленцой поглядывали на мою видавшую виды брезентовую, из-под самолётных формуляров, сумку, которую Ватрушкин сунул в последний момент, чтоб скрыть цель моего похода в магазин.
Много позже, вспоминая свои первые лётные дни, я приду к одному простому выводу: впечатления от второго полёта никогда не станут первыми; всё сольётся в один рейс, с этими длинными, по нескольку дней, задержками в разных аэропортах, а взлёты и посадки, которые происходили без спешки и по расписанию, станут тем же обыденным делом, например, как открытие и закрытие многочисленных дверей в нашей повседневной жизни.
В магазине, который располагался около судоверфи, была обычная очередь, которая никуда не спешила. Я оглядел прилавки магазина, но ни водки, ни коньяка не увидел. Были питьевой спирт, папиросы «Казбек», «Беломорканал», «Прибой». Ещё я увидел, что здесь можно купить белую нейлоновую рубашку. Они лежали нетронутой стопкой, и меня это удивило: в городе их днём с огнём не найдёшь, а здесь лежат, бери — не хочу.
Позже Ватрушкин, используя ненормативную лексику, что с ним бывало крайне редко, объяснит, что деревенские быстро расчухали: в жару рубашка липнет к телу; и даже её, как нам тогда казалось, несомненное достоинство — взял, постирал в холодной воде, встряхнул и надел — у них вызывало смех: не рубашка, а липкая резина.
— И я с ними согласен! — подытожил командир.
Ещё раз подивившись увиденным, я пристроился в конец очереди.
«Не хватит, так останется», — с улыбкой вспомнил я, поглядывая на безыскусные этикетки. И тут на меня из очереди знакомо глянули где-то уже виденные глаза. Анна Каппель! Так и есть — она. Вот уж кого-кого, но её я не ожидал увидеть здесь. Она кивнула: мол, подходи и становись рядом.
Брать спирт на её глазах было неудобно, но деваться некуда, и я с постным выражением лица сгрузил бутылки в брезент. Не объяснять же прилюдно, что выполняю ответственное задание, что у меня сегодня первый полёт; кроме того, только что, почти на её глазах, мы совершили сложную посадку, за которую командиру и мне, как его помощнику, могли запросто вырезать талоны нарушения, а их-то в пилотском было всего два, после чего можно смело ехать в деревню и пасти скот. Нет, я объяснять ничего не стал, лишь задал дежурный вопрос:
— Как ваши дела?
— Дела у прокурора, — улыбнувшись, сказала Анна Евстратовна. — В районо уже никого нет, придётся ждать. Вот стою, надо что-то купить перекусить.
— Да, дела хуже прокурорских, — пробормотал я и, подумав секунду, добавил: — Вот что, давай-ка пойдём в аэропорт. Поужинаем в столовой. Здесь, кроме тушёнки и рыбных консервов, брать нечего.
— Как же нечего? А это? — Анна кивнула на мою авоську.
— Командир сказал, что сегодня у него юбилейный полёт. Хороший повод.
— Я уже поняла. А вот у меня настроение — хуже не придумаешь.
— А чего тут думать? — сказал я. — Всё равно твои манатки в аэропорту. Будем делать погоду.
Я уже знал: в таких случаях не надо уговаривать, надо брать инициативу в свои руки. Сработало!
Когда мы вернулись в аэропорт, начался дождь. Крупные капли, шелестя, ударили по крайним высоким листьям, затем с шумом набежали и начали долбить заборы, крыши домов, деревянные тротуары. Мы с Анной Евстратовной едва успели вбежать в пустой аэровокзал, как за нами зашумело, зашуршало, точно кто-то большой и невидимый принялся жарить на огромной сковороде своё жарево.
В столовой уже был накрыт для нас стол. На белой скатерти стояли гранёные стаканы, на тарелках были красная рыба, огурцы и помидоры. И что-то ещё шкворчало у поварихи на огромной сковороде.
Уже много позже я открою для себя, что подобного внимания к лётчикам больше почти нигде не встречал; бывало, на сельхозработах приходилось спать без простыней на матрацах, которые сами набивали соломой, готовить себе ужин из тушёнки или обходиться одним чаем. Здесь же по одному столу чувствовалось — в Жигалово к лётчикам относились с должным уважением: накормят, и спать уложат, и поднимут когда надо.
Я подошёл к Ватрушкину и коротко доложил обстановку: мол, так и так, наша парашютистка попала в аварийную ситуацию. И ей нужна помощь.
— Зови её сюда, — распорядился командир. — Тем более здесь есть представитель местной власти.
Ватрушкин кивнул на сидящего рядом начальника аэропорта Брюханова.
— Иван, выручай! — попросил Ватрушкин Брюханова. — Не в службу, а в дружбу. Девушке надо в Чикан. Она учительница и едет туда по распределению.
— Да, действительно, добраться туда непросто, дорога размыта, — почесав затылок, сказал Брюханов. — Неделю шли дожди. Автобус не ходит. Сейчас туда можно добраться на попутном лесовозе.
— Надо что-то придумать, — сказал Ватрушкин. — Негоже бросать человека на полдороге.
— Ну разве что отправить на лесопатрульном вертолёте, — подумав немного, ответил Брюханов. — Или спустить на парашюте. Но это если вертолётчики согласятся. У них Чикана в задании нет.
— Так пусть нарисуют, — засмеялся Ватрушкин.
— Вы сказали про парашют, — неожиданно сказала Анна Евстратовна. — У меня есть с собой парашют.
— Парашют?! — Брюханов озадаченно посмотрел на необычную пассажирку. — Что, уже и с парашютом начали летать? Забавно! А кто мне потом передачи в тюрьму будет носить?
— У неё действительно есть в багаже парашют, — я решил проявить свою осведомлённость.
— Зачем ей в медвежьем краю парашют? — удивился Брюханов. — Всё видел: и как медведь в самолёт забирался, и как свиньи по воздуху летали. Кеша, помнишь?
— Лучше не вспоминай, — вздохнул Ватрушкин.
— Я буду проводить военно-патриотические занятия, — сказала Анна Евстратовна.
— Всё было, но чтоб прыгали медведи! — пытался перевести разговор в шутку Брюханов.
— Я не медведь, — заметила Анна Евстратовна. — Скажите прыгнуть — я прыгну!
— Представляете: учительница спускается в таёжный посёлок на парашюте, — рассмеялся Брюханов. — Можно писать очерк в районную газету.
— Парашют я везу, чтоб не медведей, а детей учить, — начала объяснять Анна Евстратовна. — К тому же он старенький, списанный.
— Понял, чтобы пацанва начала с кедров прыгать, — засмеялся Брюханов. — Да вы, милая, хоть представляете, куда едете?
— Думаю, что да!
— Ну, если знаете, тогда прошу к столу, — после некоторой паузы перевёл разговор Брюханов. — Ночевать вам, милая, всё равно придётся здесь, в пилотской у меня есть свободная комната. Чтоб запомнили: северяне умеют встречать и провожать гостей. А вы, собственно, уже и не гостья, а наш человек, который не забывает, что надо не только учить, но и воспитывать настоящих мужиков.
Глянув на стол, Анна исчезла, но не прошло и минуты, как она появилась с бутылкой вина.
— Мне сказали, что у вас сегодня юбилейный полёт. Мне эту бутылку подарили перед вылетом. Я полагала, что открою её коллегам по приезде на место, но раз такой случай…
— Ну, вы это зря! Мы больше привычны к этому, — Ватрушкин постучал пальцем по бутылке со спиртом.
— Надо же, запасливая, — протянул Брюханов. — И вино хорошее, «Кокур», аж из самой Массандры. Ты, Кеша, посмотри! Сколько медалей. На верное, за каждого сбитого наповал вручали. Ты вот что, бутылочку эту спрячь. С коллегами в Чикане откроешь. Там она будет к месту, а здесь мы спирт по широте разводим. Какая у нас — шестидесятая? Значит, воды будет всего сорок. Микитишь? И вообще, я сейчас позвоню начальнику районо, пусть они тебя у нас оставят. Зачем тащиться в глухомань? Мы тебе здесь и жениха подыщем.
— Зачем искать? У меня есть! — сказала Анна.
— Что, он тоже прыгает с парашютом? — спросил я.
— Нет, у него аэрофобия. Сейчас он работает в театре и учится на режиссёрском.
— Что, это он срежиссировал вашу поездку в наши края? — поинтересовался Брюханов.
— Нет, я сама, — дрогнувшим голосом начала Анна Евстратовна. — Я уже давно самостоятельный человек и делаю то, что считаю нужным, — и, неожиданно улыбнувшись, продекламировала:
Не надо мне чужого хлеба —
Поверьте, я должна сама
Спустить с небес кусочек неба
На эти серые дома.
— Хорошие стихи, — похвалил Брюханов. — Вот что, дочка, ты его перетаскивай сюда. И ему здесь место найдём. Интеллигенции у нас маловато, ты и сама это поймёшь.
— Уже поняла.
— Да, здесь люди попроще, погрубее, — сказал Ватрушкин, поглядывая на Анну с какой-то непонятной для меня грустью. — Но они, если полюбят, уже никогда тебя не предадут. Вы сидите, а я пойду по курю на свежем воздухе, — неожиданно сказал он и, поднявшись из-за стола, двинулся к выходу.
Я знал, что Ватрушкин был одинок, жена ушла от него, а вот другую не заводил, хотя, наверное, мог, у женщин он пользовался неизменным вниманием. Мой командир был худощав и крепок, настоящий мужик, про таких говорят: глянет своими небесными глазами — и может взять женскую душу с одного захода.
— А знаешь, мил-человек, что твой командир был когда-то и моим командиром? — повернувшись ко мне, сказал Брюханов. — И было это в славном городе Киренске. Михалыч там руководил лётным отрядом. Это ещё в пятидесятых было. Хотя высшего образования у него для такой высокой должности не было, но было, как говорится, хорошее среднее соображение. Ну и, конечно, война! Недаром тем, кто был на фронте, год за три шёл. И вообще он человек исторический.
— Да ну, преувеличиваете! — протянул я.
— Вот тебе и «да ну», — усмехнулся Брюха нов. — Знать надо, с кем сидишь рядом. Так я о чём хотел рассказать? Михалыч — человек, как бы это вам сказать, который до всего пытается дойти сам. Расскажу один случай. Начала к нам в аэропорты приходить новая техника. Поначалу Михалыч не очень-то доверял ей. А тут привезли обзорный радиолокатор. Установили на горе. Ватрушкин решил в деле посмотреть и пощупать возможности новой, всевидящей, как говорили и писали, техники. Как это положено, заказал облёт. Сам сел в кабину и полетел с проверкой. Взлетели, значит, и пошли по кругу. Кеша начал запрашивать у диспетчера место и положение самолёта. Тот смотрит на экран локатора и даёт: «Высота шестьсот, удаление двенадцать». Кеша через форточку посмотрит на землю и на высотомер: «Верно!» Диспетчер по собственной инициативе подсказал, что сейчас они выполняют третий разворот. «Верно», — подтвердил Михалыч, прикуривая очередную папиросу. Но не успокоился и решил ещё раз перепроверить: «А что я сейчас делаю?» — «Курите, Иннокентий Михайлович, курите!» — последовал ответ. «Надо же! — изумлённо протянул Михалыч. — До чего дошла техника, всё видят», — тут Брюханов расхохотался. — Даже самая последняя собака в Киренске знала: застать Ватрушкина без папиросы — всё равно что увидеть Лену без воды.
— А между порывами ветра ему часто разрешаете посадку? — поинтересовался я.
— На этот случай смотри раздел руководства по лётной эксплуатации «Полёты в особых случаях», — нахмурившись, ответил Брюханов.
— Я смотрел, там об этом ничего не сказано.
— А ты посмотри в дополнениях, — с нажимом ответил Брюханов. — Там чёрным по белому написано: действуй по обстановке. В переводе на наш язык: соображай! — Брюханов поднял вверх указательный палец.
Как хороший актёр, он выдержал паузу.
— Расскажу ещё один эпизод. Ты слушай, слушай, авось пригодится! И не лезь с дурацкими вопросами.
Было видно, что Брюханову явно не понравился мой вопрос про боковой ветер. И мне самому не понравился, посадка-то была на грани фола. Но начальник аэропорта не стал ставить меня на место: чего, мол, возьмёшь с сопляка.
— В пятьдесят шестом в Киренск пришло пополнение. В их числе был и я, молодой, честолюбивый, вам скажу, дальше некуда. Скорее-скорее в небо, а потом на большой лайнер. Такие у меня были мысли. Но, по всем документам, прежде чем возить пассажиров, нам надо было налетать сто часов с грузом. А груза на складе нет. Сидим в доме отдыха, в карты играем, денег нет, что дальше будет — неизвестно. Вот и начали с ближайших озёр потаскивать домашних уток. Жители деревни нажаловались Ватрушкину: мол, нехорошо поступают ваши летуны. И Михалыч неожиданно нагрянул к нам в гости. Мы сидим за столом, а на печи — ведро с утятиной, а на столе — графин с гамырой. Увидав высокое начальство, вскочили, вытянулись во фрунт. «Включите радио. Нет, вы включите и послушайте! — загремел Ватрушкин. — Такая сложная международная обстановка, а вы здесь пьянствуете! Вы же все офицеры запаса. Первый выстрел — и в бой. А вы тут в запой!» — «Так полётов нет, и денег тю-тю! — начали оправдываться мы. — Где же мы налетаем эти злосчастные сто часов, если на складе нет груза? Тут не только запьёшь, но от безделья подохнешь!» И тут взгляд Ватрушкина наткнулся на лежащего в кровати лётчика, фамилия у него была Тимохов. Тот как лежал, так и продолжает лежать, не обращая внимания на визит высокого гостя. «Послушай, дружок, ты это чего? — повысил голос Ватрушкин. — А если бы сейчас война?» — «Иннокентий Михайлович, — приоткрыв один глаз, ответил Тимохов, — если война, то я бы тогда надел каску и спал в ней». — «Ну, спи, спи, мы это учтём, когда будем составлять наряд», — мрачно сказал Ватрушкин и, взяв со стола графин, понюхал, сморщился и вылил гамыру в помойное ведро. «И вам не стыдно пить такую дрянь?! — вновь загремел он. — Вы же лётчики! На вас люди равняются». Мы стояли как остолбенелые: надо же так упасть в глазах командира! «Так по Сеньке и шапка, — философски заметил Тимохов. — Употребляем то, что доступно. Мы же с маршалом Тито дружбу не водили». И тут с Ватрушкиным что-то произошло. Он прибрал живот, достал из кармана четвертную и уже другим, распорядительным, голосом обратился к Тимохову: «За то, что вспомнил про Тито, — спасибо! Хватит, дружок, койку давить, слетай в магазин и купи коньяку, — тут Михалыч сделал паузу и произнёс: — Одну мало, две много…»
— Возьми три. Не хватит, так останется! — воскликнул я.
— Молодец, выучил, — похвалил меня Брюханов. — Оглядел, значит, нас Михалыч и уже другим, командирским, голосом рявкнул: «Слушайте мой приказ! Ещё раз местные пожалуются — отберу пилотские и пешком отправлю в Иркутск. А с завтрашнего дня будите возить свиней. Думаю, справитесь. Свиньи нелюди, о них в воздушном кодексе ничего не сказано. Зарегистрируем как груз. Вот вам и работа, вот вам и грузовые полёты». И начали мы развозить свиней по колхозам и леспромхозам. И Иннокентий Михайлович сам сел возить свиней. И подложили эти самые свиньи свинью Михалычу, — вздохнув, подытожил Брюханов. — Этот филолог, Тимохов, поленился как следует связать свиней перед взлётом. А они в воздухе взбесились, порвали верёвки и начали носиться по самолёту. А в каждом хряке пудов по десять было. Самолёт то на дыбы, то в пике. Хорошо, Кеша приказал своему горе-помощнику открыть дверь. Ну, боровки, естественно, без парашютов, — тут Брюханов скосил глаза на Анну Евстратовну, — как из стайки, сиганули в бездну.
— Это же библейский сюжет! — воскликнула Анна Евстратовна. — Как только бесы вселились в стадо, свиньи взбесились, завизжали и бросились с высоты в воду.
— Ты, дочка, права, визг стоял на всю округу, — подтвердил Брюханов. — Потом начались разборки, стали проверять, кто разрешил возить и почему. На одной из таких партийных разборок кто-то возьми и заяви: «Ну и что, что фронтовик? У него не самолёт, а сарай, из которого свиньи прыгают куда хотят». — «И имя вам — легион», — ответил Михалыч партийцу. А у того глаза из орбит, начал стращать, что сделает всё, чтобы лишить Михалыча пилотского. Михалыч не стерпел, взял и врезал «другану» в лоб. Его судили, дали условный срок.
— Жалко, — неожиданно всхлипнула Анна Евстратовна.
— У них выхода не было.
— У свиней?
— Да я не о том! Жалко Иннокентия Михайловича.
— Я же говорил, он мужик с характером. Таким всегда тяжело.
— А вы ещё хотели про медведя рассказать. Который в самолёт залез, — неожиданно вспомнила учительница.
— Там всё очень просто, — махнул рукой Брюханов. — Охотники убили медведицу. А у неё осталось двое медвежат. Одного они предложили нам: мол, отвезите в зверинец. А мы тогда работали на аэрофотосъёмке. Поселили медвежонка у себя. Особенно мишка любил сгущёнку. Мы улетим, он ждёт нас в пилотской. Но как только заслышит звук мотора, бежит встречать самолёт. Михалыч ему из своих запасов обязательно баночку сгущёнки давал. А потом мы улетели в город, и медвежонок ушёл в тайгу. Года через два мы прилетели и остались на ночёвку. Утром прибегает техник, глаза по плошке. Кричит: медведь забрался в кабину самолёта. Ну, мы с ружьями на стоянку. Точно — медведь! Выпрыгнул из кабины — и к Михалычу. Тот самый, но повзрослевший. Пришёл по старой памяти за сгущёнкой. Мы его хотели взять в полёт и опустить в тайгу на парашюте. Шучу! У мишки бы разрыв сердца мог случиться. Но, скажу честно, лётчики не слишком жалуют тряпку. Ну, извини — парашют. А уж тем более медведи. С ними мы летали, только когда бросали парашютистов, в других случаях — никогда. У нас говорили: лучше нырять с парашютом, чем прыгать с аквалангом. Сколько лет уже прошло, но я с содроганием помню свой первый прыжок. Прыгали мы на По-2. Был такой самолёт. Левая рука пилота вверх. Приготовиться! Сердце — что колокол на пожаре! Переносишь ногу через борт, спускаешься на крыло и по команде «Пошёл!» под углом сорок пять градусов отталкиваешься и летишь в бездну. Эти несколько секунд остаются с тобой навсегда. А тут проделать это сто раз! — умереть, да и только! Позвольте поцеловать вашу руку.
Но Анна Евстратовна не позволила, она смущённо захлопала глазами и беспомощно оглянулась на меня. Я решил прийти ей на помощь.
— Сегодняшняя посадка мне тоже запомнится надолго, — громко сказал я.
— Сильно болтало, — подтвердила Анна.
— А вот мы здесь болтаем уже больше часа, — глянув на часы, заторопился Брюханов.
— И всё же расскажите, — попросила Анна Евстратовна.
— Хорошо, расскажу, — Брюханов хитровато улыбнулся. — Было это в том же Киренске. Однажды захожу на посадку, а на полосе туман. Видимость ноль, — Брюханов сделал паузу. — Первый раз я промахнулся. Захожу второй раз. А у меня перед глазами горят красные лампочки критического остатка топлива. Я напряг всю свою волю, всё умение и посадил самолёт. Иннокентий Михайлович прибежал к самолёту, решил поблагодарить меня за успешную и героическую посадку. Протягивает мне для рукопожатия руку, — Брюханов поднял над столом свою руку-лопату, — а я её из-за тумана не вижу.
Анна оценила очередную байку Брюханова, долго смеялась.
— Вот на этой ноте закончим. Завтра рано вставать. Ты не огорчайся, отправим тебя, — сказал он Анне Евстратовне. — А к осени, думаю, откроем рейсы в Сурово, Коношаново, Чикан и Чингилей.
Утром в пилотской раздался стук. Приехал директор зверосовхоза — крепкий молодой парень с широким восточным лицом. «Скорее всего, из эвенков или якутов», — подумал я. На нём, вопреки утверждениям Ватрушкина о нелюбви местных к новомодным новинкам, были белая нейлоновая рубашка и чёрный костюм. «Должно быть, чтобы все видели: начальник!» — усмехнулся я и даже подумал, что он выглядел как жених, который приехал за невестой, чтобы отвести её в загс.
— Ну, кого здесь надо забрать? — громко спросил он, увидев Брюханова. — А то мне позвонили из районо, сказали: Пётр Митрич, встреть учительницу.
— Запоздал маленько, мы решили её оставить у себя, — пошутил Ватрушкин.
— Раз вам она так понравилась, значит, и нам подойдёт, — легко и просто, в тон Ватрушкину, рассмеялся директор. — У вас стюардесс, должно быть, хватает.
— Такой нет, — сказал Ватрушкин.
— Не всё вам, но и нам что-то достанется.
Переговорив ещё о чём-то с Ватрушкиным, Пётр Митриевич погрузил в машину вещи Анны Евстратовны, и она, помахав нам рукой, села в кабину.
— Если что, ты обращайся, — сказал ей Брюханов. — Меня в Жигалово все знают. Даже собаки. Надо будет в город — всегда отправим.
— А ты взял у неё адрес? — поинтересовался у меня Ватрушкин, когда машина отъехала от аэропорта.
— А то как же! Северный полюс. Деревня Чикан, — отшутился я.
Запоздало, но всё же я успел уловить в его голосе неизвестные мне ранее нотки, что дало повод предположить: моему командиру Анна Евстратовна пришлась по душе. Но чем?
Позже через кабину нашего самолёта пройдут сотни людей. Войдут, посидят пару часов и выйдут. А вот Анна Евстратовна запомнилась. И дело даже не в первом моём полёте.
Постепенно я начал привыкать к своей работе: чтобы экономить время, приходилось самому разгружать и загружать самолёт, отчитываться за почту и посылки, питаться неизвестно где и чем придётся, всё на ходу, всё на лету. И большой лётчитцкой зарплаты, как это считали мои знакомые, тоже не было; хорошо, что выдали добротную лётную спецодежду, она выручала во многих случаях, не надо было тратиться на нейлоновые рубашки и костюмы.
Но такие мелочи и неудобства совсем не огорчали: главное — я лётчик! На моё место хотели бы попасть многие, но именно я вытянул счастливый билет.
Особенно мне нравились полёты ранним утром, когда земля ещё спала и самолёт шёл без единого толчка, как по хорошо укатанному асфальту, нравилось, что, пребывая в хорошем расположении духа, командир продолжал читать мне лекции.
— Всю работу в полёте выполняет мотор, — уже набрав высоту и прикуривая очередную папиросу, не спеша начинал Ватрушкин.
«Очень тонкое замечание», — думал я про себя. Но уже не высовывался, а спокойно продолжал крутить штурвал.
— Не ты крутишь коленвал, а это он, трудяга, вращает винт, тянет нас вперёд, — продолжал Ватрушкин свою мысль. — А те твои движения и навыки в пилотировании — поднять самолёт от земли, отвернуть, удержать на курсе, где убавить, а где прибавить мощность мотору, — всему этому тебя научили ещё в училище. Здесь перед тобой другая задача: безопасно долететь, посадить, выгрузить и загрузить самолёт. Существует ещё одна работа, невидимая и неслышная, — Ватрушкин стучал пальцем по лбу. — Она происходит вот здесь, когда ты свой предстоящий полёт должен увидеть, про думать, выстроить и предусмотреть все кочки, все овраги, всю дорогу, то есть учесть погоду, ветер, облачность, размеры площадок, на которые придётся садиться, знать необходимое радиообеспечение, которым оснащена трасса. И даже знать, где будешь обедать и ужинать. Научишься брать с собой термос, бутерброды — на голодный желудок много не налетаешь. Да и гастрит заработаешь. Хорошо, когда пассажирский рейс — они вошли и вышли, а если рейс почтовый или грузовой и светлого времени в обрез, то ты уже не только лётчик, но и грузчик, и кладовщик одновременно.
Тут я согласно кивал головой: приходилось иногда за минуты перебросить тонну груза.
— Кроме того, второй пилот несёт ответственность за сохранность груза, и именно тебя начнут таскать, если что потеряется, — сквозь шум мотора долетал до меня голос командира.
Почему-то мне казалось, что этими словами он напоминает мне про случай на складе, когда я опрокинул телегу с почтой. Но тогда Ватрушкин сделал всё, чтобы меня не наказали, и я на собственном опыте уяснил, что инициатива — наказуема.
— Это ещё не всё. На оперативных точках порой приходится самому заправлять самолёт, а тут надо держать ухо востро: что за бензин в бочках, нет ли в нём воды и грязи, — продолжал наставлять меня Ватрушкин. — И если остаёшься на ночёвку, то приходится быть и охранником. Вот такая наша работа. Но кто это знает? Тебя встречают и провожают по одёжке и ценят за то, что ты — лётчик, король неба. Свою работу надо делать с твёрдостью и надёжностью — без крика и суеты. Принял командирское решение взлетать — взлетай! Запомни: суетливый лётчик вызывает раздражение, а бегущий — панику. Микитишь?
Я кивал головой: микичу! Ватрушкин говорил обыденные вещи, и мне казалось, что делает он всё это, чтобы заполнить паузу между взлётом и посадкой.
— Вон видишь поляну? Там можно сесть в случае отказа двигателя, — говорил он, ткнув пальцем в стекло. — На эту площадку лучше садиться в горку, а то, не дай Бог, откажут тормоза, тогда точно будешь в овраге. Без нужды не лазь в облака, в них и летом можешь поймать лёд на крылья.
А при заходе на посадку Ватрушкин учил меня правильно строить расчёт на посадку в случае отказа двигателя, бывало, показывал полёт на минимальной скорости с выпущенными предкрылками, когда нас внизу, на дороге, точно стоячих, обгоняли машины. Ещё были советы, как определить на земле ветер, когда сам подбираешь для посадки площадку. Иногда для интереса он показывал посадку, после которой самолёт почти без пробега останавливался как вкопанный. С юморком Ватрушкин рассказывал, как ещё на По-2 садился на баржу, когда надо было, спасая людей, срочно доставить на посудину врача. Мне нравилось, как Ватрушкин закуривает в кабине, втыкает коробок между тумблерами и, откинувшись, смотрит куда-то в одну известную ему точку. Запах папирос внушал мне неведомые доселе спокойствие и уют, если такое вообще возможно в маленькой и тесной кабине.
Я долго не мог привыкнуть, что буквально через час после вылета из Иркутска, с его шумом и суетой, попадаешь в совершенно иную, тихую и размеренную, жизнь далёкого таёжного посёлка. У меня было такое ощущение, что самолёт — как машина времени: откручивает дни и года в ту или иную сторону. Бывало, сядешь, например, в Караме, а там всё как сто и двести лет назад; тут же, неподалёку от посадочной площадки, пасутся коровы; едва откроешь дверь самолёта, как в кабину врывался запах свежескошенной травы и тебя начинали атаковать оводы. Обычно первыми самолёт встречали местные лайки, а неподалёку уже толпились встречающие и провожающие. Они с интересом смотрели на тех, кто прилетел, что привёз, чтобы через несколько минут эта новость обсуждалась по всему посёлку. Северяне привыкли жить оседло, и любая поездка, новый человек вызывали у них живейший интерес.
На этих маленьких таёжных аэродромах к лётчикам было своё, особое отношение. А старых пилотяг, как иногда они сами подшучивали, летающих сараев, знали наперечёт. Про Ватрушкина и говорить было нечего, там он уже давно был своим человеком. Но и для меня, вчерашнего курсанта, нашлась своя ниша. Поскольку дело с посылками и иными передачами приходилось иметь мне, то и обратная связь осуществлялась через меня. Бывало, передашь из города посылку, тебе суют полмешка рыбы или кусок сохатины. Ты начинаешь шарить по карманам, чтобы рассчитаться, а тебе говорят: да чего ты суетишься, у нас этого добра полно, нам будет приятно, если ты возьмёшь и угостишь кого-то.
В одном из полётов я наконец-то познакомился с Колей Мамушкиным, проступок которого позволил мне занять то место, которое до того было отведено ему. Мы прилетели по санзаданию в Чингилей и, поскольку врач уехал к больному, остались ждать, пока он проведёт консультацию и поставит диагноз.
Отбывающий на площадке ссылку бывший второй пилот Ватрушкина Коля Мамушкин, невысокого роста, с уже наметившимся животиком паренёк, поздоровался с Ватрушкиным, затем подошёл ко мне.
— Давай знакомиться, — сказал он, протягивая руку. — Мы с тобой вроде бы как из одного экипажа, — Мамушкин кивнул в сторону Ватрушкина.
Подъехал «газик», и на нём вместе с врачом Ватрушкин уехал в деревню. Мамушкин сказал, чтобы я запер самолёт, затем подозвал кого-то из местных ребят и распорядился, чтобы они охраняли самолёт. Он повёл меня к ближайшему ручью, где, по его выражению смородина висела вёдрами. И это было правдой: я быстро наполнил ягодой лётную фуражку. Но это было ещё не всё. Пытаясь загладить свою вину перед Ватрушиным, Коля приготовил нам по куску сохатины. По его словам, он задружился здесь с директором зверосовхоза, и тот в свободное время берёт его с собой на охоту. И совсем недавно они добыли сохатого. Поскольку холодильника у него не было, Коля решил угостить мясом нас. Когда я попробовал приподнять мешок с подношением, то едва оторвал его от земли.
Уже в обратном полёте в город я отсыпал собранные ягоды врачу, и тот сказал, что такой вкусной и запашистой ягоды он не пробовал никогда в своей жизни.
Надо отметить, что натуральный обмен между лётчиками и местными жителями был поставлен на широкую ногу: осенью из северных деревень и посёлков везли ягоду и орехи, а из города лётчики везли охотничьи припасы, сети, запчасти для лодок и катеров. Бывало, что заказывали лекарства, но, по рассказам Ватрушкина, деревенские болели меньше, чем городские.
— Да им и некогда, смотри, сколько у них работы! — подчёркивал он.
Но и в этот, я бы сказал, обособленный мир проникала обратная сторона цивилизации. На рыбе сильно не разживёшься, а вот на пушнине — вполне. Собирая смородину, я попросил Колю Мамушкина достать мне ондатровые шкурки на шапку, и тот, нахмурившись, поведал, что сделать это будет непросто, поскольку начальник местных воздушных линий Ефим Жабин обложил площадки и малые таёжные аэродромы своеобразным ясаком. Вот и приходится ему, чтобы сократить срок наказания и получить положительную характеристику, прискакивать перед ним, выменивать у охотников за спирт пушнину и передавать её Ефиму.
«Вот это да! — подумал я. — Всё, как и сотню лет назад. Есть хозяин, есть и приказчик. Только всё в ином виде».
— Ты возьми выходные и прилетай ко мне, — сказал Мамушкин. — Есть у меня человек, через него, думаю, твою просьбу и порешаем. Заодно поохотимся и ягод пособираем. Будет тебе на шапку и чем друзей угостить. Билет брать не надо, свои же привезут и отвезут.
Я так и сделал, взял выходные и прилетел в Чингилей. Свою вынужденную ссылку Мамушкин коротал в стареньком, ещё, наверное, оставшемся со времён Радищева домике. Видимо зверосовхоз не рассчитывал на длительное пребывание в этих краях авиации, насмотрелись на разных перелётных птиц и решили: работа начальника площадки сезонная, чего тратиться, пусть сам обустраивает своё житьё-бытьё. И Коля решил не напрягаться: сегодня здесь, завтра в другом месте. Всю обстановку в доме, где обитал Мамушкин, можно было пересчитать по пальцам: стол, кровать, пара табуреток, умывальник, помойное ведро. На вбитых в стену гвоздях висели куртка, дождевик, в углу — ружьё и рыболовные снасти.
Только теперь я догадался, какой участи я избежал. Вся работа Мамушкина заключалась в том, чтобы вовремя перед посадкой самолёта разогнать с посадочной полосы коров и в амбарной книге зафиксировать время посадки, номер борта и фамилию командира.
— С такими обязанностями справился бы не только Радищев, но и отбывавший в этих местах Троцкий, — пошутил Коля, заваривая чай. — Тот хоть газеты читал, а у меня и времени на это нет. Но здесь, в школьной библиотеке, попался мне Большой энциклопедический словарь. Нашёл в нём троих Бабушкиных. Один — учёный, другой — революционер, третий — полярный лётчик. И ни одного Мамушкина!
— В следующем издании ты будешь первым, — пошутил я.
— Ты намекаешь, что эту посадочную площадку моим именем назовут? — улыбнулся Мамушкин. — Скажут, первым, кто отбывал здесь ссылку, был Коля Мамушкин. Что я здесь открыл? Большого ума не надо, чтобы понять: самолёт как раз для таких медвежьих углов. Падая с неба на эти площадки, мы на минуту прикасались к земле и поднимались обратно. Для деревенских же мы, вернее, вы, — Коля кивнул в мою сторону, — были и остаётесь небожителями. Они считают, что для лётчиков открыты иные дали. Лётчики могут войти сюда и тут же выйти, выпорхнуть на волю, а вот таким, как я, приходится перемалывать один на один и зимнюю скуку, и дожди, и жару, которая в иные дни бывает как в Сахаре. Впрочем, то мой взгляд, мои представления об этих забытых Богом местах.
Нарубив охотничьим ножом огурцы и открыв банку с тушёнкой, Коля откуда-то из-под стола достал бутылку спирта, разлил в стаканы.
— Ну что, за твой приезд, — сказал он.
— Да я в общем-то не пью.
— Что, больной? — знакомо спросил меня Мамушкин. — Ты это брось! Пить не будешь — командиром не станешь. А я себе не отказываю. Можно сказать — спасаюсь. Тут от скуки подохнуть можно. Если бы не тайга и рыбалка, ушёл бы в партизаны. А вон и мой друган.
Коля выпил спирт и пошёл к двери на шум подъезжающего мотоцикла. Я вышел следом и увидел знакомого мне эвенка, который приезжал в Жигалово за Анной Евстратовной.
— О-о-о! Знакомые лица. Митрич, — сказал он, протягивая мне руку.
Ещё раз оглядев меня с головы до ног, он вернулся к мотоциклу и, порывшись, достал резиновые сапоги.
— Возьми. В такой обутке, как твоя, можно только по городским асфальтам ходить. А здесь тайга. Возьми и переобуйся.
Он снова вернулся к мотоциклу и принёс мне толстые вязаные шерстяные носки.
— Одень, не то ноги собьёшь. И вместо полётов попадёшь к доктору.
Попив чаю, мы кое-как уселись в его трёхколёсный мотоцикл «Урал» и по дороге, которую и дорогой было назвать сложно — пробитая и раздолбанная лесовозами, она напоминала залитые стоячей водой бесконечные грязные канавы, — разрывая рёвом мотора деревенскую тишину, то и дело подпрыгивая на ухабах, мы потелепались за околицу.
Через час Митрич привёз нас на старую гарь. То, что здесь когда-то бушевал пожар, выдавали всё ещё торчащие во все стороны, с давними следами огня, обугленные сухостоины и многочисленные уже заросшие мхом валежины.
— Вот здесь и остановимся, — сказал Митрич.
Точно с лесного оленя, он ловко соскочил с мотоцикла, принялся выгружать вёдра, кастрюли, котелки и начал обустраивать табор. Чтобы не выглядеть гастролирующим туристом, я начал таскать к мотоциклу лежащие на земле сухие ветки.
— Ты побереги силы, — сказал Митрич. — Я сейчас свалю вон ту сосну, и нам хватит дров на всю ночь.
Он достал из мешка бензопилу, запустил её с одного раза и ловко подпилил стоящую неподалёку сухостоину. Когда она, ухнув, упала на землю, он тут же, за несколько минут, распластал её на мелкие чурки. Пока Митрич налаживал костёр, мы с Мамушкиным пошли смотреть ягоду. Её оказалось столько, что я, оглядев ближние полянки, остановился как вкопанный. Покрытые мхом кочки была черны от брусники. Тут же рядом была и черника.
— Я тебе говорил, вёдрами стоит! — похвастался Мамушкин, доставая металлический, сработанный местным умельцем совок для сбора ягод.
— Комбайн, — я решил не отставать и продемонстрировал привычное для деревенского слуха название совка.
— Микитишь! — со знакомыми интонациями похвалил меня Мамушкин.
— Давайте, мужики, работайте, — крикнул нам Митрич. — Как у нас говорят: ешь — потей, работай — зябни, на ходу маленько спи. А мне ехать надо. Начальство должно из района пожаловать. А к вечеру я к вам вернусь. Только не заблудитесь.
— Да с ориентировкой у нас в полном порядке, — засмеялся Мамушкин. — Или мы не лётчики?!
— Лётчики, но не таёжники, — улыбнулся Митрич. — Это в небе вам всё знакомо, а здесь профессор я.
Митрич развёл костёр, вскипятил нам в котелке чай и укатил обратно в Чинлилей.
К вечеру мы набили ягодой всё, что мы взяли с собой: картонные коробки, вёдра и кастрюли. Когда солнце опустилась к ближайшей горе, усталый и довольный удачно складывающимся днём, я от избытка чувств завалился на спину в мягкий мох и стал смотреть на вечернее безоблачное небо, которое сизыми заплатками проглядывало сквозь наросшие после пожара берёзки. Отсюда, с земли, небо казалось далёким, немым, незначительным и, я бы сказал, крохотным. И нельзя было даже подумать, что оттуда, сверху, тайга и всё, что её населяет, — все эти запахи, шорохи, перестук дятлов, посвист пролетающих птиц, шевеление листвы, — существует как бы само по себе, без видимой связи с тем, что стояло над всем этим едва слышимым человеческим ухом оркестром. Там же, вверху, в прозрачности и необъятности тоже шла своя не видимая взгляду жизнь: текли воздушные реки, вздымались ввысь многокилометровые вихри, зарождались и уходили за горизонт облака, и менялись краски. Я знал, что были там свои горы и распадки, это хорошо ощущалось на самолёте, который, бывало, без видимых причин бросало из стороны в сторону, а иной раз разбушевавшаяся стихия готова была скинуть, как надоедливую железную птичку, в тайгу, прямо на вот эти лиственные колья.
Откуда-то из-за ближайшей горы неожиданно появился коршун, перед сном он, должно быть, делал контрольный облёт своих лесных угодий, и сразу же небо приобрело свою, казалось бы, потерянную связь с окружающим земным миром. Я знал: он хорошо видит нас, возможно, стережёт, — и, прослеживая его полёт, мне стало тепло от одной мысли, что неслышно скользящий над нашими головами лесной собрат, пока мы отдыхаем, делает за нас воздушную работу.
— Завтра надо попросить Митрича заехать в Чикан купить сигарет. В Чингилее одна махорка осталась, — сказал Мамушкин.
И я неожиданно для себя припомнил, что в чиканской школе работает знакомая учительница, Анна Евстратовна.
— Так она теперь не в Чикане, а у нас в Чингилее преподаёт, — сообщил Мамушкин. — Здесь такая штука приключилась. Накануне учебного года уехал в город, в больницу, учитель. Хотели возить ребят в Жигалово, но Анна Евстратовна попросила поехать в Чингилей. Других не нашлось, здесь все учителя приросли к своим домам. И она поехала. Теперь здесь всё на ней. Скажу тебе, отличная училка! Ягодка! Школьный театр организовала, и они уже к эвенкам съездили. Боюсь только, что долго здесь не удержится, заберут в район или город. Охотников, шофёров в деревне полно, а вот такая — одна. Кстати, Митрич у неё вроде сторожа. Никого к ней на пушечный выстрел не подпускает. Все уже знают: втрескался. Но держит дистанцию. Когда Аннушка, так её теперь все кличут, сюда приехала, то её здесь не ждали. Мужики все в тайге, а у женщин своих хлопот полно. Стала она печь растапливать, а дрова сырые, не разгораются. И тут мимо Митрич ехал. Увидел, что учителка с сырыми чурками возится, завёл трактор и приволок из леса пару сушин, распилил, наколол. С тех пор и она к нему питает особые чувства. Но дистанцию тоже держит. У неё, говорят, городской ухажёр есть.
Я слушал Мамушкина, и в душе у меня бродили какие-то непонятные, но ревнивые чувства. Конечно же, летая, я вспоминал Анну Евстратовну — как-никак она была моей первой пассажиркой. Из рассказа Мамушкина выходило, что мы из рук в руки передали её на попечение Митричу. А уж он-то, я это уже успел оценить, умел быть заботливым и, судя по всему, надёжным человеком. Вот с тем, городским, о котором она сообщила нам ещё в Жигалово, я её не мог представить, а вот к этому тунгусу Митричу — приревновал. Митрич приехал поздно, привёз рыбу — несколько крупных ленков, и мы сварили уху. Кроме ленков, Митрич привёз спальные мешки, и я, вспомнив, как он назвал себя лесным профессором, согласился: Митрич не только заботливый, но и предусмотрительный. По мнению Ватрушкина, это было главным качеством, которое отличает настоящего пилота от летуна. Действительно, с таким человеком не пропадёшь. В разговоре у вечернего костра Митрич признался нам, что хотел стать лётчиком и даже ездил поступать, но не прошёл медкомиссию. И в конце сказал одну фразу, которая, как вспышка, уже по-новому осветила всю мою нынешнюю работу:
— Для того чтобы любить небо, не обязательно быть лётчиком. И вообще, умные люди говорят: то, что сделано с любовью, и стоит долго, и помнится всю жизнь.
После таких слов говорить больше не хотелось. Я забрался в спальник и, поразмышляв над словами Митрича, уснул сном хорошо поработавшего человека.
А утром, загрузив мотоцикл коробками и вёдрами с ягодой, Митрич повёз нас в Чингилей. Когда въехали в село, я попросил его подвезти нас к школе.
— Мне нужно повидаться со старой знакомой, — сказал я.
— С Анной Евстратовной, — догадался Митрич. — Это мы запросто. Но у неё сейчас уроки. Может, чуть попозже?
— Ничего, мы на минутку.
Митрич подъехал к деревянной, срубленной из вековых лесин школе и попросил бегающих во дворе девочек позвать Анну Евстратовну.
— Скажите, что к ней гости из города. Девочки быстрыми глазами оглядели меня, прыснули и скрылись в школе.
Анна Евстратовна вышла в строгом сером костюме и в модных туфлях, что сразу бросилось мне в глаза, потому что ходить в них по улице после прошедших дождей было бы безумием. Увидев меня, Анна Евстратовна обрадовалась, сказала, что не ожидала, и когда я начал мямлить, что заехал на минутку, она тут же настояла, чтобы я обязательно подождал, она сейчас закончит урок, и мы должны пообедать у неё.
Жила она здесь же, при школе, в пристрое, который, судя по свежим брёвнам, был приделан совсем недавно.
— А вы зайдите, там не заперто, я сейчас подойду, — сказала она.
И мы зашли, но только с Мамушкиным. Митрич, сославшись на срочную работу, уехал по своим делам. Конечно, это было не жильё Мамушкина: у Анны Евстратовны всё прибрано, чисто, крашеный пол, на столе стопки тетрадей, на этажерке и полках книги. И свежий, пропитанный смолью и хвоей воздух.
Я ещё раз осмотрел комнату: ну где же здесь можно было разложить парашют? Его можно было показывать в разобранном виде только на школьном дворе или на аэродроме.
Коля нашёл у Анны Евстратовны кастрюлю, наполнил её ягодой, затем сходил в огород и подкопал картошки.
— Ну чего расселся? Давай будем чистить, — скомандовал он
И мы начали чистить. Искоса я оглядывал комнату: так вот куда занесла её учительская судьба! Через окно в комнату заглядывал кусочек неба, а далее был виден край деревенского поля и, насколько хватало глаз, стояла тайга. А на столе небольшие часы отсчитывали своё и наше время. Оно неумолимо летело с такой скоростью, что даже и на самолёте не угонишься.
Действительно, Анна пришла скоро, не вошла, а влетела; увидев, что мы заняты домашней работой, похвалила и, быстро переодевшись, придала нашим действиям ту осмысленность и законченность, которую может сделать только женщина.
Между делом она рассказывала, как её здесь встретили, как быстро, за пару дней, соорудили вот этот пристрой.
— Побелили, покрасили, принесли новые табуретки и даже где-то разыскали барское кресло, перетянули его бараньей шкурой, а на пол, под ноги, бросили медвежью шкуру.
Меня так и подмывало спросить про сырые чурки, но она и сама рассказала, как она боролась с вязкой сырой древесиной, пытаясь растопить печь.
На это самое кресло она усадила меня, чтобы я чувствовал себя как в кабине самолёта. За столом, в свою очередь, я предложил ей помощь на тот случай, если потребуется что-то передать в город: отвезти, привезти посылку или её саму в Иркутск. Она с улыбкой глянула на меня и сказала, что хотела бы передать в город работы учеников на конкурс.
— Нет проблем, передам, — бодрым голосом за верил я.
Она достала папочку и передала мне. Вместе с нею она передала пакет.
— А это вам с Иннокентием Михайловичем, — сказала она.
— Что это? — спросил я.
— Ондатровые шкурки, двенадцать штук, как раз на две шапки.
— Да ты что! Я не могу и не буду брать такие подарки, — нахмурившись, сказал я.
— Ты меня обидишь, — ответила Анна. — Я была вам так благодарна!
— Бери, бери! — сказал Мамушкин. — Охотники здесь сдают их по пятьдесят копеек за штуку.
— Я их не покупала, мне принесли, сказали: сшейте себе шапку. Здесь такие холода!
— Они правы, здесь действительно холодно, — заметил я.
Мысли мои пошли зигзагами. Взять — подумает, лётчики все такие, берут и даже спасибо не говорят. Откажусь — обидится. Ещё в детстве мама меня учила: не бери чужого. Взял — потерял. Отдал — приобрёл. И тут до меня дошло. Должно быть, шкурки ей принёс Митрич.
— Я не люблю меховые шапки. Мне нравятся платки, — сказала Анна.
— Нет, — твёрдым голосом сказал я. — Ты, пожалуйста, не обижайся. Мне Коля, — я кивнул на Мамушкина, — уже достал.
Мамушкин недоуменно глянул на меня, но я посмотрел на него долгим взглядом, и он прикрыл уже раскрытый от возмущения рот.
На обратном пути к его обители Мамушкин выматерил меня, затем сказал, что к ноябрьским праздникам из тайги начнут выходить охотники, и тогда он точно пришлёт мне шкурки. За сданную пушнину государство платило охотникам гроши, и она уходила на сторону; в основном передавали или продавали в город: одним надо было устроить своих родственников в больницу, другим нужен был мотоцикл или лодочный мотор.
— А ты зря не взял, обидел девушку, — сказал Мамушкин. — Хочешь, я тебе соболей на шапку достану? Ты мне пива, а я тебе соболей. Идёт?
— Я же не Чернышевский, — засмеялся я. — Это, говорят, он любил прохаживаться по Вилюйску в собольей шапке. Мне бы что-то попроще.
Была в нашей работе особая статья. О ней говорили мало, а если и говорили, то мимоходом. Те дрожжи, которые вёз радист Ватрушки на, не были чем-то особенным и из ряда вон выходящим событием. Многое чего приходилось возить лётчикам. Так повелось: где-то чего-то много, а кому-то постоянно недостаёт.
Утром, перед вылетом, у входа в стартовый здравпункт нас поджидали разного рода ходоки. Одни просили привезти с Байкала рыбу, другие — орехи, ягоды, третьи — тушёнку, гречку, тот же спирт, — и говорили, что просим не за себя и не для себя. Выяснялось, что у одного намечалась свадьба, у другого — именины или крестины, третьему надо было что-то нести в больницу. Поводов нагрузить, сделав заказ, было множество. Конечно, всё то, что было в их просьбах, можно было найти на рынке, но там было дорого, а Ватрушкин, бывало, совсем не брал с них денег.
— Как пришло, так и ушло, — говорил он. — Богаче уже не стану, а бедным никогда не буду.
Чаще всего всю эту непредвиденную левую работу он поручал мне, и я, не нарушая сложившихся традиций, брал передачи, посылки и разносил их по разным адресам. Хочешь стать командиром — терпи! — говорил я самому себе. Но история с заказом Мамушкина имела продолжение. Однажды Ватрушкин, выслушав очередной, оформленный в привычные причитания, заказ, неожиданно для меня протянул ходоку десятку.
— Не в службу, а в дружбу, — с улыбкой сказал он. — Пока мы летаем, ты съезди на пивзавод и купи пива.
— Ты чо, Михалыч, охренел? — пожевав от удивления губами, буркнул тот. — Туда надо ехать на двух автобусах. Да и времени у меня нет.
— Но сюда-то приехать нашёл время, — сухо заметил Ватрушкин. — Вот что, дорогой, у нас, кроме ваших заказов, своих дел полно. А вот он, — тут Ватрушкин показал на меня глазами, — каждый день ездит на работу на двух автобусах. Утром сюда, а вечером обратно, на дорогу — полдня. И ничего — ездит. Бывает, и пиво возит. А ещё ваши заказы развозит.
— Ну и лётчики пошли, шаг лишний боитесь сделать, — надулся заказчик.
— Ты это мне или себе? — поинтересовался Ватрушкин и уже другим, непривычным для меня голо сом добавил: — Вали отсюда, и чтоб я тебя больше здесь не видел!
На моей памяти это был единственный случай, обычно Ватрушкин никому не отказывал, Не только брал и привозил, но и частенько на своей «Победе» развозил гостинцы и заказы по домам. А после и меня подвозил домой; из аэропорта добираться до Жилкино, где я жил в ту пору, мне действительно приходилось на двух автобусах.
Через некоторое время моя новенькая форма потеряла былой лоск, как бы притёрлась к самолёту, ко всему, что окружало полёты, я сам уже стал иным и не глядел на себя со стороны. И когда входил в автобус, на меня уже не оборачивались, не смотрели как на белую ворону. В конечном счёте всё встало на своё место, и мои каждодневные приземления в другие миры, в иную жизнь уже не казались чем-то особенным, ожидание увидеть не изведанные ранее земли отошло в прошлое, а рассказы и авиационные байки на промежуточных ночёвках стали неким сопутствующим гарниром обычной лётной жизни. Они перешли в мою собственную жизнь и стали как бы продолжением моей биографии, моей жизни.
Как-то в один из осенних дней мы вновь прилетели в Чингилей по санзаданию: надо было срочно вывезти пострадавшего при пожаре мальчишку в город. На площадке было непривычно много народа. Не сразу я разглядел среди провожавших Анну Евстратовну. Она как бы слилась с окружающей местностью: деревенский румянец на щеках, приталенная овчинная тужурка. Выдал её модный, завязанный галстуком платок на шее. И ещё резиновые сапоги на ногах: асфальта в Чингилее не предполагалось на ближайшую сотню лет, а вот дожди шли там регулярно. Она подошла к Ватрушкину и стала что-то оживлённо ему объяснять. Оказалось, что пострадал её ученик, пожар случился ночью, погибла бабушка, а у него множественные ожоги, теперь вся надежда на самолёт.
Мимоходом она представляла нам своих учеников и пригласила Ватрушкина в школу, сказав, что для такой встречи она соберёт не только школьников, но и родителей.
— Вы лучше его пригласите, — кивнув на меня, ответил Ватрушкин.
— А я вас не разделяю, — ответила Анна Евстратовна. — Для меня вы одно целое. Как семья. Давайте назовём это встречей с экипажем.
И вскоре такой случай нам представился.
Перед ноябрьскими праздниками нас поставили в план лететь в Чингилей. Напросился или, наоборот, организовал тот полёт Ватрушкин. Мне было всё равно куда лететь, но я всё же отметил, что в Чингилей Ватрушкин летает с особым удовольствием. И причина была понятна: обычно там нас встречала Анна Евстратовна.
Но едва мы пришли в диспетчерскую, как Ватрушкину позвонили с местных авиалиний:
— Вас тут домогаются артисты. Скандалят. Вы с ними разберитесь.
Разбираться Ватрушкин послал меня.
Выяснилось, что в Жигаловский район по приглашению администрации на гастроли летят артисты из филармонии. А скандал произошёл из-за реквизита. Его оказалось много, и диспетчер побоялась, что он не поместится в самолёте.
— Оформляйте через грузовой склад! — потребовала она.
Но артисты взбунтовались: они посчитали, что это их личные вещи и они могут, не оплачивая, взять их с собой в самолёт.
Руководитель группы заявил, что обо всём они договорились с начальником аэропорта Брюхановым, и попросил связать их с Ватрушкиным.
— Нам сказали, что он отвечает за нашу доставку в Жигалово.
Когда я подошёл в диспетчерскую, то неожиданно обнаружил, что уже встречался с руководителем ансамбля: им оказался друг Анны Евстратовны Вениамин Казимирский, которому она через меня передавала документы на конкурс.
Осмотрев вещи артистов, я решил, что оформлять через склад — только время терять; по моим прикидкам, реквизит входил в самолёт, но загружать его надо было быстро, для полёта в Чингилей нам могло не хватить светлого времени.
Но пока загружали вещи в автобус, пока выносили и вносили вещи необычных пассажиров, времени ушло ещё с час. Самое интересное, что артисты решили, что всю черновую работу должна делать служба аэропорта. А поскольку они — артисты, то их место в буфете.
Присланный мне в подмогу уже знакомый «волкодав» поглядел на шумливых пассажиров, на их выкрики: не так берёте, не так несёте, — плюнул и, послав куда подальше, отбыл на свой склад.
Кое-как, с грехом пополам, мы всё же загрузили весь артистический бугор, усадили уже подвыпивших артистов на жёсткие металлические сиденья и поднялись в воздух. Если в городе на солнечных местах ещё подтаивало, то за последними домами уже лежал снег. Тёмной шёрсткой выделялся лес, в который огромными белыми лоскутами вдавались поля; справа, в стороне Байкала, поднимались к небу горы. Самолёт шёл параллельно им по уже не один раз протоптанной воздушной дороге.
Казимирский оказался разговорчивым парнем.
— Ну что, вперёд и с песнями! — сказал он, притулившись в кабинном проходе на том самом месте, где сидела Анна Евстратовна, когда мы летели с ней в Жигалово.
Но почему-то Ватрушкин не предложил ему сесть на струбцину; выкурив очередную папиросу, он, по своему обыкновению, решил подремать.
— Да, сложная у вас работёнка, — сказал Вениамин, оглядывая кабину. — Один на один с этим бе лым безмолвием, — он кивнул на землю. — Как это там в песне? «Может быть, дотянет последние мили мой надёжный друг и товарищ мотор». Одна надеж да на него, ведь так?
Я, вспомнив слова Ватрушкина о трудяге-коленвале, согласно кивнул; как там работают крылья и расчалки, меня интересовали мало. Действительно, двигатель, громкий и неутомимый, порою из-за его грохота и поговорить было сложно, всегда оставался для лётчиков настоящим другом и помощником.
— Вот ты мне скажи: почему лётчикам не выдают парашюты? — начал дёргать меня за плечо Вениамин.
— Я выпрыгну, а ты останешься, — с улыбкой ответил я. — Что мне потом делать?
— Да, верно, помирать, так вместе, — согласился Казимирский. — Хочешь, расскажу анекдот про парашютистов? Летят. Вдруг один встаёт и идёт к двери. Сосед останавливает: «Ты же без парашюта!» Ему в ответ: «Ну и что? Это же учебный прыжок».
Он хохотнул, а я подумал: чего только не наслушаешься в полётах. Пользуясь тем, что я знаком с его подружкой, Вениамин решил избрать меня временным поверенным в своих давних переживаниях.
— Когда-то я тоже хотел стать лётчиком и даже ходил на занятия в аэроклуб, — продолжил Вениамин. — И там насмотрелся такого!
Чего он там насмотрелся, мне было неведомо. Почему-то вспомнился диагноз, который поставила ему Анна. Аэрофобия! Поразмыслив немного, я подумал, что говорит он много и возбуждённо потому, что выпил перед полётом, так делают многие, чтобы спрятать свой страх. Думаю, он и в проход встал, чтобы не смотреть на землю.
Неожиданно Ватрушкин приоткрыл глаза:
— Послушай, а у тебя случаем нет спичек? — обратился он ко мне. — Я забыл свои.
Вениамин услужливо протянул Ватрушкину зажигалку.
— Значит, так: зачислили нас, усадили за столы, — продолжил Казимирский. — И начали гонять. Ну, я и заяви: нас принимали как здоровых, а спрашивают как умных. Меня взяли и отчислили.
— Вот что, дорогой, иди и сядь на место. Не дай Бог, болтнёт, — спокойным голосом сказал Ватрушкин. — А парашютов у нас действительно нет.
Казимирский оказался понятливым; подняв руки, он быстрым голосом проговорил:
— Всё, всё, понял — ухожу с горизонта.
Спустившись в грузовую кабину, он, подмигнув мне, уселся на своё место и на всякий случай демонстративно пристегнулся ремнями.
В Чингилее нас встречало полпосёлка. Впервые сюда прилетели артисты аж из самого Иркутска. Был здесь и Брюханов. Он сказал, что договорился с Иркутском, и мы будем возить артистов по району, а сегодня здесь намечены концерт и ночёвка.
Концерт должен был состояться в школе. Анна Евстатовна, узнав, что прилетел Ватрушкин, попросила выступить его перед школьниками. И Ватрушкин согласился.
Я думал, что он начнёт рассказывать о нашей работе, но он начал свою речь с того, что ему приятно бывать в таких вот отдалённых посёлках.
— Основными скрепами, которые удерживают вот такие, как ваша, отдалённые деревни от вымирания и одичания, являются, — тут Ватрушкин начал загибать пальцы, — наличие работы, связь, я имею в виду транспорт, самолёты, машины. И сельские учителя. Лишится деревня хотя бы одной составляющей — и жизнь здесь станет ущербной и неполной, а может вообще сойти на нет. Немецкий канцлер Бисмарк говорил, что победа над Австрией была победой прусского школьного учителя. Он имел в виду наличие в Пруссии всеобщего школьного образования, которое позволило готовить квалифицированные кадры для армии. Продолжая его мысль, могу утверждать: наша победа над Германией была бы невозможна без школьного учителя. Давайте возьмём самолёт. Можно управлять им, не имея образования? Давайте, как в цирке, посадим в кабину медведя. Думаете, найдутся охотники полететь на этом самолёте? Вряд ли. А во время войны были подготовлены десятки тысяч технически грамотных лётчиков. И кто их готовил? Учителя. И эти парни и девчонки побили фашистских асов.
Далее Ватрушкин рассказал, как во время войны они спасли маршала Иосипа Броз Тито.
— В сорок четвёртом нашу часть отправили на авиабазу в Бари, — тут он подошёл к висевшей на стене карте и ткнул пальцем в сапог Аппенинского полуострова. — Кто мне ответит, какая здесь находится страна?
— Италия! — хором закричали ученики.
— Молодцы! — похвалил Ватрушкин. — Ставлю пять вашей учительнице. Так вот, оттуда мы летали к югославским партизанам, — палец Ватрушкина скользнул вправо поперёк Адриатического моря. — Кроме нас, на аэродроме базировались англичане, американцы. Наши лётчики были привычны к полётам с подбором на маленькие горные и такие же, как у вас, площадки. Мы летаем, американцы и англичане сидят и ждут, когда им подготовят хорошие аэродромы югославские партизаны. Более того, они не верили, что мы туда летаем. Тогда Шорников купил на базаре плетёные корзины и, слетав к партизанам в Боснию, привёз в них снег. Эти корзины мы поставили около английских самолётов: мол, посмотрите, снег есть только на Балканах. А позже Шорников вывез на самолёте главу партизан Иосипа Броз Тито, которого немцы уже видели в своих руках. Можете представить, как после всего этого американцы и англичане смотрели на нас.
Я сидел в классе, вместе со всеми слушал Ватрушкина, смотрел на географическую карту, которая висела на стене, вспоминал своё школьное время. В моей жизни было несколько учителей, которые определили всю мою жизнь. Самая первая, ещё в начальной школе, — Клавдия Степановна. Затем физик Пётр Георгиевич, которого мы называли Сметаной. И, конечно же, преподаватель истории Анна Константиновна. Это она учила нас видеть себя и мир с большой высоты не только в пространстве, но и во времени. И вот теперь рядом со мной оказался Ватрушкин. Каждый день он садился со мной, образно говоря, за одну школьную парту. Перемещаясь от одного аэродрома к другому, он ненавязчиво подсказывал и показывал то, что позже станет и для меня привычным делом. Разлетаясь утром с базового аэродрома, мы, что пчёлы, собирали пыльцу со всех сельских северных аэродромов и везли в город взяток. Наш неуклюжий и внешне похожий на деревенский валенок кукурузник, поднявшийся из прошлой, казалось бы, другой, доисторической жизни, тащил нас вперёд, в другие миры.
И вот рядом с ним здесь, в Чингилее, стояла маленькая, ладненькая Анна Евстратовна, которая совсем не походила на учительницу: встретив в коридоре, её можно было признать за старшеклассницу. Но едва она начала говорить, как в классе наступала прозрачная, я бы даже сказал — благоговейная, тишина. Что она знала такого, чтоб её слушали с таким вниманием? Историю? Её знали и другие. Возможно, даже не хуже её. А если разобраться, она была моей ровесницей. Но сегодня я был всего лишь вторым пилотом, дело которого — не мешать первому, держать ноги нейтрально и ждать зарплату. И мне ещё учиться и учиться, пока доверят самолёт и пассажиров.
Затем начался концерт. Вениамин со своими артистами спели несколько песен. Пели хорошо, с душой. Их долго не отпускали. А в конце, по просьбе Анны Евстратовны, артисты исполнили её любимую «Маленькую девочку», которую они посвятили нашему экипажу:
В огромном небе, необъятном небе
Летит девчонка над страной своей, —
Кто в небе не был, кто ни разу не был,
Пускай вздыхает и завидует ей…
Здесь же, в школе, нам был приготовлен ужин, да такой, что мы открыли рот, едва вошли в учительскую. На столе были рыба солёная, копчёная, мясо пареное, варёное, жареное. Кроме того, картошка, солёные грузди, пельмени, брусника со сгущёнкой. Было приятно смотреть за хлопотами Анны Евстратовны. Ей помогала деревенская интеллигенция: фельдшер местного здравпункта, почтальон и жена директора леспромхоза. Всем этим действом руководил Митрич. Он же предложил выпить за здоровье приехавших артистов, за приехавшую представительницу районо, за большого авиационного начальника Ивана Брюханова и, конечно же, за Анну Евстратовну. Не забыли и нас.
— Редко вы к нам прилетаете, — обращаясь к артистам, сказал Брюханов.
— Но метко, — пошутил Вениамин. — Прилетели и угодили прямо за стол. Я вот что хочу сказать. Самое устойчивое представление о прошедшей жизни — это мифы. Например, создали миф, что ссыльным здесь плохо жилось. Ну, комары — они и в Питере комары. Морозы — они у печки хорошо переносятся. У создателя ревтрибунала Льва Троцкого — он, как вам известно, тоже отбывал ссылку в этих краях, — насчёт картошки дров поджарить, — тут Вениамин кивнул на стол, — тоже губа была не дура. И вообще, вожди наши любили поесть. Мне давно хотелось своими глазами посмотреть, где и как отбывал ссылку Лев Давыдович. Думаю, с тех пор здесь мало что изменилось. Разве что появился самолёт. Убери его — та же картина.
— Мой дед был родом из Тутуры, — сказал Брюханов. — Когда я спрашивал про ссыльных, он говорил: дармоеды. Жили на всём государственном. Их потом стали выдавать страдальцами за народ. А этот народ вкалывал с утра до ночи, жалел и нёс им, бедненьким, всё, что заработал своим горбом. Пожили здесь, отдохнули — и в бега. Кто в Лондон, кто в Швейцарию.
— Но их можно понять, — заметил Вениамин. — Цивилизованный человек должен жить в своей среде. Я всё время хотел понять революционную интеллигенцию, которая пошла в народ. И чего добились? Да ничего. Многие из них потом бомбистами стали.
Слушали Вениамина молча, иногда дипломатично кивали — и только: мало ли чего наговорит залетевший артист?
— Со стороны так, наверное, оно и должно, — перебил Вениамина Митрич. — Медведи должны быть с медведями, бурундуки с бурундуками. Это их среда. И вообще, сколько людей, столько и мнений. А справедливость, как и везде, имеет одно неуловимое, но определяющее свойство: подлаживаться под покупателя и служить тому, у кого больше прав. Диалектика!
Поняв, что разговор может повернуться в нежелательную для него сторону, Вениамин прекратил поминать ссыльных, поскольку они здесь жили по принуждению, а сидящие за столом — по собственной воле и никогда не жаловались, находя в житье-бытье свои выгоды и краски.
Но Митрич уже завёлся. Скинув с себя пиджак и выказав всем свою ослепительно белую нейлоновую рубашку, которая подчёркивала, что и здесь знают толк в моде, он глянул в упор на Вениамина своими глазами-щёлочками.
Но тут поднялась Анна Евстратовна.
— Пётр Дмитриевич! — ласковым и примиряющим голосом обратилась она к директору. — Мы сегодня собрались по другому поводу. Давайте отложим уроки диалектического материализма на завтра. А сегодня будем общаться.
— Нет, не отложим! Вот что я вам, дорогие гости, хочу сказать, — глухим голосом продолжил Митрич. — До войны в наших краях жило двадцать пять тысяч. Более трёх тысяч здоровых мужиков и парней ушло на фронт. Обратно не вернулась и половина. А сколько ещё было выбито в Гражданскую? Ныне каждый год на учёбу в город уезжают сотни, и сюда, как с фронта, почти не возвращаются.
И тут мой командир вновь удивил не только меня, но заезжих артистов и всех, кто был приглашён на ужин. Он встал, высокий, красивый, и спокойным голосом, так, как он обычно вёл в воздухе связь, начал читать стихи. Я их слышал впервые.
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать,
Двадцать восемь огневых,
Огнестрельных пять.
Присутствующий на ужине Мамушкин сказал, что Михалыч читал так, будто устанавливал радиосвязь с далёкими мирами.
Горькую обновушку
Другу шила я,
Любит, любит кровушку
Русская земля.
Ватрушкин замолчал, в учительской повисла тишина. Молчание сломал Митрич.
— Вы верно сказали, — директор кивнул в сторону Ватрушкина, — нас спасает лес, тайга. Вырубим его — здесь будет пустыня. Кому захочется жить в пустыне? Никому. Спасибо Аннушке, не побоялась, приехала в нашу глушь. Всем показала, что жить интересно можно везде.
— Пётр Дмитриевич, я не знаю, как вас отблагодарить, — улыбнувшись, сказала Анна Евстратовна. — Такой теплоты, как здесь, я не встречала и, видимо, никогда не встречу. Я слушала вас и подумала: есть ещё одна, но, может быть, главная составляющая, та, что нас сохраняет, охраняет и скрепляет государство. Это родной язык. Спасибо Иннокентию Михайловичу, что он вспомнил Анну Андреевну Ахматову. В сорок втором она написала ещё такие строки:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Перед тем как идти к Митричу — он пригласил нас переночевать у него, — Ватрушкин поинтересовался у Анны, проводит ли она уроки по парашютной подготовке.
— Сюда я летела — мне виделось одно, — с какой-то грустной улыбкой ответила она. — Вот приеду и переверну этот медвежий угол. «Я опущу кусочек не ба на эти серые дома». А он сам взял меня в оборот. Здесь на меня опустилось само небо. Всё как в затяжном прыжке. От нас недалеко в тайге живут эвенки. Деревня называется Вершина Тутуры. Туда на зиму свозят детей, считая, что там их нужно не только учить читать и писать, но и приобщить к благам цивилизации. Так вот они как могут сопротивляются той цивилизации, которую мы всеми силами им навязываем. Хотят жить по тем законам, по которым жили их предки. И все эти дезодоранты, духи, машины, мягкие кресла и диваны, телевидение и прочие блага они с удовольствием поменяют на хороший карабин и собаку. А парашют у меня стащили. Так, из баловства. Соседский мальчишка, Пашка-тунгус. Так его здесь все называют. Вообще они чужого не берут. Взять чужое — большой грех. Но его кто-то подзудил: ткани там много, возьмём кусок, и будет у нас костюм для охоты. На снегу его совсем не видно. Ну, попортили мне учебное пособие, но натолкнули на хорошую мысль. Я решила разрезать парашют и сшить из него спортивные костюмы. Когда сделали выкройку и прикинули, то получилось, что хватит на целую команду. Мы собираемся на районную спартакиаду школьников. Оказалось, что здесь все лыжники и стрелки. Ну, словом, охотники.
— А запасной-то хоть остался?
— Запаска осталась, — Анна улыбнулась. — Даже если я очень захочу отсюда выпрыгнуть, то об ратного хода нет. Ни запасного, ни какого-то иного. Меня отсюда попросту не отпустят.
— Это почему же?
— Да в неё вселился бес, — влез в разговор Вениамин. — Одних сюда ссылали, а ты себя сама закопала.
— Веня, концерт окончен, — спокойным голосом остановила его Анна Евстратовна. — Сколько можно? Притормози!
— Нет, вы видели? — усмехнулся артист. — Я бросил всё, чтобы приехать и поддержать её. Человеку свойственно двигаться вперёд. Вот у лётчиков есть хороший девиз: летать быстрее, дальше и выше всех. Я правильно говорю? Как там в песне? «Всё выше, и выше, и выше!»
— Ты говоришь, запасной у тебя остался? — сказал Ватрушкин. — Так отдай ему.
— Это ещё зачем? — не понял Вениамин.
— Веня, я себя не закопала, я живу, — засмеялась Анна Евстратовна. — Живу нормальной жизнью. Костюмы шью, мне весь посёлок помогает, де тей учу. Чтобы понять меня, одного концерта мало. Надо здесь жить, а не прилетать.
Утром мы перелетели в Жигалово, затем в Сурово, Коношаново. Везде были встречи, концерт. А потом мы вернулись в Жигалово. Там Брюханон передал Ватрушкину радиограмму: нас срочно вызывали на базу. Тогда мне казалось, что мы расстаёмся ненадолго. Несколько раз, уже с другим командиром, я прилетал в Чингилей, но Анну Евстратовну почему-то не встречал. Года через два, когда закрыли леспромхоз, посадочную площадку в Чингилес прикрыли: думали — до весны, а оказалось — навсегда.
Позже, уже летая командиром на больших самолётах, возвращаясь с Севера домой, с большой высоты я пытался найти в холодной и немой тайге крохотные огоньки Жигалово, и, уже отталкиваясь от них по прямой, как ещё в школьные времена, отталкиваясь от звёзд Большой Медведицы по внешней стороне ковша, искал Полярную звезду, так и здесь я искал огоньки Чингилея. Иногда находил, но чаще всего ответом мне была пугающая пустота.
Уже тогда было ясно, что малую авиацию добивают; она подверглась такому разорению, после которого на восстановление понадобятся годы: все посадочные площадки и аэродромы зарастали кустарником и травой, а самолёты были пущены на слом. Коля Мамушкин на мой вопрос, как же теперь добираются люди до Жигалово, ответил, что до Чикана и Жигалово можно добраться на машине и что на месте Чингилея остался всего один дом.
— Это Ватрушкин любил летать туда и делал всё, чтобы площадку не закрывали, — сказал Мамушкин. — И меня туда похлопотал, спасибо, я успел застать патриархальную таёжную Русь, ту, которая была и которой уже никогда не будет. А Брюханов помер вскорости после того, как перестали летать в Жигалово самолёты, — поведал Коля. — Васька Довгаль видел его в поликлинике. Брюханов похвастал, что был у врача, давление сто двадцать на семьдесят, и пошутил, что ему с таким давлением можно и в космонавты. А через два дня в автобусе ему стало плохо. Успели только довезти до больницы.
Эти подробности я знал. Знал я и то, что Мамушкин так и не стал восстанавливаться на лётной работе. После Чингилея его перевели работать в Киренск, там он и застрял. Но говорить на эту тему не хотелось. Чего ворошить прошлое? Уже прощаясь, Мамушкин добавил:
— Наша Аннушка — ну, помнишь ту учителку? — она, представь себе, уехала. Ты думаешь, к этому артисту? Кстати, у неё, говорят, от него ребёнок родился.
— Казимирскому, — припомнил я.
— Нет, она уехала с Митричем. Говорят, у них ещё двое сыновей родились. Двойняшки. Вот и пойми этих женщин. Диалектика! — Мамушкин поднял вверх указательный палец. — Пришёл, привёз сухих дров, растопил печь. И завоевал её сердце. Кстати, крёстным отцом у них стал наш командир — Ватрушкин. Ты же знаешь, он сейчас преподавателем в учебно-тренировочном отряде работает. Должно быть, рассказывает, как спасал Тито. Аннушку в Чингилее ещё долго вспоминали. Но кого бы она сейчас там учила?
Сегодня я опять летал во сне. Этот полёт стал как бы реальным продолжением событий, происходившим со мной в последнее время. Собираясь на работу, я вдруг услышал стук в дверь. Открыв её, я увидел судебного пристава с милицией, которые явились, чтобы выселить меня из квартиры. Я открыл было рот, намереваясь потребовать исполнительный лист, но широкоскулые, с восточными лицами, милиционеры молча двинулись в квартиру. Но я успел захлопнуть перед ними дверь, сунув ключ в карман, захлопывая за собой двери, выскочил на балкон и неожиданно для себя увидел под окном Жалму. Играя золотистой уздечкой, она на лошади кружила около балкона, ветер трепал её смолистые волосы. Увидев меня, она сделала знак рукой: мол, чего ждёшь — прыгай. И я прыгнул. И вот мы уже несёмся с ней по узким каменистым улицам большого города. Жалма с улыбкой смотрит на меня, словно проверяет, удержусь я в седле или свалюсь на землю. Через мгновение бешеный галоп начинает напоминать полёт самолёта, городские дома остаются далеко позади, мы уже не мчимся, а летим по руслу горной реки. Но тут прямо перед нами из воды вырастают огромные камни; пытаясь отвернуть, я натягиваю поводья, затем, пришпорив, посылаю коня в небо. И неожиданно падаю в воду. Ко мне наперерез мчится Жалма, я протягиваю ей руку и вижу, что это не Жалма, а в форме милиционера Болсан Торбеев.
«Всё же догнал!» — проносится у меня в голове. Деваться некуда, кругом были высокие заснеженные горы. Помогая лошади я начинаю, как птица, размахивать руками, но вижу, что прямо на меня падает каменная стена. Тут я просыпаюсь и с облегчением обнаруживаю перед глазами комнатную стену, а за окном ночное небо.
«Надо же такому присниться», — подумал я и вновь закрыл глаза. И тут же услышал, что в соседней комнате надрывается телефон.
Звонила женщина. Голос её был деловым и казённым; почему-то мне показалось, что звонок и голос из телефонной трубки были продолжением сна. «Надо собирать вещи», — подумал я. В последнее время телефонные звонки с угрозами выселить из служебной квартиры раздавались чуть ли не каждый день, но мне удавалось оттянуть развязку. Но дальше так продолжаться не могло. Компания «Востокзолото», которая предоставила мне жильё, поставила жёсткое условие: или я должен погасить задолженность, или сдать квартиру. Моя бывшая жена Зина предлагала, чтобы я написал письмо генеральному директору «Востокзолота» Аркадию Шнелле или обратился к президенту компании Торбееву.
— Мне уже надоело хлопотать за тебя! — выговаривала она. — Ты сам что-то можешь предпринять?
Но мне предпринимать ничего не хотелось. Зачем писать тому, кто уже однажды выставил тебя за дверь? Идти же на поклон к Шнелле — нет, такое могло родиться только в голове моей заботливой супруги.
Звонившая представилась продюсером студии документальных фильмов Оксаной Потоцкой. Получив подтверждение, что я — это тот человек, которому она звонит, Потоцкая потеплела и предложила встретиться и поговорить о сценарии документального фильма. «Какой фильм?! — чуть было не воскликнул я. — Я только что посмотрел такое кино, что до сих мурашки по телу!»
Но, окончательно вернувшись в действительность, я вдруг почувствовал, что сон и этот телефонный звонок каким-то таинственным образом связаны с моей прошлой жизнью.
Оказалось, Потоцкой так понравилась идея сценария «В поисках могилы Чингисхана», что она готова заключить со мной договор и профинансировать мою поездку на Байкал и съёмки документального фильма, который, по её мнению, будет наверняка интересен зарубежному зрителю. Предложение было неожиданным, я уже забыл, что такое договор и как он выглядит. Потоцкая сыпала знакомыми с детства названиями: Белый и Чёрный Иркуты, Орлик, Нилова пустынь, — и я готов был растаять от одних милых моему слуху названий. Почти без паузы пошли фамилии известных учёных: Окладникова, Банзарова, затем мелькнули фамилии Корсакова, Торбеева. Не было сомнения: она знала многое и многих. В свою очередь я осторожно поинтересовался, не имеет ли её фамилия какое-либо отношение к известной польской фамилии, Потоцкая ответила, что она с ними в дальнем родстве, особенно с теми, которые в царское время были сосланы в Сибирь.
Затем Потоцкая сделала паузу и предложила встретиться в одном из московских кафе. Я дал согласие и попросил для связи телефон.
И услышал в ответ короткое:
— Я вам позвоню.
Положив трубку, я мысленно прокрутил в памяти весь разговор. Чувствовалось, Потоцкая не знала меня лично, но, тем не менее, была информирована, кто я и откуда родом, и это давало некоторую пищу для размышлений. В разговоре мелькнули фамилии, которые я знал с детства. А Бадму Корсакова и его детей Саню и Жалму я считал чуть ли не своими родственниками. В Орлике мы жили по соседству, а после, перебравшись в Иркутск, часто останавливались у них, когда приезжали по ягоды или орехи. Москва — город, где легко потеряться и, тем не менее, когда надо, тебя могут легко отыскать. Когда я перебрался жить в столицу, то наша квартира стала напоминать филиал гостиницы «Аэрофлот». Я любил, когда раздавался очередной звонок моих сибирских знакомых с просьбой переночевать ночь-другую. Приезд друзей вновь связывал меня с прежней жизнью и подтверждал, что во мне нуждаются. За годы, проведённые в столице, я так и не сумел завести себе новых друзей и продолжал жить здесь как в длительной вынужденной командировке.
Звонившая не нуждалась в ночлеге. Да и с деньгами у неё, судя по всему, был полный порядок. В последнее время я безуспешно искал, где бы можно было заработать, чтобы оплатить квартиру и отдать долги, брался за любую мало-мальски оплачиваемую работу. Теперь деньги плыли прямо в руки. Фантастика, похожая на только что увиденный сон. Но сон отлетел в ночь, а разговор и предложение встретиться остались. Потоцкая сделала всё, чтобы не только заинтересовать, но и расположить к себе. Я удивился: оказывается, здесь, в этом огромном городе, про то, что было со мной в той домосковской жизни, знали едва ли не больше, чем я сам. Кто и зачем дал ей мой телефон? Как к ней попал сценарий? Фактически и сценария как такового не было, лишь идея, озвученная на встрече с выпускниками одной из московских школ, куда меня пригласила Катя Глазкова, редактор журнала «Панорама России», и где у неё училась дочь Маша. Я рассказывал про Чингисхана, про то, что Организация Объединённых Наций назвала этого персонажа мировой истории человеком тысячелетия. В России к Тэмуджину, таким было настоящее имя монгольского хана, отношение было, мягко говоря, прохладным, но я слышал, что в мире независимо друг от друга снимают сразу пять фильмов о Чингисхане. Ещё я рассказывал про Белый и Чёрный Иркуты, про сарлыков, медведей, старателей и про то, как после десятого класса я мыл золото.
Поскольку моё детство было напрямую связано с теми местами, где, по преданиям, жила мать Потрясателя Вселенной, я рассказал о своём желании с кинокамерой пройтись старыми тропами и высказал предположение, что захоронение знаменитого хана находится на территории Тункинской долины. И похоже, на громкое имя клюнули. Но только ли на имя? В ночном звонке была какая-то недосказанность, которую я надеялся разрешить при личной встрече.
Я лежал и смотрел в тёмное московское небо, на котором почти никогда не было видно звёзд, размышлял о превратностях судьбы и старался вспоминать то, что было мило моему сердцу.
Родился я в Бурятии, в селе Орлик, в самом центре Саян, почти на границе с Монголией. Корсаковы были нашими соседями, и мы, как это сейчас модно говорить, дружили семьями. Жили бедно, но дружно, и чем могли помогали друг другу.
В той ныне уже недоступной для меня жизни приходилось наравне со взрослыми ходить в тайгу, собирать ягоды и орехи, гнать дёготь, бить на золотодобыче шурфы, заготавливать дрова, валить лес, пасти скот. Тайга не огород, она не только кормила, но и проверяла характер. Помню, как нагретая костром земля всю ночь отдавала тепло, от неё шёл хвойный пихтовый запах настеленного лапника. Утром на дорогу мы обычно пили чай с травой, которую буряты называли сагаан-даля, после чего ноги сами несли по тайге. Эту траву заготавливала моя мама. Она наравне с отцом копала шурфы, мыла породу, носила кули с шишками, горбовики с ягодой — так в наших краях называют металлические и фанерные короба, сушила на зиму грибы, каменный зверобой, листья брусничника, цвет боярышника. Уже с малых лет я знал, что жимолость полезна при болезнях сердца, черника нужна людям со слабым зрением, брусника просто необходима при болезнях почек.
От отца я узнал, что если у бурундука забрать все приготовленные на зиму орехи, то бурундук, понимая, что ему без припасов не выжить холодную зиму, находил на дереве развилку и, просунув в неё голову, как в петлю, кончал свою жизнь, как и человек, у которого отнимают всё. Я верил ему и не верил, потому что не встречал повесившихся бурундуков. Но, по логике жизни людей, такое вполне могло произойти и у зверьков.
Бывало, по первому снегу мы выходили к тракту, чтобы на попутной машине, укрывшись фуфайками, добраться до дома. Но озноб и ломоту в теле снимали горячий чай и быстрый сон, а наступившее утро давало новые впечатления, где каждый день был как сотворение мира.
Я хорошо помнил то время, когда отец, с такими же, как и он, мужиками, уезжал в Монголию, они нанимались перегонять стада овец и яков до станции Култук. Старшим в артели скотогонов был Бадма Корсаков, он хорошо знал не только русский, но и монгольский язык. Когда я подрос, в те перегоны вдоль Иркута по Тункинской долине отец начал брать и меня. Почти двести километров на лошадях мы медленно двигались по степи и тайге, ночевали у костра, ночью из ружей палили в воздух, отгоняя от скота волков и медведей. Я настолько сроднился с той походной жизнью, что зимой после школы бежал в артельную хомутарку, которая была при конюшне. Мне нравился терпкий запах войлочных попон, я любил заглядывать в большие и умные глаза коней, ловить в них своё отражение и считал, что умнее и красивее лошади нет на земле животного. Частенько мы забегали в конюшню, чтобы нагрести в кормушке горсть овса, бросали его на раскалённую плиту и в той же хомутарке, вместо семечек, грызли пахучие зёрна. Так лошади делились с нами своей едой.
Отсюда, из Москвы, та, временами голодная и нелёгкая, жизнь выглядела совсем иначе, чем была на самом деле. Однажды, когда уже не было отца, мы с моими сестрами зашли в тайгу, где я знал хорошее ягодное место. Но, сделав нелёгкий бросок в двадцать километров, в тот же день были вынуждены вернуться обратно. Весной на ягодный цвет упал заморозок и сделал бесполезным наш дальний путь. Усталые и смурные, мы явились к Бадме Корсакову. Выслушав нас, он поинтересовался, отдали ли мы дань хозяину тайги Баян-хангаю, и, получив отрицательный ответ, прищурив узкие глаза, начал сочувственно цокать языком. Тем же вечером он обмакнул безымянный, как говорили, самый чистый у человека, палец в стакан с водкой и брызнул им на три стороны, отдав дань хозяину здешних мест.
На другое утро Бадма позвал приехавшую на летние каникулы шестнадцатилетнюю дочь, красавицу Жалму, и сказал, чтобы она сводила нас к Иркуту, где лет десять назад был пожар, и там, по словам старого бурята, обязательно должна быть ягода, поскольку туманы от реки и близкая вода оберегли брусничник от весенних заморозков.
Жалма, по-бурятски — царица, была старше меня на два года. Она слыла самой отчаянной девушкой во всей долине. Её побаивался даже сын директора рудника Болсан Торбеев, который верховодил над всеми окрестными мальчишками. Своё прозвище он получил после одного случая, когда ещё мальчишкой заблудился в тайге.
Стояла осень, было уже холодно, ночью термометр опускался ниже двадцати градусов. Спичек у Болсана с собой не оказалась, но он не растерялся, отыскал тарбаганью нору, выгнал из неё грызуна и заполз туда сам. У тарбагана в норе была толстая подстилка из мха, и Болсан благополучно скоротал в ней ночь. Вот за этот подвиг его и прозвали Тарбаганом, а вскоре прозвище прилипло ко всем Торбеевым.
Болсан учился с Жалмой в одном классе, был широк и крепок и приобрёл известность тем, что почти всегда побеждал на скачках, которые проводились во время бурятского конно-спортивного праздника Сурхарбана. Из местных никто не смел ему перечить, понимали: задевать силача — себе дороже. Единственная, кто соперничала с ним на скачках, была Жалма. Глядя, как она летит по степи на скакуне, я думал, что, наверное, она могла бы так же легко летать на самолёте. При виде девушки широкое, как блин, лицо Торбеева становилось ещё шире, а сам он рядом с нею — вдруг суетливым и услужливым. Видя, что и я часто пропадаю у Корсаковых, Тарбаган, спрятав глаза в щёлки, вроде бы простодушно спрашивал меня при встрече:
— Что, Гриша, у бурятки всё в порядке?
— Катись ты к себе в нору, — огрызался я.
— Но-но, ты мне поговори ещё! Сейчас я тебя самого запихаю туда, — говорил он и, точно кувалдой, отвешивал смачный подзатыльник.
— Болсан — тарелка, рыба мелка! — кричал я, отлетев в сторону.
Я был легче и быстрее Болсана, и это спасало меня от скорой расправы Тарбагана.
Жалма как могла утешала меня. Она, если я являлся к ним с кровоподтёком, доставала медный пятак и прикладывала к синяку.
— А мне совсем не больно, — храбрился я, потирая голову и незаметно вытирая рукавом слёзы.
— Ты настоящий мужчина, — говорила она и предлагала прокатиться на лошадях.
Зная, что Тарбаган обязательно увидит нашу прогулку, я с радостью соглашался. Именно она научила меня ездить верхом, ободряя, вроде бы в шутку говорила, что если я перестану бояться пускать вскачь степного скакуна, то обязательно стану лётчиком. И улыбалась своими тёмными, как ночная степь, раскосыми глазами, чтобы через мгновение спрятать их под чёрными густыми ресницами. Я посмеивался в ответ. Но сказанное запало в душу. Для неё я был готов лезть из кожи, со свистом в ушах лететь вслед за нею галопом, чтобы выглядеть в её глазах взрослым парнем. Думаю, она знала об этом и посмеивалась надо мною.
К тому времени скот из Монголии стали возить на машинах, но мы нанимались пасти колхозное стадо. И уже здесь я научился скакать, как заправский табунщик, даже на неосёдланной лошади. Делать это было непросто, спины монгольских лошадей были жестки, как брёвна; вечером, спрыгнув с коня на землю, я ещё долго не мог присесть. Но вскоре я мог, слившись с лошадью, гоняться по степи за лисицей или с лёгкостью степной птицы возвращать в отару отставших овец. И наконец-то наступил день, когда я решился бросить вызов самому Болсану. Перед Сурхарбаном Жалма выбрала мне самую быструю и выносливую лошадь, и мы по вечерам выгуливали её за посёлком.
— Пусть она привыкнет к тебе, а на скачках дай ей свободу, лошадь сама наберёт ход, — советовала она. — Я тебе говорила: лошади, как и люди, любят быть первыми. Ты должен дать ей понять, что нужно быть первыми.
Всё произошло, как она и говорила: уже на самом финише я на полкорпуса опередил Болсана. Приз — кожаное седло и красный спортивный костюм — вручал его отец, директор золотодобывающего рудника Михаил Доржиевич Торбеев. Его лицо оставалось беспристрастным, и лишь нависшие веки на миг напомнили мне лик озабоченного Будды. Та победа запомнилась на всю жизнь: обойти в скачках опытного бурята ещё не удавалось никому из русских.
Конечно, я обрадовался, когда узнал, что на Иркут нас поведёт Жалма. Она повела нас через поросший мхом Грязный ключ. Проваливаясь и чертыхаясь, шли мы через него больше часа, ругая про себя хозяина тайги, засасывающую грязь, нетвёрдые кочки, ледяную воду. Но наши усилия были вознаграждены сторицей. Гарь была усыпана брусникой, которая, как образно говорили местные, стояла на кочках вёдрами. Буквально через несколько минут работы жестяные совки со стальными, как у крупной расчёски, зубьями наполнялись отборной ягодой. К вечеру ею была заполнена вся взятая с собой посуда — трёх-и четырёхведёрные горбовики.
Мы остались на ночёвку. В темноте, слушая шум воды, мы сидели с Жалмой на берегу Иркута, поддерживали костёр и рассказывали друг другу разные истории. Чтобы напугать, я рассказал, что медведи не любят огня и бывали случаи, когда они, окунувшись в воду, ночью подходили к костру и вытряхивали её из своей шкуры прямо на огонь. Неожиданно сквозь шум реки послышался странный клёкот; вытащив из костра горящую головешку, я поднял её над головой. Мимо нас проплывала стая спящих прямо в воде белых гусей. Готовясь к дальнему перелёту, гуси садились на воду, где чувствовали себя ночью в полной безопасности. Мелькнув на секунду, белые пушистые комочки растворились во тьме, и Жалма начала рассказывать про байкальских нерп.
— В давние времена, когда человек ещё хорошо относился к природе, на берегах Байкала жил народ. Но вот туда пришли злые люди, вроде наших Тарбаганов, и этот народ был вынужден уйти под воду, превратившись в тюленей. Так до сих пор и живут они в воде.
Я смотрел на гладкое, точно вылитое из меди лицо Жалмы, на её полные, словно намазанные брусничным соком губы, отводил глаза, вставал, подбрасывал в костёр сучья; от моих прикосновений он вздрагивал, сыпал во тьму золотистые искры. Вновь обернувшись к Жалме, я видел их отражение в её огромных, как и сама ночь, глазах.
— Мне кажется, что это плыли не птицы, а души утонувших в Иркуте людей, — неожиданно добавила она. — Скольких вода забрала и, возможно, ещё заберёт. А нам пора спать.
Жалма ушла спать, а я остался сторожить костёр: ещё, чего доброго, придёт медведь и затушит огонь, — и вспоминал, как она спасла меня, когда я тонул в Иркуте.
Нам было лет по десять, когда мы с её братом Саней решили сплавиться вниз по Иркуту на накачанных автомобильных камерах, которые стащили у старателей. Тогда мы ничего не боялись, вернее, не представляли всех опасностей, которые могут подстерегать нас на горной реке. Течением нас вытащило на середину реки и понесло вниз. Уже среди камней мы налетели на торчащий из воды валун и опрокинулись. Саня сумел добраться до берега, меня же течением потащило на пороги. Что было бы дальше, не представляю. Только наперерез, прямо на коне, в Иркут бросилась Жалма. Она пасла овец, услышав крик, поскакала на помощь и, хлестанув коня плёткой, вместе с ним бросилась в воду. Конь вместе со своей наездницей догнал меня, Жалма ухватила меня за волосы, конь развернулся и, уходя от порога, наперерез течению начал двигаться к берегу.
Тихо догорал зажжённый нами костёр. Ночь забралась на самую высокую гору и готовилась покатиться вниз. Сверху смотрели близкие звёзды; там, среди посеянных неизвестно кем и когда, тайными тропами бродили иные миры, а за шумящим Иркутом время от времени далёким гортанным голосом вскрикивал гуран; мне казалось, что он хотел предупредить о чём-то лесных жителей, а может, заодно и нас, поскольку в этой ночи мы все были связаны и укрыты одним огромным небесным покрывалом.
Когда меня пригласили выступить в московской школе, я решил, что расскажу им о Бурятии, о небольшой, по российским меркам, реке Иркут, о былинном герое Гэсэре, который спустился с Вечно Синего Неба, чтобы спасти людей от зла и установить на земле мир и порядок. Бадма Корсаков рассказывал, что, по преданиям, Гэсэр осуществил своё предназначение, но так привязался к людям, что не смог вернуться на небо и, нарушив обет, данный отцу и Создателю, остался на земле. Бадма был уверен, что он до сих пор живёт в тех местах, где между огромными озёрами-братьями Байкалом и Хубсугулом, по одной из самых живописных долин в мире, течёт река Иркут.
Для начала я рассказал ребятам, что есть два Иркута — Белый и Чёрный — и что когда-то они оба мечтали о дочери Байкала, красавице Ангаре.
А дальше в памяти встали места моего детства; отсюда, из Москвы, они начали казаться сказочными библейскими местами, и, конечно же, я не пожалел красок, чтобы передать ребятам всю мощь и силу девственной природы Саян.
Своё начало Белый Иркут, что означает «крутящийся», берёт у снегов самой высокой горы Саян — Мунку-Сардыка. Там он набирается сил на каменистых альпийских склонах. Оставив вечные снега и вобрав в себя силу ключей и талых вод, Белый Иркут уже единым потоком, крутясь и пенясь, начинает бег к своему чёрному брату. С грохотом и воем, с каким влетают в подземные тоннели электрички, водный поток, попав в узкие горные расщелины, в своём движении вниз напоминает скользящего меж скал мускулистого питона, на выходе, то ли желая предупредить, а скорее всего — от избытка сил, он подаёт глушащий округу голос. Но грохот спадающей вниз воды не пугает, а, скорее, завораживает и успокаивает лесных жителей, которые молча взирают на проносящую, как время, воду. И, кажется, нет той преграды и не наступит то мгновение, которое может остановить низвергающегося с окружающих гор шумящего великана. Миновав последний каньон, Белый Иркут раздвигает вширь берега, веселясь и рассыпавшись на рукава, белыми ягнятами заскакивает на отполированные до блеска валуны, чтобы уже далее шумным овечьим стадом, грохоча копытцами, уткнуться в ноги двум огромным сторожащим ущелье каменным скалам-братьям и, попрощавшись с ними, по пологому руслу с разбегу броситься в воды Чёрного Иркута.
— Добрые духи — тенгри, так называют их буряты, — пасут у самой вершины Мунку-Сардыка на сочных альпийских лугах криворогих, заросших шерстью сарлыков, поскольку там нет слепней, оводов и прочего таёжного гнуса. Из длинной шелковистой шерсти сарлычьих хвостов городские модницы до сих пор делают парики и приплеты, — разглядывая причёски школьниц, продолжал повествовать я. — Мясо этих животных считается самым чистым в мире и называется мраморным. А на горных кручах можно увидеть горных архаров, они с мудростью каменных изваяний смотрят на стада баранов и овец — своих дальних сородичей, которые прямо под ними пасутся на серых лишайниках и малахтовых сочных мхах. Ещё ниже рядом с сарлыками можно увидеть маралов, изюбрей и коз. Они с удовольствием поедают запашистую траву сагаан-даля, что в переводе с бурятского означает «белые крылья», наевшись которой, пускаются в пляс, подбрасывая вверх задние ноги. Ну точь-в-точь, как это бывает сегодня на ваших танцах, — тут я решил сломать на ступившую в классе тишину и приблизить рассказ к действительности.
Ребята понятливо рассмеялись.
— Ещё ниже начинаются сиреневые поля и за росли черники, иван-чая, шиповника, брусники, голубики и чёрной смородины. Там, среди любимых бурундуками и лесными мышами кедровых стлаников, нагуливают жир медведи, лакомятся спелой ягодой глухари и рябчики. В отличие от своего собрата, Чёрный Иркут идёт напролом, точно ножом разрезая мраморные хребты и гранитные скалы. Особенно буйным он бывает, когда в горах начинаются дожди. В такие дни лучше к нему не подходить: Иркут становится похож на огромного раненого зверя, который грызёт каменные берега, подмывает деревья и, как щепки, тащит по течению огромные булыжники. Выстроившиеся вокруг него горы окрашены во все существующие в природе цвета и оттенки: белые, розовые, зелёные, пурпурные, голубые, коричневые, чёрные, жёлтые, с фиолетовыми и оранжевыми косами и пятнами, заросшие мхами и лиственницами, с вкраплениями рябиновых и берёзовых кистей. По распадкам и боковым скатам, точно вплетённые в волосы дреды, гигантскими потоками стекают к Иркуту разноцветные каменистые осыпи, и впервые попавшему в эти места путнику кажется, что там, наверху, у самого неба, должно быть, находились циклопические мельницы, которые изо дня в день веками пытались перемолотить в мраморную муку вершины Тункинских Альп. Видимо, Создатель был в хорошем настроении и не пожалел для этих мест ни красок, ни необходимого для таких дел подручного материала. Песчаные острова Чёрного Иркута обрамлены зарослями облепихи. Налитые спелыми ягодами, они похожи на кукурузные початки. Когда летишь на самолёте, то кажется, что по воде плывут разукрашенные золотом, горящие огнём янтарные плоскодонки.
Решив связать своё повествование со школьной программой, я рассказал, как восемь веков назад Тэмуджин послал в долину Иркута своего сына Джучи, чтобы привести живущих там меркитов и сойетов к стремени великого хана. И пролилась там большая кровь. Возможно, именно потому протекающий по золотоносным землям Чёрный Иркут — это вместилище мощной, алчной, агрессивной и напористой силы. Слившись в единый поток, Белый и Чёрный Иркуты несут в себе как бы два начала, где светлое и тёмное до поры и времени уживаются в одном теле, в одном движении, то разливаясь вширь, то уходя вглубь. И течёт он мимо поселений и пастбищ, под молитвы лам и глухой стук бубнов шаманов, веками, тысячелетиями отдавая свою силу цветочной и белой степи, держа курс к Священному озеру. И лишь последней преграды одолеть не смог: не добегая до Байкала самую малость, Иркут резко отворачивает влево и, пробивая на своём пути высоченные хребты, устремляется наперерез Ангаре, породив красивую легенду о Енисее и своенравной, но любимой дочери Байкала.
Ещё я добавил, что река, возле которой прошло моё детство, — «Олень Белый Господин», так буряты величают хозяина реки Иркут, — впадает в Ангару и даёт название столице Сибири — Иркутску.
— Скажите, а по Иркуту можно сплавиться на лодках? — неожиданно спросила меня Маша Глазкова.
— Да, это любимая река для экстремалов, — ответил я. — Но тихий и спокойный в своём нижнем течении, Иркут коварен и опасен, пробиваясь сквозь горы. Существует легенда, что мать Чингисхана едва не утонула в Иркуте, когда бросилась в воду, чтобы спасти во время наводнения маленьких детей.
И добавил, что, попав в места, где родилась его бабушка, Джучи, сын Чингисхана, в отместку приказал своим воинам сравнять окружающие горы и засыпать ими Иркут. Но и ему оказалась неподвластна здешняя природа, лишь гигантские осыпи да огромные камни напоминали о тщетности усилий великого хана.
Закончив лётное училище, я начал летать там, где и родился, — в Восточной Сибири, на самолёте Ан-2, который в народе прозвали «кукурузником». Чаще всего это были полёты по санитарным заданиям, когда далеко в горах или тайге кто-то нуждался в срочной помощи. Мы вывозили больных в город или доставляли врачей в отдалённые села. В Орлике меня обычно встречал Саня Корсаков. Он просил привезти из города лекарства или ещё что-нибудь необходимое, и я с удовольствием выполнял его просьбы. Ответно он угощал свежей бараниной, рыбой, ягодой или кедровыми орехами.
— Лётчик просит — надо дать, шаман может подождать, — на свой бурятский лад, улыбаясь, переиначивал он услышанную присказку лётчиков и заносил в самолёт ведро или мешок. — А Тарбаган, Гриша, шаманом, ёкарганэ, заделался. К нему теперь на хромой кобыле не подъедешь. Стал важным, как секретарь района.
Буряты говорят, что у каждой лошади свой ход. Это со стороны кажется, что все они бегут одинаково. И не каждая из них годится в упряжку, поскольку в ней конь не может быть верховым. После школы Болсан закончил авиационный техникум, и мне приходилось встречаться с ним в аэропорту, он работал в бригаде по техническому обслуживанию самолётов. А после куда-то пропал. И вот объявился снова. Но если раньше его больше знали как сына директора рудника, то теперь про Болсана начали говорить, что он прямой потомок личного шамана Чингисхана. Распрощавшись с авиацией, он надел на себя жёлтый шёлковый халат, приобрёл бубен и стал едва ли не самым востребованным человеком. Особенно любили его снимать и приглашать в гости зарубежные туристы. В перестроечные горбачёвские времена подобные превращения происходили и среди моих соплеменников: быть сыном табунщика, слесаря, лётчика стало немодно, откуда-то начали откапываться и обозначать себя внуки купцов, священнослужителей, но больше всего появилось людей, претендующих на дворянство. Да Бог с ними, с дворянами!
С Болсаном у меня происходили стычки не только из-за Жалмы. Вспоминая историю взаимоотношений монголов и Древней Руси, он нет-нет да и ронял: мол, зачем киевские князья убили монгольских послов?
— Наносящий удар должен помнить, что всегда возможен ответный ход. И они его заслужили.
Длинная память была у парня. В ответ я сказал, что с двадцатитысячным войском за тысячи километров в гости не ходят. Болсан начинал кричать, что мои сородичи — казаки Похабова — пришли на Байкал не с дарами, а с пищалями и саблями.
— Это был ответный визит, — усмехаясь, отвечал я. — Хочу заметить, они не оставляли после себя сожжённые города и горы трупов.
— Мой народ — мы поклоняемся нашим предкам и природе. Зачем вы пишете краской свои имена на наших камнях? — переходил на другое Болсан. — Я же не пишу на церквях, что здесь был Торбеев.
— Чего ты вдруг заговорил за весь народ? Среди вас есть и православные, и почитатели Будды, — сказал я, вспомнив разговоры отца с Бадмой Корсаковым. — Те, кто где попало малюет краской свои имена, наверняка не ходят в церковь. А мои предки свои имена оставили в памяти иными делами. Они были умными и дальновидными людьми. Находясь меньшинстве, вдали от России, казаки Похабова сумели так наладить отношения с местными, что и сегодня, четыреста лет спустя, мы живём с братами в мире и согласии.
У Корсакова было своё отношение к самолётам. На аэродроме он подходил к крылатой машине, широким движением, каким гладят бок лошади, проводил рукой по металлическому боку и приглушённо цокал языком:
— Однако, хороший, ёкарганэ, у тебя, Гриша, сарлык, — смеялся он и, мечтательно вздохнув, добавлял: — А винту твоему я загнул бы рога. Он бы стал походить на быка сарлыка.
Привыкший к езде на лошадях, Саня Корсаков, слетав со мной в город, в шутку говорил, что конструктор самолёта, должно быть, слепил его со степного жеребца, которым можно управлять при помощи вожжей. Отчасти я соглашался с ним: крылатая машина Олега Антонова стала настоящей рабочей лошадкой на сибирских трассах. Всего один, но довольно мощный мотор, два крыла, на двенадцать мест пассажирская кабина, пилотская кабинка и минимум приборов.
Но вскоре я переучился на другой самолёт, и мои трассы уже пролегали вдали от верховьев Иркута.
В конечном счёте самолёт занёс меня в Москву, и на этом настояла моя жена Зина. Перебраться в столицу нам помог Шнелле. Руководство компании «Востокзолото» для перевозки VIP-персон взяло в аренду самолёты для выполнения полётов не только внутри страны, но и за рубеж, и Шнелле предложил Торбееву, чтобы я возглавил вновь создаваемую авиакомпанию «Иркут». Размышлял я недолго, самолёты в Восточно-Сибирском управлении распродавались направо и налево, авиация буквально азваливалась на глазах. Какой лётчик не хотел бы посмотреть города и новые страны? Я принял предложение и переехал жить в столицу.
Начинать новое дело было непросто, это была уже совсем не та работа, которую я освоил в Сибири. Но к тому времени у меня за плечами был командный факультет Ленинградского высшего авиационного училища, куда стремились попасть в том числе и зарубежные специалисты. Я пригласил опытных лётчиков, и мы быстро наладили полёты. Зимой во время каникул мы возили бизнесменов на горнолыжные курорты Австрии, Швейцарии, летом выполняли чартерные рейсы в Турцию и в Арабские Эмираты. Часто на всякого рода международные форумы летали и Торбеевы. И там я снова столкнулся с Болсаном Торбеевым. Он неожиданно для многих вошёл в правление авиакомпании «Иркут». Семейный бизнес требовал иметь своих людей везде. Но делами компании он занимался мало, чаще всего он принимал участие в конференциях, которые проводили его собратья — колдуны и шаманы — из разных стран. Переводчицей он брал с собой Зину: она закончила юридический факультет, хорошо знала английский и испанский языки.
Возвращаясь из зарубежных поездок, она, смеясь, рассказывала, что без неё Тарбаган тут же превращался в своего безмолвного сородича. Но когда её стал приглашать в поездки генеральный директор компании Аркадий Шнелле, мне это не понравилось. Зина была красива, умна, обаятельна, и я начал подозревать, что Аркадий берёт её не только как переводчицу и консультанта по юридическим вопросам.
Лётчиков именуют воздушными извозчиками, и я относился к подобному прозвищу с иронией и пониманием: каждый делает свою работу. Но в новые времена лётчики превратились в наёмную рабочую силу, которую хозяева при надобности набирали к себе на работу, но могли по своему усмотрению и выставить за дверь. Вот и приходилось вчерашним королям неба демонстрировать не только свою профессиональную пригодность, но и при встрече с начальством держать на лице улыбку, в худшем случае помалкивать — и упаси Боже огрызаться. Но я старался вести дело так, как считал нужным.
Болсан Торбеев и Шнелле выходили из себя, когда я противился всевозможным тёмным схемам расчётов с заказчиками и уходов от налогов, намекали, что моё дело крутить штурвал, а не совать нос куда не следует. Однажды я часть дополнительной выручки, полученной за перегруз самолётов, вполне официально перечислил на строительство церкви в посёлок под Москвой, где, как мне говорили, Торбеев строил себе дачу, а другую распорядился раздать работникам авиакомпании в конвертах в качестве премиальных. Меня пригласил к себе Шнелле и напомнил, что такие вещи надо согласовывать, поскольку есть правление авиакомпании, созданное для того, чтобы решать подобные вопросы. В следующем месяце я поставил в известность членов правления и сделал очередное пожертвование. Узнав об этом, моя жена покрутила пальцем у виска: мол, ну что возьмёшь с малахольного?
Но уволили меня за другое. Нужно было выполнить незапланированный рейс на Берн, и я решил сделать это самостоятельно. В тот день в Москве шёл мокрый снег, видимость была на пределе, и я задержал вылет на несколько часов. Я хорошо помнил, чем закончился подобный взлёт с Артёмом Боровиком. Но этим рейсом в Швейцарию должен был лететь к коллегам по профессии Болсан Торбеев. Узнав, что некоторые самолёты взлетают, он тут же позвонил мне.
Я попытался дипломатично выйти из непростой для меня ситуации.
— Но другие полетели? — допытывался Болсан.
— Да, полетели. Но мы же не дрова возим. Мой отец учил: не подчиняйся стадному чувству и, если это будет угрожать тем, кто доверился тебе, не делай того, что может привести к непредсказуемому результату.
— Мы платим за работу, а не за рассуждения, — напомнил мне, кто есть кто, Торбеев.
— Я вам не лакей! — взорвался я. — Смею вам напомнить, я пока что руководитель авиакомпании и несу ответственность за жизни людей.
— Нет, ты молодец! — рассмеялся Болсан. — Пока что. Конечно, ты прав, руководить компанией — это не овец пасти.
Действительно, память у него оказалась длинной. На очередном правлении руководителем авиакомпании избрали Торбеева, а мне предложили написать заявление об уходе по собственному желанию. Что ж, мавр сделал своё дело, очередная нора была нагрета, компания исправно выполняла рейсы, теперь можно было обойтись и без строптивца.
И я написал заявление по собственному желанию. К тому времени авиакомпаниями стали руководить невесть откуда взявшиеся банкиры из бывших милиционеров, отставных военных, фээсбэшников, железнодорожников и прочих, готовых возить всё и всех. Шнелле внешне поступил логично: Болсан работал в авиации и, по крайней мере, знал, что самолёты летают не по рельсам. А бубен и амулеты — так это скорее для доверчивых иностранцев.
После того как я ушёл из авиакомпании, Зина посоветовала мне лечь в госпиталь. Там у меня врачи обнаружили сердечную аритмию и списали с лётной работы. От прежней жизни остались пилотское свидетельство и воспоминания о тех днях, которые я провёл в небе. Теперь я был вольный казак: как говорится, хочешь — пляши, хочешь — песни пой, никто тебе не указ. И у врачей не надо каждый день подтверждать свою годность, теперь я был годен ко всему, но, к сожалению, летать мог только во сне. Но зарабатывать на жизнь, не летая, оказалось гораздо сложнее, чем я думал. А тут судьба приготовила новый удар: Зина ушла к Шнелле. Как-то, вернувшись домой, я увидел на столе записку, прочёл её и, не раздеваясь, лёг на диван. И этот, самый длительный и самый неудачный в моей жизни, полёт закончился. Надо было думать, как жить дальше. Утешало одно: что всё это произошло в каменных джунглях большого города, где каждый день у тысяч людей происходит что-то подобное. После ухода жены я порвал с компанией всякие отношения и ушёл, как говорили литераторы, на вольные хлеба.
В детстве меня учили одному, но в жизни пришлось делать совсем иное. «У каждого своя судьба. Тот, кто научился управлять конём, может управлять не только своей семьёй, но и другими людьми», — слышал я от Бадмы Корсакова. Ухаживать за лошадьми меня научили буряты, отыскивать таёжные тропы — отец, управлять самолётом — уже другие люди. А вот управлять своей семьёй я так и не научился. «Впрочем, этому научиться нельзя, — думал я, вспоминая свою семейную жизнь. — Здесь чужой опыт — это даже не чужое пальто, которое можно поносить и выбросить». Как и любая болезнь, у каждого она протекает по-своему, хотя я долго делал вид, что её просто не существует. Но она всё-таки дала о себе знать.
Я начал читать лекции, писать сценарии, которые, впрочем, никто не заказывал; большой город, который я чаще видел с высоты птичьего полёта, открывался мне неохотно. В жизни всё надо делать вовремя; сделав крутой вираж и отодвинув от себя авиацию, я сел не на коня, а на упрямого осла, который, казалось, совсем не понимал, чего от него хотят.
Незаметно я начал замыкаться в себе. Всё прежнее, заманчивое и привлекательное, начало гаснуть, отодвигаться в сторону, пока однажды не понял: ещё немного — и заступлю за ту грань, откуда уже не будет возврата.
И тут как нельзя кстати раздался телефонный звонок Потоцкой…
Оксана позвонила мне через неделю и предложила написать сценарную заявку и синопсис предполагаемого фильма.
— Но я жду от вас сценарий, — сказала она. — Бурятский эпос, мифы, легенды, старатели, археологи, шаманы, ссыльные, пропавшие экспедиции. Вам, как человеку, выросшему в тех краях, это должно быть близко. Зритель любит, когда на экране интересные судьбы и лихо закрученные сюжеты. Не тяните! Давайте завтра пересечёмся, я привезу договор и выдам аванс.
Потоцкая уже не обхаживала меня, а разговаривала со мной как с нанятым на работу сотрудником. Я подивился произошедшей метаморфозе, но потом подумал, что иного ждать от киношников не приходится. У них, как правило, время — деньги. И, не откладывая дело в долгий ящик, сел за компьютер. Но работа не шла. Моих детских и лётных впечатлений было явно недостаточно для такой серьёзной работы.
И тут мне в голову пришла мысль рассказать о лётчиках, которые летали по санзаданиям, о женщине-враче, прыгнувшей на парашюте к пострадавшим в тайгу. Я сообщил об этом Оксане.
— Замечательная идея, — подумав, отозвалась она. — Если всё это будет происходить на фоне тайги, Байкала и живущих там аборигенов. Надо найти ту героическую женщину.
Отыскать ту самую было сложно, с тех пор прошло почти тридцать лет. В этом деле мне помочь мог только Саня Корсаков. Но его я не видел уже целую вечность.
— И было бы совсем неплохо воспроизвести прыжок на парашюте в тайгу, — сказала Оксана. — Но где сегодня найдёшь таких женщин, которые могут сигануть в тайгу?
— Думаю, такие найдутся, — ответил я.
— Хорошо, пишите сценарий. Ещё подумайте о золотоискателях. Мы бы могли сделать эту линию главной. Да и зачем искать? Есть Михаил Доржиевич Торбеев, колоритная фигура, почётный президент «Востокзолота».
О золотоискателях писать не хотелось; в своё время я насмотрелся на этих искателей приключений, которые, поймав маленький фарт, буквально сходили с ума. Каждый год они уходили в тайгу, чтобы обобранными и ободранными вернуться назад. А обдирали их свои же. Артель Торбеева собирала золотые сливки, а перспективную, годную для переработки золотосодержащую породу валила в отвалы, где оставались ещё десятки тонн драгоценного металла. Вот к ним-то и стремились «чёрные копатели», пытаясь на этих отвалах что-то отмыть для себя. Но разве мог лоток старателя соперничать с драгой?
Отец старался не брать меня на золотодобычу, говорил, что это не детское дело. Но я всё равно ездил и смотрел, как старатели бьют шурфы. Глубина колодцев колебалась от шести до десяти метров. Меня поражали фанатизм и упорство золотоискателей. Особенно тяжела была работа зимой, когда в мёрзлой земле надо пройти первые метры. Вскопают шурф, пройдут десять метров, дойдут вроде бы до золотоносной породы, а золота там ни грамма. С отцом в бригаде работал Бадма Корсаков. Остатки промытой породы Бадма рассматривал на солнце и выносил свой приговор.
— Делов нема, муха какал, — говорил он и смеялся во весь свой беззубый рот.
И снова через себя бригадир или самый фартовый рабочий кидали кайлу. Где кайла воткнётся, там и начинали копать новую яму. Инструменты были как во времена Чингисхана: кирка, лопата, лом. Недаром отец говорил: старательство — ломовая работа. Все, кто занимался этим промыслом, ничего в своей жизни не заработали и, грубо говоря, были голодранцами, потому что тяжкий, изнурительный труд приносил мизерный результат, которого еле хватало, чтобы прокормить свою семью. А на выходе из тайги их поджидали те, кто мыть не умел и не хотел, кто научился лишь одному — нажимать на курок. Вот так же, после очередного промыслового сезона, на берегу Иркута нашли моего отца. Нам сказали, что он утонул, переправляясь через реку…
«Зачем без надобности будить то, что спит?» — размышлял я, начиная писать сценарий. Прошлая жизнь мало годилась для предполагаемой работы. Другое время требовало других героев. Вон даже Тарбаган круто поменял род своих занятий, начал призывать себе в помощь духов предков. И преуспел, стал чуть ли не личным шаманом Анатолия Чубайса. В последнее время почти все заметные люди обзавелись духовниками. И в этом не было ничего предосудительного. То, что Чубайс выбрал себе в духовники Тарбагана, не стало для меня неожиданностью, поскольку сам Анатолий Борисович давно стал для страны своеобразным шаманом. Людям всучил ваучеры, получилось ловко, все поверили, за понюх табаку отдали заводы и фабрики. Потом Чубайсу доверили рубильник. И здесь ему не оказалось равных, уж больно ловко всё получалось у меднолицего брата Тарбагана. Завести с ним дружбу мечтали многие. А вот у Торбеева получилось…
Летая со мною, Болсан иногда начинал жаловаться, что нынче у бурят стало меньше скота, гибнет молодняк, люди живут беднее и его сородичей загоняют в пещерную темноту. «Кто это делает?» — спрашивал я, и лицо моего давнего обидчика вмиг становилось каменным и непроницаемым, как изваяние Будды. Он и словом не давал дотронуться до Чубайса…
На другой день Потоцкая действительно привезла деньги. Шёл мелкий дождь. Разбрызгивая лужи, режиссёрша подъехала к назначенному месту на серой импортной машине. Передо мной оказалась совсем не аристократической внешности полная сорокалетняя женщина. Волосы у неё были выкрашены в чёрный цвет и коротко острижены. Такого же цвета была и молодёжная курточка, которая была приспущена на плотно облегающие синие джинсы, они не прятали, а, наоборот, выдавали, как иногда шутят моряки, солидную «корму». Её совсем не смущало, что гачи у джинсов были обтоптаны, ей было всё равно, что думают о ней проходившие мимо люди. Им она нравиться не собиралась, впрочем, как и мне. Потоцкая сообщила, что торопится на другую встречу, передала в конверте деньги — немного, но вполне достаточно, чтобы я мог рассчитаться с долгами и почувствовать себя состоявшимся сценаристом. Договор она пообещала привезти попозже и, выкурив сигарету, втиснулась за руль, чтобы через минуту раствориться в машинном потоке.
Дав согласие Потоцкой, я начал искать, кто бы мне мог помочь раскрыть тему. И тут на помощь пришла Катя Глазкова. Она пообещала познакомить меня с археологом, которая занималась культурой древнего Прибайкалья.
Вскоре Катя позвонила мне и предложила приехать в редакцию. Через час я оказался напротив церкви Николы, что в Хамовниках. Накрапывал мелкий осенний дождь, по широкой дороге, урча моторами и блестя раздутыми боками, ползли металлические жирные слепни, в освещенных витринах, взирая стеклянными глазами, зябли манекены, мимо, сутулясь, шёл поздний народ, — закончился ещё один из тех московских дней, которые проваливаются точно в песок. Было начало ноября, солнце всё реже радовало глаз, а когда миновал Покров, то и вовсе перестало показываться на люди. И уже не было сомнения в том, что на этот раз оно взяло отпуск надолго — возможно, до следующей весны. Время от времени зима, как бы предупреждая, засылала в город своих гонцов; серая ветошь неба, цепляя рваными лоскутьями крыши домов, наползала на город, загоняя прохожих под мокнущие зонтики. На меня — сибиряка, привыкшего к морозу и солнцу, — затяжная, без светлых дней, осень действовала угнетающе. Точно включив в себе автопилот, я, механически переставляя ноги, шёл по тротуару, натыкаясь на зонты прохожих и раздражаясь, думал, что вообще-то жить в огромном городе — сплошное наказание и нужно как можно скорее уехать отсюда на Иркут, где дня не бывает без солнца, где нет тесноты и мне там будут рады только за то, что я есть.
Сквозь шум проезжавших машин, негромко, точно пробуя на слух московскую погоду, ударил колокол. Сделав короткую паузу, голос его окреп и, уже не обращая внимания на земное движение, поплыл в серое, шинельного цвета, осеннее небо. И неожиданно мне показалось, что своим звоном колокол начал вбирать в себя всю печаль ненастного дня, всё, что накопилось вокруг меня за последнее время. Мелодичный перезвон, который помнили и знали тысячи москвичей, живших задолго до моего появления на свет, задолго до обступивших его высотных домов, асфальтовых дорог и снующих по ним автомашин, каким-то непостижимым образом повернул мысли в другую, спокойную и примиряющую меня с Москвой, с этим сеющим откуда-то сверху мелким осенним дождём сторону.
— Всё будет хорошо, — повторил я любимую присказку своего первого командира Шувалова и, подлаживая шаг к колокольному звону, вспомнил, что сегодня большой праздник — день Казанской иконы Божьей Матери.
Когда я переходил широкую дорогу, неожиданно потемнело, сверху, срывая с деревьев последние жёлтые листья, начал падать первый снег; соскучившись по настоящей работе, небесные ткачи с удовольствием принялись устилать белоснежным покрывалом тротуары, дома, крыши киосков, зелёную траву на газонах, делая это неслышно, но с особым прилежанием и тщательностью.
Я знал, что Катя будет рада мне и всем тем, кто придёт в её маленькую, заставленную столами и заваленную книгами комнатку, где всегда нальют тебе чаю, а если захочешь — что-нибудь покрепче. Если не захочешь разговаривать, то у неё не будут лезть с расспросами, можешь спокойно посидеть где-нибудь в уголке, послушать разговоры о том, как непросто издавать ныне хорошие книги, полистать ещё пахнущие типографской краской новые журналы и хоть на несколько минут окунуться в существующую только здесь доброжелательную атмосферу, почувствовать такое необходимое и привычное тепло.
Именно здесь, в этой тесной комнатке, пропадало ощущение плоского штопора, которое в последние годы испытывал я, попав в Первопрестольную. Пожалуй, это было единственное в Москве место, куда мне всегда хотелось зайти. И всё же я там бывал редко, гораздо реже, чем желал того. Москва умеет отнимать время у всех, кто попадает в её объятия. Когда я летал на самолётах, то познание нового города обычно заканчивалось посещением трёх мест: магазина, столовой и гостиницы. Иногда география расширялась, и мы, взяв машину, ездили на базар. Москва не стала исключением: метро, работа и три-четыре обязательных для любого провинциала посещения — Третьяковка, Красная площадь и ВДНХ. В душе я тешил себя тем, что и москвичи не особо охочи к познаванию собственного города, откладывая всё на потом, поскольку одна мысль, что всё рядом и можно поехать и посмотреть в любое время, размягчала людей.
На этот раз у Глазковой собрались, чтобы отметить освобождение Москвы от поляков.
Посреди комнаты стоял стол, к нему приладили ещё один, который был на колесиках и всё время норовил отъехать и превратиться в блуждающий спутник основного. Мне нравилось, что в этой комнатке не было телевизора, лишь со стен на залетающих на огонёк гостей по-домашнему смотрели портреты Алексия II, митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского отца Иоанна и молодого, в полевой форме, полковника Преображенского полка с солдатским Георгием на груди Николая II. В редакции публика мне была известна: несколько молодых писателей и близких Екатерине женщин, так называемых лиц постоянного состава, которые сотрудничали с журналом. Были здесь люди довольно известные и не очень, но демократичная хозяйка, если кто желал, давала высказаться всем и о текущем политическом моменте, и о президенте Путине, сама читала последние особо поразившие стихи открытых ею провинциальных поэтов, книги которых лежали на соседних столах.
Но в тот день в комнату непонятным образом упали два подвыпивших депутата Государственной думы. Один из них, Василий Котов, представлял в парламенте интересы родного Прибайкалья, и мы с ним были хорошо знакомы. Почувствовав, что в этой комнате процветает истинная демократия и что ему здесь не отключат микрофон, Котов начал обращать литераторов в свою веру. Заканчивая свой тост, он сделал реверанс в сторону Глазковой, эффектно переиначив слова Леонида Леонова, сказанные им во время войны:
— Так поднимись во весь рост, гордая русская женщина, и пусть содрогнутся в мире все, кому ненавистны русская речь и нетленная слава России!
Катя еле заметно улыбнулась и ровным голосом добавила от себя:
— Сегодня вообще-то не женский праздник, но ваши слова по поводу русской женщины мне нравятся. Так и быть, возьмём вас, милых, и понесём на руках к нетленной славе России.
— Я знаю, сегодня праздник Казанской Божьей Матери, — быстро отреагировал депутат. — Она всё-таки была женщиной, с именем которой связаны все наши победы. Предлагаю выпить за всех женщин.
Почему-то мне вспомнилась мать, которая в своей короткой жизни ни дня не знала отдыха, вместе с отцом ходила в тайгу за ягодами, собирала орехи, а после одна, без отца, подняла шестерых детей. Когда мы что-то произносим, то не видим себя со стороны и не знаем, что думают о нас слушатели. Из слов Котова получалось, что, как и ранее, женщина — последняя наша надежда. «Так сколько же могут они вынести? — думал я. — Как всегда, мы, мужчины, откупаемся красивыми словами. Вот и Глазкова взвалила на себя журнал и безропотно тянет его. А кроме этого, проводит разные конкурсы, ездит по детским домам, школам и приютам, выпускает детские книги. А мы им — красивые слова: мол, давайте и дальше. Да, за столом мы научились побеждать всех».
Подумав так, я решил, что пить за таскающих кули женщин, которые уже прямо в глаза говорят, что они готовы нести и нас, мужчин, не хотелось. И я решил: пора уходить.
И тут в комнату не то что вошла, а влетела молодая женщина, и уставшие от длинной патриотической речи депутата гости Глазковой переключили своё внимание на вошедшую. Она была в коричневой, с большими отворотами, кофте, лиловой блузке и ярком жёлтом шарфике. Её раскрасневшееся от холода лицо было свежо и чисто и чем-то напомнило мне лица с нарисованными тонкими бровями кустодиевских купчих. Ещё я подумал, что уже где-то встречался с нею, но это ощущение тут же пропало; в Москве часто себя ловишь на подобном — возможно, потому, что не покидает желание видеть рядом знакомые лица.
Быстрыми глазами вошедшая окинула присутствующих, поставила на стол завёрнутый в бумагу пирог. Депутат тут же галантно предложил ей свой стул.
— О, да ты по снегу и на таких каблуках, — с улыбкой сказала Глазкова. — Признайся, сколько раз упала, пока добралась?
— Всего один раз, но удачно, сломала у сапога каблук, — весело и, мне даже показалось, доверительно призналась вошедшая. — Кое-как доковыляла до магазина. Там мне обрадовались, говорят: вот наш клиент. Купила новые.
— Неужели не могла с нормальным каблуком купить?
— Характер не позволил, — засмеялась «купчиха». — Как говорят французы, чем хуже погода, тем выше каблук. Но пирог, как видите, донесла. Сладкий, с брусникой.
— Прошу любить и жаловать. Пирог от Яны Селезнёвой, — представила новенькую Глазкова. — От себя добавлю: у Яны сегодня день рождения.
Селезнёву тут же начали шумно поздравлять, троекратно прикладываясь к её щекам. Выдержав необходимый в таких случаях ритуал, она села на стул. Незамедлительно вновь вознёсся депутат. Обращаясь к своей неожиданной соседке, он хорошо поставленным голосом народного трибуна, но уже с новыми нотками, с какими депутаты обсуждают в думе женские вопросы, начал свою вторую речь:
— Есть события и даты, которые трудно пере дать словами. Я всегда восхищался, когда личные праздники совпадают с историческими или государственными. В связи с сегодняшней датой мне вспомнился сборник «Вехи», вышедший ещё в тысяча девятьсот девятом году и зафиксировавший главные болезни российской интеллигенции: безрелигиозность, безнациональность, безгосударственность. Носить крестик и вставлять в свою речь, часто не по делу, церковные слова — это ещё не значит быть религиозным человеком и верить в Бога. Сегодня нам так называемые интеллигенты вполне серьёзно предлагают вообще отменить историю России. Не вспоминать Куликовскую битву, освобождение Москвы от поляков. Они договорились до того, что без Америки мы бы проиграли Вторую мировую войну. Войны не начинаются, начинаются дожди или, как сегодня, снега и так далее. Войны — начинают конкретные люди, народы, государства. Вот я вижу рядом с собой прекрасную молодую женщину, пришедшую сюда в таком красивом восточном наряде. И имя у неё красивое, но заимствованное у наших западных соседей.
— Я войн не начинала, — засмеялась Селезнёва. — Я мирная женщина, а женщины всегда были против войн. И за мир во всём мире. Кстати, уточняю: не Вторую мировую, а Великую Отечественную. Этому я учу детей. И если вам угодно знать, то моё полное имя — Саяна. Но при крещении мне в честь преподобной Анны дали имя Аня.
— Яночка, — не обращая внимания на сделанную поправку, продолжил говорить депутат. — Если вы учите детей, то должны знать, что бывают ситуации, когда надо вскрыть нарыв. Это не проходит безболезненно. Вы, конечно, хорошо помните высказывание вождя мирового пролетариата, который, давая анализ проходящим в позапрошлом веке процессам, казал, что декабристы разбудили Герцена, Герцен создал «Колокол» и им разбудил Россию.
— Ну, допустим, первым колоколом, который вверг Россию в смуту, был угличский, — мягким грудным голосом проговорила Селезнёва. — В него ударили, когда был убит царевич Дмитрий.
— Вы правы, тот колокол был действительно бит плетьми и сослан к нам в Сибирь. Я же хочу сказать, что в своём прекрасном монгольском наряде вы разбудили во мне потомка Чингисхана. Сегодня нам, России как никогда нужна воля Чингисхана, потому что он выстрадал не какой-то там отстранённый марксизм, а жёсткую систему власти, идею сильного государства. России нужен диктатор, патриотический, жёсткий, но справедливый. Государственник. И мы, потомки Чингисхана, пришли сюда, чтобы очистить Белокаменную от засилья подлецов, холуев и лизоблюдов. Москва и москвичи избалованы, закормлены, в них исчезло чувство борьбы, у них вынут хребет.
Сидящий с депутатом спутник громко продекламировал:
Да Бог с ней, Москвою минувшего дня,
Неверною музой дяди Гиляя,
Она предала и себя, и меня,
Кургузым хвостом, словно шавка, виляя.
— Почему вы так ненавидите москвичей и Москву? Зачем плюёте в колодец, из которого пьёте?! И если не любите Москву, то зачем с таким упорством и силою, во все лопатки, стремитесь сюда, — неожиданно с металлом в голосе воскликнула Селезнёва. — Катились бы к себе в горы, тайгу, обнимались бы там с медведями.
— Извините, уважаемая, что я наступил на вашу мозоль, — с редким самообладанием продолжил депутат. — Мы это делаем и, заметьте, будем делать, чтобы наполнить её свежей кровью. Кровью лесорубов, каторжан, казаков, старателей. Чтоб пробудить жажду обновления и сопротивления. Признаться, я не думал, что вы москвичка. А я-то, грешным делом, подумал, что вы дочь ламы. Или шамана. Что-то в вашем лице есть восточное, половецкое.
— Хорошо, что не подлецкое.
Разговор неожиданно залетел на такую высокую точку, что дальше ему оставалось либо оборваться, либо перейти в ту стадию, когда, закусив удила, каждый старался бы ударить побольнее, ставя невольных слушателей в неловкое положение. Но тут, с присущими ей тактом и самообладанием, между двумя субъектами спора встала Глазкова:
— Москва любит и принимает и сибиряков, и кавказцев, буддистов и мусульман. В ней есть место для всех. Но мы любим и ваши заповедные места. Моя дочь Маша мечтает побывать в ваших краях и сплавиться на лодках по Иркуту. Григорий Петрович так интересно и увлекательно рассказывал им на уроке о Байкале, что летом они всем классом собираются поехать в Саяны, на родину Чингисхана.
— Насколько мне известно, там, по преданиям, находится родина его матери, — заметил я. — Но места там действительно дикие и красивые.
Чтобы снять возникшее напряжение, мы поднялись на второй этаж, где была свободная комната и можно было попить кофе. На какую-то минуту мы остались наедине с Селезнёвой.
— А вам действительно идёт этот цвет, — неожиданно для себя брякнул я.
Комплимент получился прямолинейным, неуклюжим и неуместным.
— Вы что, тоже потомок чингизидов? — глянув на меня в упор своими раскосыми восточными глазами, спросила Селезнёва.
— Да, я его внук, Хубилай, — нашёлся я. — Прилетел сюда на воздушной колеснице.
— А я подумала, что вы немой, — Селезнёва замялась. — За последний час от вас слышу первое слово.
— Там такой Цицерон с языка свалился.
— Да уж, — протянула Селезнёва.
— Но вы, когда останавливали оратора, мне были симпатичны.
— Спасибо.
— Скажите, вы коренная москвичка?
— Нет, я родилась далеко отсюда.
— И как же это место называется?
— Оно называется небом. Я родилась в самолёте, — с неким вызовом сказала Селезнёва.
— Постойте, постойте, — осенённый внезапной догадкой, прервал её я. — Где это произошло?
— В Тункинской долине, почти тридцать лет назад. Моего отца тогда перевели работать в Москву, а мама задержалась у родственников. Я родилась семимесячной прямо в самолёте.
— И кто был тот лётчик, который вёл самолёт? — быстро спросил я. — Вы помните его фамилию?
— Конечно. Фамилия распространённая, графская — Шувалов. Звали его Василием Михайловичем. Меня действительно зовут не Яна, а Саяна. Говорят, он предложил так назвать.
У Селезнёвой зазвонил мобильный телефон, и она, извинившись, вышла из комнаты.
Ошеломлённый, я остался сидеть, вспоминая тот непростой для меня полёт. Было это действительно в начале ноября. Выполняя срочное санитарное задание, мы прилетели на горный аэродром в Саянах. В одной из работающих в верховьях Тункинских Альп геологических партий произошло несчастье. Когда геологи переплавлялись через Иркут, лошадей внезапно понесло на пороги. Женщин успели спасти, но они сильно пострадали, у одной из них от переохлаждения началось воспаление лёгких. Геологи вышли на связь с санитарной авиацией, на место аварии в тайгу на парашюте была выброшена врач. Осмотрев больных, она приняла решение вывезти их на лошадях. Вывозил их Саня Корсаков. Когда он приехал на аэродром, то на него было страшно смотреть. Оказалось, что одна из пострадавших — роженица — приходилась Корсакову дальней родственницей, а другой была Жалма. Но он не успел довезти её живой, она скончалась по дороге.
В самолёте оставалось ещё свободное место, и рядом с больной на металлический пол мы положили Жалму. Когда запустили двигатель, диспетчер сообщил, что погода ухудшилась. Он сделал паузу, давая время на принятие решения. Мы могли выключить двигатель и остаться на ночёвку. Никто бы не осудил, нам было дано такое право. Размышление было недолгим. Покойная могла и подождать, но вот женщина-роженица ждать не могла. Нам показалось, что она вообще не представляет, что с ней происходит. И запросили разрешение на взлёт.
После взлёта самолёт точно поехал по большим кочкам, его начало болтать, а вскоре, миновав перевал, мы вошли в облака. К болтанке прибавилось обледенение, слева от трассы, почти что рядом, упираясь в небо, мелькали заснеженные гольцы, справа оже были горы. А вскоре облачность и вовсе прижала самолёт к земле. Возвращаться было поздно, сзади была облачность, и впереди одно молоко. Самолёт болтало, как щепку. Для лётчика слепой полёт в горах, на низкой высоте, когда не знаешь, что у тебя впереди, равносилен езде по городу с заклеенными окнами. Природа не любит, когда ей бросают вызов, поэтому ощущения человека в слепом полёте — это, скорее всего, ощущения младенца в пелёнках. Ещё не умея просить, ребёнок может только барахтаться и кричать. Нам оставалось одно — молиться Богу.
Сидящие в грузовой кабине пассажиры сгрудились вокруг роженицы, у неё начались схватки. Доверив свои жизни пилотам, они пытались, насколько можно, помочь молодой женщине. Небо, по поверьям бурят, подобно перевёрнутому котлу, и если его приподнять, тогда между краями может возникнуть зазор. Как в тот момент нам хотелось хоть на чуть-чуть приподнять этот котёл, чтобы впереди появился этот зазор, потому что в любой момент в кабину, приоткрыв на мгновение небесную дверь, мог залететь каменный гость и ослепительным светом озарить последние мгновения жизни.
По расчётам, мы должны были уже выйти на береговую черту, а дальше, чтобы не поймать горы Хамар-Дабана, надо было поворачивать строго на север, туда, где находится Полярная звезда.
Внезапно после очередного броска самолёта сзади раздался крик. Оглянувшись, мы увидели страшную картину: носилки отбросило к хвостовой перегородке, а на них с распущенными волосами, как живая, сидела Жалма. А рядом с нею кричала роженица. У неё начались преждевременные схватки. И неожиданно облачность точно обрезало ножом. Впереди был Байкал, а сверху, с огромной высоты, от солнца, от невидимых звёзд лился золотой поток; в отсвете вращающегося винта он показался мне небесным столбом, который жил своей непостижимой, осязаемой жизнью. Видение длилось всего мгновение, соизмеримое по своей продолжительности с тем мгновением, которым измеряется в этом мире человеческая жизнь.
— Что востребует Дух, то непременно осуществит Природа, — неожиданно философски заметил мой командир, то и дело оглядываясь на пассажров. — Ты сходи, посмотри, что там.
Теперь, когда полёт шёл над видимой землёй и внизу спала озёрная гладь, можно было спокойно сделать то, что казалось невозможным ещё минуту назад. Я принёс питьевой бачок, затем вскрыли самолётную аптечку. Сопровождающая роженицу бурятка попросила, чтобы я отгородил их от остальных пассажиров. Я взял самолётный чехол, поднял его вверх, сделав из него что-то вроде ширмы. Разглядывая сидевшую предо мной покойницу, я вспоминал, как она учила меня ездить на лошади, мысли путались и рвались, я не мог собрать их воедино. Вскоре стоны за моей спиной стихли; оглянувшись, я увидел, что принимавшая роды бурятка уже заворачивает родившегося ребёнка в шерстяной платок.
— Кто? — коротко спросил я.
— Девочка, — так же коротко ответила сопровождающая.
Теперь-то я точно знал, чьё лицо я вспомнил, увидев Саяну. Она напомнила мне Жалму. «Имею честь представиться: Григорий Храмцов, второй пилот того самого санитарного „кукурузника", на котором вы появились на свет. Я помогал принимать роды». Фраза, которую я заготовил, осталась невостребованной, Селезнёвой в комнате не оказалось, там уже мирно обсуждался план издания нового номера журнала, в котором обещал участвовать депутат. Катя показывала фотографии, Котов предлагал выпустить номер за счёт компании «Востокзолото», с портретом генерального директора Аркадия Шнелле и очерком о нём. По словам Котова, они были в приятельских отношениях.
— Когда я был деканом факультета, он работал у меня преподавателем и бегал за водкой, — рассказывал Котов. — Но, скажу вам, парень он башковитый и продвинутый. Строительный бизнес, маркетинг, золотодобыча — вот те направления, которыми он занимается. Сегодня он работает со знаменитым в наших краях старателем Михаилом Торбеевым. Он в хороших отношениях с Чубайсом и Вексельбергом. Вокруг Байкала по Иркуту в Китай будут прокладывать нефтяную трубу. Бабки там будут приличные. Кстати, в своё время Торбееву, говорят, Высоцкий посвятил одну из своих песен. А тот, в свою очередь, для Марины Влади подарил Высоцкому сорок соболей.
— Соболя нам не нужно. У нас своих хватает, — засмеялась Глазкова. — Нам надо издать очередной номер журнала. Но подлаживаться мы ни под кого не будем, тем более под олигархов.
— Зачем подлаживаться, когда можно договориться?! — воскликнул Котов. — Я поговорю, думаю, он мне не откажет. Но и его интерес должен присутствовать. Давайте расскажем об истории золотодобычи в Сибири, о людях, которые в наше не простое время двигают отечественную сырьевую промышленность и не дают Западу заглотать нас с потрохами. Вот как этот пирог.
Котов показал пальцем на стол, где ещё оставался кусочек пирога, который Селезнёва принесла с собой.
— Это я оставила Храмцову, — глянув на меня, сказала Глазкова. — Признаюсь, мне это стоило больших усилий.
— А где же хозяйка пирога? — поинтересовался я.
— Её дети заждались. У Яны два мальчика. Мигом заставленная столами комната показалась мне пустой и разговоры о выпуске журнала, в котором я не буду участвовать, пустыми; я уже знал: так бывает.
— Кстати, я забыла тебе сказать: Яна — археолог.
— Та, с которой ты меня хотела познакомить. Мы с ней там, наверху, немного поговорили, — сказал я и улыбнулся: для меня слова «там, наверху» имели иной смысл.
Сделав небольшую паузу, я попросил Глазкову:
— Катя, ты не могла бы дать мне её телефон?
— Конечно, — кивнула Глазкова.
Позвонил я Селезнёвой только в начале лета. Потоцкой подвернулась срочная работа, она была вынуждена уехать в Польшу, за ней последовала другая. Да и мне, честно говоря, было не до археологии. Чтобы прошлая жизнь не напоминала о себе каждый день, я сдал квартиру и переехал в другой район Москвы.
В середине июня вновь напомнила о себе Потоцкая. Она сообщила, что сценарную заявку утвердили, и теперь нужен полноценный литературный сценарий. И тогда я вновь вспомнил о Селезнёвой. Я позвонил ей и, сославшись на Глазкову, сказал о своём намерении написать сценарий, попутно сообщил, что есть интересное предложение о съёмках документального фильма. Подумав немного, Селезнёва согласилась встретиться.
Мы долго договаривались о встрече, уточняли станцию метро, какой вагон и выход, вверху или в вестибюле, и всё равно оказались в разных местах. Пока встретились, пришлось сделать несколько звонков: в подземной Москве заблудиться было проще, чем в тайге. И я даже усомнился, москвичка ли она. Встретились мы на переходе, там, где начинается Тверская улица. На ней был длинный, до пят, в коричневую клетку сарафан, из-под которого при ходьбе выглядывали жёлтые и островерхие, как у монголов, сандалии. Открыто было только её нездешнее лицо, и даже прямые волосы казались продолжением брони. Они были гладко зачёсаны и прихвачены на затылке красной заколкой.
— Сайн байна! День добрый! — сначала по- бурятски, а затем по-русски поприветствовал я её.
— Сайн байна! — по-бурятски ответила она. Нет, нос у неё был европейским, я бы сказал — красивый нос, но крыжовникового цвета глаза были с восточным разрезом, который отметил глазастый депутат. Я тут же про себя подумал, что в её возрасте надо не скрывать себя, а наоборот, показывать. А тут, в летний жаркий день, закуталась, как в бронежилет. Мне захотелось по этому поводу пошутить, но, вновь вспомнив знакомого депутата и то, как Саяна поставила его на место, уже на лету прикусил язык. Через несколько минут мы были в Александровском саду — по моему понятию, это единственное в столице место, где всё — величественные древние стены, державные металлические решётки, подстриженный газон, цветочные клумбы, ровные асфальтные дорожки — соответствовало моему летнему настроению и нашему предстоящему разговору о Чингисхане и древних захоронениях. Для такого случая я надел белую рубашку, которую сам постирал и погладил утром. Стояла жара, и все скамейки в саду были оккупированы праздно болтающимися по Москве людьми.
— Я, как вы просили, нашла для вас книгу «Мифы народов мира». Там есть и про монголов, и про бурят, — сказала Селезнёва.
Она неожиданно замолкла и посмотрела вверх. Надвигалась гроза, из-за Манежа к Александровскому саду, выпустив серые подмоченные фартуки, точно поливочная машина, пятясь, приближалась пузатая тёмная туча. Те, у кого были зонтики, стали доставать их из сумочек, другие поспешили к метро.
— Дождь — это хорошая примета, — сказал я. — Но у меня нет зонта.
— Придётся пережидать в переходе, — ответила Саяна. — И я не взяла зонтик. Когда поехала, на небе не было ни одного облачка.
Следом за бегущими к переходу людьми зашагали и мы, надеясь успеть до первых капель. Когда уже подходили к памятнику Жукову, хлынул дождь. Мы бросились к козырьку Исторического музея. Несколько минут смотрели, как серую брусчатку сечёт тёплый дождь, как, прикрыв головы газетами, сумками и зонтами, мимо бегут люди.
— У бурят-буддистов своя философия, — продолжила прерванный дождём рассказ Саяна. — Чужды мягкость и твёрдость, тепло и холод. Но в результате взаимосочетания, благоволения и обычая, закона и мудрости рождается природа. Человек есть частица Вселенной, и человек есть космос.
— Мне показалось, что я сейчас туда улечу, — пошутил я. — И откуда вам всё это известно?
— В институте занималась восточной философией.
Дождь продолжался недолго, оставив мокрой брусчатку, он прекратился так же внезапно, как и начался.
— Ну вот, всё и закончилось, — прислонившись к стене и посматривая куда-то вдаль своими восточными глазами, с облегчением произнесла Саяна.
— Нет, всё только начинается, — открывая в своих словах особый смысл и удивляясь непривычной для себя смелости, медленно проговорил я.
Она сняла заколку, встряхнула волосы и повернулась ко мне. И тут в её глазах я неожиданно увидел отражение крепкого затылка полководца. Улыбнувшись своим наблюдениям, я поймал себя на том, что здесь, у кирпичных стен, Саяна уже не казалась мне прилетевшей невесть откуда восточной женщиной. Точно слившись с древними стенами, она как бы напомнила, что Россия собиралась из многих народов и имеет своё неповторимое лицо.
В тот день я впервые узнал, что в Москве есть Зачатьевский женский монастырь.
— Монастырь основан митрополитом Московским Алексеем ещё до Куликовской битвы, — начала рассказывать Саяна. — А в тысяча пятьсот восемьдесят четвёртом году последним царём из династии Рюриковичей Фёдором Иоанновичем была заложена церковь в честь зачатия преподобной Анны на избавление царицы Ирины от бесплодия. Этот монастырь сильно пострадал во время польско-литовского нашествия. В нём последнюю литургию отслужил патриарх Московский и всея Руси Тихон. Позже монастырь был закрыт, а на его месте открыли школу.
Здесь же, в монастыре, мы купили только что испечённого в пекарне мягкого душистого хлеба. Затем Саяна сказала, что ей ещё надо зайти в «Историчку» — так, оказывается, в Москве называли Историческую библиотеку.
— В августе я хочу поехать с ребятами из нашей школы в Тунку, — сказала она. — Там работает мой руководитель, с которым я ещё студенткой копала в Ольвии. Нам предложили сплавиться по Иркуту, затем пожить в лагере у археологов и побывать на Байкале. В библиотеке я хочу заказать, как вы и просили, книгу Дорджи Базарова «О чёрной вере и шаманизме у монголов».
— Давайте поедем в Тунку вместе, — предложил я. — Мы бы и вас сняли в фильме. Не каждый же год московские школьники приезжают на Иркут.
— Но пока вы ещё не снимаете, — засмеялась Селезнёва. — И чего это вас к шаманам потянуло?
Мне подумалось, что этими словами она захотела попрощаться со мной.
— Да не к шаманам, а к землякам, — ответил я. — Если не возражаете, я вас провожу? По дороге вы расскажете о Москве, а я послушаю. О той, в которую мы все стремимся во все лопатки и толком не знаем. У меня сегодня день свободен.
— Нынче иметь свободное время — редкость. Но если о Москве…
— И по Москве.
Мы спустились в метро и через несколько минут вышли на Китай-городе, прямо к церкви Всех Святых на Кулишках, построенной в честь победы русских войск на Куликовом поле. По узкой и кривой улице, мимо модных магазинов и светящихся даже днём реклам, мы поднимались в гору. Саяна показывала очередной старой кладки дом или монастырь и рассказывала, по какому случаю он возведён, кто и когда здесь жил. Поначалу с апломбом провинциала я ещё пытался изобразить из себя просвещённого человека, но, столкнувшись с профессионалом и сев пару раз в лужу, чтоб не казаться окончательным невеждой, терпеливо глазел на дома и согласно качал головой: на мой взгляд, это была самая правильная линия поведения — соглашаться или делать вид, что и ты кое-что знаешь и разбираешься в истории и архитектуре. Рассказывая о Москве, она всё время подчёркивала, что вот на этом углу она покупала мороженое, здесь они встречали Новый год, а вон в том сквере работали на субботнике. Когда мы спустились в очередной переход, я, опережая её, сказал, что если сейчас узнаю, что этот переход со своими друзьями вырыла она, то не удивлюсь, а удавлюсь от зависти.
— А вы, оказывается, ревнивый, — рассмеялась Саяна.
— Почему? — сделав удивлённое лицо, ответил я. — Облицовочный мрамор для этого перехода с байкальских гор возил я. Это общеизвестный факт. Я же не могу всё время слушать о том времени, в котором ощущается моё полное отсутствие.
— Принимается, — Саяна даже захлопала ладошками. — Этого я не учла.
После «Исторички» мы побывали в Ивановском монастыре, затем в церкви Владимира, что в Старых садах. Сопровождаемые ворчанием грома, мы заходили в какие-то дворы, потом вышли к Старой площади и решили зайти в кафе «Китайский лётчик». Меня заинтересовало само название, но ничего лётного, кроме пропеллера и шлемофона, я там не обнаружил. За столом я в деталях и лицах начал рассказывать о своих прошлых полётах, о непредвиденных посадках; она терпеливыми глазами смотрела на меня, изредка вставляя слово, слушала.
— Первый раз я полетел над Байкалом в ясный солнечный день. И увидел, что наш самолёт как бы завис между двух огромных бездонных, уходящих куда-то в космос голубых чаш, — увлечённо, как когда-то ребятам на уроке, повествовал я о своих полётах. — Такого чувства вселенской чистоты и покоя я не встречал нигде и никогда.
— Би шаамда дуртэб, — эти слова я произнёс, когда мы выходили из кафе.
По-бурятски это было объяснением в любви. По её почти незаметной улыбке я догадался: она поняла.
— Откуда вы знаете бурятский? — спросила она, и я уже хотел было признаться, что жил среди бурят и знаю Саяну давно, с самого рождения, но почему-то остановил себя.
«Будет время — расскажу всё, как было», — решил я, пропуская её вперёд. И неожиданно заметил, что сзади на сарафане у неё длинный разрез и оголённая спина, которую она всё время старательно прикрывала платком. «И у бронежилета есть свои секреты», — подумал я. По дороге в метро Саяна сказала, что она сейчас вместе с детьми живёт за городом, на своей даче в Прудово, и если возникнет в том необходимость, то она готова дать необходимую консультацию по мобильному телефону.
— Вы нравитесь Кате, и она просила помочь, — точно подводя некий итог встрече, добавила она.
Я промолчал. Всем известно, по мобильному много не наговоришь. Да и какую консультацию могла она дать? В этот момент мысли мои были заняты другим: я вдруг поймал себя на том, что мне не хочется расставаться с ней.
Проводив Саяну до вагона, я неожиданно сделал неуклюжую и стыдную для себя попытку поцеловать её в щёку, но она, отстранившись, с каким-то холодным любопытством глянула на меня. Двери захлопнулись, и тёмная подземная труба, точно огромный удав, выдохнув с затухающим металлическим свистом, заглотала в своё нутро освещенные вагоны.
Своё непростительное движение к Саяне я переживал недолго, дома меня почти врасплох застал телефонный звонок. На другом конце провода была Потоцкая.
— Как со сценарием? — спросила она. — Учтите, в конце месяца мы должны выехать на съёмки. Кстати, у вас остались там знакомые, друзья?
— Конечно, — подумав немного, ответил я. — Там живёт мой друг Дерсу Узала.
— Это тот, который играл в фильме Акиры Куросавы? — с иронией спросила Потоцкая.
— Да при чём тут Куросава?! — воскликнул я. — Так на Байкале зовут Саню Корсакова. Он наполовину бурят, наполовину русский. Работает в заказнике проводником. Лучше его никто не знает тайгу. Несколько лет назад он сопровождал француженку. Она разыскивала пропавшую много лет назад в верховьях Иркута экспедицию мужа, который, как говорили, искал могилу Чингисхана. Корсаков рассказывал мне, что в Тунке отбывал ссылку Пилсудский, и это обстоятельство очень заинтересовало француженку. Кстати, Корсаков знает французский.
— Мне его французский по барабану, — прервала меня Оксана. — А вот о Пилсудском — это замечательная идея. Она должна понравиться нашим спонсорам. Мы могли бы предложить фильм польскому зрителю. Ваш друг, случаем, не родственник Георгия Корсакова — главного геолога золотых приисков?
— Честно скажу, не знаю, — подумав, ответил я. — У нас в Сибири как? Прилетаешь в деревню Пуляево — там все Пуляевы, в Рассохино — там все Рассохины. Думаю, и здесь та же история.
— Хорошо, на месте разберёмся. Было бы неплохо подключить местного депутата. Скоро выборы, и ему бы не помешало участие в нашем проекте.
— Есть такой, — вспомнив говорливого потомка Чингисхана, засмеялся я и назвал фамилию Василия Котова.
Она отреагировала спокойно, сказав, что знает такого и, по её мнению, это вполне подходящая кандидатура.
В начале августа я позвонил Селезнёвой на мобильный и узнал, что заказанные книги давно ждут меня и она готова привезти их в Москву.
— А можно приехать к вам? — спросил я. — Мне срочно нужно дописывать сценарий, и книги были бы кстати.
Что ж, сценарий был хорошим поводом, только о чём он будет и как в нём будут развиваться события, я не представлял.
— Да, да, приезжайте, я буду рада, — быстро ответила она. — Мне надо о многом с вами поговорить.
Голос её был взволнованным и тёплым. Обычно так говорят с близкими или хорошо и долго знакомыми людьми.
И я, прихватив с собой разной провизии, поехал. На Белорусском вокзале купил билет на электропоезд до Прудово, в переполненном вагоне вдоволь наслушался продавцов, которые предлагали газеты, мороженое, носки, кремы и прочий ширпотреб.
Через час электричка доползла до платформы Прудово. Я вспомнил, что именно сюда на строительство церкви перечислял деньги и делал это с удовольствием, поскольку слышал, что Торбеев строит там себе загородный дом и большая часть дополнительной выручки авиакомпании «Иркут» изымается для оплаты этих работ.
Я вышел из вагона, спустился к бетонным шпалам и по тропе пошёл к прорубленной в лесу просеке. Оставив за спиной замасленные, пахнущие мазутом стальные рельсы и сделав несколько шагов по бетонным плитам, я вошёл в наполненную густым и терпким настоем лесных трав зелёную страну. Была она со всех сторон освещена и разогрета мягким солнечным светом, и, казалось, были мы с нею одного покроя и одной крови. Меня, после вагонной суеты и ещё не вылетевшего из головы грохота колёс, охватило чувство вселенского покоя, на мгновение захотелось просто лечь на тропу, дышать свежим воздухом и смотреть, смотреть, как в детстве, в синее небо.
Вдоль тропы, раскинув огромные листья, среди тонких тальниковых веток, как бояре на пиру, полулежали кусты репейника, рядом с ними тут и сям виднелись островерхие шлемы иван-чая, звездчатки и лютика, над ними толпились кудлатые головки борщевика, а промеж них, соединяя всё разнотравье в одно целое, только что призванной на службу пехотой стеной стояла болотная осока. А чуть дальше меня разглядывали высокорослые раскидистые берёзы и клёны, рядом с ними, будто выставленные для показа, красовались густые сосны и ели, и я, шагая по бетонным плитам, погружался в другой, такой привычный для меня мир, знакомый мне с того времени, когда мы с отцом ходили по тайге.
И тут я увидел, что навстречу мне идёт стройная невысокая девушка. Была она в зелёных, до колен, бриджах и зелёной полосатой футболке. Не доходя до меня, она вдруг улыбнулась знакомой улыбкой и, неожиданно раскрыв руки, бросилась навстречу.
И только когда, подлетев, она с ходу обняла меня и неожиданно поцеловала в щёку, я понял, что это Саяна. Я даже не успел удивиться теплоте и восхитительной лёгкости её прикосновения.
— Почему вы мне сразу не сказали, что вы и есть тот самый Храмцов, который вёз мою маму на том самом санитарном самолёте? — с укоризной воскликнула она. — Как вы смели столько времени молчать?!
— Я специально приехал, чтобы рассказать об этом.
— Мне всё сообщил мой дядя Александр Корсаков. Я позвонила в Тунку и рассказала о вас. А он мне и выдал: это, говорит, тот самый Храмцов, у которого ты родилась в самолёте. Так что вы мне теперь не только друг Кати Глазковой, вы мне больше чем родственник!
Когда, миновав просеку, мы вышли на асфальтную дорогу, мимо, посигналив, проехала чёрная иномарка. При въезде в деревню она остановилась, и было видно, что нас из неё кто-то внимательно разглядывает. Не доходя до поворота, Саяна свернула на тропинку; я понял, что она это сделала специально, чтобы не проходить мимо остановившейся машины. Судя по сохранившимся старым домам, которые вытянулись вдоль заросшей травой речушки, Прудово было заселено давно. Саяна сказала, что оно было выстроено около колодца, где поили лошадей по шляху из Москвы до реки Угры, и в летописях оно упоминается уже в пятнадцатом веке.
Но мне в глаза почему-то лезли новые кирпичные особняки; они, как это и положено, преуспевающими купцами стояли наособицу, по правую сторону от болотины. На задах огородов, у самого забора, паслись козы. Поскольку шёл я в светло-серой вельветовой рубашке и белых хлопчатобумажных штанах, они начали внимательно разглядывать, пытаясь угадать, куда мы свернём — к ним, или к новым русским, где на них бросались сторожевые псы, или на заросшую травой улицу, где с местными собаками у них был подписан мир на вечные времена. Свернули мы на левую, старую половину села, которая хранила в своей памяти стрелецкие полки Скопина Шуйского, повозку Гришки Отрепьева и обозы с награбленным добром отступающих из Москвы французов.
Дом у Саяны состоял как бы из двух половин. Новая, двухэтажная, из свежепилёного бруса, была пристроена к старому дому, и я, разглядывая законопаченную паклей стену, подивился оригинальности и простоте архитектурного решения проблемы расширения жилой площади. Во дворе напротив окон стояли две старые яблони, а с солнечной стороны над новыми окнами взметнулась тоненькая, с густыми зелёными косами, берёзка.
Саяна решила показать свой кабинет, который располагался на втором этаже. Поднявшись по деревянной лестнице, где у входа от потолка до пола стоял заполненный книгами стеллаж, мы вошли в маленькую уютную комнату. Здесь, как и во всём доме, приятно пахло сосной. На стене я увидел карту, начертанную по рассказам Геродота, рядом с нею — карту Прибайкалья, чуть выше в углу — икону Николая-угодника. Кабинет изнутри напомнил мне бурятскую юрту. На полу, поверх войлочного монгольского ковра, у невысокой лежанки, я разглядел выделанную баранью шкуру; вдоль окон до самого пола свисали жёлтые шторы.
Жила Саяна скромно, я бы даже сказал — по-спартански. Вот чего у неё было много, так это книг. Я разглядел, что они были подобраны целенаправленно: по истории, археологии и, совсем неожиданно, медицине. На столе стояла фотография маленькой Саяны. Затянутая в платок, она тёмными глазками, точно вопрошая, с улыбкой смотрела на меня. Чуть выше на книжной полке была ещё одна фотография. В белом халате Саяна стояла возле санитарной машины.
— Мои девичьи метания, — улыбнувшись, сказала Саяна. — Я в своё время закончила медучилище и два года работала на скорой. А потом увлеклась археологией. Теперь на уроках в школе пытаюсь соединить прошлое с настоящим и понять, зачем я на этом свете.
— Сложный вопрос, — засмеялся я. — Сколько людей пыталось ответить на него. А когда работала на скорой, приходили к тебе такие мысли?
— Нет, там было другое. Там я насмотрелась такого, что на всю жизнь. Там едешь, уже заранее зная: у людей — беда. К концу дня ты уже никакая. К сожалению, врач не волшебник. Помню, приехали, лежит девочка лет шести-семи. Температура под сорок. Начали делать ей укол. Чтоб отвлечь её от боли, я попросила сосчитать девочку до десяти. Она успела сосчитать со мной до пяти и потеряла сознание. И так каждый день. Иногда меня просто распирало от злости. Люди живут в скотских условиях, а мы должны клянчить бензин, чтобы оказать им необходимую помощь.
— Мы с вами, Саяна, коллеги. Я ведь долгое время работал в санитарной авиации, — сказал я. — Раньше мы днями и ночами дежурили в аэропорту, чтобы мгновенно, если понадобится, вылететь к больным. Как было, например, в случае с твоей мамой. А сегодня всё порушено, санитарной авиации нет. Мне говорили, что в некоторые северные посёлки самолёты не летают месяцами. А раньше туда летали каждый день.
— Зато теперь появились самолёты бизнес-класса.
— Да, на них олигархи летают в Швейцарию кататься на лыжах. Я летал в такой авиакомпании и повозил их немало. Кого только не возил. Артистов с теннисными ракетками, затем, видимо, в соответствии с требованиями времени, пошли горнолыжники, аквалангисты. Чубайса возил и других ископаемых.
— Кстати, я, зная историю своего рождения, хотела стать лётчицей, — сказала Саяна, поглядев мне прямо в глаза. — У меня даже есть один парашютный прыжок.
— Да что ты говоришь! — воскликнул я. — Как говорил герой Киплинга, мы с вами, сударыня, одной крови.
— Нет, я вообще-то трусиха. Прыгнула со страху. Думала, если прыгну, сама себя уважать буду. А всё наоборот. Но вот вам в этой своей слабости я признаюсь с удовольствием.
— Режиссёр подыскивает женщину, которая по сценарию должна прыгнуть в тайгу. Ты, Саяна, по всем параметрам подходишь на эту роль.
— Вы что, приехали уговаривать меня прыгать? — с забытой усмешкой вдруг протянула Саяна. — Да ни за какие деньги! Мать двоих несовершеннолетних детей прыгает с самолёта. Ваше предложение, Григорий Петрович, мягко говоря, попахивает авантюризмом. Что, я похожа на авантюристку? Мне их надо ещё выучить и поставить на ноги, а уж потом кидаться в тайгу.
Я не нашёлся что возразить. Как ни крути, она была, конечно, права. На роль искательницы приключений Саяна не подходила. Мне и самому стало неудобно от своего предложения. Раз связался с кино, то решил, что все на нём помешаны и непременно хотят участвовать в съёмках.
Спустившись вниз, мы вышли во двор, где она познакомила меня со своими сыновьями: старший, Денис, закончил пятый класс, а другой, Миша, — третий. Они носились с автоматами и саблями по длинному, поделённому узенькой тропинкой огороду. На меня мальчишки обратили ровно столько внимания, сколько нужно было для того, чтобы после Саяниного напоминания поздороваться с незнакомым им человеком, машинально выполнить команду и вновь вернуться в придуманную ими войну.
Вот чего, кроме книг, у Саяны было предостаточно, так это сорной травы в огороде. Она росла вдоль всего длинного забора, глушила кусты смородины и, обнимая грядки, норовила задушить их в своих объятиях. А рядом, за тропинкой, у соседей была почти идеальная чистота, в теплицах наливались помидоры и огурцы, на грядках алели клубника и земляника. Я спросил, есть ли у них коса. Она, смутившись, ответила, что есть, и ещё у них есть электрическая газонокосилка, но она ещё не научилась ею пользоваться. У меня появился шанс показать свои способности, и я решил им воспользоваться.
— Там всё очень просто! — воскликнул я. — А ну, покажите агрегат.
Через несколько минут, наладив импортную технику, я начал борьбу с сорной травой. Из-за душа прибежали Саянины мальчишки и, забегая с разных сторон, мешая работать, начали умолять дать им покосить.
— Это опасная штука, — сказал я. — Здесь нужна сила. Вот когда подрастёте, то косите хоть каждый день. Но для этого надо хорошо есть. Как у вас с аппетитом?
— Мы даже козье молоко пьём, — солидно ответил старший. — Думаю, через месяц наберёмся сил.
— Вот тогда и трава подрастёт, — в тон ему, улыбнувшись, ответил я.
Возле забора, в густых зарослях, я обнаружил несколько кустов жимолости. Было видно, что её никто и никогда не собирал. Я взял чашку, и мы вместе с ребятами набрали трёхлитровый бидон.
— Это что, волчья ягода? — спросила Саяна. — Неужели её можно есть? А у нас она вместо декоративного кустарника росла.
— Да ты что, это жимолость! Целебная ягода. У нас в Сибири её гипертоники очень уважают.
— Это то, что нужно моей маме, — сказала Саяна. — Она гипертоник.
— Мы её сейчас перетрём с сахаром, и пусть твоя мама каждый день натощак съедает по ложке, — с видом опытного целителя сказал я. — Проверенное народное средство.
Пока Саяна готовила ужин, я рассматривал приготовленные мне книги. Они были написаны ещё в позапрошлом веке и открывали незнакомый мне прежде мир преданий, мифов и легенд, которые, судя по всему, продолжали жить у бурят до сего дня.
Вначале Саяна решила покормить мальчишек, стала усаживать их за стол, но вовремя разглядела, что младший не успел помыть руки. Она подвела его к умывальнику и начала отмывать от огородной земли.
— Мы там за душем рыли окопы, — начал оправ дываться Миша. — И нашли немецкую каску.
— Да не каску, а старый котелок, — поправил его Денис. — Возможно, он принадлежал отступающим французам.
— Они у меня настоящие археологи, — с улыбкой глянув на меня, сказала Саяна. — Весь огород перерыли. Чего только в дом не натаскали. Я им рассказывала, что неподалёку от этих мест, под Малоярославцем, Кутузов нанёс французам чувствительное поражение, после чего Наполеон начал спешно покидать Москву. Здесь до войны находили оловянные пуговицы от мундиров. А сейчас у них все разговоры только о Байкале. Пришлось им даже купить карту и повесить на стене.
Я чувствовал, что за всеми домашними делами Саяна ни на секунду не выпускает меня из виду, здесь она была на своей территории и вела себя свободнее и раскованнее. Уже не стесняясь, она впускала меня в тот мир, который до сего дня был мне незнаком, но интересен уже тем, что я был свидетелем её необычного рождения. Каким-то необъяснимым, но точным чувством я уже знал, что она живёт без мужа, но не показывал виду: такие вещи, как правило, не показывают и не обсуждают. Мы выпили по бокалу французского вина, но перед этим я показал, как в Тункинской долине бурханят, побрызгал вином в разные стороны. Затем рассказал, чем занимался после нашей последней встречи, поругал московскую жару и неожиданно сообщил, что в прошлой жизни по вечерам обычно ходил купаться на Иркут.
— У нас здесь есть баня и душ, — поняла меня по-своему Саяна. — Перед сном можно сходить и помыться. Но я хожу купаться на пруд.
— А что, было бы здорово в Прудово искупаться в пруду, — скаламбурил я.
— Это недалеко. Но уже темно.
— Люблю купаться ночью. Никто тебе не мешает.
— Тогда пойдём, — улыбнулась Саяна. — Я провожу.
И мы, прихватив с собой полотенца, пошли на пруд. Огород был полон лунного света, но над болотной травой в низинах уже начал сгущаться туман. Тропа то ныряла в низины, то забегала на бугорки, и Саяна, как старожил, подсказывала мне ямки и препятствия. И вдруг мы увидели, что на повороте за тёмными кустами стоит кто-то в белом. Испугавшись, Саяна схватила меня за руку:
— Ой, что это там?
— Привидение. Должно быть, шаманка, — по шутил я.
— Здесь их не бывает, — шёпотом ответила она.
Держа в поле зрения бледное пятно, мы двинулись вперёд, и оказалось, что в заборе на повороте отсвечивала белым покрашенная дверь. В пруду, как в огромной чаше, жёлтой кувшинкой качалась луна, и от неё к берегу тянулась жёлтая дорожка. Было тепло и тихо, всё вокруг — деревья на противоположном берегу, кирпичные дома, камышовые заросли, тихая вода — было темно и загадочно. Берега пруда поросли травой, но мы, оставив луну за спиной, прошлись по берегу, отыскали вытоптанный спуск. Я быстро разделся, начал спускаться к воде и неожиданно в тёмной воде, как в зеркале, разглядел звёздное небо, Большую и Малую Медведицы, созвездия Ориона и Гончих Псов. Крохотные звёзды, то пропадая, то возникая вновь, казалось, указывали мне путь. Остановившись, я отыскал в воде почитаемую у бурят Полярную звезду, которую они называли вершиной мировой горы, затем, подняв голову, отыскал её на звёздном небе и, тронув спускающуюся к воде Саяну за плечо, соединил светящиеся точки кончиком указательного пальца. Саяна рассмеялась: оказывается, одним движением можно соединить два мира, два полушария — небесное и земное. В этот момент на другой стороне пруда включили автомобильные фары, и вдоль воды, гася звёзды, ударил яркий луч света. Должно быть, кто-то, услышав наши голоса, захотел разглядеть полуночных купальщиков. Саяна спряталась за меня и бросилась в воду. Следом окунулся и я. Вода оказалась на редкость тёплой и, как мы говорили в детстве, парной. Я попытался догнать её, но сделать это было непросто, Саяна плавала как нерпа, сразу было видно, что вода — это её стихия. Поняв, что догонять её — бесполезное занятие, я остановился и хотел достать ногами дно. И начал цеплять холодную вязкую траву, точно кто-то специально, как сети, раскидал водоросли в тёмной воде, чтобы связать ноги и утащить на дно. Пруд был старым; Саяна, подплыв ко мне, сказала, что его недавно чистили новые русские.
— Чистили, да не дочистили, — пробурчал я.
— И на том спасибо, — засмеялась Саяна.
— Вот с кем вам надо поговорить, так это с мамой, — возвращаясь с пруда, неожиданно сказала Саяна. — Она родилась на Байкале и долгое время жила среди бурят, преподавала в школе историю, занималась археологией, знает их язык, обычаи. Несколько полевых сезонов она провела с отцом в Саянах. Там они искали золото. Я ей позвонила, она завтра обещала приехать. Мама у нас общественница, возглавляет женский комитет. Борется с незаконной застройкой двора. «Донстрой», за которым стоит жена мэра, решил возвести рядом с нашим домом многоэтажку, как было объявлено, специально для сибиряков. Без разрешения, без экологической экспертизы строители начали рыть котлован. Так вот, женщины собирают подписи, митингуют, стоят против строителей насмерть. Мэр даже пообещал выселить из квартир всех пикетчиков. Маме-то, с её здоровьем, как раз место на баррикадах. Но когда она узнала, что вы — тот самый пилот, она так разволновалась.
— Сегодня они ведут себя так, будто никого и ничего не слышат, — заметил я. — Таковы нравы нашей буржуазии, им всё мало. Не понимают, что ничего с собой на тот свет не возьмут. В моём родном училище будущим лётчикам на питание выдают в день около пятидесяти рублей. В московских собачьих питомниках, где выращивают собак для охраны олигархов, выделяют сто сорок рублей.
— Брюхо не имеет ушей, говорил Катон, имея в виду римский плебс, — заметила Саяна. — Наша политическая и финансовая верхушка ведёт себя хуже плебса.
Сказать, что я почти ничего не знал о дальнейшей судьбе тех необычных пассажиров, было бы неправдой. Я знал, что Корсаковы перебрались в Москву, но никак не ожидал, что мне будет суждено вновь встретиться с той самой девочкой, которая родилась у нас в самолёте.
Утром по росе я взялся обкашивать оставшуюся траву в огороде. Я уже знал, что всё хозяйство в доме на ней, что деревянный пристрой к дому на свою скромную учительскую зарплату сделала уже без мужа; вечером к ней приходили электрики, и она, не имея опыта в таких делах, советовалась со мной, где и как лучше провести проводку. Увлёкшись работой и своими мыслями, я не сразу разглядел, что ко мне по тропинке идут две женщины. И тут до меня дошло, что это приехала Саянина мать. Подходя ко мне, она начала пристально вглядываться, и мне показалось, что она хотела разглядеть и узнать во мне того лётного паренька, который держал самолётный чехол, укрывая её от посторонних глаз. Я улыбнулся и, действуя скорее безотчётно, чем осознанно, обнял её, она ответно прижалась ко мне щекой, и я услышал торопливый шёпот:
— Спасибо вам за Саяну. Тогда я не сумела и не смогла поблагодарить. И вот Господь дал такую возможность.
На обед Неонила Тихоновна, так звали Саянину мать, приготовила суп; по её словам выходило, что такое кушанье очень любил Хрущёв, а ещё её ныне покойный супруг.
— Мне Саяна сказала, что вы пишете сценарий? — неожиданно спросила она, глянув на меня большими, как и у дочери, глазами.
— Да вот, и сам не ожидал, что придётся взяться за эту работу.
— Ему нужны мифы и легенды, — подсказала Саяна.
— Тот полёт тоже стал легендой, — засмеялся я. — Никогда бы не подумал, что мы вновь встретимся.
— Всё в руках Господа, — тихо проговорила Неонила Тихоновна. — Я ведь долго не могла иметь детей. Местных буряток возят в детский дацан, который находится у Белой горы. Те, кто просит любви, детей или семейного счастья, оставляют на деревьях хадаки-платки, каждый цвет которых просит о своём. Зелёный — защищает от болезней, синий — от невезения, красный — дарует долголетие, жёлтый — даёт мудрость и способность постигать знание. Я же просила за свою Аню в Зачатьевском монастыре. Есть такой в Москве. Зашла на Остоженку, где расположен монастырь, и в Надвратной церкви помолилась, поставила свечку.
— Я недавно прочитал стихи одного поэта, — тихо, точно про себя, сказал я. — Он утверждает, что храмов появится много. Но молиться в них будет нельзя.
— Человеку всегда было и есть о чём помолиться, — услышала меня Неонила Тихоновна. — Да, сейчас, к сожалению, время ворон, а не орлов.
— Время каркающих по любому поводу депутатов и других проходимцев, — влезла в рассказ Саяна. — Кричат, Байкал надо защищать, а сами голосуют, чтоб рядом по берегу нефтяную трубу пустить. Пятая часть мировых запасов воды находится в Байкале. Головки у наших олигархов от жадности совсем перегрелись.
— Не перебивай старших, — строго глянув на Саяну, сказала мать. — Депутатов осуждаешь, а сама как ворона. Люди не понимают, что своими руками рубят сук, на котором сидят. На Земле остался последний источник с чистой питьевой водой, это — Байкал. Чингисхан волею вечно Синего неба провозгласил территорию нынешнего Прибайкалья первым в мире заповедником, зоной великого запрета. Там нельзя было ни охотиться, ни пасти скот, ни заниматься земледелием, так как, по мнению бурят, это причиняло боль земле. Они даже не срезали траву косой — животные сами должны были брать её так, чтобы траве не было больно, и носили специальную обувь с загнутыми носками. Любые нарушения — безжалостно наказывались.
— Мама, ты расскажи про четырёхглазого лося, — вновь напомнила Саяна.
— Ты хуже сороки, — улыбнулась мать. — Потерпи, всему своё время.
— Всё, молчу, молчу! — воскликнула Саяна. — И ещё расскажи о Дёмином кладе.
— О Дёмином кладе мне рассказывали, — сказал я, вспомнив эту известную ещё с детства историю.
После окончания школы, не имея денег, для того чтобы ехать и учиться, я решил попытать старательского счастья, поскольку хорошо знал весь процесс добычи золота и даже научился определять по месту, где оно могло быть. Собираясь на промысел, я взял себе в помощники Саню Корсакова. Узнав, зачем я собрался в тайгу, Жалма вызвалась составить нам компанию. Всем соседям мы сказали, что собрались на рыбалку, заготовили червей, демонстративно крутили во дворе удилищами, — такая предосторожность, я знал, не помешает.
Когда во дворе было ещё темно, Жалма с Саней запрягли коней, и мы тронулись в путь — если бы кто проследил за нами — совсем не в сторону старых разработок. И лишь отъехав от села на приличное расстояние, мы сделали крюк и по таёжным тропам, которые знал только Саня, двинули на заброшенные прииски. Много позже я понял, что такая предосторожность была нелишней: дело, на которое мы решились, не терпело посторонних глаз. Больше всего мы опасались Торбеевых. В их руках были вся власть и закон. Уж они-то бы нас за самовольное старательство по головке не погладили.
Через несколько часов мы были на старых отвалах. Походив по выработкам, я решил попробовать у самого спуска к реке. Шансов было мало: это была территория отработанных приисков, и представляла она собой горы перемытой, перелопаченной породы. Жалма стала готовить обед, а мы с Саней взялись за ломы. К вечеру поняли, что работаем впустую. Утром, когда я решил возвращаться, Жалма сказала, что можно попробовать покопать на старых отвалах у ключа Ямангол. Они были в десяти километрах от того места, где мы остановились. Жалма привела нас на этот ключ, а сама вернулась домой. И в первый же день на Яманголе мы намыли шестнадцать граммов золота! Это была неслыханная удача. На второй день намыли двенадцать грамм, на третий ещё двадцать, а на четвёртый — ни одного. Горы перемытой, перевороченной породы — и всё впустую.
Я хотел разделить добытое золото пополам, но Саня неожиданно отказался, сказав, что мне оно нужнее. «От этого песка человеку одни проблемы, — глядя куда-то вовнутрь себя, обронил он. — И чего люди в нём находят? Им коня не напоить, не подковать. Говоришь, блестит? Вон гольцы в ясный день тоже блестят. И снег блестит. Мой дедушка рассказывал, что когда-то в этих местах скрывался сбежавший из Александровского централа каторжник Дёмин. Года три он жил один. Он-то и отыскал золотую жилу. Наши помогали ему, привозили припасы. А потом Дёмин договорился с жившим в Тунке урядником и откупился от власти золотом. С ним, говорят, любил общаться и ходить на охоту ссыльный поляк. Он потом важным человеком у себя стал. Фамилия у него была Пилсудский. Возможно, Дёмин и рассказал ему о своей тайне, кто его знает? А во время революции по Иркуту и Китою на Тунку уходили белые. И там один из них, офицер по фамилии Новиков, сорвался, ёкарганэ, со скалы в расщелину, где протекал маленький ключ. Когда он пришёл в себя и подполз к журчащей воде, то неожиданно на дне чаши, куда лилась вода, увидел камушки. Он достал один и поразился его тяжести. Поскрёб ногтем — оказалось, самородок. Так он на том месте намыл песка и камушков более двух пудов. Набил он кисет камнями и начал выбираться. Несколько суток пробирался по тайге. Но, переплавляясь через Иркут, утонул. Нашли его буряты вместе с золотом. После многие пытались отыскать Дёмин клад. Тонули в реках, но всё равно лезли в тайгу. Но клад так и не отыскали. Возможно, это было как раз на этом месте, где мы роем. Кто его знает, ёкарганэ?»
Не всё сказанное Саней тогда дошло до меня. В тот момент я в мечтах мчался к новой, неизведанной жизни и не понимал, что много позже эти дни, проведённые в тайге, в горах, на Иркуте, и будут самыми счастливыми моментами моей жизни.
Через третьи руки мать сдала песок в золотоскупку. Вырученных денег хватало не только на дорогу, но осталось ещё на житьё. И с того дня моя жизнь дала крутой отворот, где уже почти не было места для тайги. Мне писали, что Жалма после училища стала работать у геологов, и добавляли: она гордится, что я поступил в лётное. Однажды она даже прислала открытку, поздравив меня с Новым годом.
За чаем Неонила Тихоновна вновь вспомнила о Дёмином кладе.
— С этим кладом мне и здесь, в Москве, покою не дают, — сказала она. — У Георгия с прежних времён осталась геологическая карта. Сначала звонили какие- то люди, предлагали за неё деньги, потом Торбеев пристал: продай да продай. Ну вылитый тарбаган.
— Кто-кто? — не поняла Саяна.
— Да так звали его отца, — пояснила мать. — Теперь Болсан не тарбаган, он известный человек. Его даже по телевизору показывают. К нему, говорят, сам Анатолий Чубайс отдыхать приезжал.
Я чуть не рассмеялся. Недаром говорят: гора с горой не сходятся, а люди — всегда. Отыскалась ещё одна ниточка, которая напомнила мне о прошлом. И здесь, точно из табакерки, выскочил Болсан Торбеев.
— Я думаю, их интересует не только карта, но и дневник. Георгий заносил в него всё, что видел, слышал от местных бурят Там есть схемы и его предположения, где могут находиться золотосодержащие породы, — заметила Неонила Тихоновна. — Ну а теперь слушайте легенду. Мне её ещё бабушка рассказывала. В Библии есть рассказ о сотворении мира. А вот его бурятский вариант. Там, тоже за несколько дней, Создатель сотворил на земле жизнь, свет и тьму, небо, и воду, и земную твердь. И населил её ползающими гадами, летающими птицами, плавающими рыбами и бегающими зверями. И увидел он, что это хорошо, и удалился после трудов праведных на отдых. Единственным существом, так никогда и не выразившим благодарность Творцу за подаренную жизнь, был человек. Ему было скучно. «Земля ровная, море ровное — скучно мне», — ныл и скулил человек, не давая покоя своим земным собратьям. И тогда первый мамонт сказал: «Надо собрать всех плавающих, летающих, ползающих и бегающих по земле на совет и попросить Создателя сделать так, чтоб всем на земле было хорошо». И всё живое собралось на скале совета. Опоздал только один мудрый лось, который имел не два, а четыре глаза. Узнав, что все уже собрались, он поскакал на скалу. Когда он переходил реку, из воды вынырнул налим. «Куда ты спешишь, лесной красавец?» — спросил он. «На скалу, где будет совет». — «Там уже всё закончилось, — сказал налим. — Кто что хотел, тому всё и раздали. Не поделённым остался ум. Никто не знал, что с ним делать. И тогда, чтоб больше человек не надоедал, решили отдать ум ему». — «Что же вы наделали! — заплакал лось. — Вы и сами не понимаете, что натворили». И плакал лось до тех пор, пока не выплакал два своих верхних глаза. «Так знайте, теперь не будет покоя от человека ни вам, плавающим в воде, ни птице, летящей в небе, ни нам, бегающим по тайге», — сказал он. Так и случилось.
Вечером Саяна повела меня в деревенскую церковь Пантелеймона Целителя. Оделась она в лёгкий открытый сарафан, белые летние босоножки и сразу же стала выглядеть нарядной и праздничной. «И зачем она тогда в Москве нарядилась в бронежилет?» — думал я, поглядывая на её загорелые плечи, на каштановые волосы, которые были прикрыты тёмным газовым платком.
— От старого монастыря кое-где остались стены да пара угловых башен. В тридцатые годы там были размещены мастерские, а во время войны в него попала бомба, — начала рассказывать Саяна, едва мы вышли за ворота. — Во время Отечественной войны тысяча восемьсот двенадцатого года там была ставка Кутузова. Год назад, девятого августа, в день святого Пантелеймона, началось возведение нового храма, а пока верующие ходят в небольшой деревянный пристрой.
Через несколько минут мы подошли к храму. Пахнуло свежескошенным сеном, возле одной из башен я увидел за изгородью стожок и рядом с ним маленькую тёлочку. Она с детским любопытством уставилась на нас, тихая, мирная, ручная, как и всё, что было вокруг неё, — обычная сельская картинка, которую вряд ли можно было встретить в городских храмах.
Саяна, перекрестившись, вошла в церковь. Я вошёл следом. Шла вечерняя служба, на которой присутствовало десятка два прихожан, в основном женщины и дети. Лица у взрослых были строги и печальны, все дневные и жизненные заботы были оставлены за дверями, глаза были устремлены вовнутрь себя, хотя перед ними был знакомый по прежним службам временный алтарь, перед которым нёс службу отец Сергий — так мне его за минуту до этого представила Саяна. А ребятишки и в храме оставались детьми, крутили по сторонам головёнками, перешёптывались, крестились быстро и неумело. Но они были, и это говорило о том, что в России женщины ещё не разучились рожать детей и приучать их к тому, чему совсем недавно научились сами.
Церковная служба всегда чем-то напоминала мне ночной полёт, когда перед тобой вдруг открывалась наполненная невидимым светом бездна, всё величие видимого и невидимого мира, безмерность, переходящая в бесконечность, возможность видеть то, что скрыто, и ощутить то, что дремлет в каждом, — краткость земной жизни и одновременно её беспредельность.
Отстояв службу и поставив свечи, мы вышли из церкви и пошли осматривать бывшую барскую усадьбу. Через пару минут мы были в оглохшем от тишины, немом парке, где, по всему видно, редко ступала нога человека. Поглядывая по сторонам, я дивился: оказывается, здесь, в Подмосковье, точно держа оборону, оставались нетронутыми крохотные островки из столетних дубов, клёнов и сосен, они, казалось, были оставлены здесь сторожить собственную старость. Держась друг друга, они сгрудились вокруг возвышающегося из травы, сложенного из крупных булыжных камней такого же старого фундамента, с одной стороны которого уже была начата кладка из красного крупного кирпича новой стены. Барский дом, хозяином которого был господин с короткой, как щелчок, немецкой фамилией Цук, стоял на хорошем месте, и кому-то, видимо, из новых русских, не терпелось поскорее возвести на его обломках собственный замок. Вдыхая пряный запах прошлогодних листьев и перебивающей его ароматы, вымахавшей за лето крапивы и полыни, по едва угадываемым аллеям, то и дело натыкаясь на развешанную паутину, которую, видно, для пробы, вывесили местные пауки, мы двинулись в обход усадьбы. Саяна вывела меня на светлую поляну, посреди которой тёмным боком и плоской лысиной среди густой травы обозначил себя пень. Сюда она водила старшего сына писать с натуры этюды. Я подошёл к пню, провёл по его срезу ладонью, поискал глазами годовые кольца, особенно те, последние, пытаясь определить, какими они были для этого дерева. Должно быть, и у людей существуют свои годовые циклы, по которым можно распознать, удался год или, наоборот, был никудышным. Но рядом с Саяной думать о плохом не хотелось; я заскочил на пень и, застыв на секунду, изобразил из себя монументальную скульптуру.
— Браво, браво! — поаплодировала моему ребячеству Саяна.
Поймав себя на том, что мне, солидному человеку, делать это неприлично, я, словно желая оправдаться, начал декламировать:
Мне кажется, я памятником стал,
Мне, Хубилаю, двигаться мешает пьедестал.
— Хубилая здесь не было. А вот Батый был, — заметила Саяна. — Ну какой же вы Хубилай? Да ещё без коня.
— Нынче в ходу «мерседесы», — сказал я, разглядев, как во двор усадьбы заезжает чёрная иномарка, а следом за ней — гружённый кирпичом КАМАЗ.
— Когда здесь начался строительный бум, деревенские пытались протестовать, выдирали вбитые в землю колышки, ломали заборы, — проводив взглядом машины, сказала Саяна. — А потом, поняв, что делать это бесполезно, начали по ночам таскать кирпич, цемент и прочие стройматериалы. Здесь дело до стрельбы доходило. Новые русские свои дачи строят, как крепости, — с видеокамерами, колючей проволокой и сторожевыми собаками. Некоторые держат вооружённую охрану. А раньше здесь дома не запирались. Люди, как в старину, жили нараспашку. Мы и то замки купили, хотя, если начистоту, они от честных людей. Грабителей замки не остановят. К нам в мае, когда мы были в Москве, кто-то залазил. Перевернули всё, но, слава Богу, ничего не взяли.
— Люди сами себя загоняют в тюрьму, в свои персональные благоустроенные камеры, — усмехнувшись, сказал я. — Им незачем Царство небесное. Хочется иметь здесь, всё и сразу.
— Да нет же, ходят и они в церковь, — сказала Саяна.
— Видимо, хотят заключить выгодную сделку. Чтобы Господь отпустил им все грехи.
— Господь любит всех и прощает грехи даже великим грешникам.
— На это они и уповают. Как говорится, не согрешив, не покаешься.
На обратном пути мы зашли к Саяниной тётке. Фаина Тихоновна усадила нас на летней кухне, поставила на стол пироги, потом спросила, какое я молоко люблю больше, парное или ледяное. Вспомнив, что в Сибири зимой на рынке деревенские привозили замороженное в кастрюлях молоко с торчащими для захвата деревянными палочками, я представил белый кругляк, к которому, как к железяке с мороза, прилипает язык, и попросил парного.
— Вот так же парного попросил Рокоссовский, когда в сорок первом здесь наши держали оборону, — начала рассказывать Фаина Тихоновна. — Костя красивый, в белом полушубке со шпалами на воротнике. Штаб у них в барском доме был. Он сюда зашёл и сел как раз на это место. Мама ему литровую банку налила. После в нашем доме сибиряки-танкисты квартировали. Хорошие, весёлые ребята. Среди них было много бурят. Мы к ним петь песни приходили. Мне тогда, дай Бог памяти, лет пятнадцать было.
— Какие песни? Ведь немцы были под самой Москвой! — удивлённо протянула Саяна.
— Мы, на них глядя, сразу поняли: немцев сюда не пустят, — всё тем же неторопливым говорком продолжала Фаина Тихоновна. — А как они пели! Один стрельнул глазами в мою сторону — видно, я ему приглянулась, — и вдруг запел:
Чёрный ворон, чёрный ворон,
Ты не вейся надо мной,
Ты добычи не дождёшься,
Чёрный ворон, я не твой…
— А вы, молодой человек, пейте, пейте молочко, — прервав своё пение, неожиданно проговорила старушка. — Когда сюда маленькую Яночку привезли, у Нилы молока не было. Она ж в аэроплане родила, страху натерпелась. Так её этим козьим молоком выходили. Вон какая краля выросла!
— Фаина Тихоновна закончила медицинский и после войны вышла замуж за бурята и уехала на Байкал, работала в районной больнице, — сказала Саяна. — Она в Бурятии заведовала больницей. Это она организовала тот самый санитарный рейс. Вот про кого надо снимать фильм! Баба Фая, Григорий Петрович — тот самый лётчик, который вывозил маму, когда я родилась.
— Лётчиков я уважаю, — глянув на меня, ответила Фаина Тихоновна. — Тогда мне в больницу пришло сообщение, что в верховьях Иркута утонули люди и что есть пострадавшие, которым необходима помощь. Я к Торбееву. Он тогда директором рудника был. Он, надо отдать ему должное, откликнулся сразу же. Послал туда конных и позвонил в город, заказал самолёт. Девочка там после купания в воде подхватила двухстороннее воспаление и умерла.
— Это была Жалма, — сказал я. — Дочь Бадмы Корсакова.
— Да, они нам дальней роднёй доводились, — ответила Фаина Тихоновна. — А Миша Торбеев тогда нам, конечно, помогал. Я его уговорила, и он построил в Шиловой пустыни для рабочих рудника водолечебницу. И с оборудованием для больницы помогал. Тогда другое время было, он партийным был. Это теперь они начали себе дворцы городить. Посмотрите, какое сегодня у него окружение! Вместо глаз — доллары. Здесь на пасху директор «Востокзолота» Шнелле с женой приезжал. Они барскую усадьбу Цука купили и начали там виллу строить. Хотят весь парк сеткой отгородить, но мы им не позволим. Его жена вся такая пасхальная, культурная с виду, головка платочком повязана. Но хватка у неё — волчья. Торбеевы у них для прикрытия, они ими вертят как хотят.
— Но они и на церковь деньги дают, — сообщила Саяна.
— Дают? Год назад, было дело, перевели. А сегодня все деньги — на дачу. Посмотри, куда идут машины одна за другой — к Цукам. А пока твой Вадим ума наберёт, много времени пройдёт. Сейчас он, вместо того чтобы делом заниматься, по деревне на машине гоняет.
— Во-первых, он не мой, а во-вторых, у него отпуск.
— От безделья угорел, — усмехнувшись, сказала Фаина Тихоновна. — Денег много, вот от них-то люди и портятся.
Бадма говорил, что буряты делили мир на три составляющие: верхний, средний и низший. И время у них было тоже разделено: прошедшее, настоящее и будущее. «В каком же времени пребываем мы? — размышлял я, поглядывая на говорливую старушку. — Действительно, чудны дела Твои, Господи! Рокоссовский, Кутузов, бабушка Фая, которая работала в Орлике и которая знала Торбеевых, Шнелле, мою бывшую жену. Время будто спрессовалось. С одного конца — Чингисхан, Батый, с другой — Мюрат, Рокоссовский. Какие сценарии придумывает жизнь! Точно здесь, в этом дворе, в этом месте, кто-то специально расставил декорации для исторических персонажей. Уже нет того государства и многих из тех людей, которые отдавали жизнь за нашу страну, которые ночевали здесь, просыпались, выходили во двор, пели песни. И здесь, в ближайшем огороде, монастыре, рвались бомбы. А после сюда же прибегала маленькая Саяна. Непостижимо!»
Вечером Саяна решила показать снятые ею на раскопках в Ольвии слайды. Как выяснилось, во время учёбы ей довелось каждое лето ездить туда на практику.
— В начале века в Ольвии нашли захоронение, которое отличалось от всех, что встречались прежде, — развешивая на стене белый экран, начала рассказывать Саяна. — В одном из склепов обнаружили мужчину и женщину, и выяснилось: их захоронили в одно и то же время, что было не свойственно грекам. У них не существовало скифского обычая, когда после смерти мужа жена должна была уйти из жизни сама. Греки в рот умершему клали мелкую медную монету — обол, для того чтобы Харон перевёз его душу через реку Стикс. В данном же случае у покойника во рту была одна монета, а у его спутницы — две. Археологи назвали молодых людей греческими Ромео и Джульеттой. Его имя было Евресивий, а её — Аретта.
Я слушал её и думал: «А для чего человек, тот же археолог, берёт лопату и перерывает горы земли? Для чего нам нужно наше прошлое? Мы можем заглянуть неглубоко — скажем, в свою прошлую жизнь, можем чуть-чуть поглубже — в жизнь своих родителей. Но что нам дают раскопки, которым сотни и тысячи лет? Чтобы лучше понять самих себя? И сделать для себя какие-то выводы? Да, мы многое не знаем о том, что делали и чем жили наши родители. Но скептики говорят, что история учит тому, что ничему не учит. Говорят, лучше всего учиться на ошибках других. Но почему мы с завидным упорством повторяем собственные?..»
Меж тем, увлёкшись прошлой жизнью, Саяна продолжала показывать слайды и рассказывать о тех, кто появлялся на белом, во всю стену, экране. Наконец-то появилась и она, худенькая девчонка в джинсах и закатанной по локти рубашке, с огромной амфорой на плече. А уже на следующем слайде рядом с нею стоял высокий красивый парень. Голова его была обвязана зелёным платком, а в руке он держал огромную рыбу. Но Саяна, не комментируя, вставила следующий слайд.
— У вас, я вижу, там были рыбаки? — заметил я.
— Это мой бывший муж, Сергей, — помолчав немного, ответила Саяна. — Мы с ним вместе ездили в экспедиции.
— Где же он теперь?
Я хотел сказать, в каком пруду или реке он сегодня ловит рыбу, но посчитал, что этот вопрос будет ей неприятен, и промолчал. Но она все же ответила:
— Он ездит с другой, — и тут же в свою очередь спросила: — А ваша жена чем занимается?
— Ездит с другим, — в тон Саяне отшутился я.
— Я вам сочувствую. Мне было непонятно, по чему вы такой большой и одинокий. А когда заскочили на пень, то я догадалась: вы большой ребёнок.
Я сделал вид, что не расслышал её слов, пытаясь по интонации определить, чего в них было больше — сочувствия, жалости, констатации факта или простого женского участия. Была бы возможность, эти слова я бы попробовал на зуб, но они, как птички, выпорхнули и в данной ситуации могли означать только то, что мои личные дела, да ещё на фоне того возраста, в котором я пребывал, вызывали в Саяне сочувствие и не более того.
О семейной жизни, которая сложилась не так, как бы того хотелось, обычно не рассказывают. «Всё проходит, — говорили древние. — И костры прогорают, как бы ярко они ни горели». А мимолётные связи, на день, на месяц, которыми порою заполняют своё одиночество, — нет, это было не для меня. Лучше быть одиноким в одиночестве, чем делить несчастье на двоих. И эту правду лучше держать в себе, а не вытаскивать на всеобщее обозрение.
— Вы знаете, в последнее время я стала мнительной, — прервала затянувшееся молчание Саяна. — Мне всё время кажется, что за нами кто-то следит. Неделю назад позвонил неизвестный и спросил про мужа. Мы уже два года с ним не живём, но он всё ещё прописан у меня. Оказывается, муж должен вернуть им крупную сумму. Я потом позвонила Сергею, он подтвердил, что взял под свой проект кредит у «Востокзолота», но проект сорвался, поскольку исполнители его кинули. Сергей попытался успокоить: мол, ко мне это никакого отношения не имеет, он договорится, и всё уладится.
— Он должен выплатить деньги?
— Сергей мне не сказал, но по его поведению я поняла, что не только сам кредит, но и проценты. Позже мне ещё раз позвонили и сказали: если он не сделает это срочно, то у нас могут быть неприятности.
— Но ты же не занимала и ничего не подписывала.
— У меня всегда так: я не подписываю, не участвую, но с меня спрашивают как с главного обвиняемого. Сергею дали кредит, зная отца. А папа вскоре умер. Теперь я крайняя.
— Ну а в милицию вы заявляли?
— Какая милиция? И о чём я должна заявлять?
— Что вам угрожают.
— Лично мне никто не угрожал.
— Но квартира и дача у вас общие.
— Сергей, когда уходил, от всего отказался.
— Благородно с его стороны, — сказал я.
— Я не за себя боюсь — за ребятишек. Сейчас такое время, что могут всё. Как-то Вадим Торбеев взял их с собой покататься на машине. Он живёт в этих новых кирпичных домах. А меня не предупредил. Так я, разыскивая их, чуть с ума не сошла.
— Время ворон, а не орлов, — вспомнив слова Неонилы Тихоновны, заметил я.
— Ничего! Как говорят французы, чем больше неприятности, тем выше каблук, — засмеялась Саяна. — Кстати, идею поехать летом на Иркут придумала Глазкова Маша. Однажды к ним на урок приходил лётчик и рассказывал о Чингисхане, о сарлыках, о празднике бурят Сурхарбане. Она и загорелась. Пришла ко мне, говорит: давайте, Яна Георгиевна, съездим на Байкал. Ведь вы же из тех мест. Там чистые места, из-под земли бьют горячие источники. И главное — Байкал. Чудо света! А потом позвонил мой руководитель, он на Иркуте ведёт раскопки древних захоронений, мечтает найти могилу Чингисхана. И я решила поехать, показать своим мальчишкам места, где родилась и жила их бабушка, где дедушка искал для страны золото. Компания «Востокзолото» обещала помочь с билетами на самолёт. Когда Маша приезжала к нам в Прудово, она познакомилась с Вадимом Торбеевым, и они быстро нашли общий язык. Оба экстремалы. Гоняли по деревне на его машине, потом укатили в Зосимову пустынь. Ей этого оказалось мало, она уговорила съездить в Оптину пустынь. И вот теперь на очереди Нилова. Вадим предложил сплавиться по Иркуту. Сказал, что берёт на себя всю организацию и снаряжение: резиновые лодки, палатки, спальники. Обещает сводить на Шумак и показать нам настоящего шамана. А потом мы должны побывать на Сурхарбане.
— Да, Маша — девушка без тормозов, — засмеялся я, вспомнив рассказ Кати Глазковой о том, как дочь на плотах сплавлялась по Чусовой. — А сама Катя не хочет с вами поехать?
— У неё, как всегда, срочная работа. Она придумала, что мы туда едем в экологическую экспедицию. Защищать Байкал и Иркут от Вексельберга и Чубайса, которые хотят провести там нефтяную трубу. Не все помнят, что была идея пустить по Иркуту сточные воды Байкальского целлюлозного комбината. Мы поплывём по реке под флагом зелёных, защитников природы. Наш лозунг: детям — чистую воду. А Катя потом опубликует наши заметки и фотографии в своём журнале.
— Думаю, это затея не совсем понравится Торбеевым, — заметил я. — Золотодобыча — самое вред ноедля экологии производство. Чтобы снять больше золота, применяют ртуть и другие химические препараты. В тех реках и ключах, где моют золото, убивается всё живое.
— Вот мы и должны показать это всем людям.
— Людям наплевать, где и как добывают золото. Его блеск застилает глаза и мутит разум.
— Не всем. Мы покажем всю чистоту природы и прозрачность воды глазами детей. Мы с Катей уже всё продумали.
На другой день, проводив мать в Москву, Саяна решила сводить меня по грибы. Не доверяя себе, она попросила старшего сына Дениса нарисовать схему и, на всякий случай, захватила с собой компас. Денис, оказывается, часто ходил с отцом в лес и хорошо знал грибные места. Но с нами он идти не захотел, у него на этот день были свои планы.
— Мама, ты возьми с собой мобильник, — посоветовал он. — Если что — позвони.
— Денис у меня настоящий немец, — засмеялась Саяна. — У него всё по последнему слову техники. Связь, координаты и так далее.
Сразу же после обеда мы двинулись в путь. Солнце было укрыто низкими облаками, я то и дело задирал голову, боясь, что может пойти дождь. Саяна, точно хотела проверить память сына, доставала схему и сверяла её с местностью. Память у Дениса оказалась отменная, мы выходили на обозначенные поляны, сворачивали на просеки. Я подивился: на листке бумаги была даже нарисована стрелка, обозначающая север и юг. Лес был такой же, как и в Сибири: сосны, берёзы, ели, осины. Но встречались вязы и дубы. Кое-где по пути нам попадали обгорелые проплешины, и Саяна начала рассказывать про пожары на торфяниках, когда люди в окрестных сёлах и даже в Москве задыхались от дыма. В свою очередь я вспомнил про сибирские лесные пожары, как выбрасывал в тайгу парашютистов.
— Сейчас от этой службы охраны лесов почти ничего не осталось, — сказал я. — И горит наша тайга синем пламенем, миллионы долларов улетают на ветер. На всё Прибайкалье осталась всего пара самолётов. Прыгнуть в тайгу на торчащие ели и сосны могут только хорошо подготовленные парашютисты.
— А женщины среди них были?
— Зачем женщин в тайгу бросать? — засмеялся я. — Они пусть занимаются своим делом, детей воспитывают. На моей памяти была одна, которая прыгнула в горы, к геологам. Это произошло тогда, когда мы по санзаданию твою маму вывозили.
— Интересно, — задумчиво произнесла Саяна. — Значит, всё, что мы можем, так это возиться с детьми?
— Русская женщина всё может, — сказал я. — И коня остановит, и в горящую избу войдёт.
— Нет, всё же первое слово дороже второго, — заметила Саяна. — Мой муж также считал, что место женщины на кухне.
— Сейчас многие мужчины оккупировали кухни, — ответил я. — Вот, например, мне нравится готовить.
— Хорошо, сегодня проверим, — улыбнулась Саяна.
Через полчаса ходьбы мы свернули с тропинки и углубились в лес, который на схеме был помечен нарисованными грибами. Время от времени мы попадали в завалы, продираясь сквозь папоротник и чащобник, вновь выходили на открытые места. Я поначалу загрустил: белые грибы точно попрятались. Я уже знал, что они не росли семьями, как, например, грузди или рыжики. Но вскоре наткнулся на сырую полянку и срезал семь свеженьких, с крепкими красноватыми шапками, подосиновиков, которые смело можно было нести на выставку. А после и вовсе начало фартить: один за другим начали попадаться белые грибы. Перешагивая через валежину, я оступился и, хватая рукой воздух, повалился на землю. Тут же ко мне на помощь бросилась Саяна.
— Если меня будут таким образом опекать и дальше, то я начну падать через каждую минуту, — поднимаясь, пошутил я. — Но за реакцию, сударыня, вам можно выставить высший балл.
— Ладно, не надо притворяться, — с улыбкой ответила Саяна. — Здесь же лес, а не спортзал, всё может случиться.
— Немного подрастерял форму, — подтвердил я, хотя в душе было приятно, что она откликнулась почти мгновенно на моё падение.
Действительно, мало ли чего бывает в лесу. Казалось бы, мелочь, но мне, отвыкшему от проявлений женского участия, это показалось необыкновенным и добрым знаком.
Вскоре начал сеять дождь, мы решили вернуться на тропу и неожиданно для себя забрели в заросшее густой травой и мягким, пружинящим под ногами мхом болото. Выбившись из сил, мы решили присесть на кочки. И вдруг я услышал тихий вскрик Саяны. Не понимая, что произошло, я бросился к ней. И увидел, как она, приложив к губам палец, другой рукой показывает на сказочную поляну. Она была вся утыкана только что народившимися подберёзовиками. Забыв об усталости, мы разбрелись по болоту, наполняя корзины и полиэтиленовые пакеты. И, вконец обессиленные, упали на обросшие и мягкие, как перины, мшистые кочки, не замечая, что сверху на нас, как из ситечка, сеет тёплый дождь, как бы подтверждая непреложную истину: жизнь есть миг, но эти мгновения могут подарить тихое, как молчащий колокол, ощущение безмятежного счастья.
«И в каком сценарии можно ощутить, увидеть и почувствовать, эту красоту, этот покой, это ощущение вечности?» — думал я разглядывая одиноко стоящие берёзы. Покрытые водяной пылью, они время от времени сбрасывали на мох крохотные слезинки, и мне казалось, что плачут они от радости, поскольку, в отличие от людей, знают свой смысл и своё назначение. И когда я, поймал эту простую мысль, то вдруг почувствовал: всё, что происходит со мной в последнее время, имеет своё объяснение. Я ехал сюда, чтобы понять: одиночество рождается от постоянного разглядывания самого себя, своих мнимых и в общем-то пустячных болячек. И на это уходит большая часть твоей жизни. Но здесь, рядом с этой неизвестно с каких небес упавшей в мою жизнь молодой женщиной, мысли разворачивались в иную сторону, где одиночеству уже не было места. Саяна полулежала, прислонившись к берёзе, смотрела в небо далёким и тягучим взглядом, и нельзя было понять, что она думает в эту минуту, поскольку в моей голове я слышал только ток крови и глухие удары сердца.
Отдохнув, мы двинулись к предполагаемой тропе и неожиданно заблудились. Стали ориентироваться по компасу. Несмотря на все свои полевые сезоны, Саяна целиком доверилась мне. Оставив её на болоте и наказав никуда не уходить, я начал делать круги, стараясь выйти на тропу. Но тропа точно сквозь землю провалилась. Я знал, что железная дорога, по которой я приехал в Прудово, находится на востоке. Но туда по болотистому лесу, да ещё с полной загрузкой, можно было идти до ночи. Иного выхода я не видел: подмосковный лес таил в себе не меньше коварства, чем сибирский.
— Что ж, Байкал в той стороне, — вернувшись к Саяне, я уверенно махнул рукой в сторону востока, где, по моему мнению, проходила железная дорога.
На самолёте таким образом можно было восстанавливать ориентировку, имея приличный запас топлива. Или путём опроса местных жителей. Поскольку рядом местный житель был в единственном числе, и он, судя по всему, привык ориентироваться по карте Геродота, то принимать решение приходилось мне. Возможно, именно так, держа путь на восходящее солнце, шли на восток, к берегам Великого океана, казаки-землепроходцы. И всё же я не был до конца уверен, что мы идём правильно. Видимо, это почувствовала и Саяна.
— Вы не беспокойтесь, если что, то мы переночуем у костра, — неожиданно сказала она. — Я к полевой жизни привычная.
Помогая перебраться через топь, я подал ей руку, она, стараясь перепрыгнуть, вдруг повалилась мне прямо под ноги, но я успел подхватить её и вытащить на твёрдое место. И неожиданно, должно быть, в знак благодарности, Саяна поцеловала меня в щёку. Потеряв на секунду голову, я поймал её мягкие губы, и неизвестно, что бы произошло дальше, если бы не услышал торопливый шёпот:
— Нет, нет, не нужно.
В тот день Николай-угодник, покровитель всех путешествующих, был с нами. Вскоре мы всё же вышли на тропу и через полчаса были в Прудово.
Весь вечер обрабатывали грибы, чистили их, промывали, резали, затем варили. Всем непростым процессом руководила Фаина Тихоновна. Поход в лес оказался на редкость удачным, мы принесли столько грибов, что она от радости за нас, что мы не заблудились и нашли дорогу домой, начала глотать валидол. Саяна попросила Дениса истопить баню. Помогать ребятишкам вызвался я. Нарубив дров, я принялся растапливать печь, ребята крутились рядом. Я похвалил Дениса за карту, которая помогла нам выбраться из леса, затем начал рассказывать им разные лётные истории. Как лётчик Виктор Перов спас в Антарктиде бельгийскую экспедицию со станции «Король Бодуэн», за что он был награждён высшей наградой страны — орденом короля Леопольда Второго. Затем рассказал про своего друга Жоржа Шишкина, который спас полярников экспедиции «Северный полюс-25».
— У них в декабре закончились почти все продукты и мазут для дизеля. К тому времени льдина дрейфовала в канадском секторе Арктики. До неё от ближайшего аэропорта Певек было больше двух тысяч километров. Корабли туда не могли подойти. Полярники голодали и жили без тепла и света. Для помощи зимовщикам Шишкин решил использовать тяжёлый транспортный самолёт Ил-76. Были проведены необходимые тренировки, и в условиях полярной ночи они полетели на полюс, нашли станцию и сбросили продукты питания, бочки с горючим и даже новогоднюю ёлку, — я поднял в воздух полено, показывая, как самолёт заходил на льдину и сбрасывал груз.
— И чем наградили ваших друзей? — спросил Денис.
Вопрос застал меня врасплох, я не знал, был ли награждён экипаж и чем.
— Им была объявлена благодарность, — нашёлся я. — Но им очень были благодарны спасённые полярники.
Младший, Миша, глянул на меня тёмными блестящими глазами, шмыгнул носом и вышел из предбанника. Я сменил тему и начал рассказывать оставшемуся со мной Денису про свои походы в тайгу, про наши плавания по Иркуту, про то, как мой отец один на один боролся с рысью, которая могла когтями задних ног одним движением вспороть живот.
— Когда она, спрыгнув с дерева, напала на собаку, мой папа, спасая её, бросился на помощь, сзади схватил её за передние лапы и прижал к земле. Она прокусила ему плечо, но он всё равно победил её.
— А моя мама тоже меня спасла, когда меня маленького спихнули в воду, — сказал Денис. — Она так отделала хулиганов, что они до сих пор её боятся.
— Какие страсти вы им рассказываете, — сказала неслышно подошедшая Саяна. — Они же ночью спать не будут.
И тут из-за неё молча вышел младшенький, Миша, и протянул мне листок бумаги. На нём красным фломастером была нарисована Звезда Героя. И внизу была сделана приписка: «Жоржу Шишкину за ёлку и спасённых полярников».
— Это наш дедушка Калинин, — засмеялась Саяна. — Он всех награждает орденами и медалями. Бабушку — за вкусно приготовленный ужин, меня — когда я возвращаюсь из экспедиции.
— С возрастом мы теряем прозрачность души, — растроганно сказал я, погладив Мишу по голове. — А у них она, как капелька, висит рядышком. Тронешь — тут же сорвётся.
Глядя на Саяниного сына, я вспомнил своего, которого тоже звали Михаилом. Нынче ему исполнялось восемнадцать лет, и Зина, чтобы его не забрали служить в армию, решила отправить учиться в Англию. Изредка он писал письма, и я страшно скучал по нему. Саяна старательно избегала встречаться со мной глазами, и мне казалось, что она хочет забыть свою минутную слабость и свой остановивший меня торопливый шёпот. Со всеми делами мы управились, когда на Прудово навалилась тёмная ночь. Небо очистилось от облаков, с низин потянуло прохладой и свежестью. Поочерёдно все сходили в баню, смыли дневную усталость, попили чаю, и я поднялся наверх. На этот раз спать мне Саяна постелила на кушетке в своей деревянной юрте. Перед тем как выключить свет, я ещё раз полистал книги Банзарова, затем мне на глаза попался Конфуций, я полистал и эту книгу. Китайский философ полагал, что власть правителя священна и она дарована небом. Ни больше и ни меньше! Про любовь и путешествия там ничего не было, и я, отложив её в сторону, выключил свет. И тут же через оконное стекло, сквозь точно отштампованные на монетном дворе листья, на меня глянуло близкое, как карта Геродота, небо, на покатые плечи которого пуховой шалью был накинут подрагивающий Млечный Путь. Хрустальное безмолвие звёзд непостижимым образом указывало и на мою причастность к этому неразложимому миру, который, заполняя собой всё видимое и невидимое, существовал не только там, за стеклом, но и во мне. Я знал, что через минуту-другую с меня будет снято моё земное назначение и на несколько часов я перестану думать о Чингисхане, о монголах, о тех местах, где прошло моё детство, и о том непростом для меня полёте, и о нечаянном поцелуе Саяны на болоте. Не знал я только одного: что опять приснится летящая по небу Жалма, которая остановит посреди болота коня и, глядя на меня Саяниными глазами, точно желая о чём-то предупредить, начнёт что-то шептать мне.
Я открыл глаза и увидел стоящую у окна во всём белом Саяну. Она смотрела в окно на звёздное небо, должно быть, как и я, зачарованная его глубиной и непостижимостью. Или пыталась понять и соединить в себе видимое и невидимое.
Я быстро приподнялся, опустил ноги на баранью шкуру и сделал попытку встать, но Саяна приложила к губам палец, тем самым давая понять, что делать этого не следует, тишина была нашим союзником, и не было надобности её пугать. Обняв Саяну, я уткнулся головой в её мягкий живот и вдруг явственно услышал, как во мне, набирая силу, забухал молчавший долгое время сердечный колокол…
— Я думал, что проведу эту ночь с Конфуцием, — пошутил я, когда под утро она собралась уходить к себе.
— Мне приснился сон, что я не могу выйти из болота, — тихо ответила Саяна. — Но появился ты и сказал: стой на месте, я тебя выведу.
— Ну и что, вывел? — поинтересовался я.
— Не знаю, — тихо ответила Саяна. — Я помню только одно: я стою и держусь за тебя. Знаешь, там, на болоте, я гадала: почему именно сейчас ты появился в моей жизни? И где ты был раньше?
Она тихо ушла к себе, а я лежал и смотрел, как комнату покидала ночь: вначале на стене обозначилось окно, осторожно, точно пробуя тишину, шевельнулись на берёзе листья. И, как по команде, с первыми лучами солнца, словно радуясь новому дню, вдруг защебетали, запели птицы.
Я лежал и вспоминал лучшие дни своей жизни, когда ранним утром мы приходили на свой училищный аэродром, запускали двигатели и, получив команду, начинали руление к исполнительному старту. Вдоль нашего движения, выскочив из своих норок, точно маленькие солдатики, отдавая честь, на задних лапках стояли суслики. Оторвавшись от чистой и словно умытой земли, самолёт без единого толчка, подчиняясь малейшему движению, плыл в утреннем воздухе, и мне казалось, что он такое же, как и я, живое существо, которое вместе со мною радуется восходящему солнцу, спокойному воздуху, синему небу. В такие секунды меня охватывало удивительное чувство восторга, что жизнь подарила мне известное только птицам ощущение полёта.
Но совсем ещё недавно мне по ночам виделись картины огромного города, в котором, подхваченный людским потоком, где каждый был как бы сам по себе, я двигался к метро. Подчиняясь общему движению, я плыл в нём, не представляя, что мне нужно от этого движения и зачем я в нём.
Эта произошедшая во мне перемена вдруг наполнила меня забытой и такой приятной силой зарождающегося дня. Я встал, оделся и тихо спустился вниз. Все ещё спали, лишь на стене тихо постукивали настенные часы. Я прошёл на кухню, достал из-под стола картошку, почистил её и решил, пока все спят, приготовить картофельные драники. Меня научила делать их мама, получалось быстро и вкусно. Едва я зажёг газовую конфорку, как на кухне появилась Саяна. Она неслышно подошла и прижалась к моей спине.
— А ты, оказывается, ещё и хороший повар, — сказала она.
Перед отъездом в Москву я решил сходить в магазин, который находился на краю деревни, рядом с дорогой. Мне захотелось купить Саяниным ребятишкам подарки, уж больно меня растрогал рисунок со Звездой Героя. Проводить меня до магазина взялась Фаина Тихоновна. По дороге она рассказывала про прежнюю, спокойную жизнь в Прудово, которая изменилась с появлением здесь новых русских.
— Как-то зимой зашла ко мне Торбеева. Ну, эта, бывшая Нилина подружка. Вышла, как сама выразилась, выгулять свою норковую шубу. На каждом пальце по перстню, на шее, как у таксы, золотой ошейник. И сынок в неё. А вот и он, лёгок на помине!
Мимо нас к магазину подлетела крутая иномарка и, загородив вход, остановилась у самого крыльца.
— Ему, видите ли, места мало, — не меняя своего обличительного тона, продолжила Фаина Тихоновна. — Была бы возможность, так он бы заехал прямо в магазин.
Из машины вышел широкоскулый, в чёрной майке и синих джинсах, парень. Он мне напомнил молодого Болсана Торбеева. Я даже хотел, как это бывало раньше, махнуть ему рукой: мол, какими судьбами тебя, земляк, занесло в такую даль? А потом сообразил, что это не он, а его сын Вадим Торбеев, о котором рассказывала мне Саяна. Мы с Фаиной Тихоновной зашли в магазин следом за ним. Там уже была небольшая очередь, деревенские, по своему обыкновению, не торопясь, покупали крупы, соль, сахар, вермишель. Торбеев не стал ждать, он прямо через женские головы протянул продавщице тысячную бумажку.
— Пива и сигарет. На все! — громко сказал он.
Женщины, стараясь не встречаться с ним глазами, начали возмущаться, но он смотрел сквозь, как бык через загородку. Я тронул его за плечо:
— Молодой человек, здесь всё же очередь!
Он глянул на меня всё тем же остановившимся взглядом, словно решая, снизойти до ответа или пропустить мои слова мимо ушей.
— Это для вас очередь, а у меня на неё нет времени, — бросил он.
— Придётся поискать.
— Хорошо, для вас я поищу, — сострил он, забирая у продавщицы пакет с бутылками. — Для вас у меня время найдётся, — уже с угрозой в голосе сказал он.
Купив конфет и других сладостей, я вышел на улицу. Торбеев не обманул, у него действительно было время.
— Вам что, папаша, не нравятся здешние порядки? — поигрывая бицепсами, спросил он.
— Не нравятся, — помедлив, ответил я.
Меня задирали самым наглым образом. Давненько я не сталкивался с подобным к себе отношением. Последняя стычка у меня состоялась лет тридцать назад, когда пришлось отбиваться от почитателей своей будущей жены. Мне стало смешно, и я, не сдержавшись, улыбнулся. Моя улыбка взорвала Торбеева.
— Послушайте, если вы сейчас не отвалите на станцию, то у вас будут большие проблемы со здоровьем.
— Вы, молодой человек, по-видимому, представляете здесь скорую помощь, — желая перевести всё в шутку, предположил я.
— Я хочу тебя предупредить. Разве непонятно?
— Ну, раз вы со мной перешли на «ты», выходит, мы с вами или пили на брудершафт, или сидели в одной каталажке?
Ругаться дальше мне не хотелось. Но его развязность начала меня раздражать. Видимо, хлебнул с утра и решил, что ему всё можно.
— Я с козлами не пью. Я их размазываю, — начал пугать он.
— Что, всех? И отца?
— Ты мне отца не трогай!
Разговора не получалось. Хуже того, назревал скандал. Я глянул на Торбеева тем взглядом, каким оглядывает клиента портной, прикидывая, сколько уйдёт материи на костюм. Было видно, что парень крепок физически, был выше и, главное, намного моложе меня. И тут до меня дошло, что это он следил за нами из машины и освещал пруд фарами. Но зачем ему днём, на виду всей деревни, лезть на рожон? Конечно, я его обидел. Но это же не повод для скандала! Мне была непонятна его злость.
«Что это, от вседозволенности или от невесть как и откуда приваливших денег?» — думал я.
— Молодой человек, советую прибрать обороты, — ровным, но твёрдым голосом сказал я. — Мы с вами незнакомы, я вам дорогу не переходил.
Видимо, мой спокойный голос всё же подействовал на парня, он отрешённым взором глянул куда-то поверх, и я решил, что говорить дальше не следует, и хотел было идти своей дорогой. Да не тут-то было. Есть правило: никогда не поворачивайся спиной к вероятному противнику. Ещё в Орлике, после очередной стычки с Торбеевым, я отвернулся и получил от него оплеуху сзади. И оказался на земле. Урок не пропал даром. Замах сынка я разглядел в машинном стекле стоящей неподалёку иномарки и, откинув голову назад, смягчил удар. Он получился скользящим, кулак зацепил мне только ухо. Падая, я подцепил выставленную вперёд ногу парня, и когда моя спина коснулась асфальта, другой ногой в противоход подошвой ударил ему в колено. Когда-то на тренировках я долго отрабатывал этот элемент, удар получился на загляденье. То, что дело сделано, я понял, когда поднялся на ноги и сделал оборонительную стойку. Торбеев корчился на земле от боли. Краем глаза я увидел, что от магазина к нам бегут люди. Я протянул руку.
— Давай руку, боксёр! — примирительно сказал я.
Но тот не хотел примирения; ругаясь и обзывая меня обидными словами, он запрыгал на одной ноге к своей машине.
— Что, допрыгался, хулиган проклятый! — услышал я крик Фаины Тихоновны. — Это тебе не с бабками воевать. В тюрьму захотел? Так мы это мигом организуем.
— Ты бы, тётка, помолчала, — подал голос Торбеев. — Тоже мне, милиционерша нашлась. А тебя я всё равно достану.
— Чего доставать? Я здесь. И впредь будь поосторожнее с незнакомыми, как ты говоришь, козлами, — сказал я. — Могут и забодать…
— Пошёл ты!..
Я попытался отряхнуть свои белые джинсы от дорожной грязи, которую собрал, падая на дорогу, но скоро понял, что их надо отдавать в стирку. Собрав разбросанные пакеты, я пошёл к Саяниному дому не по центральной улице, а задами. На подходе меня встретили знакомые козы, они вновь, как и при первой встрече, уставились на меня. Я решил задобрить их, достал из пакета булочку и, присев на корточки, протянул её ближайшей козочке. И неожиданно получил жёсткий удар по заднему месту. Упав на четвереньки, я оглянулся. Выставив вперёд рога, для повторной атаки готовился хозяин стада.
«Да что они здесь все, сговорились!» — подумал я, вспомнив высказанное предостережение Торбееву, и расхохотался. Да, такого в моей жизни ещё не случалось! Как говорится, не рой яму другому, попадёшь в неё сам.
Когда я вошёл в дом, Саяна, оглядев мои брюки и моё расплывшееся в глуповатой улыбке лицо, спросила, что произошло.
— Сейчас меня чуть не забодал здешний козёл, — смеясь, ответил я. — Приревновал к своей козочке. У вас здесь не Прудово, а Зуняман.
— Что-что? — не поняла Саяна.
— По-бурятски это означает «сто козлов».
И я в подробностях начал показывать, как я хотел понравиться козе и как меня долбанул её ухажёр. Саяна ничего не могла понять, она слушала меня, потом вспомнила, что козёл уже бросался на её сестру и та, убегая от него, сломала ногу. На это я заметил: ноги мои целы, — и шутливо добавил, что, должно быть, козёл признал меня за отступающего француза и решил отомстить за сожжённую Москву. Но выкрутиться не удалось: в дом пожаловала Фаина Тихоновна и начала в красках расписывать стычку с Торбеевым.
— Да тебя нельзя отпускать в деревню одного! — всплеснула руками Саяна. — Ты ещё на ходу сочиняешь.
— Это точно, нельзя, — подтвердил я. — Но я же пишу сценарий. А там у меня сарлыки. А у них знаешь какие рога? Не чета вашим козлам. Так что я готовлюсь снимать…
— А вы переезжайте жить в Прудово, — неожиданно предложила Фаина Тихоновна. — Здесь есть кого и что снимать. Недавно главу поселковой администрации сняли. Так мы вас вместо него выберем.
— Я подумаю, — глянув на Саяну, с серьёзным видом ответил я. — Но хорошо бы милиционером. У вас есть здесь милиционер?
— Нет, — со вздохом ответила Фаина Тихоновна. — Но раньше, при советской власти, был.
— Должность милиционера сейчас на общественных началах выполняет Фаина Тихоновна, — сообщила Саяна, когда тётка ушла к себе. — Ей до всего есть дело. Сейчас мужики в селе в основном пьют, а женщины бутылки сдают. Такая жизнь наступила, — и, помолчав немного, добавила: — Но я ему покажу, как цепляться к незнакомым.
— Ну, не совсем уж я такой незнакомый, — пошутил я.
— Да уж лучше был бы незнакомым, — думая о чём-то своём, сказала Саяна. — А так приходится отвечать как за своего.
И Саяна рассказала историю появления Торбеевых в Прудово. После того как отец ушёл на пенсию, её родители переехали жить в Прудово, на родину бабушки. Торбеевы прикатили следом, купили неподалёку дом, а после на его месте отстроили дачу. Однажды у Саяны с Вадимом произошла стычка. Как-то она со своим сыном Денисом пошла на пруд. Навстречу ей — Торбеев с дружком. Встретились они на мостике, где полощут бельё. Ребята были навеселе. Им тогда было лет по пятнадцать. И вот один из них не стал сторониться и задел её локтем. Она, конечно, этого не ожидала, всё же шла с ребёнком, и, оступившись, упала в воду. А они, испугавшись, побежали прочь. Саяна вылезла из воды, вытащила сына, сняла с ног тапочки, догнала их и врезала Торбееву по спине.
— Мой отец после войны работал на руднике у Торбеева, — выслушав Саяну, сказал я. — Рассказывали, что он приехал с Колымских приисков. Они определяли жизнь посёлка. А порядки на руднике были лагерные. За малейшую провинность — штраф. Люди работали как каторжные, от зари до зари, хотя желающих попасть на рудник было хоть отбавляй. Заработки там были побольше, чем в других местах.
— Тогда время такое было. Людей не жалели, — заметила Саяна. — И мой отец начинал работать у него геологом. Михаил Доржиевич его уважал. А когда папа умер, Торбеевы нам очень помогли. Но своего внука они, конечно, разбаловали. Рос он хулиганистым, его два раза хотели исключить из школы. После окончания авиационного института его дедушка взял к себе помощником и отправил в Америку на курсы менеджеров. Представь себе, Вадим закончил их с отличием. Сейчас такие дипломы открывают двери любых фирм.
«Во сколько же обошёлся Торбеевым такой диплом? — думал я, слушая Саяну. — Открывают не дипломы, а деньги, которые стоят за ним. Впрочем, зачем считать чужое?»
— Поскольку Болсан стал шаманом, то все свои надежды, связанные с авиакомпанией, Михаил Доржиевич теперь возлагает на внука, — сообщила Саяна. — Вадим мне сказал, что его недавно ввели в члены правления «Иркута», — Саяна на секунду замолчала, затем, глядя куда-то в окно, добавила: — Чтобы у тебя не было ко мне вопросов в отношении Вадима Торбеева, то он, узнав, что я развелась, предлагал мне выйти за него замуж. Говорит, давай попробуем вместе землю копать. Он считает, что археологи и старатели, по сути, занимаются одним делом. Те и другие роют землю. И тем, и другим попадает золото.
— Только одни потом ездят на машинах, а другие на электричках, — заметил я.
— К сожалению, а может, к счастью, но это так, — согласилась со мною Саяна. — Вообще-то Вадим меня этой выходкой сильно огорчил. Видимо, перебрал, с ним это бывает. В прошлом году он подарил мне металлоискатель. Для археолога это ценная вещь. С ним я прошлась по огороду и нашла несколько старинных монет. Вот они, — Саяна открыла шкаф и показала тёмные, попорченные временем монеты. — Торбеев мечтает найти могилу Чингисхана. Каждый год он ездит в Саяны и сплавляется по рекам. Осенью он будет принимать дела у отца. А его отец займётся своими делами.
— Будет шаманить в пользу Чубайса, вымаливать у своих предков прощение за приватизацию, — пошутил я.
— Я уже говорила, авиакомпания «Иркут» жертвует деньги на строительство нашей церкви, — сделав вид, что не расслышала моих слов, сказала Саяна. — И я им за это многое прощаю. На зло нельзя отвечать злом, только тогда мы можем подняться и исправиться.
Теперь мне стало понятно внутреннее сопротивление Саяны, её желание обелить Вадима и всех Торбеевых. Вспомнив, как моя жена крутила у виска, я, улыбнувшись, сказал:
— Это делает честь «Иркуту». И что же ты ему ответила?
— Я ему отказала.
— Верное решение, — заметил я. — Ты же наверняка знала, что в твоей жизни появлюсь я.
— Какая самонадеянность! — засмеялась Саяна. — Вот прямо-таки сидела и ждала тебя.
— И всё же я бы десять раз подумал, прежде чем принять предложение этого парня, — сказал я.
— Что, из-за этой выходки?
— Нет. Это мелочи. Сил, апломба у него хоть отбавляй. Но и наглости.
Зазвонил мобильный телефон, Саяна, извинившись, вышла на кухню. А я решил пойти подышать свежим воздухом на крыльцо. Темнело, с поросших камышом болотных низин, от зарослей тальника к огородам и домам наползал туман, со стороны пруда тоненько, чем-то напоминая далёкий истончающийся звук электропилы, кричал козодой. Этот тревожащий, выпиливающий вечернюю тишину, то затухающий, то вновь нарождающийся выкрик соединял и раскладывал по невидимым полочкам прошлое и настоящее, ту жизнь, которая протекала здесь, вокруг деревни, леса, пруда, не существующего ныне колодца, мимо которого мелькнули и исчезли во тьме веков орды Батыя, самозванцы, чванливые ляхи, самонадеянные французы.
В наступающей темноте за прудом, в новорусском квартале, начали зажигаться окна, и деревенские дома, заборы, бани старого поселения, помнившие на своём веку Самозванца, Мюрата и Рокоссовского, начали тихо и незаметно погружаться во тьму. И почти одновременно, заглушая крики козодоя, заполняя собой всё пространство, сотрясая воздух, во все стороны от кирпичных особняков, усиленная динамиками, ухая и стуча, понеслась современная музыка.
Скрипнула входная дверь, на веранду вышла Саяна, неслышно облокотилась на перила.
«Для чего я здесь? Что мне осталось и что ещё надо в жизни? И куда же меня вынесет этот поток?» — глядя на неё, подумал я, пытаясь связать свою прошлую жизнь с той, которая не только надвигалась, но уже и стояла рядом.
— Только что я разговаривала с мамой, — сообщила Саяна. — Сегодня какие-то бандиты опять звонили ей. Спрашивали про карту. Угрожали, намекали про внуков. После разговора маме стало плохо. Соседка вызвала скорую. Мне надо ехать в Москву. Последняя электричка через сорок минут.
— Если быстро соберёшься, то успеем, — машинально глянув на часы, сказал я. — Конечно, надо ехать. Мало ли что!
Через пять минут мы уже бежали по ночной дороге, от которой по просеке можно было попасть на станцию. Неожиданно сзади вслед ударил свет фар, к нам на скорости подъехала машина.
За рулём я разглядел молодого Торбеева.
— Может, вас подвезти? — приоткрыв дверцу, предложил он.
— Как-нибудь сами доберёмся, — быстро ответила Саяна.
— Давайте вместе прокатимся и поговорим.
— Научись сначала вести себя по-человечески!
— Ты меня, Яна, прости, дурака такого, — выдавил из себя Торбеев, увидев, что мы свернули на ведущую прямо к станции тёмную лесную просеку.
— Бог, Бог тебя простит, — ответила Саяна.
Это уже был другой лес, он темно и молча следил за нашим бегом по бетонным плитам, и я боялся одного — чтобы случайно Саяна не подвернула ногу. Когда мы забежали на перрон, то почти одновременно с нами, пробивая темноту и стуча колёсами, подошла московская электричка.
Приехав на Белорусский вокзал, мы взяли такси и помчались к Саяне домой. Чтобы отвлечь её от мрачных мыслей, я начал рассказывать о своём первом визите в Москву.
— Было мне тогда двадцать лет, но я уже начал летать и поехал в свой первый отпуск покорять столицу. Из Домодедово доехал на такси до Центрального аэровокзала и пошёл устраиваться в гостиницу. Мест там не оказалось. Было уже поздно, чертовски хотелось спать. Послонявшись по переполненному аэровокзалу, я выпил пару рюмок коньяку, разомлев от спиртного, решил, что вполне могу переночевать в кустах. Дело было в сентябре. За аэровокзалом нашёл скверик, расстелил на траве газету, положил под голову чемоданчик и, как это делал в тайге, укрылся курткой и заснул. Откуда ни возьмись — милиционеры! Они проверили документы, билет, выслушали моё объяснение и отпустили с миром. Тогда времена были другими, человеческими. Ответно я угостил их омулем, который прихватил с собой из дома, зная, что с продуктами в Москве туговато, поскольку со всех сторон туда ездили на электричках за колбасой. Прощаясь, я спросил, где находится Кремль, решив пройтись пешком по ночной Москве. У Белорусского вокзала в каком-то ночном баре купил виски, попробовал. Дрянь, самогонкой отдаёт! Вскоре показались рубиновые звёзды. «Двигаюсь точно по курсу», — весело подумал я и прибавил ходу. На Красную площадь вошёл уже строевым шагом, держа, как учили отцы-командиры, нос по горизонту. Проходя мимо Мавзолея, отдал часовым честь, тут же познакомившись с такими же, как и я, загулявшими парнями, у памятника Минину и Пожарскому предложил им отметить освобождение Москвы от поляков. И тут опять милиция. Меня, как организатора, отвезли в ближайшее отделение. Завели к дежурному. Тоскливо мне стало: как пить дать сообщат на работу. А там могут и попереть с лётной работы. В общем, до меня дошло, что мои дела плохи… Заходит в комнату капитан. Гляжу, передо мною бурят, я их за версту узнаю. Важный и строгий, как Будда. Ему мой паспорт подали. Он долго его разглядывал, читал, потом вдруг спрашивает, не тот ли я Храмцов, который на Сурхарбане обскакал Болсана Торбеева. Я чуть не подпрыгнул: вон, даже в Москве знают про мою давнюю победу на скачках. Тут же выяснилось, что капитан был родом из Бурятии и был на том Сурхарбане. На какой-то миг мне показалось, что Москва заселена исключительно одними бурятами, и я, как самому близкому другу, поведал ему о своих московских злоключениях. И попал ему в самое сердце. Вообще, хорошо встречать понимающих тебя земляков вдали от дома. Тот капитан отзывчивым парнем оказался, дозвонился до какой-то гостиницы и утром после смены отвёз меня туда на милицейской машине. Я пригласил его к себе в номер, достал сибирские гостинцы. И мы под омулёк и байкальскую водочку начали вспоминать знакомых. Через некоторое время уже горланили песни про славное море — священный Байкал. У капитана голос оказался как у Шаляпина. Певун, каких поискать надо. На прощанье он сказал, что в сорок первом его дед погиб под Москвой, и мы не сговариваясь грянули:
Мы запомним суровую осень,
Скрежет танков и отблеск штыков…
Но к этой известной песне о Москве капитан добавил слова, которые я никогда не слышал:
В битвах мы за великий город
Никогда не жалели живот,
Он и древен и вечно молод,
Там наш Сталин любимый живёт…
Мой рассказ понравился не только Саяне, но и таксисту. Они от души посмеялись надо мной. Я знал, что лучший смех — это смех над собой. Проверял неоднократно.
Вскоре мы были возле дома, где жила Саяна. Врачи скорой помощи сделали своё дело, Неониле Тихоновне стало лучше. Она уже успела позвонить в Прудово и, узнав, что Саяна уехала на последней электричке, испугалась за дочь. Фаина Тихоновна успокоила её, сообщив, что мы поехали вдвоём и что за мальчишками она присмотрит.
Выслушав мать, Саяна сказала, что утром нужно обязательно съездить в больницу и что она отложит свою поездку в Сибирь.
— Живы будем — не помрём, — ответила Неонила Тихоновна. — Что мне сделается? А ты поезжай. Ты же обещала ребятам, они ждут. А я ещё здесь повоюю.
— Байкалу миллионы лет, он подождёт, — ответила Саяна. — Твоё здоровье мне дороже. Ты у нас прямо как Цезарь: пришла, увидела и всех победила.
— Спасибо вам за жимолость, — неожиданно поблагодарила меня Неонила Тихоновна. — Я съела ложечку, и мне стало легче. А насчёт Цицерона…
— Да не Цицерона, а Цезаря, — поправила Саяна.
— Я и говорю про этого Чингисхана, — улыбнулась Неонила Тихоновна. — В жизни надо всё доводить до конца. В этом была его сила. А безысходных ситуаций, голубушка, не бывает. Есть безвыходные, сидящие на кухне люди. Вот их и надо вытаскивать на улицу. А ты поезжай, там тебе понравится.
— Кто звонил? — перевела разговор Саяна.
— Если бы я знала, — махнула рукой Неонила Тихоновна. — Скорее всего, бандиты. Опять спрашивали про бумаги отца, — она вновь повернулась лицом ко мне. — Георгий в пятидесятых годах искал месторождение золота. Проводником у них был Бадма Корсаков. Во всех походах по горам он старался никогда и ни от кого не зависеть. Во вьючных сумах у него было всё, что могло понадобиться в тайге. Меня всегда удивляло, что у него всегда были чистые полотенца. На водоразделе Тункинских Альп, в верховьях Шумака, он показал старые, заброшен ные шурфы и отвалы породы. Там ещё были видны три полусгнивших столба. На одном из них на сколе можно было прочитать: «База Отто Шнелле». Был в наших краях такой инженер, он раньше пытался найти там золото. Но не нашёл. Кстати, его внук, Аркадий, ныне в руководстве компанией. Умница. В нашем землячестве его очень уважают. Они сейчас, правда, за границей живут. Жена у него — красавица, во всём ему помогает. А первая, говорят, сильно пила. Потом уехала в Германию.
«Да, тесен мир, — думал я, слушая Неонилу Тихоновну. — Такой клубок земляков и знакомых в Москве образовался, что дальше некуда».
— Неподалёку от тех мест были обнаружены образцы кварцевой породы с вкраплением линз галенита и сфалерита, — откуда-то издали доносился до меня голос Нионилы Тихоновны. — А это первые спутники золотоносных жил. Во время полевого сезона я помогала вести документацию и была в курсе всех находок. Настоящая жена должна жить интересами мужа. Только тогда семья будет крепкой. Так вот, во всём мире считается перспективной разработка месторождений, когда содержание золота составляет два-три грамма на тонну породы. В Зун-Халбе оно составляло семьдесят пять граммов на тонну. А в некоторых блоках доходило до восьмисот граммов! Представляете? Отмытую руду самолётами отправляли в Иркутск, а дальше в Новосибирск, на аффинажный завод, где её уже выплавляли в слитки. За первый же сезон на Пионерском было добыто около двух тонн драгоценного металла. Вот современным предпринимателям эти тонны и не дают покоя. Сейчас у некоторых вместо глаз золотые монеты вставлены, человек будет на земле лежать — не подойдут. Жизнь человека сегодня — копейка.
Слушая Неонилу Тихоновну, я мысленно соглашался с доводами этой женщины: сегодняшняя жизнь действительно ничего не стоила. Но и в прежние времена она стоила недорого.
Мне тут же вспомнился один полёт, который мы выполняли с верховьев Иркута с упакованной в брезентовые мешки отмытой золотоносной рудой. При подлёте к перевалу у самолёта начал барахлить двигатель. Садиться было негде, кругом скалы и тайга. Когда мы уже чуть не начали цеплять скалы, Шувалов приказал мне выбрасывать из самолёта груз. Но только я открыл дверь и направился к мешкам, как сопровождающий груза чернявый охранник достал пистолет и направил на меня. «Дотронешься — застрелю, — спокойным голосом сказал он. — У меня выбора нет! Если выбросим золото, меня расстреляют. Так и так конец один». — «Твоё золото — дерьмо, оно не стоит наших жизней!» — крикнул из кабины Шувалов. «Стоит, стоит, — помахал пистолетом сопровождающий. — Если грохнемся, твоей семье выдадут на доски тысячу. Если перевести в металл, то по весу это меньше пули. Здесь около тонны. Вот и прикинь».
Что и говорить, арифметика сопровождающего была явно не в нашу пользу. Видимо, подобные расчёты существовали, и не только на Колыме.
Каким-то чудом Шувалов сумел удержать самолёт от столкновения с горой, и мы дотянули до аэродрома. Но тот чернявый сопровождающий запомнился мне на всю жизнь.
— Неонила Тихоновна, а вы, случаем, не знаете фамилию той женщины, которая прыгнула на парашюте в тайгу? — спросил я.
— Конечно, знаю! — Неонила Тихоновна оживилась. — Лида Дёмина. Она семнадцатилетней девчонкой прыгала в тыл к немцам. У неё орден Боевого Красного Знамени был. А когда она к нам прыгнула, ей, дай Бог памяти, лет под сорок было. Там как всё произошло? Мы закончили полевой сезон и стали выходить из тайги. Я тогда уже на седьмом месяце ходила. Было холодно, на реках появились леденистые забереги. При переправе через Иркут моя лошадь поскользнулась, и я свалилась в воду. Мне на выручку бросилась Жалма и вытащила меня на берег. Но после купания в ледяной воде она заболела и сгорела за три дня. Я её, бедненькую, часто вспоминаю. Молодая, красивая и бесстрашная. Тогда люди другими были. И в тайгу вместе с мужиками шли, и, если надо, с парашютом прыгали. И в ледяную воду бросались.
Утром я позвонил Котову и попросил его узнать, какие у «Востокзолота» дела с Сергеем Селезнёвым. Котов перезвонил мне через час и предложил встретиться в Государственной думе, в буфете на пятом этаже. Он с ходу предложил выпить по рюмке коньяку. Хорошо зная депутата, я понял, что разговор будет непростым. Я заказал коньяк, закуску, и мы расположились за столиком.
— Непростую ты мне задал задачку, — сказал Котов, осушив первую рюмку. — Я, Гриша, пошёл на эти переговоры исключительно из-за тебя. И зачем тебе понадобился этот болтун и прожектёр?
— Я случайно узнал об этой истории, — осторожно ответил я. — Вроде бы как у него какие-то там проблемы.
— Есть и большие, — нахмурившись, подтвердил Котов. — Селезнёв должен компании круглую сумму. Не вернёт — они заберут у него квартиру и дачу. Или оторвут ему или его жене голову. Дело серьёзное. Ты знаешь, сейчас за бутылку могут убить, а уж за такие бабки и подавно.
— Что, и милиции не побоятся?
— О чём ты говоришь?! Какая милиция? Ты что, первый год замужем? В этом деле и милиция будет против него.
— Да она уже два года как не живёт с ним! — воскликнул я.
— Это не аргумент, — заметил Котов. — Так делают, чтобы не платить. Но выход есть. У жены Селезнёва или у её матери остались бумаги. В своё время их передали местные буряты. Среди них — геологическая карта. Там помечены перспективные места рудопроявлений. На этой карте Георгий Иванович Корсаков, кстати, говорят, геолог от Бога, указал Дёминское золоторудное месторождение. Они им отдают карты — компания прощает долг.
— Хорошо, — вспомнив рассказ Сани Корсакова про Дёмин клад, сказал я. — Постараюсь узнать, готовы ли они отдать бумаги.
— Кстати, передай Корсаковой, пусть она не будоражит людей. Там дом строят, Шнелле огромные бабки в него вложил. А она со своими бабульками хочет паровоз остановить. И зачем ей в политику лезть? Себе только проблемы создаёт.
Котов разлил коньяк и, подняв рюмку, посмотрел её на свет. Я решил защитить Неонилу Тихоновну.
— Она-то и есть настоящий политик, — сказал я. — Сегодня политика стала прибыльным занятием, а она поступает, как велит ей совесть.
— Ты хочешь сказать, что мы все здесь агенты влияния? — усмехнувшись, сказал Котов. — Зря хлеб едим?
— Вам платят, значит, управляют. В этом вся разница. И приходится представлять интересы не государства, а, скажем, тех же Торбеевых. Думаю, это они или их люди названивают Корсаковым. Ты, случаем, не думал об этом, а? Так что, будем очищать Москву от лизоблюдов и негодяев или потихоньку вольёмся в их ряды? Твой ноябрьский тост был хорош, я даже готов был аплодировать.
Глаза у Котова дрогнули, но он быстро взял себя в руки и посмотрел на меня долгим взглядом: мол, откуда ты такой взялся?
— Дорогой ты наш, да будет тебе известно, что «Востокзолото» финансирует проект фильма о Чёрном Иркуте. Так, кажется, будет называться ваш фильм? Оксана Потоцкая у них в штате. И ещё, но это уже не для передачи, но, думаю, тебе следует об этом знать. Они каким-то образом разнюхали, что когда-то вы с отцом намыли песочка. И будто бы после этого твоя жизнь пошла иной дорожкой. Ты, когда поедешь на съёмки, покажи, где это всё про исходило, а они всё заснимут на камеру. Так что, дорогой ты наш сценарист, тебе и мне платят. Тебе — за твою работу, мне, заметь, государство — за свою. Каждому своё — так, кажется, говорили древние? Вот поэтому ты не стоишь в пикетах, не кричишь: «Долой Торбеева и Лужкова!»
— Я стараюсь честно делать свою работу, — ошарашенный свалившейся на меня информацией, пробормотал я. — Раньше — в кабине самолёта, сейчас — за письменным столом. И если бы не эти завлабы, которые прикончили нашу авиацию, то сейчас бы я летел на своём самолёте куда-нибудь в Рим или Мадрид и не думал о каком-то там Торбееве.
— Ну конечно, я забыл: аквиле нон каптат мускас — орлы не ловят мух, — так, кажется, это звучит по-латыни, — с иронией сказал Котов. — Они парят над нами, смертными. Когда это им позволяют.
— Ну, если ты вспомнил о римлянах, то ещё Катон Старший говорил: «Простые ворюги влачат свою жизнь в колодках и узах, государственные — в золоте и пурпуре», — не сдавался я.
— Послушай, Катон ты наш доморощенный, вот что я тебе скажу. Все наши беды — от словоблудия и книжников. У Иоанна Богослова есть одно интересное наблюдение: «И я пошёл к Ангелу, и сказал ему: дай мне книжку. Он сказал мне: возьми и съешь её; она будет горька во чреве твоём, но в устах твоих будет сладка, как мёд». Это к нашему с тобой разговору. Ты мне не судья, и я тебе не брат. Иди своей дорогой и слушай, что тебе говорят. Может, тогда снова взлетишь. И фильмы твои, и сценарии будут интересны другим.
— Не всё берётся, и не всё покупается, — ответил я Котову — И судимы будут по написанному в книгах даже мёртвые, сообразно с делами и поступками своими. Кстати, о Дёмином кладе знал ещё один человек. Звали его Юзеф Пилсудский. У него остались родственники. Почему бы твоим друганам не поработать с ними? Может, что-то и откопают.
Котов пусто глянул на меня и, ничего не ответив, сунул на прощанье руку и заспешил на своё очередное заседание. О тех же откровениях, которые сопутствовали принятию здесь новых законов и которыми так гордились депутаты, большинство живущих за стенами этого здания не имели ни малейшего представления.
«А сценарий-то уже, оказывается, был написан, — думал я, возвращаясь домой в переполненном вагоне метро. — Да, глубоко копают „старатели". Им, оказывается, было нужно не только само месторождение, но и заснятая на плёнку история его повторного открытия. Нас вели на поводке, потому-то и обещали, а мы хотели получить обещанное и шли, как козлы за морковкой. Вся страна, весь народ».
Я уже заметил, что самые интересные находки у меня происходили именно в подземке, когда, не замечая стоящих рядом людей, металлического грохота колёс, пролетающих мимо станций, вдруг улетаешь со своими мыслями куда-то в небесную пустоту, и там, как и в том сне с буряткой, неожиданно, будто с чьей-то подсказки, ты ухватываешься за обрывок мысли, затем начинаешь разглядывать и перебирать её с разных сторон, и вдруг со всей ясностью открывается то, над чем ты долго и серьёзно думал. Правда есть достояние одного, её нельзя навязать. Она проявляется при разномыслии.
Вспомнив тот поздний телефонный звонок Потоцкой, её желание непременно снять фильм о старателях, я понял, что и она выполняла отведённую часть порученной ей работы, до конца не зная, зачем и для чего эта работа понадобится заказчикам. Как и во времена Чингисхана, они действовали методом загонной охоты. Что ж, когда мифов нет, их придумывают. И в них люди охотнее верят, чем в саму жизнь. А в ней незаметно и тихо возникают и умирают такие сюжеты, что порою просто диву даёшься: неужели такое может быть?
А может, всё это возникло в моём воображении? И я уже не могу смотреть на мир теми глазами, которыми глядят все нормальные люди? И, пытаясь связать всё видимое и невидимое в одну нить, в каждом слове, поступке ищу особый смысл? Но в чём он? И нужен ли мне этот ответ?
Вернувшись в Москву, я вдруг почувствовал, что кто-то невидимый присматривает за мной. Нет, конкретного человека, кто бы это делал, я не наблюдал, но после поездки в Прудово и разговора с Котовым во мне поселилось чувство тревоги, и оно с моей прошлой таёжной и лётной жизни ещё ни разу не обманывало. О том, что откажет в полёте двигатель, о других неприятностях, которые могут случиться со мной в той или иной ситуации, я чувствовал заранее, хотя и не знал, когда это может произойти. Я прокручивал всевозможные варианты. Ну, с Корсаковыми всё ясно — от них нужна была карта. Чем же мог быть им интересен я?
И тут мне на мобильный неожиданно позвонила жена и сказала, что хочет встретиться и поговорить со мной. Мы договорились встретиться в кафе, которое находилось недалеко от метро «Фрунзенская». Зина приехала на чёрном представительном джипе с охраной. Увидев меня, она помахала рукой, затем что-то сказала бритоголовому верзиле и энергичной походкой пошла мне навстречу. Чтобы скрыть еле заметную полноту, которая с возрастом появляется у каждой женщины, на ней был чёрный газовый костюм, который дополняла белая блузка. Как всегда, она выглядела великолепно: загорелое ухоженное лицо, красивая причёска. Когда-то в молодости она гордилась своей фигурой и считала, что она у неё лучше, чем у Софи Лорен. Неожиданно я поймал себя на том, что с доселе неизвестным, оценивающим чувством вглядываюсь в неё. Так, наверное, оглядывают те места, где давно не бывал, стараясь разглядеть и отыскать то, что раньше за ненадобностью пролетало мимо. Передо мной стояла сорокашестилетняя ухоженная, властная и знающая себе цену женщина.
Мы зашли в кафе и присели за столик.
— У тебя что, Храмцов, крыша поехала? — Зина сразу же решила взять меня в оборот и повела решительное наступление. — Я вчера прилетела из Испании, и тут мне сообщают: с квартиры съехал, договор о фильме порвал. Что, хорошо зажил или нашёл себе богатую любовницу?
— Ну зачем же любовницу? Я встретил хорошую женщину.
Мне было интересно, как Зина воспримет эти слова. Наверное, раньше бы она взорвалась, начала кричать, потом достала бы носовой платок и принялась сморкаться. На этот случай у неё они всегда были наготове — бывало, набирался целый комплект, если сцена затягивалась.
— Мне начихать, кого ты встретил, — голос у Зины дрогнул, но она быстро взяла себя в руки. — Чтоб ты, милый, не важничал, хочу сообщить: идея написать сценарий о золотоискателях принадлежит мне. Ты у меня такой знаменитый, что я решила: лучше тебя никто этого не сделает. Но ты, Храмцов, и это не оценил. На что будешь жить, ты подумал?
Когда Зина хотела подчеркнуть свою холодность или раздражённость, то обычно начинала называть меня по фамилии.
— Я написал новый сценарий, и уже нашлись люди, которые готовы финансировать фильм.
— Хорошо, Гриша, снимай. Я буду только рада. А у меня к тебе деловое предложение.
Зина сделала паузу и, как это бывало в прежние времена, когда она на праздник дарила заготовленный подарок, холодно улыбнулась и выложила то, ради чего приехала на эту встречу:
— Тебе дают человека, ты летишь с ним на Бай кал и показываешь место, где в детстве намыл золото. Взамен компания оформляет тебе в собственность московскую квартиру.
Мимо нас, что-то бормоча, прошла женщина с типично восточным лицом. Одета она была в коричневый бархатный жакет, из-под которого выглядывала синяя, со стоячим воротником, кофта. Волосы у неё были гладко зачёсаны и на затылке прихвачены зелёным гребнем. Неожиданно она обернулась и внимательно посмотрела на нас, затем сделала несколько шагов и вновь, уже, будто из-под руки, заискивающе улыбаясь широким накрашенным ртом, посмотрела в нашу сторону. «Вот и шаманка появилась, — подумал я, глядя вслед женщине. — По сценарию, теперь должен появиться шаман. Почему она на нас смотрит? Кого-то узнала или обозналась?»
Женщина села в угол, прямо у выхода из кафе, достала какие-то бумаги и начала их читать. Через несколько минут в кафе появился странного вида мужчина. Был он в очках с золотой оправой, на нём была чёрная майка с большой фотографией Курта Кобейна на груди. Он оглядел зал, скользнул по нам отсутствующим взглядом, взял поднос и спустя какое-то время, с бутылками и пивной кружкой, направился в нашу сторону. Мне показалось, что он хочет сесть к нам за столик, но он, глянув на Зину, прошёл мимо и поставил свой поднос к «шаманке». Некоторое время спустя из угла, где сидела странная парочка, раздалось громкое пение. Такими голосами, зарабатывая себе на жизнь, обычно пели уличные певцы на Арбате. Но песня была знакомая и близкая:
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах…
— Не мешайте. Неужели не видите, что я работаю? — глядя в нашу сторону, громко сказала женщина.
— На это я обратил внимание, — прервав своё пение, сказал мужчина. — Вы лучше, мадам, обратите внимание на мой голос. И, если не возражаете, будьте моим менеджером. У вас вид, а у меня голос! Мы с вами можем такие деньги зашибить — никаким старателям не снились.
— Я тебя сейчас, старатель, вот этим стулом зашибу, и ничего мне не будет, — бросая взгляд в нашу сторону, пригрозила «шаманка».
— Бабочки летят на цветочки, а мухи, извините, на дерьмо, — на всякий случай отодвинувшись, пробормотал мужчина.
— Не всё золото, что блестит, — парировала женщина. — Или грохочет под ухом.
— Теперь и в Москве стало как в диких степях Забайкалья, — с улыбкой сказал я, сделав вид, что забыл предложение Зины. — Как там наш сын?
— Сейчас он с подружкой отдыхает в Испании. Обещал приехать, — по-домашнему вздохнув, ответила Зина. — Так ты, Гриша, подумай над моим предложением.
— Да, ты делаешь успехи, — протянул я. — А скажи-ка мне, дорогая, это, случаем, не ты организовала ограбление почтового поезда?
— Ты, Гриша, всё летаешь в облаках. Опустись, милый, на землю и оглянись вокруг себя. Той жизни, которая была, уже нет. Я пришла, потому что люблю тебя, идеалиста и наивного дурачка. Не мечись, не ищи смысл жизни. Он уже давно найден. Радуйся, обустраивай её. Время быстротечно. Цвет времени бытия течёт. А мы спим, — сказав это, Зина глянула на часы. — Мне пора в храм на вечернюю службу. Тебе куда? Может, подвезти?
— Да нет, зачем мне торчать в автомобильных пробках? На метро быстрее.
Зина молча посмотрела на меня, слабая улыбка тронула её губы, но она сдержалась.
— Если надумаешь — позвони.
Она встала, и тут же к ней с просящей улыбкой на лице бросилась «шаманка».
— Зинаида Егоровна, как я вас рада видеть! Вы меня помните? Я по поводу квартиры, — голос у «шаманки» стал жалобным и просящим. — Мы с мужем двадцать лет отработали на «Востокзолото». Он теперь инвалид.
— Мне сейчас некогда, — сухо прервала её Зина. И, видимо, учитывая моё присутствие, теплее добавила: — Напишите письмо на моё имя. Я постараюсь разобраться.
— Я как раз этим и занимаюсь, — расцвела «шаманка». — Я могу прямо сейчас вам его передать.
— Извините, с рук не принимаю.
Я не стал провожать её, сидел, смотрел на осчастливленную «шаманку» и думал, что действительно цвет времени бытия течёт.
Зина стала работать в компании после того, как Ельцин расстрелял парламент. Работа была, как она говорила, на износ, в год у неё набиралось до двенадцати командировок. Однажды Зина сообщила, что собралась отдохнуть в Прибалтике. Сказала она об этом буквально за несколько дней до отъезда. Туда был необходим заграничный паспорт, и она рассчитала, что за оставшиеся дни я не успею его оформить. Я молча проглотил эту новость и остался с Мишуткой дома. В следующий раз она вроде бы полетела в командировку в Магадан, а через неделю вернулась загорелая и довольная, как с Канарских островов.
Нередко можно услышать: чужая душа — потёмки. А вот ум человека всегда на виду. Обычно его не прячут, а выставляют напоказ. Он — как инструмент, которым пользуются для обслуживания человеческих желаний, а когда это необходимо — уберегает или выбирает для хозяина самый безопасный путь. Зина была умна, но тем изворотливым умом, который был для неё скорее дворником, чем садоводом. Глядя на неё, я думал, что квартиру можно убрать, вымести пыль из самых дальних уголков. Но вот что делать с душой, где поселились ложь и изворотливость? Можно перед сном прочитать молитву, а на другой день, поцеловав на дорожку, накрасить губы и улететь в зарубежную командировку. Однажды, когда, сорвавшись, я пытался докричаться до неё, она вдруг сразила меня неожиданной фразой, сказав, что дни недели заканчиваются воскресеньем, а не наоборот.
— Я хожу на исповедь и каюсь в наших с тобой грехах, — добавила она.
— В твоём понимании добродетель — это то, что при случае можно продать. Ты как матрёшка — двойная, тройная, многоликая! А по сути — липовая! — выпалил я.
От этой лингвистической находки, которая, по моему мнению, выражала Зинину сущность, у меня тут же поднялось настроение, ну точно маслом себя помазал.
— Тебе бы, Гриша, не за штурвалом сидеть, а на токарном станке из липы матрёшки точить, — спокойно ответила она. — Если захотел выяснять отношения с женщиной, то не бери к себе в помощники плотницкий жаргон. Ты же лётчик, а не краснодеревщик.
Зина умела ударить быстро и больно, в этом ей не было равных. Но так же быстро, точно замазывая на лице морщинки кремом, она могла сгладить неприятный разговор, нащупать ту верную тропку, которая примирила бы обе стороны.
— Я не лётчик, а воздушный извозчик! — буркнул я.
— Это заметно. Ты сердишься, значит, ты неправ. Мы с тобой далеко не ангелы. В том, что происходит, есть, милый мой, и твоя вина. Я не прячу, как ты, голову под подушку, а хочу прожить свою жизнь, а не чужую, кем-то придуманную. И каждый день прошу об этом Спасителя. Я за тебя молилась и молюсь. Раньше, когда ты улетал, я молилась о твоём благополучном возвращении, молилась за нашего сына. Всё пройдёт, и всё придёт. Чем сильнее Господь нас любит, тем строже испытывает.
Вот под этими словами я готов был подписаться. Но эти слова оставались всего лишь словами, хорошо продуманными, отглаженными и выстроенными в том порядке, который был ей выгоден. Недаром говорят: кто думает, что он имеет, всего лишается.
Вечером я позвонил Саяне, и мы встретились с ней, как и в первый раз, возле памятника Жукову. Была она одета в белые туфли, чёрную в клеточку юбку и белую кофту. Вспомнив наш поход по грибы, испачканные болотной глиной резиновые сапоги, мокрую одежду, я некоторое время молча рассматривал её, затем развёл в сторону руки и сказал, что хоть сейчас бы снял её на обложку глянцевого журнала. Теперь-то я знал, что впечатление от города, от улиц и домов напрямую зависит от цвета платья и выражения глаз стоящей рядом с тобой любимой женщины, поскольку ты смотришь на мир её глазами. У Саяны было хорошее настроение, она улыбнулась и сама прижалась своей щекой ко мне. Я взял кофе, воду, ещё какую-то лёгкую закуску, и мы сели у стены, прямо под декоративным деревом, за накрытый фирменными салфетками столик.
Я хотел расспросить её о предстоящей поездке, виделась ли она с Катей, но слова не шли, почему-то в своём новом наряде Саяна казалась мне необыкновенно красивой и недоступной.
— Я уже поговорила с мамой. Пусть забирают, — сказала Саяна, выслушав предложение Котова. — Мне покой и безопасность детей дороже каких-то бумажек, — и, кивнув на бутылочку с водой, добавила: — В жизни бывают моменты, когда тонны золота не стоят и стакана воды. И то, и другое может убить: одно — своим отсутствием, другое — избытком. Золото — всего лишь красивый металл и не более. От него человеку нет пользы — одни проблемы. А вот без воды не проживёшь. Она, как и любовь, очищает, смывает, лечит, успокаивает. Природной, чистой воды на земле уже почти не осталось. Когда я на уроках говорю, что из Байкала и впадающих в него рек можно зачерпнуть воду и тут же выпить, мне не верят. Вот об этом нужно говорить всем, а не о золоте. Когда нас крестят, то в купели окатывают водой, а не золотым песком. Для здоровья и чистой жизни.
Повернувшись ко мне, Саяна после небольшой паузы неожиданно добавила:
— Я все эти дни думала о тебе. И, пожалуйста, не переживай за меня. С тобой я никого и ничего не боюсь!
— А я и не переживаю, — быстро ответил я, хотя тут же поймал себя на том, что, конечно же, переживал, только не предполагал, что она сумеет прочитать мои мысли. — Ты знаешь, режиссёрше не понравился мой сценарий, — сообщил я. — Она его забраковала.
— И что? — подняла брови Саяна.
— Я вернул ей аванс.
Говорить Саяне о том, что меня решили использовать как подсадную утку, не хотелось. И что, отказавшись от дальнейшей работы с Потоцкой, я ничего не потерял.
— В Тунке отбывал ссылку будущий польский диктатор Юзеф Пилсудский. Буряты к нему от носились хорошо, приносили мясо, грибы, орехи. Чтобы не мёрз от сибирской стужи, они ему овчинную шубу подарили. Он вёл там свои записи и общался с местными. Потоцкая упорно настаивала, чтобы я включил его в сценарий. А мне будущий польский диктатор, как она сама любит выражаться, был по барабану. Буряты говорят: любая овца должна знать свою кошару. Потоцкая ведёт свою игру, мы будем вести свою. Твоя мама была права, когда рассказывала легенду про бегущего лося и налима, — я, улыбаясь, ткнул себе пальцами в лоб. — И плакал я, как тот лось, до тех пор, пока не выплакал два своих верхних глаза. Выплакал, но так и не понял, почему в фильме должен быть Пилсудский. Вот с Торбеевыми всё понятно: кто платит, тот и заказывает музыку.
— Только заказывают музыку не Торбеевы, а те, кто за ними. И делают это за наши деньги. Для поляков Пилсудский — миф, а мифы имеют свойство воплощаться в реальной жизни. Патриотизм возникает из любви и к ней должен вести. Но любовь не приемлет корысти.
— Потоцкая точно не станет петь, что там наш Сталин любимый живёт, — засмеялся я. — Сразу же после приезда из Прудово я ходил в авиакомпанию, которая выполняет рейсы на Байкал. Там генеральным директором работает мой друг, мы с ним вместе создавали авиакомпанию «Иркут». Он следом за мной ушёл от Торбеевых в «Сибирь». Представляешь, ему понравился мой сценарий о лётчиках и о женщине, которая прыгнула в тайгу. И он предложил мне свою помощь. Деньги мы, говорит, найдём. И со съёмочной группой договоримся.
— Ты же никогда не делал фильмы, — засомневалась Саяна.
— В детстве мы вообще ничего не умели делать, — ответил я. — Конечно, надо иметь некоторую наглость, чтобы ввязаться в эту драку.
— Вот с этим у нас проблем нет, — засмеялась Саяна. — Москва — хороший город, здесь слишком много чего оседает. И хорошего, и плохого.
— Но и всплывает. Вот я и решил: надо уехать и посмотреть на себя как бы со стороны. Я хочу доказать себе, что я это могу. Ведь делают это другие.
— Но ты должен осознавать, что тебя может постигнуть неудача.
— Для этого надо начать. Ты, надеюсь, мне поможешь?
— Только своим присутствием, — улыбнувшись, развела руками Саяна. — Завтра мы улетаем.
— Я звонил в Тунку Шувалову. Он ждёт вас на аэродроме. Я прилечу следом.
— Ты мне сегодня нравишься как никогда, — вновь рассмеялась Саяна. — Деловой, напористый. Скажи, ты прочёл Доржи Банзарова?
— Конечно. Вот послушай, что я нашёл у него, — сказал я. — Для того, кто ступает на путь просветления, существует двадцать трудновыполнимых вещей. Трудно бедному быть щедрым, трудно власть имущему не употребить свою власть для удовлетворения своих желаний, трудно не рассердиться, когда оскорбляют. Трудно изучать широко и глубоко. Трудно побороть гордость. Трудно найти хорошего друга. Трудно не спорить о правильном и неправильном, — я сделал паузу и, вздохнув, продолжил: — Лётчики говорят, что в авиации от Полярной звезды идёт весь отсчёт. И не только в авиации. Северную сторону юрты монголы и буряты считают самым почётным местом. Туда сажают самых именитых и важных гостей. Полярную звезду они считают вершиной мировой горы, пупом неба, осью мирового круговращения. Вот и думаю: от чего мне начать свой отсчёт?
— Начни от человека, — посоветовала Саяна. — С той самой женщины, что прыгнула в тайгу.
— Ты права! — воскликнул я. — Я буду снимать вас на Иркуте. Пока что там всё как во времена Чингисхана. Чистая вода, горы, Сурхарбан, сарлыки.
— Хвосты которых идут на приплеты, — в тон мне засмеялась Саяна.
— И люди. Почему, получая всё, человек не успокаивается и порою не знает, что ему нужно? Почему ни он сам, ни душа его не знают той гармонии и совершенства, как окружающая его природа?
— Поклоняясь природе, буряты-язычники населили её духами, придумали множество мифов, объясняющих происхождение мира, — ответила Саяна. — Их можно понять: кто не восхитится красотой Байкала, небом, гольцами, водопадами, твоим Иркутом? Наверное, только человек, пахнущий равнодушием. Но своим природным чутьём этот народ осознал: сколько ни стучи в бубен, ни брызгай водкой во все стороны Бурхану или ещё кому, ни развешивай тряпочек на деревьях, твои отношения с другими людьми не будут такими же гармоничными, как сама природа. А спасение человеку от душевного разлада даёт только одно — совершенная любовь, которую и явил нам Господь. Он нас любит такими, какие мы есть. И даёт нам возможность и время исправиться. По своей любви к людям Он нам дал заповедь: так же, как ты относишься к себе, относиться и к другим. «Возлюби ближнего своего, как самого себя».
Провожая Саяну в аэропорт, я попросил Дениса записать номер своего мобильного телефона и сказал, чтобы они, долетев до Иркутска, позвонили мне. Денис тут же занёс мой номер в память своего мобильника.
— Немец, он и есть немец, — пошутила Саяна.
— Григорий Петрович, ты мне скажи, Иркут — опасная река? — спросила меня Катя Глазкова, когда мы возвращались из аэропорта.
— Любая река опасна. Всё зависит от человека, который заплывает в неё, — ответил я. — Можно утонуть и в луже.
— Называется, успокоил. И всё-таки? Не все родители рискнули послать в эту экспедицию своих детей. Дорого, опасно. Хорошо, что Торбеев снял многие вопросы. Авиакомпания «Иркут» взяла на себя расходы по перелёту. Котов сказал, что Шнелле даст денег на журнал.
— Так ты с них теперь и спрашивай.
— Этот номер тебе не пройдёт, — засмеялась Глазкова. — Первым, пусть хоть и невольным, агитатором стал ты, Григорий Петрович, — засмеялась Катя. — Моя Машка, после того как ты живописал Иркут, буквально сошла с ума. Поеду, и всё тут! Всем хочется взглянуть на сарлыков, у которых хвосты идут в женские приплеты. Вон Янка даже Дениса с Мишуткой взяла. Честно говоря, мне стало спокойнее, когда она согласилась лететь. Яна там всё возьмёт под свой контроль. Уж я-то её хорошо знаю.
— Она им хочет показать места, где родилась.
— И вообще, там как, не опасно? — думая о чём-то своём, спросила Катя. — Я слышала, что недавно в вашей тайге было нападение на склад, где хранилось золото. Случаем, это не на Иркуте?
— Ты что, считаешь, что у нас там прямо по улицам ходят шайки золотограбителей? Ну не Дикий же там Запад!
— Там для меня дикий Восток. И туда улетела моя дочь.
— Так надо было полететь с ней вместе. Взять с собой в дорогу «Калашникова», ну, на худой конец, ТТ или «Макарова». Заказать бронежилет.
— Вот этого не надо. До такой крайности, я думаю, мы ещё не дошли.
— Они же полетели не одни.
— Яна мне сказала, что Вадим Торбеев — опытный проводник и уже не раз сплавлялся по горным рекам.
— Я несколько раз сплавлялся по Иркуту, — с гордостью сообщил я. — Но, как видишь, целый и невредимый стою перед тобой.
До Москвы ехать ещё было далеко, и я начал рассказывать про своё плавание по Иркуту.
То место, куда через болото привела нас Жалма, было поистине царским. Мы набрали столько брусники, что на разосланном брезенте уже не хватало для неё места. Теперь нужно было решать другую задачу: не только вынести бруснику из тайги, но и провезти её до Иркутска. Пришедший на подмогу Саня Корсаков принёс дурную весть: оказывается, не доезжая Култука, в самом узком месте — Карантине, где когда-то скотогоны и ветеринары проверяли скот, местные власти выставили милицейский пост. У всех, кто проезжал или проходил мимо, милиция и лесники отнимали ягоды в пользу государства. Пост снимали, когда окружающую тайгу заваливало снегом. «Давай мы их объедем», — предложил Корсаков. Его мысль была проста и гениальна: Саня предложил использовать Иркут не только как удобную не подконтрольную милиции дорогу. На таёжной реке ещё не додумались отнимать таёжные дары. Мы вернулись в село, нашли несколько автомобильных камер, связали их верёвками, накачали воздухом, сверху настелили доски. Получился приличный плот. На нём по воде мы прибыли к нашему табору, загрузили собранную ягоду и, минуя милицейский пост, поплыли по Иркуту. Тихо и неслышно несла река резиновый плотик, свежий ветерок отгонял таёжную мошкару. На этот раз Микола-бурхан, так буряты называли святого Николая-угодника, которого они признавали за своего, помог нам благополучно добраться аж до самого Иркутска. По водной дороге мы прибуровили где-то около пятидесяти вёдер ягод, так что моя мама не знала, куда её деть. Своя ноша не тянет, часть лесного урожая мы продали, остальную засыпали в бочки.
Мой рассказ окончательно успокоил Катю, и она, записав мой номер мобильного телефона, поехала к себе в редакцию. А я поехал собираться в командировку.
Съёмочная группа состояла из трёх человек: двух операторов и седоватого режиссёра, которого, как и меня, звали Григорием. Выяснилось, что он несколько лет не вылезал из Чечни, снял там несколько фильмов. И я, вспомнив слова Неонилы Тихоновны о том, что безвыходных ситуаций не бывает, поблагодарил судьбу. На всё, как говорится, воля Божья. Это были профессионалы, которые измеряли человеческую жизнь иными мерками. Перед отлётом я ещё раз позвонил Корсакову, чтобы он встретил Саяну, затем своему бывшему командиру Шувалову, чтобы тот был готов разместить у себя на аэродроме съёмочную группу. Все, по старой памяти, обещали мне, как иногда говорят дипломаты, режим наибольшего благоприятствования.
На аэровокзале мы зашли в буфет и, как это бывало в моей прошлой лётной жизни, выпили за знакомство и за предстоящую работу. Рейс был поздним, самолёт после взлёта влез в стоявшую над Москвой густую облачность и, подрагивая на воздушных ухабах, начал набирать высоту. Знакомые по прежней работе пилоты пригласили меня в кабину, знакомая стюардесса принесла нам ужин.
Меня стали расспрашивать, чем я занимаюсь. С тем чувством, с каким, наверное, поглядывают на блаженных, они слушали мой рассказ о Чингисхане, Банзарове, о шаманах и ламах, немного оживились, когда я вспомнил про прыгнувшую в тайгу отважную женщину. Пилоты изредка снисходительно кивали мне головой: мол, кино — как игрушка для детей, посмотрели, разобрали и забыли. Разве можно сравнить с ним лётную работу? Нет, конечно, не сравнишь.
Когда летишь навстречу солнцу, то ночь, не успев настать, быстро сдаёт права новому дню. Небо, точно огромный серый чехол, начинает сползать за самолёт, и вот прямо по курсу, как из невидимого гнезда, уже вылупился красный, будто снегирь, пушистый шарик и по восходящей дуге, набирая яркость, побежал по лобовому стеклу вверх.
Под привычный равномерный гул турбин я мысленно ходил по местам своего детства, сидел у таёжных речушек, заезжал на маленькие аэродромы. И всё это я показывал Саяне. В том сценарии, который мне предложила жизнь, своё я уже нашёл.
Вскоре показались Саянские горы. Мне представилось, что там, внизу, по воле Чингисхана остановился на ночёвку и застыл на все времена огромный табор; с высоты полёта скалистые островерхие вершины напоминали не то застывшие волны, не то серые кибитки кочевников, холодными ужами расползались от них реки, от которых выгибались к вершинам зелёные пологи тайги. Справа от линии полёта, у самого горизонта, я отыскал двугорбую вершину Мунку-Сардыка. К нему приближалась огромная грозовая туча; судя по всему, там, над Саянами, хлестал дождь.
Это там во сне я видел Жалму. Теперь её образ я возвращал на родину, пусть живёт там, где ей положено было обитать и не тревожить сны другим людям. Где-то в той же стороне, на степном аэродроме, в одиноком доме жил мой бывший командир Шувалов. Сколько сил в своё время мне пришлось приложить, чтобы сохранить этот аэродром. Его хотели застроить кемпингами для туристов, потом построить на нём пилораму, которая пилила бы лес для Китая. Перед отъездом в Москву, будучи командиром отдельной эскадрильи, я уговорил Шнелле взять аэродром на свой баланс. Тот согласился: расходов почти никаких, а место удобное, для богатых западных туристов — сущий рай. На место начальника я предложил Шувалова.
И эта просьба была удовлетворена. Теперь каждый день Шувалов открывал радиорубку и сообщал техническую годность и погоду на аэродроме, хотя видимость здесь была одна и та же — миллион на миллион. Кроме степных орлов и ворон, сюда уже давно никто не летал, и Шувалов, по сути, работая без зарплаты, используя деревянный домик аэропорта для личного хозяйства, продолжал держать кусок ровной степи в исправном состоянии. Летом у него останавливались богатые туристы, за которыми прилетал вертолёт, чтобы отвезти их в город. Услышав, что я лечу к нему в гости со съёмочной группой, Шувалов сказал, что примет нас в любую погоду.
— У нас здесь как раз намечается Сурхарбан. Так что приезжай — погуляем, — сказал он.
В аэропорту нас встретил Саня Корсаков. Разглядывая морщины в уголках глаз и похлопывая друг друга, мы обнялись. Он сообщил, что Саяна, оставив у Корсаковых своего младшего сына, с группой московских школьников уехала в верховье Иркута.
Мы забросили в «газик» свои вещи и через несколько минут уже мчались по Монгольскому тракту. По пути то и дело останавливались: сначала в Култуке, где купили копчёного омуля, потом у Быстрой; там, на берегу этой таёжной реки развели костёр и попили чаю. Лишь вечером наконец-то добрались до Ниловой пустыни, где теперь обитал Саня. Встретила нас симпатичная, лет сорока, бурятка. Я догадался, что это Санина жена. Рядом с ней улыбался мне Саянин Мишутка.
— Шура, — коротко и просто представил её Корсаков. — Моя жена. Саяна не стала брать сына на Иркут и оставила у нас. Рёву было!
Я подмигнул Мишутке и сказал, что возьмём его в горы снимать фильм о шаманах. Лицо у мальчишки тут же просияло, он подбежал ко мне, схватил сумку и понёс её в дом.
— Денис с мамой уехали, — сообщил он. — Они уже звонили мне по мобильному телефону.
У Шуры было типичное для этих мест широкое миловидное лицо и раскосые глаза. Я достал из рюкзака подарки: ребятишкам — московские сладости, жене — павловский платок, Сане — бинокль, серый комплект военной камуфлированной одежды, которую, я знал, мечтали иметь все охотники, и свою синюю лётную куртку. Она у меня без дела висела в шкафу. Саня не остался в долгу, тут же подарил мне медвежью шапку. Мыться нас он повёл в собственную баню, где вода была прямо из минерального источника. На ужин Шура Корсакова приготовила нам жаркое из дикой козы, которую Саня застрелил накануне, поставила на стол бруснику, грибы, холодец из губы сохатого, копчёного и солёного омуля, хариуса. И, конечно же, бурятские позы. На столе нетронутым стоял привезённый московский коньяк, все пили молочную водку — тарасун и приготовленную Саней рябиновую настойку. Я догадывался, что Корсаковым, как и всем ныне в России, жилось непросто, но они, ожидая меня с московскими гостями, накрыли стол с сибирским размахом.
На другой день мы решили рано утром выехать в аэропорт к Шувалову, а уже от него — в верховья Иркута, где намеревались соединиться с московскими школьниками. Съёмочной группе Шура постелила в зале, а мне — на веранде. Там мы с Корсаковым ещё немного поговорили, вспомнили, как мы тонули на Иркуте, как сплавляли в город бруснику, как на старых отвалах неожиданно намыли золото.
— В горах прошли дожди, — неожиданно сказал Саня. — Вода в Ихеугуне за час прибыла на метр. Если, ёкарганэ, дело пойдёт такими же темпами, то она может снести все мостики. Тогда придётся запрягать лошадей.
— На лошадях так на лошадях, — согласился я. — Может, заодно поучаствуем в Сурхарбане.
— Там сейчас молодёжь заправляет, — вздохнул Саня.
И мы вновь вспомнили, как я на скачках обогнал Болсана, я рассказал про бурята-милиционера, которого повстречал в Москве, и Саня сказал, что это, конечно же, Мишка Торонов, который сейчас работает начальником паспортного стола в Улан-Удэ. Уже за полночь, под шум бегущего прямо под домом Ихе-угуна, что в переводе означало «Большая вода», я быстро, как в детстве, уснул.
Утром я увидел перед домом запряжённых лошадей. Как Саня и говорил, Ихеугун подмыл мостик, и по нему на машине проехать к тракту было невозможно. Выяснилось, что приехавшие со мной москвичи умеют ездить на лошадях; более того, они шумно радовались, что придётся передвигаться верхом. Попив подсоленного бурятского чая, в который Саня бросил шепотку пахучих листочков сагаан-даля, мы сели на лошадей, переправились через реку и по ущелью, где проходила тропа предков Тэмуджина, двинулись в сторону Монгольского тракта. Было тепло, но свежо, солнце ещё не опустилось в ущелье, но его присутствие выдавали шеломы брусничного цвета уходящих в небо гор, заросших лиственницей и берёзой. Моя лошадь шла ходко, и мне всё это напоминало то далёкое время, когда мы вот так же, кавалькадой, ранним утром выезжали пасти овец. И я в благостном настроении, навеянном приятными воспоминаниями, как это бывало в детстве, под шум набравшей после дождей силу, бегущей рядом с дорогой воды прикрыл глаза и, вдыхая запах лошадиного пота, пытался дремать на ходу.
Но едва мы выехали на тракт, как в кармане запрыгал мобильный. Я достал его и приложил к уху. Из Москвы меня нашла Катя Глазкова. Срывающимся голосом она сообщила, что ей только что позвонил сын Саяны Денис и сказал, что Иркут опрокинул резиновую лодку, на которой они начали переправляться через реку.
— Он говорит, что Яна утонула! — кричала Глазкова.
Из её сбивчивого рассказа я понял, что лодки затащило на пороги, они перевернулись и что сейчас они находятся у какой-то белой скалы.
— Ты же всё там знаешь, — плакала Катя. — Сделай хоть что-нибудь! Завтра я вылетаю к вам.
Я отключил мобильный и попытался дозвониться до Саяны, но связи с нею не было.
По предварительной договорённости, Саня Корсаков должен был встретить московских школьников в Мондах, сопроводить их к археологам, а затем на лошадях сходить с ними на Шумак. Но младший Торбеев неожиданно потащил ребят к подножию Мунку-Сардыка.
Я понял, что если кто-то и может помочь в этой ситуации, так это Шувалов. Я тут же позвонил ему, сообщив о несчастье.
— Ну что я тебе могу сказать? — сказал Шувалов. — У меня здесь сел вертолёт с западными туристами, но он уже собрался вылетать.
— Так задержи его и пошли на Иркут! — закричал я.
— Григорий Петрович, я ему не указ. Вертолётчики говорят, что пусть этим занимается МЧС, — и, понизив голос, добавил: — На борту охранник Чубайса. Он с гостями прилетел на Сурхарбан и к местному шаману. Сам понимаешь, ситуация непростая. Они меня не спрашивают, а дают указания.
— Ты не бойся! — крикнул я. — Охранник — он всего лишь охранник и не более того. Вспомни: мы с тобой видели и не таких караульщиков. Здесь хозяин ты и можешь послать куда подальше самого Чубайса.
— Хорошо, — через секунду уже другим голосом ответил Шувалов. — Но кто будет оплачивать этот рейс? Повторяю: вертолёт принадлежит частной компании. Лётным директором у них Виктор Иванович Витебский. Охранник и шаман оплачивать этот полёт не будут. Напоминаю: сегодня воскресенье. Все отдыхают.
— Я сейчас подъеду! — крикнул я. — Ты задержи вертолёт.
— У меня аккумуляторы садятся. Связь прекращаю, — сообщил Шувалов.
Мобильник отключился. И тут же ожил. Я быстро поднёс его к уху. Послышался далёкий голос Дениса. То, что я услышал, радости не добавило. Он повторил то, что я узнал от Глазковой.
— Дядя Гриша, Григорий Петрович, моя мама утонула! — плача, сообщил Денис. — Нас перевернуло, а мама вытащила меня на берег, а сама бросилась в реку за Торбеевым. С него сорвало спасательный пояс. Их течением унесло за поворот. Мы здесь с ребятами стоим у скалы.
— Стойте и никуда не двигайтесь! — закричал я. — Скажи им, что за вами сейчас прилетит вертолёт.
— Мама утонула, — вновь заплакал Денис.
— Она не утонула. Твоя мама отлично плавает! — крикнул я, вспомнив, как Саяна плавала в пруду. — Как байкальская нерпа. Мы сейчас полетим к вам на вертолёте и найдём маму. Ты только не плачь. Договорились?
— Хорошо, не буду.
Окончив разговор с Денисом, я вновь через местный коммутатор набрал Шувалова. Действительно, связь была хуже некуда.
— Ты задержал вертолёт? — вновь надавил я на своего бывшего командира. — Буду у тебя через полчаса. Михалыч, ты что-нибудь придумай. Прошу тебя, свяжись с Витебским. У него наверняка есть мобильный. Ты спроси у вертолётчиков. Они должны знать.
Авиация, кабина самолёта научили меня действовать быстро, но не торопясь. Я мог просчитать тысячи вариантов, отыскивая самое верное решение. Эта была моя привычная в ещё недавнем прошлом стихия, когда нужно было мгновенно оценить ситуацию, наметить выход и убедить всех, что это самое правильное решение. Что-то полыхнуло во мне, и всё встало на свои места, будто кто-то услужливо подсказал нужные решения. Ещё разговаривая по мобильнику, я уже знал, что первым делом надо связаться с Зиной. В этом деле она мне не откажет и сделает то, что я попрошу. То, что скажет она, будет для Шнелле законом. А уж он-то сделает всё, чтобы оплатить санитарный рейс, поскольку здесь напрямую была задета честь компании: в этом рискованном сплаве одним из главных действующих лиц оказался сын Тарбагана Вадим.
Я хорошо знал и руководителя частной авиакомпании Витебского, которому принадлежал вертолёт. Когда-то мы с ним работали в одной эскадрилье. В этой ситуации он, конечно же, даст команду выполнить этот непростой полёт. Надо попросить вертолётчиков связаться с ним. Но всё это можно было решить, пока вертолёт был на аэродроме. Поднимется в воздух — считай, птичка выпорхнула из клетки. Я знал, что, кроме оплаты, нужно было решить ещё несколько важных вопросов. Надо было узнать, имеют ли вертолётчики все допуски к подобным полётам, право подбора с воздуха площадок для посадки в тайге. Поскольку в горах горела тайга, у них должно было быть разрешение полётов над лесными пожарами. Кроме того, есть ли в вертолёте необходимый запас топлива? Какая видимость там, на Иркуте?
Через полчаса, которые показались вечностью, загнав лошадей, мы примчались на аэродром, и я поднялся на вышку к Шувалову. Вертолёт уже крутил лопасти, собираясь вылететь в Иркутск. Я заскочил в радиорубку и попросил Шувалова, чтобы он передал вертолётчику выключить двигатель.
— Мы сейчас же вылетаем к пострадавшим, — сказал я.
— Я связался с Витебским, и он задал мне тот же вопрос: кто будет платить? — сказал Шувалов.
— Оплатит «Востокзолото».
— Держи карман шире! — махнул рукой Шувалов. — Я их уже несколько лет прошу дать денег на ремонт. У меня здесь по милости Чубайса уже второй год нет света, отключили за неуплату. А без света хоть помирай, работаю на аккумуляторах, включаю рацию на десять минут. В кармане ни копейки. Ведь это же нужно не мне — людям. Нельзя на авиации экономить. У новых властителей России зимой снега не выпросишь, а сами летают с комфортом по всему миру.
— Саша, я позже твой монолог сниму на плёнку, — прервал его я. — Людям нужна помощь. Кстати, среди москвичей внук Торбеева.
— Это меняет дело, — подумав, ответил Шувалов. — Но ты скажи об этом Витебскому. Твои слова, Григорий Петрович, не пришьёшь к заданию. Могу доложить: у них есть все необходимые для таких по лётов допуски.
— Топливо?
— Один раз слетают. А потом нужно искать.
— Это уже кое-что! — воскликнул я. — Передай командиру, что все формальности по оплате беру на себя. Могу подтвердить это письменно. Если заартачатся, то оплачу из своего кармана. Я снимаю фильм. Полёт по санзаданию станет одной из сцен.
Последнее я придумал на ходу, здесь важна была каждая минута, которую потом не купишь ни за какие деньги. И, как это бывало уже не раз, всё начало связываться и выстраиваться в нужном направлении. Командир вертолёта связал меня с Витебским, мы с ним обменялись информацией, и он дал добро на выполнение полёта. Охранник оказался понимающим парнем и не стал махать своими красными корочками. Тем более он, оказывается, знал ещё по Чечне моих операторов.
Через несколько минут мы поднялись в воздух и полетели в верховье Иркута. С нами вылетел оператор, который тут же расчехлил камеру и начал снимать всё на плёнку. «Сгодится для фильма или для истории», — уже какой-то боковой мыслью подумал я, вглядываясь в уменьшающий на глазах домик знакомого мне по прежним полётам аэропорта.
Вскоре мы вышли на Иркут, и только тут я вспомнил, как вечером Саня Корсаков говорил про возможное наводнение. Действительно, как говорили мы в детстве, Иркут был на прибыли, серая вода заполнила собой всё ущелье, буквально на глазах исчезали заросшие облепихой песчаные острова и каменистые отмели. Маленькие ключи и впадающие в него речушки в одночасье превратились в одно огромное, пульсирующее, скачущее по камням стадо.
Через пару минут вертолётчики вышли на аварийный лагерь московских школьников, он находился неподалёку от Белого Иркута. Командир показал мне на крупный, ещё торчащий над водой, поросший облепихой остров, который был напротив отвесной белой скалы, доложил Шувалову, что видит потерпевших, сообщил координаты. Размахивая руками, ребята стояли на каменистой горке. Определив, что вода им пока что не угрожает, я сказал командиру, что нужно пролететь вниз по течению, поскольку, по моим сведениям, там должны быть ещё люди. Вертолётчик искоса глянул на меня и кивнул головой.
С небольшой высоты было видно, что Иркут набрал нешуточную силу: по воде плыли вырванные с корнем деревья, белая пена жадно лизала кусты и многочисленные каменистые осыпи; река была заполнена водой до краёв. Я шарил глазами по берегам, вглядываясь в набегающие под вертолёт острова. Пожалуй, со времён того самого полёта, когда мы везли покойную Жалму и когда нас, как в пелёнки, укутала вязкая облачность и мы искали хоть малейшую дырку в облаках, чтобы вырваться на свободу и увидеть спасительную землю, я не испытывал такого болезненного волнения. Почему-то в голове всё время стоял крик Дениса и его надежда, что я обязательно найду и спасу его мать. И, быть может, впервые я чувствовал себя беспомощным, как те самые пассажиры, которые помогали роженице, но были бессильны уже чем-то помочь Жалме. Давним и когда-то привычным чувством, которым привык улавливать малейшие изменения в кабине, я вдруг заметил, что у командира вертолёта напряглись и сузились глаза. Я мгновенно проследил за его взглядом и неожиданно увидел на маленьком островке сидящего на камнях, как мне показалось, голого человека. Увидев вертолёт, он вскочил и начал призывно махать рукой. А рядом с ним, подпрыгивая на месте, чем-то жёлтым размахивала полуголая женщина. Это была Саяна.
Через пару минут, пригнув к песку золотистые кусты облепихи, вертолёт осторожно, точно пробуя, прикоснулся колесом к серому песку. Открыв дверцу, мы с бортмехаником спрыгнули на землю и, согнув головы, отбежали от свистящих над головой лопастей. И очутились в ином времени и измерении.
Облизывая голыши и крупные булыжники, поднимаясь буквально на глазах, почти беззвучно в нескольких метрах от нас шла большая вода. В её немоте и неслышном движении угадывалась скрытая мощь, которую не могли остановить ни камни, ни острова; её непреклонность мне однажды в детстве уже довелось испытать. На миг показалось, что мимо нас, закручивая вокруг острова огромное кольцо, скользит громадный питон. И этот мускулистый, загнанный в ущелье речной ископаемый гад, моргая тёмными мокрыми веками, уже готов был заглотить свою добычу. А сверху, с крутых каменистых склонов, хмурым взглядом на нас глядела знакомая мне с детства тайга.
К вертолёту, перепрыгивая через возникающие прямо на глазах ручейки, шлёпая мокрыми носками, по воде бежала Саяна. На ней была жёлтая майка и коротенькие шорты. Следом за ней, то и дело оглядываясь, трусил к вертолёту будущий президент авиакомпании «Иркут».
«Что он, не видел, куда полез? — с запоздалой злостью думал я. — На привязь бы посадить этих долбаных экстремалов. Ну захотел свернуть себе шею — бросайся один, зачем же тащить за собой других? Здесь не надо иметь высшего образования, а достаточно среднего соображения».
— Давайте быстрее! — крикнул я. — Вода прибывает.
— Как там ребята? Все живы? — спросила Сая- на, подбежав.
— Живы, все живы!
— Слава Богу! — выдохнула она и, точь-в-точь как на тропе в Прудово, бросилась мне на шею. — Я знала, что ты прилетишь, — заплакала она. — Ты представляешь, Вадим не умеет плавать. С него сорвало спасательный жилет, и он чуть не захлебнулся. Ребята перепугались. Но больше всего я.
— Бывает, — ответил я. — Давайте в вертолёт. Там Денис за тебя сильно переживает. Они с Машей позвонили в Москву. Катя и сообщила о несчастье. А потом и Денис разыскал меня. Сработал, как немец!
— Эй, командир, давай в вертолёт, — крикнул бортмеханик. — Керосин на исходе. Большая вода идёт. Надо поскорее сматываться отсюда.
— Сайн байна! — сказал я подбежавшему Торбееву. — Давай, земеля, заскакивай в кабину, надо скорее взлетать.
Через несколько минуту мы были уже у ребят под скалой. Ко мне подбежал Денис и сбивчиво начал рассказывать, как мать вытаскивала их из воды и как ей помогала Глазкова Маша. Я смотрел на него, на Саяну, почему-то вспомнил Прудово, наш поход по грибы и подумал, что мы подоспели вовремя. Саяна начала пересчитывать ребят, а я ещё раз посмотрел на вздувшийся Иркут, на обступившие его горы.
Солнце катилось к розовым заснеженным гольцам, которые круто уходили стеной в сиреневую высь и, казалось, в глубину веков. С их высоты вертолёт казался маленькой, невесть как попавшей в это ущелье букашкой. Но своё дело он сделал, все были в целости и сохранности. Несмотря ни на что, экспедиция, как и сама жизнь, продолжалась. И от этой мысли меня, как и много лет назад, охватило забытое в огромном городе ощущение своей нужности, которое родилось от пережитого напряжения и естественным образом уживалось с этой широтой бездонного саянского неба, с этим свежим, падающим от вращающихся лопастей дуновением наполненного тайгой воздуха; от полной слитности с той землёй, которая дала мне не только жизнь, но и познание всего сущего; возможность любить, терпеть, страдать, переживать, искать, находить, восхищаться, узнавать, не сдаваться и каждый раз удивляться силе жизненного потока, который несёт нас по реке времени от рождения и до кончины.
Забрав пострадавших школьников, вертолёт поднялся в небо.
— Би шамда дуртээб ши намэ талыыштэ — ты меня поцелуешь? — глядя в круглое окошко вертолёта на тёмный пенный Иркут, неожиданно сказала Саяна. — Я так по тебе соскучилась!
Я сам све врема ишао ка теби.
(Я всё время шёл к тебе.)
Днём маленький югославский городок Печ задыхался от жары, но по утрам, когда Сергей Рябцов выходил из гостиницы «Метохия», воздух был прохладен и свеж, напоминая ему весну в бодайбинской тайге, где он несколько лет проработал в старательской артели. Полюбовавшись на заснеженные албанские горы, Сергей пересекал маленькую площадь и вдоль грязной, одетой в бетон речушки шёл к невысокому серому зданию, чтобы из кабинета директора ярмарки книг православных писателей позвонить в Белград своему приятелю — журналисту Зорану Пашичу. С ним они должны были поехать в Сараево. Там, в 3-й Романийской бригаде у сербов, добровольцем воевал его друг Колька Русяев, с которым они вместе служили в Афганистане. Но каждый раз Зоран, извиняясь, говорил, что разрешение на посещение Республики Сербской получено, но появились новые проблемы, без решения которых могут возникнуть осложнения на границе, и просил подождать ещё один день.
Покидая кабинет директора, Сергей думал, что такое могло произойти только с ним: ехал на войну, а попал в какую-то сербскую тмутаракань…
Неделю назад Зоран встретил его на вокзале и сообщил не совсем приятную новость: оформление виз задерживается. И предложил, пока суд да дело, съездить в город Печ на ярмарку книг православных писателей.
— Все равно придётся ждать, — сказал он. — Караджич ввёл по всей республике военное положение. Дела там плохи. Западную Славонию хорваты смяли. Думаю, сейчас пришёл черёд Сербской Краины, — Зоран тяжело вздохнул и, улыбнувшись, добавил: — Что поделаешь, боснийские сербы в двойной блокаде. С одной стороны — Запад, с другой — Милошевич закрыл границу по Дрине. Вот и приходится крутиться. Ты пару дней пообщайся с писцами, и как только дадут добро, я тебе сразу же сообщу. Гостиница, питание в Пече — всё будет, я договорился с Банком братьев Каричей, они все оплатят. Утром звонил министру информации Республики Сербской Мирославу Тохолю, он обещал помочь и прислать за нами машину.
В свой первый приезд Сергей уже бывал в Пече, но, кроме Патриаршего монастыря, узких и кривых городских улочек да заснеженных гор, ничего не видел. За эти дни он с лихвой наверстал упущенное. Знакомиться с другими участниками ярмарки ему расхотелось после первой же встречи с львовскими издателями и письменниками. Узнав, что он из России, те затеяли разговор: мол, почему не отпускаете Чечню, не отдаёте Черноморский флот и заритесь на Севастополь?
Уже имея некоторый опыт общения с западенцами, Сергей знал: возражать, спорить, что-либо доказывать было бесполезно, это напоминало спор глухого со слепым. Разглядывая выставленные книги, Сергей решил отшутиться:
— Хлопцы, объясните мне, не посвященному в тонкости нынешнего вашего правописания: почему слово «Москва» вы пишете с маленькой буквы, а «сало» — с большой?
Православных писцов этот вопрос застал врасплох, но они быстро пришли в себя и, едва сдерживаясь, начали говорить о великодержавном хамстве. Самый младший из них решил примирить стороны и сказал, что каждый должен жить по своим законам и в своей квартире. «Но за газ расплачиваться сполна и вовремя, — зло добавил про себя Сергей. — Уже хорошо, хоть не кричите, что нас кормите».
Расстались холодно. Православные братья ушли наверх, к директору, Сергей, потолкавшись ещё немного на ярмарке, вышел на улицу. Бродить по городу надоело. Он уже успел отметить: по сравнению с первым приездом отношение сербов к России изменилось. И не в лучшую сторону. От той организованной всё тем же Банком братьев Каричей поездки осталось ощущение непреходящего праздника: на улицах, в гостиницах — везде их встречали улыбками. Тогда, может быть, впервые, они были счастливы тем, что русских здесь по-настоящему любят и на Балканах у них живут братья.
«Даже любовь нельзя эксплуатировать вечно, — вспоминая те встречи, думал он. — Они же не слепые — видят, что говорят и делают нынешние российские политики».
По дороге, ведущей в Черногорию, дошёл до Патриаршего монастыря, затем поднялся в гору. Продираясь сквозь дубовые заросли и поминутно натыкаясь на крупных зеленоватых черепах, которые грелись на солнышке, он упёрся в развалины древней сторожевой башни. Забравшись на башню, замер: вся Метохия лежала перед ним, напоминая огромную черепаху, которая красноватой каменной головкой города припала к узкой горной расщелине и пила прохладную воду Быстрицы. Он почему-то вновь вспомнил бодайбинскую тайгу и те давние споры, которые велись вдали от этих мест.
После службы в армии они с Колькой Русяевым решили разбогатеть, поехали в Бодайбо мыть золото в старательской артели.
Дела у них пошли неплохо. Отработав сезон и получив расчёт, Сергей прикинул: сезона через три денег хватит не только на свадьбу, но и на квартиру. В Иркутске у него была девушка, на которой он собирался жениться.
Но скоро выяснилось: она его не очень-то ждала. Встретив его в аэропорту, старший брат Пётр сказал, что она первой откликнулась на перемены и бросилась в рыночные отношения, показывая состоятельному народу товар лицом.
— Да ты можешь и сам убедиться. Сходи в этот гадюшник под названием кабаре «Дикий Запад». Его полуподпольно содержит один грузинский «авторитет». Попасть туда трудно, но за хорошие деньги можно. Она там работает танцовщицей.
Этим же вечером Сергей с Николаем Русяевым пошли в кабаре. Действительно, попасть туда было непросто, плата за вход тянула на билет до Бодайбо.
Анну он увидел не сразу, она появилась во втором отделении, когда публика была уже навеселе. Номер так и назывался — «На Диком Западе». Сначала в пляжных костюмах откуда-то из полутьмы выскочила стайка девушек и стала изображать индейских танцовщиц. Затем в освещенном кругу оказалась Анна в чем-то лёгком и просвечивающем. Покачивая бёдрами, она под музыку лёгкими движениями начала медленно снимать одежду. Сергей вдруг почувствовал, как в нём что-то замкнуло и, сжигая всё, волной пошло по телу. Всё, что видели его глаза, было похоже на дурной сон. Неужели это его Анька — милая, добрая, ласковая? Что же произошло с ней? Когда на сцену полетел бюстгальтер, Сергей, с раскалённой головой, не понимая, что делает, встал и пошёл прямо на неё.
— Сидеть, смирно! — рявкнул он, когда ему по пытались преградить путь. — Я вам сейчас покажу Дикий Север!
К нему тут же бросились бритоголовые крутые ребята, которые прирабатывали в кабаре вышибалами.
— Прочь, гниды! — орал Сергей, расшвыривая их по сторонам.
Но к ним подоспела подмога. В свою очередь, на выручку к Сергею бросился Русяев. С криком:
— А вы брали дворец Амина?! — он врезался в самую гущу дерущихся.
Через пять минут кабаре напоминало финал ковбойского фильма: перевёрнуты все столы, разбиты стулья и посуда. Ну что серьёзного могла противопоставить боевому опыту ветеранов афганской войны разжиревшая на дармовых харчах городская шпана? Краем глаза Сергей увидел Анну, её искажённое испугом лицо и подпрыгивающие на бегу лиловые соски.
С некоторыми косметическими потерями — порванная рубашка у него и разбитая губа у Русяева — они покинули «Дикий Запад». Но на этом дело не закончилось. К Сергею с угрозами стали наведываться ходоки от хозяина кабаре. Проводив Кольку на Урал и послав ходоков куда подальше, он улетел в Бодайбо.
К весне артельная братва собиралась вновь. Начальство старалось набирать людей с разных концов: литовцев, молдаван, западных украинцев, ингушей. Вскоре после референдума о сохранении Союза начались споры: кто кому должен и кто на кого работает. Получалось, что во всём виноваты Россия и конкретно он — Сергей. Однажды вечером в бичарне — так старатели меж собой называли общагу — произошла драка. А началось с западных украинцев, те стали задираться: почему, мол, москали всех подмяли, и другим ни житья, ни продыха, даже в школах вместо родной мовы они должны учить русский?
— Хлопцы, но если с нами так плохо, чего ж сюда, за тысячу километров, едете? — спросил Сергей. — Ну сидели бы у себя, пили горилку и балакали на своей мове.
— Работаем, ишачим, а толку? — ответил за всех молчавший до сих пор ингуш Аслан. — Та же турьма, как и Савецкий Союз, разве что колучей проволоки да сторожевых вышак нет.
Сергей посмотрел на него и не увидел взгляда: такие вот отсутствующие глаза он встречал у нанюхавшихся насвая афганцев. Но не это поразило его — покоробил тон. Соединив все прошлые разговоры и разборки, он уловил одну закономерность: собратья по бичарне почему-то считали возможным не подбирать выражений и жалить как можно больнее. Сделай он то же самое — раздавался бы вселенский вой. Признаться, это ему уже порядком надоело. Он знал: идти против стаи — себе дороже. Нет, он их не боялся. Один на один Сергей валил любого, недаром артельщики меж собой называли его Медведем. До сих пор они старались не заходить далеко, но на этот раз шагнули за красную черту.
— Конечно, травку щипать лучше здесь, а молоко доить у себя и стонать: обижают, мол, — усмехнувшись, сказал Сергей. — Питаетесь обидами, как падалью.
Дальше всё пошло по нарастающей, когда слова не подбирают, а наоборот, ищут пообиднее и позлее. Что в ответ кричали ему, Сергей не помнил. Вдруг сзади раздался гортанный крик:
— Я тебе счас, ишак, кышки выпущу! Обернувшись, Сергей увидел идущего на него с ножом Аслана. Он бросил взгляд по сторонам: бичарня напомнила многоглазого, жаждавшего крови зверя. Сергей носком левого сапога сдёрнул с пятки правый и резким движением ноги метнул его в Аслана. Тот, уклонившись, выбросил вперёд руку, пытаясь достать Сергея ножом. Откинувшись назад и повалившись на бок, Сергей левой ногой нанёс горизонтальный удар по его вытянутой руке. Этим приёмом Сергей владел в совершенстве, в армии на занятиях по карате ему не было равных. Взъёмом ноги он попал точно в локоть, нож вылетел из руки и ударился в стену. А дальше началась рукопашная, собратья скопом набросились на одного. Наверное, всё могло закончиться для него плохо, но выручил начальник участка. Он влетел в комнату и выстрелил из ружья в потолок.
— Прекратите! — закричал он. — Пристрелю! На другой день Сергея, как зачинщика драки, рассчитали по тарифу, и он пешком по тропе ушёл через тайгу к дороге на Бодайбо. Только спустя двое суток добрался до города и улетел в Иркутск. В аэропорту узнал, что в Москве произошёл путч. Искать правду оказалось негде и не у кого.
Кем он только не пробовал работать с тех пор! Время началось смутное, подлое. Единственная радость — ему удалось закончить факультет журналистики Иркутского университета. Друзья предложили работу в газете. Та далёкая бодайбинская драка как бы отделила для него прежнюю жизнь, где, казалось, всё было ясно и понятно. Нынешняя — стала напоминать езду по бездорожью, где приходилось двигаться на ощупь, то и дело рискуя свалиться в яму или за первой кочкой сломать себе шею. Однажды от газеты его направили в аэропорт, где работал его брат Пётр, — на встречу с депутатом Коршуновым. Лётчики решили вправить мозги своему коллеге за то, что он не поддерживает Ельцина.
— Ну как я могу поддерживать его? — говорил Коршунов. — Ельцин с Козыревым сдали всех наших друзей в мире. Россия проголосовала за введение санкций против Югославии. А это равносильно тому, что всадить нож в спину своим братьям. Я только что вернулся из Америки, выступал в Висконсинском университете. Едва упомянул сербов, как поднялся звериный вой.
— А нам какое дело до югославов?! — раздались выкрики в зале. — Сами бучу затеяли — пусть сами и расхлёбывают! А тебя мы как выдвинули, так и задвинем. Тоже нам политик нашёлся!
— Вы как были баранами, так и остались! — в сердцах выпалил Коршунов. — Провокаторы гонят народ на убой. Значит, зажмурив глазки, будем шагать и радоваться, что не мы, а югославы первыми под нож попали?
Желая поддержать Коршунова, Сергей попросил слова. Он видел: здесь всё та же крикливая стая.
— Проще простого задвинуть своего, — сказал он. — А завтра задвинут вас. Ну, не вас, так ваших детей.
Дальше ему говорить не дали, всё те же стали кричать: кто, мол, ты такой — учить и лезть не в своё дело? Но тут со своих мест поднялись молчавшие до сих пор лётчики и заставили крикунов замолчать. Сергей заметил: таким поворотом больше других был недоволен Пётр.
А когда встреча закончилась, он остановил Сергея и сказал, что больше не пустит его на порог.
— Катись ты… — буркнул Сергей. — Посадили на шею Ельцина и радуетесь. Завтра заокеанский дядя сядет…
Они подружились с Коршуновым, и, когда зимой Сергей сидел без копейки денег, тот предложил работу помощником депутата. А через некоторое время в качестве корреспондента взял с собой в блокированную Югославию. Там Сергей познакомился с журналистом Зораном Пашичем. О той поездке Рябцов написал в газету. Вскоре ему неожиданно пришло письмо от Колькиной сестры. Она просила помочь разыскать брата, который, по её словам, уехал по туристической путёвке в Румынию и пропал. А летом девяносто пятого передали записку откуда-то из Югославии. Сергей навёл справки и узнал: Русяев находится в Республике Сербской. Он позвонил Зорану и попросил сделать ему приглашение в Белград. Тот поднял своих знакомых в Белграде и Пале, и вскоре от уже формально существующей газеты Сергею дали командировку, и он отправился на далёкую войну.
В коридоре здания, где размещалась ярмарка книг православных писателей, висели портреты Пушкина, Негоша, Николы Теслы. Сергею показалось, смотрели они на него укоризненно: ну что, мол, брат, крылья опустил? Он вновь попросил разрешения у директора позвонить в Белград. Про себя Сергей решил: что бы Зоран ни сказал, он сегодня же вечерним автобусом поедет туда.
На этот раз ответила младшая сестра Зорана. Она что-то пыталась сообщить ему, но что именно — Сергей не разобрал. Расстроенный, он вышел в коридор и столкнулся с зеленоглазой девушкой, которую несколько минут назад видел у стенда, где были выставлены книги русских писателей. Желая понравиться хозяевам, российские издатели выставили книгу жены президента Югославии Слободана Милошевича Мирьяны Маркович и не могли понять, почему посетители обходят стенд стороной.
Девушка осмотрела выставленные книги, вдруг, хитровато прищурившись, глянула на Сергея и повернула книгу Маркович портретом к стене. «Чудит девка», — подумал Сергей.
Честно говоря, её он приметил ещё вечером в гостинице, когда она шла на ужин. Её сопровождал высокий, чёрный, как грач, худой парень в синей камуфляжной форме. На девушке были стильный серый пиджак, зелёная трикотажная блузка и чёрные джинсы.
«Красивая пара, — подумал он тогда. — Это редко бывает, чтобы вот так всё сошлось, будто специально выбирали».
Получилось так, что в ресторане они сели между его столиком и оркестром, и он мог спокойно разглядывать её. Сергей уже не раз ловил себя на том, что на сербских девушек смотрит с тем сторонним чувством, с каким в своё время разглядывал афганок. Наверное, так наблюдают за диковинными птицами, которых можно рассматривать и только. Почти всех гостей книжной ярмарки он уже знал и гадал: откуда приехали эти?
— Добар дан, — машинально поздоровался он.
— День добрый, — по-русски ответила она.
Он не удивился. Многие сербы, зная, что он — русский, делали то же самое. Ему стало интересно: откуда вот так сразу она узнала, кто он? Здесь многие принимали его за своего: высок, черноволос. Сергей уже привык к этому и частенько изображал из себя серба. Иногда фокус удавался, но только до второй фразы.
Сергея точно ударило: перед ним соотечественница, которая учится здесь в организованном братьями Каричами экономическом колледже! Он знал, что некоторых попросили быть на ярмарке переводчиками.
— Послушай, милая, тебя мне сам Бог послал, — взяв её по-свойски за руку, быстро заговорил он. — Я звонил в Белград, ответила девочка, но слышимость никудышная. Да если сказать честно, я по-сербски, извини за грубое слово, ни хрена не понимаю. Помоги земляку, давай позвоним ещё раз.
— Скажите, а что означает это, как вы сказали, грубое слово? — с лёгким акцентом, улыбнувшись, переспросила девушка.
— Так вы — не наша?!
— Угадали: не ваша! — звонко рассмеялась зеленоглазая.
— Мила девойка, — напрягая память и подбирая сербские слова, медленно начал он. — В Белграде мала девойка. Я ей: будьте любезны, не журите, по лаю, полако. А она — ни хрена, извиняюсь.
Сергей прикусил язык. Показывая, что держит телефонную трубку, он указательным пальцем покрутил у виска и вдруг смущённо развёл руками:
— Хрен — это такой овощ в России. Хреново — это значит плохо, прошу пардону.
— О-о-о, да вы француз! — засмеялась девушка. — Но, скорее всего, русский серб. Хорошо, давайте я помогу.
Она что-то сказала поджидавшему её парню и шагнула в директорский кабинет. Сергей зашёл следом и протянул ей листок. Девушка набрала Белград, начала быстро говорить.
— Пашич уехал в Черногорию, у него заболел отец, — оторвавшись от телефона, сообщила девушка. — Другой информации нет.
— Ну, это я уже слышал! — рассмеялся Сергей. — Почти неделю торчу здесь, возле телефона. Можно подумать, что я приехал сюда лазить по горам, богородскую траву собирать да окрестностями любоваться. Зоран обещал, что мы попадём в Сараево. Не получается.
— Знаете что, если у вас есть свободное время и желание, давайте с нами. Мы сейчас едем в Призрень. Это недалеко, на границе с Македонией, — немного подумав, предложила девушка. — В машине есть свободное место. Вернёмся — попробую помочь. Я сама из Сараева.
— Нет проблем, я готов, — согласился Сергей. — Вас как зовут?
— Милица, — она протянула ему руку и добавила: — Николич.
Фамилию она произнесла так, будто подсекла последнюю букву кончиком языка и она, хрустнув, смялась.
— Сергей Рябцов, из Сибири, город Иркутск, — представился Сергей. — Некоторые друзья называют меня Медведем. Скорее всего, за то, что иногда бываю неловким. После Призрени давайте, если не возражаете, съездим к нам на Байкал.
— Да, да, хорошо, договорились! — вскинув руки, рассмеялась Милица. — Всю жизнь мечтала побывать в Сибири.
Сергею понравилось, что она вот так легко и просто шагнула ему навстречу. Он тут же подумал: это добрый знак.
Водителем оказался тот самый парень, который был с Милицей в ресторане. Он стоял возле раскрытого капота и, согнувшись, что-то рассматривал в двигателе.
— Ну что, Мишко, едем? — весело спросила Милица. — С нами Сергей из России, который сам про себя говорит, что он — не спретан Медведь. Он хочет по пути в Сибирь Призрень посмотреть.
Мишко глубокими тёмными глазами посмотрел на Сергея, на Милицу и что-то сказал по-сербски.
— Говорит, хорошо, что я нашла медведя, надо машину толкать до мастерской, — перевела Милица. — От Белграда мы четыре раза останавливались, машина отказывается везти, дёргается, как парализованная. Сюда прибыли на буксире. Мишко взял эту машину, чтобы побольше загрузить в багажник.
Это была старая, вторая модель «Жигулей». Сергею приходилось ездить на таких, когда работал в Бодайбо.
— Можно, я посмотрю? — спросил он.
Мишко отрицательно качнул головой, показывая: мол, машина — это его забота, — и вновь склонился над двигателем. Сергей заметил, как из-под куртки у него выглянула пистолетная кобура. Сергей заглянул через плечо парня. «Скорее всего, сбито зажигание», — подумал он.
Взяв отвёртку, с молчаливого согласия водителя Сергей вскрыл крышку зажигания, проверил зазор прерывателя. Выставлять угол опережения зажигания следовало по прибору, но для этого нужно было ехать в мастерскую или хотя бы иметь под рукой лампочку с проводами. И тогда, вывернув свечу, он попросил Мишко крутануть двигатель. Дождавшись искры, Сергей на глазок выставил угол, поставил на место крышку, затянул болты и предложил Мишко сделать пробный круг.
— Серж — добар механик! — сделав вираж вокруг дома, сказал он.
— Это она меня просто испугалась, — пошутил Сергей. — Как-никак соотечественница.
Мишко открыл заднюю дверцу, сложил стопкой рассыпанные книги, прикрыл их листом бумаги. Милица села рядом с водителем, и они тронулись в путь. На выезде из Печа Мишко подъехал к «саоброчайной милиции», так он назвал гаишников, и спросил дорогу на Призрень. Гаишники, с улыбкой посматривая на Милицу, начали объяснять. Сергею понравилась доброжелательность блюстителей порядка и то, как они, прощаясь, одновременно вскинули пальцы к козырькам фуражек, отдавая честь красивой девушке и как бы показывая: путь для неё всегда свободен.
«Вот если бы и наши так, — подумал он. — А то смотрят, как цыгане на чужую лошадь. Здесь — восхищённый взгляд и хорошее настроение у всех: кто отправился в путь и кто остался на дороге».
Мишко включил магнитофон, и Сергей узнал голос Цуне Гойковича. Тот пел песню о красивой белой девушке, которую память унесла с собой. Песня начала Сергея успокаивать, и все его маленькие огорчения остались за спиной, в Пече.
Справа вдоль дороги, точно подпирающий небо неровный забор, стояли албанские горы. Вершины были покрыты снегом, и Сергею казалось, что на макушки сели облака. И было в них что-то древнее, библейское.
То и дело по пути попадались маленькие посёлки, которые Милица называла «градами». Он уже заметил: сербы почти не строят маленьких одноэтажных домиков, как это делают в России. Они берутся за дело с размахом — из красного крупного кирпича возводят два или три этажа. Было заметно, что стены домов тоньше российских, но, поразмыслив, Сергей решил: такой надобности нет, зимы в Сербии тёплые и короткие. Видел, что землю стараются использовать экономно, часто первый этаж — это гараж, мастерская и кухня одновременно, всё продумано, и одно другому не мешает. Ему уже приходилось слышать, что сербы — лучшие строители в Европе. Здесь же он собственными глазами убедился в этом. Когда он говорил об этом сербам, они посмеивались: среди венгров мы ведём себя как венгры — вокруг дома чистота и порядок, среди албанцев — по-албански: свалка за огородом или рядом с дорогой.
— А наши — везде по-российски. Говорят, даже в Германии постоянно опаздывают на завтрак или обед, — смеялся Сергей. — А для немцев это всё равно что светопреставление.
Ему нравилось смотреть на сербские городки издали: высокие, прижатые друг к другу, как соты в ульях, дома, белые стены, красные черепичные крыши, которые, громоздясь, ползли к небу, вызывая в душе праздничный настрой.
Сергей представлял, как по этой дороге когда-то проходили фаланги Александра Македонского, римские легионы, потом конница турок-османов. Он попытался услышать мерную поступь тысяч людей, почувствовать запах конского пота, увидеть, как из-под ног летит дорожная пыль. Там, где они тратили на дорогу час, в прошлом уходило несколько дней. «Сегодня всё стало происходить намного быстрее, только жизнь человеческая, как и в те времена, ничего не стоит», — думал он.
Впереди показался город.
— Джаковица, — сказал Мишко.
— А как это будет по-русски? — спросил Сергей.
— Дьякон, — ответила Милица.
Сергей вспомнил, что в этом городе родился и работал Живко Николич, который от Банка братьев Каричей сопровождал их в первой поездке по Югославии. Во многом Живко оказался тем человеком, который открыл для него Сербию, её историю, культуру.
Поначалу Николич ему не понравился. Гладко зачёсанные назад волосы, широкий загорелый лоб, нависающие веки, цепкие глаза, клинышком бородка, гортанный голос. Ну точно наряженный в современную одежду Чингисхан. С некоторой иронией он отмечал: перед тем как сесть за стол, Живко театрально и размашисто крестился, во время разговора частенько, как добросовестный ефрейтор, который заучил устав гарнизонной службы, цитировал Евангелие или совсем не к месту вдруг начинал ругать коммунистов Броз Тито. Бывшего президента Югославии он костерил за административные границы, которые были установлены им произвольно в пользу хорватов, за то, что после войны Тито усадил своих товарищей по борьбе за решётку и начал вытеснять кириллицу.
— Даже знаменитую сербскую сливовицу «Монастирка» стали писать на латыни! — восклицал он.
Достав из кармана паспорт, показывал, что первая надпись — на албанском языке, а те, в свою очередь, получив дипломы о высшем образовании, так и не удосуживаются выучить сербский язык.
— Само Слога Србина Спасава! Только взаимопомощь поможет сербам! — произносил он древние, знакомые каждому сербу слова и, устремив куда-то вдаль взгляд, читал, как выяснилось позже, собственные стихи:
Я целую икону, шепча:
«Вы простите меня, все святые,
Я буду гореть, как свеча,
Перед ликом любимой России».
Живко рассказывал о своей стране, её истории, обычаях или начинал петь сербские песни. Все с удовольствием слушали его.
— После поражения на Косовом поле часть сербов ушла в Венгрию, другая осталась под турками, — говорил он в автобусе, который возил их по Сербии. — Из них султан набирал воинов в свою армию. И нередко сербы решали исход боя, как было это, например, при Никополе через семь лет после косовской трагедии. Когда французские рыцари опрокинули янычар Баязета, резерв султана, состоявший из сербских кирасиров под началом сына царя Лазаря — Стефана Лазаревича, встречной контратакой вырвал победу у христиан. Самое упорное сопротивление оказали сербы в несчастливом для Баязета сражении при Анкаре против войск Тамерлана. Другие сербы служили в армии Австро-Венгерской монархии, и нередко сходились на одном поле славяне, вырезая друг друга.
— Но откуда появились хорваты, словенцы? — спрашивал Сергей.
— Все мы — хорваты, черногорцы, словенцы — южные племена славян, — печально вздыхал Николич. — Хорваты — это принявшие католичество славяне. Боснийцы — они любят, чтоб их называли турками, — это принявшие мусульманство те же славяне. Сербы — в основном православные. У нас здесь, на Балканах, стык трёх цивилизаций. Вот и варимся в кровавом междоусобном котле уже сотни лет.
— Тогда объясни: что такое Сербская Краина?
— Во времена Австро-Венгерской монархии Венский двор, желая защитить свои владения, на южных границах заслоном против турецких набегов держал сербов. Это были люди воинственные и бесстрашные, что-то вроде русских казаков, — в голосе Живко послышались горделивые нотки: видимо, в это время он почувствовал себя казаком. — Жили они своим особым воинским укладом. Была у них автономия, их представители избирались в парламент. После Второй мировой войны Тито, начертив на карте административные границы, оставил краинских сербов в составе Хорватии. Никто, как и у вас с Крымом и Казахстаном, не думал, что административные границы в одно прекрасное время станут государственными границами. Когда начался раздел, краинские и боснийские сербы не захотели жить под началом тех, кто во время Второй мировой войны забивал их сотнями тысяч и сбрасывал в ямы. Вы должны знать, что хорваты и мусульмане воевали на стороне Гитлера. А в это время сербы здесь, в горах, бились с немецкими войсками. Во время войны Тито использовал сербов как пушечное мясо, а после — как строительный материал. Мы, как и русский народ, были донорами для других.
По пути Николич показывал стоявшие вдоль дороги дома без окон, которые напоминали маленькие крепости, и говорил, что в таких живут албанцы. Рядом открытыми окнами смотрели на дорогу дома сербов, и даже без пояснений было ясно: каков дом, таков и характер живших в нем людей. К концу поездки все были влюблены в Николича. И когда делегация на прощание заехала в построенную братьями Каричами церковь, все как один, перед тем как принять рюмку ракии, подражая Живко, размашисто осеняли себя крестом. «Хоть в этом да будет толк!» — думал тогда Сергей, наблюдая за своими безбожными соотечественниками.
Сергея так и подмывало спросить у Милицы, кем она приходится Живко, но он сдерживал себя.
— Посмотрите, сколько на улице детей, — заметил Сергей, — кишат, как мураши.
— Это албанцы, — отозвалась Милица. — У них много детей. Вера не позволяет мусульманской женщине делать аборты. У сербов семьи маленькие — один-два ребёнка.
— Кто мешает сербам иметь большие семьи?
— Считают, надо сначала пожить для себя. Дети связывают, — заметила Милица. — В сёлах семьи побольше.
— А сколько у вас? — спросил Сергей.
— О-о-о, я — свободна! — засмеялась Милица. — Вот кончится война, у меня их будет куча.
— Шиптари победити нас своими жонами, — куда-то в окно, точно для себя, с иронией буркнул Мишко.
— Что он сказал? — спросил Сергей у Милицы. Она быстро глянула на Мишко, щёки у неё вспыхнули румянцем.
— Он сказал, что албанцы не ждут окончания войны, плодятся и заполняют собой всё пространство. А наши женщины гордятся своей свободой и не понимают, что скоро будут у шиптар полы мыть.
— В России та же картина, — заметил Сергей. — Мало рожают, один-два ребёнка. У моего отца было семеро, а у деда — одиннадцать.
— А у Сергея есть дети? — оглянувшись, спросила Милица.
— К сожалению, не обзавёлся, — развёл руками Сергей и, рассмеявшись, решил подыграть ей. — Я — свободен. Вот кончится война, у меня тоже будет куча детей.
«Но кто мне родит эту кучу?» — подумал он, почему-то вспомнив про Анну. Ему рассказывали: во время августовских событий девяносто первого она до утра клеила воззвания Ельцина, в которых он призывал разделаться с предателями и путчистами. В октябре девяносто третьего, когда Сергей находился в Белом доме, она по примеру актрисы Ахеджаковой кричала: «Нужно добить красную гадину!» — и в знак протеста на выступлениях в кабаре срывала с себя красный бюстгальтер и швыряла его зрителям, показывая миру новую, свободную Россию.
Сергею нравилось смотреть в зеркало заднего обзора и ловить глаза Милицы. Она перехватывала его взгляд, каким-то неуловимым движением откидывала волосы на плечи, поворачивалась и, поднимая вверх брови, как бы спрашивала: есть какая-то проблема?
— Скажите, Милица, а кто вам будет доктор Живко Николич? — спросил Сергей.
— Живко? — переспросила Милица. — Нет, та кого не припомню. Николич — распространённая фамилия, такие есть и у хорватов.
— В свой прошлый приезд он сопровождал нашу делегацию, — пояснил Сергей. — Нас при гласил Банк братьев Каричей. Николич работал в этом банке.
— Братьев Каричей знаю. Они из Печа. Знаменитая семья, богатая и удачливая. Как говорят, сделали себя сами. Когда-то у них был свой семейный ансамбль «Плаве звезды» — «Голубые звёзды». Солистами у них были Драгомир и Хафа Каричи. Я была ещё совсем маленькой, когда они выступали у нас в Сараеве. Начинали с шоу-бизнеса, а потом создали компанию, которая финансирует строительство гостиниц, туризм. Филиалы есть в Канаде, Англии, Китае, на Кипре.
— Нам Живко рассказывал: предки у братьев были священниками, — вспомнил Сергей. — Деду Каричей турки отрубили голову и катали по улицам Печа. Похоронили его в Патриаршем монастыре. Если сказать честно, сербов я узнал через Живко. У нас в России сведения о Югославии однобокие. Знали: море, тепло, можно хорошо отдохнуть. А потом началась эта война. Люди спрашивали: чего они взбесились? Жили как в раю. И пошло гулять по всем эфирам: во всём виноваты сербы. В Москве Драгомир Карич купил на «Радио России» эфирное время и каждое утро стал выступать по радио, рассказывая, что происходит на Балканах. Благодаря ему в Белград стали приезжать журналисты, писатели, депутаты. И положение стало меняться. Я иногда думаю: нашим бизнесменам стоит бы поучиться у ваших.
— Мы долго жили иллюзией, что сербы такой же народ, как и все в Европе, — помолчав немного, с горечью произнесла Милица. — Мы гордились своим паспортом. По нему мы могли поехать куда хотели, были бы деньги. Наши гастарбайтеры работали по всему миру. И всегда считали, что у нас больше свободы, чем в России. И не подозревали, что у нас были права без прав. Когда исчез Советский Союз, мы ощутили истинное отношение к себе. Оказалось, сербам нет места на этой земле. Нас бомбят, уничтожают только за то, что мы не согласны жить так, как нам навязывают. Мы расплачиваемся за иллюзии, за доверчивость, за ошибки политиков. Хотя теперь все стали политиками: бизнесмены, врачи, писатели. Только одни в окопах, а другие разъехались по всему миру. К сожалению, общая беда не объединила нас. Я думаю, братья Каричи, приглашая депутатов, искренне желали помочь Югославии. Хотя бизнесмены зря деньги на ветер не бросают.
— Возможно, — согласился Сергей. — Нам не плохо бы поучиться у тех же американцев. Они говорят: то, что хорошо для Америки, хорошо и для моей фирмы, и в конечном итоге — для меня лично. Вы от многих иллюзий уже освободились, мы — про должаем в них пребывать. Далеко ходить не надо. Мой брат Пётр рассуждает примерно так: да, сейчас плохо, нужно перетерпеть, зато его дети будут жить хорошо. Я у него спрашиваю: что значит «жить хорошо»? Говоришь, стали свободны. В чём? В том, что распилили на куски «железный занавес» и на весили их на свои двери и окна? Это ты называешь свободой? Обижается, начинает кричать, ссылаться на американцев. Я ему: Россия не Америка и никогда ею не будет. Брат, а не понимает. Боюсь, что в конечном счёте нам уготована участь Югославии.
Неожиданно вспомнив свой сегодняшний прокол на ярмарке, Сергей, встретившись глазами с Милицей, попросил:
— Можно, я с вами буду на «ты»? — и, виновато улыбнувшись, добавил: — Мне так проще.
— Да-да, конечно!
— Скажи, Милица, а зачем ты повернула к стене портрет Маркович?
— Мира заполнила собой всё, — нахмурившись, ответила Милица. — Ей уже Сербии мало. Но должен быть какой-то предел. А она его не чувствует. Суётся всюду и везде. Многие говорят, Слободан у неё под каблуком.
Остановились возле каменного, построенного ещё при турках длинного моста. Было видно, что его оставили как памятник каменного зодчества. Мост был арочный и сложен без раствора из плотно подогнанных друг к другу каменных блоков. По нему могла пройти только одна повозка.
— Когда в конце прошлого века строили Кругобайкальскую железную дорогу, для облицовки каменных порталов были приглашены албанские строители, — сказал Сергей. — Я недавно там был, порталы стоят как новенькие.
— Скорее всего, это были сербы, — тут же заметила Милица. — Приедем в Призрень, я покажу церкви, которые стоят уже несколько столетий. Этот мост тоже строили сербы. Турки были чиновниками, военными, надсмотрщиками, албанцы — пастухами. Здесь была турецкая провинция.
В Призрени Мишко оставил их осматривать город, а сам уехал искать автомастерскую.
— Часа через два встретимся на центральной площади, — сказал он Милице.
По узким каменным улочкам они поднялись к церкви Святого Спаса. Устремлённая в небо призренская церковь венчала город, которому ровного места оказалось недостаточно, и он одним краем с разбегу залез на такую крутизну, что даже пешком подняться было непросто. Для храма был выбран крохотный уступчик, но там он стоял прочно и устойчиво. Чуть левее и в стороне от города были видны увитые зеленью стены древней крепости, по которым лазали мальчишки. Город со своими тесными кривыми улочками отгородился от неё деревьями. Внизу неподалёку от площади сияли золотистые кресты церкви Святой Троицы. Чуть правее, точно набрав полные лёгкие зеленоватого воздуха, на берегу Быстрицы отдыхала мечеть Синан-паша.
Милица разыскала сторожа и что-то сказала ему. Тот сходил за ключами и открыл главные церковные двери. Внутри оказался небольшой солнечный дворик по краям которого стояли старинные, высеченные из известняка колонны. Когда-то они держали свод, но сейчас двор был открыт небу. В центре дворика оказался глубокий, заполненный водой колодец. Сергей заглянул в него, достал из кармана монеты и протянул Милице одну:
— У нас существует такой обычай: если хочешь вернуться обратно в эти края, нужно бросить в воду монету.
Монетки с глухим и тихим плеском ушли в воду. Нагнувшись, Милица смотрела, как монетка, виляя из стороны в сторону, уходит вглубь. Сергей попытался представить Милицу в тунике греческих богинь. Нет, её трудно было представить древней гречанкой, мешали брюки. Он подумал: брюки или джинсы нужны женщине не для удобства, как обычно говорят. Они, скорее, нужны, чтобы подчеркнуть или скрыть что надо. Милице скрывать было нечего; ему казалось, она родилась в брюках — до того ладно они на ней сидели.
Ему было приятно смотреть, как она легко, едва касаясь земли, взбегает на пригорок, улыбаясь, оглядывается и как бы предлагает сделать ему то же самое. Его поражала постоянная готовность прийти на помощь и сделать так, чтобы он не испытывал никаких затруднений. Он понимал: так бывает, когда делаешь не по принуждению или обязанности. Выражение её глаз постоянно менялось. Они то отдавали желтизной, то голубели. Когда Милица задумывалась, он ловил себя на мысли, что её глаза напоминают зелёную бодайбинскую тайгу. Сравнение это ему нравилось, и он думал, что непременно скажет ей об этом.
Милица рассказывала, что Призрень — столица древней Сербии, которой правил Стефан Душан. А когда-то здесь жил ещё более древний народ — цинцари, и, возможно, в ней течёт их кровь.
— Значит, ты — цинцарка? — спросил Сергей.
— Скорее — цезарка, — Милица громко рассмеялась. — Мы всегда ищем себя там, где нас нет.
— Где-то здесь находится церковь Богородицы Левишки, — сказал Сергей. — Нам Николич о ней много рассказывал.
— Так я ради неё сюда ехала! — сказала Милица. — Это внизу, возле Быстрицы.
От Святого Спаса они спустились вниз и разыскали церковь Богородицы Левишки. Милица подошла, перекрестившись, поцеловала угол церкви. Сергей подумал: среди молодых такое редко встретишь в России. Милица зашла в заросший травой двор, разыскала бородатого реставратора, который, выслушав её, открыл двери, и они вошли в храм.
— Ты для меня — святая Милица, отворяющая двери, — засмеялся Сергей. — Как только появляешься ты, тут же находятся сторожа, привратники, и все двери распахиваются.
— Я всем говорю, что сопровождаю русского писца, который непременно хочет посмотреть этот храм, — сказала Милица. — Сергей, ты уже, наверное, заметил: к русским в Сербии особое отношение. Мы с детства так воспитаны.
— Скажешь тоже. Какой из меня писец? — засмеялся Сергей. — А отношение может меняться.
В притворе, над входом в храм, по изогнутому своду Сергей увидел древнюю роспись: Богородица, словно сквозь звёзды, строго и печально смотрела на входящих. В её взгляде соединялись вместе боль и красота мира. Приглядевшись внимательно, Сергей понял: Богородица смотрела не сквозь звёзды, а сквозь людскую злобу.
— Это турки копьями её истыкали, — пояснила Милица. — Уже много лет пробуют восстановить роспись, но, к сожалению, нет денег. Фактически надо писать новую. Когда-то церковь была построена на месте византийской базилики. Потом пришли сюда турки. Кто-то из ваших писателей, кажется Достоевский, сделал предположение, что красота спасёт мир. Как видишь — не спасла и даже себя не защитила. Хотя турки красоту этой росписи чувствовали. Посмотри сюда.
Слева от Богородицы на стене была сделана арабская надпись. Реставратор, увидев, что они обратили на неё внимание, что-то сказал Сергею. Милица тут же перевела:
— Примерно это звучит так: твою красоту мне бы хотелось навсегда сохранить в зрачке глаза своего. Строчка из стихов иранского поэта Хафиза.
— А мне бы хотелось сохранить твою, — шепнул Сергей Милице. — Ты похожа на эту Богородицу. А глаза у тебя — как бодайбинская тайга.
Она быстро посмотрела на него, затем ещё раз глянула на роспись, печально улыбнулась. По лицу пробежала тень.
— Для меня это лик Сербии, — сказала она, — распятой, униженной и всепрощающей. Вот послушай:
Левишка Богородица!
Церква — ископаних очею!
Храме — нагридъжена лица!
Не спасе те, од злобе
Запись, умнога дервиша,
Зеница ока мога
Гнезде твоё лепоте!
— Если я не ошибаюсь, это стихи Живко Николича! — сказал Сергей. — Он читал их нам. А ты говорила, не знаешь его.
Милица удивлённо посмотрела на него, но ничего не ответила.
Реставратор начал рассказывать, какие сложности они испытывают при реставрации, показал плиты, которые остались от византийской базилики. Там, где был алтарь, сквозь камни проступала влага. Было тихо; казалось, сама вечность нашла покой в этих стенах.
После Богородицы Левишки Милица повела его в центральную часть города.
Они зашли в церковь Святой Троицы. Она была пуста, лишь неподалёку от алтаря трое бойцов сербской армии ставили свечи. И вдруг Сергей подумал, что у него, как и у них, впервые за последние годы что-то вроде увольнительной в незнакомый город. Те, прежние, армейские, были не в счёт. Даже в тайге, в Иркутске и тем более в московских передрягах расслабиться или остаться наедине с собой не было возможности. И главное — с ним красивая сараевская девойка, о существовании которой он ещё вчера не подозревал. Но уже возникло такое ощущение, что знает её давно — всю жизнь.
Милица купила свечи и, протянув Сергею, сказала, чтобы он помянул мёртвых и помолился за живых.
— Нет, я должен сам, — сказал Сергей.
Но привратник глазами показал, что покупать свечи не надо — пусть будет так, как хочет его спутница.
По пути к центральной площади, где Мишко назначил встречу, Милица предложила зайти в мечеть. Неподалёку от неё они лоб в лоб столкнулись с выпившим парнем. Он быстро глянул на Милицу, затем на Сергея и, нагнув голову, шагнул в сторону. В мечети встретил их молодой симпатичный сторож.
Он поговорил немного с Милицей и предложил кофе. Милица отказалась и спросила, здесь ли мулла.
— Нет, он уехал в Стамбул, — ответил сторож. — Но если вы хотите что-то узнать или отдохнуть, я — к вашим услугам. У нас здесь можно остановиться.
— Нет, нет, мы зашли просто посмотреть, — сказала Милица.
В мечети пол был устлан коврами и покрывалами. На стенах висели ятаганы, сабли и секиры.
— В православных церквах никогда не встретишь оружия… — тихо заметила Милица.
Когда они вышли и по узкой, кривой, без единого окна улочке начали спускаться к Быстрице, сзади раздался топот. Оглянувшись, Сергей увидел, что их догоняют трое парней. Впереди шёл тот, с которым они столкнулись неподалёку от входа в мечеть. Они остановились, о чём-то тихо перекинулись словами и медленно двинулись к ним.
— Чего им надо? — тихо спросил Сергей.
— Не знаю, — так же тихо ответила Милица.
Про себя Сергей успел отметить: место было удобное — лучше не придумаешь. Посреди города они попали в длинный каменный мешок. Кругом ни души, кричи — не докричишься. Конечно, можно было перепрыгнуть через забор, но у Сергея даже не возникло такой мысли. В руке того, что шёл впереди, был нож. И глаза его напомнили глаза Аслана: мутные и пустые. Отодвинув Милицу к стене, Сергей сделал шаг вперёд, решив, что главное — свалить вожака, а там будет видно.
Неожиданно позади парней, из-за угла, появился Мишко с пистолетом в руке.
— Другари, дожите код мене! — громко крикнул он.
Но другари ждать не стали, они что-то крикнули и птицами перемахнули через каменную стену. У Сергея возникло такое чувство, что их не было на улице вовсе.
— Он уже нас давно разыскивает, — переговорив с Мишко, сообщила Милица. — Потом глядит, шиптари на кого-то охотятся. Прошёл немного, видит — за нами. Говорит, они нас ещё возле мечети поджидали.
Они вышли на площадь. Солнце незаметно ушло к албанским горам и, зависнув прямо над заснеженными макушками, с любопытством разглядывало их, точно решая для себя нелёгкую задачу: растопить оставшийся снег сейчас или оставить на завтра. От мостовой, как из духовки, поднималось тепло. День медленно и нехотя сдавал свои полномочия вечеру, и хотя было ещё жарко, но по всему чувствовалось: время его истекло. Отряхнулись и как-то уже по-другому шевельнулись и зашелестели на деревьях листья. От шумевшей внизу Быстрицы потянуло свежестью. И даже уличные звуки, вялые и приглушённые, стали резче и звонче.
Возле уличного кафе Милица предложила пообедать. Сергей согласно кивнул, сказав, что на этот раз рассчитываться будет он. У него ещё оставались кое-какие деньги, которые в Белграде вручил Зоран.
— Как мне всё это напоминает предвоенное Сараево, — оглянувшись по сторонам, грустно сказала Милица. — Эта площадь, этот шедрвань. Смотрю и не верю: гуляют, пьют кофе. Вот так же мы сидели и не предполагали, что через некоторое время всё взорвётся.
— Ну, как видно, не только гуляют, — заметил Сергей. — И другими делами занимаются.
— Где-то я этого парня видела! — помолчав немного, вдруг проговорила Милица. — Неужели в Сараеве? — и, поёжившись, добавила: — Не которые албанцы едут отсюда в Боснию и воюют там против нас. Здесь вся криминальная торговля в их руках. В Косове можно купить любое оружие. Шиптари здесь живут не по сербским, а по своим законам. Не платят налоги, дети не ходят в школы. Ты видел вдоль дорог канистры с бензином? Сегодня в Сербии он в два-три раза дороже, чем в Албании или Румынии. У нас в Боснии ещё дороже. Весь бензин доставляют сюда контрабандой. Вся наркоторговля в их руках. Возможно, мы кого-то случайно спугнули.
— А что такое шедрвань? — спросил Сергей.
— Видишь в центре площади источник?
— А-а-а! Что-то вроде нашего фонтана, — догадался Сергей. — Скажи, Милица, откуда ты так хорошо знаешь русский?
— Сергей мне льстит. Нас в школе учили, потом в университете, на славистической кафедре. Кроме того, у меня бабушка была русской. После революции она девочкой попала в Сербию. А дед у меня был партизаном. Они в сорок первом, когда немцы напали на Россию, подняли восстание в Герцеговине. У них в то время был гимн:
С Белашнице вила кличе
Херцеговце редом виче…
Милица на секунду остановилась и, прикрыв глаза, продолжила:
— Это сербское начало, а по-русски эта песня будет звучать так:
С гор набат плывёт в долины,
Поднимайтесь, исполины!
Братья, Русь в войну вступила,
Путь фашистам преградила!
Милица помолчала и, вздохнув, с болью в голосе продолжила:
— Но кому эта война была нужна? Зачем льётся кровь простых людей? Была Олимпиада в Сараеве. Как мы её ждали! И были все вместе: хорваты, сербы, мусульмане. Ведь мы все — славяне. Моя мама сейчас в Сараеве, в Старом граде, под турками. Как она там — не представляю! Когда я оттуда ушла, то весила сорок восемь килограммов. Шестьдесят тысяч сербов продолжают оставаться на мусульманской стороне. Они их держат вместо заложников. Скажите, почему Россия не заступилась за нас? Все против сербов.
— Сви су против Срба, — вздохнув, подтвердил Мишко.
Не в первый раз слышал Сергей этот похожий на тяжёлый вздох вопрос. Почему, что случилось с русскими, Россией? Он и сам не мог ответить на этот вопрос. Живко Николич рассказывал, что в начале века, когда началась война царской России с Японией, в знак солидарности с русским народом Черногория объявила войну Стране восходящего солнца. И вроде бы как до сих пор мир не заключён. Всё это могло вызвать улыбку. Но всё же такой факт имел место! Где-то Сергей прочитал: все сегодняшние беды России оттого, что народ отрёкся от Бога, от веры своих дедов и отцов. В конечном счёте получилось: отреклись от самих себя. С горечью он видел: в России стало выгодно быть кем угодно, только не русским. Уезжают в Израиль, в Германию, но чаще всего в Америку. Он видел: сербам намного хуже, но они не отрекаются от самих себя. Да, они бывают печальны, молчаливы, но верят, что все трудности, беды минуют и всё равно наступят лучшие времена.
В Печ Милица приехала на ярмарку показать книги, которые были изданы в Республике Сербской. Но, потолкавшись, как она сказала, среди гостей, решила, что лучше с большей пользой съездит в Призрень.
— Эта выставка для директора — маленького, важного, про себя думающего, что он Бонапарт, а не для писателей и издателей, — сказала Милица. — Встреч с читателями нет, покупать книги никто не спешит. Пустой перевод времени и денег. Ваши ходят как потерянные. Тогда зачем их было приглашать?
Когда Сергей спросил, кем она работает, Милица рассмеялась: журналистом, переводчиком, издателем — всё в одном лице.
— О, да мы коллеги! — в свою очередь рассмеялся Сергей. — Я тоже журналист.
Мишко сходил к машине и принёс бутылку белого вина. Он налил в стакан Сергею, затем немного себе.
— А как саоброчайная милиция? — спросил Сергей, вспомнив своих гаишников.
Мишко молча посмотрел на него, взял бутылку минеральной воды, разбавил своё вино, сделал, как он сказал, «шприцер» и, подняв стакан, произнёс то самое слово, которое Сергей запомнил ещё с первой поездки; оно напоминало одновременно тост и призыв к единению:
— Живели!
— Послушай, Сергей, у меня есть предложение, — сказала вдруг Милица. — Приезжаем в Печ, я звоню министру Тохолю, договариваюсь, и мы вместе едем в Сараево. Все вопросы я беру на себя. Пашич, я думаю, не обидится, я его знаю. Он даже не журналист. Он — поэт. А наши поэты наивны и рассеянны, как дети. Дай им в руки игрушку — они всё забудут, — в глазах Милицы заплясал уже знакомый хитроватый огонёк. — Ты уже, наверное, заметил: у сербов нет вторых, все — первые. Знаешь, однажды после призыва офицер построил новобранцев и скомандовал: «На первого и второго рассчитайсь!» Тот, кто стоял в строю первым, как и положено, крикнул: «Первый!» А второй улыбнулся и тут же отчеканил: «А я до него!» Зоран всегда и во всём первый, — продолжила Милица. — Ты бы слышал, как он обхитрил всю Европу, а заодно и белградских чиновников, когда из России нужно было доставить в Сербию скульптуру Сергия Радонежского работы Вячеслава Клыкова. Я послушала Зорана — в этой истории он был главной фигурой. Продумал, как обойти эмбарго, навёл, как он говорил, шухер и организовал на российском военно-транспортном самолёте доставку скульптуры в Нови-Сад.
— Он мне в прошлый приезд об этом же говорил, — рассмеялся Сергей. — Мне нравится его непосредственность и вера, что никакое дело без него обойтись не сможет. Конечно, Зоран — поэт. Жизнь пошла такая, что поэт не мыслит себя вне политики. Ты права: Пашич — большой ребёнок. Любит поговорить. А кто из нас не любит? Но и дело знает. Без него я бы сюда не попал. Он поднял всех своих знакомых не только в Белграде, но и в Москве. Деньги, билеты, визы. Как я сюда добирался — это отдельная детективная история. Ещё не знаю, как отсюда буду выбираться. Одна надежда — Зоран. Наши не очень-то жалуют тех, кто по своей воле задерживается в Сербии. Объявляют преступниками со всеми вытекающими последствиями. А за предложение — спасибо, я с удовольствием воспользуюсь.
На обратном пути остановились возле Белого Дрина. Сергей долго смотрел с моста в глубокий каньон, по которому стремительно неслась упругая, притягивающая прохладой река. Ниже, освободившись от тесных каменных объятий, вода широко разлилась по равнине.
— Давай искупаемся, — предложил он Мишко. — Куда бы меня судьба ни заносила, я везде старался искупаться. А вот в Сербии не приходилось.
Мишко посмотрел на дорогу, на солнце, согласно кивнул головой и, сев за руль, по боковой дорожке съехал вниз к реке. Сергей быстро разделся и подошёл к воде.
— Смотри — ледяна, — предупредила его Милица.
«Ну, этим нас не испугаешь», — подумал Сергей и, оттолкнувшись от берега, прыгнул в воду.
— У нас на Севере это всё равно что кипяток! — крикнул он, всем своим видом показывая, что вода тёплая и лучше не бывает.
Мишко покачал головой и, подняв вверх руки, пошевелил ладонями, как бы показывая, что не может составить компанию. Затем снял с себя рубаху, достал из багажника ведро, кусок поролона и, набрав из речки воды, стал мыть машину. Сергей вылез из воды, начал растирать грудь: для купаний вода всё же оказалась прохладной. Милица некоторое время смотрела на Сергея, затем отошла в сторону, разделась, подошла к берегу и, как, наверное, делают все женщины, попробовала ногой воду Сергей посмотрел в её сторону. Все девушки, как говорил Русяев, когда у них всё на месте, не боятся показать себя.
— О, Серж, эмбарго, эмбарго! — воскликнул Мишко, поймав взгляд Сергея.
— Мишко, мой машину, — засмеялся Сергей. — С таким подходом дети твои точно будут мыть машины. Только не свои, а турецкие!
Милица бегом влетела в реку, подняв брызги, упала в воду и, сделав испуганные глаза, с криком выбежала на берег:
— Ледяна, ледяна! Ледовитый океан!
Мишко достал из багажника «Природную лозовую», налил в пластмассовые стаканчики ракию.
— Вот теперь точно — живели! — засмеялся Сергей, почувствовав, как огненный комочек покатился вниз к желудку.
— Серёжа, оказывается, большой притворщик, — усаживаясь в машину и протирая волосы полотенцем, сказала Милица. — Я поверила, в воде, думала, умру, превращусь в ледышку. До сих пор не отогрелась.
— А ты не садись с ним рядом, — кивнув в сторону Мишко, сказал Сергей. — Посмотри, какой он строгий и холодный, точно айсберг. Мы люди хоть и северные, но греть умеем не хуже ракии.
Почувствовав, что хватил лишку, Сергей умолк и, прикрыв ладонью губы, начал смущённо откашливаться. Медленная улыбка скользнула по лицу Милицы. Её молчание подтверждало, что он взял неверный тон и она решает для себя, как отнестись к его словам.
— Ещё ракии? — сломав возникшую неловкую паузу, обернувшись, сказал Мишко.
— Можно, — стараясь не встречаться с глазами Милицы, согласился Сергей. — У нас в старательской артели говорили: первая идёт комом, вторая — ломом, а после третьей — идёшь буреломом.
Из Печа выехали поздним вечером. Милица всё же пересела на заднее сиденье к Сергею. Мишко взял ещё одного пассажира до Белграда. Попутчик оказался профессором Сараевского университета Драганом Петровичем. Узнав, что Сергей из России, он тут же предложил ему принять участие в конференции, которая должна была состояться в белградском Доме писателей.
— Сейчас для нас самый главный вопрос, что делать и куда идти дальше, — говорил он, полуобернувшись к Сергею. — Мы остались в одиночестве. Россия оказалась в стороне. Каждый день работает на наших врагов. Они готовятся нанести окончательный удар. Милошевич маневрирует, Ельцин спит или ещё чего-то там делает. Народ ваш тоже дремлет, как медведь, и не понимает, что завтра с него шкуру спустят. Перед нами один вопрос — выжить. Мы испокон веку живём между молотом и наковальней. С одной стороны — агрессивный мусульманский мир, с другой — католики. Мы и так были разобщены. Сейчас — тем более. Немало у нас людей, ориентированных на Запад. Они ждут своей минуты. Увидите, они заставят выйти людей, особенно молодёжь, на улицы. Полмиллиона сербов, что живут и работают в Германии, Франции, Австрии, через одну-две генерации становятся людьми с западной идеологией. Православие для них — религия предков, не более. Так в своё время для удобства проживания сербы принимали мусульманство. Теперь выбирают католичество. Это реальность. Враги обрабатывают тех, кто только начинает обретать Бога. Они говорят: «Живите как мы, и всё у вас будет — машины, деньги, весь мир». Россия теряет на Балканах свои позиции. Впрочем, кое-кого в Москве это вполне устраивает.
— Уважаемый профессор во многом прав, — заметила Милица. — Но те ребята в Боснии, которые после выпускных экзаменов вместе со своими учителями уезжают на фронт, чтобы сменить своих отцов и братьев, знают, чьё оружие в руках их врагов. Они не откажутся от православия.
— К большому сожалению, это оружие советского производства, — сказал Сергей. — Всё, что было на вооружении армии ГДР, передано немцами хорватам. Иран поставляет мусульманам наше же оружие.
— Вот видите, — продолжил профессор. — Мы просили Россию продать нам оружие, даже деньги перечислили, а нам говорят: нельзя — эмбарго. Всему миру можно, а русским нельзя. Вот она — политика двойного стандарта! Наши политики допустили несколько ошибок. Не надо было силой удерживать словенцев и хорватов. Мы оказались не готовы к такой ситуации. Даже не знали, где на территории Югославии живут сербы. Когда нам выдвинули ультиматум, надо было соглашаться, искать компромиссы, но ни в коем случае не отклонять.
— Говорят, не тот умный политик, кто знает выход из аварийной, критической ситуации, а тот, кто не позволит, чтобы его затянули туда, — заметил Сергей.
— Верно, но только таких ни в Сербии, ни в России я пока что не вижу, — согласился Петрович. — Русские всё ещё не выработали иммунитет к опасности.
Уже смеркалось, когда они подъехали к Приштине. Сергей попросил Мишко заехать на Косово поле, где когда-то произошла знаменитая битва между турками и сербами. Тот начал что-то хмуро говорить Милице. Сергей понял: заезжать на поле не входило в его планы. Но Милица настояла. Вскоре из сумерек выступила похожая на высокую квадратную трубу, сложенная из чёрного гранита башня. Мишко остановил машину возле домика, где, по всей видимости, находилась администрация мемориала. Через дверку в металлической ограде они подошли к башне. На стене были выбиты слова царя Лазаря, с которыми он обратился к своему народу, собирая воинов на битву с врагом.
— Здесь стояли перед боем сербы, — поднявшись на башню, сказала Милица. — А вон на том бугре — турки. Там сейчас находится усыпальница султана Мурата. Вернее, его тюрбе. Там, за мавзолеем, могила Милоша Обилича. Он лишил Мурата жизни. Правым полком у турок командовал Баязет, который впоследствии попал в железную клетку к Тамерлану. После битвы по его приказу турки отрубали головы христианам и складывали их кучами, — Милица помолчала. — Наши не любят посещать это поле, но в восемьдесят девятом году, когда отмечалось шестисотлетие битвы, здесь стояло три миллиона сербов. Милошевич произнёс прекрасную речь. Мы тогда были все влюблены в него. Все надежды были связаны с ним.
— Да, я хорошо помню эти настроения, — сказал Сергей. — В наш первый приезд мы только о нём и говорили. Но, говорят, политика — искусство возможного. Нельзя надеяться на одного человека как на Господа Бога.
— Я согласна с тобой, — ответила Милица. — Но всё же должны в кого-то мы верить. И царь Лазарь, когда шёл с войском сюда, верил, что победит.
— Вера, конечно, придаёт человеку силу, — заметил Сергей. — Но и сама она должна быть подкреплена силой. И разумом.
— Да, да, это так, — согласилась Милица.
«Та далёкая и трагическая битва стала для сербов незаживающей раной, — думал Сергей, слушая Милицу. — Наверняка царь Лазарь знал о Куликовской битве, которая произошла девятью годами раньше. Возможно, она придала ему решимости дать бой туркам. Он понимал, что ждёт его народ в случае поражения. Подтверждением тому — слова Лазаря, обращенные к своему народу: «Кто не придёт на Косово, то от руки его ничего не родится. Ни в поле пшеница белая, ни в горах виноградная лоза…»
Ещё раз прочитав на памятнике призыв царя к сербам, Сергей понял, что объединить и собрать всех сербов на это поле было нелегко. Ещё труднее с разношёрстным войском выиграть битву.
«Эх, не оказалось у сербов Боброка Волынского! — с горечью думал он. — Хотя засадный полк был. Не все оказались героями, нашлись и слабодушные, которые и решили исход битвы».
В отличие от полого спускающегося к Дону Куликова поля, где побывал Сергей прошлой осенью, Косово поле было разделено глубокой низиной и напоминало две стоящие друг против друга огромные земляные волны. На одной, как говорила Милица, стояли сербы. С другой надвигались на славян турки. В самом начале битвы сербы яростной атакой смяли правое крыло турок и погнали с холма. Турки, спасая положение, бросили навстречу свой резерв. Исход боя мог решить запасной полк славян, которым командовал Вук Бранкович, но он так и не вступил в битву. С той поры сербы стараются не называть своих сыновей именем Вук. Итоги поражения оказались ужасными. Вся сербская знать полегла на поле боя, и южные славяне на пять веков попали под чужеземное господство, вплоть до девятнадцатого века, когда Россия победила на Балканах.
Только здесь Сергей понял, почему нынешние события сербы восприняли как попытку восстановить их в прежнем подневольном положении.
С неведомым доселе тревожным чувством он смотрел, как на поле с окружающих долин наползал туман. Сливаясь с темнотой, он заполнял собой всё новые и новые пространства, и чудилось Сергею: это строятся для битвы тёмные ночные полки. Но посреди поля, прямо над башней, ещё стоял вечерний свет, он уходил куда-то ввысь, ширился и даже, отделившись от закатного зарева, продолжал существовать сам по себе.
К машине шли молча, каждый со своими мыслями. Сергея тянуло оглянуться, ему казалось, кто-то смотрит ему вслед огромными тёмными глазами. У дверки он нагнулся и поднял плоский с острыми краями камень. От земли шло тепло, но оно было иным, чем в Призрени. То тепло было внешним, солнечным. Ему почудилось: это шло из глубин не только земли, но и веков.
Мишко открыл дверцу машины, и на волю вырвалась весёлая звонкая музыка. Поначалу она показалась странной и не к месту — может, оттого, что уводила мысли в сторону… Сергей вдруг понял, почему даже в самых весёлых сербских танцах и песнях слышится далёкая скорбь. Она брала своё начало отсюда, с этого поля.
— Скажите, уважаемый профессор, по-вашему, Караджич — герой? — спросил Сергей, когда они сели в машину и тронулись дальше.
— Караджич — духовный вождь народа, его символ, — ответила за профессора Милица. — Беляна Плавшич? Её у нас в шутку называют сербской царицей. Твёрдая, умная, властолюбивая. И хитрая. Герой больше подходит для Милана Мартича. Милан в девяносто втором со своим отрядом пробил коридор и соединился с нашими в Боснии. Его сделали президентом.
— В России все герои метят в президенты, — заметил Сергей. — Возьмите Александра Руцкого. Был хороший лётчик-штурмовик. В Афганистане его два раза сбивали. Попал в плен, выкупили, сделали героем. На волне перемен решил уйти в политику. Но и в политике привычки лётчика-штурмовика остались. Когда спокоен, рассуждает трезво. Но если заведётся, начинает размахивать шашкой. У военных своё, особое мышление. Когда Руцкого выпустили из Лефортово, меня от газеты отправили взять у него интервью. Договорились встретиться у него дома. Прихожу, он сидит в кабинете, читает книгу. Я посмотрел: «Опыты» французского философа Мишеля Монтеня. Ну, я ему говорю: «Александр Владимирович, Монтеня читаете?» Он так удивлённо, из-под очков, посмотрел на меня и спрашивает: «А ты его откуда знаешь?» — «Приходилось читать». Руцкой нахмурился, побарабанил пальцами по столу, затем небрежным тоном бросил: «Я его тоже читал, правда, давно. Решил перечитать».
— Наверное, Мартич чем-то похож на вашего Руцкого, — помолчав немного, продолжил профессор. — Силою обстоятельств Милан очутился на столь высоком посту. Раньше он был офицером саоброчайной милиции в городе Задар. Я думаю, Милан понимает, что никакой он не президент. Он бы с удовольствием отказался от своей должности, что не раз и демонстрировал. Мартич просит, чтобы Сербская Краина вошла в Республику Сербскую. Но тогда линия фронта увеличится на сотни километров. У Караджича силы на исходе: он рад бы помочь, но каждый действует так, как ему позволяют обстоятельства. А они не в пользу сербов. Я думаю, что судьба Сербской Краины решена. Мы не можем без России победить. Думаю, что конец близок, и нам надо думать, что делать дальше. Вот для этого мы и собираем конференцию.
Дальше ехали уже в темноте. Милица долго сопротивлялась сну, но вскоре её голова склонилась к плечу Сергея, и он, облокотившись на пачки книг, придерживал её.
В Белград приехали утром. Милица должна была объехать несколько редакций, повстречаться с нужными людьми, взять бумаги, газеты и выполнить все просьбы друзей и знакомых, что жили в Республике Сербской.
Белград жил своей обычной довоенной жизнью. Как и в Призрени, люди гуляли по освещенным улицам, пили кофе, обсуждали повседневные дела и ждали отмены эмбарго.
После первых же встреч у Милицы испортилось настроение.
— Нам не раз внушали: все пути ведут в Белград, — горько призналась Милица Сергею. — Только нас никто не ждёт. Здесь ждут, когда придут американцы и вновь, как и прежде, сюда потекут займы. Они придут, но только с бомбами и ракетами. Белградцы смирились с блокадой по Дрине и ждут, когда с них снимут санкции. Нам же — двойное наказание: от всего западного мира и от своих. Здешние чиновники ухитряются наживаться на нашей крови. А Милошевич смотрит на всё сквозь пальцы. Они, эти преемники Тито, как камень, утянут его за собой на дно. Нет, сербы воюющие в тысячу раз лучше сербов тыловых.
«Всё как и у нас, — подумал Сергей. — Для кого война, а для кого мать родна».
Но стоило ей получить хорошее известие, как настроение её тут же поменялось.
— Всё, разрешение тебе получено, — обрадованно сказала она Сергею. — Я дозвонилась до Пале. Так что одной проблемой меньше. Единственное: надо успеть до семи вечера пересечь Дрину. После проезд запрещён. Но, я думаю, Мишко довезёт. На машине он как на самолёте. Скорее, скорее из Белграда, я не могу дышать его воздухом! Хотя раньше меня так тянуло сюда.
— Может, давайте прямо до Байкала? — предложил Сергей.
— Сколько километров? — поинтересовалась Милица.
— До Москвы что-то около трёх и там ещё всего каких-то пять тысяч.
— А до бодайбинской тайги? — спросила Милица. — У которой, как ты сказал, мои глаза.
— От Иркутска ещё более тысячи, но туда нет дороги, — взглянув на неё, быстро ответил Сергей. — Зимой тайга чёрная с проседью, как шкура старого медведя. Весной дымчатая, табачного цвета. Летом голубая.
— А ты видел медведя?
— Видел и даже убивал.
— Страшно было?
— Нет, это совсем не страшно, — подумав, ответил Сергей. — Говорят, что медведь неловкий. На самом деле это довольно умный, ловкий и проворный зверь. Но пуля-дура проворнее его, как и человека. А то, что зверь? На него не надо нападать первым. Иногда он может мстить. Но это в особых случаях. Вот был у нас в тайге один случай. Повадился к нам на свалку ходить медведь. Чаще всего появлялся он ночью. Перевернёт всё и уйдёт. А потом задрал лошадь. Начальство говорит: надо проучить хулигана. Но как? Тут кто-то вспомнил, что медведь любит мясо с душком и обязательно придёт к убитой лошади. Как это у нас водится, посовещались и решили сделать засаду. Неподалёку от задранной лошади на высокой поленнице настелили доски. Ночи там холодные. Кроме винтовок, взяли с собой спальники, а для сугрева — спирт. Ждали, ждали — мишка не появляется. Решили согреться, выпили спирту. Ночь, звёзды, с каждым часом всё холоднее. Выпили ещё. Тишина. Мишки нет. Тогда оставили дежурного, а сами залезли в спальники и уснули. Потом уснул и дежурный. А мишка появился под самое утро, налопался лошадиного мяса. И тут его привлёк храп. Медведь, как существо любопытное, полез на поленницу да вывернул жердь, которая её крепила. Она рухнула, и сверху на голову мишки с криками и матом повалились спальники. Медведь рыкнул и бросился наутёк. Охотники — из спальников и в другую сторону. Уже утром его нашли неподалёку, мёртвым. Болезнь с ним от страха произошла — разрыв сердца.
— Ой, что ты со мной делаешь! — смеялась Милица. — Я больше уже не могу слушать. Как ты интересно рассказываешь о своей тайге. Мне очень хочется там побывать. Только я всегда считала, что тайга зелёная.
— Это когда на неё смотришь близко. Ну, например, как я сейчас на тебя, — улыбаясь, проговорил Сергей.
За мостом через Дрину их остановила застава боснийских сербов. Милица взяла у Сергея паспорт и протянула его подошедшему милиционеру в такой же синей, как и у Мишко, камуфляжной форме.
— С нами русский, — сказал она.
— Что, всего один? А мы-то думали — целая бригада! — пошутил пограничник. — Долго же мы его ждали. Теперь, я думаю, наши дела пойдут в гору.
Сергей стоял, поглядывая на мутную Дрину, на заросшие лесом зелёные горы, и делал вид, что не понимает, о чём переговариваются сербы. Было стыдно за себя, за то, что всего не объяснишь этим парням, которые одни вот уже несколько лет ведут борьбу. Внизу вдоль дороги цвели маки, пахло сеном, близкой водой. Где-то неподалёку кричали горлицы, и Сергею вдруг подумалось, что это над лесами носятся безвинные души убитых людей.
После паспортной проверки долго ехали вдоль Дрины, затем круто развернулись и начали подниматься в гору. По пути то и дело попадались разрушенные, пустынные деревни, сожжённые дома.
— Милица, а кто такой Аркан? — прочитав на заборе надпись, спросил Сергей.
— Желько Ражнатович — сербский доброволец из Югославии. Его отряды пришли к нам на помощь в девяносто втором. Турки убегали при одном его имени. Его отряды прошли через Боснию, сметая всё на своём пути. Весь мир теперь знает его под кличкой Аркан, — скупо ответила Милица. — Политики использовали его для своих целей. Он, правда, пробовал встроиться в неё, даже был депутатом от Приштины. Но, говорят, Желько имел от этой войны что-то и для себя. Было и такое. Одни умирают за идею, другие хотят одновременно кем-то быть и что-то иметь. Ражнатович не стал исключением. Думал, наверное, война всё спишет. Сейчас для многих он как пугало, и о нём стараются не вспоминать. Может, потому, что его разыскивает Интерпол. Но он о себе напоминает, выходит газета с его портретами. Но мавр своё дело сделал. Думаю, его уберут. Много знает.
Машина медленно поднималась в гору, по обочинам дороги лежали сожжённые легковые автомобили, бочки и прочий хлам. Наконец-то остановились под высокой скалой у источника. Решили выпить кофе. Внизу в голубой дымке лежала Босния. Глаз доставал изрезанные козьими тропами и поросшие кустарником склоны далёких гор. Воздух был сух, прозрачен и свеж и напоминал Сергею его родину — Сибирь. Прямо над ними огромной серой совой нависала гора Роман и, казалось, проверяла, хорошие или плохие люди остановились у её подножия. Мишко достал термос, разлил в пластмассовые чашечки кипячёную воду, открыл банку кофе.
— Кафа у гори Романин! — торжественно сказал он.
— Скажи, а ты знаешь Жириновского, Бабурина? — спросила Милица у Сергея.
«Они, как и мы, помешались на политике, — с улыбкой подумал он. — О чём бы ни говорили, что бы ни делали, всё сводится к одному и тому же больному вопросу. Разбуди — и первое, что они спросят, так это, наверное, как там, на боснийских фронтах, или что сказал в Белграде Милошевич».
— И того, и другого, — ответил Сергей. — Но почему ты их поставила рядом?
— Мне приходилось переводить, когда они приезжали, — сказала Милица. — Бабурин красивый, спокойный, простой. Жириновский — другой. Глаза у него… как бы это сказать?.. В них трудно что-либо увидеть. Он — артист.
— Ещё какой! — засмеялся Сергей. — Как у нас говорят, на ходу подмётки рвёт. Когда в Думе идут пресс-конференции, народу в зал набивается больше, чем на самых популярных сатириков. Он им сто очков вперёд даст. Те читают — этот на ходу изобретает. Перед отъездом мне пришлось побывать на одной. Там кто-то из журналистов задал вопрос: почему, мол, Ельцин хочет баллотироваться на второй срок? «Жена заставляет, — ответил Жириновский. — Им почёта хочется: уж если спать, так с президентом. От женщин одни беды. Их надо, как при Иване Грозном, менять почаще. Взять, пожить немного — и в Углич, куда царь своих опальных жён ссылал. Взять новую, три года — и в Углич». — «Что, и Наину Иосифовну туда?» — спросили журналисты. «И её туда! — воскликнул Жириновский. Но, подумав, засмеялся. — Что я говорю? Бедная женщина ведь спать не будет, всю ночь по карте Углич станет искать. И не найдёт, поди, с географией у них обоих туго».
Помолчав немного, Сергей посмотрел на Милицу.
— А ваш Шешель — он что-то вроде нашего Жириновского?
Милица качнула головой.
— Воислав Шешель — лидер радикальной партии Сербии. Его добровольцы воевали с нашими бок о бок. Он доктор международного права. Сидел за свои убеждения в тюрьме. Милошевичу он не удобен. Расскажу один случай. Два года назад к нам приезжала ваша делегация. Возглавлял её Амбарцумов. Он попросил встретиться с партией Шешеля. После речи Воислава ваш человек Шейнис, сделав вид, что обиделся за Ельцина, встал и сказал, что в знак протеста покидает собрание. Воислав от реагировал мгновенно. «Да, да, вы можете идти! — крикнул он. — Вы всё равно не представляете здесь интересов русского народа!» Возникла пауза; предвкушая скандал, засуетились журналисты. Спас положение Николай Павлов. Он пригласил Шешеля посетить Россию. Но на этом конфликт не закончился. Подводя итоги встречи, Амбарцумов заявил, что он не хотел бы жить в стране, где президентом будет Шешель. «А я не хотел бы жить в той стране, где выбирают таких депутатов, которые представляют интересы кого угодно, но только не русского народа!» — отрубил Воислав.
— Ну да, у нас голосуют за того, у кого много денег или кто больше пообещает, — подтвердил Сергей. — А потом кричат: обманули! Знаешь, как я попал в Афганистан? Нас загрузили в самолёт. И через несколько часов мы приземлились в Кабуле. Никто не спрашивал, хочу я того или нет: «Выполняй интернациональный долг». И мы не сопротивлялись. Надо так надо. Потом те люди, что кричали о долге, начали объяснять: наше присутствие в Афгане было ошибкой, и мы ну если не преступники, то жертвы. А позже заявили: вся наша жизнь за последние семьдесят лет — ошибка. Ну ладно, мы люди маленькие, ошибающиеся. А те, кто нам всё объяснял, оказывается, всегда и всё делали правильно. Под пули себя не подставляли, даже на несчастьях имели себе навар. Уже не знаешь, кому верить. Таких же, как мы, но помоложе, дураков, что стреляли по Белому дому, загнали в Чечню. И корчат с экранов рожи. А навар идёт.
— Серёжа, достань, пожалуйста, галеты, — попросила Милица. — Они под книгами.
Сергей нащупал под книгами пачку галет, потянул её и рассыпал книги. Отдав галеты Мишко, поднял книгу в голубой обложке: «Има Чуда — Нема чуда». Автором стихов для детей был президент Республики Сербской Радован Караджич.
— Скажи, Сергей, а у Бабурина и Жириновского есть дети? — спросила Милица.
— У Сергея — трое, все мальчики. А у Вольфовича — один.
— Интересно, — задумчиво протянула Милица. — Бабурин — молодой. Когда успел?
— Это жена успела, — посмотрев на Мишко, засмеялся Сергей. — И правильно сделала.
Милица мягко улыбнулась и, посмотрев куда-то вдаль, начала читать:
Ты знаешь, что нас ждёт…
Мягка и высока
Трава забвения…
Птичий плач так звонок!..
А наши свет, и тьма,
И песня, и тоска —
Твой незаконнорождённый ребёнок.
— Чьи стихи? Твои? — спросил Сергей.
— Нет, Караджича.
Сергей уже привык к её мягкому акценту и сейчас, когда она читала стихи, воспринимал его как музыкальное сопровождение: не слова, а тихое журчание.
Под стопкой стихов Караджича лежала книга в красном переплёте. Сергей достал её. На обложке вдоль кладбищенских крестов уходил человек в камуфляжной форме.
— Юрий Хамкин. «Очима руског доброволь ца», — вслух прочитал Сергей. — Милица, ты, случайно, фамилию Русяев не слышала?
Милица повернула голову:
— Откуда ты его знаешь?
— Мы с ним в Афгане два года прослужили. У меня есть сведения, что он сейчас здесь, в Сараеве.
Милица о чём-то спросила Мишко, тот, глядя на Сергея, начал объяснять.
— Он говорит, что с похожей фамилией один русский доброволец погиб весной на перекрёстке у еврейского кладбища. А через неделю погибла его жена. Она тоже была добровольцем. Их убил снайпер.
«Этого не может быть! — с упавшим сердцем подумал Сергей. — У Русяева не было жены. Что-то они путают».
Дорога к Сараеву со стороны самой известной, как шутили сами сербы, деревни в мире — Пале — проходила по заросшей лесом горе и, по сути, была линией фронта. Мусульманские позиции находились ниже по склону, в лесу. Сергей знал: несколько раз они пытались перерезать эту стратегически важную для сербов магистраль. Все горы вокруг Сараева были за сербами, лишь перед самым городом мусульмане занимали Толстую гору. Сергей обратил внимание: вокруг изуродованной траншеями и дотами горы стоял сухостой, словно его поразил сибирский шелкопряд.
— Вокруг этой горы идут самые сильные бои, — сказала Милица. — Мы несколько раз пытались взять её. Много людей погибло, но мусульмане понимают значение этой высоты для Сараева и держат её.
Вдоль дороги, в той её части, что была обращена к мусульманам, стояли фанерные щиты, насыпаны брустверы из земли и камней, которые закрывали дорогу от снайперов. На откосах бетонные плиты держали от обвалов склон, под ними были вырыты щели и оборудованы огневые точки. Сараево лежало внизу, в котловине, и сверху напоминало огромного закопчённого краба. Над городом громыхал гром — била тяжёлая артиллерия. Время от времени тонкую чечётку выбивали автоматные очереди.
Мишко остановил машину. Перед самым городом, у еврейского кладбища, был открытый, простреливаемый снайперами участок. Милица сказала, что это то самое место, где погибли русские.
— Есть объездная дорога по лесу, — и, выждав секунду, добавила: — Караджич и Младич ездят здесь.
— Что мы, рыжие? Раз они ездят, то давайте и мы здесь, — предложил Сергей.
— Добре, — улыбнулся Мишко.
Разогнав машину и объезжая выбоины, он погнал её вниз, к городским окраинам. В машине наступила тишина, которую рвал на части врывавшийся через форточку в салон воздух. Глухой удар в корпус машины не вызвал ничего, кроме любопытства. Сергей подумал, что это отскочил камень. Когда проскочили перекрёсток, Мишко, уже среди домов, остановил машину и оглядел её. Затем открыл заднюю дверцу и, вытянув губы, качнул головой.
Оказалось, пуля снайпера, прошив дверцу, попала в лежащие вдоль неё стопки книг.
— Караджич защитил нас, — пошутила Милица.
— Не судьба, — улыбнулся Сергей. — Как говорили наши предки, лечца и друга мни того, ище и тебе в нужи скоро претечет, то есть врачом и другом считай того, кто быстро придёт к тебе при твоей нужде. Значит, книги там оказались на месте. Пуля шла нам прямо в бок.
Они разыскали 3-ю Романийскую бригаду. Милица нашла солдат, с которыми воевал Русяев, и они согласились показать, где похоронены русские добровольцы.
Был уже вечер, когда они приехали на кладбище. Закатное солнце сквозь тугую марлевую повязку облаков скупо продавливало свет. Но Сергею казалось, что в том месте — вовсе не солнце, а набухшая кровью огромная рваная рана. Внизу, куда ни кинь глаз, проглядывал далёкий и всё ещё красивый город. Он казался спокойным. И всё же в нём жило то осторожное чувство, с каким больной, закрыв глаза, прислушивается к тому, что происходит внутри него.
Он медленно шёл за Милицей вдоль могил и читал надгробные надписи. Микола Яцко, украинский казак из Запорожья. Погиб на акции прошлой зимой. Олег Бондарец из Киева, Толя Остапенко, Саша Шкрабов, Витя Десятое, Юра Петраш.
— А вот здесь похоронен Дима Чекалин, ему было всего двадцать лет, — тихо говорила Милица. — Попал в окружение и подорвал себя, чтобы не попасть в руки мусульман. Русские добровольцы все ходят с самоликвидаторами. Обычно это граната на поясе. Знают: пощады от мусульман не будет. Муслики, так их здесь прозвали ваши, всех русских считают казаками, боятся и ненавидят. Под Вышеградом русские из отряда «Белые волки» одни отбили атаку и спасли положение под городом. Приезжали добровольцы из Татарии, Якутии, донские казаки. Воевали хорошо, отчаянно. В атаку ходили в полный рост.
Неожиданно для себя Сергей увидел Русяева. Со знакомой грустной полуулыбкой Колька смотрел на него. Он вспомнил: сфотографировались они после госпиталя в Москве. Рядом с ним увидел ещё один крест и на нём фотографию московской медсестры Тамары. «Так вот кто его жена», — с горечью подумал Сергей. Сестричка Тамара Михайловна, так они называли её в госпитале, куда попали после ранения в Афганистане. Тамара, у которой Колька во время её дежурств просиживал ночами. А потом, когда выписались из госпиталя, она показывала им Москву…
«Даром любви священной только избранные правят», — вспомнил он надпись, которую они видели в Москве на Новодевичьем кладбище.
— Она работала врачом, — сказала Милица. — Её убили через неделю, на том же перекрёстке. Месяц назад приезжала её мать. Правительство Республики Сербской помогло ей.
«Так, дружище, ты ничего в жизни и не видел, — проталкивая сквозь горло комок, думал Сергей. — Детдом, затем армия. Попал в спецназ. Потом Афганистан. Уже вместе попробовали жить без войны, вдали от городов и людей, старателями в бодайбинской тайге. Тебе это занятие показалось скучным до зевоты. А далее — Босния. Уехал, чтобы найти смерть здесь, вдали от дома. Судьба, которую ты выбрал себе сам. Тамара, милая сестричка! Своими руками ты выходила Кольку и стала подарком ему. Коротеньким, недолгим. Теперь вам навеки быть вместе».
Там, в Афганистане, только благодаря Русяеву он остался жив. Сергея, раненного в плечо, Колька успел вынести к вертолёту. И бросился обратно — отбивать атаку душманов. Его расстреляли в упор. Он остался лежать на дороге. Через несколько часов его с зажатой в руке гранатой привезли в морг, а он выжил. Чудом.
— Здесь воевали ещё ваши женщины- добровольцы, — тихо рассказывала Милица. — В позапрошлом году здесь была Лена Бардукова из Харькова. Она осталась жива, уехала домой. А один ваш доброволец женился на племяннице генерала Младича и остался в Боснии.
Тем же вечером в подвале, который сербы называли бункером, собрались помянуть Русяева его друзья-сербы. На зелёном ящике из-под снарядов накрыли стол. Все встали вокруг, налили в кружки. Коренастый, в чёрной рубашке серб прочитал короткую молитву и предложил выпить за упокой души славного российского борца Николая Русяева. Выпили молча. Закуска была нехитрая: хлеб, варёная фасоль, огурцы, помидоры и перец. Каждый пришёл со своим. Мишко тонкой стружкой нарезал твёрдого сала. Подходили всё новые люди, на столе уже не оставалось места, где можно было поставить пластмассовые, из-под минеральной воды, бутылки, в которые были налиты ракия и сливовица.
Все знакомились с Сергеем, говорили, что Русяев был добрым борцом, настоящим товарищем. Вспоминали бои в Вогаще, пригороде Сараева, когда мусульмане почти каждый день штурмовали завод по производству малолитражных автомобилей «Гольф». Спрашивали, где сейчас Юрий Хамкин и Марк Фейгин, которые воевали в Сараеве ещё до приезда Русяева. Все жалели Тамару, вспоминали, как они с Николаем в два голоса пели сербскую песню «Тамо далеко». Эта, говорили они, была у них самая любимая. Вспоминали, как они пели свои песни. Особенно хорошо у них получались украинские. Тамара, смеясь, называла себя хохлушкой, и сербы долго не могли понять, что это за национальность. Помянув погибших, начали ругать тех сербов, что сбежали от войны в Белград.
— Вот, братья, ещё один русский приехал. А наши удрали.
— Ничего, Караджич их вернёт.
— Их вернёшь!
— От пугливых овец толку мало, — сказал с повязанным на голове красным платком и оттого похожий на индейца серб. — Они своей тени боятся. Русский приехал своих заменить.
— Добре, добре, — говорили другие и, хлопая Сергея по спине, протягивали кружки. — Серж, давай выпьем за Сербию, за Руссию!
Нет, за эту Россию Сергей пить не хотел. Но объяснять своим новым товарищам, какая она сейчас, униженная, торгующая, выпрашивающая, ему не хотелось. И брать вину за других не хотелось. Он понимал: они-то видят в нём и хотят услышать совсем другое.
Выпили за командующего сербскими войсками Ратко Младича. Разговор зашёл о нынешних российских политиках.
— Горбачёв — курва, — усмехнувшись, по- русски сказал коренастый. — Предатель! И Козырев с Ельциным. Сдали Сербию, да и Россию тоже. А нам всем хотят выдать коровий рог за свечку.
Подобное, почти слово в слово, но в сербском произношении, Рябцов уже слышал от пастухов в горах под Печем, поняв всё без переводчика. Ему стало неприятно, что в России есть Козырев и он должен объяснять, почему и откуда он такой появился, точно они были с ним из одной деревни. Конечно, он мог бы сказать, что гастарбайтеры теперь есть не только в Югославии. Появились они и в России. Шутили, что, должно быть, семье Козырева не хватает министерской зарплаты, и он вынужден прирабатывать на стороне. Отправил на заработки свою жену в Америку. Да что там про министров! Сам президент, накачавшись шнапсу, вырвав дирижёрскую палочку у немца, руководит в Берлине целым уличным оркестром. Сергей поймал взглядом глаза коренастого, и они, ещё секунду назад далёкие и злые, улыбнулись ему.
— Ратко, — представился он.
— Уж не Младич ли? — поинтересовался Сергей.
— Нет, нет, не Младич, — замахал рукой парень. — Тот далеко.
В отличие от других, говорил парень на довольно хорошем русском языке, и Сергей, не удержавшись, спросил:
— Где язык выучил, Ратко?
— В Москве, у одной русской девушки, — ответил Ратко. — А потом с Николаем практиковались. Мы с ним больше месяца вместе жили. Я в России на артиста учился. Потом, когда у вас заваруха началась, уехал в Канаду. А когда заварилось здесь, вернулся.
— Что, Ратко, давай меняться? — предложил Сергей. — Вы нам отдаёте Младича, мы его министром обороны России сделаем, а взамен вам Пашу Грачёва отдадим.
— Нет, нет, Младича не отдадим! Он нам самим нужен.
И Ратко начал рассказывать, как однажды их бригада шла под дождём. Месили грязь, мокрые, голодные и злые.
— Смотрим, Младич у дороги стоит. Увидел нас, говорит: «Чего приуныли? Дождя испугались?» Взял ведро и вылил на себя: «Видите — не растаял».
Сергей краем глаза наблюдал за Милицей. Он видел, как при встрече они обнялись с Ратко и расцеловались. По случайным репликам Сергей понял, что они давно знают друг друга. А теперь сидели за столом рядом и молча переглядывались. Здесь она пользовалась всеобщим вниманием, и он, уловив в себе ревнивое чувство, подумал: то, что она привезла его сюда и они до этого провели в дороге несколько дней, не даёт ему никакого преимущества. Своим появлением она внесла разнообразие в их жизнь, где живут одним днём и берут то, что могут взять. Шути, улыбайся, веселись — может, завтра уже не придётся.
Через некоторое время Ратко принёс узел с одеждой. Тут же при свете коптилки Сергея переодели в синюю камуфляжную форму и сказали, что теперь он — настоящий доброволец. Вот только ботинки были тяжеловаты и великоваты.
— Ничего, мы тебе раздобудем натовские. Они легче, — сказал Ратко. — Будешь спать со мной. Завтра трудный день.
Он открыл тумбочку и протянул Сергею бумажный свёрток. Сергей развернул его и увидел сиреневого, выточенного из камня знакомого медвежонка.
Ещё в старательской артели Сергей выпросил у вертолётчиков кусок чароита. Уникальное, единственное в мире месторождение этого красивого минерала было открыто неподалёку от тех мест, где они мыли золото. В свободное от работы время Сергей занимался камнями, на станке вытачивал из них разные безделушки и дарил товарищам. Занятие это доставляло ему удовольствие, благо камней в бодай-бинской тайге было предостаточно. Потом выточил вот этого мишку. Его он хотел подарить Анне. Но когда узнал, что она встречается с другим, решил выбросить. Удержал Русяев. «Ты отдай мне, я пошлю его нашей московской сестре Тамаре, — попросил он. — Ей будет память о сибирском медведе».
«Надо же, вновь кусочек прошлой жизни вернулся ко мне», — подумал Сергей.
Мишко с Милицей засобирались в дорогу, им нужно было вернуться в Пале. Все вывалили из бункера провожать.
— Милица, возьми на память, — протянув медвежонка, сказал Сергей. — Я его ещё в бодайбинской тайге выточил.
Мишко с Милицей начали рассматривать медвежонка.
— Сергей — настоящий каменотёс, — похвалила Милица. — Он мог бы сам делать Кругобайкальскую дорогу. Случайно, это не тот медведь, который умер от разрыва сердца?
«Надо же, запомнила!» — отметил про себя Сергей и, улыбнувшись, сказал:
— Нет, у этого медведя каменное сердце. Он, по жалуй, переживёт всех нас.
Едва Сергей сомкнул глаза и провалился в небытие, как раздались крики, грохот, стрельба. Кричали и стреляли во дворе. Сергей вскочил, сунул ноги в армейские ботинки. В комнате уже никого не было. На ощупь нашёл дверь, выглянул в коридор. Впереди хлопнула дверь, кто-то выскочил наружу. Сергей бросился следом. Во дворе присел от близкого разрыва.
— Турци, турци! — раздались поблизости крики.
Прямо на него бежали трое. Сергей пошарил по земле рукой. Голый асфальт — ни кирпича, ни камня. «Форму дали, а про оружие забыли», — выругался он.
И тут он увидел ещё одного бегущего человека с автоматом в руке. Дождавшись, когда он поравняется с ним, Сергей выбросил ногу и свалил его на землю, стал заламывать руки. Тот захрипел, но расставаться с автоматом не спешил. Сергей огрел его кулаком по голове.
Выхватив автомат, передёрнул затвор.
— Ну что, Аллах акбар! — с весёлой злостью закричал он.
— Серж, ты? — услышал он знакомый голос. — Ты что, со своими воюешь?
Сергей остолбенело посмотрел на противника. Перед ним лежал Ратко.
— Ой, друг, извини. Не разобрал! — заоправдыался Сергей. — Спросонья не разобрал.
Переполох и стрельба были вызваны тем, что ночью мусульмане предприняли акцию. Воспользовавшись канализацией, они проникли в расположение сербов и напоролись на огонь дежуривших на крыше пулемётчиков. Бой шёл несколько минут, а шуму наделал много. До утра над Сараевом грохотала артиллерия.
А в казарменной комнате, где разместился Сергей, не умолкал хохот. Ратко в который раз рассказывал, как попал в лапы сибирского медведя.
— В таких случаях у нас говорят: бей своих, чтоб чужие боялись, — в ответ смеялся Сергей. — Прости, Ратко, Христа ради!
— Кстати, из-за незнания языка погиб один русский доброволец, — вдруг вспомнил Ратко. — Ворвался в траншею, увидел парней в форме. Думал, что сербы. Стал их окликать по-русски, а его из автомата.
— Скажи, Ратко, а на стороне Республики Сербской воюют мусульмане?
— У Фикрета Абдича в Бихоче, да и у нас есть бойцы, — сказал Ратко. — Был один случай. Во время акции наши ворвались к туркам в траншею. Завязался рукопашный бой. Алия Филиппович свалил одного, а тот вдруг как закричит: «Не убивай меня, я серб, я серб!» — «Ну, тебе, парень, крупно не повезло, — сказал Филиппович. — Я-то — мусульманин!»
Через несколько дней на дороге неподалёку от того места, где размещался русский батальон миротворцев, Сергей встретил майора Зарубина, под началом которого в роте спецназа они с Русяевым служили в Афганистане.
— Ты-то как здесь очутился? — удивился Зарубин. — Недавно Русяева с Тамарой схоронили. Теперь ты объявился.
— Приехал Русяева сменить.
— И ты туда попадёшь. Чего неймётся? Решил за три марки жизнь свою отдать?
Тон, каким начал разговор Зарубин, Сергея покоробил, но он сдержался, помня, что именно Зарубин четвёртого октября в Москве вырвал его из рук пьяных омоновцев.
— Я слышал, русские миротворцы не очень-то жалуют своих земляков, — усмехнувшись, проговорил Сергей. — Теперь убедился. Неужели вся разница в тысяче долларов, которые вы получаете?
— Мы удерживаем ситуацию. Не мы, так здесь были бы американцы, — проговорил Зарубин. — А вы всё портите.
— Нам в Афганистане то же самое говорили. И ситуация, Михалыч, проста. Сербам приставили нож к горлу. А тут явились миротворцы. Французы, бельгийцы держат сербов за правую руку, русские — за левую. А в это время хорваты и мусульмане с вашего молчаливого согласия полосуют ножом. Вы злитесь, потому что всё прекрасно понимаете. Вам платят, чтоб молчали.
— Ну давай, давай, — с угрюмым видом протянул Зарубин. — Поискал в Белом доме, теперь здесь поищи правду. Она прилетит кусочком свинца и все иллюзии развеет. Сербы — тоже не подарок. Кричат: если бы не мы, они бы взяли Сараево. Так чего же не брали? Глупо биться головой о стену. А вы бьётесь и выводов для себя не делаете.
— Мне казалось, вы — из думающих, не из тех, кто упал — отжался, — хмуро сказал Сергей и, глянув на майорские погоны, добавил: — Нейтральных из себя корчите. Вот так бы возле Белого дома. Прощай, Илья Михалыч! Жизнь, я думаю, рассудит, кто был прав. Ныне в России свинец достаётся всем, но больше любит денежных. И не обижайся на нас. Враг, истину исповедав, лучше есть лицемерна друга.
— Ну, это ты загнул, — усмехнулся Зарубин. — И без тебя знаю, что враг лучше лицемерного друга.
По вечерам Сергей рассказывал о далёкой войне в Афганистане, Ратко вежливо слушал.
— Турки отобьют у нас километр — кричат: десять, — в свою очередь говорил он. — Но борцы они добрые. Не то что политики. Те способны на любую подлость. Взорвали мину на базаре, поубивали своих людей. А потом крик на весь мир подняли. Свалили всё на сербов. Людей они не жалеют. Мы одну высоту у них артиллерией отбили, а они назад её пехотой взяли. Кровь-то у нас одна — славянская. Они и с хорватами ужиться не могут. Под Мостаром между собой часто схватываются. И мирные хорваты бегут спасаться к сербам… Скажи, а ты видел дворец Амина? — помолчав немного, спрашивал он у Сергея.
— Это в Кабуле, — отвечал Сергей. — Что-то вроде крепости для афганских президентов. Русяев был в спецназе, который брал его. В Афгане он отпахал три срока. Мы с ним подружились уже в самом конце, перед выводом наших войск. В первое время Николай за мной как за малым дитём следил. Если бы не он, лежать мне сейчас в цинковом бронежилете.
— Твой друг, когда дело доходило до рукопашной, начинал кричать: «А вы брали дворец Амина?!» — вспоминал Ратко. — Удержать его было невозможно.
Кофе пили по-сербски. Ратко разбавлял горячий кофе холодной водой. Но чаще пили сливовицу. После Ратко предлагал сыграть в шахматы. Но, как Сергей ни старался, Ратко каждый раз обыгрывал его.
— Не везёт! — вздыхал Сергей.
— Ничего, зато в любви повезёт, — утешал его Ратко.
По утрам он готовил шумадийский чай: расплавлял на сковороде сахар и наливал туда ракии. В Романийской бригаде Ратко служил взводным. Наблюдая за сербами, Сергей удивлялся: вроде бы война, но они беззаботны, веселы. И упрямы. В свободное от нарядов время, если есть что, пьют, затем играют в шахматы. Кто приходит с акций — чистит оружие, затем выпивает и садится играть в шахматы. О том, что было, рассказывает скупо, старается больше помалкивать. Но пьяных он не встречал. Со старшими по званию не пререкаются, подчиняются со спокойными лицами: надо так надо. Он успел разглядеть, что вооружение здесь со всего мира — советского производства, немецкого, своего. Пулемёты называли митральезами, миномёты — минобацачами. Были снайперские винтовки Драгунского, автоматы Калашникова.
Ели чаще всего чорбу — что-то среднее между супом и борщом.
— По-нашему это — бурхлеб, — говорил Сергей. — Наешься — бурлит.
— О да, да, чорба, — отзывался Ратко. — Когда живот пустой, очень укусно.
Про Ратко рассказывали, что, когда прилетели натовские бомбардировщики, он взял автомат, арестовал миротворцев из УМПРОФОРа и приковал их наручниками к перилам моста. Акция возымела действие: Ратко стал известен всему миру, и бомбардировки были на время прекращены.
Днём они с Ратко забирались в полусгоревший дом на передовой линии. Сергей брал бинокль и рассматривал позиции мусульман. К тем, кто был на противоположной стороне, ничего, кроме осторожного любопытства, Сергей не испытывал. Он уже знал, что и на той стороне такие же учителя, таксисты, бухгалтеры. Ещё несколько лет назад те и другие ходили в одни школы, за одни команды играли в футбол и влюблялись в одних и тех же девушек. Теперь между ними пропасть, вернее, кусочек ничейной земли. И они с азартом охотников или тех же футбольных нападающих забивают друг другу не мячи и шайбы, а пули и снаряды. А пройдёт время — наступит мир, и каждый из сидящих по обе стороны не объяснит ни себе, ни своим близким, для чего нужно было убить столько соседей или знакомых, чтобы какие-то там туджманы и изетбеговичи пиявками сидели на их шее.
Поперёк улиц на верёвках висели покрывала, куски тёмной плёнки, одеяла — всё, что могло закрыть обзор снайперам. На стенах закопчённых домов возле окон видны были похожие на оспины следы от пуль. Снаряды и мины имели зубы покрепче, они отгрызали углы, отбивали балконы, вместе с бетонной крошкой и пылью выбрасывали на улицы содержимое квартир; ветер разносил всё по улицам и дворам. Куцые, точно подстриженные неумелым садовником, деревья обрубленными культями держали на весу то, что когда-то было шторами, детскими игрушками, одеждой, что было частью дома, а для кого-то и смыслом существования. И невозможно было без внутреннего содрогания и боли смотреть на разрушения и хаос. Сергей вспомнил: ещё большие разрушения он видел в Вуковаре. Там вывороченная земля, разбитые дома, заваленные обломками улицы были усыпаны, а в некоторых местах буквально нашпигованы металлом.
— Ты сильно не высовывайся, — говорил ему Ратко.
Один раз Сергей всё же не утерпел и высунулся из окна больше чем надо. И чуть не поплатился. Рядом со щекой, обдав бетонной крошкой, ударила пуля.
— Я говорил тебе — снайпер, — предупредил его Ратко. — Не дразни!
Он поднял с пола каску, надел её на палку и, высунув в окно, начал водить из стороны в сторону. Через несколько секунд она, брякая, покатилась по бетонному полу.
— Специалист! — громко похвалил Ратко. Сергей взял снайперскую винтовку и, крикнув, попросил Ратко подразнить противника. Он был неплохим стрелком, но в последний раз брал в руки малокалиберную винтовку на Севере, когда ходил стрелять белок. Ратко старался как мог, но обнаружить снайпера оказалось непросто.
— Они пробивают прямо из ванной в стене дыру, и выстрела не видно, — пояснил Ратко. — Сидят, жалят, а достать практически невозможно. Но хуже снайперов — мины: летит с высоты — и только в бункере от них можно укрыться.
Помогла погода. Ветерок, гуляющий по сараевской котловине, изменил направление. Видимо, снайпер решил подогреть себе кофе. Лёгкий, почти невидимый дымок потянул из окна. Сергей буквально по сантиметру обшарил закопчённую стену и обнаружил крохотное отверстие, над которым нависал кусок жести. Он ещё раз попросил Ратко подразнить снайпера. Через несколько минут увидел в дыре блеснувшую искру и в ту же секунду услышал, как загрохотала каска по полу. Сергей мгновенно выстрелил ответно. Попал точно в отверстие. Ратко потом долго проверял, но выстрелов больше не раздавалось.
«Это ему за Кольку с Тамарой», — подумал Сергей, но почему-то не почувствовал никакого облегчения. На душе, как перед грозой, было пасмурно и тяжело.
«Нас стравили, а мы и рады убивать друг друга», — хмуро думал он.
Когда начинались артиллерийские обстрелы, сараевские сербы после каждого разрыва кивали головой в сторону мусульман.
— Мустафа, другарь наш, снаряды изводит, — говорили они. — Мы в школе вместе учились. У него по математике одни двойки были. А его к гаубицам поставили.
Когда обстрел прекращался, высовывали в окно трубу и кричали в сторону мусульман:
— Мустафа! Прекрати шуметь. Мы тут выпить собрались. Лучше приходи в гости, за хорошую стрельбу мы тебя салом угостим!
— Слободан, а Слободан! — выждав немного, ответно кричали с противоположной стороны. — Отдавай нам Сараево! Зачем тебе так много земли?!
— Так мы тебя зовём, зовём. Два метра для тебя всегда найдётся!
В ответ вновь начиналась стрельба. Когда снаряд разрывался поблизости, начинали оживлённо комментировать. И все сходились на одном: что это, конечно, не Мустафа, а какой-то египетский моджахед.
Как-то Сергей спросил у Ратко: почему их перестала навещать Милица? Тот неопределённо махнул рукой: ушла куда-то на акцию. Затем налил вина и, протянув Сергею, спросил:
— А что, Сергей, нравятся тебе наши девойки? Кто лучше, сербские или русские?
— Тебе лучше знать, — дипломатично уклонился Сергей. — Ты, я понял, можешь сравнивать.
Ратко рассмеялся и поднял руки:
— Беру ход назад! У Милицы был жених — Сретко Радович, — начал Ратко. — Он был командиром, а я у него — заместителем. Милица воевала в соседней бригаде. Его убили три года назад. Она сильно переживала, ходила потерянная. Её перевели в другое место, и она стала выполнять другие специальные задания. Какие — я не знаю. Многие наши к ней — как это по-вашему? — сватались, но она неприступна — твердыня. Эх, добра девойка, а ли не е моя! — Ратко развёл руками. — Она на ту сторону, в Старый град, раньше часто ходила. Один раз её там арестовали, хотели расстрелять. Но французы из УМПРОФОРа освободили. Кстати, она тебе об этом не рассказывала?
— Нет, — ответил Сергей.
Ему не хотелось признаваться даже самому себе: без Милицы жизнь стала обыденной и даже скучной. Здесь, на этом участке фронта, кроме редких перестрелок, ничего не происходило. Он ждал её, и незаметно это стало главной целью его пребывания здесь, в Сараеве.
Она появилась через несколько дней под раскатистые удары грома. В тот день с утра над Сараевом стояла удушливая жара. После обеда над горой Игманд начала собираться гроза. Наливаясь темнотой, облака осторожно и будто нехотя попробовали голос, а потом, уже не стесняясь, с треском и оглушительной пальбой будто скатывали в сторону города огромные пустые бочки. Беспорядочная и бестолковая стрельба по фронту стихла: обе стороны признали тщетность состязания с природой.
— Мы будем падать перед тобою ниц, если и далее ты будешь появляться под громовые раскаты! — воскликнул Сергей. — Настоящая Афина!
— Ну, этим у греков Зевс распоряжался, — засмеялась Милица. — А я была в Старом граде… — Милица на секунду замялась, словно не решаясь что-то сказать. — У мамы.
— Но там же мусульмане!
— Да, а что — нельзя? — улыбнулась Милица.
— Но тебя могли схватить!
— Руки коротки. Я слышала, и ты принимал участие в акциях.
— Да какие это акции? Так, баловство.
Приезд Милицы совпал с её семейным праздником, сербы его называют Кресна Слава — Ильин день. Решили устроить ужин, но не в бункере, а в доме, окна которого выходили на нейтральную полосу. В оконный проём было видно, как огромная огненная пасть грозы уже заглотила полгорода и, грохоча, приближалась всё ближе и ближе. Ветвистые молнии рвали небесную плоть, будто хотели пробить и высветить для шедшего вслед грома торную дорогу. Сергей смотрел на своих новых друзей, на сидящую рядом Милицу и видел, как в её больших глазах вспыхивали и тут же пропадали крохотные молнии. Когда небо сотрясал гром, она хватала его за руку и громко, как ребёнок, вскрикивала. Ратко обносил всех кружками с вином и говорил, что это дары Ильи-пророка, которого он здесь представляет. Все были возбуждены и говорили какие-то возвышенные слова.
Во время очередного тоста до слуха донеслось кошачье мяуканье. Выглянули в окно и увидели под кустом акации, через дорогу, пушистого котёнка.
— Бедненький, — сказала Милица. — Он, на верное, давно ничего не ел.
Будь трезвым, Сергей бы повёл себя по-иному. Но здесь решил, что обязательно принесёт котёнка. Одним махом он выпрыгнул из окна на землю и бросился через дорогу. Такой наглости не ожидали и с противоположной стороны. Собственно, на это Сергей и рассчитывал. Но когда он уже добежал до угла, под удары грома раздалась автоматная очередь. Пули высекли на асфальте искры и в отскоке с плюхом ушли в стену дома. Сергей упал и под прикрытием выступа тротуара пополз к котёнку, который спрятался от шума в цветочной клумбе. Он слышал, как ответно затрещали выстрелы из дома, где он только что сидел.
Котёнок мяукал за крупными и пышными пионами. Сергей усмехнулся: уж если быть пижоном, то до конца. Он наломал букет нежно-розовых пионов, дотянулся до котёнка, сунул его за пазуху. Оглядевшись, решил возвращаться по канаве. По опыту знал: два раза по одному и тому же месту не ходят. Держа перед собой букет, пополз к канаве, которая огибала улицу. Из дома коротко и дробно бил крупнокалиберный «браунинг». Под гимнастёркой мяукал и царапался котёнок, ему было страшно. Сергею что-то кричали, советовали, но он не мог разобрать что. Наконец добрался до канавы, прополз по ней ещё несколько десятков метров, пока не услышал близкий голос Ратко:
— Вставай, другарь, ты уже дополз до Белграда. Войны там нет!
Сергей поднялся, и тут же над головой просвистели пули. Он вновь упал на дно канавы и услышал, как приближается шум дождя, поднял голову и не увидел стоявшего на противоположной стороне дороги дома — вода падала стеной. Сергей встал во весь рост и, придерживая котёнка, зашагал к двери.
— Эту партию ты выиграл, — сказал ему Ратко. — Она хотела выскочить из окна за тобой. Еле удержали. Мы не могли позволить себе этого. Милица — та девойка, которая дорого стоит, — и громко обратился к собравшимся: — Давайте выпьем за то, ради чего не страшно отдать жизнь.
— Предлагаю выпить за женщин! — поддержал его Сергей. — Стоя и до дна.
Все налили в кружки и встали. Ратко, посматривая на приумолкнувших товарищей, сказал:
— Русские — странные люди. Особенно мужчины. Сидят, пьют, разговаривают, как все нормальные люди. Но как только доходит до третьего тоста, все вскакивают и пьют стоя. Спрашиваю: зачем вы это делаете? Отвечают: пьём за женщин. Я пожимаю плечами: почему стоя? Вы что, их всех погребли?
Все засмеялись. Но Милица не смеялась, она с какой-то грустной улыбкой смотрела на Сергея, на заботливо поставленный в гильзу от снарядов мокрый букет пионов, рядом с которым догорала тоненькая свеча; потом попросила у Ратко закурить. Сергей ни разу не видел её курящей. Ратко достал из пачки сигарету, щёлкнул зажигалкой и, что-то говоря по-сербски, присел рядом с ней на ящик из-под снарядов. Через минуту он тихо затянул песню. Сидящие вокруг стола сербы встали, положив руки друг другу на плечи, подхватили и понесли песню сквозь шумящий за окном дождь. Ратко с Милицей остались сидеть. Обняв одной рукой плечи девушки и размахивая другой, он вёл песню:
Конюх планином, ветар шуми бруе,
Лисче пела, жалостиве песьме.
Своего другара сараевского рудара,
Сохранюе чета негових другого.
Сергей не заметил, когда погасла свеча. В наступившей темноте по отсвету сигаретного огонька он ревниво следил за её лицом. Ему было больно и хорошо одновременно. Он знал: убери Ратко руку с плеча Милицы, и боль ушла бы в сторону. Сергей признавал: пели они классно, аж до мурашек по телу. О чём была песня? Наверное, каждый слышал в ней что-то своё. Но чувствовалось, что в эту минуту они были близки и едины как никогда.
Вскоре за Милицей приехала машина. И, вмиг сделавшись ещё более далёкой и недоступной, она начала собираться. Сергей отметил: после такого дружеского ужина её даже не попытались уговорить остаться ночевать, как сделали бы где-нибудь в России. Все словно по команде встали и пошли её провожать. Прощались с уважительным вниманием, точно она была представителем командования Сараевского фронта. Милица что-то говорила по-сербски Ратко, тот с серьёзным лицом согласно кивал. Перед тем как сесть в машину, Милица подошла к Сергею.
— Ты больше никогда этого не делай, — попросила она, и он, виновато улыбнувшись, развёл руками:
— Я же тебе говорил: медведь. Как ты однажды выразилась: не спретан медведь.
— Верно, верно, — улыбнулась Милица. — Ползающий за котятами русский мишка.
Гроза ушла куда-то в горы. Было свежо, резко и пряно пахло травой, листвой, ещё теми неповторимыми запахами, которыми может пахнуть южная ночь. Гроза напомнила о себе ещё раз, устало ударив издали, не сильно, а так, для острастки. От неожиданности Милица пригнула голову. Увидев её детский испуг, Сергей вдруг представил, как ещё день назад она ходила по улицам Сараева, как переходила линию фронта, и подумал: чаще всего люди боятся того, чего не видят. И даже здесь, привыкнув к смерти, поджидающей на каждом углу, люди всё равно остаются теми, кем были до войны.
— Подожди одну минуту! — воскликнул он. — Я сейчас вернусь.
Сергей бросился в дом, на ощупь нашёл всё ещё мокрый букет пионов и, топая ботинками, помчался обратно. Милица ждала его возле машины. Пристукнув каблуками, он торжественно протянул цветы девушке.
— Ой, Серёжа, прости! — смущённо проговорила Милица и, взяв букет, поцеловала его в щёку.
— И только? — удивился Сергей. — У нас говорят: Бог любит троицу.
Под одобрительные шутливые выкрики он, обняв девушку, чмокнул её сначала в одну щёку, потом в другую. Третий поцелуй получился настоящим. Он, и сам не понимая, как это произошло, вдруг ощутил её мягкие губы. Под ним качнулась и куда-то поплыла сараевская земля. И вдруг услышал насмешливый голос Ратко:
— Серж, останови штурм. Милица тобе не дворец Амина!
Милица, спрятав лицо в букет, нырнула в раскрытую дверцу машины.
Моджахеды всё же пристрелялись. На другой день вечером возле дома их накрыл снаряд. Убило двоих. Ещё несколько человек получили ранения. Сергей отделался, можно сказать, легко — его контузило. Но всё равно попал на больничную койку. Его отвезли в госпиталь, который размещался в Пале.
Когда-то до войны здесь была маленькая сельская больница. Сейчас она была заполнена изуродованными людьми: бойцами, женщинами, детьми. Особенно больно было видеть покалеченных детей. Как-то к Сергею на маленьких культях подполз малыш и, желая познакомиться, начал что-то говорить. Сергей пожал плечами, показывая, что не понимает, он уловил лишь то, что малыша зовут Воиславом и фамилия у него Джаич. Малыш уполз к себе, достал из-под матраца свои нехитрые богатства — подаренные кем-то игрушки — и вернулся обратно, предлагая поиграть с ним. У Сергея подступил комок к горлу. Завтра он встанет и выйдет отсюда на собственных ногах, а этот малыш с живыми чёрными глазами — никогда.
Уже через день Сергей убедился, что может спокойно обходиться без переводчиков. К нему подходили ходячие раненые, заводили разговоры о России, интересовались, откуда он родом, и, когда Сергей называл место, удивлённо качали головой. Некоторые доставали фотографии своих детей и показывали как самую дорогую вещь.
«Всё как у нас, — думал Сергей. — Те же боли и заботы. Привезти бы сюда братца Петю. Может, встали бы у него мозги на место. Так ведь не поедет. Он скорее согласится полететь в Китай за шмотками».
Когда Сергея должны были выписать, в госпитале неожиданно появились Зоран Пашич с Милицей.
— Я тебя по всей Боснии разыскиваю! — закричал он. — Спасибо Милице, помогла. Я навёл шухер. Тохоль предлагает нам съездить в Баня-Луку — выступить на телевидении и повстречаться с народом. Сейчас русские там редкие гости. Кроме того, нас пригласили в Книн, я договорился с Миланом Мартичем. Он хочет встретиться с русским журналистом.
— Зоран — друг президентов и премьеров, — засмеялась Милица. — Он и меня завербовал корреспондентом в вашу команду. Водитель у нас прежний — Мишко. Правда, машина другая, немецкая. Теперь, я думаю, у нас не будет проблем. А ещё Ратко велел передать тебе это.
Милица протянула свёрток, в котором были натовские армейские ботинки и бумажный пакет с фруктами.
— Что ж, я согласен, — подумав немного, сказал Сергей. — Это лучше, чем валяться на больничной койке. А это давай отдадим моему товарищу Воиславу Джаичу. Он вон там, под кроватью, с машиной играет.
Взяв пакет, он подошёл к малышу. Тот оставил игрушку, поднял голову и вопросительно посмотрел на подошедших.
— Воислав, меня выписывают. А это тебе, — Сергей кивнул на Милицу, — вот эта тётя принесла.
— Да-да — тобе, — поймав недоверчивый взгляд малыша, сдавленным голосом проговорила Милица. — Тобе!
— Его из Сараева привезли, — стараясь не глядеть в наполненные слезами глаза Милицы, сказал Сергей, когда они вышли из больницы. — Родителей у него нет. Говорят, кто-то из родственников живёт в Книне. Но как сейчас туда добраться?!
Уже в машине Зоран начал рассказывать последние новости из России:
— Шамиль Басаев совершил акцию в Будённовске, захватил роддом и расстрелял лежащих там раненых лётчиков. А перед этим они шли по городу и, как баранов, загоняли людей в больницу. С ним было много наёмников. Ты же знаешь, отсюда в Чечню к Басаеву уехало несколько десятков добровольцев Изетбеговича. Он и сам когда-то воевал против русских под Сталинградом.
— И что в Будённовске? — спросил Сергей.
— Черномырдин отпустил Басаева с миром. Басаев теперь национальный герой среди всех правоверных. Когда пытались взять больницу, русских погибло больше сотни человек. Те, кого Басаев отпустил, проклинают спецназовцев и говорят, что чеченцы лучше.
— Ну да, волк режет стадо, а стадо клянётся в любви к волку.
— Неужели они и после этого ничего не поймут? — спросил Зоран. — Ведь вот так же и у нас мусульмане врывались в деревни и резали людей, как скот. Ты вот только что показывал малыша без ног. Скажи, в чём его вина?
— Ненависть — оружие массового поражения. Она не выбирает и не разбирается, кто прав, а кто виноват, — начал заводиться Сергей. — Она как чума. Политики умело играют на самых низменных чувствах. Взорвали бомбу на рынке в Сараеве, показали миру — и образ врага готов. Если это будет выгодно, они взорвут весь мир. Депутат Коршунов в позапрошлом году ездил в Америку. Приглашал его Висконсинский университет на конференцию тюркских народов, проживающих на территории бывшего Советского Союза. Он потом рассказывал: такой злобы к сербам и русским ещё не встречал. Когда дали слово, он начал с шутки: мол, послушал я вас, господа хорошие, и понял — исчезни русский и сербский народы, тогда все тюркские проблемы мгновенно разрешились бы. Националисты после такого выступления готовы были его разорвать. Как говорится, маски были сброшены. Коршунов приехал и сказал: наши дураки готовы все двери перед ними распахнуть, а турки и НАТО готовы сровнять с землёй Белград и Москву. Вот результаты нашей гнусной политики.
— Я думаю, всё уже решено, — задумчиво про говорил Зоран. — Осталось ждать развязки.
Территория Республики Сербской вытянулась на тысячу километров и напоминала гигантскую ломаную подкову. Одним боком она упиралась в Дрину, другим — в Савву. С противоположного конца, вытянувшись в сторону Адриатического моря, к ней примыкала Сербская Краина. Обе половины подковы соединялись между собой тоненьким Посаввинским коридором, посреди которого стоял город Брчко.
При подъезде к Брчко их остановила застава.
— Брчко обстреливают, — объяснила Милица. — Они говорят, дальше ехать опасно.
Сергей вылез из машины, посмотрел на небо, по которому плыли лёгкие белые облака. Было тепло, тихо. Казалось, земля, деревья, дома прислушиваются к себе и боятся спугнуть тот короткий и хрупкий мир, который на какой-то миг опустился отдохнуть от грохота и дыма на эти поля.
— У нас про такую тишину говорят: ангел про летел, — сказал Сергей. — Но стрельбу всё равно не переждёшь.
Милица согласно кивнула головой и села в машину. После сараевского перекрёстка они уже научились понимать друг друга без слов. Через несколько километров услышали гул канонады, увидели стоящие вдоль дороги дома, окна которых были закрыты длинными, поставленными торчком досками. Хорватская сторона была рядом, за Саввой, в каких-нибудь шестидесяти метрах. Сергей подумал: если там сидят снайперы, то расстрелять машину не представляет труда. Дорога шла по самому берегу. Несмотря на обстрел и близость вражеского берега, женщины на полях собирали сено. Казалось, война, стрельба и всё, что с этим связано, их не касались вовсе. Центр города Брчко был пустынен и казался мёртвым. Дома зияли пустыми глазницами окон. Мишко ехал на предельной скорости. Вдруг впереди, метрах в ста от машины, земля вспучилась и комьями полетела в разные стороны. Крошки асфальта долетели до лобового стекла. Сергей инстинктивно пригнул голову. Мишко лихо объехал свежую воронку и поехал дальше. Через несколько секунд позади них раздался взрыв.
«Берут в вилку, — подумал Сергей. — Следующий снаряд может стать нашим».
Справа мелькнул и пропал остов взорванного моста через Савву, чуть далее у дороги выплыл и скрылся за спиной скелет сгоревшего танка.
— Ну вот, проскочили, — как ни в чём не бывало проговорил Пашич. — С такой скоростью через пару часов будем на месте.
Баня-Лука, когда-то бывшая столица Боснии, встретила их огромной толпой возле городской скупщины. Поначалу Сергей подумал, что здесь проходит европейский конкурс красавиц. Такого обилия молодых, модно одетых девушек в одном месте ему встречать ещё не приходилось. Но всё оказалось гораздо проще. Милица объяснила, что сегодня в городских школах и колледжах выпускной бал и, по традиции, молодые люди вместе со своими родителями собираются в одном месте. В её голосе прозвучали грустные нотки. Сергей, улыбнувшись, спросил:
— А у тебя на выпускном балу какое было платье?
— Длинное, чёрное. Рядом со мной была мама. Она тоже надела чёрное. Мы с ней были как сестры. Ей тогда было всего тридцать четыре года. А сейчас она вся седая. Как давно всё это было. Кажется, прошла целая вечность. У меня такое ощущение, что это никогда не вернётся. Я никогда не буду такой весёлой и беззаботной. Остаётся только грустить и смотреть, как веселятся другие.
— Не надо так, — тихо проговорил Сергей. — У тебя ещё всё будет.
Милица не ответила, она подняла с мостовой оборванную ветку акации и положила на газон.
Поздним вечером они вышли из гостиницы и долго бродили по тихим, утопающим в зелени, красивым улицам города, смотрели на поздних прохожих, останавливались возле старинных зданий. Милица читала ему свои любимые стихи, он, улыбаясь, слушал. Ему казалось, он уже когда-то ходил по этим улицам и видел похожие дома. Сергей уже успел заметить, что у каждого сербского города было своё неповторимое лицо. Баня-Лука почему-то напоминала ему огромную пушистую рысь, которая, спрятавшись среди деревьев, жёлтыми глазами фонарей смотрит в тёмное ночное небо и пытается угадать свою судьбу. Когда Сергей сказал об этом Милице, она рассмеялась:
— Ты говоришь, рысь — это большая лесная кошка? Правда, похоже: мягкие лапки, а под ними острые когти. Недавно над этим городом ракетой сбили американский самолёт.
После записи на телевидении утром они выехали в Книн. Через пару часов справа от дороги показалось село, посреди которого стояла высокая бетонная стела.
— Грахово! Здесь родился Гаврила Принцип, выстрелы которого в Сараеве стали поводом к Первой мировой войне, — задумчиво сказала Милица. — Одно нажатие спускового крючка — и пороховая бочка взорвалась. Миллионы людей оказались в земле. На том месте, где был убит наследник престола, есть памятник: в залитом на земле бетоне — следы ног Гаврилы за несколько мгновений до рокового выстрела.
Петляя меж поросших акациями, соснами и дубами холмов, дорога поднялась на хребет, а затем вдоль белых отвесных скал помчалась вниз, в глубокую зелёную долину, где находился Книн — столица Сербской Краины. Воздух в машине стал заметно прохладнее, Сергей уловил запах моря. Где-то уже близко было Адриатическое море. Спускаясь в долину, они миновали заставу кенийского батальона, солдат которого Зоран назвал чёрными сербами.
— Почему сербы? — заинтересовался Сергей.
— Пожалуй, это единственные миротворцы, кто по-человечески отнёсся к сербам, — ответил Зоран.
Посреди долины на небольшой горе над городом отвесной стеной торчала старая венецианская крепость, а впереди, отделяя Книн от недалёкого уже моря, подпирала небо огромная снежная гора Динара. Там, где гора плавно переходила в долину, мощным белым потоком бил водопад.
Сразу же после прибытия Милица зашла в скупщину, разыскала нужного человека, который дал направление в маленький, но уютный мотель. Через час должна была состояться встреча у президента Сербской Краины Мартича. Милица вышла к машине в ярком голубом платье, красивая, свежая, будто позади не было многочасового пути.
Но в приёмной президента им сказали, что Мартич уехал на передовую. Утром хорваты прорвали фронт и заняли два маленьких городка. Сидеть не хотелось. Зоран предложил поехать на фронт и посмотреть на месте, как обстоят там дела. И когда Милица сказала, что для этого нужно разрешение, Зоран, то и дело поправляя на поясе пистолетную кобуру, начал кричать, что он уже давно вышел из того возраста, когда ему нужен поводырь. Своим воинственным видом он как бы говорил, что без его участия наступление хорватов не остановить.
— Но существует порядок, — неуверенно заметила Милица. — Мы не у себя дома. Надо бы заехать в штаб, чтобы дали сопровождающего.
— Узнают, куда мы собрались, — посадят под охрану, — сказал Зоран. — Я военных знаю.
И Милица, глянув на Сергея и поняв, что тому тоже не терпится попасть на передовую, развела руками. До городка, где шёл бой, было каких-то тридцать минут езды. Мишко поехал вдоль железной дороги, идущей через Сербскую Краину к морскому порту. Она уже который год бездействовала, рельсы покрылись ржавчиной, сквозь шпалы проросла сорная трава. Оглядывая покрытые лесом горы, сочные зелёные поля, усыпанные созревающими плодами сады, Сергей думал, что эти места, конечно же, были созданы не для войны. Здесь росло и вызревало всё, что только мог человек себе пожелать. Казалось бы, живи да радуйся.
Вскоре они обогнали несколько крытых брезентом военных машин. Сергей определил, что под брезентом находятся установки залпового огня.
— Скорая помощь от Младича, — уточнила Милица.
Они уже почти спустились с горы, когда впереди послышалась ожесточённая перестрелка. Бегущий им навстречу боец махал рукой, предлагая остановиться. Мишко сбавил скорость, и тут Сергей увидел, как впереди, чуть правее от дороги, на склоне горы с грохотом выросло серое косматое дерево. Мишко резко нажал на тормоза. Съехав в глубокий кювет, он крикнул, чтоб они быстрее выбирались из машины. Выбравшись из кювета, они укрылись за белыми мшистыми валунами. Чуть впереди и ниже по склону за такими же белыми камнями лежала цепочка бойцов и вела огонь в сторону долины. Сергей определил, что, скорее всего, целью хорватского наступления был мост, который находился в полукилометре за небольшим селом. Но и краинские сербы, разгадав это намерение, упирались изо всех сил. Прямо перед ними на берегу речушки чадил бэтээр. На окраине села полыхал стог сена, бледный сухой дым закрывал поле боя.
— Хорватский, — поймав его взгляд, сказала Милица. — А вон наши!
Чуть левее вдоль реки полз с угловатой башней и плоскими боками танк. Приглядевшись, Сергей узнал историческое чудо военной техники — знакомый по военным фильмам Т-34, а чуть впереди вёл огонь ещё один ветеран — Т-54.
«И там наши. И здесь», — мелькнуло у него в голове.
Он глянул на Милицу. Прислонив голову к валуну, она сидела, обхватив руками колени, спиной к противнику и смотрела куда-то вдаль. В это время Зоран из-за валуна начал стрелять из пистолета в сторону подбитого бэтээра.
— Оставь себе хоть один, — скосив глаза в его сторону, с лёгкой усмешкой попросила Милица.
— Зачем? — не понял Зоран.
— Да чтоб застрелиться. Оглушил. От твоей пальбы они сейчас все в плен сдаваться начнут.
— Я не могу в себя стрелять, — пожал плечами Зоран. — У меня на этом свете много дел. Я ещё поэму недописал.
— О чём поэма? — поинтересовалась Милица.
— О Стефане Душане, — серьёзно ответил Зоран. — Ты-то чего уселась, как на вечеринке, и не стреляешь? Пульнула бы хоть разок, для шухера.
— Сегодня я одета не для войны. А настоящий, как ты говоришь, шухер сейчас начнётся.
И действительно, сзади раздался тягучий, достающий до печёнки, знакомый Сергею ещё по Афгану металлический вой. Раздирая в лохмотья горячий воздух, за речку понеслись хвостатые снаряды. Через пару секунд посреди долины выросла чёрная роща, и звуковая волна донесла глухой грохот вспоротого железа.
— «Катюши» работают, — деловым голосом сказал Зоран и, осмотрев пистолет, засунул его в кобуру.
Через час бой закончился. К ним подъехал офицер и попросил предъявить документы. Милица протянула своё удостоверение. Офицер мельком посмотрел и, отдав честь, сказал, что хорваты отступили. Есть пленные.
— Можно посмотреть на них? — спросил Сер гей у Милицы.
— Можно, можно, — ответил по-русски офицер. — Я понимаю по-вашему. Учился в вашей военной академии. Давайте мы вам поможем вытолкнуть машину из кювета. Как вы умудрились не опрокинуться — удивляюсь! Скажите спасибо водителю.
— Мы на него и так молимся, — заметила Милица. — Шофёр, каких ещё поискать.
Пленные сидели на камнях под скалой. Видимо, ещё не до конца понимая, что произошло, они с тревогой смотрели на подъехавшую машину. Но, увидев, что вместе с военными приехала девушка, успокоились и, как показалось Сергею, даже распрямили плечи. Офицер начал их о чём-то расспрашивать. Отвечали они вяло и односложно.
— Что с ними сделают? — спросил Сергей у Милицы.
— Обменяют на наших. Они это знают и, как видишь, ведут себя спокойно. Кстати, пленные хорваты не любят сидеть вместе с мусульманами. Просят держать отдельно.
Милица заговорила с бритоголовым пленным, который, судя по нашивкам, был здесь самым старшим по званию. Он охотно отвечал, показывая рукой куда-то за горы. Потом в свою очередь о чём-то спросил Милицу.
— Он спрашивает, много ли у нас воюет русских. Он догадался, что ты из России.
— Скажи, что много, тысячи, — сказал Сергей. — И скоро ещё подъедут.
«Если бы это было так, то хорваты не рвались бы к Книну, а, поджав хвост, сидели бы у себя в Загребе», — с горечью подумал он.
Неожиданно из толпы пленных до Сергея долетела даже не просьба, а что-то похожее на сдавленный выдох:
— Закурить не найдётся?
Спрашивали по-русски, в этом не было сомнения. Сергей пробежал глазами по лицам и угадал просившего. Тот сидел на земле, облизывая разбитую губу. Был он в такой же, как и все, защитной форме. Приглядевшись, Сергей понял: это не хорват и не мусульманин.
— Ты спроси: можно мне поговорить вон с тем, который с разбитой губой? — попросил Сергей Милицу.
— Можно, можно, — разрешил офицер. Пленный, словно испугавшись собственной просьбы, молча сплёвывал на землю кровавую слюну, и она сворачивалась пыльной коркой. Но постепенно разговорился. Пленного звали Миколой, был он родом из Житомира. Оказалось, что он служил в Афганистане механиком-водителем в танковом полку.
— Где стояли? — на всякий случай решил проверить Сергей.
— В Кандагаре, а в последнее время в Мазари-Шарифе, — с любопытством глянув на Сергея, ответил пленный.
Выяснилось: после развала Союза он больше года перебивался случайными заработками, потом армейский дружок сманил в Хорватию, туда стала подходить советская техника из Германии, — понадобились имеющие военный опыт инструкторы.
— А чего не поехал в Сербию?
— А я шо, дурной — задарма голову под пули подставлять? — простодушно ответил Микола. — Я бы и сюды не попал, так мэнэ обманули, сказали, надо технику к передовой подтянуть, — и, помолчав немного, спросил: — Что со мной будет?
— Этих обменяют на своих, а тебя — не знаю. Ты наёмник, и по всем законам ты — вне закона.
— Как это вне закона? — оторопело спросил Микола и, пожевав разбитыми губами, с неожиданной злостью добавил: — Кто же тогда ты? И шо упираетесь? Всё равно сомнут. Вся Европа на хорватской стороне. Нимци, бельгийцы, англичане. Е и русские. Гарно готовятся. Это в сорок пятом на «тридцатьчетверках» можно было в Берлин въехать.
— Ну, всё же по морде только что вам надавали, — зло сказал Сергей. — Полезут — ещё получат.
— Тильки то была проверка на вшивость, — ещё раз сплюнув на землю, ответил Микола. — Ещё побачим.
— Посмотрим, сказал слепой, — отрезал Сергей и отошёл в сторону
На душе было гадко, точно не Миколу, а его самого взяли в плен.
«Эх, братья-славяне! Что же с нами сделали! — думал Сергей, усаживаясь в машину. — Разделили, обокрали, а мы рады друг дружку за холку таскать. Двое Микол лежат в сараевской земле, а этот поехал пытать счастья на другую сторону — к хорватам. И в Чечне та же картина».
Милан Мартич, бывший офицер саоброчайной милиции, оказался по сербским меркам человеком невысокого роста. Был он в чёрном протокольном костюме. На макушке волосы повытерлись, и Мартич тщательно её зачёсывал. Но энергии у него было хоть отбавляй. Рукопожатие было крепким, говорил резко, не подбирая выражений. Ругал хорватов, Горбачёва, Ельцина.
— Не нашлось в России Гаврилы Принципа, — усмехнувшись, сказал он, прощаясь и целуя руку Милице, и добавил ей что-то по-сербски.
Уже в машине она призналась, что Милан Мартам похвалил её платье.
— Наверное, за то, что голубого цвета нет в светофоре, — улыбнувшись, прокомментировала она. — И он, не зная как реагировать — вы видели, — был весьма любезен. А я, честно говоря, его побаивалась. Он, как и ваш Руцкой, любит размахивать саблей.
Сергей вспомнил характеристику, которую дал Мартичу сараевский профессор. Всё сходилось — один к одному. Вояка и герой. С такими просто в окопе — не подведут.
«Такому надо действовать, а не ждать, когда придут и ударят, — думал он. — А он находится в том положении, когда приходится сидеть и ждать. Хорошо, когда карты в твоих руках. А здесь израсходовано всё, и помощи ждать неоткуда. По сути, Мартич, а с ним и вся Сербская Краина — разменная монета в большой игре».
Записываясь на телевидении, Сергей чувствовал: настроение у здешних сербов неважное. Но внешне они не выдавали своего волнения, были разговорчивы, шутили, а вечером пригласили гостей в клуб. Народу собралось много — полный зал. Здесь сидели люди, которых не сломили беды и потери, обрушившиеся на Сербскую Краину. Да, они до самой последней минуты надеялись на чудо и вместе с тем отчётливо понимали, что брошены и помощи ждать неоткуда. Они пришли просто послушать редкого здесь русского гостя, который всё же нашёл время приехать и поговорить с ними. Год назад приезжал Жириновский, обещал горы, даже от Книна до Владивостока единую державу. Где он теперь? Где его лептоновое или ещё чёрт знает какое оружие? У краинских сербов почти не осталось ни патронов, ни снарядов. Нет того современного оружия, которым Запад вооружил хорватскую армию. Раньше сербы говорили: на небе есть Бог, а на земле — русский царь. Теперь оставалось надеяться только на Всевышнего. И на самих себя.
От сидящих в зале шло тепло, и лица их были хоть и печальны, но спокойны и чем-то напоминали Сергею лики святых, которых он видел в сербских церквах.
После встречи хозяева предложили посмотреть церковь Кырку, которая находилась неподалёку от Книна. В ограде церкви гуляли длиннохвостые павлины. Время от времени они издавали низкие, чем-то напоминающие крики журавлей звуки.
— Мне почему-то кажется, они хотят о чём-то предупредить нас, — оглянувшись на птиц, сказала Милица. — Жаль, что мы не понимаем птичьего языка. Буддисты говорят: наши души после смерти переселяются. Может быть, в одной из них живёт душа сестры царя Душана, которая основала эту церковь?..
Белокаменные крепостные стены окружали церковь. Измерив взглядом их высоту, Сергей подумал, что они беспомощны против современного оружия. Посреди двора лежал огромный, поросший зелёным мхом белый камень, по которому, словно слёзы, сбегала прозрачная холодная вода. Сверху, с горы, церковь напоминала огромный с красными бортами парусник, который вот уже несколько веков плывёт по Долмации среди бурь, слёз и надежд сербского народа.
Вечером их пригласили в ресторан, который находился на горе в книнской крепости. Она была выложена из плотно подогнанных белых тёсаных камней и внутри оказалась небольшой по размеру.
Ужин стал как бы продолжением дневного разговора. Главным оратором за столом вновь был Зоран.
— Книн — самый западный форпост православия, — обращаясь к слушателям, громко, точно с трибуны, говорил он. — Посмотрите, кругом враждебные, жаждущие крови соседи. Караджич надеется на противоречия Германии и Америки. Они существуют, но эти страны едины в том, чтобы поставить сербов на колени. Для немцев это реванш за поражение в прошлой войне. Америка ведёт здесь многоходовую комбинацию, где переплелось многое: ближневосточная нефть, влияние в мусульманском мире и вытеснение России с Балкан. Они, как всегда, действуют чужими руками. Хорваты жаждут реванша за Вуковар. Их всё время подогревают. Но когда всё закончится, они поймут, что никому они не нужны. О них начнут вытирать ноги. Боснийцы нужны Западу как пушечное мясо.
Сергей сидел с краю, рядом с Милицей. Она пила минеральную воду, вяло и рассеянно слушала Зорана. В отличие от других ресторанов, здесь была почти домашняя обстановка. За столом на маленьких каменных подставках мягко и ровно горели свечи. Сергей вроде бы невзначай положил свою руку на ладонь девушки. Глаза её насторожились, но руку она не убрала, тихо заметив:
— Зорана можно слушать до утра. Пойдём лучше подышим воздухом.
Сергей согласно кивнул головой.
Солнце уже закатилось за гору, но по снежным склонам всё ещё текли алые ручьи. Долина была темна, хотя ещё можно было разглядеть город, улицы, черепичные крыши домов, светящиеся окна и за ними, у горы, тугую струю водопада. Он уже замечал: на юге темнота приходит внезапно, вначале она как бы подтапливает низкие места и потом разом заполняет собой всё.
— Местные сербы обречены и знают это, — Милица протянула руку в сторону долины и грустно добавила: — Возможно, мы в последний раз видим всё это. И ничем нельзя помочь. Что будет, когда хорваты войдут сюда? Я-то знаю, — она мельком глянула на Сергея и, отвернувшись, тихо проговорила: — Я через это прошла. Одни начнут пить, другие — сортировать. Этих на тот свет, других в постель. Они больше ничего не умеют. Это когда они попадают к нам в плен, то становятся смирными и тихими, как овцы. А когда они хозяева положения, то это другие люди — наглые и жестокие. Иногда я жалею, почему меня оставили жить. Я ведь многих, кто меня там держал, знала. Одних ещё по школе, других по университету. Напьются и превращаются в животных. Посмотришь — в глазах пустота и похоть. Там таких, как я, раздавленных и униженных, было много. Некоторые накладывали на себя руки. Наверное, это ожидало и меня, да случай помог. Я когда-то учила французский, а к туркам приехали из УМПРОФОРа. Я крикнула им по-французски. Офицера, видимо, заинтересовало, кто я. Меня освободили. Но мне не хотелось жить. В душе грязь, пепел, кровь. Зачем всё это?
— Не надо, Милица, прошу тебя, — Сергей взял девушку за руку. — Господь говорил: для чистых — всё чисто, ничего к ним не пристанет. Я полюбил Сербию. Мне здесь с тобой хорошо. Так хорошо ещё никогда не было. Ни в тайге, ни в Сибири. Моя страна сейчас напоминает проткнутый футбольный мяч. Порою кажется, что из неё выпустили дух, вот и лупят по ней все кому не лень. Ну хотя бы для вида взбрыкнула, а она, спущенная, катится под уклон. А у вас здесь, несмотря на все поражения, наоборот, идёт пробуждение духа. Мне иногда приходит такая крамольная мысль: это хорошо, что вам сейчас так плохо; может быть, вы, как и мы, так и не проснулись бы. Война, я уверен, закончится. Нельзя всё время оглядываться назад.
Где-то там, за горой, над Адриатикой, уходил на запад пылающий корабль, закат слабел, и верховой, высотный ветер снимал один парус за другим, темнота заполнила долину, она была уже у самых ног, но на зубастой стене ещё было светло, и Сергей кончиком мизинца снимал с лица Милицы слезинки. Она сидела, свесив ноги в темноту и уткнув голову ему в плечо. Он чувствовал необыкновенный прилив нежности и любви к этой девушке.
— Не знаю, почему я тебе всё это рассказала. Но я должна была это сделать, — тихо сказала она. — Ведь скоро мы расстанемся. Зоран сказал, что твоя командировка заканчивается. Он завтра уезжает в Белград, а мне надо снова в Пале.
— К сожалению, это так, — ответил Сергей. — Но ты обещала приехать ко мне в Сибирь.
— Сибирь — это так далеко! Как во сне: тянешься, а достать не можешь.
Дождь застал их вечером, когда они миновали пост милиции на границе Сербской Краины. Неожиданно забарахлил двигатель. Мишко остановил машину, поднял капот. Покопавшись немного в двигателе, он снова сел в машину и съехал на просёлочную дорогу.
— Тамо — салаш, — махнув рукой в гору, сказал он.
— Ну вот, ломаются не только наши, — с каким-то внутренним удовлетворением заметил Сергей. — Видимо, придётся ночевать в салаше. У нас говорят: с милой и под дождём в шалаше — рай.
Дальше машина и вовсе расхворалась: начала кашлять, дёргаться, давать сбои и не смогла осилить даже небольшую горку, заглохла на полдороге. Сергей с Милицей вышли из машины и, поднимаясь в горку, стали искать салаш, так сербы называли одиноко стоящий дом. Вскоре тропинка упёрлась в плетень и, вильнув в сторону, стала огибать его. Где-то впереди, за плетнём, залаяла собака и раздался женский голос. Милица нашла калитку, открыла её.
— Добар вечер, — сказала она подошедшей к ка литке женщине.
Та оглядела их, о чём-то спросила Милицу.
— У нас машина сломалась, — сообщила Милица.
Хозяйка пригласила к себе в дом. Мягким тихим голосом она начала расспрашивать Милицу. И было в её голосе что-то от голубиного воркования, когда хочется просто сидеть, смотреть на неё и слушать. И больше ничего не надо. Когда улавливаешь не слова, а одно сплошное доброжелательство. На вид ей было лет пятьдесят, но вскоре выяснилось — аж целых шестьдесят два года. Двигалась она быстро, и всё у неё получалось ловко. Не успели они моргнуть глазом, как она постелила скатерть, собрала на стол, поставила хлеб, затем сходила в подвал и принесла кувшин холодного вина. При этом она что-то всё время говорила, обращаясь к Сергею.
— Говорит, что впервые после войны видит русского, — перевела Милица. — У неё самой два сына воюют на фронте. Один под Сараевом, другой под Тузлой.
Она показала на фотографии сыновей, которые висели на стене.
Сергею приходилось бывать в сербском доме один раз, в Пече, у родителей Каричей. Это был обычный дом, в котором родились и выросли братья. Вот так же на стене слева висели портреты родителей, а на противоположной стороне — портреты четырёх братьев. Портрет сестры поместили чуть ниже, в центре. Сергей вспомнил, что раньше такой обычай — вывешивать семейные фотографии на стенах — был во многих русских сёлах, да и не только в них.
Сергей заметил под тумбочкой граммофон, точно такой же он видел у Тамары в её московской квартире, когда после выписки из госпиталя они с Русяевым остались у неё ночевать. Помнится, тогда они до утра крутили старые пластинки и пели песни.
— Можно, я посмотрю? — спросил Сергей.
— Да, да, пожалуйста, — быстро перевела Милица слова хозяйки. — Здесь и пластинки есть.
— Джорджи Марьянович, Радмила Караклаич, — вслух начал читать он названия пластинок. — Скажите, а есть у вас «Тамо далеко»?
— Есть, есть, — сказала хозяйка и тут же разыскала пластинку.
Сергей ручкой завёл граммофон. В комнате раздалась торжественная и печальная мелодия, та, которую так любили Тамара с Николаем.
Пришёл Мишко, все сели за стол, выпили вина и долго ещё сидели, вслед за граммофоном подпевая «Тамо далеко».
Было уже далеко за полночь, когда в комнату вошла хозяйка и сказала, что приготовила им постель. Она почему-то решила, что Милица и Мишко — муж и жена. Мишко, улыбнувшись, качнул головой и сказал, что привык спать на свежем воздухе. Натянув куртку, он ушёл спать в машину. Сергей хотел пойти вслед за ним, но глаза Милицы остановили его.
Сергей лёг на полу, Милица — на кровати.
Когда погас свет, он начал рассказывать Милице о себе, о своих родителях. Затем, посмотрев на запотевшее от дождя окно, спросил:
— Милица, скажи, как будет по-сербски: ты мне нравишься?
— Ты ми се свидьшашь, — ответила Милица.
— Где ты сейчас? — помолчав немного, спросил он.
— Где си сади? — ответила Милица и добавила: — Где си тако дуго био?
— Где ты так долго был? — перевёл Сергей. — Я сам све врема ишао ка теби. Я всё время шёл к тебе.
Они помолчали. Тишину нарушил тихий голос Милицы:
— Я сам чекало. Я тебя ждала.
— Мне это приятно слышать, — отозвался Сергей. — Я сам све врема ишао ка теби. Где ты сейчас?
— Я сам са тобом, — тихо вздохнула Милица.
— Ты си лепа, — сказал Сергей. — Ты красивая, зеница ока моего.
— То мие приятно да чуем, — как эхо, отозвалась Милица.
Сергей замер и вдруг бросился вперёд, как когда-то в воду Белого Дрина:
— Я хочу тебя обнять.
— Не жури, милый, — помолчав, вздохнула Ми лица и добавила: — Не торопись, милый. Я и сама этого хочу.
Ночью Сергею приснился странный сон. Будто он у себя в Сибири. Едет в автобусе, подходит к своему дому. Но на его месте огромная воронка. Вокруг бродят собаки, а по огороду разбросаны одеяла, подушки, одежда. Откуда-то сверху медленно падают длинные павлиновые перья, похожие на виденные им в Кырке. Он посмотрел вверх, пытаясь понять, кто же там теребит этих диковинных птиц. По небу неслись ракеты. Сергею захотелось крикнуть, но сил не было. Он раскрывает рот, а звука нет. Стало жарко, захотелось пить. Увидев посреди двора ведро, он поднимает его, подходит к колодцу и видит на дне много-много блестящих монет. «Зачем было возвращаться, если здесь всё разрушено?» — думает он и начинает собирать разбросанные вещи. Ведь скоро должна приехать Милица, он сам приглашал её. Неожиданно в руках у него оказался каменный мишка, и послышался знакомый голос девушки: «А я его отправила на Байкал. Ты сам рассказывал: медведи не любят шума, и у них может разорваться сердце. А у нас здесь война, стреляют. Ты не возражаешь?»
Он проснулся. Рядом спала Милица. Лицо её было тихим, спокойным и родным. Она улыбалась, и он боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть её сон. Ощущая её тепло, Сергей подумал: хорошо бы съездить когда-нибудь в Сараево, пройтись по той улице, на которой выросла Милица. Нет, он не пытался загадывать вперёд — в нынешней ситуации, он понимал, дело это пустое. Сергей слышал, что Караджич предлагал казакам приезжать в Боснию и заселять пустующие земли. У него была попытка думать в эту сторону, но получалось так, что каждый раз он разворачивал свои мысли и увозил Милицу к себе в Иркутск. Он представлял, какими будут глаза у брата, да и у всех его знакомых. Эта мысль была ему приятна, и он жалел только об одном: что нет отца с матерью. Но он был уверен, что Милица бы им понравилась.
А утром они уже вновь мчались мимо разбитых и оставленных жителями сёл по дорогам Боснии. В садах падали с деревьев яблоки, сливы, но хозяев не было видно, и некому было собирать новый урожай. Война прошлась по этим местам и словно метлой вымела всё живое. У неё была своя, кровавая жатва.
Он смотрел на неубранные поля и вспоминал слова царя Лазаря, с которыми тот обратился к народу, собирая воинов и крестьян на битву с турками. Вот и сейчас, как сотни лет назад, в горах созревала виноградная лоза, на полях колосилась пшеница. «А крестьяне сидят в окопах и не знают, вернутся ли они вообще в родные места, — думал он. — Война — страшная штука! Она оставляет у людей главные чувства — победить или умереть».
И всё же настал тот день расставания, который Сергей всячески оттягивал. Все мыслимые сроки своего возвращения в Россию он пропустил и понимал: дальше уже к нему могли применить санкции. Он не так уж и боялся их, но врождённая привычка подчиняться установленным правилам взяла верх. Сергей сказал Милице, что ему пора ехать в Белград.
— Да-да, тебе пора, — согласно кивнула головой Милица. — Мы постараемся отправить тебя на по путной машине. Я бы сама поехала проводить тебя, но у меня срочное задание. Я позвоню в Белград Зорану Ты у него остановишься? А может, позвоню прямо в Иркутск. Ты не возражаешь?
Последними словами она постаралась скрыть плеснувшую из глаз тоску, и, взяв её за руку, он торопливо проговорил:
— Я всё там улажу и вернусь. Правда, правда! А потом уедем в Россию.
— Хорошо, я буду тебя ждать, — улыбнувшись глазами, ответила Милица.
Поджидать машину остановились возле какого-то оставленного жителями села. Вдоль дороги с выбитыми окнами неприкаянно стояли дома, некоторые были без крыш, одни голые стены. Неподалёку, на бугорке, среди бетонных обломков лежал конусообразный купол минарета, а чуть поодаль, с закопчённым, пробитым куполом и вываленной боковой стенкой, смотрела на дорогу сельская церквушка.
Сергей зашёл с Милицей в сад. Усыпанные плодами ветки гнулись к земле, сквозь траву жёлтыми и красными глазками выглядывали уже опавшие яблоки.
— Это петровки, самые первые и сладкие, — сказала Милица. — Я их очень люблю. Мы в детстве за ними по чужим садам лазали. Хотя под окнами свои росли.
Милица подняла с травы яблоко и протянула Сергею. Он потёр его о рукав, надкусил. Действительно, яблоко оказалось сладким и душистым.
— Вот с него всё и началось, — улыбаясь, сказала она. — Ева послушалась Змия и протянула Адаму яблоко. А он, как и ты, не удержался.
Неподалёку, рядом с деревянным столиком, стояла сплетённая из вербы корзина, и Сергею показалось: её только что оставили и ушли пить чай.
Он присел на скамейку, наблюдая, как Милица ходит по саду, собирает в пакет яблоки. Почему-то память вернула его в то лето, когда после армии он пришёл в гости к Анне и она увезла его к себе на дачу. Там они вдвоём провели целую неделю. Днём Анна в одном купальнике и туфельках ходила по саду, угощала его клубникой. Сейчас Сергей понимал, что уже тогда она любила показывать себя, своё хорошо сложённое тело. Вспомнил он и то, как между делом она переругивалась с работающим на веранде телевизором, язвительно комментируя дикторов. Она была за перемены, и, по её мнению, Россия во всём должна была равняться на Америку. Её слова Сергей считал детским лепетом, полагая, что вся эта игра — ради него, и ему было приятно наблюдать за ней.
Отсюда, из Боснии, он распознавал те приметы, которые если не кричали, то подсказывали: вот-вот всё должно рухнуть.
«В России нет таких разрушений, — думал Сергей. — Есть нечто иное: чувство безысходности. Но как его преодолеть? Какое нужно слово, чтобы подняться, отряхнуть налипшую грязь и зашагать дальше? И кто поведёт? Недаром говорят: каков поп, таков и приход…»
— Это тебе в дорогу, — сказала Милица, протянув ему пакет с яблоками. — Конечно, нельзя без спросу, но, я думаю, хозяева бы разрешили собрать опавшие яблоки, — и, помолчав немного, добавила: — Не люблю расставаться. Сегодня ты будешь в Белграде, а завтра в своём Иркутске. И забудешь, что где-то есть Босния.
Сергей видел, она хотела сказать: забудешь меня. Но Милица быстро справилась с собой и уже ровным голосом продолжила:
— А мы с Мишко поедем в Бихач. Наши бы его давно взяли, да американцы не дают. Во время последнего контрнаступления сербы разбили пятый мусульманский корпус и подошли к городским кварталам. Солдаты Изитбеговича сдавались в плен тысячами. Их собрали в одно место и провели политбеседу, предложив хором повторить одну фразу: «Босна е сербска, как и Москва — русская!» Потом всех пленных, кроме наёмников, под честное слово распустили по домам.
Со стороны дороги посигналила машина.
— Ну вот, кажется, Мишко нашёл для тебя попутную, — сказала она.
Милица смотрела куда-то вниз, затем быстро подняла глаза. Он увидел, как у неё по щеке покатилась слезинка. Сергей обнял её за плечи, и она уткнулась ему в плечо.
— Ты не смотри на меня, хорошо? — попросила она. — Сейчас всё пройдёт, и я буду в полном порядке.
С дороги вновь долго и требовательно посигналили, и Милица, торопливо поцеловав его, пошла к калитке. На дороге рядом с машиной Мишко стоял военный джип. Милица о чём-то переговорила с водителем и сказала Сергею, что у них времени в обрез.
Перед тем как сесть в джип, Сергей оглянулся. Она с улыбкой подняла вверх ладошку, затем поднесла её к губам. Послав воздушный поцелуй, тут же показала губами, что целует его ещё много-много раз, затем развела руками: мол, рада бы ехать с ним, но что поделаешь! Милица села в машину, хлопнула дверца, и Мишко умчал её в сторону Бихача. Сергей, проводив её глазами, уселся на заднее сиденье джипа. Глядя на дорогу, он пытался думать о том, что нужно будет сказать в российском посольстве, чтобы объяснить свою задержку. Но перед глазами стояла Милица…
Уже в Белграде Сергей узнал, что в центре Сараева вновь взорвалась адская машина и погибло много мирных жителей. И в который раз во всём обвинили сербов. Русскому полковнику Демуренко из батальона миротворческих сил, который пытался доказать, что вины сербов нет, тут же заткнули рот и отправили в Россию. И, как по команде, американские, французские и английские самолёты с итальянской базы в Баре и с авианосцев в Адриатике начали наносить бомбовые и ракетные удары по находящимся в Боснии сербским мостам и дорогам.
Потом последовали ультиматум Туджмана, мобилизация в Хорватии и падение Сербской Краины. Словно заранее зная и участвуя в каком-то чудовищном сценарии, тысячи сербов в который раз за свою историю снялись с насиженных мест и двинулись на восток. Их расстреливали из орудий, давили танками. По дорогам Боснии шло одно большое, огромное горе. Тысячи и тысячи машин, повозок, колёсных тракторов под дождём двигались к Баня-Луке. Из-под одеял выглядывали ребятишки, тёмными испуганными глазёнками рассматривая проезжающие военные машины…
Сергей прожил несколько дней у Зорана в Белграде. Выехать в Россию оказалось совсем не просто. В посольстве начали задавать разные вопросы: например, почему он просрочил визу, от какой газеты ему дали столь длительную командировку. И так далее и тому подобное. До выяснения всех вопросов просили подождать. Когда пала Сербская Краина, Сергей с первой же оказией помчался в Баня-Луку, намереваясь разыскать там Милицу. Добирался долго, с частыми остановками. Навстречу нескончаемыми колоннами двигались беженцы. В Баня-Луке ими были заполнены все площади, парки и скверы.
На телевидении знакомый журналист сказал Сергею, что неделю назад она с Мишко уехала на передовую. Но через день он неожиданно увидел на площади знакомую машину Мишко. Заметив спешащего к нему Сергея, Мишко вышел из машины и начал пробираться навстречу между сгрудившимися беженцами. Какой-то усталый, мокрый и помятый, молча протянул руку. Затем достал из кармана сиреневого мишку.
— Что случилось? — спросил Сергей.
— Милица — тобе.
— Где она? Что с ней? — чувствуя, как из-под ног уходит земля, выдохнул Сергей.
— Не нема, — глядя куда-то в сторону и смахивая ладонью с лица водяные капли, тихо сказал Мишко. — Она е погинула под бомбами. Ми её повели у больницу. Ништа ние помогло. Она е молила до придайте поруку, что она сама са тобой.
И вдруг Сергей понял, что на лице у Мишко были не капли от дождя, а слёзы.
На Балканы с Адриатического моря пришёл огромный циклон. Он надолго завис над горами, поливая землю дождём, которому, казалось, не будет конца. Так, наверное, было во время Всемирного потопа. Кто-то там, наверху, должно быть, решил смыть все следы человеческих злодейств и слёз на лицах. Но бредущим по воде людям уже неоткуда было их брать — всё было давно выплакано.
Мишко ещё что-то говорил, но Сергей уже ничего не слышал. Всё его существо отказывалось верить в случившееся. Сжав губы, он окаменело смотрел на укрывшихся от дождя под плёнкой ребятишек, на огромную лужу, на поверхности которой возникали и тут же пропадали водяные пузырьки…
Почему-то ему вспомнились Призрень и те уже далёкие слова Милицы, когда они стояли в церкви Богородицы Левишки. У неё уже никогда не будет детей. В кармане куртки он ощущал тяжесть каменного мишки и не знал, что с ним делать — отдать сидящим под плёнкой ребятишкам, взять с собой или зашвырнуть куда подальше. Сказанные как бы невзначай слова про каменное сердце воплотились. Теперь он казнил себя за них. Зачем, кому она помешала? Бог забирает молодых и красивых, говорили древние. Но почему выбор пал на Милицу? Поехал на войну искать друга, но потерял не только его, а нечто большее. И теперь не знал, как жить дальше и что делать в мире, где уже никогда не будет её. Ничего не будет — ни Сибири, ни Байкала. Казалось, вот только недавно она стояла рядом и читала стихи Николича.
Изуродованное лицо твоё от стыда
Прикрыто известью.
Потом муэдзин с мечети
Звал из Стамбула Бога,
Но с тобой рядом не было никого…
Сергей пробовал вспомнить, а что же там было дальше, но в памяти остались другие слова:
К храму от сердца дорога,
Как молитва от немоты.
Зеница ока мога
Гнездо твоей лепоты.
На город заходила огромная чёрная туча. Жалея, что не захватил с собой зонтик, я прикидывал, успею ли добраться до театра, но трамвай не торопился; позванивая, он проезжал мимо древних, утопленных в землю деревянных домов, которым было далеко за сотню лет. Они, должно быть, помнили Муравьёва-Амурского и ещё многое-многое другое. Я сошёл у магазина на бывшей Заморской, а позже Амурской улице, глянул на Крестовоздвиженскую церковь, колокола которой приглашали на вечернюю службу, вспомнив, что в ней, перед экспедицией на Амур, которая завершилась открытием Татарского пролива, в середине позапрошлого века венчался будущий адмирал Геннадий Невельской.
Напротив церкви, на месте стоявших когда-то Амурских ворот, был установлен камень в честь присоединения амурских земель к России. Помню, меня всегда охватывала досада; и это всё, что оставил город себе в наследство из своего славного недавнего прошлого? Именно отсюда, из Иркутска, управлялись земли огромного Восточно-Сибирского края, куда входили и заморские территории: Аляска, Алеуты и Калифорния.
Узкими дворами, укорачивая путь, быстрым шагом пошёл в сторону драматического театра.
Но для меня драма началась, когда я почти добежал до театра: небо исполнило своё обещание, ледяной стеной хлынул дождь, и через пару минут моя одежда стала напоминать хлюпающую водосточную трубу.
Я добежал до служебного входа, но там охрана сообщила, что директор ещё не приехал, и посоветовала подождать. Я подумал, что мне бы сейчас в самый раз раздеться и отжать одежду, она липла к телу, туфли, словно жалуясь, хлюпали, а на кафельном полу подо мной расплывалась лужа. Мимо спешили служащие, они сворачивали зонты и ныряли в тёмное нутро театрального лабиринта. Я посмотрел в окно: за стеклом с водостоков потоком лилась вода; ударяясь об асфальт, она потрескивала, словно на сковородке, — дождь набирал силу.
«Придётся сохнуть здесь», — обречённо подумал я.
В этот момент распахнулась дверь, и, минуя вахтёров, из лабиринта вышла молодая женщина, приготавливая для улицы пёстрый зонт. Оглядев её ладную, затянутую в плащ фигурку, я приподнялся со скамейки и удивлённо произнёс:
— Валя?! Как ты тут оказалась?
Ответить она не успела: неожиданно мы почти одновременно увидели под окном на полу крупную денежную купюру. Как она там оказалось, я не успел понять; сделав удивлённое лицо, я кивнул на смятую бумажку:
— Кто-то выронил?
— Наверное, это я обронила, — запнувшись, сказала Валя.
Я сделал вид, что мне нет дела до валяющихся бумажек: мало ли чего может оказаться на полу? Она одним движением преодолела пространство, подняла оброненную бумажку и сунула в карман.
— Ой, да ты совсем промок! — оглядев меня, воскликнула она. — Пойдём ко мне, я тебя обсушу.
Валя взяла меня за руку и повела в театральное обиталище.
— Это со мной! — уверенным голосом сказала она вахтёрам.
Охранники кивнули, и Валя повела меня по коридорам и лестницам театра. Я, хлюпая размокшими туфлями, искоса смотрел на свою спасительницу, припоминая, что когда-то Валя была бортпроводницей и мы летали в одном экипаже. Я вспомнил, что впервые обратил на неё внимание, когда она, тогда ещё только начинающая стюардесса, на вечере в аэропорту спела шуточную песню:
Какой чудак придумал самолёт?
Какой чудак решил летать, как птица?
Кузнец Вакула — первый был пилот,
Солоха — первая бортпроводница.
Песня имела успех, и Валю в аэропорту стали даже шутливо именовать первой бортпроводницей. Мне не верилось, что по театральному лабиринту ведёт именно она, Валя-Солоха, которая когда-то мне очень нравилась. Да и она, когда заходила в кабину, смотрела на меня влюблёнными глазами. Теперь это была уже другая, уверенная в себе, красивая женщина. Судя по тому, как перед ней вытянулись вахтёры, в театре она занимала немалую должность. Меня это позабавило: оказывается, здесь, в этом логове Минотавра, как, шутя, про себя я называл директора театра, у меня есть знакомый человек.
Валя завела меня в комнатку, приказала снять одежду, сунула мне красный махровый халат, и я, подчинившись, стянул с себя липкую одежду, закутался в халат и стал наблюдать, как она ловко расправляется с моими мокрыми брюками, приводя их в надлежащий вид.
«Кто прошёл службу в авиации, тот годен для любой работы», — подумал я, поглядывая за ловкими движениями Вали. Она почувствовала, что я смотрю на неё, поправила волосы и лёгким движением откинула их назад. Это её движение возвратило меня в молодость. Тогда, прилетая в новый аэропорт, я брал Валю с собой, мы ходили по улицам, музеям и магазинам незнакомого города. С ней было интересно: живая, открытая, красивая и, что меня особенно подкупало, начитанная. Общаться с нею было одно удовольствие.
Пока она занималась моей одеждой, я перепрыгнул из прошлого в настоящее и стал размышлять о своих непростых отношениях с директором театра. Минотавр был известной в городе личностью, ни одно мало-мальски значимое культурное событие не проходило без его одобрения или участия. Теперь одобрением своей новой пьесы я пытался заручиться у него. Надо сказать, что это была моя третья попытка поставить пьесу в театре. Первая была давно, ещё при советской власти. Тогда в город приехал новый главный режиссёр, Эдуард Симонян. Ознакомившись с местной пишущей братией, он неожиданно для многих предложил поставить мою повесть «Приют для списанных пилотов».
— Живя на земле, не забывай смотреть на небо, — сказал Симонян, как бы отвечая на вопрос, почему он выбрал именно меня.
Я знал, что в Архангельске Симонян ставил Фёдора Абрамова, «Бременских музыкантов», «Трёх мушкетёров». Когда я принёс ему переделанную под пьесу повесть, Эдуард Семёнович быстро прочёл её, одобрительно хмыкнул, повёл меня в зал, где были вывешены портреты актёров, и начал перечислять, кого из них он предполагает назначить на роли, которые я обозначил в пьесе.
— А вдруг что-то произойдёт, и вы уедете из нашего города? — спросил я, прощаясь и пожимая руку Эдуарду Семёновичу.
— Всё может статься. Но, как говорят, рукописи не горят. Пьесы тоже, — улыбнувшись, сказал он.
Лучше бы мне не говорить этих слов. Через месяц Симоняна сняли, и он уехал в Комсомольск-на-Амуре.
Следующей пьесой, которую я спустя несколько лет предложил театру, была «Точка возврата» — о лётчиках дальней авиации. С режиссёром из Барнаула Виталием Пермяком мы долго перезванивались, затем встретились на театральном фестивале. Чтобы режиссёр ощутил красоту лётной профессии и характеры лётчиков, я договорился с командованием авиационной базы, и мы на учебном самолёте, на котором военные отрабатывали заходы, полетели на бомбёжку полигона в Наратае. Пожалуй, Пермяк был единственным театральным режиссёром, которому довелось увидеть настоящую работу военных лётчиков.
— Всё, будем ставить! — сказал он, возвращаясь с аэродрома. — Я заметил, лётчики — суеверный на род. Не фотографируются у самолёта перед полётом, не любят слово «последний», предпочитая говорить «крайний». Это в пьесе надо обязательно обыграть.
На другой день мы встретились с Пермяком в зимнем саду драматического театра, чтобы определить последующие этапы работы над пьесой. И неожиданно он начал говорить не о пьесе, а о финансовой составляющей проекта. Я считал, что главное, с чего мы двинемся вперёд, — это сама пьеса, и начал отвечать уклончиво, полагая, что проблему можно будет решить во время работы. Немного позже я понял, что, прежде чем приступить к работе, Пермяк хотел заручиться авансом. Но я был не готов к такому повороту. Да и денег у меня не было. И это обстоятельство стало решающим: моя встреча с заезжим режиссёром оказалась последней. На другой день, когда я позвонил, чтобы обговорить наши последующие шаги, он ответил мне уже из Барнаула, что передумал, поскольку у него нет здоровья летать туда-сюда на сверхзвуковых скоростях. Для меня это было чувствительным ударом, отказ произошёл, когда мне казалось, что всё идёт как надо и впереди ждёт интересная работа. Вот так мой театральный корабль наскочил на очередной риф.
«Всё псу под хвост!» — выругался я.
Как говорил один из героев Булгакова, театр — самое сложное сооружение, придуманное людьми.
И тут, узнав об отъезде Пермяка, директор театра предложил написать мне пьесу о святителе Иннокентии, как он сам выразился — нашем великом земляке.
— У меня вот здесь в столе лежат шесть вариантов, — сказал он. — Шлют со всей России. Одна авторша прислала жизнеописание, вернее — сю-сюли, про сына деревенского дьячка, который прославился тем, что осчастливил туземцев в Америке. Я не знаю, о чём будешь писать ты: об иркутских купцах, пьющих дьячках, о войне, — мне это неважно, — директор расстегнул рубашку и почесал свою волосатую грудь. — Погодин написал пьесу о кремлёвских курантах, и они зазвонили на всю Россию. Вот что такое война? Война — это оборванные связи. Когда раздаются первые выстрелы, начинается настоящая драматургия.
Его предисловие мне понравилось: директор давал не шанс — фактически карт-бланш, чтобы проверить, на что я способен в честной конкуренции с другими авторами. Желая поддержать меня, директор добавил, что помнит и ценит мою повесть «Приют для списанных пилотов». К моменту разговора в народном театре уже была поставлена моя пьеса «Уроки сербского». За неё мы с главным режиссёром театра Михаилом Стеблевым получили диплом международного театрального фестиваля, проходившего в Москве, с формулировкой «За братство славянских народов».
И тут новое лестное и неожиданное предложение. Прилетев в Москву, я поехал в миссионерское общество, там мне дали кое-какую литературу об Иннокентии; затем я съездил в книжное подворье при Сретенском монастыре, купил книгу Ивана Барсукова о жизни и деяниях святителя Иннокентия.
Знакомясь с жизнью Вениаминова, я сделал для себя несколько открытий. Ещё в молодости, когда я летал в малой авиации, наш самолёт базировался на аэродроме в Анге. Каждый день, собираясь на полёты, мы ходили мимо дома, в котором родился и некоторое время жил Вениаминов, ставший впоследствии святителем и главой Русской православной церкви. Дальше — больше. В городе, куда его отправили на учёбу, он учился в той же школе, в которой я проучился свои первые четыре года. Только в моё время это уже была самая старая в городе начальная школа при монастыре, а не духовная семинария.
Дочитав до конца книгу Барсукова, я понял, что прикоснулся к жизни сибирского самородка, который и печи клал, и часы делал, при необходимости мог и музыкальные духовые инструменты изготовить. Но истинная мощь его личности заключалась в ином: он сумел понять значение слова Божьего и донести его до диких племён далёких Алеутских островов. Иннокентий в совершенстве овладел языками туземцев и смог стать для них простым и близким человеком, за которым они были готовы идти хоть в огонь, хоть в воду. А его краеведческая книга «Записки островов Уналашского отдела» стала известна всей читающей России; язык автора, его наблюдательность привели в восторг Николая Васильевича Гоголя.
Но больше всего меня поразила его государственная позиция в отношении восточных территорий. Именно он благословил генерал-губернатора Николая Николаевича Муравьёва на занятие Амура — человек духовный, миссионер, сделавший, пожалуй, больше всех для приобщения коренных народов далёкой Русской Америки, Якутии и Амура к православной церкви. Во время Крымской войны, которая стала фактически мировой войной Запада против Российской империи, в Аяне высадившиеся с кораблей англичане объявили, что берут его в плен. И тут произошло невероятное. Те же англичане были настолько обескуражены самообладанием Иннокентия, видом его могучей фигуры, спокойным голосом, что, попив с ним чаю, оставили в покое не только его, но и сам посёлок. Более того, освободили уже захваченных под Петропавловском-Камчатским пленных.
Я сидел в тесной комнатке, в женском халате, пил горячий чай, встречаясь с Валиными глазами, гадал, чем же в театре занимается она. Когда мы раньше встречались при выполнении рейсов на Север, она рассказывала о полётах в составе других экипажей, изображая в лицах, верно передавала характеры моих коллег. Была она наблюдательна, остроумна, и я всегда говорил, что ей бы не в стюардессы, а в артистки.
Нам в небе стюардессы создали уют,
Который дома нам не снился.
В полёте чай и кофе подают
Прелестные Солохи-проводницы.
Согреваясь чаем, я, с удовольствием вспоминая прошлые времена, напевал про себя ту Валину песню, смотрел, как у неё из-под утюга вылетают клубы пара, и размышлял над превратностями судьбы. Ещё полчаса назад я не мог вообразить, что окажусь в этом своеобразном приюте для списанного пилота и бывшая стюардесса будет сушить мою одежду.
Она отутюжила мой пиджак, набросила его себе на плечи и принялась за брюки.
— Я бывших лётчиков узнаю сразу же, — улыбнувшись, сказала она. — По штанам. Пиджак можно заменить, но лишить бывших лётчиков привычки к синим штанам — всё равно что лишить младенцев памперсов.
Я промолчал, намёк на памперсы был ударом под дых, но возражать не имело смысла; что и говорить, дождь промочил меня до трусов.
Галлы сбросили штаны,
Тоги с красным им даны, —
отшутился я, вспомнив высказывания римских сенаторов о варварах.
— Что тебя привело в театр? — неожиданно спросила Валя.
— Я написал пьесу.
— Вот как?! — Валя удивлённо и, я бы сказал, с каким-то сожалением посмотрела на меня. Такими глазами обычно смотрят на больных детей. — О лётчиках?
— Не угадала. Здесь-то я свои штаны выпячивать не стал, — отшутился я. — Написал пьесу о святом.
— Понятно! — помолчав немного, протянула Валя. — Сейчас многое поменялось. Все стали ходить в церковь.
— Я и раньше ходил, — помолчав немного, ответил я. — Но не афишировал. А вот что в этом храме нашла ты — не пойму.
— С чего начинается театр?
— Немирович-Данченко говорил — с вешалки.
— Я работаю здесь гардеробщицей. Заодно заместителем директора по хозяйству. Кстати, многие наши девчонки работают на театр. Авиации мы стали не нужны, а в театре нас приютили. Если тебе будут нужны билеты, ты скажи. Всё устроим. О чём пьеса?
Меня позабавила та лёгкость, с которой Валя готова была бросить мне спасательный круг.
— Я уже сказал, она о святителе, о людях, которые жили в нашем городе почти двести лет назад. Она историческая и в прямом, и в переносном смысле. С ней в обнимку я сплю уже более пяти лет.
— В обнимку обычно спят сам знаешь с кем, — поддела меня Валя. — Да, дела твои неважнецкие. А в другие театры предлагал?
— Предлагал, — помедлив, ответил я. — Но сейчас пьесы стали товаром. Хочешь по ставить — плати: за освещение, изготовление реквизита. А золочёные эполеты на мундир генерал-губернатору Муравьёву надо заказывать непременно в Софрино. В общем, за всё. И заламывают цену — мама моя!
— Да, сейчас все стали прагматиками.
— Ну, скажем, не все.
— Не все, — согласилась Валя.
— Скажи, я похож на графа Монте-Кристо?
— Скорее на общипанного мокрого цыплёнка, — засмеялась Валя. — И сколько просят?
Я ожил. Наконец-то появился слушатель, который знает театральное закулисье и которому можно доверить свои печальные мысли, связанные с устройством пьесы.
К этому времени я уже догадывался, в чём мой просчёт. Мне казалось, что всё кроется, как говорил директор театра, в несовершенстве пьесы, в неумении нащупать нужную драматургическую пружину. Я старался исправить текст, сверяя его не только с творениями древнегреческих авторов, но и с пьесами Шекспира, Гоголя, Чехова. Но вскоре до меня дошло: если бы к директору пришёл Чехов с его литературной «Чайкой», боюсь, результат был бы таким же, как и у меня. Издать книгу, не имея имени, — дело обычное. Там тоже нужны деньги, но ведь находят и издают. Театр — это другая планета. Здесь к автору и его творению другой подход. По сути, в успехе спектакля заинтересован не только автор, но и режиссёр. Он — полноправный творец того, что зритель увидит на сцене. А ещё актёры, которые своей игрой доносят до зрителя задуманное.
Обо всём этом мы говорили с директором, после его точных и нередко справедливых замечаний я летел к себе обратно в Москву и заново правил текст. После очередного свидания он в порыве чувств припал ко мне на плечо и произнёс уже знакомую мне фразу:
— Ты знаешь, старик, драматургом надо родиться. Конечно, твоё упорство похвально. Но вот, допустим, мы поставим, ты получишь гонорар, зрители похлопают. Что дальше?
Директор сделал паузу. В наступившей тишине мне послышалось то, чего он почему-то не произносил: мол, уймись, смири гордыню и займись тем, что получается. Вот только почему он не давал мне окончательный от ворот поворот, я не мог разгадать; возможно, я интересовал его как любопытный экземпляр, который, желая обеспечить постановку пьесы, решил предложить простую схему. И она, как мне казалась, заинтересовала не только его.
От землячества обосновавшихся в Москве сибиряков, которые не только обжились в столице, но буквально проросли сквозь камень, мне посоветовали организовать письмо губернатору с просьбой посодействовать в реализации данного проекта, зная, что в наш провинциальный город намечается визит патриарха и постановка такой пьесы была бы кстати. В письме я указал, что после премьеры можно будет организовать гастроли театра аж в самую Америку, где, по слухам, авторитет святителя был велик и американские законодатели до сих пор считают его одним из самых выдающихся миссионеров. Известно, губернаторы пьес не читают. На беду, надо было такому случиться, что в нашем городе они менялись с частотой пролетающих электричек. Однажды мне всё же удалось поговорить с новым назначенцем. Он, выслушав меня, спросил про цену вопроса и, услышав ответ, воскликнул:
— Да ты ломишься в открытые ворота!
Возможно, он был прав, я действительно начал ломиться. Какими будут эти ворота — Амурскими, Московскими — я не знал. Я догадывался, что при разговоре с теми, кто определяет, ставить или отказать в постановке, губернатор не обязан держать сторону автора, здесь он, безусловно, доверялся мнению состоящих на его службе специалистов по культуре. Но апеллировать к ним не имело смысла. Уже давно известно, что культура, медицина и, пожалуй, ещё метеорология — самые что ни на есть непредсказуемые вещи.
Так оно и случилось: моя письменная просьба, заверенная печатью земляков, была передана по назначению, в министерство культуры. И там застряла. Кроме власти административной, существует невидимая цензура.
Общаясь с режиссёрами, я сделал для себя два любопытных открытия. Выяснилось, что в разговорах с автором почти всегда незримо присутствует коммерческий интерес: якобы близкие тебе по духу люди — как правило, крестясь на образа, — называли такую цену, что можно было выносить всех святых. Было ещё одно наблюдение, размышляя над которым, я понял причину, почему провинция недолюбливает москвичей: самый второразрядный столичный театр назначал за постановку цену во много раз большую, чем самый заметный провинциальный. За свою жизнь я привык к небольшим цифрам, здесь же с меня запрашивали такую цену, что, ощупывая её своим неразвитым финансовым сознанием, я ахал: это всё равно что без подготовки забраться на Эверест.
Утешало меня одно: любовь к денежным знакам существовала с незапамятных времён. После своего кругосветного путешествия из Америки в Петербург главный герой моей пьесы Иннокентий зашёл к столоначальнику с намерением прописать паспорт. Тот сделал вид, что очень занят. И когда Вениаминов напомнил о своей просьбе, очинил гусиное перо и крупно написал на белом листе бумаги: «Двадцать пять рублей». Иннокентий сделал вид, что не понял. Тогда столоначальник исправил написанное числом «пятнадцать». И здесь гость из далёкой Америки сделал вид, что не понимает сути происходящего. Столоначальник попыхтел и написал: «По крайней мере — десять». Священнослужитель, усмехнувшись, сказал, что сейчас же без доклада войдёт к его начальнику. «Вас оштрафуют!» — «Тогда деньги поступят в казну», — сказал Иннокентий. Убедившись, что не на того напал, столоначальник тут же прописал паспорт.
Много воды утекло с тех пор, современные столоначальники сменили гусиные перья на стальные, обзавелись мобильными телефонами и научились решать свои сверхзадачи, используя методику Станиславского. Прописать пьесу в театре оказалось гораздо сложнее и дороже, чем паспорт.
— Наш директор хорошо играет в шахматы и умеет считать варианты, — поставив утюг, точно прочитав мои мысли, сказала Валя. — А ещё у него есть один козырь. Да, да, ты угадал: Козырева! Как-то он вызвал меня к себе. Вот что можно увидеть в кабинете? Портрет президента, губернатора. Ну, при большой любви — собственный. У него на столе — портрет Козыревой.
— Понятно. Уж если портрет вешать, то хозяйки?
— Да, да! — засмеялась Валя. — Думаю, они, конечно же, меж собой обсуждают, кого поставить, а кого задвинуть на дальнюю вешалку. Уверяю, за всё пишущее пьесы человечество она переживать не будет. Ей достаточно и своих проблем.
Я засмеялся: Козырева точно не будет. Когда однажды, отчаявшись, я дозвонился до неё по телефону, она милым, вполне дружелюбным голосом ответила, что те деньги, которые выделяет администрация для постановок пьес перспективных авторов, — это её деньги, и на них мне не стоит рассчитывать.
«Выходит, я не прохожу по этой статье», — мелькнуло у меня в голове. Я что-то пытался возразить, что дают же деньги на постановку новых спектаклей, но она сказала, что ей хорошо известно, на что и как потратить казённые деньги. И тут же приятным голосом пояснила свою мысль, сказав, что вот если бы я принёс и положил на стол искомую сумму, то пьесу можно было бы поставить. Я отреагировал, как крестьянин, у которого на рынке из-под носа только что увели корову. Поманили морковкой и увели. Я сказал, что если бы у меня в кармане лежали такие деньги, я бы пошёл в любой театр, и пьеса была бы поставлена. Я был доволен своей находчивостью. Но недолго, всего лишь несколько секунд. Есть правило: если просишь, держи язык за зубами. Я нарушил его и тотчас же поплатился, услышав отдалённые телефонные гудки.
— Портреты — самый недолговечный товар, — сказал я Вале. — Сегодня висит, завтра — в чулане лежит.
У Вали зазвонил мобильный, она достала его из сумочки.
— Меня зовут, — сообщила она. — Одежду я подсушила. Можешь одеваться. Кстати, директор уже здесь и гости, в том числе и московские.
Я быстро оделся. Брюки ещё были сыроваты, но вполне годились для выхода в свет.
— Ты звони или заходи, — произнесла Валя знакомую и ненавистную мне по Москве фразу; обычно её произносят, когда тебя не очень-то хотят видеть.
— Нет, ты действительно заходи, — должно быть, Валя что-то прочитала на моём лице. — На зови мне свой номер.
Я продиктовал, она тут же набрала и, услышав ответный сигнал, спрятала свой мобильник.
— Вот что, если у тебя есть второй экземпляр, оставь мне. Я прочитаю быстро и всё тебе скажу. А если понравится — передам владыке. Пусть он почитает.
Это был беспроигрышный ход: если владыка откажет, то и лезть даже в распахнутые самим губернатором ворота не имело смысла. Я достал свободный экземпляр и протянул Вале. Она улыбнулась, прижалась ко мне щекой. И я, окрылённый этой неожиданной лаской, хотел поцеловать её, но она, отстранившись, погрозила пальцем:
— Мы так не договаривались!
Я начал смущённо шутить: может, она похлопочет и узнает, есть ли в гардеробе для меня вакансия.
Женские халаты — вещь опасная. Кутаясь в него, я почувствовал давно забытое тепло, и почему-то в голову пришла странная, давно не посещавшая меня мысль: ну чего суечусь со своими писаниями, разговорами, пьесами, когда рядом нет обыкновенного женского тепла и участия? К чему все эти пустые хлопоты? Я, медля, застегнул пиджак на все пуговицы, ещё раз улыбнулся Вале и, вздохнув, шагнул в коридор.
Директора театра в кабинете не оказалось; я спустился вниз, в фойе, и присел в кресло: если пойдёт, то миновать меня будет трудно. В просторном холле было людно, туда и сюда сновали актёры, какая-то публика. Директор на своей площадке проводил очередной театральный фестиваль, и околотеатральной публики собралось предостаточно. Неожиданно я разглядел, видимо, приглашённую для освещения фестиваля московскую диву, которая писала рецензии в столичных журналах. Фамилия у неё была Коклюшева.
Надо признать, директор был профессионалом и театральное дело вёл со столичным размахом. Коклюшева, как и положено человеку с именем, держалась уверенно, точно ледокол в Арктике, грудью взламывая провинциальные льды поклонников, двигалась куда-то в глубь фойе. Я проследил глазом предполагаемую траекторию движения и увидел чеканное лицо Минотавра. Он шёл, твёрдо ступая по мраморному полу, кудрявые с проседью волосы красиво обрамляли загорелое лицо, голову он держал прямо, сидевший на нём костюм напоминал тогу патриция. Рядом с ним в красивом вязаном платье плыла Козырева.
Я привстал, чтобы обозначить своё присутствие. И сделал это зря: даже минутная беседа или встреча с провинциальным Шекспиром не входила в их планы. Слегка кивнув мне головой, директор прошагал к Коклюшевой, чтобы личными объятиями засвидетельствовать своё уважение и пригласить акулу пера на ужин.
Я вышел из театра. Дождь прекратился. Обходя лужи, пошёл обратной дорогой вверх по бывшей Заморской улице. Вдыхая свежий осенний воздух, дошёл до камня, где за забором огромным клином прямо в центр города выползали старые деревянные дома. Остановился на мокром взгорке, где в честь присоединения к России земель по Амуру после Айгунского договора с Китаем была установлена величественная арка. Простояла она полвека, уже в советское время её снесли как обветшалую.
Я знал, что рядом, за деревянным забором, притаился девятнадцатый век, с дворами и вековыми выгребными ямами, с высокими, из мощных брёвен, крылечками; летом всё скрывалось за клёнами и тополями, зимой утопало в снегу. С ближайшего склона исторический околоток разрезали ручьи, они торили себе удобную дорогу через охранную зону, как им вздумается, под уклон в сторону большой реки. Так было при Муравьёве, при советской власти, при всех бывших и нынешних градоначальниках. И всё же очередной губернатор, уроженец Питера, тот, который объявил, что я ломлюсь в открытые ворота, к юбилею города решился снести развалюхи и построить на их месте деревянный квартал. Думаю, что решение о сносе было правильным: намечался приезд многочисленных гостей, и терпеть все эти запахи и бегающих по дворам собак в сотне метрах от театра было просто неприлично.
Прогулка под дождём не прошла для меня бесследно, неожиданно для себя я заболел. Вечером меня начало знобить, я померил температуру и вытянул губы: больше тридцати восьми. Горячий чай, лимон не помогали: они были для меня что для мёртвого припарки. На другой день я всё же вышел на улицу, доковылял до аптеки, спросил у провизора, что нужно принимать при простуде.
— Тут не принимать, тут надо врача вызывать, — с сочувствием в голосе сказала аптекарша.
Дальше потянулись дни, которые можно было спокойно вычеркнуть из жизни. Слабость, тошнота, иногда мне казалось, что за мной вот-вот войдёт Харон и посадит к себе в лодку. Я просыпался в холодном поту, менял одежду и вновь проваливался в небытие. На меня наваливались странные видения. Откуда-то из тёмного угла наплывала театральная сцена, на ней в позе триумфатора стоял Минотавр, он держал в руках только что вручённое ему аргонавтами золотое руно. Прямо перед сценой уже были накрыты столы с сибирскими яствами: копчёным омулем, сигами, солёными груздями и рыжиками, отдельно в салатницах горкой была насыпана спелая брусника. А по залу метались грифоны и гарпии, они ждали звонка для своего выхода на арену, удерживая в закутке приведённую для ритуала молодёжную публику.
Днём я пытался передвигаться по квартире, но, обессиленный, садился на кровать. Сходить в аптеку не было возможности, все дни лил дождь. Я совал себе под мышку градусник, смотрел на осеннее небо, обжигаясь, пил горячий чай и думал, что жизнь совсем не вовремя преподнесла мне ещё один неприятный сюрприз: я надолго застрял в своём-чужом городе, которому было глубоко наплевать на мои переживания и болезни.
В один из тяжёлых для меня дней неожиданно подал признаки жизни телефон. Звонила Валя. Она сообщила, что в городском музее намечается выставка, посвященная святителю Иннокентию, и что на ней будет владыка.
— Рукопись я передала, но не знаю, прочитал он её или нет, — добавила она. — С кем из наших общался?
Вялым голосом я сообщил, что лежу и каждый день в основном общаюсь с гарпиями.
— С кем, с кем? — не поняв, переспросила Валя.
— Стерегу от духов золотое руно, — вяло пошутил я.
— Ты что, один? — спросила Валя.
Вопрос застал меня врасплох. Вокруг было много людей, целый город. Но тех, к кому я мог обратиться, которые раньше то и дело звонили мне, — их как будто вымели. Остатки того, что мною было здесь накоплено, переехали прорастать на камнях в Москву.
Мне пришлось сообщить Вале, что я заболел и что третий день не выхожу из дома. Валя помолчала, затем спросила адрес. Я поинтересовался: зачем? И тут же услышал, что она сейчас пришлёт ко мне домой санитарную авиацию.
Санитарной авиацией оказалась сама Валя. Она принесла какие-то, по её словам, целебные снадобья, таблетки, быстро навела порядок на кухне, заварила чай. Было видно, что это доставляет ей удовольствие, всё она делала быстро и в охотку. Подошла, приложила прохладную ладошку к моему лбу. Я тут же потянулся к ней губами.
— Тебе сейчас нужно только горькое, — улыбнувшись, сказала Валя.
— Уж чего-чего, а этого мне хватает, — отшутился я. — И если говорить честно, я уже начал выздоравливать.
— Прямо сразу?
— С твоим приходом.
— Кашель есть?
— И кашляю, и чихаю, — признался я. — От своей пьесы, от театра, от той пыли, что накопилась в моей квартире и душе.
— Да, надо бы пройтись тряпкой, — сказала Валя. — Кстати, чтобы поднять настроение расскажу о недавнем визите патриарха в наш город. Особых сюрпризов ему не придумали, но они то и дело появлялись на ходу. Когда я читала твою пьесу, то подумала: директор упустил прекрасную возможность. Так вот, мы у себя в приходе почистили, прибрали, навели порядок. Подготовили двух девчушек, чтобы они вручили ему цветы и сказали несколько слов. Но патриарх задержался. Поджидая его святейшество, девочки очень устали. Когда он появился, к нему по сценарию подошла девочка, которая, вручая цветы, должна была прочесть стихи. Но она, всё забыв, сделала патриарху замечание: «Мы вас ждём, ждём, а вы где-то пропали!» Спасла положение вторая девочка. Она, улыбнувшись, добавила: «И всё равно мы рады, что вы всё-таки пришли!» Патриарх буквально расцвёл от этих слов.
— Ну вот, не надо писать пьес, — пошутил я. — Лучше этих девочек не скажешь.
— Скажи, а вот те, кто ушёл, кого нет с нами, они за нас переживают? — помолчав немного, спросила Валя.
— Они за нас молятся, — подумав, ответил я.
— Что, и твой святой? Он-то хоть догадывается, что ты здесь хлопочешь, ругаешься, болеешь?
Валин вопрос застал меня врасплох. В последнее время я жил пьесой, и всё остальное казалось мелочью. Я не предполагал, какие испытания меня поджидают, но жаловаться, что передо мною в театре не распахивают двери, не хотелось. Значит, ещё не пришло время, значит, я ещё не всё сделал, чтобы рукопись разрывали на части режиссёры.
— Он со мною рядом и даёт мне силы, чтобы я преодолел все трудности. Думаю, и он молится за меня. Я это чувствую. Господь посылает нам испытания. Если это благое дело, то надо потрудиться и потерпеть. Главное — не опускать рук.
— Но, бывает, бьёшься, хлещешься — и всё без результата.
— Бывает, всё бывает, — подтвердил я.
— А потом вдруг враз всё случается, — неожиданно всплеснула руками Валя. — Происходит всё вроде бы само собой, и лишь позже догадываешься: помогли. Начинаешь думать: может, не надо было ломиться в открытые ворота, а подождать, когда плод сам созреет?
— Где-то я уже это слышал, — рассмеялся я.
— Театр — сложная штука, — помолчав немного, сказала Валя.
— Сложнее некуда!
— В театр ходят все. Хоть раз в жизни, но ходят.
— На рынок тоже ходит много народа.
— Ты не путай пресное с солёным, — засмеялась Валя. — Древние греки говорили, что театр — школа для взрослых. В нём воспитывают чувства. Наш директор — умелый руководитель. Сохранить коллектив, выплачивать вовремя зарплату и держать баланс внутренних взаимоотношений — такое удаётся не каждому.
— Ты что, пришла защищать своего начальника? — откашлялся я. — Думаю, он в твоей защите не нуждается.
— Это точно, не нуждается. Когда Козыреву в очередной срок не назначили на должность, а новый приезжий губернатор неожиданно для многих назначил на это место Стеблева, что тут началось! Истерика. Уже не наш город — Москва была поднята на уши. Вмешался даже Кобзон. И народного режиссёра убрали. В новой для себя должности он пробыл всего две недели.
Я решил повернуть разговор в другое русло, мне хотелось узнать, читал ли пьесу владыка. Я предполагал, что у пьесы, конечно же, как и полагается, были сторонники и противники. Противники иногда даже рядились в сторонников. Делали это, чтобы показать осведомлённость и своё независимое суждение обо всём, что происходит в культурной политике нашего города. Хотя я точно знал: пьесу читали всего два человека. Большинству было всё равно, поставят или не поставят, пьеса — это же не курица, которую могут подать на стол. Если написал — хорошо, попросили заплатить — ищи гроши. За тебя никто деньги искать не будет. А поставят — садись в зале и наслаждайся. И мои претензии к директору, по большому счёту, писаны на песке. Договора с ним у меня не было. Он предложил — я согласился. Как говорил один из героев Шекспира: «Из жалости я должен быть суровым». Если и есть претензии, то прежде всего — к самому себе.
Я понял: идти на выставку надо. Но попасть на её открытие, где предполагались первые лица, оказалось непросто. Выручила Валя: позвонила и сказала, что пригласительный будет на проходной.
Иногда бывает интересно посещать провинциальные выставки. На входе мне отыскали пригласительный, и я растворился в общем потоке посетителей, с удивлением отмечая, что почти не встречаю знакомых лиц. И тут заметил Валю. Она улыбнулась, потом подошла и шепнула, чтобы я не считал воробьев, а шёл сейчас же прямо к владыке. Рядом с ним стояла Козырева и отец Максимилиан.
— Я прочитал, мне пьеса понравилась, — улыбнувшись, сказал владыка. — Что можно сделать, что бы она была поставлена?
Краем глаза я увидел, что Козырева напряглась, она никак не рассчитывала на этот не предусмотренный протоколом мой разговор с владыкой.
«Наверное, в этот момент она жалеет, что рядом нет Минотавра», — подумал я.
— Всё, что вы можете сделать, — это благословить, — сказал я и посмотрел на министершу.
Она с казённой улыбкой на лице смотрела сквозь меня. Владыка перекрестил меня и, улыбнувшись, добавил:
— Всего-то? Ну, тогда с Богом!
В этот момент я ощутил себя губернатором Муравьёвым, который получил благословение на занятие Амура.
Буквально через день мне был звонок от главного режиссёра театра Папкина, он предложил встретиться и обсудить вопросы, связанные с постановкой пьесы.
Я возликовал. Наконец-то моя флотилия отчалила от берега и начала сплавляться по Амуру.
Режиссёр оказался молодым, коротко стриженным, в спортивной майке человеком. Я знал: в театр его пригласили из Москвы, в которую он летал ставить модные спектакли. Он предложил мне переделать пьесу, для столкновения сил добра и зла ввести образ чёрта или чертёнка. Я стал протестовать. В своих проповедях Иннокентий представлялся мне как человек государственных начал, который, размышляя над смыслом бытия, отрицал всякую чертовщину. Это Михаилу Булгакову в «Мастере и Маргарите» захотелось посмотреть на человеческую сущность с тёмной стороны. Почему мы должны следовать за ним? Папкин рассеянно послушал меня и предложил подумать над образом умершей матери Иннокентия, которая в пьесе была бы судьёй и эдаким оппонентом батюшки. Это несколько смягчало ситуацию, но не убирало вмешательство потусторонних сил полностью.
Я сказал, что подумаю. Затем Папкин как бы мимоходом осведомился, есть ли ответ на письмо земляков губернатору.
Уже наученный прошлыми промахами, я осторожно ответил, что помощь, конечно же, будет, поскольку сам губернатор сказал, что я ломлюсь в открытые ворота. Ответом мне была слабая улыбка Папкина. Со мной вёл переговоры стреляный московский воробей.
На этом мы расстались. От разговора у меня осталось послевкусие. Покопавшись в памяти, я вспомнил Пермяка. «Возможно, эта встреча с Папкиным, как и с предыдущим барнаульским режиссёром, станет последней, а не крайней», — думал я, вспоминая свой разговор с Папкиным.
Психологи говорят: мысль материальна. Далее в моих отношениях с театром вновь возникла непонятная пауза. Через некоторое время Папкин отказался от постановки, заявив директору, что Иннокентий — не его тема. И дальше пошли странности. Тех режиссёров, которые хотели и могли бы поставить пьесу, Минотавр начал отвергать с порога, впрочем, тут же называя фамилии неизвестных для моего слуха столичных и питерских режиссёров: мол, надо бы предложить пьесу им, возможно, они и возьмутся. Но ни один из них мне не позвонил, и их мнение о пьесе так и осталось для меня тайной за семью печатями.
Впрочем, интерес к пьесе всё же был. Московский театр «Спас» готов был приступить к постановке, но с определёнными оговорками. Они не были озвучены, но в тот момент я был готов на любые условия. Поскольку у театра не было своего помещения, то я объездил за ним всю Москву, чтобы лучше познакомиться с репертуаром и с игрой актёров. Но не получилось и со «Спасом». Всё произошло как в известном афоризме: хотел как лучше, а получилось как всегда. Окончательный разговор о договоре вновь был по телефону. Жена режиссёра, заслуженная артистка, назвала мне сумму за постановку, и я чуть не свалился со стула: Минотавр и министерша были голубями по сравнению с московскими театральными грифами.
— Вы что, думаете за мой счёт построить себе театр? — растерянно спросил я.
— Это не ваша забота! — сухо ответила актриса. Прав был Минотавр: война обрывает связи.
В моём случае со жрецами и жрицами Мельпомены не было боевых действий, было прощупывание намерений; меня с моим желанием поставить пьесу, когда я сообщал, что не в состоянии оплатить запрашиваемую сумму, тут же ставили в неудобное положение. Да, война, но в другом измерении, где любое желание должно быть оплачено. Вспомнился мой приход в литературу, когда чуть ли не каждый ковырялся в моей первой повести «Одинокий полёт», высказывая своё категорическое суждение, стоит ли мне вообще заниматься литературой или бросить это дело сразу. Свою первую повесть я переписывал одиннадцать раз, пока один добрый человек не посоветовал бросить возиться с «Одиноким полётом» и сесть за новую вещь.
Был ещё разговор с московской театральной критикессой, которая предлагала убрать всю канву по присоединению Амура и написать театральную новеллу о последних днях жизни Иннокентия. Размышляя над её предложением, мне вспомнились последние слова святителя: «От Господа стопы человеку исправляются».
«А от бесполезной беготни — стираются», — с грустью добавил я про себя.
За время, что я провёл, работая над пьесой, мне открылся совсем неведомый мир, о котором я и не подозревал. Люди из прошлого напомнили о своём былом присутствии на Земле, заговорили, протянули мне руку. Я понял, что жизнь не прерывается, она продолжается в ином качестве и другом измерении. И если мы, допустим, решили сплавляться по Амуру, то должны помнить, кто из наших предков первым ступил на его берега. Больше всего меня согревало, что пьесу читал владыка и благословил её. Он как бы подал знак от самого святителя: мол, не кручинься, иди и работай; рано или поздно зрители всё равно увидят её на сцене.
Перед тем как улететь в Москву, я договорился о встрече с Валей. Мы встретились возле памятника Вампилову и под монотонный шум дождя пошли в театральное кафе. Там буфетчицей работала ещё одна бывшая стюардесса — Эля Хабибуллина.
Несколько лет назад меня пригласили сюда бывшие коллеги из службы бортпроводников. Разговор для меня получился непростым. Бортпроводники были возмущены, что государство обошлось с ними несправедливо, поскольку при начислении пенсий они не попали в категорию кабинного экипажа и по сравнению с лётчиками не имели даже крохотной надбавки. Разговор не клеился; передо мною сидели постаревшие, обозлённые женщины, которые получили возможность выкрикнуть все свои обиды на власть своему бывшему коллеге, который, оформив льготную лётную пенсию, взял и укатил в Москву. Нет, это были уже не те милые стюардессы, которые обычно с улыбкой встречали меня у самолёта. В голове всё время вертелся мотив песенки про Солоху:
Пилоты не похожи на чертей,
Хотя, как черти, по ночам летают.
А наши стюардессы, вот ей-ей,
Порой на ведьм похожими бывают.
— Так вы сами голосовали за эту власть. Какие претензии ко мне? — пытаясь утихомирить бывших стюардесс, говорил я. — Вы ругаете меня, который, возможно, единственный, кто в Думе пытается помочь вам.
— И какой толк?! — вскричала Хабибуллина. — На выборах я голосовала за тебя, больше не буду.
По сути, шёл разговор немого со слепыми. Моим бывшим подружкам хотелось сделать мне побольнее, и самые веские аргументы на них не действовали. Выходило, виноваты все: власть, депутаты, руководство авиацией. Только пожаловаться им, бедным, некому. Вот и попался я им под руку.
«Всё верно, жизнь — театр», — вспоминал я Шекспира.
И вот новая встреча всё в том же театральном кафе. Здесь, судя по всему, Валя была своим человеком. Она подошла к Хабибуллиной, о чём-то поговорила, затем показала мне глазами, чтобы я занял столик в углу.
— Ну как там в Москве? — спросила Валя через пару минут, усаживаясь рядом за столик.
Я вспомнил, что на той встрече с бывшими бортпроводницами её не было, но, судя по всему, детали разговора она знала.
— Многим кажется, что там для нас всё намазано маслом, — пошутил я. — Это далеко не так.
— Да я всё понимаю, — сказала Валя. — Провинция недолюбливает москвичей, но если представится такая возможность, поползут туда на карачках. Вернёмся, как говорится, к твоим делам. Скажу прямо, директор ставить пьесу не будет. Сделает всё, чтобы затянуть, а там или ишак сдохнет, или падишах умрёт.
В это время к нам подошла Хабибулина. Она накрыла столик и, прежде чем отойти за барную стойку, с ехидцей в голосе задала привычный вопрос:
— Что-то вам не сидится в Москвах?
— Да вот на родину тянет, — в тон ей с улыбкой ответил я. — Ничего поделать не могу. Где я в столицах смогу встретится и поговорить с теми, с кем мёрз на северах, кто согревал нас чаем?
— Ничего хорошего здесь нет, — с какой-то брезгливостью в голосе сказала Эля. — Так, одна мышиная возня и пьянство.
Она отошла на своё место. Что ж, у буфетчицы было собственное представление о качестве и смысле жизни в провинции. Но настроение мне она не испортила, я, глядя на её сжатые губы, решил: зачем жду подвоха, расстегну-ка я на пиджаке все пуговицы и постараюсь быть тем, кем был раньше, поскольку присутствие рядом со мною Вали подсказывало, что не всё так уж и плохо в нашем городе и в моей жизни и что здесь, рядом с нею, можно было говорить всё, что думаешь и ощущаешь.
— Да плюнь ты на наш театр и поищи возможность постановки в другом месте, — сказала Валя, когда я вернулся за столик. — Ну, так сложилось! Освободись от иллюзий. Продолжай работать и думать, как сделать пьесу лучше. А по том ты ещё спасибо скажешь моему директору, что не распахнул по первому звонку ворота, что дал возможность ближе и полнее познакомиться с Иннокентием.
Что ж, мои размышления нашли реальное подтверждение. Валя протягивала мне нить, чтобы я выбрался из театрального лабиринта. В нём мой самолёт был уже давно в воздухе, но где он приземлится, куда лететь, я не знал. Помнится, обучая меня лётному делу, инструктора говорили, что движение порождает сопротивление и что опираться можно только на то, что стоит твёрдо, что держит крыло в полёте. Бежать по болоту — непросто. Но никто не брал передо мною обязательств мостить по нему дорожку. Мости и преодолевай сам.
— В нашем городе есть ещё два театра, один — народный, другой — театр юного зрителя. Кстати, они ежегодно проводят Иннокентьевские чтения. Может, попробовать там? — вслух размышляла Валя. — Есть ещё театр в Омске, «Галёрка», там все выпускники нашего театрального училища. Всегда должен быть выбор.
— Губернатор, тот, который строит деревянный квартал, предлагал поставить пьесу в родном ему Петербурге. Но я отказался, мне хотелось в нашей драме, — сказал я. — По пьесе все действия проходят в нашем городе. Здесь даже когда-то ворота в честь присоединения Амура стояли.
— Где они сейчас? Разломали! Кто ещё помнит здесь о подвиге Невельского? Или твоего святого? А вот в Благовещенске стоит памятник Иннокентию, во Владивостоке — Муравьёву-Амурскому. В Николаеве-на-Амуре — Невельскому. А что у нас? Даже улицу Амурскую и ту переименовали. Вычистили всё под корень. А ведь присоединение Амура задумывалось именно здесь, в нашем городе. Чем бы сейчас без него был наш Дальний Восток?
— То-то и плохо, что не помнят, — сказал я. — Если ты не возражаешь, я пойду закажу у Эли коньяку. Вспомним, что было забыто, и начнём, как мы раньше говорили, делать погоду. А то этот дождь совсем ошалел.
— Я за всё заплатила, — вдруг сообщила мне Валя. И, как бы извиняясь, добавила: — Решила потратить тот неожиданный гонорар, который упал мне с неба. Ты не возражаешь?
Нет, я возражал, сказав, что если у меня нет денег на постановку пьесы, то на ужин найдётся. Я встал и пошёл к Хабибуллиной.
— Не суетись, — усмехнувшись, сказала Эля. — За всё уплачено.
— Тогда, если не затруднит, принеси, милая, бутылку хорошего вина или коньяка и коробку конфет, — попросил я Хабибуллину.
— Нет проблем, — улыбнувшись в пол-лица, сказала Эля. — Сделаем.
Успокоенный её услужливым тоном, я вернулся за столик.
— Сибиряки, они настырные, — весёлыми глазами встретила меня Валя.
— А ты что, не сибирячка?
— Нет, я хохлуша, меня маленькую привезли сюда из Харькова. Знаешь, почему я пошла работать в театр? Моя дочь Катя учится в Москве, в «Щуке». Получается, теперь у нас театральная семья.
Раздался звонок на мобильный Вали.
— Да, да, мы здесь! — засияв лицом, громко заговорила Валя. — Сидим в кафе у Эли.
— Тебе будет сюрприз, — спрятав мобильный в сумочку, сказала Валя. — Ты не пугайся. Моя дочь захотела познакомиться с автором пьесы. Который, когда-то давал провозку её маме по северам, — запнувшись, добавила она.
Через пару минут в кафе с шумом, как и полагается воспитанным дамам, вошли женщины. Впереди всех, отмеряя метры своими высокими каблуками, шла бывшая бортпроводница Инга Цыкун, худая, нескладная, как я успел определить, одетая по самой последней китайской моде с Шанхайки. Я уже знал: она работает у Минотавра билетным кассиром. Помнится, её многие в авиации побаивались. Была она человеком простым и прямолинейным и при случае резала матку-правду в глаза. «Ей бы обслуживать грузовые составы», — бывало, подшучивали лётчики. На своих каблуках Инга смотрела на мир почти с двухметровой высоты, и, видимо, ей это доставляло особое удовольствие.
Держась рядом, где-то под рукой, семенила маленькая полненькая хохотушка с нарисованным во всё лицо ртом. Ритка-пончик — вспомнил я её прозвище. Замыкала шествие молоденькая красивая девушка, в которой я признал Валину дочь.
— Все в сборе, можно проводить послеполётный разбор, — я решил сразу же взять инициативу в свои руки.
Но не тут-то было, та власть, которая была у меня над ними в прежние времена, уже давно улеглась на покой.
— Вот ещё чё надумал! — закричала Цыкун, растопырив руки для объятий, очутившись от меня на досягаемом расстоянии. — Никаких разборов, ни каких совещаний! Будем гулять!
Не успел я опомниться, как бывшие стюардессы обцеловали меня, затем стали аккуратно реставрировать моё попорченное временем и театральными переживаниями лицо, очищая его салфетками от губной помады.
— Ты что, командир, залетел в эту долбаную Москву и глаз не кажешь? Только по телевизору и видим. Ну, мы люди не гордые, хорошее помним. Валя сказала, что ты здесь, революцию готовишь или, наоборот, решил всех научить святости. Вот мы и решили узнать суть твоего нынешнего понимания жизни и, если потребуется, помочь.
— Даже помочь? — я оглянулся на Валю.
Та сделала вид, что она здесь ни при чём и, прервав наш разговор, радостно сообщила:
— А эта Катя, моя дочь!
— А я вас представляла другим, — сказала Катя.
Голос у Кати был ровным, хорошим. Мне в ней приглянулось всё; глядя на неё, я вспомнил Валю, которая впервые пришла на рейс, чтобы лететь со мной в Якутск.
— Так какие у нас проблемы? — прямо в лоб спросила меня Инга. — Обижают?
— Это меня-то обидеть?! — возмутился я.
— Обидеть можно каждого. Ты нам расскажи, авось и мы лишними не будем.
— Минутку!
Я встал, подошёл к барной стойке и заказал для вновь прибывших закуску и выпивку.
— Вы знаете, я прочитала вашу пьесу, — сказала Катя, когда я вернулся за стол. — Если вы позволите, я скопирую её. Вы не обидитесь?
— Почему я должен обижаться?
— Так вот, я покажу её в Москве нашему руководителю, — она назвала фамилию довольно известного театрального деятеля. — Возможно, мы постараемся на курсе попробовать поставить.
— Я не возражаю, — засмеялся я. — Вы мне покажите человека, который бы отказался от такого предложения.
— Кстати, твой директор живёт со мной рядом в Шаманке! — вдруг сообщила Инга. — Иногда просит, когда надолго уезжает, чтобы я покормила его собак. Они у него злые, года два назад чуть местных ребят не загрызли. Теперь я ночью буду проходить мимо его дома и кричать в трубу страшным голосом: «Нозд-дрёв, почему не ставишь пьесу?!» — Инга повернулась ко мне. — Ноздрёв — такое, между прочим, у него среди дачников прозвище. Только ты скажи, хорошая она или плохая? — Инга забросила ногу на ногу. — Может, возьмёшь нас, и мы сыграем её? Не в театре, а здесь, в этом кафе. Соберём наших, пригласим актёров, может, чему-то они и у нас научатся. Мы — девки ещё хоть куда!
Ингу после коньяка понесло, я видел, что все посетители кафе смотрят в нашу сторону.
— Недавно наш директор стал руководителем «Народного фронта», — сообщила Валя. — Говорят, на съезде встречался с самим президентом.
— Вот и обратитесь к нему, — сказал я. — Пусть попросит президента прибавить вам пенсию.
— Держи карман шире, — засмеялась Инга. — Многим кажется, что у нашего царя всегда под рукой мешок с золотой крупой. Только попроси, он тут же сколько надо отсыпет. А с нашим директором я всё равно поговорю. Пусть он собак не спускает. Когда встречаюсь — хороший мужик. Воспитанный, культурный. В молодости не стал актёром, зато стал Ноздревым. Ну, помнишь, был такой у Гоголя? Со всеми ровен. Со всеми на «ты». Но попробуй тронь! Мне кажется, в такие минуты у него на месте причёски появляются рога.
— Минотавра, — засмеялся я.
— Не знаю кого, но точно рога. Говорят, от него после постановки пьесы один автор даже сбежал в Канаду. Что-то они не поделили, и он нанял журналистку. Человека древнейшей профессии. Отработала по высшему разряду. Смотри, как бы он и тебя не обмазал. Естественно, чужими руками. Но мы тебя в обиду не дадим!
Я смотрел на её разгорячённое лицо и сделал для себя вывод: пьесу подружки не читали, но представление о ней уже имели. И реакция была простой и понятной: наших бьют. Меня это порадовало: оказывается, не все готовы были ругать меня за доставшуюся маленькую пенсию. Я поймал себя на том, что благодарен своим бывшим подружкам даже за вот такую солидарность, напомнившую то далёкое время, когда мы, собравшись возле телевизора, коротали время в лётных профилакториях Нюрбы, Тикси или Якутска.
Из кафе мы уходили уже одной командой. Под моросящий дождь даже пытались петь строки из песни про Солоху-бортпроводницу.
— Ушла на пенсию Солоха, говорят, — во весь голос кричала Инга.
— Врачи Вакулу начисто списали, — в тон ей подпевал я.
«Много ли человеку надо? Посидели, поговорили и вроде бы решили все проблемы. Ворота, если они есть, всё равно откроются. Даже если они подперты изнутри кольями».
Особенно меня позабавило предложение Инги кричать в трубу Минотавру. Это было революционное предложение. Я представил, на какую высоту поднялось бы театральное дело, если бы за него взялись бывшие стюардессы. Мне бы встретить их пораньше, тогда бы не пришлось поднимать в воздух алтайского режиссёра, чтобы пробить брешь в стоящих предо мною воротах. Что ни говори — каждый бомбит цель по-своему. Я улетел в Москву и на какое-то время забыл о пьесе.
А потом был неожиданный телефонный звонок от директора молодёжного театра Олега Слесарева с просьбой прислать пьесу. Я догадался: звонок организовала Валя. Я послал. За последнее время Валя стала для меня самым близким человеком: моё московское утро начиналось со звонка, вечером, перед тем как заснуть, я снова звонил ей. И всегда в трубке раздавался её спокойный, уверенный голос: мол, не беспокойся, всё будет хорошо, вскоре всё тронется с места. При этом о пьесе она не вспоминала. И я понимал: делает она это сознательно.
Быстро пролетел год. Директор театра вновь привёз на столичную сцену, в Художественный театр имени Чехова, пьесу сибирского классика «Ещё не время». Про себя я решил, что нужно обязательно посмотреть её. У автора пьесы было чему поучиться.
Стояла Пасхальная неделя. Над Москвой то в одном, то в другом месте, наполняя собой небо, нарастал колокольный звон. Он радостно плыл над домами, улицами, затенёнными окнами. В эти праздничные дни каждый прихожанин мог забраться на колокольню и присоединится к таким же, как и он, по-детски любящим медный державный звук, который, обволакивая, проникал в каждого, обещая весеннюю чистоту, тепло и долгую спокойную жизнь. Звучавшая медь как бы на время соединяла всех с небом, выправляя и успокаивая приостывшие за долгую зиму души.
С Минотавром мы столкнулись в дверях театра. Звон столичных колоколов его не трогал, он прошёл мимо, даже не кивнув. Через минуту я понял причину его сосредоточенности: директор спешил припасть к плечу нового губернатора, который, пользуясь случаем, решил посетить московскую сцену.
«Неужели Инга всё же говорила с Минотавром? — мелькнуло у меня в голове. — Зачем? Чтобы ещё раз утвердить, как говорил сам директор, что война обрывает связи? А там одно правило: от уважения до ненависти один шаг. Инга была права, хорошему актёру подвластно многое: он должен уметь как в закупоренном сосуде держать свои чувства и намерения. И говорить на людях только то, что требуется по тексту. Главное — сохранить лицо», — думал я, поглядывая на слегка приплюснутое лицо директора. Иногда отсутствие намерений говорит красноречивее любого объяснения. Раньше, встретив меня, он начал бы говорить привычное: старик, не время, вещь слаба. И при этом неизменное, годами отработанное актёрское припадание головой к плечу собеседника. Нет, всё это было в прошлом.
И всё же надо было отдать ему должное: кое-чему можно было поучиться и у него. Свой хлеб директор ел не зря. У него было обострённое чувство сцены, не важно, где в этот момент она находилась: в фойе, на улице, в кабинете у высокого начальства. Здесь ему одновременно приходилось быть актёром, режиссёром-постановщиком, конферансье, держать в руках все нити, чтобы всё шло по намеченному плану. И не было у него случайных людей, всё было продумано и отрепетировано заранее. На столичную постановку пьесы «Ещё не время» были приглашены известные критики, которые должны были написать необходимые рецензии, столичные актёры, режиссёры, депутаты; всё укладывалось в отработанный и продуманный сценарий. И даже билеты распространялись по отработанной схеме. Директор не любил слово «авось».
Какая свадьба без генерала! Минотавр привёз в театр приболевшего автора пьесы, который должен был своим присутствием придать законченность всему действу. Он стоял рядом с губернатором, поседевший и постаревший, точно прикованный к обозначенному месту цепью, молчаливо и устало поглядывал на театральную суету. Чуть поодаль, в своей неизменной форменной чёрной, без ворота, тужурке, за автора уже вещал на камеру похожий на поседевшего семинариста златоуст Комбатов; ещё чуть поодаль готовилась сказать своё слово Коклюшева. Все были на месте, каждый знал, для чего и зачем он присутствует здесь.
Раньше мне уже не раз приходилось смотреть пьесу, в ней я знал каждую реплику, каждое слово. Я вспомнил, что первоначально она была повестью, затем для театра автор сделал инсценировку. Несколько лет назад директор уже привозил её на Международный театральный фестиваль и получил одну из главных премий.
Я ещё раз посмотрел спектакль, пытаясь разгадать, что же в пьесе такого, что заставляет плакать и переживать пришедших в театр зрителей. Да, она была хорошо поставлена главным режиссёром театра. И актёры выложились — не каждый день приходится играть на столичной сцене. На этот раз Папкин взял в союзники не потусторонние силы, а выписанного с мастерством, вполне привычного для России зелёного змия, хмельными чарами которого были отравлена мужская половина персонажей пьесы, которые даже у кровати умирающей матери, не стесняясь, звенели стаканами. Уже перед финальной сценой, стараясь не привлекать к себе внимания, я вышел из зала и двинулся к выходу. Краем глаза успел отметить: буфет уже готовился к фуршету, как и было заведено у Минотавра, на столы выставлялись привезённые байкальская водка, рыжики, омуль и сиги. Всё было просчитано и учтено.
Едва я ступил на брусчатку Камергерского переулка, как тут же моя нога по щиколотку провалилась в бегущий водяной поток. Сибирский дождь догнал меня и в столице, он с торопливой лёгкостью и настойчивостью смывал все следы, всю наносную пыль, которая имело свойство накапливаться в больших городах. Несмотря на дождь, колокола продолжали свой радостный перезвон, как бы повторяя пасхальное слово Иоанна Златоуста, который утверждал, что в эти часы щедрый Владыка принимает и последнего, как и первого, он и о последнем печётся как о первом, и дела принимает, и все намерения приветствует, и деятельности любого человека отдаёт честь.
Этот взлёт в Киренске я помню так хорошо, будто всё произошло вчера. В тот сентябрьский день погода в северных районах Иркутской области была хуже не придумаешь: уже который день шёл дождь, взлётные полосы раскисли, и аэропорты не принимали самолёты. Нашему экипажу дали добро на вылет с тем условием, чтобы мы на месте, в Киренске, проверили состояние посадочной полосы и попутно доставили туда срочный груз для районной больницы. А далее, если позволит обстановка, нужно было слетать в Ербогочен и вывезти в Иркутск тяжело больных детей.
«Как всегда — разведка боем!» — пошутил я, получив это непростое задание.
Узнав, что я лечу в Ербогочен, писатель Вячеслав Шугаев попросил взять с собой в полёт своего друга — поэта Станислава Куняева, который уже несколько дней жил в иркутском аэровокзале в надежде попасть на рейс в Ербогочен.
— Вот, возьми, почитай, — Шугаев протянул мне свежий номер журнала «Наш современник», — здесь его подборку стихов опубликовали. Заодно и познакомишься.
— Куняева? Знаю! — я засмеялся. — Это тот, который полжизни провёл на вокзалах в Иркутске, в Калуге, в Москве, — обозначил я Шугаеву свою начитанность и некоторое знакомство с поэзией Куняева.
— Он сейчас в аэровокзале, — сказал Шугаев. — Его надо бы там разыскать.
То было весёлое, наполненное особым смыслом время, когда завтрашний день не пугал, а обещал новые радости и впечатления, когда поэзию читали и ценили, знаменитые пииты собирали полные залы и стадионы, когда ещё о мобильных телефонах и слышать не слыхивали, при надобности обходились посыльными, а другие важные новости можно было услышать по радио. Чем я и воспользовался. Приехав в аэропорт, я попросил службу оповещения объявить, чтобы Станислав Куняев подошёл к стойке, где обычно регистрировали пассажиров внутренних рейсов. После очередного сообщения, гляжу, ко мне лёгкой походкой спортсмена подходит невысокий молодой человек в джинсах и тёмной куртке, с рюкзаком на плече, улыбается и протягивает руку.
— Куняев, — хорошо поставленным голосом представился он. — Я звонил Шугаеву, он меня уже предупредил.
Через пару часов, оставив позади почти тысячу вёрст сибирского бездорожья, мы уже подлетали к Киренску, или, как его называли тунгусы, Орлиному Гнезду. После посадки на залитую, похожую на размокшее болото полосу я понял, что Орлиное Гнездо промокло насквозь и взлететь отсюда мне сегодня не дадут: самолёт до самого киля был в такой грязи, что на него было страшно смотреть. На стоянке ко мне подошёл руководитель полётов и, оглядев самолёт, не то спросил, не то подтвердил мою догадку, что будет закрывать аэропорт по техническому состоянию посадочной полосы. На стоянке было неуютно, грязно и холодно, сбоку с порывами острого, как шило, ветра хлестал дождь. Подняв воротник куртки и натянув по самые уши московский кепсон, сутулясь от ветра, Куняев стоял неподалёку и молча поглядывал на нас. Добавлять в перечень своих ночёвок к Иркутску ещё и Киренск ему явно не хотелось. Я знал, что его в Ербогочене ждут читатели, ждут друзья, чтобы свозить своего любимого поэта и рыбака в зимовье на таёжную речушку, где можно будет половить сигов и пострелять уток и рябчиков. Но, как говорится, против природы не попрёшь — взлетать с болота Ил-14 ещё не приходилось.
Я попросил руководителя полётов вместе съездить на полосу и своими ногами поискать возможность для взлёта. В противном случае сидеть нам здесь как минимум неделю. Проехав по лужам и грязи в начало полосы я, вглядевшись, понял: взлететь нельзя, прямо как в канаве, по центру полосы, насколько хватало глаз, было настоящее болото. А вот по краю, впритык к бакенам, взлететь было можно. Здесь узкая полоска земли была чуть повыше и почти не залита водой.
«Взлёт должен быть точным и выверенным, как выстрел! Главное — выдержать направление и не задеть винтом боковые бакены. И удержать от касания переднее колесо», — подумал я и сообщил руководителю, что попытаюсь взлететь. Он кивнул головой, понимая, что я принимаю командирское решение, за которое и несу ответственность.
Уже много позже я пойму, что в литературе, как и в жизни, главное — выдержать принятое направление и не метаться, не приспосабливаться, не останавливаться на ходу. И если начал движение, пошёл на взлёт, никогда не опускай, как и поднятое переднее колесо, свой нос, держи его по горизонту.
Мы вырулили на взлётную полосу, встали напротив намеченной узенькой полоски. И, получив разрешение, я начал взлёт. Моторы взревели, взвились до хрипоты, до визга на взлётный режим; через несколько секунд я оторвал переднее колесо и держал на весу, не давая ему соприкасаться с водой, потому что с винтов, из-под колёс во все стороны летело вперемежку с песком, пытаясь остановить движение самолёта, грязное водяное крошево.
Неестественен этот разбег,
неестественно чувство полёта,
неестественен этот побег
и пронзительный вой самолёта…
Это стихи и впечатления поэта Куняева — единственного постороннего человека, который в этот миг был в кабине самолёта.
Мы взлетели. Позже руководитель полётов скажет: «Это был взлёт не самолёта, а глиссера». Через несколько минут мы пробили облачность, и перед нами встало тёплое ласковое солнце, а нам, всем сидящим на лётных сиденьях между небом и землёй, показалось, что мы вырвались из преисподней. Я посадил промокшего Куняева на правое пилотское кресло, и он поглядывал то на приборы, то на вынырнувшую откуда-то из-под носа самолёта Подкаменную Тунгуску, которая, неспешно двигаясь с самолётом в одном направлении к северу, тёмной блестящей косой вязала по тайге петли, показывая себя во всей своей угрюмой красоте.
— Угрюм-река, как назвал её писатель Вячеслав Шишков, — сообщил я Куняеву. — Вот бы сейчас туда, — я кивнул на тайгу. — Сколько там брусники и черники!
И неожиданно услышал от Куняева стихи, которые он посвятил Вячеславу Шугаеву:
Полыхали цветы, отцветая,
ожидая пришествия снега,
и свистела утиная стая,
улетая в тунгусское небо.
Глухари осторожно кормились
на кровавых брусничных полянах.
Облака над Тунгуской теснились,
словно души племён безымянных…
В Ербогачене, который эвенки называют Песчаным Холмом, было тепло и сухо. Наш самолёт по обыкновению первыми встретили сибирские лайки, они обнюхали куняевский рюкзак и расселись кружком, с любопытством поглядывая на прилетевших. Надо сказать, что охотников они чуяли на расстоянии. К Станиславу подошли Степан Фарков, Миша Колесников, они стали обнимать своего давнего друга. Куняев, прощаясь, подписал мне книгу, назвав «асом сибирского неба». И чуть ли не на первой странице я прочитал стихи, посвященные Вадиму Кожинову:
Птица взмыла, но не удержалась —
видно, воздух исчез под крылом,
и влепилась в стекло, и осталось
лишь пятно на стекле лобовом…
Я глянул на лобовое стекло самолёта — оно было заляпано кусками засохшей аэродромной грязи. Бортмеханик подогнал машину и пытался отмыть пристывший песок и глину с крыльев и капота самолёта, а техник напильником снимал заусенцы с винтов. К самолёту, пятясь, подъехала карета скорой помощи, началась посадка больных детей.
В те времена это была для нас повседневная, обычная работа пилотов гражданской авиации, где тебе не стелили ковровых дорожек и до всего приходилось доходить своими руками. Мы любили свою работу, и она платила нам той же монетой. Ведь, как известно, за всё надо платить.
Сегодня, вспоминая то время, я уже понимаю, что началом творчества, несомненно, служат впечатления; потом, когда уже приступаешь к работе, очень важны детали. Здесь на память приходят отложенные в долгий ящик встречи, эпизоды, вроде бы как случайно оброненные слова. Перед тобой начинает двигаться прожитая жизнь, она — как поток, как полёт, в котором ты всегда, пока бьётся сердце, исправляешь недочёты и несовершенства человеческой природы. И где всё, как и в лётной работе, должно быть на своём месте, выверено, точно и по слову, и по движению, и по смыслу.
Через год после того памятного взлёта я написал очерк о полётах в небе Восточной Сибири, назвав его «Непредвиденная посадка», следом другой — «Командировка в Киренск». Эти очерки будут опубликованы в журнале «Наш современник». И с тех пор журнал стал для меня родным и близким, хотя я тогда жил и работал в Иркутске. А позже, когда я «приземлился» в Москве, к большой радости всех моих земляков, и не только земляков, главным редактором «Нашего современника» стал Станислав Куняев — тот, кто видел, как взлетает самолёт с болота. Это у него после поездок на Север, в Ербогочен, после дружеских встреч с сибиряками, друзьями по рыбалке и охоте родилось прекрасное стихотворение:
Милый мой,
попрощаемся, что ль,
и, предчувствуя скорую вьюгу,
сдержим в сердце взаимную боль,
пожелаем удачи друг другу…
Даже рябчик
и тот, ошалев
от простора, что ветер очистил,
ослеплённый, летит меж дерев
и, конечно же, прямо на выстрел.
Старый особняк, в котором размещалась Иркутская писательская организация, дышал на ладан. Но всё равно каждую литературную пятницу он был переполнен. Сюда для обсуждения очередной публикации или книги приходили преподаватели вузов, студенты, вернее, пробующие себя в поэзии студентки, актёры, журналисты, режиссёры и иные залетающие на огонёк местные знаменитости.
Впервые порог Дома литераторов я переступил поздней осенью семидесятого года. Принёс свой первый рассказ «Санзадание». Встретила меня секретарша Союза писателей Неля Суханова и попросила оставить рукопись на подоконнике.
— Я хотел бы, чтоб её прочитал Геннадий Машкин, — попросил я.
К тому времени автор знаменитой повести, переведённой на многие языки, — «Синее море, белый пароход», с которым мы познакомились, был единственным писателем, которого я знал. С ним мы познакомились, когда он выступал у нас в лётном отряде.
Через некоторое время я позвонил Сухановой, и она сообщила, что Машкин хотел бы встретиться со мной.
Прямо из аэропорта, в лётной форме, я помчался в писательский особняк. Была очередная литературная пятница, и в особняке было многолюдно. Я увидел всех сразу — тех, кого постоянно показывали по местному телевидению и о ком писали в газетах. В центре внимания был руководитель писательской организации Марк Сергеев, рядом с ним стояли Сергей Иоффе, Гаврила Кунгуров, Валентина Марина, Надежда Тендитник, профессор Василий Трушкин. Чуть поодаль, у стены, в чёрном костюме, ослепительно белой рубашке и в галстуке, стоял Владимир Козловский. Увидеть его было для меня приятной неожиданностью: его романом «Верность» про лётчиков я зачитывался в детстве. Здесь же толпились молодые писатели из «Иркутской стенки». Вячеслав Шугаев, который на подобные вечера, как и Козловский, ходил обязательно в белой рубашке, в галстуке. Рядом с Шугаевым с сигаретой в руке стояла красавица-жена Эльвира, работающая в газете «Советская молодёжь», и что-то говорила Валентину Распутину. Я уже знал, что она была дочерью главного редактора «Забайкальского рабочего».
Кроме основного помещения, небольшого, но уютного зала и кабинета ответственного секретаря, особняк имел ещё полуподвал. Там стояли два стола, один теннисный, другой бильярдный, который был приспособлен для импровизированных фуршетов. «На дно», так шутя называли писатели свой подвал, спускались те, кто был помоложе и покрепче. Бывали случаи, что позже не все могли подняться обратно наверх. Вот там-то я и увидел Геннадия Машкина, который наблюдал, как довольно ловко и азартно хлещет по теннисному шарику Александр Вампилов. Ему безуспешно пытался противостоять его земляк, уроженец села Бабагай, Евгений Суворов, которого Вампилов почему-то то и дело называл Печальным зятем. Позже, уже от Суворова, я узнал, что такое прозвище Евгению дал тесть, который считал, что писатели — народ денежный, но его дочери досталась сама посредственность — непробивной, печальный зять. В случае с Суворовым всё выходило как раз наоборот: да, возможно, непробивной, но, безусловно, один из самых талантливых писателей, входящих в «Иркутскую стенку». Умением переводить талант в хрустящие рубли обладали немногие, и чаще всего будущие классики жили без гроша в кармане.
Здесь же, за бильярдным столом, расположились совсем молодые поэты: Василий Козлов, Анатолий Горбунов и Владимир Смирнов, который вскоре станет Скифом. Машкин узнал меня, пригласил к импровизированной трапезе. Я глянул на протянутый мне стакан, достал из портфеля бутылку болгарской «Плиски» и выставил на стол, чем вызвал одобрительный взгляд ещё недавнего геолога, привыкшего в своей таёжной жизни к походным застольям.
К тому времени Суворов, в отличие от своего знаменитого однофамильца, капитулировал перед Вампиловым, и я решил встать на его место.
— Лётчики — моя слабость! — улыбнулся Вампилов. — Давай-давай, покажи, как на небесах раки зимуют.
Почему раки и почему на небесах, я так и не понял. Саня подкинул белый шарик над столом. Играл Вампилов азартно, переживал за каждое проигранное очко. Отбивая целлулоидный шарик, я почему-то вспомнил статью в «Молодёжке», где описывался товарищеский матч между писателями и журналистами, который проходил на стадионе «Труд». В конечном счёте писатели крупно проиграли. Тогда Вампилов после игры сказал: «Соперники бегали по полю, как молодые олени, мы их догнать не могли».
Я быстро понял, что Саша, как и многие, встал за теннисный стол, имея за плечами лишь дворовую выучку. Тут азарт был ему слабым помощником. Скорее наоборот, мешал сосредоточиться: он то и дело ошибался при приёме шарика. Я заметил, что все столпились вокруг нашего стола и начали болеть за Вампилова. Но он, проиграв две партии, куда-то заторопился. Машкин налил ему стакан болгарского напитка.
— Требую сатисфакции, — глянув на меня, сказал Вампилов. — Но не сегодня. Тороплюсь.
— Саня, Валера написал повесть, — представил меня Машкин. — Может, посмотришь?
— Ну, если бы пьесу! — протянул Вампилов. — Тогда бы я взял. А так отдай Славе Шугаеву. Он у нас как раз занимается молодыми, — и, кивнув на теннисный стол, спросил: — Где научился?
— В лётном, — ответил я.
— Хорошо учат, — он протянул руку. — Значит, пьесы не пишешь?
— Пока нет.
— Ну, тогда пока.
Саня улыбнулся и по лестнице начал подниматься в «свет».
От встречи с Вампиловым осталось доброе, хорошее чувство: и похвалил, и признал меня — пока что как теннисиста, оставил себе надежду одолеть меня в следующий раз. Он напомнил мне позднего Распутина: тот не сразу, но всё же мог признать, что кто-то и что-то может делать быстрее и лучше, чем он. Особенно это проявлялось, когда мы ездили с ним по грибы и ягоды. Здесь у Валентина проявлялся весь его уже подзабытый на городских улицах деревенский азарт: если собирать, то непременно чтобы в котелке; когда мы возвращались к табору, у него было больше, чем у других. Распутин брал ягоду руками, а не совком, аккуратно и чисто, без шелухи и листьев. И очень огорчался, когда его стало подводить зрение.
— Хоть убей, не вижу! А на ощупь — одна беда, — хмуро говорил он, стараясь не показывать своё ведро. — Трёшь-мнёшь, а толку никакого…
Из писательского особняка я вышел, когда было уже темно. Под ногами похрустывал снег. Где-то рядом, за глухими подворотнями, должно быть, оставшимися ещё от иркутских купцов, глухо лаяли собаки, да неподалёку скрежетал железом по рельсам полночный трамвай. Почему-то на память пришли строчки, которые я прочёл в Санином рассказе «Сумочка к ребру»:
Из подворотни выбрел пёс лохматый
И вдруг завоил, словно не к добру.
Подкрадывался сумрак бородатый,
Подвязывая сумочку к ребру.
Обычная в то время картина для провинциального Иркутска.
Дальше с Вампиловым мы виделись коротко. Однажды — в аэропорту: он улетал в Москву. По вокзалу он шёл в расстёгнутом пальто, белой рубашке, на фоне которой бросались в глаза его смолянисто-чёрные кудрявые волосы. Узнал, остановился, сказал, что торопится на регистрацию…
В следующий раз встретились уже в конце мая. В писательском особняке только что состоялось обсуждение его новой пьесы «Утиная охота». Писатели вывалили на улицу, ещё разгорячённые обсуждением. Из коротких реплик я понял: пьесу завалили. И что особенно возмутило «Иркутскую стенку» — что Саню не поддержал Вячеслав Шугаев.
— Ревнив, ревнив Слава! — гудел Саша Сокольников.
Вампилов молчал. Тут же решили идти на берег Ангары, в «Ветерок». Набралось одиннадцать человек, целая футбольная команда. В стеклянной кафешке на бульваре Гагарина, прямо с видом на текущую рядом Ангару, заказали вина и шашлыков. Начали говорить про только что напечатанный в журнале «Наш современник» рассказ Валентина Распутина «Вверх и вниз по течению». Писатель-фронтовик Дмитрий Сергеев с серьёзным, сухим лицом сказал, что Валя пишет трудно. Тогда считалось: кто пишет трудно, тот пишет хорошо. Все разом замолчали, примеряя сказанное на себя. И тут вскочил поэт Пётр Реутский, которого Геннадий Машкин шутя почему-то называл «сухеньким бандитом», и сказал, что сейчас прочтёт поэму «Чёрная сотня» о казаках, которые, прорвав красные заслоны, «сотней высохших ртов упрямо идут на Ростов». Подняв стакан, он театрально объявил, что стихи он посвящает Валентину Распутину. В ту пору Пётр Иванович был, пожалуй, самым знаменитым поэтом в Иркутске, на его стихи даже сочинялись песни. Мне особенно нравилось его стихотворение «Волкодав» и солдатское «Про форму номер двадцать, проверку наших тел на чистоту».
Конечно, каждый из нас по жизни проходил проверку на чистоту, на порядочность, на умение встать за други своя. Сегодня, оглядываясь на то далёкое время, я прихожу к одному простому для себя выводу. Все писательские посиделки были маленькими, если хотите, театральными сценками, где каждому персонажу была отведена определённая роль. Попал за стол — готовь свою реплику. Здесь невидимая постороннему глазу иерархия творческой компании соблюдалась строго. Твои амбиции учитывались, но желание сразу же встать в строй впереди идущего пресекались на корню. Оценивалось, что ты на данный момент представляешь и что к этому времени успел сделать в литературе.
Как-то Слава Филиппов, став секретарём Иркутского отделения Союза писателей, шутя предложил: всем писателям присвоить, согласно занимаемому ранжиру, армейские звания, выдать форму и погоны, кому генеральские, кому лейтенантские и кому за усердие — ефрейторскую лычку.
Его тут же осадили: «Ишь чего придумал, да у писателей нет вторых, все первые!» Позже, когда в Иркутск приехал Виктор Петрович Астафьев, «Чёрную сотню» Пётр Иванович Реутский читал с посвящением уже знаменитому гостю.
Что ж, в театре, как и в жизни, запасные реплики на все случаи не сразу подберёшь…
Тот день, начавшийся с обсуждения «Утиной охоты», выдался на славу: тёплый, тихий, солнечный. В кафе мы сидели одни, нам никто не мешал. Машкин решил, что разговор набрал необходимый градус, и предложил скинуться ещё.
Я достал трёшку и положил в общую кучу. Вампилов тут же вернул мне её обратно:
— У нас так не полагается. Сам не пьёшь, а деньги переводишь.
— Мне сегодня лететь, — объяснил я. — Приходится быть сухим.
— У меня есть к тебе разговор, — вдруг сказал он. — Выйдем на бережок.
Мы вышли из кафе, спустились к Ангаре.
— Мне Гена Машкин сказал, что ты летаешь в Карам, — прищурившись, не то спросил, не то констатировал Вампилов.
— У нас рейс до Казачинска, — подтвердил я. — А по пути садимся в Караме.
— Мы здесь с Геной надумали сплавиться по Киренге. Не поможешь нам с билетами? А если есть время и желание, то присоединяйся.
— Какой вопрос! — ошеломлённый сделанным мне предложением, воскликнул я. — Договорюсь с ребятами, и полетим!
— Только чтоб всё было официально, — предупредил Вампилов.
— Всё сделаем как надо, — успокоил я.
И вдруг до меня дошло, что разговор про билеты, про сплав по далёкой реке был для него не главным. Там, в кафе, остались сидеть те, с кем он давно дружил, не один раз читал им свои пьесы, спорил, выпивал, ездил на Байкал и в другие места. То есть те, мнением которых он дорожил. И сегодня всё шло, как было заведено ранее. Но он решил выйти и поговорить со мной, человеком для него новым, практически неизвестным. Не думаю, что его заинтересовала моя лётная форма. В «Старшем сыне» у Вампилова есть герой-курсант, будущий лётчик. По авторской задумке, это человек слова, который никогда и никуда не опаздывает. Всё у него просчитано до конца жизни. Для Вампилова же это человек-зануда, правильность которого скорее отталкивает, чем привлекает. Как автор Вампилов ему явно не симпатизировал. Любимая в народе курсантская форма его героя не спасает. И вот на тебе: среди писателей появился человек в лётной форме. Возможно, Вампилов решил проверить, кто я и с чем пришёл к писателям. Но едва начался наш разговор, я понял: своего героя он мог нарядить в любую одежду, это не больше чем литературный приём. Интуитивно я почувствовал в Вампилове человека, который видит мир по-иному; я бы сказал, с другой высоты и с другой скоростью. И быстро сообразил, что ему многого говорить и объяснять не надо, он шёл ко мне как к равному, тогда он мог себе это позволить, и уже догадывался, что и я после этих слов уже побежал к нему. И расстояние между нами измерялось не метрами и не шагами. Всё, что будет между нами, ещё предполагалось. Но в тот момент никто из нас не знал, что будет с нами завтра.
— Ну как, пишется?
— Да вот, читают мою повесть, одни советуют переделать, другие — бросить это дело, — отшутился я.
— Ты слушай, но делай, как подсказывает тебе душа. Слушай самого себя. Часто бывает так: они говорят тебе, а думают о себе.
— Не все, — возразил я. — Вот Женя Суворов недавно читал свой рассказ «Мне сказали цыгане».
Вампилов посмотрел куда-то вверх и, засмеявшись, продолжил:
— Вот Жене Суворову я верю. Он тонко чувствует слово, прекрасный стилист. И, пожалуй, самый порядочный из всей нашей братвы. А какой у него прекрасный рассказ «Этажом выше»! Читал?
Я согласно кивнул головой.
— Но есть у него особенность, — вновь улыбнулся Вампилов. — Напишет, напечатает, а потом год ходит, рассказывает, как он писал. В нашем деле не надо останавливаться. Работай, работай, другого не дано. Порода отмоется, и, как говорит Гена Машкин, золотники останутся. Старина Шекспир верно заметил:
--Весь мир — театр,
а люди в нём — актёры!
Кто плут, кто шут, а кто простак,
мудрец или герой.
А потому, а потому
оставьте ваши споры.
Ищите в жизни свою роль,
лепите образ свой.
Помолчав немного, Саня добавил:
— Мы просто не задумываемся и не замечаем, что везде люди играют свою роль.
— Верно, — согласился я. — Особенно когда у нас идут разборы полётов. Каждый видит самого себя в том или ином эпизоде. Вот недавно был у меня случай. При заходе на посадку отказал двигатель. Ситуация неожиданная и паршивая. Едва справились. Когда начали разбирать полёт, кто и как действовал в этой непредвиденной ситуации, начались неожиданности. Каждый потянул одеяльце в свою сторону. А ведь мы — экипаж!
— Ты такие вещи записывай. Сгодится, — посоветовал Вампилов. — Жизнь — лучший помощник. Она подсказывает такие сюжеты, которые не придумаешь. Как сладко пахнет Ангара, — вдруг тихо сказал он, посмотрев в сторону текущей мимо нас реки.
— Она пахнет только что сорванной морковной ботвой, — заметил я.
— Вода пахнет вечностью, — поправил меня Вампилов. — А наша жизнь, как и вода, протекает быстро.
Сверху от кафе к нам подошёл Машкин, за ним спустился Распутин, и мы, слившись с другими, толпой двинулись мимо бетонного шпиля в сторону трамвайной остановки.
Ныне на месте бетонного шпиля, который Саня с присущей ему иронией называл «мечтой импотента», как и в царские времена, стоит памятник Александру III. Со временем всё вернулось на свои места.
Возле драматического театра к нам подошли девушки. Через минуту, слышу, Саша Сокольников крикнул:
— Ребята, смотрите, Сашу Вампилова уводят.
— Ну, это не насовсем, — засмеялся Машкин.
Больше я Саню живым не видел. Мне запомнился тот день, когда Машкин, встретив меня у стадиона «Труд», сообщил, что Сани больше нет. Помню заплаканного Распутина, потемневшего от горя Суворова, осунувшегося Машкина. Полёт на Киренгу так и не состоялся.
Открывая дверь писательского особняка в Иркутске, я не предполагал, что ждёт меня и какие камни встанут на пути. А пока всё шло своим чередом: хоть и не сразу, но состоялись первые публикации рассказов, затем в Восточно-Сибирском книжном издательстве вышла первая книга «Непредвиденная посадка». А потом уехавший в Москву Вячеслав Шугаев сказал, чтобы я готовился к седьмому Всесоюзному совещанию молодых писателей, которое должно состояться в 1979 году в Москве. Руководителем нашей секции оказался Василь Быков, писатель-фронтовик, известный по повестям «Третья ракета», «Круглянский мост», «Мёртвым не больно». Не скрою, я был удивлён, что Быков отметил мою книгу как лучшую по итогам семинара, и по его итогам я был рекомендован в Союз писателей СССР. Казалось бы, передо мною распахнулись двери; издательство «Молодая гвардия» взяла мою рукопись в план. Чего ещё желать? Но по приезде в Иркутск у меня начались проблемы. Хоть мы и тешили себя, что город наш есть литературная столица России, таковым, конечно же, он был с большой натяжкой. Да, у нас членами Союза писателей были Константин Седых, Валентин Распутин, Александр Вампилов, Гавриил Кунгуров, Владимир Козловский, Геннадий Машкин, Вячеслав Шугаев, Марк Сергеев, Евгений Суворов, Алексей Зверев, Анатолий Шастин, Станислав Китайский. Но, пожалуй, за исключением трёх первых, остальные довольствовались славой провинциальных классиков.
После читинского совещания молодых писателей с лёгкой руки Александра Вампилова родилось понятие «Иркутская стенка», где Саша играл заметную роль. Им было под тридцать, и, как шутил сам Вампилов, «мы уже все пожилые люди». Когда между ними случались размолвки, то он первым шёл навстречу, обнимал и предлагал выпить мировую:
— За нашу «Стенку»! За любовь без обмана…
Мне это напомнило детство, нашу футбольную команду «Барабинская стенка». Хоть мы и жили с Распутиным и Вампиловым в разных местах, но послевоенный быт улиц, околотков и дворов толкал держаться вместе, чтобы ощущать плечо стоящего рядом. Отголоски того читинского семинара ещё долго будоражили наше воображение и были предметом обсуждений среди литературной общественности не только Иркутска, но и Читы, Красноярска, Улан-Удэ и Москвы. По следам читинского семинара стал проводиться замечательный праздник «Забайкальская осень». Организовывали те литературные встречи Георгий Граубин и Ростислав Филиппов. Забайкальский край, так красочно описанный Константином Седых в своём романе «Даурия». Шилка, Голубая Айгунь, Нерчинские рудники, Петровский завод, Арахлей, та же Даурия. Атаман Семёнов. И стихи Филиппова:
Как пели мы легко и длинно
Под вечер около ручья:
«Скакал казак через долину,
Через маньчжурские края».
Позже мне на глаза попадётся «Восточно-Сибирская правда», где иркутский журналист Владимир Ходий напишет о том знаменитом семинаре. Было интересно сравнить то, что было в СМИ, с воспоминаниями участников совещания, с которыми мне приходилось говорить неоднократно.
«В Чите в те осенние дни 1965 года Иркутск и иркутяне упоминались часто. Фактически шестеро из 13, плюс ещё столько же, если не больше, в резерве (почти все они впоследствии были приняты в Союз), — отличный результат! Так возникла „Иркутская стенка" молодых писателей — уникальное явление в отечественной литературе второй половины XX века. Говорилось много добрых слов и немало суровых», — писал в отчёте о семинаре специальный корреспондент иркутской газеты «Советская молодёжь» Владимир Жемчужников.
Читинский семинар молодых был наделён правом рекомендовать в Союз писателей, минуя приёмную комиссию, однако никто не отменял общепринятого условия, что рекомендуемый должен иметь в своём творческом багаже хотя бы одну напечатанную книгу или, на худой конец, крупную журнальную публикацию.
Высокую оценку на семинаре получили произведения журналистов Юрия Самсонова и Вячеслава Шугаева. Вячеслав, до этого отдавший несколько лет «Восточке», представил на суд руководителей семинара новый вариант опубликованной в альманахе «Ангара» повести «Любовь в середине лета» и рукопись принятой журналом «Юность» другой повести — «Бегу и возвращаюсь».
Казалось, не будет проблем с рекомендацией в Союз писателей у Александра Вампилова — по первоначальной профессии тоже журналиста. Кроме «Прощания в июне», в Читу он привёз свою вторую пьесу — «Нравоучение с гитарой» («Старший сын»).
«Ночью, накануне оглашения списка рекомендуемых для принятия в Союз, — вспоминал впоследствии Шугаев, — мы узнали, что Саня в него не попал. Мы сидели у него в номере, курили, обсуждали, что можно предпринять. Саня подошёл к окну:
— Который час? Вот-вот! Ребята, да сейчас даже медведь спит. Кому что докажешь?
Посидев ещё немного и не зная, что можно предпринять, мы вышли в коридор. И там неожиданно встретили приехавшего из Москвы бывшего иркутянина Бориса Костюковского, автора известной в то время книги „Зовут его Валерка". Узнав суть дела, он повёл нас в номер руководителя Союза писателей России Леонида Соболева. Постучал, через минуту дверь открылась, и мы увидели лицо заспанного, матёрого, с заметной сединой, „медведя", на лице красные рубцы от подушки. Он оглядел неожиданную делегацию, улыбнулся:
— Что за аврал?
Молча выслушал наши сбивчивые слова, сказал:
— Заходите!
Затем взял с подоконника большой ведёрный термос.
— Садитесь, чаю попьём.
Расспросив и выспросив с дотошностью, какую и днём не часто встретишь у каждого, он коротко произнёс:
— Хорошо, обнародуем!
От него мы вышли, когда на улице уже рассвело».
Ну а днём, уже по воспоминаниям руководителя иркутской делегации Марка Сергеева, публично было оглашено, что у Вампилова есть книжка, называется она «Стечение обстоятельств». Правда, небольшая — всего в печатный лист.
— И что же, что небольшая? — сказал Сергеев. — Главное — талантливая.
Вот так вопрос с рекомендацией Вампилова был решён.
Возможно именно после того ночного визита к Соболеву у Вампилова и родилась идея назвать своих товарищей «Иркутской стенкой». На одной из секций прозы рассматривалось творчество ещё одного иркутянина, Валентина Распутина. Он тогда жил и работал в Красноярске. Убедил же его принять участие в семинаре, как он потом вспоминал, Вампилов. «В шестьдесят пятом году у меня, — говорил в одном из интервью Распутин, — было написано около десятка рассказов или того меньше… А когда поехал в Читу, мне повезло. Повезло потому, что попал в семинар к Владимиру Чивилихину. Он отнёсся ко мне очень хорошо, как мне кажется. Может быть, потому, что он сибиряк и сибиряков выделял, хотя нас, сибиряков, там было много. Если бы я попал к другому руководителю, а так могло случиться, и ему, этому другому руководителю, рассказы мои не понравились, я бы, наверное, бросил писать, потому что был неплохим журналистом. Но Чивилихину они понравились».
Как рассказывал после Владимир Жемчужников, «прочитав рассказ журналиста Валентина Распутина, Владимир Чивилихин три часа диктовал его по телефону в редакцию центральной газеты». Известно, что газета эта — «Комсомольская правда», а вот рассказ назывался «Человек с этого света». Ранее он уже был напечатан в «Советской молодёжи», «Восточно-Сибирской правде» и альманахе «Ангара». В «Комсомолке» же ему дали другой заголовок — «Ветер ищет тебя»…
Любопытно также, что буквально в тот же день газета «Забайкальский рабочий» опубликовала следующий фрагмент репортажа с семинара: «Четвёртая секция прозы. „Первооткрыватель" её — начинающий талантливый прозаик Распутин. С ним знакомы и читинские читатели по публикациям в газетах. Как отметили собратья по перу, уже в первых рассказах чувствуется его собственное „я". Он точен в выборе деталей художественного повествования. Поэтому не случайно, что обсуждение творчества Распутина вылилось в разговор о важности деталей в сочетании с глубокой обрисовкой характеров персонажей в рассказах и повестях». А вот краткое резюме самого Чивилихина: «Красноярский журналист Валентин Распутин — весь в поисках, иногда и неудачных. У него редкое, своеобразное дарование. Ему присущи психологизм, смелость перед сложностью».
Ещё два иркутских геолога — Глеб Пакулов и Геннадий Машкин — решили попытать счастья на литературной тропе. У Глеба в 1964 году вышел сборник стихов и поэм «Славяне», но на семинар он заявил пьесу «Горнист Чапаева». Написанная в форме сказки для детей, она получила одобрение, и вообще дебют поэта в драматургии был признан удачным. На ура прошло и обсуждение повести Геннадия Машкина «Синее море, белый пароход». Её признали едва ли не лучшим произведением из всей представленной на семинаре прозы.
Позже Распутин, обычно не очень-то склонный вспоминать свои отношения со сверстниками, с улыбкой рассказывал: «В Чите, во время семинара, во время ужина меня подвели к столику, за которым сидел Геннадий Николаевич Машкин. Я увидел перед собой крепкого, в геологической штормовке, молодого человека, вокруг которого уже толпились местные журналисты. „Да, да, наслышан, наслышан. Да ты не робей, присаживайся! — точно примеряя на себя неожиданно упавшую на плечи одежду литературного барина, покровительственно проговорил Машкин. — А может, старичок, пригубишь с нами?"»
Как всё в этом мире быстро меняется и забывается! У каждого свой путь, где на творческом пути тебя ожидают не только розы, но и подводные камни…
Литературная «Иркутская стенка» уже на наших глазах повзрослела, «забурела», почти все встроились в привычную, натоптанную колею, никто из вчерашних молодых и обещающих по собственной воле не отказался от предложенных званий, наград и чинов, поскольку не ими была придумана система оценок, поощрений для творческих людей. Скорее наоборот, с некоторой ревностью следили за успехами сотоварищей по перу, поскольку в том поприще, которое было ими выбрано, не было пределов совершенству: ищи, экспериментируй, учись, преодолевай, страдай, терпи, переживай, восхищайся, и конечным мерилом всему, что ты сделал, являешься ты себе сам. На этом построен мир. Из детства пришло правило: дают — бери! Но тут же напоминали: смотри, кто даёт и что требует взамен. Говорят: кому много дано, с того и спрос особый. Брать — легко, отдавать — тяжело. Вот на этом-то оселке всё ломается и всё проверяется. И всё же среди писателей я помню одного, который отказался. Он был из «стенки» военных лейтенантов, пришедших в литературу после войны. После расстрела Белого дома Юрий Васильевич Бондарев отказался получать орден из рук Бориса Ельцина. Та наша «Иркутская стенка» не заметила, что на смену ей подросла другая: Валентина Сидоренко, Анатолий Байбородин, Владимир Скиф, Анатолий Горбунов, Василий Козлов, Татьяна Суровцева, Владимир Максимов, Александр Лаптев. Но это произошло позже, когда в той первой знаменитой «Стенке» не стало Вампилова; его уход был для Иркутска, да и для всех нас невосполнимой потерей.
У попавших в начальство, ещё недавно бывших молодыми, отношение ко мне, да и к Валентине Сидоренко, которая вместе со мной участвовала в седьмом Всесоюзном совещании и была признана одной из лучших, оставалось прежним: молодо-зелено, и «Быков нам не указ! Ну сказали о вас в москвах — что из того? Идите и докажите, что вы соответствуете той полке, на которую вас поставили».
На том памятном для меня московском совещании я познакомился не только с Василем Быковым, но и с другими писателями-фронтовиками: Юрием Бондаревым, Евгением Носовым и Виктором Астафьевым. Все они, кто в большей, а кто в меньшей степени, сыграли свою роль в моей жизни. Василь Быков дал мне рекомендацию в Союз писателей. В Москве на приёмной комиссии, несмотря на то что к тому времени я стал единственным писателем от Иркутской области, награждённым премией Ленинского комсомола, мне неожиданно завернули документы.
— Ну что, надеюсь, ты всё понял? — узнав о результатах голосования, сказали мне в Иркутске. — Как говорится, до Москвы далеко, а до Бога высоко.
Узнав о случившемся, Василь Быков написал апелляцию секретарю Союза писателей России Юрию Васильевичу Бондареву. Мы встретились с Юрием Васильевичем в Москве, он, улыбнувшись, сказал, что начинающего писателя в его жизни ожидают не только розы, но и шипы.
— Ваши земляки посчитали, что премии Ленинского комсомола дают не за взятие городов, а за выслугу годов, — пошутил он. — Они ошибаются, и мы их поправим.
И действительно, на очередном заседании секретариата Бондарев попросил пересмотреть решение приёмной комиссии, и в конечном итоге, с опозданием на два года, я получил писательский билет.
Да, бывало и такое, из песни, как говорится, слов не выкинешь. Каково же было моё удивление, когда, узнав о непростой для меня ситуации, на одном из пленумов ко мне подошёл Евгений Иванович Носов и предложил переехать к ним в Курск.
— Дадим тебе трёхкомнатную квартиру. В Курске есть аэродром, можешь летать и у нас. А лучше бросай штурвал, садись за стол и пиши!
Я не поехал. Расстаться с Иркутском? Нет и ещё раз нет!
На другой год после совещания молодых заведующий сектором по работе с творческой молодёжью отдела культуры ЦК ВЛКСМ Михаил Кизилов вместе с ответственным секретарём по работе с молодыми писателями Юрием Александровичем Лопусовым собрали нас в Свердловске, и там я впервые увидел первого секретаря обкома Бориса Ельцина, на которого, используя его честолюбие и несомненные таранные способности, вскоре сделают ставку те, кто ненавидел Россию. И готовить его начали загодя. И они приехали вместе с нами — посмотреть, послушать, нарисовать образ уральского богатыря, который денно и нощно борется с ненавистными партократами. Ельцин пригласил нас к себе, даже прочитал стихи Михаила Зайцева. И мы заглотили наживку: вроде бы мужик ничего, неравнодушен к слову, достаточно молод и не чета шлёпающему губами Брежневу. Прощаясь, он подарил каждому альбом «Шедевры каслинского литья» с дорогим рубиновым значком Свердловской области на обложке. Тогда мы и предположить не могли, что очень скоро таран сделает своё дело: пробьёт Кремлёвскую стену, с наслаждением примется денно и нощно разрушать ту страну, которую не создавал. Заодно пустит под откос всех нас, пишущих и читающих, отправит в буквальном смысле этого слова по миру.
Но это будет позже.
Весной восемьдесят третьего года меня вновь пригласили на совещание. На этот раз в Пицунду. Сбор в Абхазии, на берегу Чёрного моря, организовали опять-таки Михаил Кизилов и Юрий Лопусов. После Свердловска мы съездили в ГДР, затем в Болгарию. Они решили сделать ставку на молодых, отмеченных на седьмом совещании писателей, которые, по их мнению, представляли новую волну в отечественной литературе. И мы старались не подвести наших московских друзей-кураторов, которые вытаскивали нас, кого с редакции, кого из кабины самолёта, а кого-то и прямо с улицы, чтобы мы могли не только посмотреть мир, но и поучиться друг у друга, почитать, что пишут твои сверстники со всего Советского Союза. Это были незабываемые поездки и встречи, о которых до сих пор мы вспоминаем как о лучших днях нашей творческой молодости.
По пути на море, я встретился в Центральном Доме литераторов с моим бывшим наставником Вячеславом Шугаевым. В последнее время у него ко мне проступила непонятная для меня ревность, я начал ощущать идущий от него холодок, он не подходил к телефону, бросал трубку. Выпив коньяку, Шугаев, глядя на меня в упор холодными голубыми глазами, сообщил, что написал критическую рецензию на мою повесть «Опекун» и при этом, как бы в пику, похвалил узбекского писателя Нурали Кабула. Я молча выслушал его. Для меня его признание было равносильно удару из-за угла — неприятным и болезненным. Повесть уже давно была напечатана, о ней хорошо говорил на совещании Василь Быков, по ней меня приняли в Союз писателей. И тут такая оплеуха! Чтобы как-то сгладить затянувшуюся паузу, я сказал, что в журнале «Новый мир» готовится к публикации моя новая повесть «Приют для списанных пилотов».
— Плохое название, — сказал Шугаев и попросил заказать ещё коньяку.
Расстались мы молча, я понял, что прежних добрых и доверительных отношений между нами уже не будет.
В Дом творчества мы добирались с моим университетским другом, красноярцем Олегом Пащенко. В самолёте я рассказал ему о встрече с Шугаевым.
— Валера, скроенные им штанишки стали для тебя коротки, — выслушав меня, сказал Олег. — Теперь шагай сам и сам выбирай себе дорогу. Жизнь, она не замыкается только на одном Шугаеве. Ты для него теперь что ветер в поле — не загонишь обратно. Как там у Александра Сергеевича: «Восторженных похвал пройдёт ненужный шум; услышишь суд глупца и смех толпы холодной».
— «Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм», — в тон ему протянул я. — К тому же они не проходили школу Барабы.
В Пицунде нас встретили уже знакомые по прежним встречам Андрей Скалон, Валера Исаев, Станислав Рыбас, Юрий Гречко, Анатолий Пшеничный, Юрий Сергеев, Михаил Зайцев, Михаил Андреев, Юрий Сергеев, Сергей Алексеев, Юрий Лопусов и Михаил Кизилов. Утром нас собрал Лопусов и взволнованным голосом сказал, что ему только что позвонил сухумский поэт Виталий Шария и сообщил: к нам на семинар из Адлера на машине первого секретаря Абхазии везут Валерия Николаевича Ганичева. Что ж, Юра Лопусов хорошо знал, кто и на чём должен ездить.
В то время для многих писателей Ганичев был небожителем, до которого из провинции было трудно дотянуться. Все пишущие знали, что в последнее время Ганичев занимает пост главного редактора «Роман-газеты», и многие писатели хотели бы познакомиться с ним в надежде попасть на страницы популярного издания, выходившего тогда огромным тиражом. А совсем недавно Валерий Николаевич возглавлял издательство «Молодая гвардия», а затем «Комсомольскую правду». Нам уже приходилось встречаться с ним: во время седьмого совещания молодых писателей он пригласил нас к себе в редакцию, где, обрисовывая обстановку в мире, сообщил, что наши вертолёты уже участвуют в некоторых операциях в Афганистане. И добавил, что только вчера они выбивали бандитов из Герата. До ввода нашего ограниченного контингента в Афганистан было ещё больше полугода. Откровенность и смелость, с какой Валерий Николаевич поделился с нами этой новостью, поразила.
Поразили меня, и не только меня, но и абхазских поэтов и писателей, высказывания Юрия Лопусова в отношении грузин, когда они пригласили нас на шашлыки в лес, на берег горной реки Бзыбь.
От него мы узнали, что между Грузией и Абхазией, мягко говоря, непростые отношения, и резкие высказывания московского гостя о грузинах вызывали у хозяев-абхазов удивление.
— Ой, не поздоровится вам, Юрий Александрович! — воскликнул Виталий Шария. — Грузины — народ злопамятный. Узнают о ваших речах — найдут способ заткнуть вам рот.
Тогда мы ещё не могли предполагать, что не пройдёт и десяти лет — и Абхазия от Сухуми до Гудауты заполыхает огнём. После боевых действий между грузинами и абхазами Дом творчества, в котором проходило наше совещание, будет долго смотреть на море выбитыми окнами.
Ганичева встречали Лопусов с Кизиловым, мы же в это время осматривали окрестности Пицунды.
Совсем неожиданно для меня после обеда ко мне подошла невысокого роста блондинка. Одета она была в короткое, выше колен, платье, волосы были собраны в пучок, ладная, стройная; я тут же обратил внимание, что на ногах у неё были белые спортивные тапочки. На вид ей было лет тридцать, не более.
— Светлана Фёдоровна Ганичева, — представилась она. — Валерий Николаевич хочет поговорить с вами. Вечером после ужина сможете зайти к нам?
Я пожал плечами: надо, так зайду. Светлана Фёдоровна, помолчав немного, вдруг спросила:
— Валера, как же вы пишете? Ведь у вас такая сложная работа.
— А я включаю автопилот, — переваривая новость, не думая, брякнул я. — Достаю ручку, блокнот и начинаю писать.
В тот момент я думал о другом. Я никак не ожидал, что у Валерия Николаевича Ганичева такая молодая и красивая жена. И не сразу сообразил, как же мне себя с ней вести. И допустил промах. Светлана Фёдоровна удивлённо вскинула глаза — она не приняла мою шутку.
— То есть как на автопилоте? — она прищурила глаза.
— Да я так пошутил…
Шутки Светлана Фёдоровна понимала и принимала. Но не от всех.
Вечером все мои друзья пошли на танцы. Я же поднялся в номер к Ганичевым и с волнением постучал в дверь. Встретил меня Валерий Николаевич. Светлана Фёдоровна украшала стол. На тумбочке я заметил красивый букет цветов, на столе зелень, фрукты, кувшин с вином. На диване разглядел свою недавно вышедшую в издательстве «Молодая гвардия» книгу «Почтовый круг», а рядом — «Литературную газету» со статьёй Шугаева.
Одета Светлана Фёдоровна была в белую юбку, светлую кофточку, на руке — изумрудный перстень, на шее поверх блузки — красивые зелёные бусы. Всё продумано, всё в тон. «Должно быть, всё не из магазина, а из художественного салона», — мелькнуло у меня в голове.
Я просидел в номере Ганичевых допоздна, рассказывая о своей работе, о Распутине, Шугаеве. Вспомнили мы Василя Быкова и Астафьева. Валерий Николаевич рассказал, как он начинал свой путь в журналистике и привёл в пример опубликованную им в «Комсомолке» критическую статью «Следствие ведут кунаки», за которую его сняли с редакторства. Тон разговора задавал Ганичев, но Светлана Фёдоровна, как опытный лоцман, направляла его в нужное русло. Мне уже приходилось иметь дело с жёнами писателей, но такого внимания, доброжелательства и участия к себе я ещё не встречал.
На другой день ранним утром мы встретились с Ганичевым на берегу. Выяснилось, что совсем недавно Валерий Николаевич попал в автомобильную аварию, и у него была раздроблена рука. Каждый день по утрам он приходил на пустынный в это время пляж и заплывал в море. Я составил ему компанию.
Вечером, после споров и разговоров в конференц-зале, мы собирались у входа в Дом творчества. Толя Пшеничный приносил гитару, и мы вместе с отдыхающими пели «В нашу гавань заходили корабли». По нашей просьбе на бис Толя виртуозно исполнял незнакомую многим, но, как говорил он, модную в Европе песню «Эммануэль». Мы ему верили, так как Толя работал советником посольства в Бельгии. Но чаще всего почему-то пели песню Остапа Бендера из фильма «Двенадцать стульев», которую исполнял Арчил Гомиашвили:
Где среди пампасов бегают бизоны,
Где над баобабами закаты, словно кровь,
Жил пират угрюмый в дебрях Амазонки,
Жил пират, не верящий в любовь.
Но любовь, обыкновенная, курортная, прохаживалась по аллеям, выискивая свои новые жертвы. И находила! Когда Пицунду накрывала тёмная южная ночь, наша писательская компания разделялась: одни шли на танцплощадку к отдыхающим в Доме творчества «шахтёркам» с Донбасса, а мы с Юрием Лопусовым, Олегом Пащенко, Андреем Скалоном и Валерой Исаевым поднимались в комнату к Ганичевым и там уже под руководством Светланы Фёдоровны, разогретые южным солнцем и абхазским вином, чуть ли не до утра пели комсомольские песни:
Хорошо над Москвою-рекой
Услыхать соловья на рассвете,
Только нам по душе непокой —
Мы сурового времени дети…
Много позже Валерий Николаевич организует на Бежином лугу выездной пленум Союза писателей России. На автобусах мы поедем в Чернь, к давнему другу Валерия Николаевича Виктору Даниловичу Волкову. Волков был начальником отдела культуры Чернского райисполкома, потом стал руководить всем районом. Там, на Бежином лугу, они с Ганичевым проводили праздник «Тургеневское лето». Мы поехали отдохнуть, искупаться, подышать воздухом Ивана Сергеевича Тургенева, а заодно и походить босыми ногами по знаменитому Бежину лугу…
Та поездка оказалась для меня особенной: ночь в поле, аэростат над лугом, песни на свежем воздухе, разговоры о Тургеневе, о литературе, о жизни. Там же у меня произошли новые встречи и завязались новые знакомства. Особенно запомнилась наша вылазка на Козье озеро, когда мы, решив спрямить дорогу, угодили в болотину. «Не зная броду, не лезь в воду!» — смеялись мы, очищая свою обувь и одежду от вонючей глины. Именно там, на Бежином лугу, я впервые за многие годы наконец-то вылез из кабины самолёта, снял с себя мундир и в буквальном смысле этого слова пошёл по земле, ступая по ней босыми ногами.
— Правильно делаешь! Земля лечит, — глянув на мои запылённые ноги, заметил Ганичев.
Как сказал один из героев повести Ивана Сергеевича Тургенева «Первая любовь», у меня никогда не было первой любви. Я сразу же начал со второй. Вернувшись с Бежина луга, я перечитал Тургенева и, вспомнив давний совет Миши Зайцева, начал писать свою первую пьесу, которая с небывалыми трудностями, но всё же будет поставлена через несколько лет иркутским ТЮЗом. После переезда в Москву за короткое время я уже не облетал, как это было до того в Сибири, почти все деревни и города на самолёте, где, кроме столовых, гостиниц и магазинов, я ничего не видел. Здесь я объездил на поездах и машинах всю европейскую часть нашей некогда великой страны. Слава Богу, что нашлись люди, которые сказали: поезжай и посмотри на всё своими глазами, тебе это пригодится.
Побывал в Смоленске, Калуге, Волгограде, Рязани, Курске, Ростове, Николаеве, Севастополе, Санкт-Петербурге, Орле, Омске, Якутске, Ульяновске, Екатеринбурге, Липецке, Ельце, Можайске, Тирасполе, Вологде, Вязьме, Очакове, Тольятти, Дорогобуже, Гагарине, Одессе. Уже на пароходе по Волго-Балтийскому каналу приплыл на Валаам, по пути побывав в Угличе и Мышкине, посмотрел торчащие из воды колокольни затопленной Мологи. Когда писал «Воздушный меч России», то слетал на самолёте на авиабазу Энгельс и даже полетал в кабине ракетоносца.
Особое чувство я испытал, когда впервые, уже поздним вечером, мы приехали на Бородинское поле.
Мы поднялись на батарею Раевского, спустились в дзот, в котором в сорок первом году держали оборону сибиряки под командованием полковника Полосухина. Потом забрались на Семёновские флеши, походили по усыпальнице графа Тучкова — Спасо-Бородинскому храму. До сих пор перед глазами стоят выставленные под открытым небом зеленоватые от времени наполеоновские пушки. «Последний довод короля», — прочёл я на одной из них.
«Что ж, весомый аргумент даже и в наши дни!» — подумал, я вспомнив недавний расстрел Ельциным Белого дома из танков.
Позже наконец-то добрался до Куликова и Прохорова полей, до тех памятных мест, о которых, открывая учебник истории, слышал ещё в школе. Но тогда, детским ещё сознанием, всё принималось за веру: вот книжка, вот картинка, смотри и запоминай.
В авиации есть такое понятие: сличение карты с пролетаемой местностью. Во время полёта у тебя на коленях разостлана отпечатанная бумажная карта. Ты пальцем отыскиваешь свой маршрут и, заглядывая сверху на проплывающую внизу землю, соединяешь себя с тем, что находится под самолётом, убеждаешься, что летишь верно и всё, что есть на карте, реально существует в жизни. Что-то подобное происходило и во время наших поездок по городам и весям нашей, как принято говорить, необъятной России. Уже не на бумаге, не по картинкам и фильмам перед тобой открывалась непростая, зачастую кровавая история нашей земли.
В Смоленске мы побывали в Свято-Успенском соборе, славном своей героической обороной 1609–1611 годов от поляков с его святыней — шитой пеленой «Положение во гроб»; в Курске отстояли службу в Воскресенско-Ильинском храме, где когда-то крестили Серафима Саровского; в Угличе нам показали колокол, который по приказу царя Бориса был сброшен с колокольни, он был бит плетьми, ему вырвали язык, и он был сослан в Тобольск.
В Озерках, где когда-то жил Иван Алексеевич Бунин, мы с учителем истории Натальей Петровой и замечательным елецким писателем Александром Новосельцевым попытались с ходу, с наскоку спасти от закрытия сельскую школу в бывшем имении Ивана Алексеевича Бунина. И так увлеклись этим процессом, что нас чуть было не оставили в школе на вечное поселение. Писатели укатили на автобусе, мы было бросились вдогонку, но тщетно. Пришлось догонять писательскую братию на попутной машине. Позже Наталья Георгиевна напишет о нашем посещении забытой озерецкой школы, заодно вспомнит гимназию, где учились Иван Алексеевич Бунин и Михаил Михайлович Пришвин, расскажет о проблемах сельских школ со времён Ивана Грозного до сегодняшних дней в своей удивительно доброй и добротной книге «Повседневная жизнь школьного учителя от монастырского учения до ЕГЭ».
Это были не просто писательские поездки в туристических целях. И перечисленные выше города и сёла, в которых ты побывал, складывались не в мешок туриста, откуда зачастую ничего нельзя достать. Всё собиралось и складывалось в некое полотно, где всему было своё место. С некоторым удивлением я встречал сибиряков, которые родились на берегах Ангары, но по каким-то причинам откочевали обратно в земли курские и белгородские. Мне всегда казалось, что нет земли краше, чем наша, ангарская. И на то были свои подтверждения. Помню, когда я поступил в лётное училище, то, с детства привыкший ко всему добротному, бревенчатому, обнаружил на бугурусланской земле сёла с земляными полами, соломенными крышами и стенами из кизяка. Но, приехав на Белгородчину и пройдя по мощёным улочкам районных городков, вдруг понял: не всё так в России плохо, можно, оказывается, по-хозяйски, без бревенчатых стен и соломы с кизяком, обустраивать свою жизнь. Вот и потянулись земляки на свою прародину. Из поездок мы привозили впечатления, строчки стихов, новые сюжеты для своих рассказов и повестей. А потом выходили книги: «От Донбасса до Байкала», «Колумб Вселенной», «Нам курсантские снятся погоны», «Воздушный меч России», «Георгий Жуков». Каждый привозил домой своё. Общие впечатления и незаметные, но памятные для души строчки. Из поездки в Севастополь я, например, привёз сочинённый на ходу в автобусе стих: «В Крыму у древнего города Саки я рвал у дороги красные маки. А после сидел у оконца с охапкой крымского солнца».
Не Бог весть что, но при воспоминании о полыхающих вдоль крымских дорог маках перед моими глазами тут же вставал тот нежный, полыхающий теплом букет. И там я встретил своих земляков.
Большинство этих выездов из Москвы было уже организовано Валерием Николаевичем Ганичевым. Я не погрешу, но истинным вдохновителем этих вылазок, их идеологом была, конечно же, Светлана Фёдоровна.
Почему-то больше других мне запомнились поездки в Орёл и Белгород. Орёл — понятно; тот писательский пленум прошёл сразу же после расстрела Белого дома. Встал вопрос: как жить дальше писательскому сообществу? Валерий Николаевич решил собрать пленум в литературной столице России. В поезде мы ехали вместе с замечательным русским поэтом Николаем Старшиновым. Он расспрашивал меня про наше осадное сидение в Белом доме, что видели и как там всё происходило. Кто-то из соседей осторожно стал расспрашивать его о Юлии Друниной.
Я тут же вспомнил, что присутствовал у неё на семинаре, который проходил летом 1974 года в Иркутске. Мне она запомнилась красивой и молодой, в чёрном строгом костюме и белой кофточке. И ещё тогда я отметил её густые золотистые волосы. Ещё сказал, что часть лица у Друниной показалась мне как бы замороженной.
— Это у неё от ранения осколком в шею, — сказал Старшинов. — Замечательная была женщина! И тогда я прочёл посвященное войне стихотворение Юлии Друниной:
Я ушла из дома в грязную теплушку,
В эшелон пехоты, в санитарный взвод.
Дальние разрывы слушал и не слушал
Ко всему привычный сорок первый год.
Я пришла из школы в блиндажи сырые
От Прекрасной Дамы в «мать» и «перемать»,
Потому что имя ближе, чем Россия,
Не смогла сыскать.
На посиделках в нашем купе оказалась Светлана Фёдоровна. Она сидела, слушала наш разговор, затем тихо прочитала неизвестное мне на тот момент последнее стихотворение Друниной:
Ухожу, нету сил. Лишь издали
(Всё ж крещёная!) помолюсь
За таких вот, как вы, — за избранных
Удержать над обрывом Русь.
Но боюсь, что и вы бессильны.
Потому выбираю смерть.
Как летит под откос Россия,
Не могу, не хочу смотреть!
Я слушал Светлану Фёдоровну и почему-то вспоминал октябрьские дни девяносто третьего года. Сразу же после расстрела Белого дома я, раздавленный и побитый депутат Верховного Совета, пришёл к Ганичевым домой, и они на несколько дней укрыли меня в своей квартире. Тогда вечером Валерий Николаевич принёс мне ручку, пачку чистой бумаги и сказал:
— Не теряй времени даром. Пиши, что видел, прямо сейчас. Дальше многое забудется. Иди по свежим впечатлениям.
Я заперся в дальней комнате и начал писать повесть, взяв в эпиграф первые строки стихов, которые вынес из расстрелянного Белого дома:
Плачь, милая, плачь!
Ты своего не узнаешь лика,
Вот что сделал с тобой
--всенародно любимый палач,
Пьяный владыка.
Поездка в Белгород почему-то напомнила мне наши давние встречи в Пицунде. Там такой же тёплой весной мы с Серёжей Котькало, с которым познакомились ещё во время осады Белого дома, тёмным вечером наломали у белгородских частников веток сирени и принесли их Светлане Фёдоровне, Марине и Гале Бушуевой, которая приехала на пленум с детьми из Николаева. Тёплыми вечерами мы вместе с Мариной, Галей и поэтессой из Архангельска Леной Кузьминой, как и в Пицунде, все дни напевали песню на стихи Николая Рубцова «Синенький платочек»:
О том, какие это были дни!
О том, какие это были ночи!
Издалека, как синенький платочек,
Всю жизнь со мной прощаются они…
О том, какие это были дни!
О том, какие это были ночи!
Но вернёмся к вечерам абхазским. Поэты — народ особенный. Скажи им доброе слово — они будут помнить его всю свою жизнь. Там, в Пицунде, мы то и дело устраивали поэтические вечера. Зрителей и слушателей хватало, Дом творчества был заполнен отдыхающими, они с удовольствием ходили на наши поэтические вечера. Мы выступали по кругу, один за другим. Вёл вечера обычно Миша Кизилов, поскольку тогда нас называли птенцами гнезда Кизилова. Ему, как говорится, были и карты в руки. Ганичевы и приглашённые абхазские гости, поэты и журналисты, усаживались среди зрителей. Наверное, со стороны мы тогда напоминали выпущенных из вольер уже не щенков, но ещё и не взрослых лаек. Это сравнение мне пришло в голову, когда я вспомнил, что на семинаре Андрей Скалой утверждал, что миссия писателя, как и сторожевой собаки, — следить за окружающим пространством и предупреждать хозяев о надвигающей опасности.
Обычно первым со своими стихами выходил Толя Пшеничный:
Что бы я без друзей
Значил и что б я мог? —
Был бы я как музей,
Где на двери — замок.
Был бы я как закат —
Не согревал собой.
Был бы деньгой богат,
Был бы я нищ судьбой!..
…Пусть сияют, завлекая,
Чужедальние края.
Там, где матушка родная,
Там и родина твоя!..
Зрителям наши вечерние встречи были интересны тем, что прямо перед глазами открывались не только новые для них имена, но и поэтическая панорама молодой России. Тут же на смену вставал очередной пиит, краснодарец Юра Гречко. Он делал ответный ход, или, как он выражался, озвучивал ответ Чемберлену, хорошо зная, что Пшеничный приехал в Пицунду «из-за бугра»:
Вот и опять я одинок, молод и нищ.
В тамбур пустой молча приткнусь, где втихаря
месяц блеснёт, словно он достаёт из голенищ
тёплый на вид, чуть с желтизной, нож блатаря.
Миша Андреев читал свои лирические строки о своей далёкой томской родине:
Далеко от города,
Там, где больше холода,
Где клюют на старицах утром чебаки,
Милая Подгорная!
Ты немного гордая
Потому что пишутся с детства там стихи…
Но особой любовью зрителей пользовались выступления поэта из Волгограда Миши Зайцева. Миша был добр, доверчив и прост. Но это с первого взгляда. У него была чуткая и ранимая душа. Каким-то неуловимым чувством слушатели сразу же распознавали его открытость и несомненный поэтический талант.
Мир предельно прост,
Близки душе родные
Стада небесных звёзд,
В полях — стада земные.
Вечерний свет потух.
По медленному склону
Ведёт стада пастух
К открытому загону.
В ночи стада лежат,
Сны видят золотые.
Все вперемешку спят —
Небесные, земные.
Тогда мы ещё только начинали. Олег Пащенко ещё работал над своей первой повестью «Родичи». Потом он напишет «Спасательный круг», «Жильцы», «Колька Медный, его благородие»… Чуть позже, в феврале 1991 года, создаст и возглавит знаменитую на сегодня большеформатную «Красноярскую газету», где будет печатать всех, кто печётся о России и родной земле. В то время Валера Исаев писал роман «Открытие». До этого у него уже была издана книга стихов «Радуги — речи», а чуть позже появятся неожиданные «Березицкие брехни». Андрей Скалой среди нас со своей книгой «Живые деньги» был уже классиком. Серёжа Алексеев позже напишет романы «Сокровища Валькирии», «Рой», «Волчья хватка», а Слава Рыбас будет говорить со своими читателями словами «Столыпина», «Сталина» «Генерала Кутепова». Юра Сергеев приехал в Пицунду уже со своим романом «Самородок». Чуть позже он напишет «Княжий остров». Бородатый сибиряк, участник седьмого Всесоюзного совещания молодых писателей Миша Щукин к тому времени выпустит свои книги «Посидели, поговорили» и «Дальний клин», которые будут сразу же замечены читающими людьми. Миша Кизилов подарит нам своего «Капитана» и «Службу „С"», Юрий Гречко — «Паром через реку». Миша Андреев, который на морском песке показывал нам приёмы тогда ещё только входящего в моду каратэ, напишет стихи, которые будет распевать во всех уголках нашей родины группа «Иванушки интернешнл»: «Тополиный пух жара, июль». А Расторгуев запоёт «Отчего так в России берёзы шумят». А Юра Лопусов почти на всех участников семинара напишет свои пародии. Через год в «Роман-газете» трёхмиллионным тиражом будут напечатаны мои повести под общим названием «Отцовский штурвал».
Особенно радовались проходящему в Доме творчества семинару молодых писателей отдыхающие от угольной пыли и дымящих терриконов донецкие «шахтёрки» и «горнячки»: откуда-то с неба нежданным подарком упало столько интересных и весёлых пиитов. Воздух был насыщен теплом, запахом сосен, тихим шумом близкого прибоя. По вечерам в тёмных кустах кому-то подмигивали непривычные для сибирского глаза светлячки. Казалось, сама природа решила с лихвой возвратить то, чего я был лишён, находясь среди холода и хляби на маленьких северных аэродромах, где моя жизнь текла под монотонный рёв моторов в тесной, напичканной приборами кабине самолёта. Вот оно, счастье, только не ленись, потрогай рукой, улыбнись ему — и тебе улыбнутся ответно!
По вечерам Юрий Александрович Лопусов, изучая окружающий пейзаж и любуясь красивыми вечерними нарядами гуляющих женщин, не выдержав, выдал проходящей мимо «шахтёрке» экспромт:
Мадам!
Ваш пышный бюст — как денег хруст.
Не проходите мимо, леди.
Мой сейф сердечный ныне пуст,
А вакуум для сейфа вреден.
Молодая женщина на секунду задержала шаг, остановилась, поправила причёску и с улыбкой ответила:
На руке своей мягкой рисую
Тонким пальцем узоры любви.
Я так долго ждала поцелуя,
Ты не бойся, смелей подходи —
И узнаешь ласк моих бездну,
Моих взглядов, улыбок, страстей.
Как пришла сюда, так и исчезну —
Не бывать никогда мне твоей!
— А вы тут на заседаниях стонете, что интерес к поэзии пропадает! — воскликнул Лопусов, обращаясь к стоящим рядом поэтам. — Учитесь, соловьи, у женщин Донбасса!
Миша Зайцев, перед тем как нам всем разъехаться, подарил мне свою книгу:
Ты не спеши, мой друг Валера!
Возьми в пример себе Мольера,
Читай «Тартюф», «Брак поневоле»,
Летай, твори, как ветер в поле…
Тогда я ещё не писал пьесы, но Миша после наших разговоров почему-то вдруг написал мне эти строки.
Там же, в номере у Ганичевых, мы услышали в исполнении Светланы Фёдоровны песню про город Николаев. Выяснилось, что она была родом из основанного Григорием Потёмкиным этого знаменитого города корабелов.
Над лиманом парус белый
И акации в снегу.
Вижу город корабелов
На высоком берегу
А ещё мы пели старую, известную мне ещё со школьных времён, песню «Глобус». Особенно нам нравился припев:
Потому что мы народ бродячий,
Потому что нам нельзя иначе,
Потому что нам нельзя без песен,
Потому что мир без песен тесен.
Там же, в Доме творчества, мы увидели Виктора Шкловского, которого привезли на коляске к морю. Виктор Борисович как-то сказал, что любовь — это пьеса с короткими актами и длинными антрактами. Самое трудное — научиться вести себя в антракте.
Вот так, на ходу общаясь со сверстниками, мы учились не только правильно вести себя в антракте, но и набираться друг у друга опыта, делясь новыми сюжетами и планами на будущее. Каким оно будет, мы ещё не знали. Но верили: у каждого оно будет своим, большим и не взятым у кого-то в аренду. После встреч в Пицунде Ганичевы взяли нас как бы под свою опеку. Мы стали часто бывать у них дома; если случалось, что я из своего Иркутска попадал в Москву, то Светлана Фёдоровна обязательно доставала билеты на спектакль или новую постановку. Ганичевы по своей природе были, есть и остаются просветителями. То, что им было доступно, они старались показать и поделиться с другими. Когда мы после Пицунды прилетели в Москву, Валерий Николаевич заказал машину, на другой приехал Валера Исаев, и мы отправились в путешествие по Москве. Когда подъехали к Новодевичьему, наш добровольный экскурсовод, доктор исторических наук Валерий Николаевич Ганичев начал свою миссию.
— Монастырь основан в честь взятия Смоленска, — точно читая студентам лекцию, стал рассказывать он. — Сюда была пострижена в монахини царевна Ирина. Здесь похоронены царевна Софья и генерал Брусилов…
Зашли во двор, постояли у могилы генерала Брусилова, на минуту заглянули в собор, нашли нишу, под которой покоились останки властолюбивой царевны, затем пошли на кладбище. Чистые, посыпанные песком аллеи; тесно, вплотную друг к другу, как на последней поверке, стоят пышные ухоженные надгробия.
У могилы Шукшина сидела старушка и смотрела на них, и мы почему-то подумали, что, наверное, это его мать, но постеснялись спросить. Светлана Фёдоровна положила на могилу цветы, и мы пошли дальше.
«Даром любви священным только избранные правят», — на одном из надгробий прочитал я и подтолкнул Пащенко, показал глазами на надпись.
— Василий Макарович Шукшин как-то сказал: главное — не приобрести в этой жизни, не найти, а не растерять, поскольку мы рождаемся полным лукошком, — помолчав, сказал Олег.
Ганичев глянул на Пащенко, хмыкнул:
— Пять баллов сибиряку. Поставим прямо в зачётку.
— Господь сказал: живите как дети! — согласившись с ним, добавила Светлана Фёдоровна.
После осмотра Новодевичьего поехали в Донской монастырь. Вырвавшись из стада спешащих, рычащих, как борзые перед охотой, машин, мы проскочили мост через Москву-реку и свернули налево, к монастырю; у стены вышли из машины и вслед за Светланой Фёдоровной двинулись к входу. Миновали его, и неожиданно шумящий город остался за спиной. Вокруг нас трава по пояс, птички поют, на куполе и по карнизам — вороны. В этой огороженной стенами заброшенности и тишине не ощущалось время. Там и сям, вперемежку с молодыми и зелёными, топорщились наполовину высохшие старые деревья. Под ними грелись на солнышке белые головки одуванчиков. И совсем не верилось, что рядом бежит, торопится куда-то огромный город.
— Сейчас в храме филиал музея архитектуры Щусева, — сказала Светлана Фёдоровна. — Пытаются сохранить то, что осталось.
По пути к храму мы свернули к заброшенному кладбищу. Сквозь траву выглядывали холодные серые плиты, стёртые временем, солнцем и дождями, потрескавшиеся мраморные кресты, тёмно-серые монолитные, в виде гробов, памятники — маленький скорбный уголок давно ушедшей жизни.
— Здесь похоронен Чаадаев, — тихо сказала Светлана Фёдоровна. — Царь Николай считал его сумасшедшим.
— Если бы не стены, наверное, давно бы сровняли бульдозером и залили асфальтом, — заметил я. — Кажется, Карамзин сказал: «Не уважаешь себя — чего ждать, чтобы тебя уважали другие?»
По широким полуразбитым каменным ступенькам мы поднялись в храм, осмотрели выставку. И тут мы увидели вмурованные в кирпичную стену белые горельефы, куски порталов и резных стен.
— Всё, что осталось от храма Христа Спасителя. Был построен на народные деньги в честь избавления России от Наполеона. Более пятнадцати миллионов рублей золотом. Сейчас на его месте бассейн «Москва», — рассказывал Ганичев. — Какие-то куски мрамора использовали для облицовки стен метрополитена, иконостас купила жена американского президента Элеонора Рузвельт. Что можно было продать — за бесценок продали, что невозможно было вывезти — взорвали. Эти горельефы с изображением библейских сюжетов и сцен из русской жизни остались как укор всем нам.
— В честь кого был основан этот монастырь? — спросил Пащенко.
— Донской? В честь избавления Москвы от крымского хана Казы-Гирея. Монастырь этот мужской, а Новодевичий — женский. Мне рассказывали: раньше Донской монастырь звонил — точно в гости приглашал, ну а Новодевичий гудел в ответ: как отслужим, так приедем.
— У нас тоже был монастырь, Иннокентьевский, — сказал я. — В начальной школе, которая когда-то была основана при монастыре как филиал духовной семинарии, я учился четыре года. Говорят, и он так же перезванивался с женским Знаменским. Был знаменит на всю Сибирь. В нём церковному пению, чтению и письменной грамоте училась моя бабушка Матрёна Даниловна. А её отец, мой прадед, Данила Андреевич Ножнин окончил Санкт-Петербургскую духовную семинарию и позже служил в минусинском Градо-Вознесенском соборе.
— Вот как? Надо тебе обязательно съездить туда и поклониться его могиле, — сказала Светлана Фёдоровна. — Вот что, давайте съездим в Архангельское, — неожиданно предложила она. — Место удивительное, и недалеко от города. Лес рядом. Хоть воздухом подышим.
В отличие от Донского монастыря, Архангельское было прибрано, вылизано, трава подстрижена, деревья ухожены.
— Раньше имение принадлежало Голицыным, потом князьям Юсуповым, — рассказывал Валерий Николаевич. — Во дворце — картины Ван Дейка, декорация Гонзаго. В парке — памятник Пушкину. Говорят, он любил бывать здесь.
В специальных тапочках, которые натянули на туфли, мы шли из одного зала в другой. Жёлтые, под слоновую кость, колонны овального зала, мраморные античные скульптуры, голубые вазы, напомнившие купола афганских мечетей, древнеегипетские барельефы, зеркальный паркет столовой — нет, это было чудо.
Вечером мы пошли в Знаменскую церковь слушать хор Воронина, древние распевы, канты. Как сказала Светлана Фёдоровна, попасть туда почти невозможно. Но не для Ганичевых.
Ансамбль состоял всего из четырёх человек: один бас, два баритона и тенор. Ещё одно чудо, которое подарили нам Ганичевы в тот день. Что-то древнее, строгое и печальное наплыло на нас; я сидел тогда оцепеневший, боясь пошевелиться и вздохнуть. Гулкие своды церкви, уносящиеся куда-то ввысь, в пространство, в вечность голоса певцов, тишина зала — разве мог я мечтать об этой нежданной награде? Нам повезло, что именно нам выпал день, который запомнился на всю жизнь.
Господу Богу помолимся,
Древнюю быль возвестим.
Мне в Соловках её сказывал
Инок отец Питирим.
Воронин, красивый, высокий, пел — будто читал молитву. И было непривычно, страшно и хорошо одновременно — аж до мурашек по телу.
Песню про Кудеяра-атамана я слышал давно, у себя дома, на патефоне в исполнении Шаляпина. Но что патефон по сравнению с живым голосом?
Музыка должна идти от сердца к сердцу, а не через механического посредника — радио или магнитофон, говорила со сцены ведущая, и я соглашался: да, всё должно быть именно так.
После концерта Светлана Фёдоровна пригласила нас к себе. Ганичевы жили в Безбожном переулке. Наглаженные, чисто выбритые, мы явились к назначенному часу. И там мы впервые увидели Марину Ганичеву, дочь Светланы Фёдоровны. Поскольку ожидались гости, она решила помочь матери, принесла из кухни огромный пирог. Тогда нам показалось, что в большую комнату Ганичевых заглянуло солнце. У Марины была мягкая улыбка, внимательные, как и у Светланы Фёдоровны, глаза. Красивая, скромненькая, чем-то похожая на отца, она, смущённая, проплыла мимо нас. И сколько мы её ни уговаривали, так и не присела к нам за стол. Друзья-писатели переглянулись. Позже, когда мы вышли от Ганичевых, Саша Герасименко только и говорил о Марине.
— Забыл спросить: замужем она или нет? — вопрошал он.
— А ты вернись и узнай, — посоветовал Исаев.
— Да замужем! Недавно сыграли свадьбу, — сказал Миша Кизилов.
— Хороша Маша, да не наша, — вздохнул Герасименко.
Позже, уже в конце восьмидесятых, мы узнали, что Марина перешла работать редактором в издательство «Молодая гвардия». В этом качестве она побывала в писательском Доме творчества в той же Пицунде, где вновь собрали молодых и, несомненно, самых талантливых на тот момент писателей и поэтов. Там, на вечерней прогулке у кромки моря, у Марины с Олегом Пащенко родилась идея подготовить художественно-публицистический сборник авторов нашего поколения. То есть своеобразный отчёт о сделанном и планах на будущее. Вернувшись в Москву, Марина согласовала эту инициативу с главным редактором издательства. Затем позвонила в Красноярск Пащенко. «Олег, будешь составителем. Сам и предисловие напишешь, — сказала она. — Решение в издательстве принято».
И полетели, пошли на берега Енисея папки с рукописями очерков, рассказов, поэм… Олег даже придумал иллюстрировать сборник репродукциями картин художников послевоенной поросли. «Пусть украшают ряды словесные!» — решил он. Отдельные очерки и рассказы он в Овсянке читал Виктору Астафьеву вслух.
— И чего ты, берёшь псковского златоуста? — по интересовался Астафьев.
— Кого-кого? — не понял Пащенко.
— Курбатова. Он же критик. Ты выпускай книгу, а он пусть критикует. Или хвалит.
Высказывание Астафьева не было спонтанным. Он ничего не говорил, чтобы только говорить.
— Кому был бы интересен Белинский, если бы не было Гоголя?! — как-то, находясь у меня в Добролёте, воскликнул он. — Писатель пашет, критики обсасывают. И зачастую говорят и думают за нас, разбираясь во всём точнее и лучше, чем мы сами.
Об этих словах Астафьева я вспомнил недавно, ещё раз посмотрев фильм кинорежиссёра Сергея Мирошниченко «Река жизни». В нём критик Валентин Курбатов буквально не закрывает рта, говорит и за Валентина Распутина, и за людей, проживающих на берегах Ангары. И везде навязывает своё представление о том, что происходит сегодня в России и на берегах умирающей сибирской реки. Сегодня сваливать всё на Мирошниченко: он, мол, придумал такой режиссёрский ход, — не к лицу, тебя, как и Сапронова, пригласили для съёмок не статистами. Плохо, когда река выходит из берегов, ещё хуже, когда из берегов выходит человек.
— Каждый должен делать своё дело, — подытожил Астафьев. — Не надо тянуть всех под одно одеяло.
— Ну а как же вы? — спросил Пащенко.
— Я? — Астафьев задумался. — Вот, возьми мой рассказ «Кончина». Им и закончи сборник. Молодым в назидание.
На том и порешили. Сборник назвали «Молю прощения». А предисловие Олег озаглавил «Сказать сердцем». Надо добавить, что основная тяжесть в работе над изданием книги легла на Марину Ганичеву. Вот так она собрала нас под одну обложку, выпустив тот теперь уже далёкий, но такой родной и любимый нами сборник. Мы уже давно не молодые, а он остаётся в своём возрасте: весёлый, искренний и нужный всем нам.
В последние годы Марина стала главным редактором детского журнала о русской истории и культуре «О, Русская земля» и вместе с главным редактором «Новой книги России» Сергеем Ивановичем Котькало будут проводить международный конкурс для детей «Гренадеры, вперёд!». Так незаметно она переняла эстафету в жизни писателей России от Светланы Фёдоровны и будет делать всё, чтобы мы, как и раньше, держались вместе и чтобы не потух огонёк русской словесности. Многие помнят, что те люди, на которых упал глаз Светланы Фёдоровны, никогда не уходили из поля её зрения. Она была на премьере моего документального фильма «Иркутские мальчишки», на организованном Сергеем Ивановичем Котькало кинофестивале «Бородинская осень» и вместе с Михаилом Ивановичем Ножкиным поделилась своими впечатлениями об увиденном. Как всегда, говорила точно, эмоционально и объективно. А после, прочитав мой рассказ «Кинбурский волк», а действие рассказа происходит на её родине — на Кинбурской косе, она деликатно возразила Марине, которая посчитала, что это взгляд сибиряка, не совсем точно понимающего, что происходит сегодня на Украине.
В наш последний вечер мы сидели с ней после награждения победителей конкурса «Гренадеры, вперёд!». Сидели у самовара, вспоминали Пицунду, наши многочисленные поездки по России.
— Соединить в рассказе историю, сегодняшние настроения и психологию молодой женщины — задача не из простых, — сказала Светлана Фёдоровна. — Я считаю, что ты с ней справился.
Как много значили для меня её слова! Чем-то они напомнили мне слова Миши Зайцева, которые он написал, уезжая из Пицунды.
Хотелось бы ещё добавить, что Светлана Фёдоровна очень любила певицу Татьяну Петрову и в завершение вечера просила её исполнить песню:
Вы, деньки мои, — голуби белые,
А часы — запоздалые зяблики…
Вскоре её не стало. Вместе с нею ушло что-то доброе и сокровенное, которое не только объединяло, но и согревало всех нас.
На панихиде Патриарх всея Руси Кирилл скажет о Светлане Фёдоровне и о её муже Валерии Николаевиче проникновенные слова:
— Верность Творцу Светлана пронесла от младенчества-детства рядом с матерью Анастасией Алексеевной, воспитавшей троих детей без помощи мужа Фёдора (простого стропальщика Николаевского судостроительного завода, арестованного в горьком тысяча девятьсот тридцать седьмом — в год рождения дочери), — через испытание атеизмом советских лет, высоким общественным положением любимого мужа, многолетним преподаванием в Высшей комсомольской школе на кафедре педагогики до, наконец, возрождения церковной жизни в России. К вере и крещению в восьмидесятых годах двадцатого века привела она и Валерия Николаевича. Вместе с ним на рубеже двух веков она подошла к осознанию святости победоносного адмирала Фёдора Ушакова, над исследованием жизни и деяний которого Ганичев трудился в течение тридцати лет в архивах Москвы, Ленинграда и греческого острова Корфу, от книги к книге всё глубже проникая в глубинную суть души праведного воина. А распахнутой души Светланы Фёдоровны хватало на всех…
Совсем недавно, узнав, что Миши Зайцева уже нет в живых, я вновь перелистал его книгу. Я знал, что Светлана Фёдоровна любила его стихи, считая их точными, образными и светлыми. И натолкнулся на его прощальные строки:
Вдруг под небушком высоким,
Близким-близким и далёким,
В путь последний соберусь.
Что ж, бывает горькой правда:
В путь последний — ну и ладно!
В путь последний — ну и пусть.
Только б дети жили справно,
Улыбались внуки славно,
Стих мой пели наизусть.
Ах, друзья, союз наш редок!
Сдвинем чарки напоследок
И отбросим разом грусть.
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
Редактор: А.П. Статейнов
Компьютерная верстка: П.В. Злотников
Корректор: А.В. Леонтьев
Сдано в набор 12.11.2017
Подписано в печать 15.02.2018
Формат 84x108 1/32
Бумага офсетная 80 г/м2
Издательство «Буква Статейнова»
660075 Красноярск, ул. Маерчака, 3, оф. 503
Для писем: 660075, Красноярск, а/я 2430
Тел. (391) 253-83-69, 297-99-09, 211-77-78
E-mail: stateinov@bk.ru, bukva.s@mail.ru
www.krasbukva.ru
www.bukva-stat.ru