На выходные дни на дачу к Рэму Викторовичу приезжали Борис и Саша. Вот уж чего он никак не мог прежде ожидать от дочери, так это такой ее заботы о нем. И вообще ему казалось, что он теперь раз от раза узнавал ее как бы заново, с еще одной неведомой ему раньше стороны, и, никогда об этом вслух не говоря, они становятся все ближе, все понятнее друг другу, даже, может быть, все необходимее. И он уверял себя, что ее еженедельные приезды на дачу — вовсе не из одного только дочернего долга.
Но при этом дамокловым мечом висело над Рэмом Викторовичем твердо принятое ею и Борисом, трезво, по их словам, взвешенное и загодя подготавливаемое, но по разным обстоятельствам все откладываемое решение уехать вслед за Нечаевым. Нечаев же за это время, даже опережая собственные ожидания, настолько преуспел на так и не полюбившейся ему гостеприимной чужбине, что жил теперь, естественно, не в какой-то там, на краю света, Бразилии, а вперемежку то в Америке, то в Париже, стал мировой знаменитостью нарасхват, университетских почетных званий и наипрестижнейших премий пруд пруди, и звал Бориса к себе, пророча ему, при своих-то связях и его, Бориса, таланте, сногсшибательные проекты и контракты, просто-таки золотые горы. Поставив Рэма Викторовича в известность, ни Борис, ни Саша больше не заговаривали с ним на эту тему, вопрос не подлежал обсуждению, и ему только и оставалось, как ждать все более близкого дня их отъезда с ясным, безжалостным пониманием того, что тогда-то останется уже окончательно, бесповоротно один на один с одиночеством, да не таким, как прежде, как сейчас — от приезда Саши до другого, а таким, что ни конца ему, ни края, ни просвета.
С Борисом Рэму Викторовичу не часто доводилось поговорить — приехав из Москвы, тот тут же забирался в мезонин, отведенный ему под мастерскую, и до самого вечера не спускался оттуда, да и за ужином был не слишком общителен. Но с Сашей, судя по всему, они умели обходиться и без слов.
И уж о чем они, Рэм Викторович с Борисом, никогда бы и не заговорили, так это об Ольге. Как, естественно, и с Сашей.
Недели за две до отъезда — уже и виза в паспортах стояла, и билеты были на руках — Борис совершенно неожиданно и как о чем-то само собою разумеющемся и просто упущенном в предотъездных хлопотах, спросил Рэма Викторовича:
— Так когда же мы к деду-то, невидимке, наведаемся? Времени осталось всего-ничего.
Вопрос застал Рэма Викторовича врасплох — за заботами последнего времени: переселением на дачу, все близящимся отъездом дочери, за невеселыми мыслями о том, как же ему теперь жить одному, он совсем позабыл о своей же идее свезти Бориса к Анциферову, да и о самом Анциферове было недосуг вспоминать.
— Когда?.. — переспросил он растерянно, на что Борис ответил чисто по-анциферовски — тоном, не допускающим разнотолков:
— Да хоть завтра, с утра пораньше.
Хотя у Рэма Викторовича все еще была на ходу, с грехом пополам, старая, дребезжащая всеми суставами «Волга», он предпочел поехать в Переделкино на электричке — боялся кольцевой дороги, узкой и опасной. С электрички на метро, из метро опять на электричке, — и через каких-нибудь полтора часа были в Переделкине. На этот раз Рэм Викторович пошел, минуя вопреки давнему обыкновению кладбище, прямо, коротким путем к дому ветеранов.
Всю дорогу в поезде Борис молчал, рисуя что-то карандашом в большом блокноте, с которым никогда не расставался, и когда Рэм Викторович попытался поговорить с ним об Анциферове, чтобы как-то подготовить к встрече с дедом если тот ему и вправду дед, в чем ни у одного, ни у другого не было полной уверенности, — Борис прервал его на полуслове, не подымая на него глаз:
— Не надо, Рэм Викторович, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. И вновь уткнулся в свой блокнот.
Все те же укрывшие лица полотнищами «Правды» старики и старухи на скамейках перед входом, все та же садовница в выцветшем синем халате, копошащаяся у цветочной клумбы, — казалось, жизнь тут остановилась, впала в спячку, часы отмеривают время давно минувших, канувших в непроглядное прошлое дней.
В вестибюле им навстречу встал из-за столика с двумя на нем телефонами городским и внутренним — вахтер в офицерском кителе со споротыми погонами, преградил путь к лестнице.
— Вы к кому, товарищи?
— К Анциферову, — объяснил Рэм Викторович и двинулся было дальше.
У вахтера округлились почему-то глаза, удивление смешалось в них с подозрительностью.
— Одну минутку, товарищи, одну минутку! Без разрешения начальства никак нельзя. Сейчас я его вызову, а уж как оно посмотрит… — Набрал трехзначный номер, сказал торопливо в телефонную трубку: — Антон Сергеевич?.. Извиняюсь, Сидоренко докладывает. Тут товарищи пришли к… — Прикрыл трубку ладошкой, сообщил вполголоса, будто поверяя государственную тайну или предупреждая о нежданно нагрянувшей опасности: — К товарищу Анциферову. Да! Вот именно что… — Выслушал ответ начальника, положил трубку на рычаг, сказал сухо, словно бы ставя Рэма Викторовича на место: — Ждите. Антон Сергеевич сами выйдут, разъяснят по форме.
Антон Сергеевич, двух минут не прошло, тут же появился из боковой двери, пошел к посетителям твердой, вышколенной походкой, выдававшей в нем, несомненно, тоже военного в недавнем прошлом человека.
— В чем дело, товарищи? — спросил строго, переводя взгляд с Рэма Викторовича на Бориса. Как бы смягчая официальный тон, представился: — Овчаров Антон Сергеевич, — но руки подавать не стал. — Вы к кому, собственно говоря?
Это «собственно говоря» почему-то ужасно оскорбило и вывело из себя Рэма Викторовича.
— Собственно говоря, к товарищу Анциферову, и не в первый, заметьте, раз, и никогда…
Овчаров не дал ему договорить:
— Кто вы ему будете, разрешите узнать?
— Фронтовой друг! И какое вам до этого дело?! А это, — указал рукою на Бориса, — его внук, и я не понимаю…
И не столько увидел краем глаза, сколько догадался, как Борис на это усмехнулся той самой анциферовской усмешкой — едкой, холодной.
Овчаров подозрительно покосился на обоих:
— Если фронтовой друг, а тем более еще и близкий родственник, как же вы оба не в курсе?..
— Не в курсе чего? — не понял его Рэм Викторович.
— А того, что умер он, ваш друг. Уже два месяца как умер. И похоронили сразу. Все по распорядку. На похороны, как положено, не приехали, а теперь вынь да положь вам фронтового друга.
— Ну, ну! — резко оборвал его Борис и посмотрел ему глаза в глаза тем взглядом, который Рэм Викторович знал за одним Анциферовым: так, будто за ним стояла некая сила и воля, для которой Овчарова и не существует.
И Овчаров это разом почувствовал, повторил уже совершенно другим, мало не искательным тоном:
— И похоронили, все честь по чести. Даже пытались отыскать родственников, но…
— Умер?.. — не мог прийти в себя Рэм Викторович. — Как же так?!
— А как все умирают, закон, можно сказать, жизни, да и было ему чуть ли не за девяносто, — пожал с намеком на печаль плечами Овчаров. — Личные вещи сохранили, опечатали, если желаете, можете взять. Только документ по форме потребуется. А на могилу свести — хоть сейчас, сам и проведу, у меня как раз обеденный перерыв.
Они пошли по заросшей пожухлой травой узкой тропе низом кладбищенского холма — Овчаров впереди, за ним Борис, следом Рэм Викторович.
Овчаров на ходу что-то объяснял насчет кладбища, и в его голосе слышалась гордость толкового администратора за вверенное ему хозяйство, за то, в каком порядке оно содержится, на ходу читал надписи на могильных камнях и пояснял, словно хвастаясь, какие достойные, при жизни на высоких должностях, люди под ними лежат.
Оказавшись в середине кладбища — «коммуналка», вспомнил Рэм Викторович, как называл его Анциферов, и ему вновь пришло на ум, что эти надгробные камни, неотличимые один от другого, похожи на стадо черных овец, согнанных на заклание, — Борис присвистнул от удивления и неожиданности и долго молча озирался вокруг, будто пытаясь запомнить все это навсегда.
— Ну вот, — остановился Овчаров у могилы Анциферова, — отвели лучшее место, учитывая, что покойный товарищ Анциферов, говорят, на самом верху исполнял обязанности. Хотя нам тесно стало здесь, и не знаешь, где хоронить, а расширяться — площади нет.
— Бумаги какие-нибудь после него остались? — неожиданно спросил Борис.
— Бумаги, — сухо и официально отозвался Овчаров, — передали кому следует, по форме. — Помолчав, сказал так, будто был не уверен, что это можно доверить посторонним, пусть даже фронтовому другу или близкому родственнику: — Тут такая закавыка еще была… Он умирал при полном сознании и все ждал кого-то, кому то ли завещание свое хотел передать, то ли распоряжение насчет захоронения…
— Меня… — скорее самому себе, чем Овчарову, сказал Рэм Викторович. — Меня он ждал… а я — на даче…
— Ну вот, а вас нет и нет… Тогда он пригласил меня, как главного ответственного по дому ветеранов, и потребовал… именно, что потребовал, а не попросил! И так, знаете, будто приказ отдавал, видать, в больших был начальниках когда-то!
— Что потребовал? — тоже не спросил, а, как дед, приказал дать отчет Борис.
— А насчет надписи на плите — видите, как у нас: обязательно дата членства в партии — член КПСС с такого-то или такого-то года…
— Ну и?.. — настоял Борис.
— Я даже поначалу и понять не мог, чего он хочет! Сказал, даты поставьте, но обязательно чтобы никакого, представьте, КПСС!
— Ну а вы?
— Так не положено! Да и в какой партии, получается, он состоял?! Другой-то у нас никакой и нету. Сделали по форме, как у всех.
На черном граните свежей еще, не осыпавшейся бронзовой краской было выведено: «Член КПСС, 1924–1987».
— Понятно, — сказал не то с насмешкой, не то с печалью Борис. — Службу знаешь, командир. — Повернулся к Рэму Викторовичу: — Пошли, делать тут больше нечего. — И первым направился в сторону станции.
В электричке, на обратном пути, они не обмолвились ни словом.
И только неуместным и бездушным показалось Рэму Викторовичу то, что, не успев занять место у окна, Борис вытащил свой блокнот и принялся в нем рисовать что-то.
— Не берите себе в голову, Рэм Викторович, — вдруг сказал Борис, не отрываясь от рисования. — Не было у меня дедов, да и быть не могло, уж не взыщите. Я ведь подкидыш, мне и имя-то в детдоме дали. А что поехал с вами так вам же и хотелось этого. Ну разве еще из любопытства — а вдруг?.. — И, перевернув страницу блокнота, принялся за новый рисунок.