Над горами вставало солнце, освещая приветливую, хотя и узкую долину, и пробуждало к радостной жизни все Божьи создания, сотворенные для счастья на земле. На высветленной золотыми лучами опушке леса заливался утренней песней скворец; среди цветов в изумрудной траве заводили страстную любовную песнь перепела; над темными елями пылкие вороны кружились в свадебном хороводе или же накаркивали нежные колыбельные песни над жесткими терновыми постельками неоперившихся птенцов.
Посередине щедро освещенного солнцем откоса природа, казалось, оделила особой заботой защищенный со всех сторон добротный и чистый дом, окруженный великолепным садом, в котором высокие яблони еще красовались поздним убранством из цветов; местами попадалось орошаемое усадебным источником разнотравье, местами оно уже было скошено на корм.
Все вокруг дома блистало воскресным глянцем, который не наведешь двумя-тремя взмахами метлы в субботу вечером и который говорит о чистоте самого благородного происхождения, поддерживаемой изо дня в день, подобно семейной чести, пятно на которой в минуты случайных увлечений так же, как пятно крови, невыводимо и передается из поколения в поколение, пробиваясь из-под внешнего лоска.
Не случайно сверкали в чистейшем убранстве созданная Богом земля и выстроенный человеческими руками дом; над обоими зажглась сегодня на небе звезда большого праздника. Это был день, когда сын возвращается к отцу в знак того, что еще возвышается лестница в небеса, по которой восходят ангелы и души людей, когда они покидают бренное тело, если свое спасение и высшую цель они видели в Господе, а не на этой земле; это был день, когда вся растительность тянулась к небу и буйствовала в цветении, служа человеку всегда возрождающимся символом. Чудесные звуки доносились из-за холмов, и казалось, что звон несется отовсюду: он слышался из церквей, из далеких равнин; там возвещали колокола, что храмы Господни открыты всем, чьи сердца открыты гласу Божьему.
Чудный дом был сегодня оживлен. Вблизи от источника чистили с особенной тщательностью лошадей — статных, с весело скачущими вокруг них жеребятами; в широком русле источника утоляли жажду безмятежно-сосредоточенные коровы, и дважды приходилось слуге брать метлу и лопату, чтобы убрать следы их безмятежности. Усердно натирали у ручья дородные служанки удобными тиковыми лоскутками свои розовощекие лица, над которыми красовались собранные в два узла над ушами волосы; с торопливой серьезностью носили они воду через открытую дверь, и мощными толчками вырывались из короткого дымохода высоко в небо прямые столбы дыма.
Медленно обходил дом, опираясь на багор, согнувшийся дедушка; молча наблюдал он за возней слуг и служанок, то поглаживая по пути лошадь, то осаживая корову с ее тяжеловесными шалостями, багром указывая работнику на разбросанные здесь и там соломинки и аккуратно вынимая при этом из глубокого кармана длинного жилета огниво, чтобы снова раскурить трубку, без которой он, несмотря на ее плохую тягу, не мог обходиться по утрам.
На чисто вымытой скамейке перед домом около двери сидела бабушка, нарезая^на массивной доске замечательный хлеб, но не так небрежно, как режут кухарки или горничные, нарезающие такие куски, что и китам впору подавиться: у нее каждый кусок получался тонким и одинакового размера с другими. Хорошо ухоженные горделивые куры и красивые голуби ссорились у ее ног из-за хлебных крошек, и, если какой-нибудь пугливый голубенок подходил поближе, бабушка сама бросала ему кусочек, утешая ласковыми словами и сетуя на неразумность и невоздержанность остальных.
Вдали от нее, на чистой кухне, весело потрескивали еловые дрова; на противне жарились кофейные зерна, которые деревянной лопаткой перемешивала статная женщина, рядом с ней трещала кофейная мельница на коленях свежей и здоровой служанки; перед порогом открытой двери в комнату стояла с открытым мешком кофе в руках красивая, немного бледная женщина и говорила:
— Ну-ка, повитуха, сегодня не жарь мне кофе так дочерна, а то еще подумают, что я его экономить собираюсь. Жена крестного ужасно недоверчива и ко всему придирается. Сегодня и речи быть не может о том, чтобы полуфунтом больше или меньше было. Да не забудь подогреть вино вовремя. Дедушка будет очень недоволен, если на крестины кумовьям не нальют горячего вина перед тем, как пойти в церковь. Не скряжничай, поняла? Там, в миске на скамейке, — шафран и корица, сахар — здесь, на столе, вина бери столько, чтобы тебе казалось, что его немного больше, чем надо; крестины должны пройти без сучка, без задоринки — это дело такое.
Как вы уже догадались, в доме сегодня крестины, и повивальная бабка исполняет обязанности кухарки так же проворно, как и раньше — повитухи, но она должна поторопиться, — если хочет все успеть сделать вовремя и на простом огне приготовить все, чего требует обычай.
Из погреба вылез коренастый мужчина с увесистым куском сыра в руке, взял со скамейки первую попавшуюся тарелку, положил на нее сыр и хотел уже отнести в комнату, чтобы поставить на стол из бурого коричневого дерева.
— Эй, Бенц, — воскликнула красивая бледная женщина, — как они будут смеяться над нами из-за того, что даже для крестин у нас не нашлось лучшей тарелки!
Она подошла к полированному шкафу из вишневого дерева, называемому здесь буфетом, в котором за стеклом красовались предметы гордости дома. Достала оттуда красивую тарелку с голубой каемкой и букетом цветов посередине, окруженным глубокомысленными изречениями, наподобие таких:
Упомнить не великий труд:
Три батцена дают за масла фунт.
Для всех у Бога есть отрада:
А мне неплохо и в Мааде.
На запечке адский жар —
Ловко поддает гончар.
Корове суждено жевать от века —
Могила ждет в конце любого человека.
Рядом с сыром она положила три плетеных халы — вид своеобразной бернской выпечки, заплетенной наподобие женской косы, — подрумяненных и золотистых, приготовленных из отборнейшей муки, яиц и масла, величиной с годовалого ребенка и почти таких же тяжелых. Затем молодая женщина поставила на стол еще две тарелки. На них лежали аппетитные маленькие пирожки: на первой — с яйцом, на второй — с другой начинкой. Горячие густые сливки стояли на плите в красивом расписанном цветами глиняном горшке, а в сверкающем трехногом кофейнике с желтой крышкой варился кофе. Итак, крестных ожидал завтрак, какой не часто бывает и у князей, и какой не позволяют себе никакие крестьяне в мире, кроме бернских. Тысячи англичан рыщут по Швейцарии, но ни одному загнанному лорду и ни одной леди с деревянной походкой не снился подобный завтрак.
— Пришли бы они скорее, все было бы уже готово, — вздохнула повитуха. — Так или иначе, пройдет еще немало времени, пока мы все сделаем и каждый уладит свои дела, а пастор ужасно пунктуален и строго выговаривает, если кто-то не придет вовремя.
— Дед тоже никогда не разрешит взять колясочку, — сказала молодая женщина. — Он убежден, что ребенок, которого не несут, а везут крестить, будет ленивым и так никогда по-настоящему и не встанет на ноги. Пришла бы хоть крестная, она всегда опаздывает, другие-то крестные делают все быстрее, а если нет, то всегда успевают догнать.
Страх перед кумовьями охватил весь дом. «Еще не пришли?» — доносилось отовсюду; изо всех окон их высматривали, а Турок отчаянно лаял, как будто тоже зазывал их.
Бабушка сказала:
— Раньше такого не бывало. Люди всегда знали, что в такой день нужно встать пораньше, чтобы хозяин никого не ждал.
Но наконец на кухню вбежал работник с известием, что крестная идет.
Та явилась вся взмокшая и нагруженная, как новогодняя елка. Одной рукой крестная сжимала черные веревки большого расшитого мешка, из которого торчала завернутая в тонкую белую материю хала — подарок для роженицы. В другой руке она несла еще один мешок, — в нем была одежда для ребенка и кое-какие личные вещи, а именно красивые белые чулки. Под мышкой у крестной находился и еще один груз: веночки и чепчики с великолепной бахромой из черного шелка.
Повсюду ее встречали радостными приветствиями, и она едва успела избавиться от одного мешка, чтобы дружески пожать протянувшиеся к ней руки. Все вокруг услужливо помогали ей снять ношу. Вошла молодая женщина, и снова продолжился обмен приветствиями до тех пор, пока в комнату не позвали повитуху: они должны были обменяться парой слов, как того требовал обычай.
Повитуха любезно усадила крестную за стол. Вошла молодая женщина с кофе. И как ни отказывалась крестная, как ни убеждала, что уже сыта, ей на все возражали:
— Сестру отца неприлично отпускать из дому голодной, и это к тому же вредно такой молодой девушке.
— Но, во-первых, я уже не так молода, а во-вторых, служанки никак не хотели встать вовремя, поэтому я опоздала. Если бы дело стало только за мной, я давно бы уже была здесь.
К кофе были поданы густые сливки, и как ни отбивалась крестная и ни говорила, что она этого не любит, женщина бросила туда еще кусок сахара. Долго не соглашалась крестная, чтобы ради нее одной разрезали халу, но тем не менее ей положили приличный ломоть, и она его съела. Долго не хотела она брать и сыр, повторяя: «Это будет уже слишком». «Ты решила, что он постный, и поэтому не хочешь пробовать», — сказала женщина, и крестная смирилась. Но от пирожков отказалась наотрез. «Им здесь уже не поместиться», — повторяла она снова и снова. «Ты думаешь, они плохие, а ты привыкла, наверное, к гораздо лучшем», — услышала она в ответ. Что ей оставалось, как не попробовать и пирожков? На протяжении всех этих церемоний она выпила маленькими глотками первую чашечку кофе, и тут разгорелся новый спор. Крестная перевернула чашку — довольно было угощений — и попросила оставить ее в покое, иначе она заречется не пить больше кофе. Женщина сказала, что очень сожалеет, что кофе такой никудышный, что его никто не станет пить, а что до сливок, то она их так удачно сняла, как никогда. Что оставалось делать бедной крестной, как не позволить налить себе еще одну чашечку?
Повитуха уже давно нетерпеливо сновала вокруг них и, наконец, не удержавшись, сказала крестной:
— Если хочешь, чтобы я тебе помогла, скажи сразу, у меня есть время.
— А ты меня не подгоняй! — ответила та.
Но, поняв намек, бедная крестная, хоть и дышала, как паровой котел, глотала как можно скорее горячий кофе и в перерывах между глотками, к которым ее принуждал огненный напиток, сумела выговорить:
— Я бы давно была готова, если б мне не пришлось съесть больше, чем я могу, но я уже заканчиваю.
Тут она встала, распаковала мешки и вручила халы, одежду и подарок новорожденному — новенький блестящий талер, завернутый в материю с красиво вышитым пожеланием — и стала извиняться за то, что все это могло быть и лучше. Хозяйка дома громко повторяла на это, что совсем ни к чему было так тратиться, и что ей даже неудобно все это брать, и что если бы она знала, она бы не стала даже и говорить об этом.
Теперь настала очередь девушки заняться приготовлениями к крестинам, в чем ей помогали повитуха с хозяйкой. Всем своим видом старалась она произвести впечатление хорошей крестной матери: и нарядной обувью, и чулками, и даже веночком на изящном чепчике. Но дело шло слишком медленно, несмотря на нетерпение повитухи, и крестная все никак не могла справиться со своими обязанностями: то — одно, то другое делала она не так, как было надо. Тут вошла бабушка и сказала:
— Я тоже хочу зайти посмотреть на нашу прекрасную крестницу, — и сразу же заметила: — Уже дважды звонили — колокола, да и оба кума ждут во дворе.
Во дворе действительно сидели за глинтвейном оба кума, старый и молодой: отказавшись от новомодного кофе, который они и так могли пить каждый день, они ели старый добрый бернский суп из вина, жареного хлеба, яиц, сахара, корицы и шафрана — той старой доброй пряности, которая обязательно должна была присутствовать в обеденном супе в честь крестин, а также в закуске и в сладком чае.
Так они угощались, и старый кум, которого называли кузеном, всячески подтрунивал над мужем роженицы: сегодня, как говорил он, они не станут щадить запасы его вайнварма* — нечего на этом экономить, если уж заметили, как он в прошлый раз давал нарочному свой двенадцатимерный мешок, чтобы тот привез из Берлина шафран:
— На днях жена моего соседа, наверное, рожала, потому он и дал нарочному мешок и шесть крейцеров в придачу, поручив ему купить на эти крейцеры желтого порошку — одну или полторы меры, — ведь без него на крестинах не обойтись. Его жена тоже когда-то просила об этом же.
Тут вошла крестная, как солнышко ясное, и кумовья встретили ее традиционными приветствиями и потащили к столу; затем поставили перед ней полную тарелку вайнварма,[1] которую она должна была съесть, так как времени, как было сказано, у нее хватало, пока подготовят ребенка. Бедная девушка отбивалась руками и ногами и говорила, что уже объелась так, что едва дышит. Но они были беспощадны. И старики, и молодежь в шутку или всерьез твердили свое до тех пор, пока она не взяла ложку, и — о, чудо! — для каждой ложки нашлось местечко. Но вот появилась повитуха с хорошо спеленутым ребенком, надела ему на голову вышитую шапочку с бантом из розового шелка, сунула в рот подслащенную соску и попросила всех поторопиться, так как она лично, как ей казалось, все успела вовремя, а дальше уже их дело, когда им идти. Дитя обступили и, как водится, стали хвалить, а это был поистине очень милый малыш. Мать была польщена похвалами ее ребенку и сказала:
— Я бы и сама охотно пошла в церковь и помогла бы чем смогла, потому что, когда сам присутствуешь при крещении, всегда больше задумываешься над тем, что говорят при этом. К тому же мне так неудобно будет целую неделю не сметь выйти даже за порог дома, как раз теперь, когда все нужно сажать.
Однако бабушка возразила, что до такого они еще не дожили, чтобы жена ее сына, как беднячка, пошла в церковь через восемь дней после родов, а повитуха добавила, что ей не нравится, когда молодые женщины ходят с детьми в церковь. Они всегда боятся, как бы дома не случилось чего неладного, не могут как следует помолиться в церкви, а на обратном пути слишком торопятся, чтобы все успеть сделать, и, разгоряченные, заболевают и могут даже умереть.
Тут крестная мать взяла дитя, завернутое в одеяло, на руки; повитуха осторожно, чтобы не повредить симпатичный букет цветов на груди крестной, укрыла его поверх красивым белым крестильным покрывалом и сказала:
— Ну, идите с Богом!
Бабушка, истово перекрестившись, тихо благословила их. Мать проводила всю эту процессию до порога и воскликнула:
— Моя крошка, моя дорогая крошечка, я не увижу тебя целых три часа, я этого не вынесу!
На глазах ее выступили слезы, и она, смахнув их косынкой, вернулась в дом.
Крестная быстро шагала вниз по ложбине по направлению к церкви, держа в сильных руках резвое, здоровое дитя, а за ней шли два кума, отец и дедушка, которым и в голову не приходило помочь крестной, хотя на шапке молодого кума красовался побег майской зелени в знак того, что он холост, а в его взглядах на крестную угадывалась симпатия, скрываемая, правда, под маской безразличия.
Дедушка рассказывал о том, что в тот день, когда его самого несли крестить, была такая скверная погода, что никто уже и не надеялся пережить такое ненастье. Потом люди пророчили ему разное в связи с такой непогодой: одни — ужасную смерть, другие — удачу на войне; однако он спокойно дожил до сегодняшнего дня, и на семьдесят пятом году ему уже не грозят ни ранняя смерть, ни большая удача на войне.
Они прошли уже более половины пути, когда их догнала девушка, которая должна была нести ребенка домой после совершения обряда, в то время как родители и кумовья по старому доброму обычаю еще должны были дослушать проповедь. Девушка, вероятно, тоже не пожалела сил и времени, чтобы выглядеть красивой. Просидев за этим занятием, она опоздала и теперь хотела отнять ребенка у крестной, но та не согласилась, как ее ни уговаривали. Это была слишком удобная возможность показать красивому молодому крестному, какие у нее сильные и выносливые руки. Сильные руки у женщины настоящему крестьянину больше нравятся, чем нежные, — эти жалкие прутики, с которыми может сделать все, что угодно, любой проказник, если он по-настоящему этого захочет. Сильные материнские руки стали спасением для многих детей, у которых умер отец и матерям которых приходилось самим и пороть их, и вывозить на себе телегу домашнего хозяйства отовсюду, куда бы она ни закатилась.
Но вдруг словно кто-то потянул сильную крестную за косу или ударил по голове, — она отстранилась от ребенка, передала его девушке, остановилась, сделав вид, будто поправляет подвязку для чулок. Вскоре она догнала остальных, присоединилась к мужчинам, вмешавшись в их разговор, перебивая дедушку и стараясь то так, то этак отвлечь его от того, что он говорил. Тот, однако, как это нередко бывает у старых людей, продолжал спокойно говорить о своем. Тогда она обратилась к отцу ребенка и попыталась склонить его к беседе, однако тот отвечал односложно, и разговор все время обрывался. Возможно, он был погружен в свои мысли, как случается с каждым отцом, чьего ребенка, — в особенности первого, — несут крестить.
Чем ближе они подходили к церкви, тем больше людей присоединялось к ним: одни уже на дороге ожидали их с псалтырями в руках, другие спускались с узких горных тропинок и, образуя настоящую процессию, входили в деревню.
Почти к самой церкви примыкал трактир (эти заведения всегда были как-то связаны друг с другом и делили все радости и горе пополам). Там сделали остановку, перепеленали ребенка, и муж роженицы, несмотря на уговоры не делать этого, заказал еды. Ему говорили, что это ни к чему, поскольку все только что наелись и не в силах ни есть, ни пить. Тем не менее, когда подали вино, пили все, а больше всех — та девушка; она, верно, думала, что должна пить вино, если ей предлагают, а такое случается не так часто. Только крестная и в рот брать не стала, несмотря ни на какие уговоры, которым, казалось, не будет конца, пока хозяйка не сказала, что незачем ее принуждать, что девушка и без того уже сидит бледная и что ей больше пригодились бы капли Гофмана,[2] чем вино. Но капель крестная тоже не хотела и лишь с трудом выпила стакан простой воды, однако, в конце концов, ей капнули несколько капель из флакончика на носовой платок. Крестную мучил жуткий страх, но она старалась не выдать себя. Ей никто ведь не сказал, каким именем нарекут ребенка, а крестная, как это принято, должна шепнуть это имя на ухо священнику в момент передачи ему ребенка, так как тот легко мог перепутать записанное имя, когда приходилось крестить сразу нескольких детей.
Торопясь уладить многие необходимые в таких случаях дела и боясь опоздать, ей забыли сообщить имя ребенка, а спрашивать о нем ей строго-настрого запретила сестра отца кума, если она не хочет причинить ребенку вред: ведь если крестная мать спросит имя ребенка, он на всю жизнь останется любопытным.
Так что она не знала имени и не могла о нем спросить, и, если пастор вдруг забудет его и громко и прилюдно спросит о нем или же по ошибке наречет мальчика девичьим именем, как будут смеяться люди, и позора не оберешься до конца жизни. Чем дальше, тем ужаснее казалось ей все это; у крепкой, здоровой девушки дрожали ноги, как тростинки на ветру, и с бледного лица градом катился пот.
Но вот хозяйка велела им собираться, если они не хотят ссоры с пастором; крестной же она сказала:
— Ну, а тебе, девочка, этого не вынести: ты и так бледна как полотно.
Та ответила, что все это от быстрой ходьбы и что на свежем воздухе ей станет лучше. Но лучше ей не становилось, и все люди в церкви казались ей какими-то черными, а тут еще и ребенок поднял крик и с каждой минутой кричал все отчаяннее. Бедная крестная стала укачивать его на руках и делала это все энергичнее по мере того, как крик усиливался. В груди у нее стало тесно, и всем было слышно ее тяжелое дыхание. Чем выше вздымалась ее грудь, тем выше взлетал ребенок в ее руках, а чем выше он взлетал, тем сильнее орал, и чем сильнее был крик, тем громче читал молитвы пастор. Звуки просто барабанили в потолок, и крестная уже не соображала, где она находится; вокруг нее все шумело и бурлило, подобно морскому прибою, и церковь плясала у нее перед глазами. Наконец священник произнес «аминь!», и теперь приближался миг, когда должно было решиться, стать ли ей посмешищем для своих детей и внуков; теперь она должна распеленать ребенка, передать его пастору и произнести ему имя в правое ухо. Дрожа всем телом, распеленала она младенца, протянула его пастору, а тот, не глядя на нее, принял его, не стал ее ни о чем спрашивать, а просто обмакнул руку в воду, окропил ею лоб внезапно умолкшего ребенка и окрестил его не каким-нибудь мальчишечьим или девчоночьим именем, а Хансом Ули, подлинным, неподдельным Хансом Ули.
У крестной на душе было так, словно с ее сердца не просто свалился обломок эмментальской горы, а солнце, луна и все звезды и словно ее из раскаленной печи посадили в прохладную ванну; и все же в течение всей проповеди у нее еще дрожали руки и ноги. Пастор читал проповедь — по-настоящему проникновенно и красиво — о том, что жизнь человека должна быть не чем иным, как многотрудной дорогой; но подлинного благоговения крестная не испытала, и, когда возвращалась, она уже позабыла проповедь и не могла дождаться момента, когда ей можно будет рассказать о своих тайных страхах и о том, почему она была так бледна. Все долго смеялись над ней и шутили по поводу «любопытства» и связанных с этим женских страхах, которые, тем не менее, передавались из поколения в поколение, несмотря на полную их беспочвенность.
Общее внимание вскоре привлекли поля отменного овса с вкраплениями льна, буйно произраставшие на лугах и пашнях, и волнение улеглось. Незачем уже было спешить, можно было позволить себе останавливаться почаще. Тепло стоявшего высоко в небе майского солнца всех разморило, и, когда вернулись домой, никто не стал заставлять себя упрашивать выпить стакан холодного вина. Затем, пока на кухне совершались лихорадочные приготовления и громко трещали поленья в очаге, все расселись перед домом. Повитуха пылала, как огонь. Еще до одиннадцати часов позвали к столу, но сначала только прислугу, и щедро ее накормили, радуясь тому, что хотя бы от них, то есть от работников, уже избавились.
Разговор сидящих перед домом нельзя было назвать оживленным, однако он и не прекращался совсем. До еды мысли желудка мешают мыслям души, хоть в этом и не отдают себе отчета многие люди и скрывают свое внутреннее состояние за неторопливыми речами о вещах безразличных. Уже было за полдень, когда появилась повитуха с горящим лицом, все еще в белом переднике, и передала долгожданную весть о том, что можно идти есть. Но большинство из приглашенных еще отсутствовало, и посланные за ними гонцы, как слуги в Евангелии, подробно сообщили им обо всем. Прийти хотели все, но только не к назначенному времени: один был занят с рабочими, другой сам ожидал гостей, третьему еще куда-то было нужно — все говорили, что не стоит их дожидаться, лучше садиться за стол. Вскоре решили последовать этому совету: если каждого ждать, — дело затянется до поздней ночи. Правда, повитуха все же пробурчала, что нет ничего более глупого, чем это ожидание, поскольку в душе каждый хотел бы быть здесь, и чем скорее, тем лучше, но никто не хочет себя выдать. Поэтому приходится постоянно разогревать пищу и неизвестно до какого времени.
Но, даже последовав совету относительно отсутствующих, все равно не могли разобраться с присутствующими: хлопот был полон рот с их приглашением в комнату и с рассаживанием, так как никто не хотел быть первым то в одном, то в другом. И когда все, наконец, сели к столу, был подан суп, замечательный мясной суп, приправленный специями и подкрашенный шафраном, такой густой, что ложка стояла в бульоне, да к тому же с прекрасным белым хлебом, нарезанным бабушкой. Тут все обнажили головы и сложили руки в молитве, и долго молился каждый про себя Подателю всех благ. Лишь затем неторопливо брали оловянные ложки, вытирали их о тонкую красивую скатерть и приступали к супу. Отовсюду доносились пожелания: «Был бы каждый день такой суп, тогда и желать бы было нечего!»
Когда суп был съеден, снова вытерли ложки о скатерть, и каждый отрезал кусок от поданной на стол халы, наблюдая за тем, как вносились закуски к шафранному бульону: закуски из мозгов, из баранины, из печенки. Когда и с этим постепенно расправились, была подана выложенная в миски высокими горками говядина, свежая и вяленая — на любой вкус; были и сухие бобы и каннебирны,[3] а к ним — большие куски корейки и великолепная вырезка из трехсоткилограммовой свиньи, бело-розовая и удивительно сочная. Все это чередовалось очень неспешно, и, когда приходил новый гость, для него все повторялось заново, начиная с супа, и никому не было отказано в каком-либо блюде. Все это время муж роженицы, Бенц, исправно наливал из белой бутыли, которая вмещала целую меру и была богато украшена гербами и изречениями. Там, куда не дотягивались его руки, назначал он кравчего и настойчиво уговаривал выпить, частенько приговаривая: «Пейте, не жалейте вина, на то оно и существует, чтоб его пили!» И когда повитуха вносила очередное блюдо, он тянулся к ней со своим стаканом, да и остальные поступали так же, так что если бы она все это аккуратно выпивала, то вскоре вряд ли смогла бы вернуться на кухню.
Над молодым крестным отцом подшучивали, что он плохо уговаривает пить юную крестную: если он не разберется получше в вопросе, что вредно и что полезно для здоровья, он никогда не женится.
— О, Ханс Ули ни за кем бегать не станет, — сказала, наконец, крестная. — У холостых парней сегодня в голове все, что угодно, только не женитьба, а некоторые вообще не хотят жениться.
— Э! — сказал Ханс Ули. — Мне всегда казалось, что из таких ветрогонок, как сегодняшние девушки, выходят слишком дорогие жены; многие считают, что настоящей женщине не нужно ничего, кроме косыночки из синего шелка на голову, перчаток летом и вышитых туфелек зимой. Если у кого-то пропадет корова из хлева, то это, конечно, неприятность, но еще не все потеряно; а если имеешь жену, которая тебя лишит и дома, и имущества, то как бы там ни было, ее не выгоняют на улицу. Поэтому полезнее думать не о женитьбе, а о кое-каких других вещах, и пусть девушки остаются девушками.
— Да, да, ты прав, — сказал старый кум, неказистый, низкорослый человечишко в коротковатой одежде, которого, однако, очень уважали и называли «кузен», потому что, не имея детей, он зато имел хутор и сто тысяч швейцарских франков от аренды. — Да, ты прав, — повторил он, — с бабьем иначе и не бывает. Я не хочу этим сказать, что настоящие хозяйки вообще не встречаются, но слишком уж это редкая порода. У них в голове вечно одни глупости и причуды, наряжаются они, как павлины, жеманничают, как аисты, а если какой-нибудь приходится полдня поработать, то три дня потом у нее болит голова и четыре дня она лежит в постели, прежде чем придет в себя. Когда я еще ухаживал за своей старухой, все было по-другому, и можно было не бояться, что вместо настоящей матери приведешь в дом домашнего шута или домашнего дьявола.
— Хе-хе, кум Ули, — сказала крестная, которая уже давно была не прочь поговорить, однако ей никак не удавалось вставить словечко, — можно подумать, что только в твои времена встречались настоящие крестьянские дочери. Ты их просто не знаешь и больше не обращаешь внимания на хороших девушек, как и все пожилые люди. Однако их не меньше, чем в то время, когда твоя старуха была молодой. Я не хочу хвастаться, но мой отец уже не раз говорил мне, что если я и дальше буду так стараться, то стану справляться не хуже покойной матери, а она была женщиной известной. Таких откормленных свиней, как в этом году, мой отец никогда не возил на рынок. Мясник иногда говорил ему, что хотел бы посмотреть на девушку, которая таких откармливает. А на сегодняшних парней нельзя не пожаловаться: курить табак, сидеть в харчевне, носить белые шляпы набекрень и по-дурацки пялиться на всех, волочиться за каждой уличной девкой и сводницей — это они могут, но когда кому-нибудь из них приходится подоить корову или поле вспахать, то тут он весь и вышел, и если ему случится держать в руках топор, то он обращается с ним, как барин или стряпчий. Я уже много раз говорила открыто, что не хочу никакого мужа, а если и выйду замуж, то я уж знаю, как вести себя с ним. Поэтому если кто-то и выдает себя за настоящего крестьянина, то это еще не значит, что он станет хорошим мужем.
Хохотали все от души, а девушку вогнали в краску насмешками: как долго, полагает она, должно продлиться испытание, прежде чем выяснится, что он станет хорошим мужем?
Так с шутками да прибаутками было съедено приличное количество мяса, не забыты были и каннебирны, пока, наконец, старый кум не сказал:
— Мне кажется, что закусили мы неплохо, и теперь пора бы выйти из-за стола, а то ноги совсем задеревенели, да и трубка никогда не бывает такой вкусной, как после мяса.
Этот совет встретил всеобщее одобрение, как ни пытались всех отговорить родственницы роженицы, говоря о том, что если кто встал из-за стола, то обратно его уже не затащишь.
— Не беспокойся, кума, — сказал кузен, — если ты подашь на стол что-нибудь вкусное, то нас не придется долго уговаривать, и если мы немного полежим, то тем приятнее нам будет снова сесть за стол.
Компания мужчин собралась возле хлевов, и, проверив, есть ли еще старое сено на помосте, они одобрили прекрасно сохранившуюся траву и посмотрели на деревья: большой ли урожай они обещают?
Под одним деревом, еще цветущим до сих пор, кузен остановился и сказал:
— А сейчас не мешало бы посидеть и раскурить трубочку: тут так прохладно, да и к столу не опоздаем, когда женщины опять приготовят что-нибудь вкусное.
Вскоре к ним присоединилась и крестная, которая до того осматривала вместе с остальными женщинами сад и парники. Примеру крестной последовали и другие женщины, и, осторожно оправляя красивые блузы, они опустились на траву, тем самым рискуя, впрочем, оставить на память о зеленой траве следы на ярких нижних юбках с алыми краями.
Дерево, под которым расположилась вся компания, росло на возвышении, у пологого подножья откоса. Оттуда сначала бросался в глаза прекрасный новый дом; мимо дома взгляд скользил по ту сторону долины, мимо отдельных богатых усадеб и дальше над зелеными холмами и темными долинами.
— У тебя приличный дом, да и при доме все, как надо, — изрек кузен. — Теперь вам здесь уютно, и места для всего хватает; я никогда не мог понять, как можно так долго мучиться в плохом доме, когда есть и деньги, и дерево для постройки, как у вас, например.
— Не насмехайся, кузен! — сказал дедушка. — И тем, и другим хвастаться нет нужды, потому что строительство — это сумасшедшая штука: хорошо знаешь, как его начать, но никогда не знаешь, как закончить: то одно мешает, то другое, то третье.
— А мне дом очень нравится, — сказала одна из женщин. — Нам тоже уже давно нужно было бы выстроить новый, но мы всегда боялись расходов. Вот мой муж придет, он посмотрит хорошенько на ваш дом. Мне кажется, если бы мы имели такой же, я была бы на седьмом небе. Однако если можно, я хотела бы спросить, почему рядом с первым окном стоит ужасный черный брус, ведь он портит весь вид?
Дедушка обвел всех многозначительным взглядом, сделал глубокую затяжку из трубки и наконец произнес:
— При постройке не хватило древесины, и, поскольку под рукой ничего подходящего не было, пришлось взять кое-что из старого дома.
— Но эта черная деревяшка была к тому же слишком коротка: сверху и снизу она надставлена; да и любой сосед не отказал бы вам в новом куске дерева, — возразила женщина.
— Да, нам это тоже не нравится, но мы не хотели лишний раз докучать соседям, они и без того нам много помогли деревом и подводами, — ответил старик.
— Слушай, старый, — вмешался кузен, — не ходи вокруг да около, а расскажи все, как было! Кое-что я уже слышал, но до конца всей правды об этом так никогда и не узнал. Теперь самый удобный случай рассказать обо всем поподробнее и помочь нам скоротать время, пока женщины приготовят жаркое!
Дедушка еще раз попытался отделаться отговорками, но кузен и женщины не отставали до тех пор, пока он, наконец, не пообещал все рассказать, однако при строжайшем условии, что все, о чем он будет дальше говорить, останется между ними. Такие вещи могут напугать домашних, а он не хотел бы на старости лет сыграть со своими близкими такую злую шутку.
— Всякий раз, когда я смотрю на этот кусок дерева, — начал рассказ старик, — я удивляюсь тому, как могло случиться такое, что с далекого Востока, где, как говорят, возник человеческий род, люди дошли досюда и нашли этот уголок в такой узкой котловине; я представляю себе, чего только не вынесли они, заброшенные судьбой или вытесненные врагом, и что это были за люди! Я многих спрашивал об этом, но узнал только, что эта местность, Сумисвальд[4], была заселена очень давно, и еще прежде, чем родился Спаситель, здесь уже стоял город; но нигде это не записано. Тем не менее известно, что уже прошло более шестисот лет с тех пор, когда на месте нынешнего госпиталя находился замок, и приблизительно в это же время стоял здесь дом, принадлежавший вместе с большей частью окружавшей его земли этому замку, так что приходилось людям отдавать туда десятину и поземельную плату, ходить на барщину, потому что народ этот был крепостной и прав своих не имел — не то что сейчас, когда каждый их имеет, достигнув определенного возраста. Неравенство было тогда очень большим, и рядом с крепостными, которые вели успешную торговлю, жили такие люди, которые терпели почти невыносимый гнет. Их положение целиком зависело от хозяев, между которыми тоже не было равенства, но они пользовались неограниченным господством, таю что пожаловаться было некому. Тем, кто принадлежал господам из замка, часто приходилось хуже, чем другим. Большинство замков находилось во владении одной семьи и переходили от отца к сыну, поэтому господин и его люди знали друг друга с детства, и кое-кто из господ был для своих подданных все равно что родной отец.
А этот замок относительно недавно достался в руки рыцарям, которых называли «тойчен»,[5] а того, кто был у них главным, называли комтуром.[6] Эти главные часто менялись: были и саксонцы, и швабы, так что о какой-нибудь привязанности к месту и речи быть не могло, и каждый из них привозил свои порядки и обычаи.
В то время рыцари вроде бы воевали в Польше и в Пруссии с язычниками и там, хоть они и имели духовный сан, привыкли к такой языческой жизни и так обращались с людьми, будто не един Бог в небесах. А когда вернулись домой, то все еще продолжали думать, что живут среди язычников, и вели себя соответственно. Вот и вышло, что те, кто предпочитал веселую жизнь в тихих местах кровавым сечам в дикой стране, или те, кому нужно было залечить свои раны и окрепнуть телом, заселяли имения, которые орден — так назывались общества рыцарей — держал в Германии и в Швейцарии, и делали там все, что им заблагорассудится. Одним из самых свирепых был якобы Ханс фон Штоффельн из Швабии. Вот при нем-то и произошло все, о чем я рассказываю и что передается у нас из поколения в поколение.
Этому Хансу фон Штоффельну вздумалось однажды построить на холме Бэрхаген большой замок: там, где еще сейчас при дурной погоде видят иногда духов замка, стерегущих свои сокровища. Обычно рыцари строили замки так, чтобы лучше было грабить людей, правда, каждый по-своему. Почему все-таки этот рыцарь захотел иметь замок на диком пустынном холме, никто не знал, достаточно было и того, что он этого хотел, а принадлежавшие замку крестьяне должны были его строить. Рыцаря не интересовало, каким делом нужно было заниматься в это время года: сенокосом, или уборкой урожая, или посевом. Столько-то и столько-то должно было быть выставлено упряжек, столько-то человек — выйти работать, к такому-то и такому-то времени должен быть положен последний кирпич или вбит последний гвоздь. При этом рыцарь не знал ни милосердия к бедным людям, ни их нужд. Он подгонял их, как язычник, только ударами и руганью, и если кто-нибудь валился с ног от усталости, медленнее шевелился или просто собирался передохнуть, за его спиной тут же вырастал управляющий с плетью, и пощады от него не знали ни старые, ни слабые. Если эти дикие рыцари были у себя, наверху, то они радовались, слыша щелканье плетей. Кроме того, любили они устраивать работникам различные каверзы: произвольно увеличивали барщину работникам, а потом злорадствовали по поводу страха и горького пота крестьян.
И вот наконец замок со стенами в пять локтей толщиной был готов, и никто не знал, для чего он строился там, наверху, но крестьяне были рады уже тому, что он был построен, если уж так было угодно, и что уже вбит последний гвоздь и положен последний кирпич.
Они вытерли пот со лбов, с тяжелым сердцем возвратились к своим хозяйствам и увидели, в каком запустении те находятся из-за проклятого строительства. Однако долгое лето было у них еще впереди, а Бог — над ними, поэтому они собрались с духом, приналегли на плуги и утешили переживших голодные времена жен и детей, которым работа казалась новой пыткой.
Но едва успели они провести первую борозду в поле, как пришла весть, что все крепостные крестьяне обязаны явиться к определенному времени в Сумисвальдский замок. Они жили страхом и надеждами. Хоть они и не видели ничего от нынешних обитателей замка, кроме подозрений и жестокости, но им казалось, что господа должны по справедливости отблагодарить их за такую неслыханную барщину, и, поскольку им так казалось, они считали, что и господа думают так же и отблагодарят их подарками или освобождением от каких-нибудь налогов.
В назначенный вечер пришли они заранее, с тревогой на душе, однако им пришлось долго ждать во дворе замка, выслушивая насмешки слуг. Слуги также были в стане язычников. В то время было, верно, так же, как и сейчас, когда каждый гроша не стоящий господский лакеишка считал себя вправе презирать коренных крестьян и издеваться над ними.
Наконец-то они были впущены в рыцарский зал: перед ними открылась тяжелая дверь, внутри вокруг массивного дубового стола сидели рыцари в коричнево-черных одеждах, у их ног — свирепые псы, а выше всех сидел фон Штоффельн — сильный, устрашающего вида мужчина, с головой в половину бернской меры, с бородой, похожей на гриву старого льва, и с широко расставленными, как колеса плуга, глазами. Никто не решался войти первым, все подталкивали вперед друг друга. Тут рыцари захохотали, так что вино брызнуло из кубков и дико рванулись вперед псы.
У крестьян же было невесело на душе, и они думали лишь о том, чтобы поскорее убраться отсюда по домам, и каждый старался спрятаться за спину другого. Когда, наконец, рыцари и псы замолчали, заговорил фон Штоффельн. Голос его доносился словно из тысячелетнего дуба:
— Мой замок готов, но это еще не все: скоро наступит лето, а над ним нет тени. В течение одного месяца вы должны её сюда перенести: вы выроете сотню взрослых буков в Мюнеберге вместе с корнями и посадите их на Бэрхагене, и если я не досчитаюсь хоть одного бука, то вы заплатите мне за это кровью и всем своим добром. Там, внизу, стоит выпивка и закуска, но уже завтра первый бук должен стоять на Бэрхагене.
Когда они услышали о выпивке и закуске, то кто-то из них решил, что рыцарь милостив и в хорошем настроении, и заговорил было о неотложных крестьянских работах, о голодных женах и детях и о том, что удобнее было бы перенести это дело на зиму. Ярости рыцаря не было предела, его голос — гремел, подобно грому:
— Если я милостив, то вы заносчивы! — говорил он. — Если в Польше готовы были целовать ноги за то, что не лишают жизни, то здесь у вас есть и дом, и добро в доме, а вам всего мало. Но я сделаю вас послушными и нетребовательными, и это так же верно, как то, что мое имя — Ханс фон Штоффельн. Если сто буков не будут стоять в срок наверху, я велю вас так выпороть, что живого места не останется, а жен с детьми брошу собакам!
Тут уж никто не решился больше ни о чем заговаривать, но и выпивки с закуской уже никто не хотел; едва услышав гневный приказ, крестьяне ринулись к двери, и каждый боялся остаться последним в зале, а вдогонку им неслись ромовой голос рыцаря, хохот его гостей, насмешки слуг и лай собак.
Как только замок скрылся за поворотом, крестьяне сели на обочину дороги и горько заплакали, и никто не умел утешить другого, и ни у кого не доставало мужества разгневаться, так как нужда и горе убивали их волю, и сил хватало только на горестные слезы. Свыше трех часов должны были они везти буковые деревья через чащобу по крутому подъему в гору, а совсем рядом с этой горой росло множество красивых деревьев, и их нельзя было трогать! В месячный срок нужно было свершить работу: два дня по три, а на третий — еще четыре дерева должны были они тащить через всю огромную долину в крутую гору вместе со своим измученным скотом. И, кроме того, на дворе был май, когда крестьянин должен днями и ночами пропадать в поле, если он хочет обеспечить себя хлебом и всем остальным на зиму. И вот в тот момент, когда они были так беспомощны, не решаясь поднять глаза друг на друга, и никто не решался возвращаться в родной дом, перед ними появился неизвестно откуда длинный и сухощавый охотник в зеленой одежде. На лихо заломленном берете подрагивало красное перо, на черном лице полыхала огнем рыжая бородка, и между крючковатым носом и заостренным подбородком почти незаметно, как пропасть над нависающей скалой, возникло отверстие рта, и они услышали вопрос:
— Что стряслось, добрые люди, что вы тут сидите и рыдаете, так что камни дрожат в земле и сучья падают с деревьев?
Дважды спросил он и дважды не дождался ответа. Тогда еще больше почернело лицо Зеленого Охотника и еще краснее стала его рыжая борода: казалось, она сейчас вспыхнет, и с нее посыплются искры, как с елового полена; его губы сложились в дудочку наподобие стрелы, затем растянулись, и он спросил участливо:
— Но послушайте, добрые люди! Что поможет вам, если вы будете так сидеть и стенать до второго пришествия или до тех пор, пока звезды не посыплются с неба; но вряд ли и это вам поможет. Однако, если у вас спрашивает человек, что с вами, человек, который желает вам добра и, может быть, поможет вам, то вы должны не рыдать, а разумно ответить ему — это вам скорее поможет.
Тут один старик покачал седой головой и сказал:
— Не обижайтесь, но горю, из-за которого мы плачем, не поможет ни один охотник, и если сердце полно горем, от него не дождешься слов.
Зеленый Охотник покачал в ответ на это головой и снова заговорил:
— Ты говоришь неглупо, отец, но не все еще так плохо, как ты думаешь. Можно рубить дерево или разбивать камень, и они не издадут ни звука, только будут сетовать на это. Так и человек должен только сетовать, все должны сетовать и жаловаться первому встречному, и, может быть, первый встречный поможет. Я простой охотник, но кто знает, нет ли у меня дома хорошей упряжки, чтобы возить дерево и камни или буки да ели?
Как только бедные крестьяне услышали слово «упряжка», на сердце у них стало светлее, у каждого загорелась искра надежды, и все взгляды обратились на охотника, а старик сказал:
— Не всегда нужно рассказывать первому встречному обо всем, что лежит на душе; но если видишь, что он хочет тебе добра, не скрывай от него истины. Больше двух лет мучались мы со строительством замка, и не осталось ни одного хозяйства во всем владении, которое не жило бы в горькой нужде. И вот, едва мы вздохнули посвободнее, думая, что теперь-то займемся своими делами и с новыми силами вспашем наши поля, как тут хозяин приказал в месячный срок пересадить взрослые буковые деревья из Мюнеберга на земли вокруг нового замка, чтобы получился тенистый лес… Мы не знаем, как управиться с этой работой за месяц с нашими измученными лошадьми; да если мы и управимся, поможет ли нам это? Мы не успеем ничего посадить на своих полях и умрем голодной смертью, если нас еще раньше не прикончит тяжелая работа. Нам нельзя возвращаться домой с такой вестью, чтобы к старому горю наших близких не прибавилось новое.
Тут Зеленый Охотник погрозил длинной, тощей черной рукой в сторону замка и поклялся жестоко отомстить его хозяину за такое тиранство. Крестьянам же он пообещал помочь: на своей упряжке, которой в этих краях нет равных, он возьмется перевезти от Кирхштальдена, что по ту сторону Сумисвальда, до Бэрхагена все буки, которые они смогут туда свезти, назло рыцарям, к тому же за умеренную плату.
Бедные люди вняли этому неожиданному предложению: ведь до Кирхштальдена они могли бы довезти деревья и сами, работая при этом на своих полях. Поэтому старик сказал:
— Ну, говори тогда, чего ты потребуешь от нас, чтобы наша сделка состоялась?
На это лицо Зеленого Человека приобрело лукавое выражение, опять словно заискрилась его бородка, змеиным огнем заблестели глазки, и жутковатая улыбка задрожала в уголках рта, когда он ответил:
— Как я уже говорил, мне нужно всего лишь некрещеное дитя.
Словно молнией пронзили эти слова людей, пелена спала с их глаз, и они разбежались в разные стороны, словно солома, подхваченная ветром.
Громко захохотал Зеленый Охотник, так что рыбы зарылись в ил, а птицы улетели в чащу леса.
— Подумайте хорошенько, посоветуйтесь с вашими бабами, и на третью ночь я снова будут ждать вас здесь! — крикнул он вслед убегающим, и его слова застряли у них в ушах, как стрела с крючком застревает в теле.
Бледные, дрожащие, мчались мужчины по домам; никто не оглядывался на бегущего рядом, никто не смел ни за какие богатства обернуться назад. Когда испуганные люди примчались домой, как голуби, загоняемые хищной птицей в голубятню, страх поселился в каждом доме. Страх, поразивший мужчин, заставил дрожать и стариков, и женщин.
Сгорая от любопытства, женщины до тех пор приставали к мужчинам с расспросами, пока те не сдавались и не открывались им всем в самом укромном уголке доме. Каждый мужчина поведал жене о том, что они услышали в замке, и женщины с гневом и проклятьями слушали их рассказы; рассказали и о том, кто им встретился и что им было предложено. Безотчетный страх охватил женщин, крик ужаса пронесся над горой и долиной, и у каждой в душе появилось такое чувство, будто именно ее ребенка хотел отнять злодей.
И только одна женщина не кричала, подобно остальным. Это была женщина очень ловкая и сообразительная. Говорили, что она родилась в Линдау, но уже давно жила здесь. У нее были дикие черные глаза, и она не боялась ни Бога, ни черта. Очень плохо, сказала она, что мужчины не отказали рыцарю в замке сразу и решительно. А услышав о человеке в зеленом и о его предложении, она не на шутку разозлилась, отругала мужчин за их трусость и за то, что они не посмотрели Зеленому Охотнику смелее в глаза — как знать, не удовольствовался ли бы он и другой платой, а так как работают они на замок, то их душам не повредит, если за них потрудится нечистый. И добавила, что очень огорчена, что ее там не было хотя бы для того, чтобы посмотреть на черта и узнать, как он выглядит. Эта женщина не стала плакать, а в гневе наговорила злых слов в адрес своего мужа, да и всех остальных мужчин тоже.
На следующий день, когда тихие жалобы прервали крики ужаса, мужчины решили собраться вместе и посоветоваться, но так и не смогли ни до чего договориться. Сначала речь зашла о еще одном ходатайстве к рыцарю, но никто не захотел идти с прошением: всем жизнь была дорога. Кто-то стал предлагать послать плачущих и умоляющих женщин с детьми, но тут же замолчал, когда заговорили женщины, потому что уже в те времена женщины вмешивались в мужские разговоры. Тогда не нашли ничего другого, как смириться и попросить священника отслужить обедню, чтобы заручиться Божьей помощью; предлагалось также попросить соседей оказать им тайно помощь ночью, потому что открыто помогать им не разрешат их господа. Были предложения разделить работу таким образом, чтобы половина людей возила буки, а другая — сеяла овес и ухаживала за скотом. Они надеялись таким образом втаскивать с Божьей помощью хотя бы по три дерева на Бэрхаген; но никто не говорил о Человеке в Зеленом, трудно сказать даже, вспоминал ли кто-нибудь о нем.
Итак, крестьяне разделились, подготовили инструмент, и когда первый майский день постучался в дверь, мужчины собрались под Мюнебергом и спокойно принялись за работу. Буки нужно было окопать широким кругом, чтобы не повредить корни, и осторожно, стараясь ничего не обломать, положить на землю. Еще солнце не поднялось над горизонтом, как три дерева уже были готовы к вывозу.
Но когда солнце уже стояло в зените, они все еще не могли добраться с буками до леса; когда оно уже спряталось за горами, они еще не выбрались из Сумисвальда; и только на следующее утро достигли они подножья горы, на которой стоял замок и где должны были быть посажены буки. Казалось, будто крестьян преследовал злой рок. Неудачи подстерегали их на каждом шагу: сбруя рвалась, повозки ломались, лошади и волы падали или переставали слушаться хозяев.
Еще хуже пришлось мужикам на следующий день. Новые несчастья доставляли им новые муки, бедняги задыхались от непосильной работы, но ни одно дерево еще не было наверху.
Фон Штоффельн ругался и проклинал их, и, чем сильнее он ругался и проклинал, тем больше несчастий сыпалось на их головы, и тем медленнее двигались животные. Остальные рыцари смеялись, издевались над ними и злорадствовали, видя беспомощные попытки крестьян и гнев их господина. Рыцари стали насмехаться и над новым замком фон Штоффельна на голой вершине горы. Ведь тот поклялся, что в месячный срок вся гора будет засажена деревьями с прекрасной листвой Потому-то и ругался фон Штоффельн, потому смеялись рыцари и плакали крестьяне.
Безнадежное отчаяние охватило их: не оставалось ни одной телеги, ни одной целой упряжки быков; двух дней было мало на перевозку трех деревьев, да и силы уже были исчерпаны.
Наступила ночь, собрались черные тучи, и впервые в этом году загремел гром. Мужчины сели на обочину у поворота дороги. Это был тот самый поворот, где они встретили Зеленого Охотника. Среди крестьян был и муж той храброй женщины, а с ним двое его работников. Они ожидали, когда привезут буки из Сумисвальда, а тем временем могли спокойно дать отдых измученным рукам и ногам.
Вдруг рядом с ними появилась Кристина — женщина из Линдау — с громадной корзиной на голове. Она дышала так тяжело, что казалось, будто это ветер вырывается со свистом из приоткрытого чулана. Она была не из тех женщин, которым нравится заниматься своими делами и которым нет ни до чего дела, кроме хозяйства и детей. Кристина любила во все сунуть нос, так как считала, что без ее советов все пойдет вкривь и вкось.
Поэтому она не послала с едой служанку, а понесла тяжелую корзину сама и долго блуждала в поисках мужчин; не раз с ее уст сорвались резкие слова по их адресу, когда она их нашла. Тем не менее она не только ругалась, но могла говорить и работать одновременно. Сняв с головы корзину, она открыла крышку большой кастрюли с овсяной кашей, разложила хлеб и сыр, раздала ложки мужу и его работникам и пригласила угощаться всех остальных, кому еду еще не принесли. Затем она спросила мужчин, много ли им удалось сделать за день и сколько успели сделать за два дня. Но тут у мужчин даже аппетит пропал, да и что ответить на такой вопрос, не нашлось: никто не потянулся за ложкой и никто не ответил Кристине. Только один легкомысленный слуга, которому было все равно — хоть трава не расти, лишь бы были всегда деньги и еда на столе — взял ложку и сообщил жене хозяина, что не посажен еще ни один бук, и вообще работа не ладится, хоть убей.
Тогда женщина из Линдау обругала мужчин бабами и сказала, что все это пустые выдумки; ни слезами, ни ожиданием делу не поможешь и не вывезешь на Бэрхаген ни одного дерева. И если рыцарь потом отыграется на них, добавила она, то они это заслужили; но во имя матерей и детей они должны по-другому взяться за дело. Вдруг из-за плеча женщины вынырнула длинная черная рука, и пронзительные голос произнес:
— Да, она права!
И вот среди крестьян появился с ухмылкой на лице человек в зеленом; на шляпе его весело покачивалось красное перо. Тут давешний страх охватил мужчин, и они бросились врассыпную, будто их ветром сдуло. Только Кристина из Линдау не убежала и теперь должна была узнать, каков на деле черт, которого она накликала. Она стояла, как вкопанная, и следила за колыханием пера на его шляпе и за его рыжей бородкой, весело прыгавшей вверх-вниз на черном лице. Пронзительно засмеялся он вслед мужчинам, но на Кристину посмотрел любезно и с учтивой миной взял ее за руку. Кристина хотела было ее отдернуть, но рука ее словно прилипла к руке Зеленого Охотника, и ей казалось, будто ее кожа шипит между раскаленными прутьями. А он говорил ей лестные слова, и в такт словам взлетала вверх и вниз рыжая бородка.
— Такой привлекательной женщины я уже давно не встречал, — говорил он. — Мое сердце просто тает. К тому же мне нравятся такие смелые, именно такие мне больше всех по душе, которые остаются на месте, когда мужчины бросаются наутек.
Его слова и тон словно убаюкивали Кристину, и она все меньше и меньше боялась его. «С ним еще можно говорить, — думала она, — да и зачем бежать, видала я и кое-что пострашнее». Снова и снова возвращалась к ней неотвязная мысль, что этого зеленого можно как-то использовать в своих интересах, и, если взять с ним в разговоре верный тон, то он может помочь им всем, а потом можно будет и обмануть его, как любого другого мужика.
Тем временем Зеленый Охотник продолжал говорить, что он совершенно не понимает, почему его так боятся: он ведь не желает никому зла, и если с ним так невежливы, то стоит ли удивляться, что он не поможет людям в том, в чем им больше всего хотелось бы помощи.
Тут Кристина набралась смелости и ответила:
— Люди боятся, потому что им было сделано страшное предложение. Почему ты хочешь именно некрещеное дитя, можно было бы договориться и о другой плате; людям это кажется очень подозрительным, ведь ребенок — тоже человек, и отдавать его кому-то некрещеным — этого не сотворит ни один христианин!
— Это моя обычная плата, и о другой не может быть и речи; да и что потом могут сказать о таком ребенке, которого еще никто не знает? От таких, совсем маленьких, всегда рады избавиться: они еще не успели доставить ни радости, ни забот. Для меня же — чем меньше ребенок, тем лучше; чем раньше я начну воспитывать его так, как хочу, тем большего добьюсь. Поэтому у меня нет ни желания, ни нужды крестить его.
Тогда Кристина поняла, что Зеленый Охотник не примет никакой другой платы, и все больше росла в ней уверенность, что обмануть его не удастся. Поэтому она сказала:
— Если кому-то очень хочется заработать, пусть будет рад тому, что ему могут дать, у нас же сейчас ни в одном доме не найти некрещеного ребенка, он и в месячный срок не появится, а за это время деревья должны быть уже привезены к холму и посажены.
Тут Зеленый Человек промолвил елейным голосом:
— Я ведь не требую ребенка сразу же. Как только мне пообещают отдать первого родившегося ребенка до того, как его успеют окрестить, я будут доволен этим.
Такой оборот дела устраивал Кристину. Она знала: пройдет не меньше девяти месяцев, пока в поселке родится ребенок. Если Зеленый Человек выполнит обещание и буки будут посажены, то не будет нужды давать ему ни дитя, ни еще что-нибудь. Потом можно будет, думала она, заказать охранительную обедню в церкви и хорошенько посмеяться над Зеленым Охотником. Поэтому она поблагодарила его за хорошее предложение и сказала:
— Над этим еще нужно подумать хорошенько, да и с мужчинами посоветоваться.
— Ну, — возразил Зеленый Человек, — о чем тут говорить да советоваться? Я с вами обещал встретиться сегодня, и теперь я жду ответа; у меня есть еще дела и в других местах, да и сюда я пришел не только ради вас. Ты должна мне сказать «да» или «нет», а не то я и знать ничего не хочу обо всем этом.
Кристина рада была бы уклониться от ответа, так как не хотела все брать на себя, и готова была полюбезничать с ним, чтобы добиться отсрочки, однако Зеленый Человек твердо стоял на своем.
— Сейчас или никогда! — сказал он. — Если сделка будет заключена, я обещаю каждую ночь свозить на Бэрхаген столько буков, сколько мне их успеют доставить в Кирхштальден до полуночи, и там я буду их забирать. Ну, красотка, — добавил он, — гляди, не передумай! — и ласково похлопал Кристину по щеке.
А у нее сердце словно вырывалось из груди. Она охотнее свалила бы все переговоры на мужчин. Но время поджимало, а ни один мужик, которого можно было бы сделать козлом отпущения, не появлялся. Кроме того, Кристина все еще надеялась, что ей удастся перехитрить Зеленого Охотника, придумав что-нибудь, чтобы оставить его с носом. Поэтому она сказала:
— Что до меня, то я согласна, но если потом мужчины заупрямятся и я не смогу уговорить их, то не вздумай мне мстить за это.
Зеленый Человек ответил, что ему достаточно одного ее обещания. При этих словах душа Кристины ушла в пятки, потому что теперь, решила она, наступил ужасный момент, когда она должна будет подписать сделку кровью. Однако Зеленый Охотник успокоил ее, сказав, что от прекрасной дамы он никогда бы не потребовал подписи: достаточно и одного поцелуя. И с тем он вытянул губы дудочкой, и Кристина опять не смогла отпрянуть в сторону и стояла, как вкопанная, на месте. Вытянутые губы прикоснулись к ее лицу, и ей показалось, будто кусок раскаленного железа вонзается в ее мозг и конечности, пронзает ее насквозь, и вспышка внезапно сверкнувшей молнии осветила гримасу радости на дьявольском лице Зеленого Человека, и в тот же миг загрохотало так, словно небо раскололось над ними.
Зеленый Человек исчез, а Кристина все стояла, словно окаменев, и ей казалось, что ноги ее глубоко вросли в землю. Наконец она вышла из оцепенения, но на душе по-прежнему бурлило и клокотало так, как бурлит и клокочет сильный поток, падая с громадной скалы и исчезая в черной бездне. Подобно тому, как не слышен собственный голос в реве водопада, не улавливала Кристина и собственных мыслей в клокочущем водовороте собственной души. Она в безотчетной тревоге бежала на гору, и все жарче пылало то место на ее щеке, где оставил след поцелуя Зеленый Человек; сколько ни терла она его и ни смывала, жжение не уменьшалось.
Это была ужасная ночь. И в небесах, и на земле все гудело и бушевало, словно духи ночи справляли свадьбу в аспидных облаках, ветры насвистывали дикие хороводные мелодии для их жутких танцев, молнии служили им свадебными факелами, а грохотание грома — свадебными пожеланиями. Никто не мог припомнить таких ночей в это время года. В мрачном черном ущелье люди столпились перед большим домом, и многие протискивались под защиту его крова. В ненастье страх за собственный очаг обычно гонит деревенского человека под родную крышу, и пока свирепствует непогода, он в неусыпном бдении охраняет свой дом. Но теперь общая нужда оказалась сильнее страха перед непогодой. Она и собрала всех в этом доме, который должны были обойти стороной те, кого буря гнала из Мюнеберга, и те, кто бежал с Бэрхагена. Забыв из-за собственного горя ночные страхи, жаловались они на свою судьбу. К прочим несчастьям прибавилось еще и буйствование природы. Лошади и быки шарахались, оглушенные громом, ломали повозки, врезались в скалы, и тяжело раненные люди стонали от сильной боли, и громко кричали те, кому вправляли и перевязывали поломанные ноги.
Себе на горе спасались бегством те, кто видел — Зеленого Человека, и с дрожью рассказывали о повторной встрече с ним. В страхе слушали остальные рассказ мужчин, протискиваясь из дальних темных углов комнаты поближе к огню, вокруг которого сидели рассказчики, и когда ветер завывал в щелях или гром прокатывался по дому, люди громко вскрикивали, думая, что это Зеленый Охотник ломится через крышу и вот-вот окажется среди них. Но когда он так и не пришел, когда страх перед ним отступил, а старое горе осталось, становились все громче стенания несчастных. К людям стали приходить мысли, которые зачастую губят душу человека, попавшего в беду. Крестьяне начали взвешивать, насколько все они, вместе взятые, больше стоят, нежели единственное некрещеное дитя, и все больше забывали о том, что грех на душе одного человека весит неизмеримо больше, чем спасение многих тысяч человеческих душ.
Эти мысли вскоре стали произноситься вслух. Все желали узнать поподробнее о Зеленом Человеке и досадовали на то, что с ним так плохо говорили: он, дескать, никого еще у них не отнял, и чем меньше его будут бояться, тем меньше зла причинит он людям. Всем обитателям долины беглецы могли бы помочь, если бы повели себя как мужчины.
Те в ответ стали оправдываться. Они не говорили о том, что с чертом шутки плохи и что только дай ему мизинец — лишишься и всей руки, а вовсю рассказывали о страшном лице Зеленого Охотника, о его огненной бороде, о сверкающем пере на шляпе, похожей на башню замка, и об ужасном запахе серы, который шел от него.
Однако муж Кристины, уже привыкший к тому, что его слова ничего не стоят без одобрения жены, сказал, что нужно сначала спросить у нее, так ли это, а то, что она — женщина отважная, знали все.
Тут все хватились Кристины, но ее нигде не было. Каждый думал только о своем спасении, да и не мог думать ни о чем и ни о ком другом, поскольку было ясно, что нужда теперь не обойдет стороной ни один дом. И только сейчас все заметили, что не видели Кристину с того страшного момента и что в дом она тоже не заходила. Муж ее стал плакать от горя, и все остальные вместе с ним, поскольку всем теперь показалось, что только Кристина сможет помочь им. Вдруг отворилась дверь, и появилась Кристина: ее волосы были мокрыми, зато щеки горели румянцем, а глаза сверкали ярче обычного каким-то жутким огнем. Ей посочувствовали, и каждый спешил ей рассказать обо всем, что говорилось и решалось здесь, и как все волновались за нее.
Очень скоро Кристина поняла, что все это значит, и скрыла свое негодование за насмешливыми словами, упрекая мужчин за их поспешное бегство и за то, что никто из них не позаботился о бедной женщине и никто даже не обернулся посмотреть, что делает с ней Зеленый Человек. Тут глаза у всех загорелись любопытством: каждый хотел первым делом узнать, что же с ней сделал черт; а те, что стояли далеко, вскарабкались наверх, чтобы лучше слышать и видеть женщину, которая находилась так близко рядом с Зеленым Охотником. А она им ответила, что вообще-то им не стоит ничего рассказывать, хотя бы потому, что они всегда обращались с ней, как с чужой, что женщины оскорбляли ее и давали дурные прозвища, а мужчины бросили ее в беде, и если бы она не была такой хорошей и не относилась к ним так благожелательно, да еще оказалась бы такой же трусливой, лак и все остальные, то не было бы у них теперь ни надежды, ни утешения.
Так говорила Кристина. В особенности она упирала на то, что, как бы она ни говорила, ее слова все равно истолкуют превратно, а если дело выгорит, ее все равно никто не поблагодарит, если же все кончится неудачей, то всю вину и ответственность взвалят на нее.
Когда же наконец все собравшиеся чуть ли не на колени встали перед Кристиной, умоляя ее все рассказать, когда, громко стеная, стали упрашивать ее раненые и покалеченные, Кристина, казалось, смягчилась и рассказала о том, как ее остановил Зеленый Человек, и до чего они договорились; но о поцелуе, а также о том, как горела ее щека, и в какое смятение пришли ее чувства, она ничего не сказала. Однако она поделилась с ними мыслями, возникшими в ее лукавой голове. Вся суть состояла в том, говорила она, что деревья должны быть доставлены на Бэрхаген; если они будут наверху, то дальше будет видно, что нужно делать. Самое же главное то, что, насколько ей известно, в ближайшее время ни у кого в селе рождения ребенка не ожидается.
У многих мурашки побежали по спине во время её рассказа, но слова о том, что время покажет, что делать дальше, понравились всем.
Только какая-то молодая женщина навзрыд расплакалась, так что слезы лились ручьем, но ничего говорить не стала. Тем не менее одна старая достойная женщина с лицом, исполненным такого благородства, что перед ней можно было стоять, только склонив голову, выступила вперед и сказала:
— Действовать, полагаясь только на удачу, и играть с вечной жизнью значило бы забыть о Боге. Кто свяжется со злом, тот пропадет целиком. Никто, кроме Бога, не поможет в этой нужде, но кто о Нем забудет в горе, того оно и погубит!
Правда, на сей раз слова старухи были оставлены без внимания, а молодой женщине велено было замолчать: слезами и воплями, дескать, горю не поможешь, здесь нужна помощь другого рода.
Вскоре было решено испытать удачу в этом деле: злом, мол, вряд ли это кончится даже в самом худшем случае, а не однажды уже случалось, что человек обманывал и более хитрых духов, и если сами они не додумаются, как это сделать, им в этом поможет священник. Но в глубине души каждый, очевидно, подумал, что один некрещеный младенец не стоит того, чтобы поднимать из-за него такой шум.
Как только стали склоняться к мнению Кристины, вмиг на дворе начало твориться такое, словно все вихри сразу закружились над домом, и с гиканьем пронеслись полчища свирепых охотников: все столбы и подпорки дома закачались, деревья разбивались о крышу дома, как копья о грудь рыцаря. Люди в доме побледнели от ужаса, но от своего решения не отказались и в утренних сумерках принялись за его осуществление.
Утро выдалось погожим и ясным, ненастье и колдовские проделки больше не мешали, топоры рубили привычно споро, земля была мягкой, и каждое дерево падало именно так, как было нужно, ни одна повозка не сломалась, волы и лошади не артачились больше и тянули груз бодро, а людей словно оберегала от несчастных случаев чья-то невидимая рука.
Только одно казалось странным: через Сумисвальд не проходила тогда еще ни одна дорога на другую сторону долины; там раскинулось болото, питавшееся водами стремительной Грюне, поэтому приходилось пользоваться крутым перевалом через деревню, мимо церкви. Крестьяне, как и в предыдущие дни, отправились в путь на трех упряжках, чтобы выручать друг друга в пути тягловой силой, советами и помощью, и должны были уже в обход деревни проезжать через Сумисвальд вниз по крутой дороге, там, где стояла небольшая часовня, рядом с которой они складывали деревья. И вот когда они поднялись по извилистой колее наверх и, спускаясь вниз, проезжали мимо часовни, повозки, казалось, становились все тяжелее и тяжелее, и приходилось то менять лошадей, то жестоко нахлестывать их кнутами, то самим подталкивать повозки, и даже самые спокойные жеребцы начинали на этом месте шарахаться, будто что-то невидимое, исходившее от церковного кладбища, стояло у них на пути, а приглушенный благовест, похожий на неверные звуки далекого поминального колокола, доносившийся из церкви, нагонял ужас даже на самых сильных мужчин, и каждый раз вздрагивали люди и животные, когда им приходилось проезжать мимо церкви. Но как только церковь оставалась позади, можно было спокойно ехать, спокойно разгружаться и спокойно отправляться за следующим грузом.
Шесть буков лежали в тот же день друг подле друга в условленном месте, шесть буков было посажено следующим утром на Бэрхагене, но по всей долине не было слышно ни скрипа колес, ни привычного крика возниц, ни ржания лошадей, ни монотонного мычания быков. Однако шесть буков стояло наверху, их мог видеть любой, и были это именно те самые деревья, которые были оставлены у крутой дороги.
Удивление, охватившее жителей долины, не знало границ. В особенности рыцари никак не могли взять в толк, что за сделку заключили крестьяне и каким образом они доставили деревья на место. Господа были даже склонны на манер язычников выпытать у крестьян тайну, но вскоре по их оторопевшему виду поняли, что и крестьянам не все известно. К тому же за них вступился фон Штоффельн. Он уже понял, что насмешки друзей-рыцарей могут толкнуть его на необдуманный шаг, так как в случае гибели крестьян поля остались бы невозделанными и поместью был бы причинен громадный ущерб. Поэтому то, что мужики как-то облегчили свой труд, было ему на руку, пусть бы они даже продали за это свои души; да и что ему за дело было до их душ, если смерть заберет их тела.
Теперь уже он смеялся над рыцарями и защищал крестьян от их проделок. Те хотели все же разузнать что-нибудь о сделке и посылали своих подручных выслеживать крестьян, но соглядатаев находили поутру чуть живыми в могильных ямах, куда их забрасывала невидимая рука.
Тогда два рыцаря решили сами выведать в чем дело и пошли на Бэрхаген. Это были отчаянные головы: когда в войне с язычниками надо было провернуть какое-нибудь рискованное дело, они всегда вызывались первыми. Но тут их нашли утром лежащими на земле в оцепенении, и когда они обрели дар речи, то рассказали, что неожиданно какой-то красный рыцарь с огненным копьем посбрасывал их с коней на землю, и больше они ничего не помнят.
Время от времени какая-нибудь любопытная бабья душонка не могла удержаться, чтобы не выглянуть через щелку — или отверстие забора на дорогу. Но ее подстерегал ядовитый ветер: лицо распухало так, что в течение недели на нем нельзя было различить ни носа, ни глаз, ни рта. Это отбило у женщин охоту подглядывать, и ни один взгляд больше не направлялся на дорогу в сторону долины, когда над ней опускалась полночь.
Однажды один из жителей деревни, лежавший на смертном одре, попросил сходить за священником для последнего причастия, и никто не решался выполнить его просьбу: близилась полночь, а дорога вела мимо церкви по обочине крутой дороги. Тогда из страха за умирающего отца идти через Сумисвальд вызвался мальчик, невинная душа, любимый Богом и людьми. Когда он шел мимо церкви по дороге, то увидел, как буки отрывают от земли огненно-красные белки в упряжке, по две на каждое дерево, а рядом — человек в зеленом, верхом на черном козле, с огненной плетью в руке, с пылающей бородкой и с огненно-красным пером на шляпе. По словам мальчика, упряжки пронеслись по воздуху высоко над полями и в мгновение ока скрылись из виду. Все это мальчик увидел, но сам остался цел и невредим.
Не прошло и трех недель, как девяносто буков стояли на Бэрхагене и покрывали весь холм прекрасной тенью. И ни один из них не засох. Тем не менее рыцари, да и сам фон Штоффельн, не часто заходили в буковую рощу: каждый раз при ее посещении они испытывали какой-то безотчетный страх, так что были бы рады вообще забыть об этом деле. Правда, каждый утешал себя мыслью, что в случае какого-ни-будь несчастья виноват будет не он.
У крестьян же с каждым деревом, свезенным наверх, становилось все спокойнее на душе, потому что с каждым буком росла их надежда на то, что они и господам угодят, и Зеленого Человека обманут: он ведь не взял с них никакого залога, и, когда сотое дерево окажется на месте, доказать ничего уже будет невозможно. Но все же они еще сомневались в удачном исходе дела: каждый день крестьяне боялись, что человек в зеленом выкинет с ними какой-нибудь трюк и бросит их на произвол судьбы. Ко дню святого Урбана привезены были последние деревья, и в ту ночь никто не сомкнул глаз: никто не верил в то, что Зеленый так просто, без ребенка или какого-нибудь еще залога доделает работу до конца.
Следующим утром, задолго до рассвета, и стар, и млад были уже на ногах: всем не давала покоя одна и та же, смешанная с любопытством, тревога; однако долго не решался никто подойти к тому месту, где лежали буки, чтобы случайно не угодить в ловушку, подстроенную одним из них, чтобы провести Зеленого Человека.
Только один бесшабашный пастух наконец решился пойти туда, но не нашел на месте ни буков, ни ловушки. Однако ему не поверили, и пастух повел их на Бэрхаген. Там было все, как должно, и сотня буков стояла, как один, целые, ни одного засохшего, и ни у кого из крестьян не опухли лица, руки или ноги.
Тут крики ликования и насмешек в адрес Зеленого Человека и рыцарей огласили долину. Опять послали крестьяне отчаянного пастуха, теперь уже к фон Штоффельну, с сообщением для рыцаря, что работа закончена, и он может пойти пересчитать посаженные буки. Рыцарь, однако, почувствовал себя неважно и только велел передать крестьянам, чтобы они шли по домам. Гораздо охотнее он приказал бы им тащить все деревья обратно, но не сделал этого, чтобы никто из прияте-лей-рыцарей не заметил его страха. Но фон Штоффельн еще не знал главного: кто и какую сделку заключил с его крестьянами.
Когда пастух вернулся от господина фон Штоффельна, радость еще сильнее взыграла в сердцах крестьян: молодежь плясала в тени деревьев, и буйный йодль[7] переливался из ущелья в ущелье, от горы к горе и эхом прокатывался по стенам замка Сумисвальд. Осторожные старики предостерегали и удерживали юнцов, но упрямые головы не обращали внимания на предостережения стариков, считая, что если и случится беда, то только по вине накаркавших ее дедов. Еще не знали молодые, что вслед за упрямством приходит беда.
Общая радость передалась во все дома, и там, где был кусочек мяса хоть бы с мизинец размером, варилась пища, а где оставалось еще хоть немного масла, пеклись пироги.
Но вот было съедено мясо, кончились пирожки, прошел этот день, и на смену ему наступили другие дни. Приближалось время, когда одна из женщин в деревне должна была родить; и чем ближе был этот день, тем настойчивее возвращался в души крестьян старый страх перед Зеленым Охотником, который может снова объявиться и потребовать уплаты долга или устроить им еще какую-нибудь каверзу.
Кто может измерить горе молодой женщины, которой предстояло родить дитя? Плач ее был слышен в каждом уголке дома, и вскоре уже плакали все ее родственники. Никто не знал, что им делать, однако все понимали, что тот, с кем они связались, шутить не станет. Чем ближе был роковой час, тем больше уповала бедная женщина на Бога и всей душой возносила молитвы к Богородице, умоляя ее о помощи во имя ее многострадального Сына. И все больше верила она в то, что и в жизни, и в смерти, и в горе только у Господа можно найти утешение, ибо там, где есть Он, не может быть Зла, а где есть Зло — там кончается Его власть.
Все больше утверждалась в ее душе вера, что если служитель Божий со святыми дарами, священной плотью Спасителя будет присутствовать при рождении ребенка и произнесет священные слова молитвы, то ни один злой дух не посмеет приблизиться к ребенку, а если пастор сразу же совершит обряд крещения новорожденного, что в то время было разрешено, тогда бедное дитя навсегда избавится от опасности, которой подвергли его родители. Этой верой прониклись и остальные. Горе молодой женщины терзало их сердца, но они боялись признаться священнику в том, что заключили сделку с сатаной. Никто с того времени не ходил на исповедь, никто не держал ответа перед пастором. А пастор был очень благочестивым человеком, даже рыцари не смели издеваться над ним, потому что он всегда говорил им правду в лицо. Если дело будет сделано, думали раньше крестьяне, Зеленый Человек уже не сможет им помешать; теперь же никто не хотел первым признаться во всем пастору: совесть знала, почему.
Наконец сердце одной женщины не выдержало горя, и она рассказала священнику все о сделке и о желании бедной будущей матери. Сильно разгневался достойный муж, но не стал терять времени на пустые слова и смело вступил в бой с могущественным врагом за душу несчастной. Он был одним из тех, кто не боится жесточайшей битвы, поскольку стремится к венцу жизни вечной и знает, что будет увенчан ею, так как борется за правое дело.
Вокруг дома, в котором бедняжка ждала появления ребенка, произнес пастор заклятие нечистой силе и окропил дом святой водой, чтобы злые духи не смели приблизиться к нему, осенил крестным знамением порог, а затем и всю комнату, — и женщина спокойно родила, а священник окрестил дитя. Спокойствие царило и на дворе, в чистом небе мерцали яркие звезды, легкий ветерок шумел в кронах деревьев. Одни будто бы слышали пронзительный смех, другие же утверждали, что были сычи на опушке леса.
Все присутствовавшие там не скрывали своей радости, считая, что теперь все страшное уже позади и что если им удалось однажды одурачить Зеленого Человека, то тем же способом они проведут его еще не один раз.
Была устроена большая трапеза, и за гостями послали даже в соседние деревни. Напрасно отговаривал их пастор от пиршества и ликований и призывал к смирению и молитве, так как враг еще не был повержен, а грех перед Господом не был искуплен. Пастор чувствовал, что не в его власти налагать епитимью на крестьян и что страшное наказание примут они от руки самого Господа. Но они его не слушали и хотели задобрить выпивкой и закуской. Однако пастор покинул их в грусти, прося прощения у Бога за тех, кто не ведал, что творит, и решил молитвами и постом сражаться, как преданный пастырь, за вверенное ему стадо.
Среди ликующей толпы можно было видеть и Кристину, но необычно тихую, с пылающими щеками, потемневшими глазами и странно подергивающимся лицом. Кристина присутствовала при родах как опытная повитуха, на неожиданном крещении не побоялась стать крестной матерью, но когда пастор стал кропить дитя святой водой и крестить его во имя Отца и Сына и Святого Духа, ей показалось, будто кто-то прижимает кусок раскаленного железа к тому месту, в которое пришелся поцелуй Зеленого Охотника. От дикой боли и ужаса она вздрогнула, чуть не уронив ребенка на пол, и с этого момента боль уже не унималась, а становилась с каждым часом все сильнее. Сначала Кристина тихо сидела и, превозмогая боль, прислушивалась к тому, что происходило у нее в душе, но затем все чаще стала проводить рукой по пылающему пятну, на котором, казалось, сидела ядовитая оса и вонзала огненное жало прямо ей в мозг. Но так как никакой осы Кристина не увидела, а укусы, тем не менее, становились все более жгучими, а мысли — все более жуткими, она стала всем показывать щеку и спрашивать, что с ней такое; снова и снова спрашивала Кристина, но никто ничего не видел, и вскоре всем надоели ее причитания. В конце концов она упросила одну старую женщину хорошенько посмотреть, что же у нее со щекой. Уже наступало утро, и когда старуха рассмотрела на щеке Кристины почти незаметное пятнышко, как раз прокричал петух.
— Ничего страшного, — сказала она, — это пройдет, — и вслед за тем ушла.
Кристина стала утешать себя, что действительно ничего страшного в этом нет, и что все скоро пройдет, но муки не прекращались, а крошечная точка увеличивалась, так что скоро все заметили ее и стали спрашивать, что это за черное пятно появилось на ее лице. Никто и не подозревал в этом ничего плохого — пятно и пятно, — но их слова ранили ее. Снова и снова оживали в ней тяжелые воспоминания, что именно сюда поцеловал ее Зеленый Человек, и что тот же жар, который тогда, как удар молнии, чуть не сжег ее тело, вспыхнул в ней с новой силой и пожирает ее.
Опять Кристина лишилась сна, еда ей казалась хуже горячей головешки. Она металась из угла в угол и искала утешения, но ничто не могло ее утешить, так как боль все росла, и черная точка становилась все больше и все чернее; от нее расходились в разные стороны черные полосы, и казалось, что внутрь от пятна растет какая-то опухоль.
Так страдала Кристина и не находила себе места ни днем, ни ночью, и не могла ни единой душе признаться в том, что ей оставил на память о сделке Зеленый Человек. Если бы она могла узнать, как избавиться от этой муки, все на свете отдала бы. Жестокая боль помутила ее рассудок.
Так случилось, что снова одна из женщин ждала ребенка. Но на сей раз страхи прошли, и на душе у людей было спокойно: стоит только вовремя вызвать пастора, думали они, и снова Зеленый Человек останется в дураках. Только одна Кристина не думала так. Чем ближе был день родов, тем невыносимее становилась боль в щеке, тем ужаснее разрасталось черное пятно, вокруг его центра стали появляться заметные удлинения, оно покрылось короткими волосками, блестящие точки и штрихи появились на вершине нароста, и из бугра образовалась голова, из которой сверкало что-то наподобие пары глаз. Громко закричали все, увидев ядовитого крестовика, цепко сидящего на лице Кристины, и в панике бежали от нее.
Люди говорили всякое: один советовал одно, другой — другое. Как бы там ни было, все сочувствовали Кристине, и все равно старались, насколько это было возможно, не сталкиваться с ней. Но чем откровеннее люди избегали ее, тем больше влекло к ним Кристину: она стучалась в каждую дверь, чувствуя, что дьявол напоминает ей об обещанном ребенке, и, чтобы склонить людей к этой жертве, она непрерывно жаловалась им, а когда и это не помогало, пыталась внушить им страх.
Но их это мало заботило: им не было дела до того, что мучило Кристину; своими страданиями, считали они, она обязана только самой себе. И, чтобы отвязаться от нее, многие, добавляли: «Видишь ли, никто, кроме тебя, не обещал отдать ребенка, поэтому никто его и не отдаст!»
Вне себя от бешенства ругала она собственного мужа, но тот, как и остальные, избегал ее и, если ему это не удавалось, равнодушно уверял ее в том, что все у нее пройдет; что это лишь пятно, какое бывает у многих людей, и когда оно перестанет расти, несложно будет перевязать его повязкой.
Тем временем страдания ее не ослабевали, каждой клеточкой своего существа ощущала она адский жар, а тело сидящего в ней паука было самим адом. Кристине казалось, будто ее окатывает волнами огненное море, и огненные вихри кружатся в ее мозгу, и кромсают его раскаленными ножами. А паук все раздавался вширь и разбухал, и видно было среди короткой щетины, как глаза его наливались ядом. Когда муки Кристины перестали вызывать сочувствие людей и когда ее перестали подпускать к роженице, она, теряя рассудок, выбежала на дорогу, по которой должен был пройти пастор.
Тот шел по откосу быстрыми шагами в сопровождении коренастого служки; жаркое солнце и крутая дорога не были им помехой, потому что речь шла о спасении чьей-то души и о предотвращении тяжелого несчастья. Потому так и боялся пастор опоздать, возвращаясь от больного. В отчаянии упала Кристина ему в ноги и, обнимая его колени, просила избавить ее от этого ада, пожертвовать ребенком, который еще не видел жизни. А паук, вздыбившись еще выше, жутко мерцал черными отблесками на разгоряченном лице женщины и ужасным взглядом пялился на священную утварь и принадлежности пастора. Тот, однако, оттолкнул Кристину в сторону и осенил крестным знамением. Он хорошо видел врага и его уловки, но ради спасения души младенца уклонился от схватки с ним. Тут Кристина вскочила на ноги и изо всех сил рванулась вслед за пастором; однако сильная рука служки удержала одержимую женщину. Пастор успел тем временем защитить дом охранительной молитвой, принять ребенка в освященные руки и вверить его судьбу Тому, над кем бессилен ад.
В это время во дворе происходила ужасная схватка: Кристина, стремясь заполучить некрещеное дитя, прорывалась в дом, но ее удерживали сильные мужские руки. Над домом бушевала буря, косые молнии змеились над ним, но рука Господня оберегала его. Наконец дитя было окрещено, а Кристина в бессильном отчаянии все еще продолжала кружить вокруг дома. Охваченная невыносимой мукой, она издавала такие нечеловеческие вопли, что скот в хлевах дрожал и рвался с привязи, а дубы в лесу отвечали испуганным шумом.
В доме ликовали по поводу новой победы сельчан, поражения Зеленого Человека и напрасных стараний его пособницы. На дворе же в муках каталась по земле Кристина: ее лицо свело судорогой, которой не доводилось испытывать ни одной роженице на свете, а паук все больше раздувался, и все большим жаром пылало тело женщины. Тут Кристине показалось, будто ее лицо лопается, словно из него рождаются горящие угольки и, оживая, расползаются по лицу, рукам и ногам, живым огнем растекаются по всему ее телу. Затем в неверном отблеске молнии она увидела, как по ней бежит множество длинноногих, ядовитых черных паучков и растворяется в темноте ночи, а им вдогонку спешат полчища новых, таких же длинноногих и налитых ядом. Наконец скрылся в ночи последний, и жжение на лице утихло, паук уменьшился в размерах и снова превратился в едва заметную точку и пялился потухшим взором в сторону своего дьявольского выводка, который он произвел на свет и который расползся во все концы, как живое напоминание о том, что нельзя шутить с Зеленым Охотником.
Бледная, подобно роженице, побрела Кристина домой. Хоть лицо ее и не пылало более прежним огнем, однако душевный жар не ослабевал; и как ни жаждало покоя ее измученное тело. Зеленый Человек навсегда отнял у нее покой. Так и бывает со всяким, кто попадет в его руки.
Тем временем в доме продолжалось ликование, и никто не слышал, как мычит и мечется в стойлах скот. Наконец люди пришли в себя от радости, и несколько человек пошли проверить, что происходит в хлеву. Бледные от ужаса люди вернулись в комнату с вестью о том, что самая лучшая в селе корова мертва, а остальные так страшно мечутся, что на них невозможно смотреть. «Творится что-то страшное и непонятное», — повторяли они.
Ликование утихло, и все побежали к скоту, чей рев эхом раскатывался по окрестностям, и никто не мог понять, что же происходит. Против колдовства были пущены в ход все известные народные и церковные средства, но все оказалось напрасным: еще до рассвета весь скот в хлеву околел. То здесь, то там начинали мычать коровы и быки, до того бывшие спокойными, жалобно звали перепуганные животные на помощь своих хозяев, но люди могли только смотреть, как надвигается беда.
Как на пожар спешили они в свои дома, но помочь ничем уже было нельзя: то здесь, то там падал скот, крики людей и животных огласили горы и долины, и солнце, покинувшее долину в часы счастья, осветило ее в страшном горе. При свете солнца люди, наконец, увидели, как в хлевах, где погибали животные, кишело бесчисленное множество черных пауков. Они ползали по животным, по сену и соломе, и все, к чему они прикасались, становилось ядовитым. Ни один хлев нельзя было очистить от забравшихся туда пауков. Казалось, будто они вырастают из-под земли; нельзя было также защитить от них ни одно стойло, куда они еще не успели забраться, они беспрепятственно проникали сквозь любые стены, кучами падали с потолка. Скот выгоняли на пастбища, но тем самым тоже обрекали его на гибель, потому что, стоило корове ступить на траву, как тут же земля под ее ногами начинала шевелиться, и, подобно жутким альпийским цветам, распускались черные, длинноногие пауки, заползали на животных, и исполненный смертной тоски крик доносился в долину. Причем все эти пауки были как две капли воды похожи на того, что сидел на лице Кристины.
Вопли бедных животных достигли даже замка, и вскоре туда пришли пастухи с вестью о том, что скот погиб от ядовитых тварей. Все больше приходя в ярость, слушал фон Штоффельн, как гибло стадо за стадом, о сделке с Зеленым Человеком и о том, как его обманули. Услышал он и о том, что пауки, как близнецы, похожи на того, который сидел на лице женщины из Линдау, в одиночку вступившей в сговор с Зеленым Человеком и скрывшей это.
Тогда, ослепленный гневом, фон Штоффельн поскакал на гору и разразился проклятьями в адрес несчастных, заявив им, что не намерен из-за них терять свои стада и что они обязаны возместить ущерб, а также о том, что им придется ответить за невыполнение своего обещания. Говорил он и о том, что не хочет быть из-за них в убытке, а если это случится, то крестьяне возместят его в тысячекратном размере. «Вы меня еще узнаете!» — повторял он, нимало не заботясь о том, что сам же взвалил на них непосильный труд, что и толкнуло крестьян на такой ужасный поступок. Теперь же, забыв обо всем, он твердил только об их вине.
Многие догадались, что пауки были посланы им силами зла в напоминание о сделке и что подробности этой сделки знает, но скрывает от них Кристина. Теперь крестьяне снова боялись Зеленого Человека и больше не смеялись над ним; боялись они и своего господина. Но если бы им и удалось угодить обоим сразу, то что скажет им Высший Судия, одобрит ли это и захочет ли принять их покаяние?
Так, в страхе, собрались самые уважаемые из крестьян в заброшенном сарае, а Кристине велено было прийти и выложить все начистоту. Кристина, жаждущая мести и обезумевшая от страшной боли, явилась.
Она не увидела здесь ни одной женщины и сразу же заметила нерешительность мужчин, а потому рассказала обо всем, что было на самом деле: о том, как Зеленый Охотник быстро поймал ее на слове и в качестве залога оставил поцелуй, на который она поначалу обратила внимания не больше, чем на любой другой; о том, как на том месте, куда ее поцеловали, после крещения первого новорожденного стал расти, причиняя ей адские муки, паук; о том, как паук, едва окрестили второго ребенка и был вторично одурачен Зеленый Человек, разродился бесчисленным множеством новых. Она сказала также, что Зеленый Человек никому не позволит себя безнаказанно дурачить: об этом свидетельствуют ее нечеловеческие страдания. Теперь, по ее ощущениям, паук на ее щеке снова разрастается, и пытки ее становятся все более мучительными, так что, если следующее дитя не отдадут Зеленому Человеку, никто не сможет предсказать, каким будет новое несчастье и ужасная месть за него их хозяина-рыцаря.
Так говорила Кристина, а сердца мужчин сжимались от страха, и долго потом они не могли вымолвить ни слова. Затем один из них выступил с краткой, но четкой речью. По его словам, наилучшим выходом было бы убить Кристину: если она умрет, то Зеленый Человек останется с мертвой жертвой и не будет иметь возможности вредить живым. Тут Кристина дико захохотала, подошла к нему вплотную и сказала:
— Можешь ударить первым, мне уже все равно, но Зеленому нужна не я, а некрещеное дитя, и так же, как он отметил меня, он может отметить и руку того, кто ко мне первым прикоснется.
По руке говорившего мужчины вдруг прошла дрожь, он сел и уже молча слушал речи остальных. Никто не хотел договаривать до конца, и каждый старался выражаться лишь неясными намеками, однако все же сошлись на том, что следующим ребенком нужно будет пожертвовать. Но ни один из них не вызвался нести ребенка по крутой дороге мимо часовни к месту, куда доставлялись раньше деревья. Никто не боялся использовать дьявола, как они считали, на благо остальных, однако ни один из них не желал заводить с ним личного знакомства. Тогда Кристина сама вызвалась пойти, объяснив это тем, что, однажды связавшись с чертом, не стоит бояться большого вреда от повторной встречи. Все хорошо знали, кто будет рожать следующего ребенка, но никто об этом не говорил вслух, а будущий отец не посмел возразить. Объяснившись таким образом — где словами, а где и намеками, — все разошлись по домам.
Всю эту ужасную ночь, когда Кристина рассказывала о своей сделке с Зеленым Человеком, молодая женщина, ожидавшая ребенка, сама не зная почему, проплакала. События недавнего прошлого не вселяли в ее душу спокойствия и уверенности, непонятный страх неотвязно мучил ее, несмотря ни на какие молитвы и исповеди. Подозрительное молчание, казалось ей, смыкалось вокруг: никто больше не говорил о пауке, временами она чувствовала на себе подозрительные взгляды, в которых, казалось ей, читалось ожидание того часа, когда она родит ребенка и когда можно будет откупиться от дьявола.
В своем противостоянии злой силе она чувствовала себя очень одинокой и брошенной; ни в ком она не находила поддержки, кроме свекрови — благочестивой женщины, ухаживавшей за ней. Но чем могла помочь старая женщина против дикой толпы? У бедной будущей матери был муж, который когда-то называл ее своей единственной; но как он теперь дрожал за скот и как мало обращал внимания на страх жены! Обещал прийти по первому же зову пастор, но могло случиться всякое от момента, когда за-ним пошлют, и до его прихода, да и бедной женщине некого было больше послать за ним, кроме собственного мужа, который должен был бы стать ей защитой и опорой; к тому же несчастная жила в одном доме с Кристиной, их мужья были братьями, а других родственников у нее не было: сиротой ее приняли в дом! Можно представить себе ужас бедной роженицы, которая только в совместных молитвах со своей доброй свекровью находила утешение, да и то лишь украдкой от злых глаз.
Тем временем нашествие пауков не прекращалось и продолжало держать людей в страхе. Правда, уже не так часто падал скот и показывались на глаза пауки. Но едва лишь кому-то удавалось избавиться от страха, едва лишь кто-нибудь решался подумать или сказать: «Зло не вечно, и нужно еще как следует подумать перед тем, как совершить такое преступление перед душой невинного младенца!» — как заново вспыхивали муки Кристины, паук вздымался вверх, и несчастья с удвоенной силой набрасывались на стадо того, кто так думал или говорил.
И чем ближе был роковой час, тем страшнее свирепствовала эта чума, так что люди поняли, что пришло время договориться, как им надежнее и не причинив никому вреда, завладеть ребенком. Больше всего они боялись мужа будущей матери, применять к нему насилие не хотелось никому. Тогда Кристина вызвалась его уговорить — и ей удалось сделать это. Он сказал, что ничего не хочет знать об этом деле и исполнит волю своей жены — позовет пастора, но спешить не будет и ничего потом не спросит о том, что происходило в его отсутствие. Так пошел он на сделку с собственной совестью, а от Бога собирался откупиться пожертвованиями в пользу церкви. Однако для души бедного ребенка, думалось ему, тоже надо будет что-то сделать. Будущий отец обнадеживал себя мыслью, что благочестивый пастор, возможно, сумеет вырвать ребенка из рук дьявола, — и тогда можно было бы умыть руки: и дело было бы сделано, и нечистый посрамлен. Во всяком случае, думал мужчина, как бы там ни было, его вины во всем этом не будет, раз он лично ни в чем не участвовал.
Так, ничего не ведая обо всем этом, бедная женщина была предана, и напрасно с дрожью в сердце надеялась она на помощь — решение совета мужчин было для нее ножом в спину, — но то, что решалось там, на небесах, еще скрывали облака.
Лето в тот год выдалось дождливое, однако пришло время убирать урожай, и все силы были брошены на то, чтобы в ясные дни упрятать зерно от дождя. Было жаркое послеобеденное время, но налитые свинцом облака уже покрывали вершины мрачных гор; ласточки испуганно жались к крышам, а несчастной беременной женщине было тоскливо и неуютно в пустом доме. Тут, словно обоюдоострый меч, вонзилась боль в ее мозг и кости, у нее словно потемнело перед глазами: наступило время родов, а она была одна. Страх гнал ее из дома, и тяжелыми шагами женщина направилась в сторону поля, но вскоре вынуждена была сесть; она хотела крикнуть, но крик не шел из ее стесненной груди. С ней был маленький мальчик, который едва умел ходить и никогда еще не добирался до поля сам, а только на руках матери. И этого крошку бедная женщина должна была послать в поле, не зная, найдет ли он его и донесут ли его туда слабые ножки. Но преданное дитя видело, как страшно было его матери, и бежало, падая и снова поднимаясь… А рядом с ним кошка гналась за кроликом, голуби и куры бросались ему под ноги, бодался и игриво прыгал вслед ягненок, но мальчуган ни на что не обращал внимания, чтобы не опоздать и честно выполнить поручение. Женщина же вернулась в дом и ждала.
Запыхавшись, появилась бабушка, а муж все медлил, сославшись на то, что ему нужно выгрузить корм. Целая вечность прошла, пока он вышел, и еще одна вечность прошла, пока он медленно отправился в неблизкий путь к пастору, а бедная женщина в смертельном ужасе чувствовала приближение своего часа.
В радостном предвкушении наблюдала за всем этим на поле Кристина. Тяжело было работать под палящим солнцем, зато укусы паука почти не чувствовались, и предстоящая дорога не казалась ей тяжелой. Она весело работала и не спешила возвращаться домой, поскольку знала, как медленно идет гонец к пастору. Лишь когда она погрузила последний сноп, а порывистый ветер возвестил приближение грозы, поспешила Кристина к своей добыче, которая, как считала она, была ей обеспечена. По пути она многозначительно кивала встречным; они кивали ей в ответ и спешили с этой вестью домой. Кое у кого дрожали от страха колени, и кое-кто пытался в этот момент молиться, но не мог.
А там, в комнате, всхлипывала несчастная женщина, и вечностью казались ей эти минуты, да и бабушка не в силах была успокоить ее ни утешениями, ни молитвой. Она хорошо заперла комнату, а дверь подперла тяжелыми предметами. Пока они были одни в доме, она еще кое-как сдерживалась, но когда они увидели идущую к ним Кристину и услышали ее кошачью походку за дверью, услышали чьи-то еще шаги на улице и приглушенный шепот, и не было еще ни пастора, ни какого-нибудь другого честного человека, и все больше и больше приближался час, которого обычно ждут с таким нетерпением, — нетрудно себе представить, в каком ужасе находились бедные женщины, не видя ниоткуда ни помощи, ни надежды. Они слышали дыхание Кристины за дверью; несчастная роженица чувствовала на себе сквозь замочную скважину горящий взгляд своей безумной невестки.
Но вот через щель в дверях проникли первые звуки новой жизни. Их пытались поспешно подавить, но было поздно.
Дверь распахнулась от бешеного, долго готовившегося толчка, и, как тигр на свою жертву, бросилась Кристина на несчастную мать. Старая женщина, не выдержав напора, упала на пол, в святом материнском страхе вскрикнула роженица, но ее слабое тело поддалось — и вот уже ребенок на руках Кристины! Жуткий крик вырвался из груди матери, и она потеряла сознание.
Страх и трепет охватил мужчин, когда они увидели Кристину с новорожденным на руках. Предчувствие грозного возмездия зашевелилось в них, но ни у кого не хватило мужества сделать решительный шаг, и страх перед дьявольскими муками заглушил в них страх перед Богом. Только Кристина ничего не боялась, лицо ее победно сияло, и ей казалось, будто паук ласково и мягко щекочет ее. Молнии, змеившиеся над ней на пути к часовне, казались ей веселыми фонариками, гром — нежным воркованием, а ужасная буря — легким шелестом.
Ханс, муж бедной молодой матери, выполнил обещание как нельзя лучше. Медленно шел он за пастором, задумчиво рассматривая каждый клочок пашни, провожая взглядом каждую птицу, наблюдая подолгу за тем, как рыбы, подпрыгивая в воздух, ловят в ручье комаров перед надвигающейся грозой. Потом вдруг решительным шагом, почти вприпрыжку, пошел он вперед; что-то толкало его, что-то заставляло его волосы вставать дыбом — это была его совесть, которая подсказывала ему, чего заслуживает отец, предающий свою жену и своего ребенка. Это была любовь к жене и ребенку — плоти от его плоти. Но затем его снова удерживала иная сила, и она была могущественнее первой: это был страх перед людьми, страх перед дьяволом и любовь к тому, чего тот мог его лишить. И тогда он снова шел медленно, так медленно, как человек, совершающий свой последний путь к месту казни. Возможно, все было именно так, ведь многие люди не знают, что идут в свой последний путь.
Было уже поздно, когда Ханс только подходил к Сумисвальду. Черные тучи сползали с Мюнеберга, тяжелые капли дождя падали на землю и таяли в пыли, и колокол на башне звоном напоминал людям о том, что они должны думать о Боге и просить Его, чтобы ниспосланная Им гроза не стала для них тяжелым наказанием. Пастор стоял перед своим домом, готовый в любую минуту отправиться в путь: к умирающему или в горящий дом — всюду, куда его призовет Небесный Владыка. Когда он увидел приближающегося к дому Ханса, то сразу вспомнил о предстоящей ему дальней дороге, облачился в стихарь и послал за служкой, велев ему передать, чтобы тот бросил веревку колокола и сопровождал его. Тем временем он предложил Хансу освежающего напитка, который так полезен после быстрой ходьбы в зной и который совсем не требовался Хансу, но священник и не подозревал о коварстве этого человека. Ханс пил спокойно, медленными глотками. Нерешительными шагами подошел служка и охотно согласился выпить напитка, предложенного ему Хансом. Пастор стоял перед ними в полном облачении, отказавшись от любого питья, которое, только помешало бы ему перед такой дорогой, а также перед предстоящим сражением со Злом. Неохотно попросил пастор поторопиться, нарушая тем самым права гостя, но он помнил о том долге, который выше любых законов гостеприимства, и поэтому медлительность Ханса с питьем выводила его из себя.
— Я давно готов, — наконец сказал он, — жена ваша тревожится, над ней нависла страшная опасность, и между женщиной и опасностью должен быть я с моим святым оружием, поэтому нам нужно без промедления отправляться; там, я думаю, кое-что найдется для того, кто не утолил свою жажду здесь.
Тут Ханс сказал, что время еще терпит и что его жена все делает медленно. И в этот момент молния осветила комнату так, что все на мгновение ослепли, и над домом с такой силой загрохотало, что каждая балка дома и все внутри него задрожало. После того как небо дало свое благословение, дьячок сказал:
— Слышите, что там творится: само небо подтвердило слова Ханса о том, что нам нужно подождать, да и какой толк будет в том, что мы пойдем — живыми мы ни за что не доберемся; и он ведь говорил, что его жена не слишком торопится.
И действительно, разразилась такая гроза, какой уже давно не помнили люди. Казалось, разверзлись все хляби небесные, и все вихри разом собрались в Сумисвальде, так что каждая туча становилась воинской ратью, и тучи сшибались друг с другом не на жизнь, а на смерть: разгорелась настоящая битва, гроза не прекращалась; от вспышек молний стало светло, как днем, и они так часто ударяли в землю, будто хотели пробить проход через центр земного шара на его другую сторону. Беспрерывно гремел гром, яростно завывал ветер, края туч вздыбились, и потоки воды устремились на землю. В тот момент, когда так неожиданно и грозно разгорелось небесное сражение, пастор ничего не ответил служке, но и не сел: его мучила все возрастающая тревога и что-то тянуло броситься в клокотание стихии, но страх за своих попутчиков сдерживал его. Тут ему показалось, будто в промежутке между раскатами грома раздался душераздирающий крик женщины. Грохотание грома вдруг показалось ему гневным голосом Бога, и он решил идти, что бы ему ни говорили. Он шагал, готовый ко всему, навстречу бушующему ненастью в самое пекло бури, навстречу водяной лавине. Медленно и неохотно догоняли его попутчики.
Вокруг все визжало, шипело и клокотало; казалось, будто все эти звуки вот-вот сольются в последнюю органную симфонию, возвещающую о гибели мира; снопы огня падали на деревню, и казалось, все будет выжжено пламенем. Но служитель Того, Кто дает грому его голос и Кому подвластны все молнии, не должен бояться младших слуг своего господина, и кто идет Божьим путем, может предоставить буре делать свое дело. Поэтому пастор бесстрашно свернул на крутую дорогу, близ которой стояла часовня: с собой он нес священное оружие, и сердце его было с Богом. Но служка и Ханс совсем с другими чувствами следовали за ним, так как их сердца были совсем в другом месте. Ни тому, ни другому не хотелось идти вниз по крутой дороге в такую погоду, да еще и поздней ночью; а у Ханса была на то еще и особая причина. Оба просили пастора повернуть обратно и пойти другим путем, поскольку якобы Ханс знал более короткий, а служка — более удобный; кроме того, оба предупреждали пастора о возможности паводка на Грюне.
Но пастор их не слышал и не обращал внимания на их речи; увлекаемый вперед удивительным порывом, на крыльях молитвы устремился он дальше по дороге; его ноги сами обходили камни, его глаза не ослепляла ни одна молния; дрожа и сильно отстав от него, защищенные, как им казалось, святынями, которые нес священник, следовали за пастором Ханс и служка.
Когда они уже подходили к деревне по крутому спуску дороги, пастор неожиданно остановился и заслонил глаза рукой. Ниже часовни в свете молний вспыхивало красное перо, а острый глаз пастора заметил появившуюся из-за зеленой изгороди черную голову в шляпе, на которой это перо покачивалось. Всмотревшись еще пристальнее, он увидел, как на противоположном склоне холма, навстречу темной голове, на которой красное перо полоскалось подобно знамени, бежит, словно подгоняемая бешеными порывами ветра, какая-то фигура.
Тут в пасторе вспыхнул боевой задор, который всегда овладевает теми, чьи сердца преданы Господу, как только они чуют силы Зла, подобно тому, как что-то пронизывает цветочный бутон перед тем, как он начинает раскрываться, подобно тому, что вселяется в героя, увидевшего поднятый меч в руке неприятеля.
И, словно жаждущий в прохладные воды потока, словно герой в битву, бросился пастор по крутой дороге, вступил в отчаянную схватку, встал между Зеленым Человеком и Кристиной, которая как раз хотела отдать дитя в руки Зла. Пастор встал между ними и обрушил на них три святых имени, поднес святые дары к самому лицу Зеленого Человека и окропил святой водой ребенка, а заодно и Кристину. И в тот же миг Зеленый Охотник с ужасным воем отпрянул от него и, задрожав, ушел в землю, словно пылающая зеленая лента. Кристина, окропленная святой водой, начала с шипением скручиваться, подобно шерсти в огне. Как известь в воде, стал скручиваться и шипеть ужасный черный набухший паук на лице несчастной женщины; Кристина съеживалась вместе с ним, и ее шипение слилось с шипением паука. И вот уже паук сидит, сочась ядом, на ребенке и злым взглядом пронизывает пастора. А тот продолжает кропить святой водой, и паук шипит все сильнее, как вода на раскаленном камне; все громаднее становится паук, все сильнее оплетает он своими мохнатыми конечностями тело ребенка, и все сильнее сочится ядом взгляд паука, устремленный на священника. И тогда пастор, вдохновленный пламенной верой, схватил паука бесстрашной рукой. Словно раскаленные шипы пронзили ее, но он невозмутимо сжал чудовище, отбросил его в сторону, взял ребенка и быстро отправился в деревню, чтобы вернуть дитя матери.
Лишь только закончилась схватка, наступило перемирие и на небе: тучи заспешили в свои темные убежища, мягким светом звезд осветилась долина, в которой еще недавно так неистово бушевала буря. Сильно запыхавшись, пастор подошел к дому, в котором совершилось злодейство над матерью и ребенком.
Мать все еще не приходила в себя: пронзительный крик лишил ее остатков сил; рядом с ней молилась старуха, не утратившая веры в превосходство сил Добра над Злом. Вместе с ребенком пастор вернул матери жизнь. Когда, очнувшись, она увидела свое дитя, ее переполнило такое счастье, которое знакомо лишь ангелам на небесах. И уже на руках матери пастор крестил ребенка во имя Отца, Сына и Святого Духа. Теперь силы тьмы не были властны над ним, если только он сам не подчинится им добровольно. Но от этого его уберег Господь, в чьей власти теперь находилась его душа — ведь тело его было отравлено пауком.
А душа ребенка вскоре покинула тело, которое все было словно испещрено ожогами. Долго еще рыдала мать, но именно там, куда возвращается каждая часть: к Богу — душа, в землю — плоть, — там она и находит свое утешение, чья раньше, а чья и позже.
Как только пастор совершил святой обряд, он вдруг ощутил странное щекотание в руке, которой он отшвырнул паука. Глянув, он увидел, что рука покрыта маленькими черными пятнышками, которые прямо на глазах увеличивались и набухали, и смертельный ужас закрался в его сердце. Он осенил крестным знамением женщину, охваченную горем, и заторопился домой: как подобает настоящему воину, он хотел отнести священное оружие — дароносицу — туда, где ему надлежит быть, чтобы оно могло послужить и другим. Рука сильно распухла, черные нарывы вздувались все больше и больше. Смертельную слабость почувствовал пастор во всем теле, но не поддавался ей.
Когда он вышел на крутой подъем дороги, то увидел Ханса, оставленного Богом отца, которого не видел с того момента, как покинул на этом месте. Теперь крестьянин лежал на спине прямо посередине дороги. Его лицо почернело и чудовищно распухло, а на лбу восседал паук — громадный, черный, жуткий. Когда священник подошел ближе, паук вздыбился, взъерошились волосы на его спине, и дьявольские глаза, сочась злобой, уставились на пастора; паук вел себя как кошка, собирающаяся прыгнуть и вцепиться в лицо смертельному врагу.
Но тут пастор начал читать грозное святое изречение и занес над пауком распятие, — и паук мгновенно сжался, соскользнул с черного лица, встав на свои длинные ноги, и затерялся в шуршащей траве. Только после этого священник решительно направился в сторону своего дома, где сложил распятие и святые дары на их место. И пока дикая боль не вырвала из жизни его тело, умиротворенная душа пастора готовилась к встрече, с Богом, во имя Которого она вела этот жестокий бой. И Бог не заставил ее ждать слишком долго.
Но что же происходило в долине? Что делали в это время люди?
С того момента, когда Кристина с похищенным ребенком на руках спустилась с гор на встречу с дьяволом, отчаянный ужас поселился в сердцах людей. В то время, когда бушевала гроза, крестьяне тряслись в смертельном испуге, так как сердца их знали, что если их и поразит Божья десница, то они это заслужили. Когда же гроза миновала, всю деревню облетела весть, что пастор вернул матери дитя и окрестил его, а Кристины нигде нет. Занимающаяся заря выхватила из тьмы бледные лица людей, понявших, что теперь-то и должно случиться самое ужасное. Тут пришло известие, что, покрывшись черными нарывами, умер пастор; был найден Ханс с обезображенным лицом, а о жутком черном пауке, в которого якобы превратилась Кристина, вообще рассказывали что-то совсем странное и непонятное.
Стоял прекрасный день уборочной страды, но никто не подумал выйти в поле; люди старались держаться вместе, как всегда бывает после того, как случается большое несчастье. Только сейчас люди почувствовали своими дрожащими душами, что это такое — пытаться откупиться от земных тягот и невзгод ценой бессмертной души; поняли, что на небе есть Бог, Который всегда отомстит за несправедливость, причиненную бедным, беззащитным детям. Так дрожали жители долины от страха и стенали, и плакали, но никто не решался возвращаться домой. Они попрекали друг друга, и каждый пытался доказать свою невиновность, и каждый призывал наказать виноватого, но ни один из них не винил себя. И если бы в разгар этих споров они смогли выбрать себе новую невинную жертву, ни у кого бы не дрогнула рука совершить злодеяние в надежде спасти себя и собственный дом.