Часть 1. Намеченные пути
Пролог
Опаленное жаром небо отражалось в тревожных водах Лазурного моря. Пламенеющие облака выстроились стеной, отделяя завесу гари от свежей синевы наступающей ночи, и там, где алеющий диск соприкасался с морской гладью, горела линия горизонта. Волны шумели, разбиваясь об укрепления замка, и мало кто осмеливался выйти на широкую террасу, нависшую над пучиной.
Опершись на увитую лозой балюстраду, стояла женщина, затянутая в пышное черное платье с меховой оторочкой. Вопреки обыкновению, ее рыжие, точно покрытые ржавчиной крови, волосы были распущены. Она держала на ладони медальон, причудливо искрящийся в отблесках заката, и задумчиво скользила по нему взглядом.
– Что за краем земли? – она с горькой усмешкой хлопнула себя по корсету, отбивая знакомый ритм. – Бурьяны да ковыли. За пером соколиным тянется след, – каблук обрушился на вулканический камень. – То тень бесславных лет. В пустыне разлился кровавый рассвет. Нет. То рождение розы празднует свет.
Женщина рассмеялась, но очень скоро смех ее стал похож на рыдания, и на глаза набежали слезы. Хотя хозяйка Вороньего гнезда была уже немолода, в душе она все еще ощущала себя ребенком, и лишь в минуты слабости, когда воспоминания брали над ней верх и тянули в мир ее молодости, казавшийся тем ярче и чище, что все в нем было пропитано юношеской восторженностью и честолюбием, она чувствовала на плечах груз прожитых лет. В этот день она была старше своего возраста: взгляд, тянувшийся за горизонт, за завтра, за недели и за месяцы вперед, смотрел в никуда.
– Вчера у меня было все, – подумала она. – А сегодня – ничего. Вчера я была богата, хотя земли моего королевства ничтожно малы. Через год у меня будут все богатства мира, все земли Валмира падут передо мной, но я останусь нищей. Сердце мое отныне зола.
В этот день, когда будущее потеряло всякий смысл, умер ее друг.
Лежавшие у дверей красношерстные тигры зарычали, почуяв чужого. Советник застыл в дверях.
– Ваше величество, – не осмеливаясь выйти на террасу, где закипало море и угрожающе блестели янтарные тигриные глаза, придворный стал на колено, протягивая руки в приветственном жесте.
Хозяйка Вороньего гнезда прижала медальон к груди в ожидании его слов.
– Советник, – королева склонилась над балюстрадой, позволяя ветру хлестать ее по щекам и путать волосы. – Говори.
– Пожалуйста, ваше величество, вы стоите над самой водой…
– Так пусть пучина поглотит меня, – в ее единственном глазу отразился блеск молнии, когда она искоса бросила взгляд на коленопреклоненного мужчину. – Говори!
– Рой восстал, – он снова опустил глаза.
Падение империи, раздираемой противоречиями, не волновало королеву.
– Императорский замок?
– В огне.
Она глубоко вздохнула, и в воздухе ей почудился запах паленой плоти. Королева поджала губы, неотрывно глядя на горизонт, где уходящее под воду солнце вслед за собой тянуло небесное полотно, забирая грозовой фронт на север подальше от Центральных равнин, где разгорался пожар. Рука невольно сжалась крепче, и острые концы медальона впились в бледную кожу.
– …император?
– Мертв.
Море пенилось и грозно бурлило, взволнованное этой новостью. Веки королевы жгли закипающие слезы. Сердце, еще недавно сокрушавшееся об уходе из жизни алладийского царя, надрывалось от тяжести очередного удара. Она мечтала, чтобы камень в ее груди обрел молчание времени.
– Ваше величество, – мягко сказал советник, угадывая в ее фигуре скорбь и любовь, которая, увы, не умерла вместе с императором, – утрите слезы. Мы не можем спасти тех, кто не желает быть спасенным.
– Что с его семьей?.. – голос королевы дрогнул. Сквозь него на мгновение прорвался плач.
– Все, кто был во дворце…
– Хватит.
Прошло много лет, и она проводила всех, кто сопровождал ее на дороге к престолу. Отец, брат, муж, любовник, друг, – все они принесли свою жертву и все они стоили той памяти, что она хранила. Но вот ушел последний, и о нем скорбело Небо, о нем, бушуя, взметалось море, протягивая многочисленные руки к материку, где умер один из его детей, прося и требуя его тела, чтобы хотя бы после смерти вернуть его к родным берегам.
– Когда настанет мой час, не оплакивай меня, – попросил он в их последнюю встречу. – Нас было трое в этом мире, нас будет трое и в любом другом.
Но время, завещанное ей, было вечностью.
– Прощай. Прощай, прощай! – прошептала королева, отнимая руку от груди и в последний раз смотря на золотого сокола. – В следующий раз мы встретимся в мире, где наши друзья счастливы и наши любимые подле нас.
Медальон блеснул и, подхваченный пенистой волной, исчез в Лазурном море.
Королева подняла голову к небу, где кипела черная гроза. В свое время падение Вороньего гнезда принесло людям мир, но они его не оправдали. Его возрождение должно было вновь покрыть Валмир черной пеленой войны.
– Ваше величество?..
Она повернулась к советнику и, облокотившись на перила, запрокинула голову выше к назревающему дождю.
– Нас больше ничего не сдерживает, – сказала королева ровным голосом, сминая в ладони пышный бутон черного принца1. – Что в Алладио?
– Царевич Иоанн коронован.
– Хорошо, – грозовой воротник единым фронтом вышел из-за скал. – Тогда обойдите Алладио через Нортум и захватите Рой. Пусть он горит. Пусть Валмир знает, что пришли его последние дни.
Советник поклонился и скрылся в глубине замка.
Наследница Чернильных гор разжала руку, и осыпавшиеся золой лепестки подхватил ветер, унося вслед за солнечным светом.
– Сначала Рой, потом Алькаир… А затем и весь мир.
По закатному небу разливался огонь.
Глава 1. Позвольте мне начать сначала
На юге Роя, в Сордисе, где проходила граница между великой пустыней Сакра и Давидовыми рудниками, редко можно было увидеть птиц. Безветренные знойные дни сменяли холодные ночи, и от страшных пустынных ветров спасали лишь изрытые ходами скалы – золотые прииски. По ночам горы свистели и стенали. Звук этот разносился по всей долине – так дышала искалеченная земля. Иногда в этой местности случались землетрясения. Некоторые из них заставали рабов в пещерах, и их тела бросали под осыпавшимися лазами. И все же свет пробил путь и сюда.
Откуда на Давидовых рудниках появлялись люди, мало кого интересовало: кого-то покупали, кого-то проигрывали, кого-то ловили и продавали пираты. Все они как-то здесь появлялись, и как появилась в колонии эта девушка, никто не знал и никто не спрашивал. Это было своего рода табу для неприкасаемых. Получив клеймо, они больше не говорили о своих прошлых жизнях – таков был их немой договор.
– Зовите меня Розой, – попросила девушка, устраиваясь в шатре в первый день своего появления.
Та, что назвалась Розой, даже обряженная в грубую робу и испачканная в каменной пыли рудников, сохраняла во внешности теплую красоту осени: ее неровно обрезанные рыжие волосы, в лучшие годы достававшие до колен, огнем вспыхивали под пламенными лучами пустынного солнца и бросали блики на мягкую кожу, утратившую свою природную белизну за два удушливых лета, проведенных на юге империи, и чем теплее казался весь ее облик от всепрощающей улыбки до ласковых томных движений рук, тем сильнее поражали невольного наблюдателя полупрозрачные голубые глаза, тонкими лезвиями сверкавшие из-под кудрявых завитков челки. У нее были тонкие птичьи кости, но крепкое тело, поэтому в отличие от многих других женщин она несла свою долю с легкой рассеянной улыбкой и никогда не сетовала на судьбу, несмотря на обременение, которое было сложно скрыть на четвертом месяце.
У нее был замечательный голос, – такой, каким матери баюкают детей, – им же она пела песни по вечерам в шатре, когда вокруг нее садились невольники, чтобы согреться холодной ночью.
– Мне стыдно признаться, друзья,– говорила она смущенно, – но я не знаю ни радостных куплетов, ни веселых четверостиший.
Роза пела грустные песни, читала грустные стихи. По вечерам на ее глаза часто набегали слезы, которые она украдкой стирала под трели самодельных дудочек и губных гармошек.
– Принц Черный, принц юный, куда ты ушел?
Неужто прощенье для них ты нашел?
Неужто ты мог, сединою прибитый,
Не вспомнить им старой жестокой обиды?
С большой заботой к ней относилась и стража, некоторые даже намеренно искали ее общества, и, когда наступала ее очередь работать в прачечной, мужчины разговаривали с ней целый день, ловя каждое ее слово. Роза относилась к ним терпеливо и даже снисходительно. Немало было тех, кто по вечерам задавался со злобой, завистью или восхищением вопросом: «Откуда она пришла такая?» Одни угадывали в ней графиню с Драконьего залива, другие думали, что она похищенная или потерявшаяся двоюродная сестра аксенсоремского короля, кто-то не мог не предположить, что Роза – наложница алькаирского султана, впавшая в немилость. Но редко кто замечал в ее чертах присущую островным народам точеную остроту.
С приближением срока по мере того, как разрастался ее живот, Роза выглядела все хуже. Она недоедала, сильно осунулась и похудела. Жизнь потихоньку оставляла ее, и вскоре она уже не могла подняться. Местный лекарь подтвердил опасения: она умирала, как умирает старый дуб, все жизненные силы отдавая последнему желудю.
В ту ночь в шатрах не звучало песен, не играло дудочек. Все молча прислушивались к крикам из соседнего шатра, где уже несколько часов в агонии схваток билась Роза. Снаружи на кустах качались черные тени – это прилетели вороны, почуяв беду. В шатре роженицы суетились женщины и один несчастный лекарь. Схватки уже давно начались, но ребенок так и не показался. Лекарь, еще молодой и неопытный юноша, волей случая получивший распределение на Давидовы рудники, впервые принимал роды, но понимал, что спасти обоих не в его силах. Он не знал, что ему делать, и бесполезно метался по палатке.
Наконец, неспособный принять решение, он подошел к Розе, но прежде, чем он открыл рот, она схватила его за грудки и с нечеловеческой силой притянула к себе.
– Дети, – не своим от напряжения голосом прорычала женщина. – Спаси моих детей!
Роза держалась до последнего, пребывая в сознании даже тогда, когда лекарь вскрыл ее живот, пытаясь добраться до чрева. Никто точно не скажет, была ли то врачебная ошибка или плод изначально был мертвым, но только из живота Розы извлекли два мертвых синеватых тельца. Оба ребенка не дышали, и сколько их ни трясли, они так и не заплакали, не закричали. Роза тяжело дышала, в груди у нее клокотал звериный вой, а когда лекарь зашил ее живот, оставив на нем многочисленные кривые швы, она уже не дышала.
Юноша отошел в угол комнаты и прикрыл глаза. Удушливый запах крови лишил его обоняния, и он уже не слышал поднимавшегося с земли пряного запаха песка. Он пытался продышаться, высунув голову из прорези окна, но по-прежнему чувствовал лишь тошноту, подступившую к горлу. Лекарь был молод, и в душе он жалел несчастную женщину, чувствуя свою вину. Если бы он не резал наобум торопясь, ему бы удалось ее спасти. Но в результате он упустил жизнь трех человек.
К нему подошла сухая старуха и протянула чистое полотенце.
– Я ужасный врач, – сказал лекарь. – Я убил их.
– Здесь такое случается часто. Вы старались.
Это было то, что он хотел услышать, но вовсе не то, что он чувствовал.
На ветвях колючего куста качались тени воронов. Неожиданно один из них громко отрывисто крикнул. Голос старого ворона оглушил повисшую над долиной тишину, и следом за исчезающим эхом раздался детский плач.
Лекарь обернулся и увидел, как одна из рабынь поднимает кричащую девочку и прижимает к себе.
– Посмотрите, – улыбнулась старуха, – вы помогли этой девочке родиться.
Рабыня ополоснула ребенка и закутала в простыню. Она нежно прижала девочку к груди. На Давидовых рудниках редко рождались дети, но когда рождались, они приобретали матерей во всех женщинах колонии. О них заботились до первой болезни, которая либо уносила их жизнь, либо ставила их на ноги. Но были и дети, которых община бросала. Проклятые дети.
– Боже мой! Ее глаза!
Прежде чем женщина уронила младенца, лекарь подхватил его на руки. На бледном, чуть розоватом лице сияли разномастные глаза.
Вороны с громким криком взмыли вверх сообщить небесам о том, что у принцессы Фредерики родилась дочь.
***
Когда меня среди прочих выволокли наружу из душной полуразваленной хибары, где три дня отравлял воздух смрад разложения, солнце находилось в зените, и воздух плыл перед глазами от жара. Я не осмеливалась поднять лицо и чуть подслеповатыми глазами смотрела под ноги. Нас не кормили несколько дней. Кандалы тянули к земле, и я сгибалась под их тяжестью, подволакивая ноги. Стражники поторапливали к лобному месту, дергая за цепь на ошейнике, и я падала, тяжело превозмогая боль в опухших ступнях. Меня поднимали и заставляли идти. Больше чем больно было обидно, но я не плакала, не просила и не жаловалась.
Нас вывели перед помостом, где стояли приговоренные к наказанию плетьми бунтовщики. Все они были избиты, искалечены. Их руки были плотно стянуты веревкой, но даже без нее они, страдающие от внутренних кровотечений и переломов, не нашли бы в себе сил сопротивляться.
По обеим сторонам от нашей колонны встали крепкие стражники с мечами наперевес. Пока палачи набивали руку на сечи, мужчины вспотели, и по их раскрасневшимся лицам градом заструился пот. Молодой стражник рядом со мной достал флягу и сделал несколько глотков.
– Хочешь? – он украдкой протянул мне флягу.
Я отвернулась: на его плече была нашивка Гильдии работорговцев.
Сордис был тем, что называли «терриорией свободной торговли», подразумевая не только и не столько беспошлинную торговлю, сколько торговлю людьми и процветающее рабство. В других частях Роя – Долуме и Алладио – месторождения разрабатывались наемными рабочими и крестьянами. Право на торговлю на невольничьих рынках давно уже выкупила Гильдия работорговцев, куда входили богатые лорды, имевшие месторождения на юге Роя. По уставу гильдии, рабы, поднявшие бунт и убившие стражников, считались испорченными, как испорчен бывает одомашненный хищник, испивший крови. Всех бунтовщиков необходимо было умертвить, и тогда взамен истребленной колонии гильдия обязывалась помочь рабовладельцу с созданием новой.
Бунт на Давидовых рудниках был одним из самых жестоких за последние двадцать лет. В процессе его подавления многие были убиты, и из колонии в сто голов осталось не более пятнадцати человек, казнь над которыми собирались совершить прилюдно. Обычно гильдия не проверяла выполняемость своих правил, так как выполнение устава обеспечивало прежде всего безопасность самих лордов, но хозяин Давидовых рудников любил обставить свои дела так, чтобы о них знало как можно больше людей, и пригласил комиссию, которая должна была подтвердить при необходимости правомерность действий барона (он боялся огласки, потому что метил на высокий пост). Некоторые из членов комиссии привезли своих рабов, и теперь те стояли за нашими спинами, из уважения или отвращения отводя глаза в сторону от помоста, где избивали тех, кто не умер под ногами разъяренной толпы, когда началась давка в пещерах. Их изломанные и отекшие тела, онемевшие от боли, не могли снести и двух ударов. Они падали без сознания, но их продолжали сечь.
В жестокости нет ничего удивительного, она лишь способ поддержания дисциплины. Это не наказание взбунтовавшегося раба, а награда лорда, сумевшего его подавить.
Сечь закончилась. Наемники гильдии еще не успели унесли тела с помоста, как на нем уже возвели виселицы. Щелкнул замок ошейника, и на красную полосу, оставшуюся от горячего металла, накинули прохладную петлю. Палач услужливо спустил для меня веревку: я была слишком низкой.
За моей спиной возвышались изрытые дикие скалы – я чувствовала их присутствие по стону камней и свисту пещер. Годами они нависали надо мной, как непреодолимый рок, как гнетущее чувство страха, которым они напитались за годы существования колонии. Долгое время я боялась оказаться погребенной под завалом, и теперь, когда этот страх исчез, скалы Давидовых рудников казались даже родными: они были известны мне лучше, чем что-либо другое на земле. Теперь я видела, что они несуразны. Время и работы в рудниках изуродовали их, многочисленные обвалы прижали к земле. Они были уже не могучими скалами, а насыпями для добычи золота.
Упал первый стул.
Высоты платформы не хватало, чтобы отнестись к рабам гуманно, и вместо того, чтобы переломить им шею, палач оставлял их задыхаться в петле. Передо мной было пять осужденных, и я долго ждала своей очереди, слушая, как свистят судорожно сжимающиеся глотки. Когда рядом со мной упал последний стул, я закрыла глаза и отвернулась. Молодой раб гортанно хрипел, борясь за свою жизнь, трясущимися руками скреб веревку, сдирая кожу о грубое волокно, но петля лишь сильнее сдавливала его кадык.
Мимо пролетела бабочка. Наверное, кто-то случайно привез в карете.
– Девочка, – вдруг послышалось из толпы.
Я посмотрела вниз на крепко сложенного мужчину в красной рубашке. Он стоял, облокотившись на помост, когда все присутствующие, даже рабы, брезговали подходить слишком близко, точно боясь, что беда зацепится за полы их одежд. Встретив мой вопрошающий взгляд, он улыбнулся:
– У тебя красивые глаза.
Его насмешка показалась мне оплеухой. Если бы я родилась с обычными глазами, может, и жизнь моя сложилась иначе.
Наконец, юноша рядом со мной перестал дергаться, и крепкая нога палача уперлась в край моего табурета. Я с завистью подумала, что если бы мне было уготовано дожить до двадцати, то у меня обязательно были бы такие же крепкие ноги.
Табурет качнулся, и я невольно сделала шаг назад, встав на мыски. Сердце рвалось из груди, и вдруг стало так страшно, что я почти забыла, как дышать. Все тело напряглось и вытянулось вверх, пытаясь оттянуть страшный момент. Палач медлил. Даже если в тот момент он подумал о чем-то хорошем, – о своей дочери, жене, матери – моя судьба была предрешена, и его промедление только больше испугало меня.
Вдруг ступню свело судорогой, и пальцы ног заскользили по накренившемуся табурету, оставляя кровавые полосы.
– Я покупаю ее.
***
Табурет неуверенно встал обратно. Палач отступил, оглядываясь в сторону хозяина кровавого банкета. Глубокий вздох опалил легкие, и к сердцу подступило сладкое, тревожное чувство. Это была надежда.
– Герцог Вайрон, вы не можете, – голос был настолько мягким, что казался даже скользким. – Она приговорена к казни, и…
Что герцог делал в таком месте?
– Скажите цену, и я заплачу ее, – мужчина, стоявший у помоста, косо смотрел на меня. – В конце концов, она – рабыня и существует только для того, чтобы делать на ней деньги. Если вы откажетесь продавать ее, то вам придется ее убить. Если вы примете мое предложение, то она все равно исчезнет, но при этом принесет вам определенный доход. Комиссия ведь не будет против?
В Рое титул герцога мог принадлежать членам лишь двух семей: императора и человека, стоявшего во главе ордена Белой розы. Обоим отказать было одинаково непросто.
– Я думаю, – сказал богато одетый мужчина из толпы, – члены комиссии сойдутся со мной в том, что решение должен принять барон Штерн. Предложение герцога Вайрона никак не нарушает устав нашей гильдии.
Я смотрела вниз, вжав голову в плечи. Петля все еще щекотала мою кожу, но я ее не замечала. Табурет под ногами был таким же, как минутой ранее, и все же другим. Тогда он был ровным и крепким, сейчас я чувствовала, как он шатается и колется. Тело налилось болью, и все-таки оно было легким, как перышко. Природа изменившегося мира заключалась в одном слове. Надежда. Это жалкое, эгоистичное чувство, выпустило на волю отступившую на время боль, и голод, и жажду.
Меня, рабыню, не самую сильную и не самую красивую, хотел забрать герцог Вайрон – это было невозможно, но это было так. Этот был первый человек в государстве после императора. Разве я была достойна служить у него?
Но Вайрон упорно стоял на своем.
– Учтите, герцог, вам это дешево не обойдется, – прошипел Штерн.
– Не волнуйтесь, – герцог отмахнулся, – я верну все с процентами от нашей сделки. Договор ведь еще не подписан.
Штерн махнул рукой, и меня грубо сдернули с табурета. Я упала, не в силах стоять на ногах, и сильно ударилась головой. Перед глазами все пошло кувырком. Меня подвели к барону и вручили ему огрызок веревки.
– Что ж, герцог, вы правы, я погорячился, – уже другим тоном сказал Штерн. – Такая маленькая девочка… Какой вред она могла причинить моим людям? Примите ее в качестве подарка в честь нашей сделки.
– Буду очень рад, барон, сотрудничать с вами, – я слышала, что герцог улыбался, но веревки он не принял. Слуга, бывший рядом с ним все это время, учтиво протянул руку, чтобы забрать обрез у барона. Получив веревку, он взвалил меня на плечо и пошел за герцогом.
Неподалеку на сельской дороге стоял длинный кортеж из экипажей. Герцог сел в карету, оставив со мной своего слугу, и велел кучеру ехать. Слуга пропустил меня в крытую повозку и нырнул следом. Повозка тронулась.
Слуга герцога достал нож и срезал веревку с моей шеи.
– Не бойся, – прошептал он, несильно сжав мою руку. – Теперь все будет хорошо. Господин – достойный человек.
Пустые выжженные поля сменились лесами и реками. Мы проезжали мимо, подпрыгивая на ухабах, и даже сквозь поскрипывания коляски я слышала шепот реки и шелест дубравы у дома надзирателя. Все тело было точно обнаженный нерв и болезненно реагировало на каждый звук, который, гармонично сливаясь с другими, воскрешал в памяти красивые слова: дом, детство, родители, счастье.
Мой спутник протянул мне вяленое мясо. От запаха еды предательски разболелся живот.
– Возьми, поешь. Дорога неблизкая.
Я выхватила из его рук еду и забилась в угол, исподлобья рассматривая своего попутчика. Тот, кого я приняла за взрослого мужчину, был довольно молод, но крепок, как не бывают иные мужчины всю свою жизнь. По его мягкому довольному лицу можно было, как по книге, прочитать годы счастливой жизни: как он родился, как поступил на службу к герцогу, как никогда и ни в чем не нуждался. Его доброта ко мне была лицемерием.
Когда я доела, он протянул мне сверток. Это было дорожное платье.
– Переоденься. Я отвернусь.
Мы прибыли ближе к вечеру. Следуя за роскошной каретой герцога, повозка въехала в искрящиеся золотые ворота и, проехав вдоль фонтанов, остановилась перед мрачным домом. Они все были такие в этой полосе.
Юноша потянул меня наружу. Я оперлась на его руку и, свесив ноги с края повозки, спрыгнула. Новые башмачки оказались мне малы, и я воем упала, расшибив колени. Юноша щелкнул языком и подхватил меня на руки, отказываясь от помощи все прибывающей прислуги. Спустившись со мной вниз в купальню, он передал меня служанкам, и те утащили меня в термы, где большая каменная ванна дымилась, словно адский котел.
Женщины брезговали смотреть на меня, когда раздевали, и не видели открытых ран на моем теле. Они кинули меня горячую воду, и все тело от лунок ногтей до опухшей подвернутой ноги оказалось точно в огне. Я закричала и, вырвавшись из их рук, выпрыгнула из ванны. Одна из служанок перегородила выход, две другие принялись теснить меня в угол, где воздух был еще прохладен. Мольбами и уговорами я пыталась заставить их отпустить меня, но они лишь плотнее окружали меня. На крики прибежал слуга, привезший меня в поместье. Я испугалась, что он скрутит меня и вернет в ванну, и зарыдала.
– Пожалуйста, – кричала я, тщетно пытаясь разжалобить его. – Мне больно, пожалуйста, не надо. Очень больно!
Он схватил меня за запястье, и я вытянула вперед ногу, пытаясь выдернуть руку из его хватки.
– Неужели вы не видите, что у нее даже ногтей нет? – зло спросил юноша, показывая мою руку. – Остудите воду!
Ворча и скалясь, служанки натаскали холодной воды и снова толкнули меня в ванну. Мучимая жаждой, я глотала мыльную воду и не могла напиться. Натруженные руки вытянули меня наверх и, держа за плечи, стали растирать грубую кожу. Я по-прежнему хотела пить, но, сколько бы я ни наклонялась к воде, меня постоянно отдергивали назад. Я едва сдерживала досадные всхлипы, и, заметив, как куксится мое лицо, одна из женщин проворчала:
– Только и можешь, что ныть!
Она принялась распутывать мои волосы и вдруг с испугом вскочила.
– У нее вши! Какая мерзость!
Разгорелся спор, как отрезать волосы. Кто-то говорил, что герцогу может не понравиться такое самоуправство, ведь рабыня – это его собственность. Кто-то замечал, что налысо стричь все равно нельзя. Через какое-то время служанки нашли решение. Длинные волосы отрезали по плечи и натерли голову какой-то густой, дурнопахнущей смесью.
Щетками они счистили с меня грязь, быстро и аккуратно промыли царапины и раны. Два раза меняли воду. Отмыв меня до того, что кожа чуть не скрипела, а вода перестала мутнеть, стоило мне в нее опуститься, женщины принялись вскрывать гнойники и обрабатывать размягчившиеся в воде струпья.
Уже в предбаннике служанки придирчиво осмотрели волосы, провели по ним гребнем с узкими зубчиками и остались почти довольны. Костлявое тело с некоторой неприязнью обтерли маслом, поверх нацепили белье и длинный салатовый сарафан, ноги обули в туфли на невысоком каблуке, на голову нацепили яркий зеленый ободок и, не дав посмотреться в зеркало, вытолкнули вон.
Снаружи меня ждал дворецкий. Брезгливо осмотрев меня с ног до головы, он велел следовать за ним. Новые туфли были великоваты, и я спотыкалась, пытаясь поспеть за широким шагом дворецкого. Он так ни разу и не обернулся, только раздраженно сжал руки в кулаки, когда я задела столик в коридоре. Я была уверена, что он меня ударит, но он этого не сделал. И тогда я вспомнила, что я – собственность герцога. Они вели себя отчужденно не потому, что были жестоки, а потому что я была рабыней.
Дворецкий приоткрыл дверь, приглашая меня войти в столовую, откуда доносился сладкий запах еды. К тому времени небо почти совсем потемнело, сохранив лишь отголоски света, и за длинными ростовыми окнами догорал закат.
Герцог ждал меня за столом, о чем-то вполголоса разговаривая с привезшим меня юношей. Когда дверь отварилась и я вошла, герцог замолчал.
– Альфред, можешь идти, – сухо сказал Вайрон.
– Ваша светлость, – юноша поклонился и вышел.
Герцог указал мне на стул по правую руку от себя. Я села. Он позвонил в колокольчик, и внесли первую смену блюд.
– Ты давно не ела, поэтому сегодня съешь только бульон и немного овощей.
Мы ели в тишине. Сумерки быстро выцветали, и на тропинки сада, протискиваясь между пышными кустами, выползала таинственная темнота, боязливо огибавшая низкие каменные фонари, в которых, как светлячок, теплился огонь. В столовую вошли два лакея и зажгли свечи. В их тусклом ровном мерцании по-новому заиграло столовое золото. Окна, потеряв свою прозрачность, теперь казались матовыми и наполовину отражали наш тихий ужин. Только в тени тяжелых зеленых штор еще были видны полосы сумеречного неба.
На вторую смену принесли жареные овощи. Лакей предложил герцогу бокал вина. Вайрон жестом попросил принести такой же для меня.
– Выпей, – сказал он. – Быстрее вылечишься.
С детства у меня было тонкое обоняние, но цветочную эссенцию в вине, как бы знакома она мне ни была, я не смогла угадать. Заметив, что герцог смотрит на меня, я прекратила принюхиваться к вину и в несколько больших глотков осушила почти весь бокал.
Третьей смены не было. Как позже я узнала, герцог не был большим любителем застолий и ел очень мало, отдавая предпочтение вину, но не мясу.
На опустевший стол лакей поставил вазу с пышными белыми розами и вышел.
На кислых почвах Центральных равнин розы приживались плохо, и стоимость некоторых сортов была выше аксенсоремского жемчуга. Простолюдины, как правило, могли увидеть их лишь в те редкие дни, когда проходило открытое заседание парламента в Амбреке. Но я безошибочно узнавала их по сладкому запаху трупного разложения, которым пропах дом моей приемной семьи.
– Ты любишь цветы? – неожиданно спросил герцог, заметив мой взгляд.
Я смутилась и слабо качнула головой:
– Не знаю, – я видела много цветов, но мне не у кого было спросить их названия, и даже если бы я любила их, я бы не смогла их назвать. – Вряд ли.
– А розы?
Герцог протянул руку и вытянул один из бутонов. С его пальца на белоснежную скатерть упала капля крови. Пятно расползалось по ткани, съедая белые нити, вытягиваясь и расширяясь, пока не застыло неровной кляксой у локтя.
– Они пахнут кровью.
Розы были самыми дорогими цветами на континенте, и люди, имевшие страсть ко всему красивому и дорогому, приписывали им различный символизм. В Алькаире пустынная роза была символом любви, в Нортуме мраморные кусты цвели в крепких семьях, в Лапельоте жемчужно-розовыми лепестками украшали матерей и детские кроватки, в Рое бордовые бутоны означали богатство и власть. Этим знаком имели право украшать свои гербы только рыцари ордена Белой розы. Когда рыцарь умирал, право носить розу переходило его преемнику, который не обязательно состоял с ним в родстве. За этим строго следило Управление по вопросам преемственности и геральдики.
Сделав небольшой глоток вина, я запила его горький вкус водой.
– Ты знаешь, кто я?
– Вы глава одного из рыцарских орденов, – ответила я. – Двадцать пятый герцог Вайрон.
Он кивнул.
– Верно. А как зовут тебя?
Я пожала плечами.
– У меня нет имени.
Людям сложно понять, как можно жить без имени. Даже нищие и сироты цепляются за этот звук посреди торговой площади, надеясь на какой-то чудесный поворот судьбы. Рабам на чудеса надеяться не приходилось. Не тем, кто родился на рудниках.
– У всех есть имена, – ровным голосом сказал герцог, словно говоря и не со мной вовсе. – Ты не знаешь своего?
– Моя мать умерла при родах, и некому было меня назвать.
Даже позвать меня было некому. В тайне, которую я оберегала даже от себя, я мечтала о том, чтобы откликнуться на имя, которого не знала. Откликнуться на зов мягкого женского голоса, побежать за ним, преследуя его обладательницу, и упасть в ласковые объятия. Но эти прекрасные мечты разбивались о живые, пугающие воспоминания о действительности – о тех годах, что я прожила в приемной семье, – и мысли об имени исчезали, отбрасывались с решительной брезгливостью, заявлявшей миру: «Если я никому не нужна, то и мне никто не нужен».
– Как тогда к тебе обращались?
Я растерла о стенку бокала рубиновую каплю, оставив на стекле розоватый подтек.
– «Эй, ты», «рыжая», «дурной глаз». Когда выставляли на торги – называли любым женским именем.
Любой мог крикнуть что угодно, и я бы без сомнений узнала, что зовут меня, – так залюбленная собака отзывается на каждое слово хозяина, не зная его значения.
– Как ты оказалась там?
– Неужели вам неизвестно, как оказываются люди в кандалах? – я глубоко вздохнула. – Тогда позвольте мне начать сначала. Я родилась рабом.
Глава 2. Та, у которой не было имени
Первые годы своей жизни я не помню. Они существуют для меня, как история, запечатленная на страницах книги: я знаю сюжет и героев, но они для меня двухмерны. Я не помню лиц, я не знаю имен и, сшивая между собой разрозненные лоскуты памяти, пытаюсь понять, откуда я появилась. Самым ярким, «своим», воспоминанием для меня остается то, как в один момент неведомая сила выдернула меня из небытия и поставила на табурет в небольшой гостиной, где на диванах сидели женщины и с тупым восхищением в стеклянных глазах смотрели на меня.
– Покружись! Покружись еще! – радостно кричали они, хлопая в ладоши.
И я кружилась, позволяя им смотреть, как развеваются дутые юбки и прыгают рыжие букли под кукольным чепчиком. Одна из них подозвала меня к себе, потрепала за щеку, кладя в мешочек на поясе немного конфет, и воскликнула:
– Как много пудры и белил! Сара, это не повредит ее детской коже?
– Что ты! – отмахивалась моя приемная мать. – Это сделает ее только прелестнее!
Когда женщины вдоволь назабавились моим видом, горничная отвела меня наверх и переодела ко сну. В комнату вошел мой приемный отец – откуда-то я знала, что это он, человек, купивший меня на рабовладельческом рынке для своей жены, – и с жалостливой нежностью поцеловал мой лоб, пожелав спокойной ночи. Встав с кровати, он замялся в дверях, не зная, должен он выйти или остаться со мной подольше. Купр был из тех несчастных мужчин, которые никогда не знали точно, что им стоит сделать, и терялись без подсказок. Обычно такие мужчины становились игрушками в руках своих жен и дочерей. Купр не был исключением.
– Вы почитаете мне? – попросила я, зная, что он этого хочет.
– Конечно, милая.
Из приоткрытого окна доносился тонкий запах роз. Он пробирался в комнату вместе со свежим воздухом и кружился по комнате, цепляясь за стены, растворяясь в жидком воске.
Вот уже третий год я жила в доме купца и его супруги в качестве любимой дочери. Своих детей у них не было: его супруга не могла выносить здорового ребенка и страдала от психоза. Несчастный Купр любил свою жену и сочувствовал ей, поэтому через несколько месяцев после смерти их двухгодовалой малышки, заметив на рынке невольников симпатичную девочку, привез ее домой.
– Как зовут девочку? – спросил купец, забирая меня.
– Мария.
Забота, которой меня окружила «мама», была той стороной материнского инстинкта, о которой говорить не принято. Сара заботилась обо мне не хуже, чем о своих мертвых детях, и любила не меньше, но я была старше и стойко выносила силу ее чувств. Однако это была любовь не матери, а тиранши.
Сара любила все девичье: рюшки, ленты, бисер, плюшевые игрушки, куклы, коих в доме было огромное множество. Куклы хранились в специальной витрине в гостиной, их нельзя было трогать, с ними нельзя было играть. Они были красивыми, но неживыми, а живая кукла у Сары была только одна. И у нее тоже было свое место в гостиной.
Время от времени Сара устраивала званые вечера. Она наряжала меня в дорогие ткани, завивала волосы, обвешивала кружевами и лентами. Лицо, которое со временем перестало ей нравиться, она покрывало пудрой и рисовала заново. Сара превращала меня в куклу и не позволяла двигаться часами. Ей нравилось смотреть на то, как приходят в удивление ее гости, стоит мне по ее указанию ожить. Удивительно ли то, что по прошествии года или более все вокруг стало приобретать мрачные цвета: служанки больше не могли терпеть и начали шептаться, разнося слухи о болезни госпожи по всему городу, многочисленные гости Сары натянуто улыбались, но в лицах их читался ужас, те подруги, с которыми она проводила свои «нескучные вечера», боялись ее. И мне тоже было страшно.
– К черту эту работу! – шептались служанки на кухне. – Вы видели, что она делает с бедной девочкой? Этак она ее со свету сживет, как других своих приемышей.
Я была не первым таким ребенком Сары. Что с ними случилось? Никто не знал наверняка. Одни говорили, что хозяин вернул детей в сиротские дома, у других язык не поворачивался сказать то, что вертелось в уме. Концы этой истории уходили глубоко в почву под окнами Сары, где цвели несколько кустов красных роз. Они пахли мертвечиной.
Сара не была плохим человеком – только одиноким. Она подавала нищим, по воскресеньям ходила в церковь и со слезами на глазах отстаивала мессу, со слугами была строга не более, чем они того заслуживали. Но во всем, что касалось детей, у нее была странная мания. Сара имела строгое убеждение, что ее ребенок должен быть непременно лучше всех. В те годы у мещан труд и учение были не в особом почете, когда дело касалось воспитания девочки, но она, младшая дочь одного из мелких землевладельцев, силком тащила меня в сторону книг, порой слишком заумных для девочки восьми лет. Заботливая до эгоизма, Сара была приверженцем строгой дисциплины, и мне нередко приходилось терпеть побои. Она требовала рабского повиновения и прилежания, на которые не способен ни один ребенок. Испачканное платье, порванные гольфы, невыученный урок – за любым проступком следовало наказание. Любовь Сары ко мне была жестока, но поучительна, и когда после жестоких истязаний ее руки перебирали мои пряди с прежней лаской, мне становилось дурно, и лишь страх удерживал меня на месте.
Моя жизнь полнилась событиями, и в целом жизнь это была сносная, ведь в детстве мы часто прощаем и большие обиды. Однако случилось то, чего никто не мог предсказать. Сара забеременела. Я первой узнала об этом.
Проснувшись ночью от душной тревоги, я увидела в тусклом свете огарка свечи стеклянное, безжизненное лицо Сары. Ее безумные глаза, выхваченные из полумрака дрожащим огоньком, уставились прямо на меня. За окном шел дождь. Сильный ветер прибивал к окну тяжелые капли, и стекло тряслось, будто от страха.
– Ма-мама?
Вспыхнула молния. На мгновения комната озарилась, и в сплошном столбе света серебром сверкнул занесенный нож. Я не успела закричать – она закрыла мне рот.
В ту ночь меня спас купец. Наутро Сара ничего не помнила.
Мне шел десятый год, и я понимала даже больше, чем Купр, который всегда был чужим в собственном доме. Я украла один из его коллекционных кинжалов и с тех пор спала с ним вместо куклы. Этот кинжал отправился со мной обратно на рудники, когда живот Сары стал заметен.
Купр мог отправить меня куда угодно: в пансион, в прислуги, мог отселить меня в один из своих пустующих домов, – Сара бы никогда не вспомнила обо мне – но он отправил меня обратно на рудники, вернул, точно бракованную вещь! И все же я была благодарна. Я мечтала оказаться подальше от этого злосчастного дома.
При расставании купец грустно посмотрел на меня подслеповатыми от усердной работы глазами и вздохнул:
– Прощай, маленькая девочка… И прости.
В его глазах стояли слезы, когда он отворачивался от меня. И мне тоже было жаль проститься с ним. Я к нему привыкла. Сидеть у него на руках и рассматривать привезенные подарки – долгое время это было моим единственным утешением. Но даже будучи ребенком, я мало плакала. Не плакала я и тогда, когда на меня натянули робу и поставили клеймо.
Больше ни купца, ни его жену я не видела. Знаю только, что Сара родила здорового крепкого ребенка… который умер через год.
Я училась жить заново, по волчьим законам среди загнанных овец, уворачиваясь от плетки и минуя сечи. Я не сильно скучала по дому Сары, хотя что-то во мне, безусловно, мечтало оказаться на мягкой перине в чистой одежде.
Дела на Давидовых рудниках шли не очень хорошо с тех пор, как у них снова переменился хозяин. Пайки урезали, нормы выполнения работ оставили прежними. Когда терпеть стало уже совсем невмоготу, я начала пробираться в Государев оазис – так хозяин любил называть свой зеленый уголок близ рудников, блеклую тень от Государева оазиса в Алькаире. Кое-как я наловчилась сплетать из волокон молодых веток силки и приманивала птиц на хлебный мякиш. Я не разводила огонь, боясь оказаться пойманой, и ела воробьев сырыми. И все же меня заметили.
В месте, где я обычно ловила птиц, среди расстроенных ловушек сидела незнакомая девочка. Путаясь пальцами в волосах, она тихо напевала себе под нос:
– Там мрачный дух бродил впотьмах,
Сияньем бледным сея страх.
Всесильный властелин небес,
Теперь он кто? Трусливый бес.
Он жизни многих погубил,
Семью свою не защитил;
За все содеянное зло
Ответить должно все равно…
– Что ты такое поешь? – окликнула я.
Она подняла глаза и улыбнулась.
– Это баллада о Черном принце.
– И о чем она?
– Как, ты не знаешь?
Я не стала отвечать. Присев у испорченных силков, я попыталась починить те, которые, как я думала, могла исправить.
– Птицы переносят много заразы, – заметила девочка после недолгого молчания. – Не думаю, что тебе стоит их есть.
Она достала завернутый в салфетку кусок мяса и бросила мне. Желудок противно заурчал. К тому моменту я прожила на рудниках уже год и забыла, как выглядит человеческая пища, какие пряные специи могут в нее добавлять. Я проглотила его, едва почувствовав вкус, и, утершись робой, села под большим раскидистым дубом, подставляя солнцу огрубевшие подошвы ног.
– Это грустная история? – спросила я отстраненно. В то время я чувствовала себя неспособной различать эмоции, отличные от грусти, страха и злости.
Желудок тяготился плотным ужином, и по телу разливалось приятное тепло. Во рту недолго сохранялся привкус запеченной свинины, хорошо знакомый мне по жизни в купеческом доме, и я смаковала его до тех пор, пока он не исчез.
– Как знать, – девочка пожала плечами. – Черный принц сам виноват. Он покинул свою страну ради воинской славы, а вернувшись, оказался свергнут братом.
– Он был из рыцарей?
В Рое никогда не слагали легенд о рыцарях, как не слагают легенд о военных министрах, а в Аксенсореме они были неизменно пугающими. Рыцари были не просто военным сословием, существовавшим в качестве регулярной армии. В Рое это был еще один титул лордов, входивших в один из трех орденов, обладавших большой властью при дворе. Я знала о них по сказкам времен Великой войны.
Девочка усмехнулась. Лицо ее выражало какую-то странную смесь надменной иронии и высокомерия.
– Да, из рыцарей Солнца.
Я прочитала немало сказок, но о таком ордене слышала впервые.
– Это орден Дальних земель, – объяснила девочка. – После свержения принца всех членов ордена изгнали. Он был их предводителем.
– Почему же ты думаешь, что Черный принц был виноват? Его брат поступил бесчестно.
– Разве? – она придвинулась ко мне. – Разве король, поставивший себя выше королевства, достоин того, чтобы взойти на трон? Черный принц был наследником, старшим в роду, но его место занял сводный брат – сын любовницы короля. Из-за него величие Скалистого трона запятнала чужая кровь.
– Черный принц был, бесспорно, одарен, – продолжала она. – Умен, статен, смел, и потому честолюбив. Оседлав коня в тот день, он лишился короны прежде, чем покинул столицу. А после его объявили предателем. Всех его братьев и сестер изгнали, и все его успехи на войне обернулись против него.
И она снова запела:
«Изгнанник великий, живешь среди них ты не год и не два,
И люди уже забывают тебя.
Забудут тебя и в долине угрюмой, безмолвной,
Где радостный клекот отпугивал змея с короной.
Где ветров вой и крутость скал
Смущали ветхий пьедестал
Чарующими ласками свободы,
Которой чужда власть короны.
Кому нужна над миром власть – пусть забирает!
Отрады нету в том, что убивает
Всех птиц Вороньего гнезда».
– Но ведь было завещание, – я нахмурилась.
– Что есть бумага? Просто пыль.
И она продолжила петь. Прикрыв глаза, я слушала ее голос, не понимая слов, и, сама того не заметив, начала засыпать.
– Почему ты не ловишь птиц у себя? – вдруг спросила Марсель.
Я зевнула и потянулась. Ответ на этот вопрос знал всякий, кто хоть раз побывал на Давидовых рудниках.
– Потому что над нами не летают птицы.
– Почему? – она продолжала допытываться.
– Им там нечего есть.
– Значит, вы голодаете?
– Голодаем не мы. Голодает земля.
На песочных и каменистых почвах рудника ничего не всходило. Редкие растения пробивались сквозь трещины в скалах, протягивали кривые колючие ветви, дробя камень. В других колониях рабы могли возделывать землю или есть какие-нибудь ягоды, или хотя бы траву, когда их хозяин был так жесток, что отказывался их вдоволь кормить, но мы не могли. Единственное, на что мы могли рассчитывать, – это милость барона и обозы с продовольствием.
Прежде у нас была вода. Много воды. Подземный источник наполнял колодцы, и в питье нас не ограничивали. Но потом рудники отошли новому хозяину, и тот позволил перекопать источник и разделить его на два русла. В колодцах стало меньше воды. Со временем она исчезла вовсе.
– Ты знаешь, что если тебя здесь обнаружат, то накажут?
Я промолчала. Все знали, что после работ невольники должны находиться в своем загоне. В противном случае их серьезно наказывали.
– Но ты приходи! Только птиц не лови больше. Я найду, чем тебя угостить.
Глава 3. Бунт
Колониям в этих местах и прежде жилось нелегко, но с тех пор, как со стороны пустыни пришел дикий зверь и стал драть людей, помимо голода и работы, их стал подтачивать страх. Хозяин рудников велел усилить охрану, но люди продолжали пропадать. Иногда их тела находили. Как-то раз мне довелось мельком увидеть одно. Его пальцы, руки, ноги, шея – казалось, все кости были переломаны. Грудь проваливалась внутрь, и осколки ребер насквозь прошивали сухую, обескровленную кожу.
За нами строго следили, но все-таки мне удавалось сбежать из лагеря. Тогда я приходила под старый дуб, где впервые встретила Марсель. Она всегда ждала меня там.
Марсель любила детские истории и высокопарные стихи, какие любила Сара, отдавая дань моде, но не искусству. Я не понимала ее привязанности ко мне, но она меня кормила, и я возвращалась.
Марсель была единственным ребенком в семье и всю жизнь была сосредоточием всех чаяний домочадцев, заботы которых она старалась избежать, прячась со мной в своем парке. Она была странной. Мы были одного возраста, но она уже имела представление обо всем. Марсель задавала странные вопросы, вроде: «Какие перспективы развития торговых гильдий южных провинций?», и оставляла совершенно невинные замечания о каше, которую подали холодной, или о кукле, которую ей привез отец (кукла эта ей не нравилась, но сломать ее она не могла). Часто она впутывала меня в свои отвлеченные рассуждения, но я не могла ничего ответить: я не хотела и боялась ее обижать.
– Ты когда-нибудь видела горы? – выспрашивала она. – Зимой их вершины покрыты снегом, точно глазурью, а летом – зелены ото мха и густой травы. Их блестящие от солнца платиновые склоны спускаются вниз к пучинам морской бездны, где кипит и пенится вода, и на подножье скал лежит белый налет соли.
Я видела горы, но они были не такими. Их склоны не были круты, от их дыхания не дрожала земля. Одной стороной они спускались к раскаленным пескам Сакры, другую до самого основания обнажали рудники, и было неясно, где гора начиналась и где заканчивалась.
– Да разве это горы? – смеялась Марсель. – Настоящие горы есть только на севере! Мы должны обязательно туда попасть, слышишь? Обязательно!
Доходы с шахт сокращались. Золотые жилы иссякали, и было ясно, что через несколько лет это место придется забросить, поэтому хозяин рудников сокращал свои траты уже сейчас, перебрасывая средства на поиск и покупку новых земель. Зверя так и не поймали, да было и не нужно. Зверь забирал меньше людей, чем кайло.
Над нами не летали птицы, но вот на небе замаячили грифы. Они садились на скалистые выступы и присматривались к толпе невольников. С каждым днем они садились все ближе к пещерам. Когда я поднимала взгляд и видела черных истуканов, висящих над головой, мне чудилось, будто к их кривым клювам присохла человеческая плоть. Глаза редко обманывали меня.
Ближе к лету все покрылось вонью: жаром пах песок, металлической прохладой несло от камня, потом разило от рабов и стражников, запекался на солнце птичий помет и гнили трупы на свалке. Пряные от зноя потоки ветра из сада главного надзирателя, уносившие с собой запах цветочных клумб, мешались с запахом разлагающейся плоти. Казалось, что воздух закончился, и остались одни запахи.
Упадок рудника не сказался на умении Марсель клянчить у кухарок. Пока невольники дрались и слизывали крошки с земли, я набивала рот сластями из Алькаира и орехами из Бермунда. Я ела почти все то же, что любила есть в доме Сары.
Мы не обсуждали ничего из того, что происходило тогда. Она не говорила о делах своего отца, я не говорила о том, что творится на рудниках. Марсель приносила книги и карты, читала свои детские дневники, где на каждой странице возносились оды горным садам ее отца (которых у него, конечно же, не было). Она воображала сверх всякой меры и говорила о море и солнце так, словно жила где-то на краю света.
Марсель была разной: радостной и серьезной, ласковой и злой, она была ребенком с детскими проблемами и взрослой со зрелыми мыслями. Она была. И ее не было.
Я сидела под нашим дубом и, задрав голову, смотрела, как солнечные лучи играют в пышной кроне. Марсель разбрасывала крошки хлеба, приманивая птиц. Тяжелый звон цепей на моих ногах их отпугивал, поэтому мне нельзя было двигаться. Я могла только смотреть.
– Гляди, – Марсель упала на колени рядом со мной, протягивая ладони, сжимавшие синицу.
Я протянула руку, но синица нахохлилась и стала метаться, избегая прикосновения.
– Они не любят меня.
– Ты просто неаккуратна, – Марсель покачала головой. – Смотри.
Девочка нежно погладила птичью головку большим пальцем. Синица сонно зажмурила глаза и потерлась о ее ладонь.
– Видишь? Птицы боятся не тебя, а людей. Но при должном отношении и птица, и человек становятся покладистыми, – Марсель выразительно посмотрела на меня.
– Ты и ко мне относишься, точно к своим птицам.
– Но я никогда не запру тебя в клетке.
Я вздохнула и протянула руку еще раз. Птица не видела меня, но почувствовала, когда нежные пальцы Марсель сменились моими. Она повернула головку и посмотрела на меня черными блестящими бусинками. На мгновение мне показалось, что и я могу сладить с синицей, но она извернулась и клюнула ладонь. От неожиданности Марсель разжала руку, и птица поспешно улетела, качнув синим хвостом.
– Видишь, я им не нравлюсь,– я развела руками. Мне не было ни грустно, ни радостно. Мне было все равно.– Это синица?
– Да. Правда она милая? – улыбнулась юная госпожа.
Я запрокинула голову. Синица настороженно смотрела на меня со своей ветки, встретив мой взгляд, она расправила крылья и бросилась вниз. Пружинистый воздух подхватил ее, и птица плавно взмахнула крыльями, набирая высоту.
– Да, она очень красивая.
Я не вела счета дням и не знала, сколько времени провела в таком счастливом забытьи. То, что творилось на рудниках, не касалось места под дубом, и даже пресыщенная запахами вонь жары была здесь приятна.
– Смотри, смотри! – Марсель замахала рукой, издалека увидев меня. – Я принесла карты. И лампу!
Я села у расстеленных полотен. Прежде старик Купр учил меня звездному небу и географии, поэтому острова, страны и некоторые созвездия я находила с первого взгляда. Звездный архипелаг и крупный кусок материка у Млечного моря, Контениум, занимал Аксенсорем. От него по Заповедным лесам, мимо Алладио, шел торговый путь в страны Драконьего залива, где ковали лучшие мечи. От Заповедных лесов и до Сакры простирались территории Роя, а за пустыней лежали Сандинар и Бермунд.
Марсель села напротив меня и, нависнув над картами, ткнула пальцем в северные территории, находившиеся за Заповедными лесами. Там никто не жил.
– Вот тут родилась моя мама, – она провела пальцем по северной окраине материка, где раньше проходил морской торговый путь. – Здесь самые высокие горы на всем материке, а под ними огромная долина. В ней есть небольшое королевство. Вот там она и родилась.
Я привыкла к причудам Марсель: она много мечтала. Вместе с ней мечтала и я.
– А где она теперь?
– Умерла, – Марсель ответила просто, как если бы у нее спросили, что она хочет съесть на обед.
– Моя тоже.
– Ты ее помнишь?
– Нет. А ты?
– Помню. Я все помню, – она пожала плечами, словно это было неважно. – Знаешь, где находится Юй И?
– Что это?
Марсель кинула мне свернутую карту звездного неба.
– Раскладывай.
Я расстелила карту звездного неба и прижала ее края камешками. Марсель быстро провела пальцами несколько прямых линий и остановилась на их пересечении.
– Вот она! Юй И!
– Где? Эта?
–Да нет, правее Полярной!
Вечер уже давно наступил, и на небосводе показались первые звезды. Марсель возбужденно ткнула пальцем на самую яркую звезду, по-прежнему зажимая точку на карте.
– Вот она! Сама большая в Драконьем сердце!
Марсель встала на колени и провела пальцем по созвездию Дракона:
– Дракон огибает большую землю с запада на восток, Юй И соединяет небо и землю над Запретным островом. Существует легенда, что прежде чем вновь вознестись в ночное небо, Небесный дракон Аброхейм сражался с Морским драконом и в жуткой схватке, разбившей границы мира, перегрыз ему шею, из которой вытекли воды Мирового океана. Плоть Морского дракона иссохла и окаменела, став скалистыми Драконьими островами, и раны на его теле вспухли, обратившись в кровоточащие вулканы. И завещал Небесный дракон, что будет вечно на земле, что на небе.
Но когда вспыхнуло восстание, небо не раскололось и даже не потемнело.
Это случилось стихийно, и соломинкой, сломавшей позвоночник верблюда, стала очередная смерть. Один из стражников, поторапливая рабыню, грубо толкал ее вперед, пока она не упала, а упав, уже не поднялась. Он кричал на ее бездыханное тело, и с каждым новым ругательством напряжение в воздухе сгущалось, искрилось. И вдруг все взорвалось. Кто-то из толпы напал на охранника, и забил его киркой. В момент, когда пролилась кровь тиранов и угнетателей, каждый ощутил себя немного другим – готовым пустить кровь богу. В едином потоке рабы бросились бить надзирателей, но их смертей оказалось мало, и толпа повалила на улицу. Охранники, разморенные жарой и жаждой, оказались не готовы к сопротивлению.
В пещерах их было всего десять человек. Снаружи еще десять. Разъяренные рабы смели их, как волна, как цунами. Никто не стремился бежать с рудников – каждый жаждал убийства.
Я оказалась сдавленной в тисках бунта. Толпа поднялась и вынесла меня из пещер, но, оказавшись на улице, она не рассыпалась, а устремилась дальше. Многие из невольников были сильно измождены. Неспособность вынести высокий душевный подъем, который вывел всех на улицу, тянула их назад, кидала под ноги бегущим, и их затаптывали. Я почти ничего не видела. Цепляясь за руки и плечи окружавших меня людей, я вытягивала себя наверх, боясь, что жернова толпы перемелют и меня. В этом плотном потоке я бежала, не смотря под ноги, наступая на людей, ломая их и калеча наравне с другими.
Я не сразу заметила, как голую землю сменила трава. Воздух вдруг наполнился свежестью и прохладой, толпа распалась и выплюнула меня вон.
Я стояла на кирпичной брусчатке перед высокими воротами, за которыми виднелся фонтан и поместье. Это был дом Марсель.
Было тихо, так тихо, что по спине пробегал озноб. Затем со стороны дома послышались крики и лязг стали – это рабы накинулись на стражников. Я побежала в лес. Где искать Марсель – я не знала и бежала к старому дубу. Она всегда была там, когда я приходила.
Наш дуб стоял на небольшом пригорке, шапку его кроны можно было видеть отовсюду, но когда надо мной сомкнулись ветви леса, я потерялась. Не зная, куда бежать, я металась, кидаясь то в одну, то в другую сторону. Корни ловили звенья цепей и тащили меня назад, камни бросались под ноги, разбивая пальцы в кровь, ветви цепляли непослушные волосы. В конце концов, от долгого бега ноги ослабли и подвели меня – я поскользнулась и упала. Голень прошила резкая боль. Почти сразу лодыжка опухла. Я пыталась собраться с силами и подняться, когда почувствовала приближение людей.
Я заставила себя подняться и влезть на ближайшее дерево. Острая кора рассекла ладони, под обрывками ногтей пульсировали занозы. Крепко обняв ногами ветку, я прислонилась к стволу, переводя дыхание.
Здесь наверху мир раскалывался надвое. С одной стороны, будто спрятанный в кустах кукольный домик, мерцал стеклами башни особняк, и тысячи акров зелени уходили далеко за горизонт туда, где обрывается небо. А за моей спиной разевала пасть адская бездна. Прибывший эскадрон Гильдии безжалостно рубил безоружных восставших: тех, кто извивался на земле, и тех, кто, рыча, бросался им наперерез. Изнывающая от жажды земля, промятая истощенными скалами рудников, с жадностью глотала влагу, не отличая кровь от воды. Словно дождевые черви в солнечный день ползли по трещинам и умирали люди.
Кому молились они, не знавшие молитв?
О чем просили те, кто возвысился и был низвергнут?
Эта жизнь – кромешный ад, и боги нас здесь не услышат.
– Что ты там делаешь? – Марсель кинула в меня камешек, привлекая внимание, и он звонко ударился о плотную кору.
Я с облегчением смотрела на нее, упираясь лбом в могучий ствол. «Господи, – подумала я, размазывая скупые слезы грязной рукой, – спасибо. Спасибо!»
Но бог не верил моим слезам.
Все произошло внезапно. На тропинку вышли вооруженные стражники. Заметив их, я прижалась к стволу, подобрав под себя ноги. Они бы убили меня, если бы заметили, но не Марсель. Так я подумала. И я ошиблась.
***
Пока я говорила, свет за окном растворился в навалившейся ночи. Мерцание свечей блестело на черном стекле, бросало на белоснежную скатерть желтые блики. В зале стало ощутимо прохладнее, когда дневная жара отступила, и вместе с тем спокойнее, как бывает, когда долгая болезнь, покидает тебя. День, который должен был быть последним в моей жизни, закончился, и должен был наступить новый.
Герцог задумчиво стучал пальцами по столу, слушая меня. Несколько раз я прерывалась, чтобы выпить воды. Он меня не торопил и не прерывал. Я рассказала не все, но сказано было и без того слишком много.
– Ты знаешь что-нибудь про своего отца?
Я ничего не знала. Мужчины были для меня неведомыми всесильными существами: они продавали и покупали таких, как я, они били нас и отпускали сальные шуточки. Я никогда не видела женщин на невольничьих рынках среди покупателей, но их всегда было много среди товара. Мысль о том, что у меня должен быть отец, скорее пугала, чем обнадеживала. Я видела и слышала достаточно, чтобы не питать надежд встретиться с ним.
– Полагаю, – проговорил Вайрон себе под нос, – это скорее хорошо, чем плохо.
Герцог махнул рукой, и все слуги, которые были в зале, вышли вон. Дверь закрылась, и мы остались одни.
– В империи существуют три сословия, – начал герцог. – Дворянство, духовенство, народ. В каждом из них существуют свои социальные группы. Ты не относишься ни к одной из них. Ты – неприкасаемая. Считай, что тебя не существует. Но если ты неожиданно появишься, то кем ты будешь?
– Вы говорите очень сложно. Если я не существую, то как я могу появиться?
– Ты не существуешь, пока тебя не заметили. Но теперь, когда ты принадлежишь моему дому, тебя увидят и запомнят. Тебя будут знать. Но кем? Самая страшная и горячая мечта человека – не семья, не любовь, не счастье и не богатство. Душа стремится лишь к свободе, и на земле существует только один ее вид – свобода выбирать. В эту минуту ты заново рождаешься, но тебе дан выбор, кем родиться.
– Тогда я… Тогда бы я!.. Хотела родиться мужчиной!
Герцог рассмеялся.
– Хорошо. Очень хорошо! – он продолжал смеяться, заставляя меня краснеть. Не переставая посмеиваться, он спросил: – Тогда, возможно, ты захочешь родиться рыцарем?
Мне приходилось слышать о трех великих орденах Роя. В доме Сары часто привечали слуг Двенадцати рыцарей, что придавало ее салонам заманчивый блеск в глазах других горожан. Считалось, что именно благодаря усилиям Ленвана Вайрона и его сторонников удалось изгнать Черную чуму Мортема пятьсот лет назад. После окончания войны Ленван основал орден Белой розы, объединив ордена центральной империи, позже его примеру последовали Сордис и Алладио. Со временем легендарные победы Ленвана износились, – повторенные тысячи раз, они больше не вселяли священного трепета в сердца людей – однако дом Вайронов по-прежнему был непоколебим в своем величии.
– Это, нет… Как я могу? Я только рабыня…
– Больше нет.
Я потрясла головой. Мои руки – сплошь обваренное мясо, мои ноги – синяки да ссадины, а на плече у меня клеймо. Меня могут переодеть, переучить, но разве это меня изменит?
– Мне не следует об этом думать, – выдавила я.
– На сегодня это единственное, о чем тебе следует думать, и думать поскорее, ведь я предлагаю тебе место в одном из великих орденов.
Это была нелепая шутка, но посмеялась над ней только я.
Мне приходилось слышать о Вайроне, но я никогда бы не подумала, что глава крупнейшего ордена Долума мог быть таким сумасбродом.
– Я не знаю, чего можно желать больше, – выдавила я через силу, комкая в руках салфетку. Еще утром я знала, что не доживу до конца дня, а теперь мне предлагали имя и власть, предлагали жизнь, которую не могли получить даже богачи, на которую смотрели с завистью и не смели посягнуть. Этот человек был готов попрать все законы империи. – Вы просто хотите посмеяться надо мной! Будто можно говорить такие вещи серьезно!..
Вайрон слушал меня с легким налетом улыбки на лице. С трудом вытолкнутые из глотки слова отдавались громким восторженным эхом, и мне стало стыдно от того, как радостно звучал мой голос.
– Просто ответь.
– Да! – я подскочила со стула. – Тысячи раз да!
Герцог смотрел на мое раскрасневшееся лицо и, склонив голову набок, о чем-то размышлял. Глазами он велел мне сесть на место, и зал еще долго чуть слышно гудел от моего голоса.
– В любом случае, – вздохнула я чуть слышно, – рыцарями становятся только мужчины.
Герцог отмахнулся, будто это не имело значения.
– Разве я не сказал, что ты можешь быть кем угодно? Разве ты не ответила, что хочешь появиться мужчиной?
– Я…
– Природу не обмануть, а вот человека обвести вокруг пальца довольно просто.
– Но мои глаза…
– Оставь эти предрассудки. Нынче двор любит все необычное.
Я все еще сомневалась.
– Тебе нравится этот дом? Должно быть, он кажется тебе большим и богатым. Я могу оставить тебя здесь. Попрошу здешнего хозяина за тобой присмотреть.
– А разве это не ваш дом?
– Нет. Тяжело переношу южный климат, – герцог скривился, и я поняла, что вовсе не климат был тому виной. – Так что, останешься здесь? Как подрастешь, я, может, даже заберу тебя в главный дом. Будешь хорошей женой для кого-нибудь из обслуги.
Голова кружилась от милостей, которыми был готов одарить меня этот человек.
– Но в итоге все закончится тем, что ты будешь привязана или к дому, или к мужчине.
Чего я могла хотеть в ту минуту? Проснувшаяся утром рабыней, забывшей, как выглядит хлеб, чего я могла хотеть, кроме спокойствия и сытой жизни, которую дарует повиновение законам и человеческому порядку? Я имела лишь одно искреннее желание – родиться в богатой семье и быть любимым ребенком.
Не знаю, зачем, не знаю, почему, но я чувствовала, что голос герцога безошибочно ведет меня к единственному возможному варианту.
– Герцог, – я подняла на него глаза. – Разве я уже не ответил тысячи раз «да»?
Глава 4. Когда-то давно жил-был принц
Над Звездным архипелагом кружили ветры, и расползались по небосводу кровавые подтеки зари. Золотой город, забывшись беспокойным сном, по-прежнему спал, но свет уже играл на его крышах и заглядывал в окна, ложась на подушки спящих и, как нетерпеливый ребенок, дергал их то за нос, то за волосы, обнаруживая присутствие очередного дня. В эти минуты, когда рыжее солнце вставало из-за Хрустального замка, зажигая его и превращая в золотое пламя, в воздухе витало чувство, похожее на ностальгию, – это были отблески старого Аксенсорема, не знавшего войны.
Великий наставник стоял у мемориальной стены и, не отводя глаз от плиты с именем сына, перебирал в руках нефритовые четки. Камень не перенимал тепла его рук, и скользящий холод бусин обжигал, как близость стали. На плите с именем Ариса Фирра блестела золотая крошка, повторяя линии четырех детских ладоней, тянувшихся прикоснуться к тому, чья линия жизни, прервавшись, оказалась вдавлена в черный гранит. И было в этом много неправильного, и было в этом много трагичного.
Великий наставник несколько раз открывал рот, чтобы зачитать одну из своих речей, которыми не так давно заканчивал траур по ушедшим и призывал людей утешиться ради будущего своих детей, но губы никак не складывались в слова и голос срывался на шепот, в котором он не находил спокойствия.
Черная гранитная стена все тянулась и тянулась вверх, закрывая собой солнце, наваливаясь на Великого наставника тяжестью своего могильного груза, и, будто из небытия, из ее густой тени вырывался блеск золотых отпечатков детских пальчиков.
Годы залечат раны и отберут блеск серебряных имен, сменятся поколения, и с ними сотрется память о тех бойнях, где умирали аксенсоремцы по вине Роя, но камень не потускнеет, как никогда не рассеется и отбрасываемая им тень.
Тогда казалось, что между отторженным от материка Аксенсоремом и Валмиром раз и навсегда порваны все связи, что между неферу и людьми никогда больше не будет дружбы, но Наставник смотрел дальше. Он смотрел за реку пролитой крови, поверх бурного ее течения, в котором топились люди живые, жаждущие мести и неспособные ни смириться, ни утешиться, и видел, что многому суждено было забыться. Но в беспамятстве не обретается прощение.
Окинув долгим взглядом мемориальную стену в последний раз, Варло Фирр сошел со ступеней и двинулся в сторону Хрустального замка.
***
Паланкин, бодро миновав первые три яруса садов, с меньшим рвением преодолев оставшиеся три и тягуче медленно осилив последний ярус, позволив Великому наставнику вдоволь насладиться видом роскошных королевских птиц, пересек анфиладу фонтанов по длинному мосту и остановился перед Туманными вратами, ведущими в Хрустальный замок. К паланкину поторопился подойти Линос, его ученик. Юноша протянул руку Великому наставнику, чтобы тот мог на нее опереться.
– Что в замке? – спросил Наставник, сойдя с паланкина.
Линос покачал головой. Его глаза имели тот стеклянный блеск, который яснее слов говорил Наставнику о его сокровенных мыслях.
– Принцесса Вейгела отказалась от твоего предложения?
– Она не хочет покидать семью, – ответил Линос ровным голосом, за которым, однако, чувствовалось негодование.
– Не печалься по ней. Ее волевая душа делает ей честь.
– Дети не должны быть такими! – резко ответил юноша. – Если бы не ее мягкотелый брат!..
Наставник строго посмотрел на Линоса, и тот покраснел.
– Какие бы чувства ты ни испытывал к принцессе, помни, что ты ученик Квортума. Мы и без того сделали ей на редкость щедрое предложение, пригласив присоединиться к нашей школе. А что касается кронпринца… Его доброта – предмет гордости для всей его семьи.
Линос кивнул, выражая тем скорее уважение к мнению Наставника, чем согласие. Юноша знал об исключительной способности Наставника быть правым во всем: он умел длинными рассуждениями, сложными аллегориями, обширными знаниями и весомостью своего авторитета привить оппоненту свое мнение как прививают ветви разных сортов одной яблоне. И даже если Великий наставник в самом деле был всегда прав, потому что руководствовался лишь разумной частью своей души, то разве говорит это о том, что были не правы те, кто доверял своим чувствам? Линос, пусть он и был учеником Квортума, был по-прежнему склонен во всех своих выводах хвататься за неразумное сердце. И он не хотел любить золотого мальчика именно потому, что его, как казалось Линосу, должны были любить все, – убеждение, которое вырастало именно из любви к кронпринцу.
Великий наставник, оставив Линоса у ворот, вошел в замок. Внутри царило запустение, и отрешенная тишина, как изголодавшееся животное, жадно кидалась под ноги Наставника, выхватывая из-под его ступней шаги и разнося их по коридорам. Прислушавшись к эху, какое выдавало его присутствие среди недвижимых стражников, как стены пещеры выдают присутствие дикого зверя, преумножая его вой и зубовный скрежет, Наставник остановился. Торопливость, которую тишина придала его шагу, обнаружила себя не сразу, и он уже успел сбить дыхание.
В последние дни медлительность, в которой Наставник прежде видел скорее достоинство, чем недостаток, тяготила его. В ней так явно, так болезненно ярко проступала жизнь, не кончившаяся со смертью его сына и произраставшая в каждом плоде, что давали сливы, в каждой волне, разбивавшейся у берега и возвращавшейся в море, чтобы разбиться об него вновь, что Наставник невольно старался отстраниться от всего, что прежде вселяло в него радость и восторг. Он стремился сузить свой мир до игольного ушка, до окуляра телескопа, сквозь который видны были лишь звезды, мертвые в бесконечности своего существования, пульсирующие и трепещущие не из-за таившейся в них жизни, а из-за преломления света в атмосфере.
Великий наставник повернул на лестницу и, пройдя несколько пролетов, остановился напротив большого парадного портрета королевской семьи. На него снова смотрел его сын. Еще недавно блестевший своим именем с траурной таблички, он, вытянувшись во всю свою стать, смотрел на Наставника сверху вниз, держа на руках златовласую дочь и прижимая к боку кудрявого мальчика, и улыбался, словно извиняясь за то, что судьба подарила ему так много счастья. Наставник смотрел на его восковое лицо и слышал будто наяву: «Это моя семья. Сбереги ее. Ради меня».
– Ты не знаешь, о чем просишь, – покачал головой Великий наставник, отворачиваясь.
Судьба многолика. С рождения у человека существует ровно столько возможностей, сколько заложено в нем талантов. И как не бесконечна Вселенная, так не бесконечны и дороги, по которым человек может пройти. Но бывает и такое, что дороги остаются не намеченными. Таким людям не предназначена жизнь, и они умирают в раннем возрасте.
Сколько ни старался, Великий наставник так и не смог увидеть судьбу королевских детей.
Наставник не успел сделать и шага, как снизу его окликнул знакомый голос.
– Великий наставник! – из-за широких перил показалась белокурая голова, украшенная жемчужными нитями. Глория легким шагом взлетела по лестнице, и вот уже большие серые глаза впивались в Наставника, как шипы, – не желая причинить вред, но не изменяя своей природе. – Вы наконец-то здесь!
– Принцесса, – Наставник коротко поклонился, и она, опомнившись, присела в ответном поклоне. – Вы как всегда энергичны. Что в Совете?
– Ничего хорошего! Совсем ничего! – в сердцах девушка топнула ногой, чуть не хватаясь за волосы. Наставник всегда удивлялся и радовался тому, какой Глория бывала нервной и бойкой. Радовался он и сейчас – стальные глаза, пусть и красные от слез, грозно поджатые губы, пусть и дрожащие, говорили ему о любви, страдании и возмездии, ибо Глория была буйного нрава и не прощала обид. – Они никак не могут выбрать короля, хотя решать нечего!
– А что наследная принцесса? Почему не распускает их?
– Ах, это еще хуже! – Глория всплеснула руками, и вслед за ее движением поднялись и плавно опустились длинные белые рукава. – Сестра ничего не делает, ничего не говорит! Она ушла в себя, ничего не слышит и не видит. Нянечки совсем не справляются с девочками, меня они не слушаются. Если бы не Вейгела, я не знаю, во что бы превратился наш замок! Это чудовищно! Чудовищно и безобразно!
Голос Глории сорвался, и она тихо заплакала.
– Мне страшно, Великий наставник, – призналась она, глуша в себе рыдания. – Люди потемнели от злобы, я вижу, как даже в самых лучших из них раскалываются и умирают души! И я не знаю, боюсь того, что будет дальше. Я не могу верить в то, что все будет хорошо. Как? Все так плохо! Так плохо! Девочки, мои прекрасные малютки, не перестают плакать, сестра затворилась и отказывается выходить, Королевский совет медлит с принятием решения, а народ!.. Ах, да вам ли не видеть!
Великий наставник видел. Он уже давно пережил свое Время, когда Небо лишает неферу дара, но ему оставили небольшое окошко, сквозь которое Наставник теперь видел бурю, искрившую в умах соотечественников.
– Дитя, успокойтесь. На все воля Неба.
– Наставник, – Глория бегло приложила к глазам платок, утирая слезы, – вы говорите с Небом: читаете по звездам и видите будущее. Скажите мне, что дальше нас ждет только хорошее.
– Мы лишь в преддверье великого горя. Но мужайтесь, ибо от вас будет зависеть счастье вашего народа.
– Вам ли не знать, что я не трусиха, – Глория поникла, но голос ее прозвучал твердо. – Личное горе для меня ничто. Но как же больно смотреть на горе других и не уметь им помочь!
Наставник смотрел за тем, как перемежались в Глории силы сердца и разума, и скорее видел, чем слышал ее слова. Глория была счастливым человеком, – к своим двадцати годам она так и не узнала глубокой привязанности – иногда казалось, что даже для своей семьи она чужая, – и ей не о ком было скорбеть: в войне она никого не потеряла. И все же она была чуткой: чужое горе лежало у ее сердца, она его лелеяла как свое и вместе со всеми хотела утешиться, и не находила утешения. Она глубоко переживала происходящее – не так глубоко, как иные, чья утрата была невосполнима, но ее страдание было другого характера: сопереживая всем и каждому, она в то же время ощущала свою отторженность от их горя, и от этого к ее сочувственному страданию примешивалась тень стыда, возбуждая совесть против нее.
– Где заседает Совет? – вдруг спросил Наставник.
– В Ажурном шатре. Вас провести?
– Не стоит. Я найду дорогу, – и Наставник повернул обратно.
Никогда Квортум не вмешивался в светские дела, предоставляя Советам заботу о благополучии людей, но дни траура подходили к концу, а имя нового короля так и не было названо. Это тревожило. Сейчас, когда быт, в котором люди привыкли находить спокойствие и уверенность, становился мукой, люди искали виновного, а промедление Совета бросало тень на королевскую семью. Местами в полисах вспыхивали злые революционные настроения и чем дольше медлили с избранием короля, тем крепче в умах людей заседала кем-то брошенная мысль: «В королевской семье лишь один мальчик, но раз Совет выбирает так долго, значит, с наследником что-то не так». И верно, с наследниками первой очереди было «что-то не так».
Минуя стражу, Наставник вошел в Ажурный шатер, старый круглый зал, где в старые времена устраивали шумные пиры и плели заговоры. Теперь здесь заседал Королевский совет – двадцать высокопоставленных чиновников, которые вместо порядка вносили в государство сумятицу и, беззастенчиво пользуясь состоянием старшей принцессы, игнорировали ограничения закона, предписывавшего распустить Совет в случае, если он неспособен вынести решение менее чем за две недели.
В зале присутствовали все члены Королевского совета. Обернувшись на шум, они никак не ожидали увидеть Великого наставника и растерялись. Одни устыдились, и их ауры загустели, другие разозлились, третьи испугались, и даже председатель Совета не сразу нашелся с тем, как реагировать на появление главы Квортума.
– Магистр Фирр, – натянуто поприветствовал Катсарос, поднимаясь со своего места. Вслед за ним потянулись остальные. – Как неожиданно видеть вас здесь. Неожиданно, но всегда приятно.
– Приятна была бы встреча в другом зале и при других обстоятельствах, председатель Катсарос, – обрубил Наставник. – Чтобы мое прибытие не стало неожиданностью в следующий раз, извольте не затягивать с решениями, от которых зависит судьба государства.
Великий наставник обвел глазами советников, и никто даже не попытался встретить его взгляд, напрасно опасаясь, что Наставник прочтет все по их лицам, – он уже все знал по их душам: знал, что они недовольны его появлением, как бывают недовольны люди, которых за злословием ловят посторонние, знал, что они стыдятся и боятся его, потому что они для него открыты, и злились они по той же причине.
– Именно потому, что от нас зависит судьба государства, мы тщательно взвешиваем каждое решение, – возразил Катсарос.
– И очень зря. Промедление убивает скорее, чем неверные решения. Упущенный день упущен навсегда, а к вашему решению можно приложить пояснения, объяснения, поправки, дополнения или что вы там обычно делаете?
Наставник не любил демагогии о вещах понятных и приземленных. Ему, насквозь видевшему людей, казалось нелепым и изнуряющим спорить с ними, видевшими лишь внешнюю сторону вещей. Но каждый человек склонен принимать свою правду за истину, и Великому наставнику не оставалось ничего, кроме как слушать и, не соглашаясь, искать слова, которые смогли бы объяснить хотя бы десятую долю того, что он считал очевидным. Однако в Совете он сталкивался с другими людьми – с политиканами, любившими свой внешний порядок и уделявшими слишком много времени и размышлений ненужным, второстепенным деталям. Их нельзя было обвинить в предательстве, потому как они делали свою работу, однако же и за безоговорочную преданность короне их похвалить было нельзя, ведь они лучше Великого наставника знали настроения народа и все, что ими делалось, делалось с умыслом. Вот и сейчас они начинали спор, имея равные исходные данные: народ взволнован, стране нужен правитель и им может быть лишь один человек, пока в королевском роду есть мальчик. Вот только за душой они имели разное.
– Время неумолимо, господа, – продолжил Наставник, чья грубость оглушила советников, – и оно пришло. Итак, вы готовы огласить решение народу?
– Мы не пришли к единому мнению, – ответил после недолгого молчания один из советников.
– В династии всего один наследник мужского пола. Не хотите короля, пусть будет королева, на женщин богат королевский род. Вы обсуждаете это почти месяц, но о чем здесь говорить?
– Принцесса Сол вот-вот тронется рассудком, а мальчик!.. Вы же знаете сами! Зачем вынуждаете нас говорить?
– Я знаю лишь то, что черные волосы, которые вас всех так смущают, – прямое наследие Войло Фэлкона, родоначальника династии, – строго ответил Великий наставник. – И здесь не может быть другого мнения.
– То есть вы признаете мальчишку своим внуком? – не выдержали в зале. Великий наставник почувствовал, что глаза всех присутствующих обращены к нему.
– С тех пор как я принял сан Великого наставника и отстранился от мирской суеты, все люди для меня одно, – отрезал Наставник. – Родство не имеет значения.
– Это все слова, преподобный Фирр. В сердце вы также неспокойны, как мы.
– Если я неспокоен, то лишь потому, что судьба целой страны зависит от двадцати гордецов, которые никак не могут смирить в себе ехидну и продолжают волновать граждан своим промедлением. Чего вы ждете, господа? Арис Фирр признал первенцев наследной принцессы своими законнорожденными детьми. А если бы и не признал – какое ваше дело до того? Королевская династия ведется не по Фиррам.
– Дело такое, что если Модест Фэлкон не по крови сын Ариса Фирра, то Совету хотелось бы знать, чья кровь взойдет на престол Золотого города.
– На престол Золотого города взойдет кровь Фэлконов, как всходила она веками до этого. Звездам угодно, чтобы мальчик сидел на престоле, так чего вы ждете, ответьте же!
Во вновь повисшей тишине послышался смешок.
– Мы не говорим со звездами, как вы, Великий наставник. Наша миссия скромнее – решать дела земные.
– Не зазнавайтесь! Ничего вы не решаете ни на небе, ни на земле. И время вы забираете только у жизней своих! Все уже случилось, все уже произошло, – Небо вынесло вердикт на Оленьей равнине. У вас нет иных наследников на престол Золотого города: или старшая принцесса, или один из близнецов. Так говорю вам!
– Проблема не в том, кого выбрать в короли, преподобный! Разговор о том, кто отправится в Рой заключать мирное соглашение. Мы бы пригласили вас в качестве советника, но, как нам помнится, вы отказались предсказать судьбу черноволосых близнецов и отстранились от Гелиона. Теперь же вы вышли из своего затворничества и призываете Совет к ответу, тогда как вам самому стоило бы дать ему ответ. Кто заключит мирное соглашение? Что о том говорит Небо?
Среди людей нет непогрешимых, и они всегда напоминают об этом друг другу в пылу ссоры. Так и сейчас, Наставнику, главе Квортума, чей авторитет был неприкосновенен, напомнили о том, что и он не всесилен. Великий наставник был одним из Трех магистров – независимых советников двора – и, будучи ответственным за воспитание и обучение членов королевской фамилии, традиционно имел близкие связи с Хрустальным замком. Только ему позволялось составлять для Фэлконов натальные карты. Но случилось непредвиденное – они родились сокрытыми от звезд под созвездием Хамелеона. Немногие рождались так, но всех их Наставник умел разгадать, и только королевские близнецы были сокрыты для его глаз. Оттого ли что они родились свободными от судьбы, оттого ли, что им предстояло умереть, не дожив до Времени, – это беспокоило Наставника, но не больше, чем загадка, разгадать которую он не мог. Тем не менее, это обстоятельство серьезно пошатнуло веру в него среди придворных, и даже сотни предсказаний не смогли этого исправить – само существование близнецов бросало тень на него и Квортум.
– Небо говорит, что Глория Фэлкон заключит мир, – ровно, словно не услышав насмешки, таившейся под словами советников, ответил Наставник.
Совет возмутился.
– Вторая принцесса? Вы шутите! У нее нет таких полномочий.
– Думаете, что я утратил или разум, или свое искусство? Так выбирайте быстрее и посмотрим, кто из нас более безумен!
Наставник почувствовал, что слов у него больше не осталось, и поторопился покинуть зал. Ему, привыкшему к спокойствию отдаленных островов Хвоста кометы, где лилово-синее небо грудью ложилось на землю, приближая звезды к его телескопу, становилось дурно от длительного пребывания в Гелионе, и тошнота уже кисла в горле. Люди были порознь, люди были злы, от их траура, как от компостной ямы, доносилось зловоние гнева, вдруг обретшего силу в ненависти к валмирцам и королевскому двору, который казался все менее прочным. Но любовь к королевской семье в народе все еще была сильна, и, пока в Хрустальном замке оставался хоть один Фэлкон, Аксенсорем продолжал жить, укрываясь под их большими крыльями.
Выйдя из Ажурного шатра, Наставник был до того раздражен, что не мог выбросить из головы разговор с советниками, раз за разом проигрывая его в голове и от этого раздражаясь все сильнее. Внезапное чувство тревоги – несформированная мысль, мазнувшая по нервам, – заставило Наставника остановиться. Раздражение угасло, едва пришло осознание. Они выбирали не короля, а посланника. Король не вернется, понял Наставник.
Под ногами среди радужного блеска хрусталя прыгало подернутое рябью бликов отражение парадного портрета.
– Арис, – задохнулся Наставник, спускаясь по стене и хватаясь за голову. Все-таки он был уже стар, и его возраст сообщал ему растерянность, которой он не знал в зрелые годы. – Я ничего не могу для них сделать. Ничего!
***
Детей Аксенсорема называли глазами Неба. До совершеннолетия, когда наступало их Время, они видели мир отлично от взрослых, и все то, что исследовали монахи Квортума, сочиняя свои философские, медицинские и научные трактаты, было открыто им, но в силу юного возраста они не могли ни объяснить этого, ни понять. Вейгела не знала, как выглядят люди, – она их никогда не видела – но она видела сосредоточие их сил и умела отличить живое от неживого, неферу от человека. Ее глаза не воспринимали солнечный свет, но мир ее не был темен: в нем были тысячи цветов – энергий и форм, которые принимала жизнь: скальные камни имели слабую прозрачную ауру, которой обозначался лишь контур их физического тела, драгоценности мерцали перламутровой пылью, растения были тусклыми и однотонными, животные и люди имели два круга энергии, а неферу – три. Наставник учил, что все народы неферу обладают тремя центрами: Домом идей – в мозговой коре, Домом мира – в сердце и крови и Домом жизни в лимбаге у аксенсоремцев, в солнечном ядре у дев с Драконьих островов или в голове у мортемцев (монахи так и не выяснили, где именно). Система Трех Домов, так называемый «триптих неферу», создавала ауру, по которой дети и редкие взрослые, утратившие внутреннее зрение лишь частично, узнавали друг друга. Вейгела не знала, что означает каждый цвет, как не знала она и того, видят ли другие дети то же, что видит она, и есть ли среди них совсем слепые, не способные видеть ни внутренней, ни внешней сути вещей, и видят ли они глазами или же все они слепы до совершеннолетия и смотрят на мир только душой. Но она точно знала одно – у редкого взрослого при всей стойкости и цельности организма, достигшего абсолютного здоровья, Дома сохраняют цвета. Они линяют, выцветают, умирают. Внешнее, невосприимчивое к навечно утерянному внутреннему, вытравливало их.
Вот и теперь, вышедшая к причалу толпа бурлила серой массой, создавая завесу дыма перед глазами Вейгелы. Она видела, как перекатывается в телах горожан и вельмож темная сущность, прячущаяся за безликой серостью, – это были злые, уродливые мысли, чернившие их внутренности многократным повторением. В этой толпе мигали робкие, теплые цвета, по которым Вейгела узнала маркизу Грёз, своих сестер и учеников Великого наставника.
Заиграли трубы. Играли они тот же марш, которым месяцами проводили аксенсоремские корабли в Контениум, где шла война. Теперь же, словно разыгрывая некую злую шутку, они провожали ее брата. Прежде раскатистое торжество трубного гласа воодушевляло народ, теперь же оно воскрешало страшные воспоминания, для каждого свои, и Вейгела почти наяву видела, как среди советников и стражи рядом с ее братом идут ее отец и венценосный дед.
«Неужели три поколения нашей семьи сгинет за морем?» – думала она, следя за шествием делегации.
Наконец, немного не дойдя до причала, где уже стояла королевская каравелла, своими очертаниями напоминавшая рисунок горы, процессия остановилась. Председатель Королевского совета, встав рядом с отделившимся от сопровождающих королем, вновь огласил решение о венчании Модеста Аксенсоремского и присовокупил к нему отрывок из старого манускрипта «О доблести королевской», предписывавшего всякому королю забыть о себе и быть верным своему народу. Высокопарные речи Катсароса, в которых он точно заранее обвинял ее брата в предательстве, и неприятный цвет его души, грязная смесь зеленого, прогорклого оранжевого и слабой бирюзы, почти заставили Вейгелу расплакаться от негодования. Все это было похоже на вынесение приговора, и Вейгела не могла отделаться от мысли, что едва корабль ее брата повернет за Северный луч, где станет уже невидим глазу, как его расстреляют из пушек.
Если бы Вейгела могла видеть глазами взрослых, она бы заметила, как болезненно бледен и истощен был ее брат. Модест внимательно слушал Председателя и с готовностью кивал всякий раз, когда тот бросал на него колючий взгляд, точно спрашивая: «Все ли вам понятно, ваше величество?» Он был опустошен и не чувствовал радости от предстоящей миссии. Его целиком поглощало неожиданно наступившее взросление, бывшее для него тем страшнее, что всю жизнь он был отцовским баловнем. Теперь же ему вдруг сказали, что он – новый король Звездного архипелага, хозяин Золотого города и хранитель Восьми ярусов Энтика. Чувства Модеста были сродни боли и печали молодого дерева, выдираемого из полюбившейся ему земли: оно цепляется длинными корнями, вязнет в глубоких недрах, рвет все жилы, удерживаясь за грунт, и все же ураганный ветер скидывает его со скалы. Но чувствовал Модест и то, что наконец-то вышел к солнцу из тени сестры, однако он не был этим ни горд, ни обрадован. Солнце было ему вредно – он не любил находиться на виду.
– У вас есть время, чтобы попрощаться, ваше величество, – бросил Катсарос повелительным тоном, и Модест вовремя отдернул себя, чтобы не поклониться, но по тому, как недобро ухмыльнулся Председатель, понял, что его интуитивное желание было разгадано. От этого ему стало мерзко и стыдно. Он хотел уже отказаться и сказать самодовольному вельможе, что он, как настоящий мужчина, закончил все свои дела до выхода на берег и оставил позади всякую нежность, которую ему обещали руки сестер и матери, но тут он увидел, как Вейгела в уверенном жесте протягивает ему руки, прося – повелевая – подойти.
В глазах защипало, и мальчик быстрым шагом подошел к сестре. Она не опускала рук и, когда Модест оказался рядом, ощутили на ладонях его сухую гладкую кожу.
– Нас будут ругать, – тихо сказал Модест, глядя на их сцепленные руки.
– Ты король, Модест. А я твоя царственная сестра, – возразила Вейгела. Она чувствовала осуждающие взгляды из толпы и лишь крепче сжимала руки брата, не позволяя ему малодушия. – Они не посмеют тебя обидеть. Никогда больше.
Модест коротко кивнул. Пусть он и не верил Вейгеле, он все же горячо и преданно любил воинственную решимость, с которой она спешила ему на помощь всякий раз, когда он по неосторожности нарушал строгие аксенсоремские правила. Но сейчас в ней что-то изменилось. Не было решимости, не было спокойствия. Она низко опустила голову, позволив густым черным волосам упасть на лицо, но Модест стоял слишком близко, чтобы не заметить, как изогнулись в неровной линии ее красивые полные губы.
Модест был, как говорили взрослые, слеп от рождения. Он не видел того, что видела Вейгела, зато знал, каким бывает море на рассвете или в период миграции ярких аолиевых рыб, раскрашивавших воду неоновым свечением, и не раз видел сине-сиреневое небо над Лапре, каким оно становилось в преддверии парада Падающих звезд. Он видел внешнюю сторону вещей, не разбирая внутреннего течения их жизненных сил, а потому не знал, как дрожит и пульсирует огонь внутри Вейгелы. Модест не мог знать, как тяжело ей проститься с ним.
– Матушка не пришла, – вдруг сказал Модест. Он искал ее статную тонкую фигуру все то время, что шел до причала, но не находил и искал все внимательнее, оглядываясь по сторонам слишком явно, натыкаясь на глаза и лица чужих людей.
– Она плохо себя чувствует, – с готовностью ответила Вейгела.
Модест кивнул.
– Конечно.
– Не злись на нее.
– Как можно?
Хоть они и говорили о своей матери, в их голосах не было ни любви, ни почтения. Модест знал о том, как болезненна королева-мать, но знал он и то, что даже неходячие, парализованные матери тянулись проститься со своими сыновьями, когда те отправлялись на материк.
– Ты не знаешь, как сильно она тебя любит.
– Что с дедушкой? – Модест не видел и его, хотя замечал среди малознакомых лиц его учеников – людей еще менее знакомых, но ярко сверкавших плоскими фибулами в форме луны.
– Модест… Я чувствую, что ты злишься.
– Разве это злость?
Вейгела покачала головой. То, что ее импульсивный, ранимый брат вдруг стал так холоден, было закономерностью и болезнью, истощавшей весь Аксенсорем.
– Береги себя.
– Приглядывай за матушкой и сестрами.
Они снова замолчали. Наконец, Модест потянул руки, и Вейгела не стала его удерживать. Взгляд мальчика упал на златовласых малышек, стоявших чуть в стороне, и сердце его дрогнуло. Он в упор посмотрел на удерживавшую их подле себя нянечку и уверенно сказал:
– Позвольте мне, – мальчик осекся. Теперь он был королем, он больше не должен был унижаться и просить. – Я хочу попрощаться с сестрами.
Нянечка обернулась к советнику, как бы прося разрешения, и тот нехотя кивнул. Он не мог повелевать новоиспеченным королем на глазах стольких людей.
Едва услышав, что брат просит их к себе, девочки выбежали из толпы. Модесту пришлось присесть на корточки, чтобы еще раз – теперь уже последний – обнять их.
– Не плачьте. Я быстро вернусь, – пообещал он, зная, что тоска их пройдет уже на следующий день, а если они и вспомнят о нем, то лишь потому, что услышат его имя, оброненное в разговоре между слуг, и вспомнят посреди своих детских игр, что у них есть брат.
Но сейчас они плакали. Плакали потому, что Вейгела была необычайно грустна, плакали потому, что рядом не было матери, плакали потому, что тяжелая атмосфера, в которой собравшиеся ждали отплытия флота, пугала их.
Модест обнимал их и как никогда прежде чувствовал с ними родство.
– Астра, Цинния, ваш брат, – он на мгновение задохнулся. – Ваш брат очень любит вас.
Он порывисто прижал их к груди, на одно короткое мгновение растворяясь в ощущении дома и уюта раннего утра, когда они врывались к нему в комнату, чтобы поиграть. Обычно Модест ненавидел такие дни, но сейчас он горько сожалел о том, что их было так мало.
– Вейгела, забери их.
Вейгела мягко потянула Астру и Циннию к себе, и те зарыдали еще громче. Нянечка, зная, как сложно их успокоить, поторопилась увести принцесс.
Модест повернулся к советникам, ожидавшим его у причала, где качался корабль со стягами синих парусов. Собравшись с духом, он сделал несколько шагов, но заметил у дорожки в первых рядах светло-голубое платье маркизы Грёз. Взгляд против воли поднялся к ее лицу, и на ее губах он увидел тот же излом, который видел у Вейгелы. Маркиза отвела светлые локоны и рассеянно улыбнулась ему. На ее ресницах, как жемчужины, застыли слезы.
– Грета…
– Ваше величество, – маркиза глубоко поклонилась и сияющими глазами, сквозь светлые прожилки которых пробивался серебристый блеск, кротко взглянула на Модеста.
Вейгела продолжала следить за ясным, но теперь уже далеким светом брата, крепя ноющее сердце мыслью, что он вот-вот уедет, потеряется за горизонтом и растает вместе с синими парусами Послесвета. Но чем больше он отходил от нее, тем тяжелее ей становилось. Она привыкла видеть себя глазами других: ей говорили, что она спокойна и по-королевски рассудительна, что она рано повзрослела и что в ней слишком много ума, и она верила этому. Теперь же Вейгела чувствовала себя обманутой. Она не была ни спокойной, ни рассудительной, ни взрослой – она просто заставляла себя казаться таковой, чтобы взрослые считались с ее мнением, давали ей право говорить и защищать Модеста. Теперь он покидал ее, и что-то в ней ломалось – скрипело, скоблило, искрило от напряжения, и все же гнулось, выворачивалось, разделялось.
Модест уходил, но никто как будто бы не вспоминал о церемониале – никто не хотел проститься с ним, как прощались с королем, и сколько бы Вейгела не всматривалась в толпу, она не замечала никого, кто мог бы прокричать прощальные слова.
Вейгела видела, как маркиза Грёз что-то достала из складок хитона и ее брат, чуть замешкавшись, нежно сжал ее руку. Он наклонился к ней и его губы коротко произнесли нечто такое, от чего нежное розовое сияние Греты дрогнуло и загустело.
«Так искренне», – подумала Вейгела с завистью. Она не помнила, когда в последний раз была искренна в своих желаниях и поступках. Сосредоточием всех ее мыслей и чувств был младший брат, ради него она умела умерить пыл, ради него же врала, разыгрывая кротость и наивное добросердечие. Но иногда ей так сильно – так сильно – хотелось раскричаться, затопать ногами, устроить большую истерику, чтобы придворные отныне и впредь боялись ее расстроить, чтобы ее мать знала, что с ней не все в порядке и прекратила искать в ней, маленькой девочке, поддержку своему взрослому горю, чтобы ее отец перестал говорить ей, что она взрослая, чтобы Великий наставник прекратил хвалить ее за терпение и журил ее гнев. Но вместо этого Вейгела оставалась подле матери, потому что ей было жаль ее болезненное тело, и смотрела сквозь толстые окна замка в сад, где Модест играл с Арисом и своими слугами.
Нет, Вейгела не завидовала своему брату, и ноша, которую она несла, не тяготила ее. Она сожалела лишь об одном – все то время, что она провела в компании безнадежно больной матери (потому что невозможно вылечить того, кто не желает выздороветь), она могла бы находиться рядом с братом. Она любила его, как часть себя, также естественно, как человек любит свою руку, делая все, что в его силах, чтобы вылечить ее, когда она больна, и отторжение этой руки было бы также болезненно и неудобно, как было для Вейгелы расставание с Модестом.
Модест отвернулся и пошел к кораблю. Шаг его был легче, чем прежде, – неясность больше на него не давила, и он попрощался со всеми, кто хотел с ним проститься. Ждать больше было нечего. Вдруг из толпы раздался до того громкий, что потерял свою нежную прелесть голос юной маркизы Грёз:
– Да не угаснет пламя твое!
С этими словами она пала на колени и вслед за ней, как подкошенные, рухнули все ее сопровождающие, грудью вжимаясь в брусчатку набережной. Вейгела обратилась к ней с восхищенным взглядом. Это были не церемониальные слова, которыми принято было провожать аксенсоремского монарха в дальнее странствие, но это был толчок, который она уже перестала ждать и оттого была ему так рада. Вейгела почувствовала, как толпа заволновалась, задрожала и в своем раздражении и растерянности обратилась взглядами к ней. Модест обернулся и также потерянно посмотрел на нее. Принцесса, старшая из присутствовавших особа королевской крови, опустилась на одно колено и отчетливо повторила:
– Да не угаснет пламя твое!
Вся огромная толпа, собравшаяся проводить юного короля, рухнула в один момент, сложилась, как карточный домик, и громко подхватила: «Да не угаснет пламя Твое!»
Так Вейгела продержала собравшихся до того момента, как нога короля оторвалась от аксенсоремской земли. Все это время Вейгела с тоской и насмешкой думала о том, что люди вокруг нее не понимают смысл повторенных ими слов. Они не видели, не знали, как ярко сияет ясный золотой пламень Модеста, как чист и ровен огонь его сердца, как не способны они были видеть дрожь и колебания нежной розовой ауры милой маркизы Грёз, как не способны они были видеть самих себя – серых, выцветших душ, вылинявших в интригах и зависти.
Модест поднялся, и за ним быстро убрали трап, отрезая его от берега. Члены делегации стали расходиться по другим кораблям, и очень скоро воздушный аксенсоремский флот отделился от берегов Гелиона. Вейгела провожала его взглядом до тех пор, пока каравелла, на которой находился ее брат, не скрылась за выступом мыса.
Точно также провожал ее и Модест. И даже когда Послесвет повернул, разрезая невидимую нить, по которой он надеялся найти дорогу обратно, и открылся вид на изрезанные берега Северного луча, Модест продолжал слепо смотреть поверх кораблей, тянущихся за ним, все еще видя перед глазами фигуру сестры, одиноко стоящую посреди площади.
– Вы хорошо держались, ваше величество, – рядом с ним встал капитан. Облокотившись на ограждение, он тепло смотрел на мальчика, словно понимал его горе и жалел его.
– Вы думаете, Пантазис? – голос Модеста предательски дрогнул.
– Да. Теперь можете плакать.
– Не могу, – он шмыгнул носом, удерживая слезы, и быстро-быстро завертел головой. – Нельзя.
– Даже мужчины плачут, когда покидают дом. Отчего же и королю не всплакнуть, когда он покидает свою страну? Плачьте. На этом корабле нет крыс. Все они плывут за нами.
Модест посмотрел в сторону, куда указывал моряк. Там клином выстраивались воздушные каравеллы аксенсоремского флота.
– Это мои советники.
– Это люди, продавшие вас.
***
Вейгела гуляла по саду на пятом ярусе, где бирюзовые воды реки Эллин, в нескольких направлениях вытекавшие из верхнего грота Хрустального замка, были почти недвижимы, и только невысокие искусственные пороги, направлявшие и разделявшие русло, заставляли воду двигаться вниз, закручивая спираль вокруг Энтика. У круглого пруда, очерченного зелеными мшистыми скатами, из-за которых вода принимала изумрудный оттенок, Вейгела остановилась. Ее остекленевший взгляд тонул в мелкой россыпи округлых молочных камешков, которыми было усыпано дно. Их круглые плоские бока, делавшие их похожими на монетки, перекатывались под силой внутреннего течения, и Вейгеле казалось, что она слышит их зыбучий звон, какой она слышала, погружаясь с головой в горные озера. На секунду ей показалось, что подол гимантия отяжелел от воды, а между пальцев забиваются мелкие ракушки и камешки с берегов Абеля. И как тогда шумит море, толкая волны к берегу, и поднимается в воздух запах соли и водорослей, выброшенных на сушу. Но вот перед глазами показался лебедь и разрушил чары воспоминаний, которым девочка позволила себя поймать. Вейгела с улыбкой сдерживаемой обиды подняла голову. В пруду плавали лебеди, и их царственная, выхоленная краса ничуть не была похожа на чаек, качавшихся на волнах залива Байлу, взметавшихся в небо и кричавших таким криком, который, разрушая мерную качку прибоя, все же напоминал о море больше, чем шелест волн.
Вейгела присела у ската, обняв колени, и, чуть наклонив голову, смотрела на лебедей застывших в воде, как нефритовые фигурки на стекле. Она скорее слышала, чем видела, как время от времени перепончатые, совсем утиные лапки птиц делают два-три движения под водой. Их движение возмущало глянец поверхности, и отраженные в воде густое синее небо и курчавые облака покрывались рябью. А после снова все застывало. Застывала вода, лебеди снова обретали недвижимость камня, видимость которой разрушало лишь их медленное, сонное дрожание век, и сад, казавшийся живым от неумолчного пения птиц и журчания воды, обретал покой. Только сердце Вейгелы не было покоя. Оно надрывалось и скулило от одиночества, и хотя разум Вейгелы был спокоен и холоден, как бывает он спокоен и холоден у людей, которые смирились со своей беспомощностью и, пожалуй, ничего уже не ждут, все же она не смирилась и все чего-то ждала
С кряхтением, показавшимся оглушительно громким на фоне стеклянной тишины, на островок в центре пруда выполз лебедь, отряхивая лапки от воды. Вейгела потянулась глазами к круглому остову и заметила стоявшую на нем фигуру, недвижимую и торжественную – настолько торжественную, насколько может себе позволить быть только мрамор, принявший не только форму и черты, но и несущий в себе частичку света великого человека. Со своего постамента, покорно склонив голову, на воду смотрел Войло Фэлкон.
Вейгела поторопилась встать и, отряхнувшись от приставших к одежде травинок, присела в приветственном жесте, в котором невольно отразилась вся ее королевская порода, веками складывавшаяся из новой и старой крови. В породе этой отразился и сам Войло.
– Дедушка, – тихо произнесла она, сопровождая свой жест поклоном, как бы извиняясь за невнимательность.
Известно было, что основатель династии был невысок и щупл, и в этой скульптуре автор явно польстил ему. И все же это была прекраснейшая из скульптур их прадеда. Он не был на коне, как часто было принято изображать великих полководцев, и в позе его не было ничего воинственного. Войло был изображен мягким, степенным юношей с лицом, достойным лика святого, без короны, без регалий, его высокий лоб пересекал венок из лавра с золотыми листьями, ярко сверкавшими даже в тусклых лучах заходящего солнца. Он держал на пальце бабочку, под его легким плащом, складками спускающимся к ногам, прятались нежные лилии, и лицо выражало смирение и прощение, которых, однако, удостоилось мало людей из числа его врагов.
Войло Фэлкон вошел в историю как великий стратег и справедливый король. Это был один из любимейших королей, с которого срисовывали немало книжных образов, и чья жизнь легла в основу многих сказок и притч. Он пришел в эпоху, когда Аксенсорем разлагался: когда было много убийств, интриг, разврата, алчности и грязи, а между людьми не было ни дружбы, ни согласия, лишь союзы, известные своей продажностью и недолговечностью. Войло взял столицу и сверг короля, и жесткой полновластной рукой обрубил ветви, дававшие плохие плоды, и привил к дереву их страны новые нравы, и было много горя, но и много плода. Степенность, грация, простота, строгость и искусность, которыми славился Аксенсорем, – все это основал юноша, на которого смотрела Вейгела, юноша с тонкой красотой и стальными нервами, с милосердной улыбкой и выражением глаз, похожим на взмах клинка. Весь Аксенсорем был его отражением.
«Дедушка, – мысленно обратилась к нему Вейгела, чувствуя, как ее глаза наполняются слезами, – тебя так не хватает нам».
Для детей большое горе видеть несправедливость, и Вейгела сильно переживала теперь, когда ее брат был так далеко. Без того, кого она всегда защищала, из-за кого рано повзрослела и слишком рано слишком много стала понимать, она чувствовала себя потерянной, словно была листком, болтающимся вместе с ветром.
Вейгела отошла от пруда и села на скамью у самой ограды, увитой лозами вьюнка. Она больше не была одна и невольно приняла позу, которую ей предписывал дворцовый этикет.
Утром краем уха она слышала от министров, посещавших королеву, что алладийские корабли с делегацией из Роя, которые должны были прибыть в Гелион, задержали на пропускном пункте у Пальстира. На корабле кто-то заболел. Министры потребовали королевскую подпись и за отсутствием короля обратились к королеве-регентше. Сол долго не решалась ставить свою подпись, но ее, в конце концов, переломили и через три дня алладийские корабли должны были пристать к Гелиону. Вейгела сходила с ума от того, как неправильно было все происходящее. После войны в общем горе поражения они должны были объединиться, но на деле лишь больше разобщились и назревший гнойник стал болезненно напоминать о себе, готовый прорваться.
– Вегла! Вегла!
Вейгела оправила юбку нервным движением, убеждаясь, что она не выглядит неряшливо. Это был один из редких жестов, который выдавал ее внутреннее смятение: в минуты слабости она всегда незаметно поправляла одежду, будто уверенность в безукоризненной чистоте и изящной прелести складок ее одежды придавала ей если не сил, то уверенности, делая ее больше в собственных глазах. Впрочем, так оно и было. Непритязательная грация, к которой относили при дворе неторопливость и скупую выверенность движений принцессы, ее открытый смелый взгляд и снисходительную, но все же очаровательную улыбку, приобретала в глазах людей вес тем более больший, что подчеркивалась она умением носить самые сложные монохромные наряды; это делало Вейгелу не ребенком, а особой королевской крови.
– Я здесь! – крикнула Вейгела, поднимаясь со своего места и складывая руки перед собой так же, как делала их мать.
Астра выбежала с тропинки, по которой не так давно спустилась Вейгела.
– Вот я! – закричала она, и старшая принцесса засмеялась от ее неряшливого, умилительного вида. Сложная прическа сбилась, маленькие косички свисали вдоль нежных, теплых щек и вся она была теплой и мягкой, как персиковый цвет, по которому Вейгела безошибочно узнавала сестру даже в густой толпе.
– А вот я! – вторя ей, крикнула Вейгела, раскрывая объятия. Астра кинулась к сестре, обнимая ее маленькими ручками, в которых по-прежнему сжимала книгу. – Что это у тебя?
На обложке золотыми буквами изгибалась знакомая надпись: "Сказания Подлунного царства".
– Сказки! – ответила Астра, показывая титульную страницу.
– Зачем же ты носишь их с собой?
– Я хотела, чтобы мама…
Тут Астра осеклась и надула губы. Она была капризной и имела привычку заканчивать предложение не словами, в которых была не сильна, а гримасой.
– Почему же ты искала меня? – мягко спросила Вейгела. – Хочешь, чтобы я тебе почитала?
Астра пожала плечами, напуская на себя безразличный вид и продолжая дуться. Она хотела, чтобы ей почитали, рассказали сказку, сказали, что все будет хорошо, потому что чувство тревоги в эти дни было частью жизни, той самой жизни, которой живут во сне, по утрам, в минуты опьяняющей радости, перед отходом ко сну. Везде было предчувствие беды, и люди жили с оглядкой на неясную тревогу. Для Астры, болезненной и слабой, было тяжело выносить угнетающую своим тяжелым ожиданием обстановку на Энтике.
– Хорошо, – Вейгела приняла книгу из рук сестры и вернулась на скамейку. – Какую сказку ты хочешь?
– «Белого сокола»!
– Разве твоя любимая не «Нить Халиаса»?
– Хочу «Белого сокола»!
– Хорошо. Иди сюда, – Астра подлезла под руку Вейгелы и прижалась к ее боку. – Итак. Когда-то давно жил-был принц…
Глава 5. Достойный сын
Мы покинули резиденцию лорда Вуччо, и через несколько дней перед нами открылись золотые ворота Монштура. Я в нетерпении высунулась из окна дилижанса.
– Какая красота! – воскликнула я, увидев вдалеке сверкающие фонтаны.
– Джек, сядь на место, – попросил герцог, – иначе тебя снова укачает.
Начиналась другая жизнь.
Вайрон оставался в Монштуре недолго. Отдав ряд распоряжений и пронаблюдав, как они выполняются, герцог уехал. Первый месяц моей новой жизни Вайрон не оставался надолго в усадьбе, давая мне свободу, узнавая меня по рассказам гувернера и слуг. Он верил в меня больше, чем я того заслуживала, и я старалась изо всех сил.
– Подойди сюда, дитя, – с холодной лаской говорил он, подзывая к себе. – Расскажи, что ты выучил за время, пока меня не было.
Когда погода была хорошей, мы сидели в саду среди плодовых деревьев, сладко пахнущих пряными яблоками и сливами, а когда шли дожди, мы оставались под навесом за домом. В такие дни я садилась рядом с герцогом, разложив на столе учебники и тетради. Вайрон много спрашивал и немало рассказывал сам. Он был строг, но не жесток, и его урок всегда был только уроком. Каждый его упрек был справедлив и каждая скупая похвала заслужена.
Человек быстро привыкает к хорошему, и через пару месяцев я привыкла ко всему: вкусной горячей еде, мягким матрасам, чистой одежде, своему положению. Единственным человеком, имевшим надо мной власть, был Вайрон, и, когда он покидал усадьбу, вместе с ним уезжали покорность и послушание.
С тех пор, как я поселилась в усадьбе, возросло количество дежурных, охранявших Монштур. Покидать особняк без разрешения герцога запрещалось, но тот, кто мог с цепями на ногах убежать от стражников, мог ускользнуть и от зоркого ока герцогских солдат. В самом дальнем углу сада за большой ротондой, окруженной густыми кустами сирени, я сделала подкоп и убегала в лес, чтобы побыть одной.
К несущейся с севера едва уловимой прохладе примешивался древесный запах коры и пышущей разнотравьем земли. В лесу было спокойно, и я не боялась попасться на глаза обитателям дома за чем-то, недостойным герцогского сына, о котором и сама мало что знала. Я не жаловалась на то, что получила, но порой чувствовала, что изменился лишь цвет прутьев на моей решетке, а свобода, к которой я стремилась, так и осталась недосягаемой. Иногда я думала о том, чтобы сбежать. Иногда я была уверена, что иного выхода у меня нет. Однако очень скоро местный егерь, повинуясь воле случая, который люди вольны называть судьбой, подстрелил меня в вечерних сумерках.
Узнав о моем ранении, Вайрон поторопился приехать. Он был необыкновенно зол, ругая слуг на первом этаже, и его слова, как тяжелые пощечины, заставляли щеки краснеть от стыда и бессильного раздражения. Когда громкий голос утих и за дверью послышался знакомый цокот его каблуков, я вскочила с кровати и припала к полу в нижайшем поклоне. Вайрон застыл на входе.
– Это моя вина, герцог! – воскликнула я. – Не наказывайте этих людей, это я сбежал!
После длительной паузы герцог вошел и закрыл за собой дверь.
– Почему же ты осмелился нарушить мой запрет? – с ледяным спокойствием спросил Вайрон. – Тебе здесь не нравится? Или усадьба так мала, что ты потерял к ней интерес?