Я испугалась, что он захочет меня выгнать, но не осмелилась сказать и слова в свою защиту. Разве могла я бесчестно оправдать эгоистичную прихоть?
– Я люблю это место, – тихо призналась я, чувствуя, как подкатывают слезы. – Не вините их, вините меня!
От того, что я уже долго стояла на коленях, раненая нога онемела и болезненно пульсировала, но я продолжала смотреть в пол, глотая боль сквозь стиснутые зубы.
Неожиданно на мою голову опустилась тяжелая рука. Герцог со смешком потрепал мои волосы и велел ложиться в кровать.
– Твоя рана пусть и несерьезная, но свежая. Не стоит так легкомысленно относиться к трудам местного лекаря, иначе в следующий раз он не захочет к тебе прийти.
После этого случая в моей жизни появился Альфред. Он никогда не разговаривал и на все мои слова отвечал лишь неоднозначным кивком головы. Но его молчание не тяготило меня. Мы понимали друг друга лучше, чем кто-либо еще: на моем плече был ожог от сведенного клейма, такой же след был на его ноге.
Он повсюду следовал за мной невидимой тенью, скользя в тенях колонн и деревьев. Иногда, устав от постоянной слежки, я пряталась в саду, но через некоторое время чувствовала, что меня нашли. Альфред был молод, по-крестьянски опрятен и молчалив. В минуты крайней скуки и тоски я могла позволить себе залезть к нему на колени, как к старшему брату, и долго изводить его пристальным взглядом. Он терпел все и всегда молчал.
Порой, отослав Альфреда, Вайрон лично давал мне уроки ботаники в саду. Он говорил, что это усадьба Монштур – единственное из его поместий, где приживается большая часть цветов и растений. Разложив на коленях большой альбом с плотными листами, я записывала в нижней строке названия цветов и их свойства, а потом вкладывала между страниц соцветия. Ссыхаясь, они становились похожи на крылья бабочки: такие же прозрачные и тонкие. По возвращении герцог, бывало, привозил какой-нибудь редкий цветок от хозяйки Вен-Аля. Мадам Ла Шер – как называл ее герцог – составляла букеты для императрицы и пользовалась у женщин особым расположением, которым не могла похвастаться обычная торговка цветами.
Пришла осень, и природа, полыхнув напоследок ярким пламенем листопада, угрюмо притаилась. То, как сочные лепестки постепенно истончались до пульсирующих жил, наводило на постыдные мысли о том, что мои и благодатные деньки иссохнут так же быстро. Бардовые, оранжевые и желтые цвета, едва только вспыхнув на кленах, догорали до черной гнили. Все реже я стала выходить на улицу, утопая в нудных книгах, которые давались тем тяжелее, чем меньше интереса я к ним питала. Прогресс в обучении замедлился, и необходимость переступать себя ввергала в большее уныние.
Прошел год, и наступил ноябрь. Земля покрылась густой смесью земли и дождей. В саду было мокро и грязно, меня накрыла хандра – о, теперь-то я могла себе позволить это слово! Лень и капризы подогревало и то, что герцог все не приезжал, чтобы поставить меня на место. Недели сливались в бесконечный день.
В один из таких дней к воротам подъехала карета герцога. К тому времени я уже проснулась, Альфред помог одеться и причесаться. Услышав поднявшуюся в доме суматоху, я выглянула в окно. Карета герцога въехала во двор. Я поспешила вниз, на ходу заправляя белую рубашку в штаны, полы которых за осень обнажили щиколотку. Я прыгнула в сапоги с длинным голенищем, наскоро затолкала штанины и распахнула двери.
– Господин, накиньте что-нибудь! Простудитесь! – крикнула служанка, но я уже унеслась прочь.
Притянутые сквозняком резные двери с грохотом захлопнулись. Просторный дормез с шестеркой крупных коней только успел остановиться перед заколоченными в преддверии зимы фонтанами. Следом за ним въехала пара менее примечательных карет. Слуга подбежал к дормезу и откинул подножку.
Мое сердце затрепетало при виде открывающейся двери с семейным гербом Вайронов. Ступив на подножку, герцог вышел из кареты с той элегантностью, которая предписывалась обществом второму человеку в империи. Вайрон едва сделал несколько шагов к дому, как я накинулась на него с объятьями, позабыв все правила этикета.
– Здравствуй, Джек! – он потрепал меня по голове. – Где твои холеные манеры, о которых я столько слышал?
Я растеряно подняла глаза, разжимая руки. Вайрон кинул быстрый взгляд в сторону двух экипажей, откуда вылезли два мальчика и столичные учителя. Я поняла его без слов и, отставив ногу назад, поклонилась, как было положено.
– Простите мое нетерпение, герцог, – торжественно сказала я. – Причина ему – долгое ваше отсутствие.
– Ты меня упрекаешь? – полушутя спросил герцог.
Он специально ставил меня в неловкое положение. Вайрон хотел показать меня приезжим со стороны, потому что эти люди были наставниками царствующей семьи. С их возвращением в столице должны были появиться новые слухи о третьем сыне герцога Вайрона – герцога, который так и не объявил своего наследника.
– Достойный сын не упрекает родителя ни в чем, кроме излишней любви, – лукаво ответила я.
Герцог едва заметно кивнул, я выпрямилась.
– Я привез кое-кого, – герцог похлопал меня по плечу и повернулся к стоящим позади него мальчикам. – Это твои братья. Надеюсь, вы подружитесь.
Я перевела растерянный взгляд на ребят. Один из них, грузный по фигуре и довольно простой на лицо, открыто улыбался, сильно щурясь. Другой же вытянулся во весь свой рост, стараясь держать лицо и невольно подражая герцогу. Это был тот, о котором зачастую нелестно перешептывались слуги. Младший Вайрон, как в юные годы, так и в зрелости, был вытянутым худощавым юношей с тонкими чертами и близко посаженными глазами. Аристократически высокомерное выражение лица мальчика никак не накладывалось на равнодушно-отстраненное лицо герцога, но что-то общее как будто проскальзывало в манере держать себя и оглядываться кругом. Наши взгляды пересеклись, и он вздернул брови, как будто вопрошая у меня, кто я и откуда взялась.
– Привет! – мальчик простоватой наружности стянул перчатку и с широкой улыбкой протянул руку. У него были большие руки, в которых удобно лежала бы рукоять топора или молота. – Ух ты, у тебя разноцветные глаза!
Я посмотрела на руку и растерянно взглянула на герцога. Он кивнул. Я неуверенно протянула обнаженную ладонь. Меня кольнула детская ревность при мысли о том, что герцог жил с этими детьми, оставляя меня в большом пустом доме.
– Я Берек, а ты…?
– …ек.
– Как? – он с улыбкой сжал сильнее мою руку.
– Меня зовут Джек, – повторила я, с напором отвечая на пожатие.
– Надо же, – вздохнул он. – У тебя такие маленькие руки…
Я выдернула ладонь, смутившись.
– …но сильные, – закончил Берек с растерянной, извиняющейся улыбкой, которую он носил на лице как броню, часто ощущая себя лишним в семье Вайрона.
Второй мальчик, заметив на себе внимание герцога, вымученно вздохнул и медленно, пощипывая пальцы, снял перчатку, словно делая одолжение. Он нехотя протянул руку жестом, чем-то схожим с тем, каким короли одаривают своим прикосновением.
– Я старший сын герцога, наследник его славного имени, Роберт Вайрон.
– Джек, – натужно выдавила я. – Рад встрече.
Рука Роберта была мягкой, холеной, совсем как выделанная кожа.
– Только лишь Джек? – лениво спросил он, пожимая мою руку с выражением брезгливости и высокомерия.
Была в затруднительном положении. Никогда прежде мне не приходилось представляться полным именем, с которым я так и не сжилась. Роберт смотрел на меня в упор, не отпуская моей руки и удерживая зрительный контакт, и до того он был противен мне в тот момент, что я насилу выдернула руку и неожиданно громко, привлекая внимание всех, находившихся во дворе, сказала:
– Джек Вайрон, наследник герцогского титула.
Роберт отшатнулся. В его глазах загорелась злость, но тут же сменилась снисходительной насмешкой. Он натянуто, искусственно рассмеялся:
– Ты должно быть шутишь! Лишь старший сын может быть наследником!
– Покажи мне, где это написано.
– Так всегда было!
– А теперь не будет! – заражаясь его пылом, воскликнула я, выдерживая давление, которому непременно подвергается невыдающийся в росте человек в споре с тем, кто смотрит на него сверху вниз.
Что я, что Роберт, оба ожидали вмешательства Вайрона: я – с опасением, он – с надеждой. Но ни герцог, ни учителя, ни слуги не вмешались. Возможно, они не вмешались бы и в том случае, если бы дело дошло до драки, к чему я уже была готова – до того сильно распалил меня этот самоуверенный мальчишка с мягкими ручками. Однако я тогда еще не знала, что Роберт был трусом. Он бы никогда не осмелился ударить ни меня, ни с Берека, потому что боялся, и боялся не столько боли, сколько унижения ходить с разбитым лицом, будучи наследником величайшего в Рое дома. Он не знал, что куда унизительнее – терпеть, когда тебя оскорбляют.
Герцог уехал утром на следующий день до того, как я проснулась. Он никому не сказал, куда едет и когда вернется, и шумные гости Монштура остались на моем попечении.
Роберт был настоящим бедствием. Он изводил слуг капризами и жалобами. Закрываясь в комнате, он требовал, чтобы его учили отдельно от нас, и отказывался спускаться к завтраку, если в столовой уже кто-то был. Подступиться к нему было невозможно: ни просьбы, ни мольбы не смягчали его вздорного характера.
Принципиально другим человеком был Берек Тонк – единственный сын южного лорда и давнего товарища герцога. Барон умер несколько лет назад, оставив после себя сына и долги, которые долгое время держал втайне от семьи. После его смерти все земли Тонков должны были быть распроданы в качестве погашения долгов, но Вайрон выкупил все расписки и забрал мальчика себе. Барон Тонк мечтал, чтобы его сын служил в кавалерии, и сам Берек верил, что всю жизнь мечтал о том же. После смерти отца перед Береком открылись все дороги. У него было будущее, имя, вотчина, надменный шепоток за спиной и чужая навязанная мечта.
С тех пор как я бросила ему вызов, Роберт всеми силами старался поставить меня на место, излишне усердно налегая на книги в надежде, что его труд оценят и выделят перед герцогом. И его ценили, и выделяли, но этого было недостаточно. Пусть Роберт и был старшим сыном Вайрона, герцог так и не назначил его своим преемником, и чем дольше ждали соответствующего заявления, тем яснее было, что Роберт, которого общество обхаживало с пеленок, не станет наследником. Герцог был фигурой одиозной. Обладая почти безграничной властью, он мог поступать, не спрашивая ни советов, ни разрешений. Не оставалось сомнений, что и в этот раз он поступит по-своему.
Вопрос о дальности моего родства с герцогом не поднимался благодаря Альфреду, принявшемуся охранять меня еще тщательнее. Он приклеился ко мне, тщательно следя за мальчиками. Доходило до того, что он засыпал на кушетке у моей двери, чтобы никто не прокрался в комнату ночью. Альфред берег мою тайну, как ревнивый отец бережет честь своей дочери. Ребята же считали Альфреда моим личной слугой, и Роберт локти кусал от зависти. В его распоряжении были все слуги поместья, но ему было мало, и он бы, пожалуй, ограничился меньшим, если бы это меньшее было отобрано у меня.
С тех пор как герцог привез своих сыновей, он больше не появлялся. Однажды я спросила об этом у Роберта, на что тот ответил со знанием дела:
– В столице неспокойно. Отец там нужнее, чем здесь.
Было нетрудно заметить, что Роберту неприятно обсуждать герцога со мной. Он ничего не знал обо мне, и, я уверена, это донимало его даже перед сном.
Роберт был человеком сложным. Они с Береком были старше меня на пару лет и уже вошли в тот возраст, когда ломается голос и характер. Жажда внимания, тесно переплетавшаяся в Вайроне младшем с чванством, приводили к недопониманию, и напускное равнодушие часто воспринималось за чрезмерную гордость – гордость, для которой не было причин. Но вопреки своему раздутому эго, Роберт был чрезвычайно неуверен в себе. Он предпочитал отмолчаться в тех местах, где нужно было проявить смекалку, и не вступать в полемику там, где вопрос становился ребром. Зато мечтал Роберт с размахом, свойственным нарциссам, выращенным среди неординарных людей. Он часто рисовал в голове кровопролитные бои и головокружительные победы, которым не суждено было случиться. Он мечтал о возвращении демонов севера и героической победе над теми, кого чудом удалось подавить сотни лет назад. Невольно войдя в раж, он изводил нас с Береком своей болтовней и часто обижался, когда его перебивали. Только лишь благодаря нашему необыкновенному везению он всегда находил причину простить нас.
– И были то воины великие, воины могучие. Беспросветной тьмой надвигались они с севера, подчиняя себе все земли Нижнего мира. И возглавлял их войско Фреодэрик I Венценосный. И был нрав его беспощаден, а дух непокорен. Вел он за собой несокрушимую армию, беды и горести, которых еще не видывал мир.
Грудной голос Шейла, гувернантки, учившей нас чистописанию, отскакивал эхом от стен пустой залы. Мы сидели, прижавшись друг к другу над утопающим в воске фитилем. Шторы были плотно закрыты. По полу растекался холодный воздух, прибитый шторами. Вместе с ним в комнату проникал таинственный шелест леса. Где-то завыл голодный волк, и рядом трусливо дернулся Роберт. Был поздний вечер – прекрасное время для сказок о демонах Дальних земель.
– Ерунда это все! – вдруг выпалил Роберт. Часто он, пытаясь спрятать от других свой страх, начинал много и бессмысленно говорить, не догадываясь, что тем самым лишь выдает себя.
– Тс! – замахали мы. – Дальше, дальше!
Я сбросила обувь и поджала под себя ноги, кутаясь в плед. В комнате было тепло – топила печь, но несущийся по полу сквозняк холодил ноги.
– Война охватила север и кровью оросила его безбрежные поля и долы. Густой волной нахлынула бесовская армия и расщепила под собой сотни культур и народов, но, не пройдя и половины материка, встретила отпор. Три великих королевства объединились под властью одного. И имя ему было – Рой.
– И дали они отпор демонам севера, и стали жить-поживать да добра наживать! Вот и сказочке конец…
– Роберт! – возмутилась я.
– Что? Ты веришь в эту чушь, Джек? Все это сказочки простолюдин из Алладио! Можно подумать, будто бы люди могли отразить атаку такой армии, – Роберт состроил кислую мину. – Все это глупости. Не было никаких демонов, Рой всего лишь завоевал более слабые королевства, а заодно разгромил Мортем, вот и все. Поверить не могу, сколько ерунды напридумывали за несколько столетий! Я иду спать!
Роберт поднялся с дивана, сунул ноги в туфли, заломив задники, и широкими шагами вышел из гостиной. Он был редкостным снобом. Все, что не входило в рамки его понимания реальности, было ложью. Все, что не поддавалось осмыслению, – выдумкой. Но если вы хоть на секунду усомнились в его чисто метафорической любви к сказкам, то вы мало о нем поняли. Он верил в них. Верил больше, чем в науку. Но наука была ему ясна и преподнесена наставниками на блюде с каемкой, а все волшебное и необычное как будто избегало его. Как и всякого ребенка, верящего в свою исключительность, это доводило его до исступления.
Одной из причин, почему Роберт не любил обсуждать герцога, заключалась в том, что, нарочно или нет, люди сравнивали отца и сына и не хуже его самого понимали: кровное родство – это еще не все. Роберт был непропорционально мечтательным: он возводил воздушные замки, будучи человеком трусоватым. Он боялся боли, оружие держал в руках с затаенной опаской, и уверенность в мелочах была для него важнее, чем уверенность в самом себе. Роберт был добрым (в глубине души) и честным, но покрывал эти редкие качества несоизмеримой гордыней. В душе он был обычным ребенком. Не герцогом и не аристократом, обычным человеком, которому в будущем уготовано было место среди серой прослойки, негласно разделяющей блистательное общество знати, имевшей власть и таланты, и так называемое «приличное общество» тех из них, кто власти и талантов не имел, и где оседали добившиеся успеха мещане, чтобы быть всегда порицаемыми за простую фамилию. А меж тем Роберт хотел вершить судьбы, верховодить армиями…
Порой, смотря на него, мне становилось жаль его горячо лелеемые мечты, но он был их недостоин.
– Он не хотел вас обидеть, – сказала я бонне.
– Да, – присоединился Берек, – он просто слишком… Слишком…
– Прагматичен, – подсказала я.
– Точно! Совсем из головы вылетело!
Шейла, молодая женщина лет двадцати восьми, украдкой строившая глазки Альфреду, когда думала, что их никто не видит, все-таки была мне очень приятна. У нее был чудесный глубокий голос и темные глаза, впитывавшие всякий отблеск пламени и потому казавшиеся бездонными и загадочными, и по вечерам столкнуться с ней в полумраке коридора было по-настоящему страшно. Она была совсем как ведьма.
Кругом были расставлены свечи, уютно потрескивал камин, отбрасывая на красный ковер живой оранжевый свет. Мягкие интонации Шейла были похожи на морскую качку. Ее голос становился то тише, то громче, накатывая и убывая, как пенящиеся волны. Рядом затаил дыхание Берек. Качка продолжалась, веки тяжелели. Темнота рассеивалась, и перед глазами вставали сцены завоеваний принца Фреодэрика в Нортуме: разрушение замка Монтегоро, горящие деревни, взятие Фёрна, тысячи черных солдат.
– Джек, ты спишь?
– Нет, – живо ответила я, продирая глаза.
Шейла мне не поверила, но прогонять не стала.
– Хорошо, тогда я продолжаю. И тогда Черный принц покинул Мортем. Долго он скитался по выжженной войной пустоши, и сердце его обливалось кровью, видя деревни, лишенные жизни. Было ему мучительно больно за то, что он сотворил с землей, и он мучился тем, что нигде не находил радости и прощения, – по памяти читала Шейла. История была уже близка к своему завершению. – Черный принц уже не был похож на себя прежнего. Он исхудал и постарел, одежда на нем износилась, и был он весь точно старик. Он был все равно что мертв, а между тем вокруг него закипала новая жизнь, отгоняя тень убывающего горя. Природа вновь поднимала колосья, и люди снова жали хлеб, и среди их нарождающейся с детьми радости он был злобой, беспутным демоном, носившим с собой дыхание войны и позор клеветы. Но жизнь нашла и его, прячущегося в тени. Она пришла к нему ребенком и сказала: «Разве ты не знаешь, что прошлого не существует?» Она оставила ему красную розу. И долго смотрел на нее Черный принц, и все отдавались в его голове слова: «Прошлого не существует. Не существует». И понял он, что нет вины, когда ты прощен, как не бывает настоящего, когда ты скорбишь о прошлом, а есть жизнь, и она продолжается, и она бесконечна. И будут люди на земле, покуда будет на земле добро. По мере того, как в Черном принце просыпалось солнце, в которое верили его братья, лепестки розы темнели, пока не стали пепельно-черными. Такой была его душа: почерневшая от скорби, она блестела от невыплаканных слез. Ее отвергло оздоровившееся тело, как отвергает растение пораженный росток. Так Черный принц лишился души, но у него по-прежнему оставалось сердце.
Слова ее зависли в воздухе, укрывая нас приятной сладостью, какой обладают притчи о раскаянии и прощении, и множество невысказанных смыслов пестрели вне нашего понимания, дразня мнимой близостью разгадки.
– Разве можно лишиться души и сохранить сердце? – тихо спросила я, стараясь не потерять уютное тепло ее заколдованного голоса. – Душа, она не в сердце?
– У человека, у валмирца, – да, – также тихо ответила Шейла. – Но неферу другие. Если пронзить их сердце, им будет больно, но они не умрут. Это потому, что их душа пребывает в другом месте.
– Тогда как они любят? Не сердцем?
– Как и все живые существа, – она несколько раз провела рукой по моим волосам. – Любовь соединяется в сердце с согласия разума и души.
– А если разлад? – спросил Берек.
– Тогда это не любовь, а влечение, – Шейла щелкнула его по носу и отправила нас спать.
В середине декабря выпал первый снег. Был урок естествознания, один из тех, где история, география и правоведение сплетаются в один ком, и сложно понять, где заканчивается одно и начинается другое. Берек бросил в меня скомканный листок и указал на окно. Я оглянулась и впервые в жизни увидела, как небо рассыпается белым пухом. Снег в этих краях был редким явлением.
– Итак, подведем итог сегодняшнего занятия. Территориально-административное деление империи совпадает с территориальными границами трех крупных автономий, – гувернер обвел указкой центр на карте. – Долум – центральная империя, административный центр империи, здесь живет император и большинство самых влиятельных семей Роя. На юге находится Сордис со своими рабовладельческими колониями и богатыми рудниками. Здесь, в северном княжестве Алладио, сосредоточена военная мощь империи. Территориальные границы также проводят границы экономические. Север является главным экспортером пушнины и мяса, на добыче полезных ископаемых на юге держится почти весь товарообмен с соседними странами. Центр – политически важная составляющая, которая контролирует жизнь всей страны. Главная резиденция Его Императорского Величества находится в столице Роя, Витэе.
Мужчина продолжал водил указкой по карте, занятый собой больше, чем нами.
– Учитель, какой вообще смысл в императоре, если у нас сословно-представительская монархия? – протянул Роберт.
– О, в этих словах сразу слышно герцогского сына! – мужчина обернулся и увидел, что на месте сидел один Роберт – мы с Береком припали к окну, высматривая липнущие к стеклу снежинки. – Джек, Берек! Что за поведение, сядьте на место!
Мелкие и блестящие, как серебряная пыль, снежинки скользили по ветру и прибивались к теплому стеклу. Они обращались в воду прежде, чем мы успевали их рассмотреть, и крошечными каплями стели к раме.
На следующий день мы вместе с астрономом запускали метеорологический зонд, чтобы узнать погоду на ближайшую неделю. Сняв показания, он с добродушной усмешкой объявил, что к концу недели будет сильный снегопад, и мы стали ждать. Для Берека и Роберта это была не более чем простая забава, но я ждала с таким нетерпением, что не могла заснуть.
Белое одеяло накрыло землю за одну ночь. Едва открыв глаза, я услышала, как жалостливо скребется в окно тонкая ветка груши, придавленная слоем снега. Накинув первое, что попалось под руку, я выбежала во двор и уже на пороге увязла по самую голень. Земля, кусты, деревья – все красоты летних деньков были покрыты толстым слоем снега, серебрящимся в ослепительном свете. Завораживающая красота стеклянного мира, будто на века застывшего во времени, разлетелась вдребезги от мальчишеских голосов. Сложив ладонь козырьком, я попыталась разобрать очертания двух фигур, возившихся в искрящемся снегу.
– Эй, Джек! – Берек заметил меня и замахал рукой. – Ну и долго же ты спал!
– Вы могли бы меня разбудить! – крикнула я в ответ, просовывая руку в рукав полушубка.
Берек зачерпнул рукой снег и мощным броском кинул в мою сторону. Я отпрыгнула, и снежок разбился о ступеньку.
– Мы пытались, но нас Альфред развернул, – Роберт запустил в меня еще один снежок, и тот упал у порога лестницы.
Я улыбнулась и сбежала вниз. Снег радужно блестел и переливался. Рыхлый покров скрипнул под тяжестью сапога, и едва я сделала второй шаг, как в меня полетели снежки. Я спряталась за лысыми ветвистыми кустами и ответила не менее яростно. Уже через десять минут вся площадка перед домом была притоптана следами детских ног, и кое-где валялись обломанные сухие ветки. Я смеялась еще громче, когда Берек, целясь в меня, промахнулся и попал Роберту в лицо. Жестокая ругань, сменившаяся бессильной обидой, быстро погасила упоительный восторг. Роберт, гневно топча снег, собрался уходить, но заметив, что никто не торопится его останавливать, остался в стороне, портя своим видом веселую игру. Скоро он снова присоединился к нам. Мы не дразнили его. Таким уж он был человеком.
Потом, распаренные и уставшие, мы лежали на снегу голова к голове. Груди тяжело вздымались, и лица горели румянцем. Я чувствовала, как подкладку шапки, которую едва ли не насильно натянули на меня служанки, пропитывает горячий пот. Снова пошел снег. Он оседал на разгоряченных щеках и каплями стекал за воротник. Мы упоенно о чем-то говорили, перебивая друг друга и захлебываясь словами, над чем-то смеялись до сбитого дыхания и боли в животе, пока не вышел Альфред и не загнал нас в дом.
В начале февраля стало известно о скором возвращении герцога. Дом снова пришел в движение: чистились дорожки, вытряхивалась пыль, полировались столовые приборы. Горничные по третьему кругу проходились с тряпками по верхним створкам рам и щетками драили ванные чаши. Дворецкий проверял запасы продовольствия и чистоту посуды. На семейном ужине, накрытом на четырех человек с небывалой, избыточной роскошью, герцог рассказывал нам о своем путешествии в Контениум, которое ему пришлось предпринять после восстания на Партиците принца Гарольда, дяди действующего императора. Не так давно Рой выиграл кровопролитную войну, и выдвинул такие контрибуции, что Аксенсорем был вынужден отдать в жены императору принцессу. Это было унижение величия Звездного архипелага, и от него жители Роя приходили в восторг.
Вайрон был талантливым рассказчиком: его сильный голос увлекал за собой, делая истории захватывающими и динамичными, но все же больше он шутил, как шутит человек, не желающий рассказывать слишком много правды. За весь вечер он единожды взглянул мне в глаза. Черты его вмиг стали суровыми, и он отвернулся, отвлекшись на расспросы сыновей.
Тем же вечером Вайрон пришел ко мне в комнату.
– Ты никогда не думала, почему у тебя рыжие волосы?
Я вздрогнула, услышав непривычное обращение. Герцог отошел к окну и отвернулся, скрыв лицо. Мне вдруг представилось, как припухшие от недосыпа веки прикрывают его глаза, и Вайрон трет переносицу, стараясь не заснуть тут же у оконной рамы.
Альфред выкрашивал мои волосы в черный, едва становились чуть видны рыжие корни. Я всегда думала об этом скорее, как о блажи герцога, нежели как о необходимости: так мы больше были похожи друг на друга.
– Это… Странный вопрос, – я оторвалась от подушек и села на кровати. – Люди рождаются с черными и русыми волосами. Почему бы мне не родиться с рыжими?
Герцог не стал отвечать. На улице стояла темная ночь, и все, что было видно, – это отражение Вайрона. Я в упор смотрела на герцога, стараясь понять, о чем он думает, когда снова прозвучал вопрос:
– Ты совсем ничего не помнишь о матери? Ведь тебе что-то рассказывали?
Я пожала плечами.
– Меня считали проклятым ребенком. Со мной никто не говорил. Если бы с рождения меня не воспитывали в Цветочном павильоне вместе с иностранными невольницами, я бы и говорить не научилась.
Женщины в Цветочном павильоне были на редкость красивы и хорошо образованы. Они единственные относились ко мне так, как положено относиться к маленькой девочке: играли со мной в куклы, ухаживали за мной, учили, никогда не обижали. Но сейчас воспоминания были слишком размыты, чтобы горевать.
– Ты помнишь кого-нибудь из них?
– Из Цветочного павильона? – уточнила я. – Да, помню. Была одна рабыня – рыжеволосая, как я. Ее продали в Лапельоту.
Она меня очень любила, и я, кажется, проплакала не одну ночь, вспоминая о ней. Но могло статься, что я это выдумала. Со мной бывало такое – временами я вспоминала какие-то вещи, которых никогда со мной не приключалось и приключиться не могло. Наверное, это были сны – такие, после которых не сразу просыпаешься.
– Прости, что заставил тебя вспомнить, – герцог обернулся, ободряя меня улыбкой.
– Я никогда не забывала.
Вайрон присел на кровать у моих ног, долгим непонятным взглядом рассматривая меня.
– Хочешь послушать про Аксенсорем?
– Хочу.
Это была уже не та история, которую с открытым ртом мы слушали накануне. Своим отяжелевшим голосом герцог говорил о той крови, что проливали по его приказу в боях у границы Контениума, и о тех людях, что он потерял. Слова, будто огромные валуны, летящие с обрыва, крошили в пыль светлую историю о его путешествии, рассказанную за столом. Скупые фразы Вайрона, без прикрас обнажавшие всю неприглядность того, чему он не раз становился свидетелем, под конец рассказа уже пугали. Углубившись в воспоминания, Вайрон рассказал и про то, как во время Войны под венцом его солдаты сваливали в братскую могилу тела, путая своих и чужих, насыпая курганы из мертвецов.
– Тогда погибло слишком много людей, чтобы кто-то бросился их считать, хотя сейчас находятся и такие, – вздохнул герцог. – Многие деревни в Алладио были сожжены и разграблены. За что тогда боролись – кто его разберет, но мертвых оплакивают и поныне. А теперь еще и это… Столько неферу погибло после войны, а они все никак не успокоятся.
– Неферу – это аксенсоремцы, да?
– Не только. Это народы северного побережья. На северо-западе это аксенсоремцы, на севере это мортемцы, на северо-востоке… Впрочем, они, должно быть, уже выродились. У тебя есть карта?
Я вытащила ворох карт и атлас и расстелила на столе.
– Оставь одну, – герцог кивнул на карту материка. – Вот здесь, чуть выше Нортума в Море тонущих кораблей раньше находились Драконьи острова. Согласно одной из легенд, поверженный Морской дракон упал в этом месте, и его плоть обратилась в скалистый остров, испещренный горами и вулканами, которые не прекращали бередить землю сотни лет. Во время последнего, самого сильного извержения, остров распался на три крупных части. Одна из них – небольшой остров Яхли, вот тут, между северной и южной землей. По поверью, под этим островом находится спящее сердце дракона. Как думаешь, могут ли долго прожить люди на такой пороховой бочке?
Я поспешно покачала головой.
– Нет, наверное. Острова даже на карте не отмечены.
Герцог усмехнулся, но промолчал.
– Я тоже так думаю, – все же кивнул он, почувствовав, что пауза затянулась. – Им обязательно пришлось бы искать место, куда они могли бы переселиться, и вариантов у них было не так много. В любом случае, уже поздно, и тебе пора спать.
Я залезла под одеяло, и герцог уменьшил огонек керосиновой лампы.
– Герцог, – прошептала я, когда Вайрон направился к выходу. – Вы не выносите войны?
Он усмехнулся.
– Любить ее мне уж точно не за что.
– Но разве не она принесла вам славу, власть, богатство и почет?
Вайрон дернул плечами, будто говоря, что ничего из этого не было ему нужно.
– Ты ошибаешься, если думаешь, что деньги и имя – предел мечтаний.
Я зябко поежилась и плотнее закуталась в одеяло.
– Для человека, у которого нет ничего, сойдет и это.
– Сойдет, – его голос был полон добродушной иронии, – но хватит ли?
Герцог, чуть повернув ручку, приоткрыл дверь. Тусклый луч света заглянул внутрь и с щелчком замка исчез.
Глава 6. Один умирает…
Над Жемчужным морем расстилалась ледяная голубизна неба. Длинный шпиль Хрустального замка разрывал плотный заслон облаков. Его обрывки расползались и, подхваченные холодным ветром, таяли над Гелионом. Во всем ощущалась свежесть и ясность утра. Вдалеке шумели водопады. С балкона их голос казался еще менее разборчивым, чем вблизи, где они грозно кричали на языке, которого Вейгела не знала.
Накинув на плечи теплую мантию, Вейгела стояла на террасе, соединявшей ее комнату с комнатой брата. Прежде, обращая свой внутренний взор на эти двери, она видела за ними солнечный вихрь. Он был до того ярким, что все остальные предметы на какое-то мгновение теряли форму и цвет. Теперь, когда в комнату никто не заходил, в этих стенах, пустых и угрюмых, не сохранивших даже отпечатка своего хозяина, поселился мрак. Порой по ночам реальность, пробуждавшаяся в ее снах, создавала кошмары, где она искала брата и не находила. Тогда, с трудом вырвавшись из мутных глубин сознания, лишенного ясности, Вейгела придвигалась к спинке кровати и немигающим взглядом долго всматривалась в стену, за которой находилась комната Модеста, и чем дольше она на нее глядела, тем меньше видела: темнота соседней комнаты вдруг становилась осязаемой, неудержимой, она ширилась и проламывала стену, отрезая Вейгелу от мира, внушая ее телу чувство той же пустоты, какой была полна комната напротив ее кровати.
Иногда принцесса искренне верила, что рано наступившие холода вызваны не антициклоном, принесшим с Мортема жуткие колючие ветры, а отъездом ее брата, лишившим их землю второго солнца, и доказательством этого служила ее неспособность согреться: сколько бы она ни куталась в меховые мантии и плащи, сколько бы ни натягивала на себя одеял, она продолжала мерзнуть, словно холод таился не в воздухе, а в ее остывшем сердце. Теперь, когда ее реальность слилась с кошмаром, Вейгела, даже ощущая на пальцах прикосновение солнца и лижущие языки пламени, чувствовала себя так, словно проснулась глубокой ночью и хочет, и не может заснуть.
Вейгела стояла у самой балюстрады, и в лицо ей бил упругий ветер, взбивая волосы, уложенные в сложную косу. У подножья Хрустального замка и дальше, покуда видели глаза, разливалась густая белая гуашь: лилии стояли в полном цвету. Их спокойная энергия, свист ветра, доносивший с утесов жалобы моря и кипение пены, крапинки звезд, невидимые валмирцу днем, но всегда заметные для глаза неферу, успокаивали Вейгелу, но не облегчали груза у нее на душе. Она была песчинкой в этом бесконечно живом и возобновляющемся мире. Она ничего для него не значила, но горе ее было так велико, что лишись оно оков ее тела, мир погрузился бы в непроглядный мрак.
Девочка сделала короткий вдох. В морозном воздухе она различила освежающую сладость Жемчужного моря, и это живо напомнило ей о мире, который существовал до войны, – о том, где светлые ночи Лапре, темнея в преддверии Парада звезд, разрывал широкий мазок лазурно-пурпурного цвета, выбрасывая сноп искр вдоль кромки неба, где к теплому побережью Алиота приставали корабли с Ноксора, устраивая пышные ярмарки и цирковые представления, где валарские мечи существовали лишь как поясное украшение, – так часто красивые вещи утрачивают связь со своим предназначением лишь потому, что они красивы. Тот мир был огромен. Он был огромен и теперь, когда был отрезан от Вейгелы, но она об этом не знала. Гелион объяла алладийская чума, и принцесса, став заложницей Энтика, обречена была дрейфовать в вечном мареве облаков вдали от земли и людей. Порой казалось, что мир за Пятью мостами – это только выдумка, но скудость ее воображения, неспособного в точности воссоздать ни красоту аксенсоремских пейзажей, ни чувств, которые она пробуждала, доказывала его реальность: никогда бы Вейгела не сумела так ярко вообразить ни песчаных берегов, ни шума прибоя, ни корабельной качки.
Вейгела продолжала стоять на холоде, а зуд, который показался ей случайным, все не прекращался, и на ранках уже проступила липкая сукровица.
– Извини, Марсельеза, – с усмешкой сказала Вейгела ветру, скребя шею. – Кажется, я заразилась.
Утершись платком, девочка обернула вокруг шеи тонкий газовый шарф и вернулась в комнату. Уже несколько дней она ощущала слабость в теле и настойчиво связывала ее с несчастьями, постигшими Аксенсорем. Теперь же, когда она не могла больше себе врать, но, предчувствуя, сколько горя причинит своей болезнью королеве-регентше, продолжала утаивать свое печальное состояние.
В ее комнате никогда не было шумно – сестры побаивались ее, хотя Вейгела старалась быть терпеливой и доброй, и уходили мучить брата, который шумно и весело бранился, заставляя их гоготать и возвращаться к нему. Да, она привыкла к степенной тишине, но то спокойствие, которое окружало ее теперь, было спокойствием склепа, и иногда, когда терпеть становилось совсем невозможно (одиночество съедало ее), Вейгела тянулась к брату.
– Модест? – позвала она, обращаясь внутрь себя.
Говорят, что связь, которая их объединяла, прежде не была редкостью, и ей обладали все неферу. Мортемцы называли ее узами крови, аксенсоремцы – общей пуповиной, девы с Драконьих островов – красной нитью, и хотя эти связи были не похожи, кое-что для них оставалось общим: чем крепче была связь, тем больше была взаимозависимость связанных ей людей.
Первое время – когда принцесса еще могла справляться с хаосом, накрывшим столицу, веруя в покровительство Неба, дарованное королевской семье, – Вейгела сохраняла верность слову, взятому придворным лекарем, и не касалась их связи. Затем, когда ветряная оспа из Алладио приобрела масштабы эпидемии, общая пуповина вдруг обрела свою гравитацию и оборачивала вокруг себя все ее мысли, не давая отвлечься от искушения воспользоваться связью и услышать Модеста. Оставаясь одна все чаще, лишенная всех своих молодых прислужниц, Вейгела алчно тянулась к потаенному месту в своем сознании, где ощущала чужое присутствие, лаская мысль о том, что на другом ее конце она всегда найдет брата, и чем больше она отказывала себе в удовольствии услышать его голос, тем больше места в ее голове занимали мечты о нем. Она металась, не находя себе места, придумывая причины, почему услышать Модеста может быть важно не для нее, а для него, оправдывая свои желания его желаниями, о которых совсем ничего не знала именно потому, что не могла с ним поговорить. Приближаясь к самому краю, за которым желание вот-вот должно было воплотиться в жизнь, Вейгела, пересиливая себя, садилась за письменный стол и бралась за бумагу, чтобы написать все то, что хотела сказать, – все, что было важно для нее, а значит и для него. Однако, пачками марая бумагу, она так и не нашла ничего, чем хотела бы с ним поделиться. Ее окружали лишь несчастья, но делиться их невыносимым грузом означало расстраивать Модеста, вспыльчивого, капризного, ранимого, слишком юного для той роли, исполнять которую он был рожден. Тем временем дым Авроры – огня, в котором сжигали тела умерших, – пачкал горизонт все чаще, и Вейгеле казалось, будто частицы золы, которая, остыв, шла на удобрения, забивают ноздри, оседают у нее на языке, оставляя во рту горький, терпкий привкус смерти.
В конце концов, она уступила и каждый раз, обращаясь к их связи, шла на сделку с совестью, позволяя себе думать, что их связь неопасна, если пользоваться ей недолго, но, если первые их разговоры и правда были короткими, то последующие становились все длиннее. Наконец, Вейгела начала пользоваться связью всякий раз, когда ей становилось грустно. А грустно ей было почти всегда.
– Вейгела, – ответил на ее оклик Модест. Ей потребовалось время, чтобы привыкнуть к новым неуловимым интонациям в его голосе, происхождение которых оставалось неясным, но Вейгела утешалась тем, что в общей своей мелодичности его голос, приобретя оттенок снисходительности, оставался все таким же теплым. – Что ты ела сегодня на ужин?
Вейгела тихо засмеялась и взяла со стола яблоко. Теперь, когда Модест был там, а она здесь, и между ними пролегали два моря, Вейгела чувствовала себя слабой, неполноценной. Ее зависимость приобрела такую силу над ее волей, что, не ощущая присутствия брата, она теряла аппетит и способность двигаться. Только его голос и ощущение приятного тепла их связи толкали ее в новый день – так ожидание приносит нам радость и надежду, потому что всегда связано с мечтами, которые множат возможные реальности и переносят нас в другие миры, отодвигая волнения и тревоги, отдаляя связь с невыносимым миром нашей жизни.
– Сейчас только утро, – ответила Вейгела, улыбаясь в пустоту. Присутствие брата, пусть и мнимое, грело ей душу.
– Ты столько ночей проводишь без сна, что я не удивился бы, узнав, что ты вывернула свой день наизнанку.
– Не правда! Я уже начала легче засыпать.
– Я рад.
– У тебя все хорошо? – повременив, спросила Вейгела.
– Да, – голос его на мгновение затих. – Все отлично.
– Значит, ты скоро вернешься?
Модест ничего не ответил. Таким он был человеком – врать не умел, а попадаться на лжи не любил: ему становилось слишком стыдно, стыдно до того, что он покрывался красными пятнами, и неделями переживал об этом, как о глубочайшем позоре.
Модест не позволял ей спрашивать о том, чем он занимается в Рое так долго. Вейгела была уверена, что ему не поручат ничего серьезного, – советники проведут переговоры, проверят бумаги и укажут ему, где поставить подпись и королевскую печать, – но он все не возвращался.
– Не знаю, – наконец ответил Модест. – А как ваши дела? Как сестры, как Гелион?
– Все хорошо.
Они лгали друг другу ежедневно. Модест не знал, что в столице буйствует ветряная оспа, но и Вейгела позволяла себя обмануть, заглушая голос, говоривший ей, что где бы ни был Модест, ему не «хорошо» и никак не «отлично».
– Скажи Астре, что я привезу для нее накидку из шахтуша из Ноксора, – попросил Модест. – Она укутается и не будет больше болеть.
Астра умерла одной из первых после отплытия Чумных кораблей. Она была слабой. Жизнь в Хрустальном замке, с самого рождения сказывавшаяся на ее здоровье, была трудна для нее, и поэтому большую часть своей короткой жизни она провела у теплых берегов Арты. Не будь Арта так близка к материку, Астра могла бы остаться там и никогда не попасть в эпидемию Гелиона.
– А для Циннии, – продолжал Модест, – привезу сладостей из Алькаира. Как она их называла?..
– Кхари.
– Будь здорова.
– Не паясничай!
Довольный своей шуткой, Модест рассмеялся, и Вейгела почувствовала на сердце тепло напополам с грустью. Как тающий ледник, оно обливалось слезами, но все-таки благодарило за шутку, за радость, за смех.
– Не привози ей ничего, – ласково сказала Вейгела. – Она обжора.
Две недели назад королевский двор сжег тело Циннии вместе с другими погибшими детьми. Вейгела, оставаясь под строгим запретом покидать комнату, видела дым от костра из своей спальни. Через небольшую подзорную трубу, привезенную Пантазисом из странствий по морю, она смотрела, как детские трупы, на которых еще оседали песчинки жизни, – отголосок потухшего костра – сносят к открытому алтарю неферу, чья внутренняя энергия окрашивалась в голубой, заставлявший ее горевать вместе с ними, и красный, почти бордовый, заставлявший ее ненавидеть вместе с ними. Среди этих людей она узнала фигуру матери. Наполненная белым светом, скорее мертвая, чем живая, она ни разу не подошла к телу дочери, сколько бы ее ни просили.
Вейгела знала, что люди переживают горе по-разному и не порицала мать, хотя в душе не понимала ее так же, как не понимал Модест, с той лишь разницей, что Вейгела все еще тянулась к ней, а в сердце Модеста она была похоронена так глубоко, как только можно похоронить любимого человека, заколотив его в гроб и запретив напоминать о себе, потому что каждое воспоминание – это незаживающая рана.
– А что привезти тебе, моя любимая сестра?
– Не знаю, – вздохнула Вейгела, раздумывая. Это был элемент их игры: делая вид, что все хорошо, они размышляли о миссии Модеста, как об увеселительном путешествии, которое раньше предпринимали аксенсоремские принцы и принцессы, чтобы повидать мир. – А что там в Рое есть?
Модест замялся.
– Розы, – приободрившись, ответил он. – В императорской резиденции много роз.
– Не хочу роз. Может, у них есть красивые ткани?
– Все их ткани сделаны не ими.
– Может, красивые украшения?
– Самые красивые камни, что у них есть, – камни с наших рудников.
– Тогда у них могут быть красивые картины?
– Самые красивые картины они забрали из наших галерей в Контениуме.
Сам о том не догадываясь, делая это непредумышленно, Модест давил на самые болезненные раны аксенсоремского общества. Их земли были непревзойденно богаты, их люди не знали ни голода, ни нищеты, и простолюдин мог позволить себе покупать то же, что покупал граф, потому что никто из них не стремился к пресыщению. В их обществе существовала единственная ценность – талант. Богатые и независимые, неферу в большинстве своем не цеплялись за материальные ценности, чтобы подчеркнуть свое достоинство, – зачем, когда они ходили по золоту босыми ногами? – но предметы искусства и ремесла, изысканно, бессловесно подчеркивавшие превосходство неферу над людьми с материка, были частью их национальной гордости. Мягкие ткани, за тонкостью которых не угадывалась их плотность, искусная огранка камней, повторить которую тщетно пытались мастера Валмира, и, наконец, картины, исполненные подвижности и света, видимого и взрослому, и ребенку, – это было своего рода таинство, перед которым преклонялись люди с материка, и теперь великолепные образцы, хранившиеся в музеях и галереях Контениума, были утрачены, разграблены и присвоены. И не столько удручала их потеря (ведь искусство продолжает жить, непривязанное ни к человеку, ни к стране), сколько жаль было их красоты, глубина которой останется для варварского народа Роя непостижимой.
«Что ж, – говорили неферу, утешая друг друга, – валмирцы хотя бы не смогут украсть нашу культуру. Они ее просто не поймут».
– Что бы ты ни привез, – покорно произнесла Вейгела, – я буду счастлива тем одним, что ты привезешь себя. Возвращайся скорее.
– Я мечтаю об этом не меньше твоего.
Вейгела почувствовала, как задрожала их связь.
– Извини, мне нужно идти, – поторопился сказать Модест так тихо, словно их могли услышать. – Поговори со мной… Позже.
– Береги себя.
Она отпустила пуповину, и связь разорвалась. Вейгела взяла в руки остывшую чашку, но так и не успела поднести ее ко рту. Сильная дрожь, неожиданно стянувшая ее руки, выдернула чашку, и та, упав обратно на стол, треснула. Вдоль фарфора, нарушая золотой узор, потянулась длинная черная царапина. Вейгела с удивлением посмотрела на свои руки и с запозданием ощутила, как в сознании разливается тревога и страх, разбивающие ее выматывающую, тусклую скуку.
За последнее время такое случалось не единожды. Вейгела не знала природы этих чувств, как не знала и их направленности: в один момент они появлялись, в другой – безвозвратно исчезали, но в промежутке, где они существовали, они обладали такой интенсивностью, что разум Вейгелы мутился, и она не могла ничего ни видеть, ни слышать, целиком захваченная этими чувствами.
В дверь постучали.
– Ваше высочество, вы позволите войти?
Вейгела сделала над собой усилие. Утерев испарину и поправив шарф, она поднялась и, по-прежнему почти ничего не видя, позвала:
– Заходи, Леда.
До эпидемии слугами Вейгелы были молодые девушки, не достигшие совершеннолетия. Все они, не знавшие, за что другие люди недолюбливают королевских близнецов, видящие лишь внутренним зрением, были ее подругами, и Вейгела, не имей она других забот, несомненно, приняла бы более живое участие в их судьбе. Она достаточно знала о них и сейчас: все они содержались в изоляции, некоторые заболели, одна умерла, еще одна, Лорен, ослепла. Только взрослые аксенсоремцы, отличавшиеся крепким здоровьем и не подверженные никаким заболеваниям, были свободны ходить по замку. Именно на них легла забота о принцессе.
– Вы мерзнете, ваше высочество? – спросила Леда, покосившись на шарф Вейгелы. – Если вы того желаете, я растоплю еще и печку.
– Не стоит.
– В таком случае, снимите шарф. Неприлично находиться в верхней одежде в помещении.
Вейгела застыла, и Леда, почувствовав, что сказала лишнее, торопливо опустила глаза, позабыв, что этого движения принцесса не увидит, и вжала голову в плечи.
– Подними лицо, Леда, – велела Вейгела и, смотря сквозь нее, холодно, отбивая каждое слово, проговорила: – Этот шарф – подарок моего царственного брата. Я буду его носить везде, где посчитаю нужным. А что неприлично, так это указывать наследникам Хрустального замка как вести себя во дворце.
– Простите меня, – с этого момента Леда не решалась поднимать головы.
Взрослые, некогда тоже бывшие детьми, пережив свое Время, как будто бы забывали о том мире, который видели внутренним зрением. Они думали, что если Вейгела не разбирает их лиц, то она все равно что слепая. Но внешний мир, который до поры скрывался от нее, был лишь ширмой для того, что видели ее глаза. Эмоции, чувства, жизненные силы, энергия, воля – силовые линии, испещрившие весь мир, все они были ей открыты. И холодное презрение, которое невольно зарождалось в людях, останавливавших на ней взгляд, она тоже видела. Вейгела знала, что это каким-то образом связано с ее волосами, и, кое-что понимая в человеческих душах, старалась их прощать так, как прощал Модест. Но всякое старание связано с усилием, и усилие, требовавшееся Вейгеле, чтобы проявлять милость к тем, кто стыдился ее, натягивало все жилы, и от постоянного напряжения ее одолевали усталость и раздражение, которые она прятала с большим успехом и меньшим желанием.
– Чем занят Линос? – все тем же строгим голосом, так сильно похожим на голос королевы Сол, спросила принцесса.
– Они с Великим наставником всю ночь трудились над изготовлением лекарств для горожан и сегодня утром отбыли в Гелион.
– Когда он появится, передай, что я его жду.
– Ваше высочество, с дороги Линос будет…
– Снова начинаешь мне перечить?
Вейгела прежде никогда не испытывала такого раздражения и не проявляла столько властности, как теперь, когда Модест покинул Аксенсорем. Все отвратительные черты ее характера выходили из-под контроля, и она больше не была гордостью своей матери. В глазах двора – того, что от него осталось, – степенная, ласковая, кроткая Вейгела с каждым днем становилась все больше похожа на своего капризного брата. Но никто не понимал, что капризен и обидчив был не Модест. Их энергии – его радостный всепрощающий свет и ее осторожная, подозрительная тень – смешивались из-за общей пуповины даже в раннем детстве. И сейчас, когда сердце Модеста было в смятении, а сознание Вейгелы с каждым днем все глубже погружалось в бессильную тоску, они наконец-то уравновесили друг друга, но не в лучшем качестве.
Когда Леда ушла, Вейгела пробралась в комнату Модеста и оставалась там до самого вечера, разбирая старых поломанных солдатиков. В свое время, когда принцу их только подарили, это была великолепная коллекция. Каждый солдатик обладал индивидуальностью, выраженной в искусно подобранных материалах, окрашивавших кукол в несколько цветов, имитировавших триптих неферу. Мастера не учли, что юный принц был слеп, и лишенные лиц солдатики так его испугали, что первое время он даже не прикасался к ним. Только потом, когда Арис велел скульпторам вырезать куклам лица, такие же неповторимые и непохожие, как их ауры, Модест их полюбил.
Теперь эта коллекция представляла собой печальное зрелище: потасканные, поломанные, солдатики были рассыпаны по дну сундука вперемешку с лошадками, деревянными мечами и колесницами. Вейгела разобрала старые игрушки и выставила перед собой роту покалеченных вояк. Хоть многие из них потеряли руки и ноги, мелкие драгоценные камни, благородное дерево и металлы, неотторжимые от кукол, продолжали сиять. Вейгела смотрела на них, и в ее памяти воскресали многочисленные роты, покидавшие Ларгус с королевским благословением под торжественный марш. В первые месяцы, мало что понимая в происходящем, принцесса выбегала на причал и махала отплывающим кораблям вместе с другими детьми, и все они, возбужденные музыкой и мерцанием, какое создавали собравшиеся на палубах люди, бурно радовались отплытию воздушного флота, видя в том, как поднимается вверх к Северному лучу клин каравелл, лишь красивое зрелище.
Вейгела помнила день, когда впервые за несколько месяцев корабли вернулись обратно. Люди, покидавшие их, были совсем как эти солдатики: побитые, потрепанные, поломанные. И хотя их дух не был сломлен и, будто почувствовав под ногами родную землю, стал наливаться цветом, что-то в них все-таки изменилось. Вейгела не могла сказать, что именно.
Девочка подобрала одного из солдатиков, узнавая в его зелено-золотом свечении, похожем на листья, по которым скатываются солнечные капли, благородную ауру своего отца.
Арис Фирр, в котором лесная зелень разрасталась так буйно, что закрывала от глаз глубинные цвета, был необыкновенно, пугающе добр. В ее памяти он навсегда остался самым близким и великодушным человеком из всех, кого знала Вейгела. Это был один из немногих людей, которые искренне, безоглядно любили королевских близнецов, и один из совершенно ничтожного числа тех, кто любил Модеста. Из-за различий пола – а вернее всего из-за слепоты Модеста – они воспитывались и учились раздельно, и с детских лет Вейгела привыкла наблюдать за отцом и братом из широкого окна классной комнаты. Арис был во всех играх ее брата, во всех его занятиях, в каждой минуте его жизни, и даже тогда, когда Ариса не было рядом, он незримо присутствовал в рассказах и смехе Модеста, в его жестах, в его желаниях и склонностях. Модест любил оружие, потому что Арис собирал коллекцию и не пропускал ни одного приезда торговцев с Драконьего залива, Модест интересовался звездным небом, потому что Арис много о нем знал, Модест любил только несколько сказок, потому что Арис, ограниченно усвоивший артистизм своей матери, хорошо читал только их, в конце концов, Модест был добр и всепрощающ, потому что таким был его отец. По мере того, как королевский род полнился девочками, которых Арис тоже любил, но любил осторожно, видя в них хрупкие создания и признавая главенство женской половины в вопросе их воспитания, привязанность к единственному сыну, наследнику, все больше росла, портя характер мальчика. Модест был любимым ребенком Ариса, и ему позволялось куда больше, чем принцессам, пожалуй, даже слишком много. Вейгела понимала причину этой любви. Модест был единственным мальчиком в их семье, и Арис, чья душа с юных лет не постарела ни на день, обрел в нем друга и жаждал поделиться всем, что умел и любил, – всем тем, чем делиться с девочками было не принято. Можно только представить, каким сильным потрясением стала для Модеста весть о его смерти.
В тумбе в нижнем ящике Вейгела нашла тайник с двойным дном. Внутри лежал кортик – подарок Ариса на десятилетие мальчика. В замок, где действовали сотни запретов, рачительно охраняемых взрослыми, одним из самых строжайших был запрет на пронос оружия, – обычно оно хранилось в складах на седьмом ярусе, где была королевская оружейная, – и, найди этот кортик кто-то из слуг, Модест подвергся бы серьезному наказанию. И все же Вейгела с улыбкой подумала, что Арис знал об этом тайнике.
Девочка повертела кортик в руках, пальцами ощупывая прямой, обоюдоострый клинок, и, так и не поняв страсти отца и брата к оружию, вернула обратно. Она едва успела вернуться к себе, как в дверь постучали. Принцесса накинула платок на шею и позвала гостя войти.
В комнату вошел Линос. Он не казался уставшим, – его ничуть не обременяла помощь другим – но в потухших глазах были беспокойство и страдание, которые Вейгела читала в источаемой им водянистой ауре.
– Ваше высочество хотели меня видеть? – спросил он, коротко поклонившись.
– Линос! – поприветствовала Вейгела, протягивая ему руки и наперед зная, что он их не возьмет. – Как твои дела?
– Как и прежде, хорошо, ваше высочество, – он снова поклонился, как бы извиняясь за то, что не подаст ей руки. – Спасибо, что вспоминаете обо мне.
– Спасибо, что пришел. Леда сказала, что вы с Великим наставником всю ночь готовили лекарства.
– Верно.
Вейгела сцепила руки за спиной и, напустив на себя отстраненный вид, заставивший Линоса напрячься в ожидании ее слов, поинтересовалась:
– У вас… осталось еще что-то?
– Зачем вам? Ваше высочество, вы?..
– Я только хотела узнать. Вдруг…
– Принцесса, – перебил юноша, – я ваш давний друг, вы помните об этом?
Линос был одним из ее старших слуг, самым близким из них. Именно ему доверяли сопровождать ее на улицах Гелиона и во всех поездках на отдаленные острова, а потом он вырос и оставил замок.
– Да. Я помню, – Вейгела, сделав над собой усилие, – в последнее время ей все давалось через усилие – стянула с шеи шарф и запрокинула голову. – Ты видишь. Скажи мне, что это не то, о чем я думаю.
Линос повернул ее к окну и осмотрел шею. Не было никакого смысла в той внимательности, с которой он смотрел на бледно-розовые пятна, поразившие ее кожу, но он все смотрел и смотрел, будто желая лишиться зрения и не видеть их, и все же смотрел, убеждаясь, что это не последствия зуда и не чесотка.
Какое-то время Линос не мог произнести ни слова, боясь, что с его губ сорвется болезненный стон отчаяния, которое заполнило его разум в тот момент, когда Вейгела стянула шарф. Всякий раз, покидая больных или недавно заразившихся детей и испытывая жалость, непохожую на мучения, с которым он провожал первых погибших, он думал, что приобрел привычку, которая, покрыв его сердце плотным и грубым слоем кожи, как если бы это было не сердце, а пятка, делает его нечувствительным к трагедиям, разыгрывающимся в Гелионе. Теперь же Линос смотрел на белую кожу принцессы и в только нарождавшихся пятнах видел язвы и волдыри, которыми они непременно станут позже, и горько страдал.
Лицо Вейгелы – красивое, нежное лицо, удерживающее в чертах остроту скал и торжественное спокойствие штиля, – побледнело в ответ на долгое молчание и дрожащий, тускнеющий свет Линоса.
– Я… Сделаю еще лекарство.
– Оно поможет?
Линос покачал головой.
– Не знаю, – признался он и добавил, стараясь придать своему голосу больше обнадеживающего оптимизма, от чего тот прозвучал натянуто весело: – Но от него вам будет легче.
– Мне… не плохо, – Вейгела накинула шарф и расправила на груди мягкие складки. – Я хорошо себя чувствую!
– Первые пять-семь дней, – невольно заметил Линос.
Вейгела тяжело вздохнула, отворачиваясь от юноши. Мучительнее всего была не новость о неизбежной смерти в бреду, вызванном жаром и удушьем, а необходимость смотреть за тем, как страдают от жалости и любви такие, как Линос: горячо и искренне привязанные к ней ничем не обязывающими чувствами, которые оказывались тем сильнее, что были лишены принуждения и существовали лишь по велению сердца.
– Не говори королеве, – сухо попросила Вейгела.
– Рано или поздно она все равно узнает.
Если бы страдание измерялось в цифрах и глубина горя зависела бы не от силы чувств, а от количества потерь, королева Сол могла бы считаться самой несчастной женщиной из живущих. Она теряла рассудок с каждым ударом судьбы, и теперь, когда, казалось, был нанесен последний, мало кто нашел бы в себе смелость обратить на него внимание и сказать, что среди множества колотых ран она не заметила еще одной.
– О таких вещах лучше сообщать как можно позже, – решила Вейгела. – Ее горе меня не вылечит, а наблюдать его уже невмоготу.
– Что сказать вашему дедушке?
– Наставнику Фирру? – удивилась принцесса. Они не были близки, и свет, что излучал Наставник, был холодным, хотя голос его всегда был мягок и приветлив. – Скажи, что считаешь нужным, Линос.
– Зря вы так. Великий наставник любит вас.
– Великий наставник любит всех. А тот, кто любит всех, не любит никого.
***
Вейгела стояла перед зеркалом с оголенным плечом, горящим от зуда, и пыталась рассмотреть болезнь в своем теле. Обещанные пять дней прошли, но оспа все еще была слабой – она отбрасывала лишь слабую тень на Дома Вейгелы. И все же ошибки быть не могло – она заразилась, теперь она и сама это видела.
Тщетно размышляя о своих чувствах в отношении скорой смерти и странным образом не находя среди них ни страха, ни горечи, ни обиды, Вейгела вдруг услышала торопливые шаги в коридоре. Все в ней застыло в каком-то инородном безразличии, поэтому, когда двери в ее покои резко распахнулись, принцесса даже не постаралась прикрыть плечо.
Минувшие дни, как и прежде, не были обременены усердной работой мысли или тяжким трудом, в котором можно было забыться, и поэтому Вейгела постоянно возвращалась к поиску нужных слов для матери, многократно проигрывая в голове всевозможные сюжеты, ведущие к одной и той же развязке: она причиняет душевно искалеченной матери еще большую боль. Чувствуя себя ответственной за горе, которое принесет королеве новость о ее заболевании, Вейгела все откладывала неминуемую сцену и отгородилась от этой проблемы, как если бы именно она была источником эпидемии. Теперь же, когда ее рывком дернули за плечи, она ощутила даже облегчение – Сол узнала не от нее.
Они стояли лицом к лицу всего мгновение, а затем глаза Сол безошибочно узнали в небольших язвах на ее теле первые признаки укоренившегося заболевания. Их омерзительный вид, вызывавший у аксенсоремцев дурноту напополам с брезгливостью, будто опалил ей глаза, и слезы, переполнив веки, как крупные капли дождя, срывались с ресниц и падали к ногам Вейгелы. Девочка почувствовала дрожь материнских рук и попыталась удержать ее за локти, но ватные ноги королевы подкосились, и она сползла на пол, громко рыдая.
– Дитя, – прорывалось из ее задушенного хрипами голоса. – Мое дитя!
Вейгела никогда не видела мать такой разбитой и жалкой. Всякий раз, когда она кого-то теряла, Сол предпочитала спрятаться в своих покоях. Ей было проще переживать горе в одиночестве, когда никто не видел, что оно делает с ней, какие душевные муки ей причиняет. Потеря отца и потеря супруга, слившиеся воедино и неотличимые одна от другой, хотя в основе их лежали очень разные чувства, были восприняты ей как неотвратимость. Пусть горькая, пусть болезненная, она представлялась Сол частью моря, за которым скрылись корабли, и как море было одним из явлений природы, так и смерть бережно оберегавших ее мужчин была лишь частью жизненного цикла. Но не ее дети.
Сол во всем была медлительна и степенна, – в юные годы из-за склонности к созерцательной меланхолии, в старшем возрасте, после рождения близнецов, из-за укоренившейся слабости тела – и в ее голове никогда не существовало и тени понимания темпа движения времени, хотя немало часов было посвящено размышлению над ним. А теперь жизнь, с таким трудом затянутая на крутую гору, вопреки предательству, стыду, позору и болезням, построенная на ее же плоти, катилась с обрыва так стремительно, что Сол оставалось только смотреть за ее падением и с замершим сердцем спрашивать себя: «Почему?»
Сол терпела, когда узнала о смерти супруга, она сжимала зубы так, что под кожей угадывались желваки, но терпела, когда Совет признал Модеста королем и отправил в Рой вместо нее, она закрывалась в комнате, прячась от мира, когда умерла Астра, и не нашла в себе сил подойти к костру, в котором сжигали тело Циннии. Сол Фэлкон не была сильной женщиной, но она боролась, как могла. И вот она сломалась.
– Не плачьте, матушка, – Вейгела, не зная, как себя повести, дерзнула прикоснуться к ее волосам, нежным, легким жестом проводя рукой по голове матери. – Я хорошо себя чувствую.
В комнату заглянули придворные, привлеченные шумом, и тут же спрятались, стоило Вейгеле поднять глаза. Они боялись ее. Многим старшая принцесса казалась жуткой просто потому, что в ней было слишком мало от ребенка. Но и брат ее, будучи ребенком до мозга костей, не снискал среди них любви. Возможно, любовь вовсе не нужно заслуживать, и жалуется она не за хорошее поведение, прилежность и образцовое послушание, а существует вне них и даже вопреки. Вейгела всегда желала любви, но никогда ее не чувствовала, хотя разумом понимала, что окружающие питают к ней определенную долю симпатии. Но вот теперь Сол тряслась у ее ног, и Вейгела не знала из-за любви к ней или из-за жалости к себе ее мать плакала так безутешно. Разбитая, не знавшая сна, увядающая, как цветок, распадающаяся на воспоминания и теряющая с ними цельность, королева Сол представляла собой жалкое зрелище. Она, с ее болезненным, слишком молодым телом не успевала оправиться от ран, которые наносил ей каждый новый день. От ее большой семьи остался лишь один человек. Любимейшая Вейгела. И ей тоже предстояло умереть.
В комнату почтительно заглянул лекарь. Он остановился на пороге, не смея пройти дальше без приглашения. Вейгела подала ему знак, прося войти и увести королеву. Она хотела немного подумать в одиночестве – щедром богатстве, на которое не давал права титул принцессы, но которым обеспечивала болезнь.
Дверь закрылась. В комнате стало тихо, и волнение, поднимавшееся в ответ на слезы королевы, улеглось. Вейгела подошла к окну и, смотря на простирающиеся внизу сахарные сады белых лилий, плавающие в клубах легкой энергии, какой подсвечивает жизнь каждое свое создание, мысленно потянулась к общей пуповине.
– Модест? Модест, очнись. Уже утро.
Ей пришлось позвать его несколько раз прежде, чем он наконец-то ответил.
– Утро? – тихо спросил мальчик. – Ты ведь знаешь: в домах, что строят люди, утро никогда не наступает.
– К счастью, наш мир строили не люди. Как ты чувствуешь себя?
– Все хорошо.
Он лгал. Он, неспособный даже на самую маленькую ложь и знавший об этом, пытался ее обмануть. Вейгела находила это милым, и от предчувствия расставания ей становилось горько. Она хотела бы перебить эту горечь, обманувшись, но не могла – слишком незамысловата была его ложь.
– Расскажи что-нибудь, – попросила принцесса.
– Лучше ты.
– Здесь ничего не изменилось с тех пор, как ты уплыл, – солгала Вейгела. В отличие от Модеста, в ком честность была возведена в абсолют, она легко и много обманывала, и порой, после особенно удачной лжи, ей было приятно тешить себя мыслью, что даже самый опытный лжец не смог бы узнать в ней своего собрата. – Как тебе Рой? Подружился с кем-нибудь?
– С кем бы я мог подружиться? – фыркнул Модест.
– При дворе нет детей? – удивилась девочка. В Хрустальном замке всегда было много детей. Они выполняли разную нетрудную работу, где требовались их глаза, но в большинстве своем состояли при королевской семье: кто-то служил компаньоном королю, оберегая его от обмана и клеветы, кто-то был товарищем в детских играх принца и принцесс, ребята постарше становились их сопровождающими в дальних поездках.
– Даже если бы и были, вряд ли мы смогли бы найти общий язык. Война закончилась, но мы все еще враги.
– Взрослые игры не должны разъединять детей. Именно нам строить лучший мир, верно?
– Лучший мир? – переспросил Модест с горькой насмешкой. – Ты в него веришь?
– Все проходит, Модест. Я верю, что войны, как засухи и болезни, – явление сезонное, стихийное, никак от нас не зависящее. И вот сегодня мы плачем и готовы разорвать глотки нашим врагам, но завтра нам придется снова пожать им руку.
– Хотел бы я быть таким же рассудительным, как ты.
– Рассудительность – это все, что я имею. Ты же куда богаче меня, Модест. Ты добр.
– Я больше не чувствую себя добрым.
– Не беда. Я тоже не всегда чувствую себя рассудительной, но разве меньше становится у меня ума? – пошутила Вейгела, улыбаясь изо всех сил так, словно он мог увидеть ее лицо. – Расскажи мне лучше про замок. Какой он, этот Амбрек?
Вейгела вышла на балкон и, сев на лавочку, откинулась на подушки. Она прикрыла глаза, вслед за голосом брата воссоздавая образ Белого замка. Вейгела никогда не видела иностранных замков иначе, как на картинках, которые не задерживались в ее памяти, и потому Амбрек, который выстраивал Модест в ее уме, по форме напоминал вытянутую фигуру Замка-на-Энтике. Мысленно она дорисовала ему золотые башни, похожие на узкие стрелы башен Абеля, строгие капители – чуть более мягкие в своей строгости, чем были у настоящего Белого замка, зато точно такие, какие были у поместья Великого наставника. Вейгела представила, как идет вместе с Модестом вдоль высоких анфилад, поддерживаемых тяжеловесными, роскошными арками, мимо парадной галереи императоров в сопровождении советников, и как их делегация блестит золотом волос и мрамором кожи в серых стенах того, что Рой называл «белоснежным».
– А все-таки стоило их всех вырезать, – подумала Вейгела, забыв о связи. – Выпустить Аврору, и даже хоронить бы никого не пришлось.
Вейгела запоздало испугалась собственной жестокости, но испуг этот был искусственно привит воспитанием, обязывающим ее быть милосердной. В сердце же она оставалась холодна к Рою, и если бы сейчас в ее комнату вошел Линос и сказал бы, что в столице на материке случилось страшное землетрясение, унесшее жизни тысяч мирных жителей, Вейгела бы всплеснула руками и воскликнула, как должно: «Какое несчастье!», а внутри радовалась бы и восторгалась. И так сделал бы каждый аксенсоремец, потому что не было среди них никого, кто желал бы Рою счастья и процветания.
– Может, и стоило, – едва слышно вздохнул Модест. – А все же хорошо, что мы этого не сделали. Кем бы мы стали тогда?
Вейгела открыла глаза, и свет неожиданно сильно ударил по глазам. Она приложила ладони к закрытым векам, но под ними все равно было светло.
– Здесь кто-нибудь есть? – спросила принцесса, не понимая, откуда взялся свет. Никто не отозвался, и она осторожно приоткрыла глаза.
Высокое голубое небо разливало свои густые воды над Энтиком, и наползающие на него единым фронтом облака царапались о Башню Зари и распадались на пышные лоскуты, повторяя воздушный узор, какой вышивали на перьевых подушках. Хоть солнце еще и не зашло, над Северным лучом уже бледнела неполная луна, своим призрачным контуром напоминавшая газовый тюль, вырывавшийся наружу из дверного проема. Среди облачной ваты плыла тяжелая, тучная гора облаков. Верхняя ее часть вытягивалась вверх, острыми, мерцающими в золотом свете пиками, угрожая небу, а светло-серая тень, отбрасываемая вздыбленными боками, закладывала вертикальные складки, очерчивая ровные полосы капителей.
– Амбрек, вот он! – воскликнула Вейгела, мыслями возвращаясь к брату. – Представляешь, только что увидела, как в небе прямо надо мной проплывает облако, в точности похожее на замок, который ты описывал!
– Ты увидела что? – переспросил Модест.
– Я…
Вейгела опустила глаза на подушку, впервые видя, как в ложбинках между ее длинными белыми пальцами собираются мягкие нити золотой бахромы. Сквозняк выдувал серебристый тюль из комнаты, и тот парил над землей, расстилаясь волнами в воздухе. Вейгела почувствовала слабость в ногах и потянулась, чтобы опереться на спинку лавки, но ее рука легла на холодный хрусталь и соскользнула. Ладонь обожгла боль, и Вейгела, укачивая кровоточащую руку, оглянулась на холодную стену замка. Толстый хрусталь, преломляя свет в своих острых гранях и царапинах, отразил светлую тень ее испуганного лица.
Она потеряла глаза Неба.
***
Линос покорно ожидал в коридоре, пока его позовут обратно в комнату принцессы. С первого дня, как он узнал о ее болезни, юноша почти не покидал ее комнаты, напрасно желая ободрить ее своим присутствием: оно было обременительно для Вейгелы, читавшей в его душе то, что скрывало его лицо. Тем не менее, она не прогоняла его, и Линос продолжал приходить, проводя у нее те часы, которые были свободны от работы с Великим наставником и осмотра больных. В эти дни он почти не спал, но усталости не чувствовал: каждое утро – несколько часов, что он проводил в кровати, потому что лекарство должно было настояться и остыть, – он просыпался бодрым в предчувствии наслаждения, которое ему доставит общество принцессы, – наслаждения, похожего на то, какое он испытывал в юности, издалека угадывая ее по глубокому синему сиянию и, боясь показаться навязчивым, нетерпеливо ожидая, когда она его позовет. Но сегодня, войдя в комнату Вейгелы и почувствовав на лице ее осознанный взгляд, вдруг лишившийся проницательности и остановившийся на поверхности кожи, он понял, что произошло прежде, чем она сказала, и испугался. Бывали дни, когда Линосу казалось, что принцесса здорова, бывали дни, когда он верил, что она одолеет болезнь, не выдававшую свое присутствие ничем, кроме мелких язв на теле, но потеря внутреннего зрения отобрала у него надежду. Медленно – медленнее, чем другие дети, но также неотвратимо, – принцесса умирала.
Служанка вышла из комнаты и пригласила его войти.
– Случай поразительный, – объявил придворный лекарь. – Скажите еще раз, как вы поняли, что ваше зрение изменилось?
– Я лежала на подушках на балконе, смотрела на небо, – повторила Вейгела, раздраженно отводя взгляд от зеркала. – А потом вдруг поняла, что вижу облака.
– И не было полной слепоты? – продолжал допытываться Лусцио, упиваясь загадкой, какую ему подкинуло состояние принцессы. – Такого, что вы не видели совсем ничего?
– Я же уже сказала, что нет. Я только закрыла глаза ненадолго.
– Поразительно, просто поразительно! – лекарь обернулся к Линосу, и на лице его, всегда веселом, читался неуместный восторг. – Можно с уверенностью сказать, что болезнь странным образом не прогрессирует. Лимбаг в пассивной фазе, так что не случилось ничего необратимого. Время принцессы по-прежнему далеко.
– Однако же ее глаза, – неуверенно начал Линос. Утрата глаз Неба испугала его даже больше, чем новость о том, что принцесса заразилась алладийской чумой. Отчасти потому, что у Вейгелы не было ни шанса избежать заражения после того, как заболела Астра, и Линос готовил себя к этому, отчасти еще потому, что глаза Неба имели сакральное значение для неферу.
– Ну что тут можно сказать? Принцесса стала немного старше, – Лусцио ободряюще улыбнулся Вейгеле. – Ваше высочество держится бодрячком. Прошло уже столько дней с момента заражения, а вы все еще в прекрасной форме! Пока у вас нет озноба и ничего не болит, можно считать, что вы все равно что здоровы.
Вейгела поблагодарила лекаря, хотя по лицу было ясно, что она его почти не слушала. Девочка не выпускала зеркало из рук и, даже отвечая Лусцио, краем глаза продолжала следить за своим отражением. Линос понимал ее интерес. Он и сам долгое время не мог привыкнуть к тому, какое оно – его лицо. Светлое, с золотистыми волосами и рыжеватыми ресницами, – как позже оказалось, совершенно обычное для аксенсоремца, разве что бледные веснушки сообщали его скулам некую оригинальность, – это было лицо, которое ему предстояло показывать всякому встречному, и любой незнакомец знал бы о нем больше, чем сам Линос. Увидев его впервые, Линос был очарован. Прожив с ним какое-то время при дворе, он оказался разочарован до глубины души. Если свой цвет – хотя бы Дом Идей – можно было изменить путем длительного труда, то лицо, его обычное, непримечательное лицо, изменить было нельзя. Другое дело лицо принцессы. Ее большие глаза, подобно водовороту, затаскивающие в темную глубь морской синевы, сияли изнутри, будто источая поглощенный свет, темные, длинные стрелы бровей, проглядывавшие из-под черных кудрей, делали ее восковую кожу еще белее, от чего полные губы казались испачканными в крови. Это была жуткая, но обворожительная, пленяющая красота, которая обещала стать еще богаче и ярче, когда с щек сойдет детская округлость и кожа натянет высокие скулы.
Вейгела долго рассматривала свое лицо. Без сомнений, она видела, что прекрасна, но, не зная общей мерки, не торопилась с этим себя поздравлять, находя много странного в своей непохожести на других. Линос был светел и круглолиц, служанка, подменявшая Леду, прятала за платком золотые локоны, и даже Лусцио, имевший привычку тянуть руки к голове каждый раз, когда те оказывались свободны, путался пальцами именно в светлых прядях, а лицо, пусть и вытянутое, очертаниями напоминало ровный овал. Вейгела пощипывала кожу на щеках, пытаясь убрать едва заметную угловатость, но, сколько бы она ни проминала ее пальцами, сколько бы ни растягивала щеки, ее лицо по-прежнему было красиво и не похоже на других.
– Линос, – позвала она.
– Да, ваше высочество.
– Скажи мне, мы с братом, наши лица, они похожи?
Линос мягко улыбнулся, пряча в уголках губ упрек и сожаление. Именно поэтому они не обвенчались – не потому, что он был низкого ранга, и не потому, что принцесса была слишком молода, – они не обвенчались из-за параноидальной любви к брату. Тот был аномалией. Горячий и яркий, как солнце, которое пробивается даже сквозь закрытые веки и оставляет на внутренней стороне отпечаток своей тени, он обладал какой-то отрицательной гравитацией, отталкивая от себя почти всех, кто не был вынужден ему прислуживать. Его вполне можно было любить на расстоянии, но вблизи он был невыносим из-за своего раздражающе яркого света. Однако Вейгела всегда жила на его орбите, воспринимая брата как-то иначе, чем другие, любя тех, кто любил его, и презирая тех, кто его презирал. Бороться с его влиянием было невозможно, и Линос ушел к монахам, мечтая забыть о блистательном принце, существование которого он обвинял в гибели своей любви и своего будущего.
В конце концов, Линос кивнул.
– Как две капли воды.
«Могу ли я назвать это лицо красивым? Но мне оно так нравится. Не может быть, чтобы на земле существовал человек, которому бы не навилось это лицо, – думала Вейгела, разминая щеки перед зеркалом. – У моего брата такое же, точно такое! Нет, наверное, губы немного другие, он же мужчина. Вот бы посмотреть на него. Наверняка он скоро вернется. Не останется же он там навсегда!» Все эти мысли Линос читал по ее открытому лицу, не умевшему пока еще таиться и подменять одну эмоцию другой. Возможно, любовь в нем уже остыла и зачерствела, но все же не умерла, и беззаботная искренность, с которой Вейгела радовалась сходству с братом, оставляла зарубки на его сердце.
– Слышно что-нибудь о нашей делегации в Рое? – ожидаемо спросила принцесса, косо смотря в зеркале, как изгибается контур ее профиля, когда она говорит.
– Я слышал, что председатель Катсарос прислал во дворец депешу, – неуверенно ответил Линос. – Кажется, посланники возвращаются.
Вейгела продолжила смотреть в зеркало, следя за тем, как загораются ее глаза и тут же гаснут – это разум снова возобладал над чувствами. Принцесса погрузилась в размышления, не забывая при этом смотреть в зеркало. Она думала, и вслед за течением мысли менялось ее лицо: губы то вытягивались, то поджимались, глаза щурились, бегали по золотому ободу рамы, по-прежнему косо, с подозрением отслеживая изменения в выражении лица. Вейгела обдумывала, насколько она может доверить свою радость новости, содержащей в себе такие неоднозначные фигуры речи, как «я слышал», «кажется» и «председатель Катсарос», и приходила к тому, что радоваться еще рано.
Линос же, уйдя глубоко в себя, с болью наблюдал за тем, как принцесса любуется своим отражением в зеркале. Теперь, когда она узнала, что красива, она будто утратила ореол, которым окружил ее Линос, и в каждом движении ему мерещилось выражение самодовольства, свойственного тщеславным женщинам. В его брезгливом недовольстве говорила уязвленная гордость, потому что юноша, даже если он и отказывался думать об этом, все же надеялся, что его близость каким-то образом расположит к нему Вейгелу. Теперь же, когда она утратила дар Неба и обратила свой взгляд во внешний мир, она не могла не заметить, как он прост и невзрачен, и по мере знакомства с двором, со всеми этими яркими, красивыми лицами, таящими в себе обман и подлог, Вейгела бы все больше отдалялась от него.
Однако последнее, что волновало Вейгелу, это придворные. Впечатления, которые она вынесла с детства, рассматривая мутную пленку презрения и злой насмешки, налипавшую на их души вернее, чем на лица, искоренили в ней всякую любовь и уважение к этим людям. Если бы сейчас она узнала, что они, имевшие против ее семьи так много предубеждения, обладают располагающей внешностью, способной тронуть ее сердце и усомниться в ясности собственного ума, Вейгела расцарапала бы себе глаза, лишь бы их не видеть.
– На этого патлатого нельзя положиться, – решила принцесса, отбрасывая зеркало. Она всем телом повернулась к Линосу и заискивающим тоном спросила: – Линос, ты ведь мне друг?
Юноша улыбнулся. То, как быстро Вейгела училась пользоваться своим лицом, было достойно похвалы.
– Приказывайте, ваше высочество.
– Узнай как можно больше о возвращении Совета.
Линос удивился, и на его лице, бывшем на удивление тонкокожим для аксенсоремца, недоумение проступило так четко, что даже Вейгела сумела его правильно распознать.
– Я думал, вы будете рады узнать, что…
– Я рада, – перебила девочка, – но сердце неспокойно. Не могу радоваться от всей души. Хочу, но не могу, понимаешь?
Принцесса всегда была осторожна и осмотрительна, и пусть это убивало всякую радость и всякую тоску, делая ее почти равнодушной, предусмотрительность, с которой она относилась к жизни, содержала в себе великую мудрость.
– Я сделаю все, что в моих силах, – Линос поклонился и вышел.
Ему не пришлось выдумывать никаких хитроумных планов, хотя очень хотелось из простого поручения сотворить целую историю, чтобы почувствовать свою значительность в деле, с которым мог справиться каждый, но которое было поручено именно ему. Во дворце все только и говорили о возвращении воздушного флота. Последней новостью, обсуждаемой с такой же страстью, была болезнь старшей принцессы, но к этим разговорам Линоса не подпускали, замолкая, едва заметив его присутствие. Но теперь, когда тема не была столь болезненна, все говорили свободно, делясь своими переживаниями и надеждами.
Весть о возвращении воздушного флота облетела весь замок за считанные минуты и затем только обрастала подробностями, так что уже было почти невозможно отделить содержание депеши от домыслов и спрессованных в лаконичные фразы, свойственные стилю Катсароса, размышлений. Эта новость, ожидавшаяся так долго и связанная в умах обывателей с концом злоключений Аксенсорема, заставила многих слуг побросать свои дела и схватиться за ручку, чтобы написать хотя бы пару ободряющих строк родственникам. Встретившись в коридорах, люди горячо жали друг другу руки и поздравляли, еще не зная с чем, но растроганные до глубины души. Линос, относившийся к возвращению воздушного флота с инстинктивным недоверием, которое усвоил за безрадостные годы войны, вылившиеся в эпидемию ветряной оспы, обошел замок и, в конце концов, вернулся к принцессе, переняв радостное настроение дворца.
– Советники уже в пути и пристанут к берегам Пальстира через несколько дней, – поделился он. – Там они неделю пробудут на карантине, а после прибудут в Гелион. По приезде советники…
– Это все замечательно, – перебила Вейгела. – Что с моим братом?
Всем казалось до того очевидным, что Модест вернется вместе с делегацией, что никому, кроме Вейгелы, не пришло в голову поинтересоваться судьбой короля.
– Принцесса, – голос Линоса смягчился, – разве могут советники вернуться ко двору без короля?
– Так Модест возвращается? – воскликнула она, подскакивая. Линос не успел увернуться, она схватила его за запястья и, заглядывая в лицо, засмеялась: – Это же здорово! Просто замечательно! Спасибо, Линос! Спасибо!
Пробыв еще недолго у принцессы, чувствуя себя приобщенным к ее радости не столько из-за повода, сколько из-за принятого в ней участия, Линос попрощался. К восьми часам он должен был быть у Великого наставника. Он как раз переходил по длинному виадуку, когда увидел королеву. Она стояла, закинув голову к небу, в своем белом развевающемся платье похожая на призрак невесты, и, сжимая руки на груди, что-то торопливо нашептывала.
Сол выглядела хуже прежнего.
– Ваше величество, – громко поприветствовал Линос.
Женщина с лицом девицы замерла и, спрятав что-то в корсаже, помедлив, обернулась. На ее лицо пала тень облегчения, как если бы она, ожидая встретить врага, увидела старого друга.
– Ах, это ты, Линос, – Сол без толку пыталась зачесать волосы назад. На ее голове не было ни венца, ни короны, и ветер беспрепятственно трепал ее волосы, набрасывая золотую паутину на лицо. – Добрый вечер.
– Вы выглядите грустной, – заметил Линос, избегая смотреть в ее потускневшие глаза. – А ведь день такой радостный. Вам нездоровится?
Лицо Сол выразило растерянность.
– Радостный день? – переспросила она. – Что же в нем радостного?
– Как же? – Линос был очень рад, что ему представилась возможность первым сообщить королеве новость о прибытии воздушного флота. – Возвращаются советники и с ними король – разве это не радость?
Сол затравленно посмотрела на него, в ее глазах промелькнула обида, все ее существо будто спрашивало с осуждением: «За что ты меня так не любишь? Зачем обижаешь меня?» Но в простом лице Линоса не было ни следа насмешки – он искренне хотел ободрить королеву и изводил ее лишь по незнанию.
– С чего ты взял, что король возвращается? – спросила Сол, заглядывая за каменное ограждение, где светлые опоры моста терялись в туманных сумерках, укрывавших землю и делавших обрыв бесконечным.
– Ну как же? Разве могут советники вернуться без него? – Линос рассмеялся, призывая королеву посмеяться вместе с ним, но за белокурыми локонами губы Сол задрожали.
Сол вцепилась в перила. С ее зажмуренных глаз катились крупные слезы. Линос видел, как дрожат ее плечи, и держался наготове, чтобы в случае необходимости схватить королеву за руку и отдернуть от края. Но в этом не было необходимости. Королева Сол вдруг осела на каменную кладку, сжимаясь, становясь совсем маленькой от силы душащего ее горя, и схватилась за голову, закрывая уши от голосов, которые Линос не слышал.
– Король, – вдруг догадался Линос, – не вернется, верно?
Королева ничего не ответила. Она переживала один из своих коротких, но с каждым днем все более изнуряющих приступов паники, вызванных чувством бессилия и отчаяния, сопровождавшим ее даже во снах. То, как быстро все менялось, как каждый день таил в своем свете нож, готовый вонзиться ей в спину, и как беззащитна она была перед каждым ударом судьбы, лишало ее ощущения контроля над своей жизнью. Да и вообще, был ли у нее этот контроль хоть когда-то?
– Проводи меня до королевских покоев, – попросила Сол, чувствуя, как сердечный ритм приходит в норму и ей становится легче дышать. – Я чувствую себя неспособной идти.
Линос, все это время не знавший, куда себя деть, и стыдившийся того, что своим присутствием ставил королеву в неловкое положение, охотно протянул ей свое плечо. Сол взяла его под руку и, вяло переставляя ноги, двинулась обратно в замок. Хоть она и была на целую голову выше Линоса, юноша почти не чувствовал ее веса. За последние месяцы королева похудела до того сильно, что стала почти прозрачной, и всю дорогу Линос думал лишь о том, что врачам нужно уделять ей больше внимания, иначе Аксенсорем потеряет династию.
Они молча дошли до восточной части замка, и уже у самых дверей Сол опустила его руку.
– Ваше величество, я… Могу я позвать кого-нибудь для вас?
– Нет. Нет, не хочу, – ее манера сопровождать движением головы свое согласие или отказ, так живо напомнили юных принцесс, что Линос на секунду почувствовал и на себе тень тяжелой, невосполнимой утраты, которую отбрасывала королева. В его груди разрослось и тут же опало, не успев укорениться, холодное, мерзкое чувство беспомощности и страха перед грядущим.
Они попрощались. Линос был уже в конце коридора, когда королева вдруг окликнула его.
– Линос! Главное – ни слова. Ни слова Вейгеле!
Но Вейгеле не нужны были чужие слова.
Когда Линос наконец-то ушел и принцесса почувствовала себя более свободной в выражении чувств, она долго кружилась по комнате, не в силах удержать энергию, которой напитывала радость каждую ее клетку. Пританцовывая, перепрыгивая с места на место летящим шагом и кружась на носках, Вейгела представляла, как воссоединится с братом, и ее радость – столь бурная и искренняя – причиняла ей боль, но не проходила. Как корни иных растений, пережив долгую засуху и неожиданно попав в водную среду, захлебываются в воде, лопаются и загнивают, так и сердце Вейгелы, привыкшее к несчастьям, укоренившееся в них, вдруг стало болезненно тяжелым от ликования, разбухло и давило на грудину. От восторга было трудно дышать, но она продолжала носиться по комнате, не замечая, как до крови расчесывает руку. Уже потом, сбежав от духоты комнаты на балкон, Вейгела заметила порванную кожу и крупные красные пятна на руках. Радость осела, хоть и не схлынула до конца.
– Как он может сюда приехать? – спросила себя Вейгела, смотря, как желто-красная сукровица растекается вокруг болячек. – Гелион ведь заражен. Может, Линос имел в виду, что Модест вернется в Аксенсорем, но не в Гелион? А если его обманом завезут сюда, и он заболеет?
Вейгела мысленно потянулась к их связи.
– Модест, – вздохнула она, почувствовав отголосок на той стороне. – Мне сказали, что вы с советниками возвращаетесь в Аксенсорем. Где вы сейчас?
– Советники? – голос Модеста дрогнул, а затем Вейгела почувствовала засасывающую тоску и ярость. Сила, с которой на нее обрушились чужие эмоции, ударила в солнечное сплетение и выбила из ее тела весь воздух. Она схватилась за сердце, словно могла нащупать и вырвать эту боль.
– Модест? Модест, ты не с ними?
– Я… Нет. Я остался.
– Почему?
– Я, – Вейгела почувствовала слезы в его голосе. – Не заставляй меня… Говорить.
– Модест…
– Прошу, не надо! Ты разрываешь мне сердце! Со мной все хорошо, я только прошу тебя – умоляю! – позаботься о себе и наших сестрах. А я тут… Как-нибудь сам.
Как бы Вейгела ни пыталась его разговорить, Модест продолжал молчать, и вместо него говорила связь, все больше раскачиваясь от пугающей смеси страха, грусти, одиночества и глубокой обиды. Наконец, Вейгела пережала: Модест не выдержал и разрыдался. Девочка вдруг ощутила страх и темную скорбь, почти лишившую ее зрения. Слезы горячим потоком лились с распахнутых глаз, и она не могла с ними бороться.
– Модест, – позвала Вейгела в последний раз. – Не говори ничего, хорошо, это не важно. Только одно скажи. Ответь честно всего на один вопрос. Пожалуйста. Мне важно знать. Скажи, с тобой все хорошо?
Модест долго молчал, и Вейгела уже хотела его отпустить, когда услышала тихое:
– Я… заболел.
– Заболел? – переспросила Вейгела, чувствуя подкрадывающийся к ней ужас, но еще не в полной мере осознавая его.
– Это ерунда, я… Немного… Простыл, и, – слова давались Модесту тяжело. Он и сам не понимал, что с ним происходит, или же понимал, но, как и Вейгела, не осознавал в полной мере, отказываясь принять очевидное, потому что это означало бы признать ужасное.
Мысль, не сформированную в слова, еще можно отогнать, но от нее уже нельзя избавиться. Она бьется на задворках сознания, как птенец бьется о скорлупу, стремится проломить барьеры и сквозь образовавшуюся брешь внести весь свой багаж – цепочку умозаключений, которые родятся от одного лишь ее света.
– Кажется, я не вижу, – наконец признался Модест, и мысль, которую он отгонял, стала еще более ясной и приобрела форму.
– Ничего не видишь?
– Почти ничего. Только свои руки. Вернее, я знаю, что это мои руки, но они…
– Какие они?
– Они… Они как будто светятся.
Сердце Вейгелы ухнуло вниз и пропало. Она больше не ощущала его биения, не чувствовала его привычной тяжести в груди.
– Что еще ты видишь?
– Мои ноги. Они тоже… светятся.
– Что еще? – давила Вейгела. – Ты видишь что-нибудь, кроме себя?
– Нет. Я ослеп?
Модест принял бы свою слепоту с большим смирением, чем то, что происходило на самом деле, и невольно подводил Вейгелу к тому, чтобы она ему соврала, подбрасывая объяснения, в которые он бы с удовольствием поверил и которые были настолько зыбкие, что в них должен был поверить кто-то еще. Но Вейгела, оглушенная его откровением, осталась глуха к его мольбе.
– Модест, где ты? Прошу, умоляю, скажи мне! Не может быть такого, чтобы ты ничего не видел!
– Я просто немного приболел, – он пошел на попятный, испугавшись отчаяния, бившегося в отяжелевшем голосе Вейгелы. – Тебе не стоит переживать.
– Модест, у тебя есть язвы на теле? Кожа чешется?
– Да, но откуда?.. Ты узнаешь через связь?
Вейгела опустила глаза на свои покрытые красными волдырями руки.
– Да.
Это была ее вина.
***
Редкая птица летала так высоко в облаках, но люди продолжали жить в Хрустальном замке и любоваться расстилающимися под ним землями. Погода здесь была непостоянной, и тучи часто изливались мокрым снегом с дождем, не доходя до Гелиона. Вот и сегодня Вейгела чувствовала во влажных порывах ветра назревающий дождь, но по-прежнему не двигалась с места. Стоя у балюстрады, она смотрела через подзорную трубу, как первые корабли воздушного флота выходят из-за Северного луча. Они неотвратимо приближались к берегу, как судьба, как злой рок.
– Как скоро патлатый будет здесь? – спросила Вейгела, услышав шорох за спиной. – Я хочу с ним говорить.
– Ваше высочество, – вздохнул Линос, подавая ей плед, – прекратите так называть Председателя. Имейте уважение если не к нему, то хотя бы к его сану.
– Мой брат – король, моя мать – королева-регентша, мой дед – Великий наставник, а мой прадед – Войло Фэлкон, сделавший эту страну. В моих венах течет кровь одного из священных семейств Мортема. Кто такой этот патлатый, чтобы я имела к нему уважение?
– У вас и правда впечатляющая родословная. Но Катсарос – человек, который защищает страну сейчас.
– Чью страну он защищает? – резко воскликнула Вейгела. – Посмотри на улицу, Линос! В столице эпидемия! В столице чума! Это он, с его разрешения впустили алладийские корабли! Сколько детей умирает ежедневно, Линос? Вот цена его дипломатии, вот она!
– Ваше высочество, корабли принимали министры, – напомнил юноша. – Катсарос тут ни при чем.
– Да мне плевать! Пусть их детей тоже завезут на Гелион, может, это заставит их взяться за голову!
Линос сочувственным взглядом проводил Вейгелу до дверей в ее покои и пошел следом. По мере того, как болезнь укоренялась в организме, принцесса становилась все более злой и жестокой. Линос был готов к тому, что она станет капризной и плаксивой, какими становились все неизлечимо больные и страдающие, но она, всеми силами восстававшая против смерти, жила и дышала ненавистью. Она задыхалась в ней, и Линос искренне жалел ее. Детям трудно видеть несправедливость, и разве то, что королевская семья захлебывалась в крови, а люди, ставшие этому причиной, не испытывали неудобств иных, чем муки совести, которые становятся не так уж и мучительны, когда посреди ужаса болезней, удается сохранить свой мирный уголок, – разве это было справедливо?
Вейгелу ломало. Ее выворачивал зуд, раздражал запах лекарств, поселившийся в ее комнате, но больше всего ее выводило непонимание. Почему она должна была страдать так сильно в одиночестве? Если бы можно было собрать несчастья Гелиона и разделить между всеми неферу и валмирцами, то несчастья превратились бы в досадные недоразумения и никто не был бы обижен. Но ни счастье, ни горесть человеческая от человека неотделима, и не справедливостью руководствуется судьба, размечая дороги.
Многим жертвам алладийской чумы, когда они достигали акме, тело предлагало утешительное забвение. Дети погружались в беспамятство, и, укачанные среди неясных сюрреалистичных миражей собственного сознания, путавшего для них воспоминания о жизни и о мечтах, хранившихся отдельно от мира и часто вопреки ему, они чаще всего уходили во сне. Со страхом и опасливой надеждой – верой в то, что забытье избавит ее от чувств, ставших слишком тяжелой ношей теперь, когда к ее внутренним переживаниям прибавилось физическое недомогание, разъедавшее кожу до самой кости, – Вейгела ждала и для себя такой участи, видя в ней высшую форму милосердия. Она малодушно признавала свое поражение перед роком судьбы, через силу смиряясь с тем, что ожидание бессмысленно и торжественного воссоединения не случится, и желала, чтобы все скорее прекратилось.
Вейгела вспоминала слова Лусцио о ее здоровье и чувствовала себя обманутой и преданной. Она стала заложницей своего тела: температура не поднималась, но большая часть ее кожи оказалась под бинтами, пропитанными лекарствами, обладавшими свойством на недолгое время смягчать зуд, вгрызавшийся в кости. От непрекращающегося страдания она становилась зла, и как гнилая вода не может наполнять питьевой родник, так и силы, которые придавала эта злость, не могли питать ее добродетели. У Вейгелы было достаточно сил, чтобы спорить и ругаться, но меньше необходимого, чтобы прощать и смиряться.
– Что ж, – вздохнул Линос. – Так или иначе, вам придется с ним говорить. Королева нездорова.
– У нее снова припадки? – холодно спросила принцесса. Она уже перешла ту черту, когда могла жалеть кого-то, кроме себя, и ее раздражало то, как здоровая женщина губит себя из-за бесполезного страдания. Ее неспособность выполнять свои обязанности, связанная не с физическим недугом, а только с припадками, до которых она настойчиво доводила себя, ложилась на плечи Вейгелы, мысленно подводившей итог своей жизни и готовившейся к лихорадке, которая должна была окончательно уложить ее в постель, а следом забить последний гвоздь в крышку ее гроба.
– Небольшое недомогание, – поправил юноша.
– Позови Леду, – отмахнулась Вейгела вяло. Обсуждать состояние матери она не собиралась. – Пускай оденет и причешет меня. Передай патла… Председателю Катсаросу, что я буду ждать его и членов делегации в тронном зале.
Вейгела терпеливо ждала, пока ее соберут, и все время злилась. Возвращение советников теперь, когда она знала, что ее брат не с ними, казалось ей верхом бесчестия, которым Совет бросал вызов королевской династии. Но делать было нечего – они возвращались. Возвращались без разрешения, возвращались в столицу, где иссыхала королевская кровь, и всего более затем, чтобы залить водой дотлевающие угли, оставшиеся на месте ее семьи. Модест был оставлен в Рое – скорее всего, он был пленником, – младшие принцессы погибли, матушка была на грани помешательства, сама Вейгела была заражена, а тетушка была на Абеле и не могла руководить оттуда, не имея на то решения Королевского совета или хотя бы полномочий, одобренных Советом министров. Страна распадалась, и весть об этом нес аксенсоремский воздушный флот – по-прежнему непобедимый, но своей славой уходивший в прошлое, казавшееся невыносимо далеким.
– Готово! – объявила Леда.
Вейгела, два часа истязавшаяся собственным туалетом, подняла взгляд на свое отражение. Ей бросилась в глаза крупная золотая заколка в форме бабочки. Прежде она любила эту заколку, тянулась руками, лишь бы коснуться ее объемных боков и гладкости камней, оставлявших на коже ощущение света, сравнимое лишь с тем тактильным удовольствием, какое вызывает неровность багета, сросшегося с полотном великого гения и впитавшего его тончайшее искусство настолько, что можно было угадать по одному обломку, чей талант он оформлял. Теперь же, когда ее глазам стала недоступна разноцветная перламутровая пыль энергии драгоценностей и они стали только камнями, Вейгела ощутила отвращение к детской безделушке: золото под синей эмалью было слишком тяжеловесно, разноразмерные камни – громоздки, да и в целом внешний вид заколки ничуть не напоминал звенящую легкость бабочки. Крупная форма заколки была Вейгеле противна именно потому, что копировала природу, а не воссоздавала ее.
Вейгела знала, что чувство единения с миром, которое ей дарили глаза Неба, исчезло безвозвратно, но все еще не привыкла питаться суррогатом, который ей предлагали под видом «реального» мира.
Девочка снова посмотрела в зеркало, находя в нем отражение служанок. Златовласые, с округлыми, мягкими лицами, они, сохраняя общность черт, отличались друг от друга целым комплексом привычек и предпочтений, делавших их непохожими лишь потому, что усвоены они были в разных пропорциях. Они были одинаково одеты, одинаково накрашены и даже улыбались как будто одинаково, однако же у одной на рукаве была длинная складка («Неряха», – подумала Вейгела), у второй на туфлях осталась дорожная пыль, третья, пусть и сохранила внешнюю опрятность, улыбалась так плотоядно, что Вейгеле становилось не по себе. Они ждали похвалы, то жадно рассматривая ее со спины, то заглядывая в зеркало, и, будто только что заметив ее настороженный взгляд, улыбались, приглашая рассмотреть их внимательнее, давая своими нелестными, ироничными улыбками понять, что принимают ее любопытство. Они давали Вейгеле смотреть на себя, видя в ее беде пробуждение к той жизни, которую считали единственно верной, и с предвкушением ожидали, что она будет смотреть вокруг и всему удивляться, что будет неспособна понять, как устроена их жизнь, и, превозмогая гордыню, будет просить их помощи, оказывать которую всегда приятнее, чем получать.
Но старшая принцесса, заметив в их лицах что-то мерзкое, название чему она еще не знала (это было самодовольство), почувствовала еще большее негодование.
– Что за детство? – воскликнула она, выдергивая заколку и бросая ее на туалетный столик. – Я иду к Совету, а не в кукольный театр! Уберите мне волосы так, как убирают моей матери. И где мой венец? Пусть принесут Гало.
Девушки встрепенулись.
– Нам вряд ли дадут Гало, ваше высочество. Это ведь церемониальный венец.
Их волнение было понятно. Гало был старейшей реликвией в королевской сокровищнице. Им короновали аксенсоремских монархов еще с Панмирика IV, учредившего Квортумскую академию, задолго до рождения основателя правящей ныне династии, в нем же встречали высокопоставленных послов с Валмира и проводили все важные церемониальные обряды.
– Я что, разрешения спрашивала? Вы говорите так, словно церемониймейстер или Хранитель сокровищницы все еще в замке, – возмутилась принцесса, невольно выдавая свое недовольство еще и тем, что все высокие чины покинули замок, бросив его и свои посты на младших помощников.
– Но ведь это королевская корона…
– Я встречаюсь с советниками от лица королевы-регентши и короля. Считайте, что, отказывая мне, вы отказываете им. Это преступление!
Через полчаса Вейгеле принесли Гало. В полной тишине оплели ее волосами основание, пряча его за ободом косы, и закрепили клипсами на ушах верхний обруч. В молчании, с которым служанки работали, явственно проступало негодование, граничившее с глубокой обидой, но пока их руки оставались ласковы, Вейгеле было все равно. Она почти слышала, как церемониймейстер, узнав о ее поступке, огорченно качает головой и восклицает свое неизменное: «Беспорядок! Кругом сплошной беспорядок!», и это забавляло ее, как если бы он в ее присутствии ругал могильный камень за то, что тот носит имя человека, который принес на королевский прием не тот венец.
– Найдите Линоса, – Вейгела взмахнула рукой, отпуская служанок. – Пусть проведет меня в тронный зал.
Вейгела прошла несколько раз мимо зеркала, так и этак рассматривая свой внешний вид. С тех пор, как она потеряла дар Неба, ей перестали приносить хитоны и начали учить носить новую, неудобную, сковывающую одежду, покрывавшую тканями все ее тело. В ней она казалась выше и взрослее, особенно теперь, когда вокруг головы поднимался золотой обруч Гало, и ей приходилось держать голову высоко поднятой, чтобы корона не покачнулась и, запутавшись в ее волосах, не съехала набок. Она была горда тем, как была красива, находя свой облик царственным, недостижимым, видя в глазах спокойствие, которым она, обманувшись, окрестила глухое, ни на что не направленное раздражение, а на лице – строгость и уверенность, которые на самом деле были частными проявлениями усталости. Но вдруг ее губы задрожали, и она беззвучно расплакалась.
«Повзрослела! Повзрослела! – повторяла Вейгела про себя. – Как не вовремя! Как рано!» Это был один из немногих приступов жалости к себе, которые, вырвавшись из-под контроля разума, затопляли все ее существо чувством отчаяния, тоски, гнева, пустоты – одиночества. В такие моменты она уже не помнила никого и ничего, и вся прошедшая жизнь обретала серые, промозглые цвета, а воспоминания о светлых днях, которые она призывала из омута памяти в утешение, казались до того нереальными, что вгоняли лишь в большее уныние. Не было и не могло быть в этих острых приступах жалости ни нежно любимых сестер, ни смешного в своей детскости Наставника, ни лелеющего ее отца, ни трогательной матери, ни бесконечно любимого брата, покинувшего ее. Было только грандиозное отчаяние и золотые – золотые! – волосы.
К тому времени, как за ней зашел Линос, Вейгела привела себя в порядок, и если ее глаза и сохранили намек на недавний срыв, то трактовать его следы можно было по-разному. С легкой улыбкой она взяла Линоса под руку, и вместе они неспешно двинулись к тронному залу.
– Линос.
– Да, ваше высочество.
– Почему у тебя на щеках есть крапинки, а у меня нет? – теплым голосом спросила Вейгела. – Я нахожу их очень милыми.
К удовольствию принцессы Линос густо покраснел. Пролепетав что-то невнятное, он перевел разговор на обсуждение достоинств гобеленов, чтобы скрыть неловкость, избегая встречаться взглядом с принцессой, но чувствуя, что она рассматривает его.
На самом деле, Вейгеле не сильно нравились веснушки, но она вживалась во внешний мир очень быстро, усваивая его главное правило – людям, особенно невыдающимся, нравится, когда хвалят их внешность; не одежду, не вкус, не талант, а внешность: кожу, волосы, лицо – то сокровенное, чем им приходилось делиться с миром не по своей воле, и над чем они не имеют власти. Проверив свою догадку, Вейгела потеряла всякий интерес к юноше и всю дорогу подбирала приветственные слова, которые усыпят разум советников колыбельной похвалы, а после разобьют их обвинениями, которые она собиралась тут же обрушить на их головы. Однако чем больше она думала над этим, тем больше раздражения испытывала. Вейгела боялась, что не сможет долго разливаться в льстивых речах и уже с порога потребует от них ответа, – на это не хватило бы ни душевных, ни физических сил ее матери, зато с избытком накопилось у нее за время заточения в замке.
Первое, что увидела Вейгела, когда перед ней распахнулись двери тронного зала, – это благодушные лица людей, пребывающих в хорошем настроении. Советники, оборачиваясь к ней, натягивали на лица невозмутимые маски умудренных жизнью старцев, но те тут уже трескались, – они заметили Гало на голове принцессы – венец, в котором они отказали ее брату, сославшись на какие-то нелепые затруднения и спешку, в которой проходила коронация.
«Надеюсь, мое лицо хотя бы вполовину так похоже на лицо моего брата, как сказал Линос, – подумала Вейгела, высоко поднимая голову, и оглядывая советников. Их бледные лица, неспособные принять никакого другого выражения, кроме растерянности и испуга, в котором выразился страх обличенного лжеца, говорили громче всех слов, которыми они собирались ее обманывать. Вейгела была тронута. В конце концов, в этот момент они были откровеннее всего. – Надо же, мы и правда так сильно похожи».
Вейгела прошла в тронный зал, не удостоив взглядом ни одного из кланявшихся ей людей, и заняла свое место – небольшое кресло по левую руку от королевского трона. Позади, пройдя через заднюю дверь, встал Линос.
– Председатель Катсарос, советники, – поприветствовала она холодно, с удовольствием видя растерянность на их лицах. – Вас должны были предупредить о том, что королева-регентша сегодня не сможет вас принять. Однако, имея уважение к вашему сану и вашей миссии и желая поскорее отпустить вас к вашим семьям, королева была так добра, что передала мне свои полномочия на эту встречу. Для меня великое удовольствие встретиться с вами. Члены Королевского совета издавна славятся своей мудростью, а уважение и почет, которым они пользуются в обществе, неизмеримы. Расскажите мне об успехах вашей дипломатии, чтобы я лично уверила в вас и ваше могущество.
Хотя голос Вейгелы звучал ровно, все присутствующие уловили в нем тонкую насмешку, но не поверили ей, по-прежнему видя перед собой ребенка, росшего на их глазах.
– Что же вы молчите? – поторопилась сказать Вейгела, видя, что Катсарос готовится взять слово. – Расскажите, почему вы самовольно вернулись без разрешения Хрустального дворца? Кто вас отозвал?
– Принцесса, мы услышали, что в Аксенсореме беда, и что вы…
– Вы медики? Лекари среди вас есть? – давила Вейгела. – Алхимию вы практикуете? Больного от здорового отличить можете? Чем же вы хотите помогать Гелиону?
– Ваше высочество правы, мы всего лишь государственные мужи и практической помощи болеющим не окажем, но все-таки мы имеем некоторый опыт в управлении государством. Он будет неоценим для вас.
– Так же, как неоценим был ваш опыт для моего брата? Кстати, где он?
Советники разом упали на колени, не выдержав напряжения, искрившего в воздухе. Только Председатель остался стоять.
– Принцесса, прошу вас выслушать, – попросил Катсарос.
– Ты тоже.
– Что тоже?
– На колени, – велела Вейгела. Катсарос продолжил стоять, растеряно оглядываясь на членов Совета, и только скрежет стали, с которым железные наручи одного из стражей проехались по нагруднику, вернул его голове ясность, но он все также отказывался подчиниться. Тогда Вейгела поднялась с трона и громко крикнула: – Старшая принцесса велит тебе встать на колени!
Ее голос, вознесшись к сводам потолка, разбился, и осколки крика со звоном осыпались вниз. Катсарос снова услышал, как позади него скрипит и требует подчиниться сталь. Перебарывая себя, он опустился на колени. Волнение стражников утихло.
– Говори так, – продолжила властным голосом Вейгела, возвращаясь на место. Теперь, когда она удостоверилась в верности стражей, зачарованных на крови Фэлконов, когда своими глазами увидела, как они, истуканы, всегда казавшиеся ей пустой скорлупой воинских доспехов, отходят от стен и сдвигаются вокруг Катсароса, ожидая ее приказа, она почувствовала уверенность и силу. Совет мог предать королевскую семью, но пока за ее спиной стояла армия, никто из них не осмелился бы ослушаться.
– Ваше высочество, вы!.. – Катсарос покраснел от унижения. За двадцать лет службы в Совете его еще никто не опускал так низко. Стыдно было не столько стоять на коленях, сколько быть опущенным на них ребенком. Но исправить положение Катсарос мог, лишь начав говорить. – Мы прибыли в Рой с королем, но на приеме у императора случился инцидент, и короля забрали.
– Что за инцидент?
– Небольшая ссора между королем и императором. Вы знаете вашего брата, он еще совсем юн и так вспыльчив. Вы не в пример рассудительнее его…
– Что они потребовали? – перебила Вейгела, прерывая начавшиеся мадригалы, в которых так преуспели аксенсоремские дипломаты.
– Они хотят, – здесь уже Катсарос сам себя оборвал.
– Ну? Говори!
– Они… Император хотел породниться с королевской семьей Аксенсорема.
– Династический брак? – удивилась Вейгела. Это предложение было столько абсурдно, что даже позабавило ее. – Мне предлагают супруга?
– Нет, ваше высочество. Требование императора обладало более точной формулировкой.
– Какой?
– Император хотел взять в жены… вашу мать.
– Исключено! – воскликнула Вейгела, ни секунды не раздумывая. – По его приказу убили королевского супруга! Это все равно, как если бы Август убил его сам! Будь у этого человека понятие о чести, он бы и думать об этом не смел!