В гостиницу входил самый разный люд, не обращая ни малейшего внимания на дюжих швейцаров, которые, в свою очередь, тоже игнорировали проходящих. Иван Павлович же, как с ним всегда случалось в подобных ситуациях, оробел, замер в проеме, и это его состояние моментально уловил ближайший швейцар.
— Ну что? — спросил он примерно так, как спрашивал у Сергея главарь из ночного отрывка, разве что «парашей» не обозвал.
— Я… Вот. — Иван Павлович вынул из кармашка сиреневую карточку.
— Та-ак, — сказал швейцар, изучив приглашение и возвратив его Ларину. — К администратору пройдите. Вон туда.
Носатая девица за стойкой брезгливо взяла протянутую Иваном Павловичем карточку.
— Минуточку. — Она набрала какой-то номер. — Да… Администратор… Да… Да…
Уже без брезгливости она протянула карточку обратно.
— Девятый этаж, пожалуйста. Налево и до конца.
Мимо игральных автоматов, киосков и стойки таксомоторной службы, следуя в указанном девицей направлении, Иван Павлович оказался возле лифтов, один из которых и вознес его на девятый этаж.
Миновав несколько дверей, лестничных площадок и поворотов, Иван Павлович оказался возле двери в торце коридора. Он уже приготовился постучать, но тут дверь открылась и показался громадный толстый негр, лысый или бритый, с усами.
Секунду оба недоуменно смотрели друг на друга, но потом негр улыбнулся белозубым ртом и отступил в прихожую.
— Давай-давай, — сказал он. — Заходи, голубчик!
— Джош! — послышался из глубины строгий женский голос.
Негр отступил еще на шаг, и Иван Павлович вошел. Из широкой прихожей вело несколько дверей. Центральная, прямо напротив входа, по две с каждой стороны и еще две — по обе стороны от входной. В проходе стояла невысокая женщина средних лет в очках и строгом кремовом костюме, похожая на японку. Она что-то сердито сказала негру, тот фыркнул и исчез. В этот момент Ивану Павловичу показалось, что он уже где-то видел эту женщину. Но ощущение исчезло, как только она обратилась к нему:
— Миссис Розен скоро будет. Прошу пройти и подождать ее. Плащ можете снять здесь. — Говорила она без малейшего акцента, но с какой-то неестественной, деревянной интонацией.
Иван Павлович повесил плащ и вошел в огромную высокую комнату неправильной формы. Во всю противоположную стену тянулось окно с видом на залив. По бокам витые лестницы вели на галерею. Ближе к центру почти симметрично стояли два стола — один небольшой с телевизором и телефоном, второй длинный, заставленный блюдами с бутербродами, салатами, печеньем, стопочками тарелок, стаканами, бутылками и небольшим настольным холодильником. Возле громадного окна стоял еще столик с журналами, пепельницами, сигаретами и еще какими-то коробочками. В боковых альковчиках стояли диваны и еще какая-то мебель. Иван Павлович сразу всего не разглядел. Увидел только высокие напольные часы у боковой стены. Увидел и обомлел. Они показывали четверть двенадцатого.
— Простите меня, — сказал он женщине в кремовом костюме. — Я не знал, что еще так рано.
— Это не страшно, — без улыбки ответила она. — Располагайтесь, прошу вас. — Она показала на длинный стол. — По распоряжению миссис Розен можете перекусить и отдохнуть. Она вышла, закрыв за собой дверь.
(1976–1978)
Ванечка пробудился в начале седьмого. Состояние его было ужасно. Глаза не желали открываться, а единожды открывшись, снова закрыться не могли. Кровь кололась, как затвердевшие сосульки, и казалась газированной. Во рту стоял такой вкус, как если бы он две недели носил, не снимая, одни носки, а потом всю ночь жевал их.
— Идея? — простонал он, в сугубо анекдотическом смысле: то есть «где я?» Вопрос был актуален целую минуту, а то и больше — он совершенно честно не мог понять, где он очутился и какая цепь событий привела его сюда. И только разглядев на подушке рядом черноволосую не свою голову, он въехал: «Таня… Это же Таня. Жена».
И вчерашний день постепенно выстроился в ряд, и ему стало стыдно, и очень захотелось что-то такое сделать с собой, только совсем непонятно было, что же. Он вытек в ванную, залез под ледяной душ, тихо повизгивая, тут же выскочил, растерся и почему-то на цыпочках спустился на кухню.
— А! — сказал ему Ник, который у же сидел там с наполовину опорожненной бутылкой шампанского и красным лицом. — Стакан виновнику торжества и товарищу по несчастью. Прими на грудь, оттягивает.
Ванечка, приняв стакан дрожащей рукой, послушно выпил, но особой оттяжки не почувствовал. Ему был подан второй.
— Из деликатности не спрашиваю, как оно, — продолжал Ник. — И чтобы сменить тему, ответь-ка мне на вопросик по твоей части, а то у меня кроссворд не получается. «Легендарный поэт, герой кельтского эпоса». Шесть букв.
— Оссиан, — не задумываясь, пробубнил Ванечка.
— Так, попробуем… Нет, не выходит. «Марсиан» — семь букв, а надо шесть.
— Погоди, какой еще Марсиан? — Ванечка вдруг заволновался и закрутил руками.
— Э-э, да тебе бы тремор унять… Ну-ка поищем… Дом моего друга — мой дом.
И Ник по-хозяйски залез в буфет и извлек оттуда початую бутылку ликера.
Ванечка рванул полстакана, и все окончательно встало на места.
«Марсиан…»
Он устремился наверх, оставив на кухне опешившего Ника, распахнул дверь спальни и, опустившись на колени перед кроватью, стал покрывать поцелуями Танино лицо.
— Прости, прости меня, друг мой, жена моя… Таня открыла глаза. Иван откинул одеяло и навалился на нее всем телом.
— Я же муж, муж тебе, не марсиан какой-нибудь…
— Погоди… какой еще марсиан? Он схватился за подол ее ночной рубашки и стал тянуть вверх.
— Постой, пусти на минуточку. Я сама. Таня вывернулась из-под него на другой край широкой кровати и плавным движением скинула с себя рубашку.
— Ну, иди сюда…
Ванечка взглянул на нее, зажмурился, как от яркого света, и, сопя, подполз к ней…
— Я… Ты… — Он задыхался.
— Привстань, пожалуйста. У тебя так ничего не выйдет.
Она помогла ему стянуть брюки, трусы и, поглаживая и направляя его нефритовый столбик, помогла ему войти в заветный грот.
Они стали мужем и женой.
Через три дня они стояли у дверей Ванечкиной квартиры с сумками в руках. Их ускоренный медовый месяц закончился, как и все хорошее, слишком быстро — завтра Тане нужно было выходить на работу, да и злоупотреблять гостеприимством Елки и Павла, откладывая тягостный момент возвращения, было неловко.
Иван помедлил у двери, набрался мужества, позвонил. Он не успел еще снять палец с кнопки звонка, а дверь уже распахнулась, и на него пошла наступать Марина Александровна, оттесняя его вглубь площадки.
— Где ты пропадал?! — театрально прошипела она. — Я звонила Рафаловичам, и Рива Менделевна сказала мне, что никакой дачи в Соснове у них нет. Говори! Я должна знать правду!
Иван опустил голову и посмотрел на нее исподлобья. Потом он сделал шаг в сторону, так что Марина Александровна оказалась прямо напротив Тани.
— Мама, — сказал он. — Познакомься. Это моя жена.
Марина Александровна, не взглянув на Таню, закрыла руками лицо. По тону сына она поняла, что он и не думает шутить.
— Но как… почему… Кто она?
На этом решимость Ванечки иссякла, и он промямлил:
— Ну… помнишь, к нам еще девочки приходили ремонт делать. И…
Марина Александровна отняла руки от лица и, исподволь оглядываясь, отступила в прихожую. Там она еще раз посмотрела назад и аккуратно, чуть сгруппировавшись, упала на мягкий ковер и закатила глаза.
Иван не шелохнулся. Если бы не оглядка матери, не бережность ее падения, он, несомненно, кинулся бы к ней, стал помогать, утешать, просить прощения. Но Марина Александровна плохо, по-любительски отыграла сцену, и Иван не мог этого не заметить.
Таня — тем более. Она решительно взяла Ивана за руку и сказала:
— Идем отсюда.
— О-о! — простонала Марина Александровна, не раскрывая глаз.
Из глубин коридора накатывался отец.
— Марина! — воскликнул он. — Скажи, скажи мне, что он с тобой сделал?!
Этого Иван уже не мог вынести. Он развернулся, подхватил сумку и вместе с Таней устремился по лестнице вниз.
— Вернись, негодяй! — грохотал сверху голос отца. — Вернись и посмотри, что ты сделал с матерью! Но возвращаться они не стали.
Таня пристроила мужа на свободную коечку в комнате у знакомых ребят. Это предполагалось как сугубо временная мера — уже на другой день после несостоявшегося знакомства со свекрами Таня имела очень серьезный разговор с комендантшей на предмет выделения им отдельной комнаты. Беседа вышла не очень приятной — комендантша однозначно отказала ей, потому что ее муж (а) имеет ленинградскую прописку и жилье и (б) не работает в строительном управлении. Более того, Тане намекнули, что ее хахаль, будь он там муж или не муж, вообще ночует в общежитии только по милости руководства, а потому руководство вправе рассчитывать на некоторый материальный стимул, хотя бы с получки. У Тани довольно быстро возник один план, но начать приводить его в действие можно было только на выходных.
Утром она убегала на работу, а Иван просыпался, слонялся по общежитию, коротал время в кино или перед телевизором в комнате отдыха. Конечно, надо было бы заняться дипломом, но и черновики, и читательский билет остались у родителей, что, откровенно говоря, Иван воспринимал с облегчением — сейчас ни ум, ни душа ни к какому диплому не лежали. Он весь погрузился в сложные, научно выражаясь, амбивалентные переживания, связанные с переменами в его жизни. В первую очередь он самозабвенно жалел себя — ради супружеского счастья потерял родной дом, а счастье-то подмигнуло и скрылось. Ну, почти скрылось — после ужина тактичные Оля и Поля уходили «на телевизор», оставляя молодоженов наедине на часик-полтора. Но скоро, слишком скоро, раздавались в дверь легкие стуки, и Таня, поспешно приведя себя и мужа в порядок, кричала: «Заходите!», сама уходила с Иваном в коридор, на кухню, в комнату отдыха, совсем на чуть-чуть: везде толокся народ, и самой нужно было к завтрему выспаться. Проводив Таню обратно в «келью», Иван тупо досматривал телевизор до самого гудочка, либо шел на свое койко-место, где резался с ребятами в «козла» (карточного или доминошного), по мере способностей поддерживая беседу — о водке и бабах. Проживание в общежитии напоминало ему больницу, где он месяц пролежал в десятом классе с гепатитом.
Эта благость продолжалась четыре дня, а потом наступила пятница, совпавшая с получкой. Вернувшись с работы, Таня застала Ивана мертвецки пьяным в компании не более трезвых соседей. Отвернув губы от его пьяного поцелуя, угодившего в итоге ей в ухо, и отклонив предложение присесть и уважить компанию, она вывела в коридор Василия, который припозднился со смены, а потому еще не успел набраться, и жестко попросила его, чтобы Ивану наливали поменьше, угомонили пораньше, из комнаты выпускали только по нужде, и то с эскортом, потому что к себе она его до утра не пустит. Василий, знавший Таню за бригадира основательного, обещал поспособствовать.
Таня пришла к себе и, не раздеваясь, легла лицом в подушку. Впервые ей подумалось, что Иван, ее любящий, нелепый, талантливый Ванечка, иногда мало чем отличается от этих — пьющих, небритых, немытых, ненавистных…
Дверь открылась, и без стука вошла женщина средних лет, стройная, широколицая, в мелких светлых кудряшках и, что называется, со следами былой красоты.
Таня подняла голову и встала, одергивая джемпер.
— Извините, — чуть высокомерно сказала женщина. — Мне на вахте сказали, что Ларина здесь живет.
— Ларина — это я, — помедлив, ответила Таня. Визитерша не узнала ее. И немудрено — в тот единственный раз, когда они столкнулись лицом к лицу, эта женщина на нее и не взглянула толком, всецело поглощенная собственными переживаниями.
— Странно. — Женщина оглядела ее с головы до ног. — Что-то я вас не знаю.
— Я вас тоже не знаю, — сказала Таня. На самом-то деле не узнать собственную свекровь она при всем желании не могла — такое не забывается. Однако лучше покривить душой, чем показать слабину.
— М-да. — Женщина прищурила глаза. — Теперь я понимаю, чем он мог прельститься.
— Простите, кто? — Таня упорно выдерживала взятый тон.
Незваная гостья вновь не обратила внимания на Танины слова. Она подошла к столу, выдвинула стул и села на него совсем по-хозяйски, положив на стол увесистую сумку и не сводя глаз с Тани.
— Уберите сумку. — Таня начала сердиться. — Сумку, ключи и шапку на стол не кладут.
— И кто это сказал? — Женщина презрительно прищурилась.
— Я. Что вам, собственно, надо?
— Где он?
— Да кто «он»? Объяснитесь, наконец.
— Культурно излагаете. Вы бы еще сказали «извольте объясниться». Вас мой сын научил, или кто-то из его предшественников?
— А-а. — Дальше ломать комедию было бессмысленно. А то еще решит, что новоявленная сынулькина жена ко всему прочему еще и клиническая идиотка. — Вы Марина Александровна, мать Ивана.
— Именно. И ваша свекровь, надеюсь, ненадолго.
— Это мы еще посмотрим, — сказала Таня. — И не забудьте закрыть за собой дверь.
Марина Александровна встала гордо, еще раз взглянула на Таню, не находя слов и потому намереваясь испепелить ее взглядом. Но ничего у нее не вышло. Она наклонилась, открыла сумку и стала извлекать из нее всякие свертки.
— Вот, — сказала она. — Здесь его теплое белье, рубашки. А это — его рукописи, материалы по дипломной работе. Вы, надеюсь, не настаиваете, чтобы он бросил учебу на последнем курсе и пошел мазать стены вместе с вами?
— Не настаиваю, — сказала Таня. — У него вряд ли получится.
Они обменялись убедительными взглядами.
— Вы, — горячо произнесла Марина Александровна, — вы соблазнили чистого, неопытного мальчика. Уж не знаю, как вам это удалось, на какие вы пустились уловки. Вы задумали поживиться чужим счастьем, но только ничего у вас не выйдет. Где бы вы ни прятали его, как бы ни настраивали против меня, как бы ни крутили перед ним своими прелестями, рано или поздно он бросит вас. Бросит — и вернется ко мне!
Тане было что сказать этой женщине. Слова так и рвались наружу. Но это были нехорошие слова, и она сдержала себя. Она подошла к двери и распахнула ее.
— Уходите, — сказала она. — Вещи я передам, не беспокойтесь.
Марина Александровна направилась к двери, но, оказавшись в проеме, вдруг схватилась за косяк и замерла. Плечи ее затряслись. Она обернулась, и Таня увидела, как некрасиво распялился ее накрашенный рот.
— Умоляю, заклинаю вас, скажите ему, чтобы хотя бы позвонил… Я все ж не чужая ему…
— Он позвонит, — сказала Таня. — И будет приходить к вам, когда захочет, если захочет. Я ничего за него не решаю.
— С-спасибо, — пролепетала Марина Александровна. — Знаете… если что-нибудь… У Ванечки своя комната, и мы могли бы… как-нибудь… Я не могу без него!
— Я понимаю, — сказала Таня.
Марина Александровна выпрямилась. Видно, ей стало неловко за слабость, проявленную перед лицом… врага не врага, но, как бы сказать… Соперницы.
— Разумеется, о том, чтобы прописать вас на нашу площадь, не может быть и речи! — отрезала она и хлопнула дверью.
Выждав несколько минут, Таня накинула на плечи пальто и спустилась на вахту. Телефон был свободен. Припомнив номер, Таня сняла трубку и набрала семь цифр. На третьем гудке ответил знакомый неприятный голос.
— Здравствуй, Настасья, — сказала Таня. — Это Таня Приблудова. Есть разговор.
Марина Александровна и года не продержалась бы на своей должности, если бы откровенно, в лоб пользовалась всеми связями, которые эта должность перед ней открывала. Но если бы не связи, то она не продержалась бы и недели. Искусство служебных взаимоотношений, несложное в основе своей, требовало истинного таланта для практического применения. Для той ячейки, которую занимала Марина Александровна, этот талант надлежало употребить на создание ситуации, при которой нужные люди просто не могли не предложить ей свою помощь. За многолетний опыт работы она научилась создавать такие ситуации автоматически.
И в тот понедельник у нее в мыслях не было как-то побудить своего шефа отрегулировать катастрофическое положение с ее сыном, попавшим в лапы беспардонной авантюристки. Честно говоря, в мыслях у нее тогда вообще не было ничего путного — несколько бессонных ночей, раздражение от идиотских советов и навязчивых утешений недалекого мужа, мигрень… Она явилась на работу в чулках от двух разных пар (оба черные, но левый со швом, а правый ажурный), перепутала папку с входящими и папку с исходящими и принесла на подпись Дмитрию Дормидонтовичу бумаги, уже однажды им подписанные. О каком плане, о каком умысле могла идти речь?
Дмитрий Дормидонтович посмотрел на бумаги, потом на лицо секретарши, резко кивнул и сказал:
— Садись. Рассказывай.
Как и Марина Александровна, товарищ Чернов был, как это называлось тогда в газетах, «человек на своем месте», то есть природные свойства подкреплялись навыками, а навыки переросли в условные рефлексы, а поскольку его место было достаточно высоким, то и завязанность на рефлексы была высокой. Он еще не успевал получить очередные руководящие указания, а руки уже сами хватались за надлежащий телефон, а голос доводил эти указания до нижестоящих инстанций, автоматически внося те интонационные и смысловые коррективы, которые диктовались особенностями поставленной задачи и иерархическим соотношением объектов, между которыми выстраивалась командная цепочка. На том же автоматизме шла связь и в обратном направлении, снизу вверх, по линии, так сказать, отчетности.
Выслушав зареванную Марину Александровну, он приказал ей отправляться домой и отдохнуть, а сам остался сидеть в своем кресле, обтянутом красной кожей, задумчиво постукивая толстым двухцветным карандашом по казенной малахитовой чернильнице. Минуты через три он снял трубку белого телефона.
— Лазуткин? Кто у нас на СМУ-14?
— Минутку, Дмитрий Дормидонтович… Першиков.
— Не знаю. Секретарь парткома, главный инженер?
— Грызлов. Раппопорт.
— Грызлов… Олег Тимофеевич?
— Так точно.
— Хорошо. Телефон его — служебный, домашний… Записываю.
Наверстывая упущенное, Ванечка корпел над дипломом и допоздна засиживался в библиотеке. Это тянулось уже неделю, с того самого дня, как они перебрались в каморку, оставшуюся после безумной старухи, Настасьиной свекрови.
Вопрос об их новом жилище решился неожиданно быстро и легко. После смерти старухи Николай с Настасьей долго пытались обменять свою малогабаритку и освободившуюся комнату на жилье поприличней, но желающих не находилось — уж больно страшна была комната, да и коммуналка, в которой она располагалась, привлечь никого не могла — газовые плитки прямо в узком коридоре, один туалет с умывальником на этаж, то есть на четыре квартиры, то есть на двадцать одну комнату. Потом, когда нашелся наконец вариант — некая мать так страстно мечтала отделить сына-наркомана, что соглашалась на все, тем более что старухина каморка предназначалась сыну, — выяснилось, что обмен разрешен быть не может. Старухин дом предназначался к расселению в текущей пятилетке. Супруги решили, что так даже лучше — образуется отдельная жилплощадь, которую тем удачнее можно будет пустить на обмен. Пока что в ожидании желанных перемен они стали сдавать комнату временным жильцам.
Ничего хорошего из этого не вышло. Клиенты воротили нос, пытались сбить цену, соглашались же совсем неприхотливые — либо пьяницы, либо какие-то темные личности. Плату за комнату приходилось добывать с боем. Пошли скандалы. Соседи написали жалобу в домоуправление. Комнату заперли на ключ, предварительно стащив в нее всякий хлам, который держать было тошно, а выбрасывать жалко — вот достроят дачу, тогда там пригодится, может быть.
И тут появилась Таня. Настасья для виду покобенилась, запросила тридцать рублей и плату за два месяца вперед, а потом кусала себе локти, что не заломила все сорок — Таня согласилась без торговли.
Выходные ушли на расчистку. Приехал Николай, часть хлама увез с собой, остальное без жалости выгребли на помойку. Остался обшарпанный шкаф, шаткий стол и колченогий стул, коврик с барышней, балконом и кабальеро, табуретка, продавленный диван и тошнотворно-блевотный запах, слишком памятный Тане и не выветрившийся за все эти годы. Отправив Ванечку к родителям за вещами, Таня настежь распахнула окно, впуская свежий морозный воздух, нагрела в баке воды и взялась за тряпку.
Иван вернулся заполночь с большим новым чемоданом, набитым его одежкой, постельным бельем, кое-какой посудой и десятком книг. Он так пылко обнял Таню, так жарко целовал ее, что Таня поняла: еще чуть-чуть, и ее муж остался бы у родителей навсегда. Но он вернулся, и она ни о чем не стала спрашивать. Только невесело усмехнулась про себя, помогая разбирать чемодан: вроде как его приданое. А что принесла в семью она? Только саму себя. Ни много, ни мало, а в самый раз.
Таня поняла правильно. Благоухающей ванной, вкуснейшим ужином, любимой музыкой и вкрадчивой беседой Марина Александровна сломила волю сына. Он разомлел, переоделся в пижаму, почистил зубы и возлег на любимую тахту под любимым бра с томиком Лескова, даже как-то и позабыв, что его ждет Таня. Он начал уже позевывать над «Соборянами», и тут в его комнату вошел отец с тем самым чемоданом.
— Т-с, — сказал он, присев на краешек тахты, — мать не разбуди. Вот, я тут собрал кое-что. Одевайся тихонечко и иди.
— Куда? — не понял Ванечка.
— Как это куда? К жене. — Отец грустно вздохнул. — Будь хоть ты мужиком, в конце концов.
Уже в прихожей он вынес Ванечке три новеньких четвертных.
— На обзаведение… Ты хоть позванивай, что да как…
Таня возвратилась с работы, выгрузила купленные по дороге продукты, хлеб и конфеты положила на блюдо и прикрыла салфеткой, а масло и колбасу засунула между рамами — своего рода холодильник. Иван еще не пришел. Она вышла в кухню-коридор, поставила на плиту ковшик с водой, шепотом выбранив себя, что опять забыла купить чайник. Когда вода вскипела, она унесла ковш в комнату, заварила чай и, облизав губы, потянулась к блюду за карамелькой.
И тут в дверь постучали — странно постучали, будто бы льстиво и как-то удивленно.
— Да, — сказала Таня.
В дверь просунулась голова Марьи Никифоровны, одной из трех квартирных старух.
— Танечка, — округлив глаза, зашептала старуха, — тут к вам… пришли.
Таня встала и выглянула в коридор. Глазам ее предстала немая сцена, напомнившая ей финал гоголевского «Ревизора». Жильцы — милиционер-лимитчик Шмонов с женой и сыном, все три старухи, вечно пьяный грузчик из гастронома по имени Костя Циолковский, его помятая сожительница, дворник Абдулла — высыпали в коридор и застыли по стойке «смирно», вжимаясь в стенку. По обе стороны входной двери замерли два крепкоскулых молодых человека в одинаковых строгих костюмах, а посередине, в дверном проеме, стоял невысокий, крепкий, холеный пожилой мужчина с властным и гипнотическим взглядом удава. В руках у него был добротный кожаный портфель. Таня сразу поняла, что это начальник, причем не просто начальник, а высокий начальник, из тех, с которыми большинству простых людей за всю жизнь не выпадает общаться.
Он быстро пробежался глазами по всем лицам и остановил взгляд на Тане.
— Что ж в хоромы не приглашаешь, хозяюшка? — спросил он. И улыбнулся. Улыбка цепенила еще сильнее взгляда.
Таня тряхнула головой, сбрасывая морок, и сказала:
— Проходите, пожалуйста.
Начальник двинулся по замызганному коридору, и Тане показалось, что под ногами его расстилается невидимая ковровая дорожка. Таня шагнула в сторону, и начальник первым вошел в старухину комнату.
— М-да, — сказал он, осматриваясь, — неказисто живете, неказисто…
— Мы только неделю назад въехали. Я собиралась на выходных все освежить, побелить. Работы немного.
Она замолчала. «Что это я перед ним оправдываюсь? Он мне кто?»
— Чаек на столе, я вижу. Может, угостишь?
— Садитесь, — сказала Таня и достала из шкафа чашку, красивую, но с отбитой ручкой.
— И ты садись, в ногах правды нет, — сказал начальник, наливая себе из ковшика. Портфель он поставил на пол рядом с табуреткой.
Таня села.
— Ну что, чернобурая, поймала своего петушка? Сладко ли? — спросил гость.
Таня, преодолевая робость, посмотрела ему прямо в глаза.
— А вы кто?
— Ах да, не представился, извини… Ну, скажем, друг семьи. По имени-отчеству Дмитрий Дормидонтович. Отец известных тебе Павла и Елены Черновых.
Таня всплеснула руками.
— Ой, так это мы у вас свадьбу справляли? Спасибо вам…
— Гулять гуляли, а хозяина пригласить забыли? Нехорошо.
— Я не знала, простите…
— Ладно, не винись. Это все Пашка придумал, ему и отвечать.
— Он же ради нас. Я не хочу, чтобы у него были неприятности, слышите!
— Слышу. — Дмитрий Дормидонтович улыбнулся. Давненько на него не повышали голос. — Но речь у нас не про то… Расскажи-ка ты мне, Татьяна Ларина, как вы с Иваном жить думаете?
Он задал вопрос с какой-то особой интонацией, так что нельзя было ни уйти от ответа, ни ответить ложью.
— Поживем здесь пока. Будем копить на кооператив — заработок у меня хороший, Иван доучится, работать пойдет, тоже зарабатывать будет…
— Ты, значит, на стройке, он в кабинетике, так?
— А что же плохого?
— Да ничего, ничего… Вот только, знаешь ли, — лицо его сделалось каменным, — в конторе тепленькой тебе в ближайшем будущем не служить, в квартирке уютной не жить.
— Я и не собираюсь, — сказала Таня, почему-то внутренне холодея.
— Потому что, хоть ты и замужем, а жить в городе имеешь право только пока не рыпаешься — на строительстве работаешь и ведешь себя соответственно, — продолжал Чернов. — А то и муж тебе не поможет. Квартира не его, а родителей, и прописать он тебя не имеет права… Кстати, вы и здесь не по закону живете.
— Как это?
— Очень просто. Проживаете не по месту прописки. Ты где прописана? На Маклина, в общежитии. Иван где прописан? У себя на Мичуринской. Так что на первый раз предупреждение, на второй будет денежный штраф, а на третий — милости просим из Ленинграда, не хотите добровольно, можно и по этапу, к месту постоянной прописки, в Хмелицы, к сестре Лизавете в хибару… Да-да, не таращи глазенки. Я про тебя все знаю… И все могу с тобой сделать. И выслать, и сослать, и в бараний рог скрутить.
Он не кричал, не топал ногами, но от этого было еще страшнее. Тане казалось, будто он вырос, раздулся до размеров всей комнаты и вот-вот раздавит ее, не оставив ей жизненного пространства, или откроет огнедышащую пасть и проглотит. Она с силой закрыла глаза и резко раскрыла их.
— Я не понимаю, к чему вы это говорите. Мне не нужна их квартира, не нужна теплая контора… Только не трогайте нас, оставьте в покое Ваню, меня… Нам здесь хорошо.
— Хорошо, значит? Допустим. А потом? Пойдут дети, заботы всякие, денег станет не хватать, жилплощади, здоровья весь день на ветру мастерком орудовать. Что тогда, а?
— К тому времени мы уже сможем купить квартиру.
— Да? А кто вам позволит? Пушкин? По какому праву? С твоей лимитной пропиской на очередь не ставят, а у Ивана семьдесят метров на троих, тоже не полагается…
— Тогда… тогда я на работе попрошу. Тресту пятнадцать процентов квартир с каждого дома выделяют, я поговорю с начальством, объясню ситуацию…
— А у них своя ситуация, и называется она кадровая политика. С какой стати им отдавать квартиру работнику, даже хорошему работнику, если он и без всякой квартиры у них в кабале до самой пенсии? Уволишься — вон из города, в другой трест перейдешь — у них такая же… ситуация, только еще хуже.
— Ну не знаю…
Таня хотела сказать, что есть ведь предприятия с семейными общежитиями, есть такие, где по трудовому соглашению через несколько лет дают квартиру, в ближайшем пригороде есть частные дома с постоянной пропиской… Но Чернов не дал ей продолжить.
— Вот именно, что не знаешь. Жить торопитесь, любить торопитесь, всего сразу хотите — только жизнь себе и другим ломаете…
Таня молча смотрела на него.
— А ведь я пришел не грозить тебе, не отчитывать, — сказал Чернов, резко переменив тон. — У меня к тебе есть предложение. Интересное. Тебе должно понравиться.
— Какое? — настороженно спросила Таня.
— Ты на Каменном острове бывала когда-нибудь?
Таня вспомнила давние прогулки с Женей. В груди защемило.
— Да, — еле слышно ответила она.
— Видела там такие красивые дома за высокими заборами?
— Да.
— Там принимают правительственные и другие важные делегации, которые приезжают к нам в город… Я уже говорил тебе, что все про тебя знаю. Знаю, что ты толковая, честная, работы не боишься, не распустеха, речь у тебя культурная, двигаешься красиво. Про внешние данные не говорю — пока еще не слепой, сам вижу. Так вот, таких, как ты, не так уж много, и они очень нужны для работы в резиденциях.
— Что там нужно делать?
— Для начала — пылесосить ковры, стелить постели, подавать гостям кофе…
— Горшки выносить? Подтирать за ними?
— Это вряд ли. К тому же тебе ведь и такая работа не в новинку. Правда, мягко выражаясь, на другом уровне. Если не ошибаюсь, в той самой комнате, где мы сейчас сидим…
— Спасибо. Мне это неинтересно.
— Погоди отказываться. Это будет только начало. Как бы испытательный срок. Присмотришься, подучишься, а главное — к тебе присмотрятся. И предложат более интересную, ответственную работу.
— А именно?
— Возможности самые широкие. Можешь, например, годика через три оказаться в каком-нибудь нашем представительстве, скажем, в Париже.
«Странный человек. То в бараний рог, а то — в Париж. Чего ему все-таки надо?»
— Работа чистая, культурная. С серьезными надбавками, так сказать, за вредность. Оклад горничной — восемьдесят пять рублей.
Таня невольно усмехнулась.
— Погоди смеяться и слушай дальше. Каждый штатный работник резиденции получает два оклада, ежемесячную премию в сто процентов оклада, квартальную премию в триста процентов, пособие на дополнительное питание, соцстрах и транспортные. Так что даже по самому минимуму получается без малого пять сотен в месяц. Интересно?
— Интересно. Это за кофе в постель? У нас на стройке ребята, чтобы двести наколотить…
Чернов нахмурился и прервал Таню:
— А вот это не твоего ума дело. У нас даром никому денег не платят… В общем, если согласна, я уполномочен подписать с тобой трудовое соглашение и выплатить тебе подъемные в размере четырехсот пятидесяти рублей.
Он залез в портфель и вынул оттуда прозрачную папку с бумагами и нераспечатанную пачку пятерок.
«Новенькие, — подумала Таня и с трудом отвела от синей пачки взгляд. — У нас даром никому денег не платят».
— А как же быть с пропиской? — спросила она, намеренно меняя тему разговора. — Ведь если я соглашусь, мне придется уволиться из треста. Что же тогда — в Хмелицы по этапу?
— Молодец, — сказал Чернов. — Правильно ставишь вопрос. И ответ на него у меня уже есть… Ты, наверное, слышала, что есть в нашей стране такие паразиты, отщепенцы, как правило, определенной национальности, которые не умеют ценить того, что дала им Родина, и бегут отсюда, как… — Он хотел сказать: «как крысы с корабля», но вовремя остановился. Тогда получилось бы, что корабль этот тонет, — как последние сволочи. После них остаются квартиры, удобные, в хороших местах — хозяева себя никогда не обижали… Есть, например, одна в деленном особнячке на Фонтанке. По ордеру однокомнатная, но комната эта — бальный зал. Сорок четыре метра. Камин, витражи, потолки пять метров с лепниной. Как устроишься к нам в резиденцию, начнем оформлять эту квартирку на тебя, если, конечно, глянется тебе такое жилье… Вот, кстати, и смотровой ордер. Осталось только дату вписать.
Он извлек из папки две бумажки и протянул Тане. Одна была красиво отпечатанным бланком трудового соглашения, вторая — ордером, заполненным и с печатью. Таня стала читать ордер.
— Постойте-ка, — сказала она, — здесь ошибка. Написано «Приблудова Татьяна Валентиновна». А ведь я уже Ларина.
— Ошибки нет, — сухо сказал Чернов. — Тут вот какое дело: резиденция, в которую ты поступаешь на работу, находится на балансе областного комитета партии, а мать Ивана, Марина Александровна, работает там, так же, как и я. И получается, что мы берем на работу невестку нашего же работника. А мы обязаны не только всячески искоренять семейственность и кумовство, но и находиться в авангарде борьбы с подобными негативными явлениями. Поэтому придется вам временно развестись — чисто фиктивно, разумеется… Ну, и во избежание всяких кривотолков насчет морального облика некоторое время пожить отдельно. А через годик, глядишь, если еще не остынете друг к другу, можно и обратно под венец… Вот у меня и заявление готово от твоего имени, только подписать осталось.
Таня окаменела. Чернов положил листок с заявлением прямо перед ее глазами. Она смотрела в бумагу, не видя ни буквы.
— Оформят за полчаса, — продолжал Чернов. — Видишь, адресовано не в суд, а в загс. Детей вы не нажили, не успели, имущества совместного тоже. Да и паспорт твой прежний пока еще цел. Так что подписывай — и начинай новую жизнь. А мне пора. Засиделся я тут с тобой.
Таня не шелохнулась. Чернов вздохнул, достал из портфеля черную авторучку с золотым пером, раскрыл и вложил в руку Тане.
— Ну, давай!
Таня медленно, как во сне, отложила ручку в сторону и столь же, медленно подняла глаза на Чернова. Щеки ее налились пунцовым румянцем.
— Так вот для чего вам все это понадобилось, — тихо проговорила она. — Как вы могли? Вы! Вы! Отец Павла!
Последнюю фразу она выкрикнула, встала, опрокинув стул, и приблизилась вплотную к Чернову. Он тоже встал. Оказавшись рядом с ним, Таня, несмотря на переполнявшую ее ярость, невольно отметила, что он, оказывается, уступает ей в росте и с каждой секундой становится все ниже. Теперь уже она разрасталась, заполняя собой весь объем комнаты, и казалось, что еще немного — и она расплющит Чернова, лишив его жизненного пространства, или испепелит драконьим огнем своего гнева.
Чернов отступил на два шага и издал звук, настолько неожиданный, что Таня остановилась как вкопанная и мгновенно уменьшилась до обычных размеров.
Дмитрий Дормидонтович смеялся. Добродушным, заразительным смехом, напомнившем Тане смех Павла.
— Пять баллов тебе! — сказал он, не переставая смеяться, проворно сгреб со стола бумаги, порвал их на мелкие кусочки, а деньги положил в карман. — Ваньку-шельмеца поздравляю! Не ожидал! Таня смотрела на него в полном недоумении.
— У-фф! — сказал, отсмеявшись, Чернов и сел. — Танечка, будь добра, поставь еще кипяточку. Я тебе все объясню.
Таня, двигаясь как робот, взяла ковшик и вышла с ним в коридор. Соседей не было, лишь ребята в черных костюмах по-прежнему стояли возле дверей.
Ковшик был небольшой, и вода закипела быстро. Когда она вернулась в комнату, на столе увидела пеструю жестянку с каким-то импортным чаем, а Чернов стоял у окна и курил.
— Завари-ка вот этого и садись, — сказал он.
Таня засыпала нового чаю в заварной чайничек, залила кипятком и послушно села; — Понимаешь, Марина Александровна, мать Ивана, уже четверть века мой личный секретарь. Ваш брак ее расстроил ужасно, так что она не могла работать. А работа у нее очень ответственная, и пришлось принимать меры. Она вбила себе в голову, что ты окрутила Ивана из корысти, позарившись на его жилплощадь, прописку, социальное положение и еще черт знает что… Требовалось проверить ее подозрения — быстро и окончательно. Так было надо. Извини.
— Но… но все, что вы говорили насчет прописки…
— Полная ерунда. Тебе любой юрист разъяснит. Можете жить здесь, сколько хотите, можете прописаться у Ивана, если он оформит отдельный ордер, а это просто.
— Лучше мы будем жить здесь, — твердо сказала Таня.
— Естественно, — согласился Чернов. В дверь просунулась мужская голова с ровным пробором и сказала:
— Дмитрий Дормидонтович, со «Светланы» два раза звонили. Не знают, начинать ли.
— Позвони, скажи Давыдову, пусть начинают без меня, но генеральный пусть пока не выступает. Через полчаса буду… Ну, прощай, хозяюшка. Если Ванька куролесить начнет, ты мне скажи, вдвоем мы его быстренько приструним…
— До свидания, Дмитрий Дормидонтович… И, пожалуйста, не сердитесь на Павла с Леной. Они у вас такие хорошие.
— Все в меня, — сказал Чернов и стремительно вышел. Таня пошла проводить его, но в коридоре увидела лишь захлопывающуюся дверь. Из своих комнат боязливо-почтительно выглядывали соседи. Таня гордо посмотрела на них и прошла к себе. Через пять минут начались визиты.
Первой явилась Марья Никифоровна с тарелкой.
— Танечка, я тут намедни пирожочек спекла с капустой, да большой получился, куда мне одной, не съесть, пропадет, — затараторила она. — Может, вам с муженьком подкормиться, а? Дело молодое, аппетит хороший.
— Спасибо, Марья Никифоровна, — рассеянно сказала Таня.
— А товарищ Чернов-то что приходил? Про расселение не говорил?
— Нет.
Потом пришли еще две старухи. Одна принесла большой чайник — а то что ж вы, мол, водичку-то все в ковшике кипятите. Вторая одолжила оставшееся от мужа теплое верблюжье одеяло. Обе любопытствовали насчет Чернова. Таня поблагодарила их и сказала, что Дмитрий Дормидонтович — старый друг семьи, заезжал проведать и особенно интересовался, не досаждают ли им соседи.
Шмонов, пыхтя, втащил старый черно-белый телевизор, поставил в угол и подключил антенну.
— А то, понимашь, цветной купили, а этот девать некуда, решили, пусть, понимашь, у вас постоит пока. Все веселей, понимашь, — объяснил он.
Про цель визита Чернова он не спрашивал, хотя чувствовалось, что его распирает от любопытства. Лишь на выходе он не выдержал и спросил:
— А что Чернов? По какому вопросу?
— Хочет Ивану книгу заказать, — серьезно сказала Таня. — Называется «Замечательные люди нашего города».
Последним явился пьяный и сильно перепуганный Циолковский.
— Это… что, в смысле, говорил?
— Дядя Митя-то? — спросила совсем развеселившаяся Таня. — Зашел посоветоваться, кого куда расселять из квартиры.
— Ну и… это… в смысле, кого куда?
— Нам и Шмоновым, как семейным, по двухкомнатной квартире. Бабушкам — по однокомнатной.
— А… это… про меня чего говорил?
— А Циолковского, говорит, в барак на сто первый километр, чтоб, говорит, славную фамилию не позорил, молодежь не спаивал, по ночам не бузил и закусывать не забывал.
И уже через минуту дрожащий Циолковский вызвал Таню в коридор, озираясь, сунул ей палку колбасы и юркнул в свою комнату.
Потом пришел Ванечка.
— Что тут было? — спросил он, оглядев комнату.
— Садись поешь… Знакомый заглянул — остальное соседи расскажут.
Дня через три после разговора с Черновым Таню прямо с площадки вызвали в трест.
Ей не часто доводилось бывать в этом массивном мрачноватом здании, и она немного нервничала, не понимая, что могло от нее понадобиться самому Гусятникову, начальнику отдела кадров.
Когда она вошла в кабинет, Гусятников, худой, очкастый и вечно хмурый отставной военный, оторвался от бумаг и посмотрел на нее с несвойственным ему любопытством.
— Садись, Приблудова, то есть, извините, Ларина. Как работается, хорошо? Проблемы есть?
— Да вроде нет.
— Мы вот тут с товарищами посовещались и решили, что раз ты у нас кадр молодой, растущий и перспективный, надо тебе, стало быть, работать над собой, повышать, как говорится, квалификацию.
— Как?
— Учиться, Ларина, учиться и учиться. У тебя десять классов?
— Восемь.
— Это, конечно, похуже, но тоже ничего. Особенно если, как говорится, есть голова за плечами… Пойдешь ты у нас, Ларина, в строительный техникум, получишь, так сказать, среднее специальное образование.
— Да мне некогда. Работа, дом…
— С отрывом от производства.
— Спаси-ибо, — иронически протянула Таня. — На вашу стипендию только ноги протянешь. А у меня теперь семья.
— Да погоди ты! Я не все сказал. Пойдешь целевым назначением — это раз. Значит, тарифная ставка за тобой сохраняется. Во-вторых, в отдельных случаях, когда речь идет о руководителях низового звена и передовиках производства, — а ты у нас и то, и другое — администрация предприятия имеет право производить доплату вплоть до реального среднемесячного заработка за последний год. Мы тут посчитали — реальный среднемесячный у тебя получается двести семьдесят.
— И что же?
— А то, что будешь, дура, два года книжечки почитывать за те же двести семьдесят в месяц. Мне бы кто предложил! Устраивает?
— «Дура» не устраивает. Остальное устраивает.
— Извините. — Гусятников поправил галстук. — Вырвалось. Привык, знаешь ли, с гегемоном общаться, ну и… В общем, давай, пиши заявление. На имя Першикова. От такой-то такой-то. «Прошу зачислить меня» и т. д. С первого марта идешь на подготовительные курсы, с первого сентября — в группу. Факультет строительный или экономический?
— Строительный, наверное.
— Напрасно. В прорабах наломаешься не хуже работяги, а в зарплате еще и проиграешь. Иди на экономический. Сядешь у нас в плановом — чисто, светло, чаек-кофеек, все на «вы». И дело живое, интересное, надо только втянуться.
— Хорошо. Пишу «на экономический».
— Число, подпись… Все. Последние две недельки тебе повкалывать осталось. Поздравляю… И вот еще что — зайди в местком. Там тебе тоже что-то сказать хотят.
— Что?
— Не знаю. Будет время — потом ко мне загляни, расскажешь. Любопытно… Муж-то у тебя кто?
— Студент. Хороший человек.
— Да уж видно, что не из плохоньких. Ну, иди, везунья.
В месткоме Тане пришлось писать еще одно заявление — на комнату в только что отстроенном семейном общежитии квартирного типа. Ключи ей выдали прямо в месткоме. После работы Таня не удержалась и съездила в Гавань, взглянуть на свое о новое жилище. При ближайшем рассмотрении комната оказалась полуторакомнатной квартиркой со встроенными шкафами и минимальной, но достаточной меблировкой на двоих. Размещалась квартирка на пятом этаже огромного двенадцатиэтажного комплекса с магазином, кафе, спортзалом и прачечной самообслуживания на первом этаже.
Вечером Таня позвонила Дмитрию Дормидонтовичу домой и поблагодарила его. Он ее довольно сухо поздравил и заверил, что не имеет к этим приятным событиям ни малейшего отношения. По его тону она поняла, что дальнейшие звонки были бы для него нежелательны.
В субботу при участии прораба Владимира Николаевича и его «Москвича» Таня и Ваня перевезли свой нехитрый скарб на новое место. В воскресенье устроили веселое новоселье. Были Андрей Житник, Танины подруги по прежнему общежитию и Владимир Николаевич. По разным причинам никто из «мушкетеров» прийти не смог.
Ванечка напился и заснул прямо в ванной.
— Да кончайте, девки, выть, как по покойнику! — Таня улыбнулась сквозь слезы. — Я жива еще пока. Все образуется.
Нинка с Нелькой все не унимались. Рыдали в голос, тыкаясь носами друг в друга и в Таню, притихали иногда, утирая слезы с красных глаз, шмыгали и снова заливались плачем.
— Зачем ты, Танька, ну зачем? — Нинка всхлипнула. — При муже, при жилье, при деньгах достаточных?
Зачем? Как объяснить им да что сказать? Он держался еще, пока жили там, в старухиной комнате «Видно, само убожество, в которое окунулся он тогда, после свадьбы, совсем к тому непривычный, заставляло его собраться, стиснуть зубы. Даже помогал ей, герой, правда, в чем полегче — с ведром на помойку бегал, в магазины иногда поутру, перед библиотекой, — хотя покупал все больше товар, за которым не нужно было давиться в очередях. Вермишель всякую, скумбрию в томате, соль, спички. Потом, за ужином, заводил умные разговоры и с укоризной посматривал на нее, что беседу не поддерживает, а только кивает головой и норовит поскорее завалиться спать. Отужинав, ласкался к ней, откидывал одеяло, целовал всю, ну и прочее. А она, усталая после смены, магазинов, готовки, стирки или мытья полов в коридоре… не гнала его, конечно, пускала, но на ответные ласки сил не доставало. Лежала колодой, засыпая в процессе, как говорится…
Может, это и была первая трещинка? Нет, наверное, за выходные все наверстывалось, и с лихвой. И еще, ей казалось, что за тот неполный месяц, который они прожили в старухиной конуре, он начал что-то понимать, учиться отличать ее, живую, которая может и уставать, и ляпнуть невпопад какую-нибудь глупость, и срываться иногда по пустякам, от того безупречного образа, в который он влюбился. Учиться любить ее такую, какая она есть. Взрослеть.
Должно быть, рано, слишком рано вошло в их быт благополучие, воплощенное в их новой служебной квартирке, непривычное, почти сказочное для нее, но для него — не Бог весть что, несравнимое с комфортом родительского дома. Так, социалистический ширпотреб. Вот та коммунальная дыра, да и общага строителей на Покровке — это была экзотика, романтизьм, как сказал бы Житник. Вроде как аристократ переоделся простолюдином и совершает этакую волнительную экскурсию по трущобам… Однажды, когда она принесла домой зарплату, он как-то косо посмотрел на нее.
— Что ли, мало тебе? — спросила она весело.
— Нет, слишком много, — без улыбки ответил он. — Понимаешь, вроде хватает на все необходимое. Скучно. А вот если бы у нас была нужда настоящая, если бы мне пришлось бросить под самый конец университет, пойти куда-нибудь в дворники, в сторожа, чтобы заработать на кусок хлеба, на лекарство больному ребенку… Как у Достоевского…
— Ну и шуточки у тебя! — сказала тогда Таня. — Живи и радуйся.
Только потом она подумала, что он, может быть, и не шутил вовсе. И еще Таня успела заметить, что люди, окружавшие их на прежнем месте, были для ее мужа как бы не вполне реальными, воспринимались им скорее как живописные картинки физиологии городского дна. Что и говорить, они были колоритны — один Циолковский чего стоит! Только она такого колорита насмотрелась на несколько жизней вперед, и ей этого даром не надо было. А вот Ивану оно было в новинку, он не успел еще вдосталь нахлебаться, и переезд их в отдельное жилье, знаменовавший для Тани подъем на новую, праздничную ступеньку жизни, для него обернулся окончанием «романтизьма» и возвратом в будни, только менее комфортные и более обременительные, чем прежде, при родителях.
Новое жилье Таня осваивала практически в одиночку. Что ж, профессией отделочника она владела исправно, потому переквалифицироваться в «доделочники» ей труда не составляло. Тем более что почти сразу после переезда начались занятия на подготовительных курсах, и у Тани высвободилось много времени и, главное, сил. Она переклеивала обои в комнатах, перекрашивала кухню, меняла там линолеум, выстелила кафельной плиткой крошечную ванную, прибивала отваливающиеся плинтусы и закрепляла розетки, подвешивала люстры, карнизы и шторы — и все собственноручно, только на сантехнические доделки пришлось вызывать слесаря и платить ему. Ивана, который теперь строчил дипломную работу и катастрофически запаздывал, она старалась не беспокоить, да и сам он помочь не вызывался, а только ворчал, что, дескать, и по-старому неплохо было, что все комнаты краской провоняли и что довольно гонять его с места на место и мешать работать. Впрочем, когда Таня вынесла последнюю порцию ремонтного мусора, намыла полы и окна, самым нарядным образом расставила скудную мебель и постелила на стол парадную скатерть, посередине поставив вазу с букетом мимозы, Иван оторвался от писанины, выполз из маленькой комнатенки, где ему был оборудован кабинет, и похвалил ее.
— Молодец ты у меня… Теперь бы слопать чего-нибудь.
Тогда она впервые в жизни сильно обиделась на него. И именно поэтому не сказала ему что-нибудь язвительное, не погнала за продуктами в магазин, а молча оделась и спустилась на улицу, не поленившись пройти несколько кварталов до кулинарии и купить там дорогущих цыплят табака, а потом отстоять очередь в универсаме и приобрести для мужа бутылку марочного сухого вина. Он жадно ел и пил, не замечая ее угнетенного настроения, потом поцеловал ее сальными губами и, сказав: «Спаси-бочки!», отправился на боковую. Таня стала мыть посуду, и под журчание воды из глаз у нее закапали слезы. Потом она выключила воду, вытерла тарелки, руки, глаза — и подумала, что не имеет права дуться на Ивана. Он же не хотел ее обидеть, просто у него сейчас голова другим занята, более важным.
После ванной, уже в халате, она вошла в комнату. Над его кроватью — или половинкой, поскольку кровати были придвинуты одна к другой — горело новое чешское бра, прибитое ею накануне. Иван читал журнал. Таня залезла под одеяло, подобралась поближе к мужу, прижалась к нему.
— Мяу, — сказала она.
— О-ох, — выдохнул Иван, — устал я. Давай спать.
И выключил свет.
Такая усталость тянулась у Ивана до конца мая. Таня перестала мяукать, а сексапильное шелковое белье, подаренное Нинкой на свадьбу, за ненадобностью было затолкано в самый дальний угол шкафа.
Во сне к ней стал приходить высокий, плечистый молодой мужчина, лицо которого было закрыто черной бархатной маской. Он молча и легко, словно пушинку, брал ее на руки и уносил далеко-далеко, на берег океана. Он гладил ее, совсем как когда-то Женя, ласкал сильными руками. Она отвечала на его ласки, льнула к нему, бездумно, страстно — и просыпалась вся в поту в тот самый миг, когда прекрасный незнакомец начинал входить в нее. Сгорая от стыда, от ощущения громадной, неизбывной вины, она вслушивалась в сонное дыхание лежащего рядом Ивана и лишь через несколько секунд сознавала, что это был лишь сон, что она не изменила ему.
«Не молчи», — сказала она в одном из своих снов незнакомцу. «Не могу, — молча ответил он. — Ты узнаешь меня по голосу». — «Я слышала твой голос? Видела твое лицо?» — «Да».
Таня нередко ловила себя на мысли — поскорее бы он сдал свой чертов диплом! Но когда этот день наконец настал, все сделалось только хуже. Еще с площадки она услышала из-за своих дверей гам, громкие голоса с явно нетрезвыми модуляциями. Первое, что она увидела, войдя в комнату, была залитая красным вином скатерть. Потом — потное ухмыляющееся лицо Ивана, еще каких-то двух незнакомых парней, толстую девицу с грязными сальными волосами и в рваных джинсах.
— Та-анечка пришла! — провозгласил Иван. — Это вот друзья мои, сокурсники, в некотором смысле… Понтович, Гаврила и Пегги, центровая. А это моя любимая и несравненная половина…
— Сдал диплом? — морщась, спросила Таня.
— С-сдал. На читку оппо-поппо-ненту…
— Штрафную хозяюшке! — провозгласил тот, которого представили Понтовичем, и налил чего-то красного в стакан. Таня невольно подметила, что стакан по крайней мере был чистым. Иначе ни за что бы не взяла.
— Муж у тебя — в кайф! — подала голос Пегги. — В филологии прям Копенгаген!
— Тань, ну выпей, — просительно сказал Иван. Таня пригубила стакан. Портвейн, конечно, только какой-то несладкий.
— Что пьете-то? — спросила она, поставив пустой стакан.
— Ю-Ка-Ка, — пояснил Понтович.
— То есть? — не поняла Таня.
— Южное красное крепкое. Гимн демократической молодежи.
— Давайте я хоть скатерть новую постелю. А то совсем как в свинарнике. Да и колбасу лучше на тарелку положить, а не на газету.
— Жена у тебя — в кайф! — сказала Пегги Ивану. — Прям Копенгаген.
— Торчок! — согласился доселе молчавший Гаврила…
Поначалу Тане было немного противно, а потом — ничего. Она на скорую руку изобразила немудреный салатик, немного поучаствовала в разговорах, а когда кончилось спиртное и выяснилось, что у гостей есть лютое желание продолжить, а денег ни рубля, даже выдала пятерку Гавриле, вызвавшемуся сходить «за ещем».
Около полуночи Понтович отрубился и был уложен на полу в Ивановом кабинетике. И почти тут же отчалили Гаврила и Пегги, боясь не успеть на метро. Таня помыла посуду, прибрала и проветрила комнату. Иван сидел в кухне и курил, пьяный до изумления.
— Ложись спать, — сказала Таня, проходя мимо кухни.
— Не-а.
— Ну, как знаешь. — Спорить ей не хотелось. Она устала, и голова разболелась.
Заснула она быстро, и снился ей все тот же сон, длинный и сладкий. Только в этот раз незнакомец под конец навалился на нее грубо и неловко и, сопя, принялся раздвигать ей ноги. Ей перестало хватать воздуха, она вскрикнула и проснулась. На ней лежал совершенно мокрый Иван и елозил руками по ее бедрам.
— Таня-Таня-Таня, — шипел он, как заевшая пластинка.
— Пусти-ка на минуточку. — Она стряхнула его с себя и перевернулась на живот. — Давай лучше так.
Чтобы не ощущать омерзительного запаха перегара, исходившего от мужа.
Это было в шестом часу утра. Потом Иван отвалился от нее и тут же захрапел, а она встала, приняла основательный горячий душ, сварила себе кофе. Ложиться смысла не было — через час с небольшим ей идти на учебу. Она раскрыла тетрадку по математике…
После занятий она пробежалась по магазинам и еле дотащилась домой — слишком тяжелая получилась сумка.
В кухне сидели Иван с Понтовичем. Глаза у обоих были заплывшие, невменяемые. На столе стояла ополовиненная бутылка водки, а вторая, пустая, валялась под столом.
— Лечимся вот, — виновато сказал Иван.
— Прис-соединяйтеся, — икнув, добавил Понтович.
Таня поставила сумку на пол, вышла и вернулась.
В руках у нее была серая куртка Понтовича.
— Одевайся и пошел вон. А с тобой мы отдельно поговорим, — тихо и твердо проговорила она побелевшими губами.
— Ой, — сказал Понтович, покорно взял куртку и поплелся в прихожую.
— А на посошок? — вскинулся Иван.
— Никаких тебе посошков.
Таня стремительно сгребла со стола бутылку и вылила оставшуюся водку в раковину.
Иван вскочил. Его вмиг проясневшие глаза метали молнии.
— Этого я тебе никогда не прощу! — трагическим голосом вымолвил он и, оттолкнув Таню, вылетел из кухни. — Понтович, стой! Я с тобою…
Таня опустилась на табуретку и замерла. Хлопнула входная дверь.
Ивана не было четыре дня. Первую ночь она просто не спала, утром заставила себя пойти на занятия, но ушла со второй пары и, наменяв двушек в переговорном пункте, стала названивать по телефонам, которые нашла в записной книжке Ивана, выбирая те, возле которых стояли имена без отчеств. Безрезультатно. Она стала разыскивать Ивановых друзей из тех, что были на свадьбе. Нашла она только Андрея Житника. Тот ничего про Ивана не знал, но обещал поспрошать у общих знакомых и попытался успокоить Таню, сказав, что такое бывало и раньше и что ее Ванечка найдется непременно. У Черновых ответил настолько неприятный женский голос, что Таня тут же повесила трубку. К вечеру она стала звонить по больницам, отделениям милиции. Тоже ничего. Наконец, после долгих колебаний, она все же решилась набрать номер родителей Ивана.
— Алло! — Из трубки слышался отработанный секретарский голос Марины Александровны. От этого голоса Таню пробрала дрожь, и она сказала совсем не то, что намеревалась сказать:
— Будьте любезны, позовите Ивана Ларина.
— Он давно уже здесь не живет. А кто его спрашивает?
— Это с курса.
— Странно. Он вам не сказал, что переехал к жене?
— Нет. Он не звонил вам, не заходил?
— Да кто это? Имя ваше?
— Пегги Центровая, — сказала Таня и бросила трубку.
Следующие два дня были адской мукой — и эту муку Таня переносила одна, хотя у нее были поползновения убежать к девчонкам в общежитие, бросить все к черту и уехать к Лизавете. К телефону она бегала чуть ли не каждые два часа. Она не спала три ночи и наутро, пытаясь хоть как-то отвлечься, открыла наугад какую-то книгу, села и попробовала читать. Строчки поплыли перед глазами. Голова упала на стол.
Разбудил ее звонок в дверь. Ошалело озираясь и протирая глаза она вышла в прихожую.
— Кто там?
— Ларин Иван Павлович здесь проживает? — произнес молодой, бодрый и чем-то знакомый голос.
— Д-да, — вздрогнув, ответила Таня.
— Вам занести или под дверью оставить, потом заберете?
— Что занести?
— Да это самое. Ваше благоверное. — За дверью весело засмеялись.
Таня открыла дверь. На пороге стоял черноволосый крепыш в морской форме. На плече у него мокрой тряпкой висел Иван. Таня рванулась к нему. Они вдвоем затащили Ивана в комнату, положили на кровать, сняли перепачканный пиджак, ботинки, брюки. Иван тихо стонал, не открывая глаз. Лицо его было мертвенно-желтым, лишь под глазами чернели синяки. И только укрыв его одеялом, Таня сознательно посмотрела на моряка, вернувшего ей мужа.
— Господи, Леня! — сказала она.
— То-то же. А то я боялся, что не узнаешь, — отозвался Рафалович. — Ну, хозяйка, с тебя причитается!
— Откуда ты? Где ты его нашел?
— Да решили с братвой прошвырнуться маленечко. Идем себе по направлению к Невскому, а тут на встречном курсе два мента волокут твоего болезного прямо в «хмелеуборочную». Ну, там, объяснились, отмазали голубчика твоего, в такси запихали. И вот мы здесь. Хорошо еще, он адрес сумел сказать — правда, я понял с третьего раза.
Таня вдруг крепко обняла Рафаловича и громко зарыдала. Он бережно подвел ее к кровати и сел рядом с ней. Дав ей выплакаться, он потрепал ее по плечу, и когда она подняла голову, сказал:
— Неадекватная реакция. Ну, хряпнул мужик лишку — с кем не бывает, что ж тут убиваться?
— Да ты не знаешь…
И Таня рассказала, как все было.
— Значит, слушай дядю Леню и запоминай, — сказал он, выслушав ее рассказ. — С его стороны имеет место элементарное свинство. С твоей стороны имеет место стратегический просчет. Я Ваньку с детства знаю и скажу так: он выпьет обязательно, как тот мужик у Высоцкого. И твоя задача не пресечь этот процесс, а поставить его под полный контроль. Далее, процесс имеет две четких фазы, а именно: собственно пьянка и опохмелка. С первым относительно просто. Он должен четко понять, что уютнее, чем дома при любимой жене, ему не выпить нигде и никогда. Оговаривается день, допустим, суббота, восемнадцать ноль ноль, списочный состав. И жесткое условие: если хочет, чтобы мероприятие состоялось, пусть в течение недели воздерживается. Он сможет, я его знаю. Пусть всю неделю живет в ожидании. А в субботу пусть будет газ, ураган, тайфун и цунами. Ничего в том опасного не вижу — сам он во хмелю не буен, только гостей надо подобрать соответствующих. А за тобой улыбочка, вкусная закусочка, приятный разговор и в нужную минутку — дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? Далее согласно графику приходит воскресенье. И вот здесь наступает самая тонкая фаза операции. Просыпается он в жути и кошмаре, душа реанимации требует. А ты вместо упреков и сцен ему эту самую реанимацию дай, но в правильном виде, в нужной дозе и в надлежащем порядке. С самого ранья — или водочки, но максимум сто пятьдесят, или пивка не больше двух бутылок. Рассолом разживись, это можно неограниченно. Больше ничего не давай и спать тоже не давай, а бери сразу за грудки — и выгуливать, как собачку. Долго, быстро, чтоб пропотел весь. Тут главное, чтобы дури как можно больше вышло. Хорошо бы на лыжи, на коньки, пробежечку километров на пять-шесть. Вообще что-нибудь энергичное — приборочка там мокрая, стирка, глажка… — Рафалович сделал паузу и хитро посмотрел на Таню. — Горизонтальные упражнения тоже оч-чень хороши. Неоднократно проверено на личном опыте. — Поняв, о чем он, Таня чуть порозовела, но ничего не сказала. — Потом запускаешь его отмокать в горячую ванну. Конечно, банька с паром еще лучше, если сердце здоровое. К обеду рекомендую включить в меню что-нибудь остренькое, бульончик обязательно, котлетку, лучше паровую. А на десерт — еще немножечко реанимации, граммов сто или пивка бутылочку. И здоровый сон. Работай по этой схеме — горя знать не будешь.
— А сейчас-то что мне с ним делать? Ведь вон какой лежит! Больной совсем. Может, врача вызвать?
— Больной не больной, а судя по виду, квасил крепко и долго. Врача не надо. Позориться, и только. Здесь ни прогулочки, ни пивко не помогут, надо только терпеть и ждать.
— Долго?
— Денька два-три промается. Перетерпи. Потом по схеме. Договорились?
— Спасибо тебе, Леня… Оставайся, кофе или чаю попьем.
— В другой раз. А то братва уже до кондиции дошла, а у меня — ни в одном глазу. Пойду наверстывать.
Таня с легким ужасом посмотрела на него, потом на бесчувственного Ивана, потом снова на Леню.
— Это что же — как он?
Рафалович усмехнулся.
— Я-то норму знаю. А ему, когда прочухается, передай, что если еще раз такой фортель выкинет, я ему самолично хлебало начищу, и только как другу.
— А если бы он не был твоим другом, не начистил бы?
— Нет. Я бы тогда вот что сделал: оставил бы его, где лежит, а тебя подхватил бы и умчал отсюда в голубом авто.
«На край океана? В снах он молчит, чтобы я не узнала этот голос?»
Но вслух Таня сказала:
— А если бы я отказалась?
— Хе-хе! — Он подкрутил воображаемый ус. — А если честно, я зарыдал бы и умчал в авто без тебя… Что, кстати, сейчас и сделаю. Так что до встречи, сестренка.
— Еще раз спасибо тебе. Ты заходи к нам, ладно? Вместе с Елкой заходите.
— Непременно. В следующий раз приду уже лейтенантом.
— Да?
— Выпускаемся через месяц.
Он ушел, а Таня еще долго сидела на кровати, переводя взгляд с лежащей фигуры на дверь и обратно.
Сказавшись в техникуме больной, Таня три дня выхаживала Ивана, не оставляя его ни на минуту. Очухавшись, он первым делом устремился в туалет и изрядно проблевался. Потом Таня сознательно заставила его повторить эту процедуру, влив в него три литра слабого раствора марганцовки. Потом он полтора часа со стонами и причитаниями отмокал в ванной. Далее пошли короткие циклы — он чашку за чашкой пил крепкий чай и беспрерывно, нудно виноватился перед Таней, понося себя последними словами и заверяя, что больше никогда в жизни… Таня слушала его молча, не ругая, не утешая. На втором этапе он вскакивал, бежал в туалет и извергал из себя весь чай в унитаз. После этого он выкуривал папироску, бухался в постель и слабым голосом звал Таню, а когда она приходила, заваливал ее рядом с собой и, что называется, исполнял супружеские обязанности. Это повторилось восемь раз и надоело Тане смертельно, особенно последняя часть. Однако же, памятуя слова Рафаловича о пользе «горизонтальных упражнений» в подобных ситуациях, она терпела. На девятом разе Иван просто заснул, а Таня, воспользовавшись паузой, сбегала за продуктами. Ночью Иван поминутно вскакивал то покурить, то в уборную, возвращался, шумно шаркая, скрипя дверями и половицами, стонал, ворочался. Наконец Таня сослала его в кабинет, но поспать ей так и не удалось — из-за тонкой стенки все слышались звуки его страданий. Иван шебуршал, как домашний ежик.
На второй день он уже смог съесть кусочек колбасы, и обрадованная Таня потащила его гулять. Перед домом он, тяжело дыша, опустился на лавочку и принялся созерцать окружающую природу с печальной улыбкой безнадежно больного. Посидев с ним немного, Таня отвела его обратно и уложила в кровать, куда он тут же затребовал и ее. Дальше все пошло по вчерашней схеме.
На третий день он позавтракал уже полноценно и сам предложил пойти погулять. Гуляли они долго, целенаправленно. Поначалу Иван все норовил присесть отдохнуть, отдышаться, потом ожил, задвигался быстрее — и под конец уже тащил за собой подуставшую Таню. В глазах его появился блеск, речь убыстрялась вместе с шагом, мысль цеплялась за самые разные, не связанные между собой предметы. Они перешли через мост, по набережной дошли до Адмиралтейского сада и оказались под памятником Пржевальскому с верблюдом. И тут, резко прервав свой рассказ непонятно о чем, он бухнулся перед ней на колени, схватил ее руку и прижал к губам.
— Встань, — сказала Таня. — Неловко. Люди смотрят.
— Не встану, — упрямо сказал он. — Я знаю, что я сволочь, мразь, а ты святая женщина. Только не бросай меня, а? Я исправлюсь…
— Ты не сволочь, а дурачок, — сказала Таня. — И я тебя не брошу.
— Честно?
— Честно. Если будешь себя хорошо вести… До защиты диплома оставались считанные дни. К этому событию Таня подготовилась заблаговременно — по системе Рафаловича. С Иваном было обговорено меню, список приглашенных, взято слово сразу после защиты лететь домой, никуда не забегая. Утром он отправился в университет намытый, наодеколоненный, в свадебном костюме и с букетом тюльпанов, купленным накануне вечером Таней. Защита прошла нормально, комиссия поставила ему пять с минусом — да ведь минус в зачет не идет. Праздник удался на славу, культурно, без напряжения, без эксцессов. После ухода гостей даже осталось полбутылки хереса, которые Иван благополучно допил и лишь после этого вырубился. Утром Таня проснулась от его стонов и шебуршания. Она выставила его в кухню и из заветного ящичка в шкафу извлекла две бутылки удачно приобретенного рижского пива. Она их поставила перед мужем — и прочла в его красных глазах благодарность, не выразимую словами. Она невольно улыбнулась и пошла досыпать. Через некоторое время он забрался к ней под бочок и начал очень недвусмысленно ласкаться. Тактично, но твердо она велела ему сначала принять душ и почистить зубы.
Так сложился, говоря научным слогом, алгоритм их взаимоотношений. Бывали, правда, некоторые сбои — после защиты диплома косяком пошли госэкзамены, не отметить которые грех, и ограничить «банкеты» одним разом в неделю пока не получалось. Не всегда удавалось и предотвратить переход опохмелки в пьянку самостоятельного значения. Но за второй день не перехлестывало никогда. После каждого события Иван радостно мчался домой, отказываясь от самых заманчивых предложений по части «культурной программы».
— Ты, Танька, больше чем жена, — признался он заплетающимся языком, когда она запаковывала его в постель после празднования четверки по научному коммунизму. — Ты друг, товарищ и брат…
Пятого июля, по итогам обучения на подготовительных курсах, Таню официально зачислили в техникум. Шестого июля Иван получил диплом об окончании университета. Десятого ему надлежало прибыть на работу — его распределили в Лениздат на должность младшего редактора. Восьмого Таня определила у себя задержку больше недели.
Это могло означать только одно — ведь ее организм всегда работал как самый точный лунный календарь. Таню охватила несказанная радость, она закружила по комнате, прижав к груди большого плюшевого мишку, давно еще подаренного ей кем-то из подруг и привезенного сюда из общежития. Ивана не было дома, отправился за картошкой на рынок. Он придет, и она скажет ему… Или нет, сначала в консультацию…
Она резко остановилась, бросила мишку на кровать, пошла в кухню и села, обхватив голову руками… Так. Они живут в этой квартире четыре месяца. Значит, раньше, в старухиной комнате, этого произойти не могло. А здесь — здесь Иван ни разу не любился с ней на трезвую голову. Либо пьяный, либо с сильного похмелья… Перед глазами возникла сгорбленная, потухшая Лизавета, как она в автобус входила. И Петенька на руках у нее. Возникла и не желала уходить, так и стояла. Взгляд ее измученный, кривая уродливая ручка племянника, выпростанная из-под одеяла. И слова профессора, пересказанные ей Лизаветой: «Пьяное зачатие бьет без промаха…» Эх, Ванька, Ванька! Да и она хороша, раз любит муж только с пьяных глаз…
— Ты чего? — сказал вернувшийся с картошкой Иван, целуя ее в щеку.
— Да вот, думаю, — с улыбкой сказала она. — В профкоме путевку предлагают, в Москву на два дня, всего за четыре рэ. С тобой бы съездить.
— Не могу, — сказал Иван. — Ты же знаешь, мне послезавтра на работу. А ты поезжай. Обязательно поезжай. Когда еще выберешься…
Покидала в сумку тапочки-тряпочки, положила в кошелек тридцатник за качественный наркоз, поцеловала мужа, отсыпавшегося после первого трудового дня. И пошла уже однажды хоженным путем… На ночь в клинике не осталась — невмоготу было, подступила к самому горлу такая тоска, что хоть в петлю… И пошла она в одно-единственное место, куда могла пойти — на Маклина, к девчонкам. Собственно, так и так собиралась заглянуть, повидаться.
Поднялась на этаж, постучала, услышала знакомый Нинкин голос — и не удержалась, разревелась. А следом за ней и Нинка с Нелькой…
Таня стояла посреди комнаты, чувствуя полную опустошенность. В голове не было ни единой мысли, в теле — ни единого желания, в душе — холод, анестезия. Сейчас придет Иван, ему надо будет что-то сказать, но она не знала, что скажет, как глянет ему в глаза. А потом придется что-то врать про поездку в Москву, отвечать на его расспросы. Господи, это свыше ее сил!
Резко зазвенел звонок. Таня вздрогнула, замерла, тяжело вздохнула и пошла открывать.
В дверях стоял Рафалович в нелепом, кургузом гражданском пиджачке.
— Леня! — От облегчения у нее закружилась голова. — Да что ты стоишь, заходи же!
Он не шелохнулся. В лице его не было ни кровинки, глаза бессмысленно блуждали, как у новорожденного.
Она взяла его за рукав и потянула в прихожую.
— Что? Говори… Говори!
— Таня, Таня, — Он взял ее за плечи и больно сжал. — Таня… Елка отравилась…
«И все же он лучше всех, — думала Елена, кружась под звуки «Амурских волн» по блистающему паркету актового зала и ощущая на талии его крепкую, теплую ладонь. — Пусть другие выше и стройнее. На корабле он расставит ноги пошире и выстоит в любой шторм. Пусть другие белее лицом. А он — как капитан флагмана испанской королевской флотилии или каравеллы, принадлежащей венецианскому дожу…»
Она зажмурила глаза, без остатка отдаваясь вальсу. По огромному залу кружило несколько десятков пар, а на сцене играл военной музыки оркестр, и капельмейстер в белых перчатках чертил рукой треугольник, делая страшные глаза в направлении валторны, отстающей на четверть такта.
Ослепительно белые мундиры, сверкающие золотом пряжки, кортики и новые погоны, пенные бальные платья. Царство белого и золотого. Бал.
Лейтенант Рафалович, одетый в гражданское, ехал в электричке и, глядя на пролетающие за окнами пейзажи, не мог сдержать улыбки. Перспективы обрисовываются неплохие, и что же, да, он счастлив, а что, нельзя? Там, на выпускном балу, Елка, практичная, трезвая Елочка наконец сказала «да». Это было чуть ли не десятое по счету предложение руки и сердца, которое он сделал ей за последние четыре года. Смысл ее предыдущих отказов сводился к неопределенности будущего: да, она любит его, да, она готова ехать за ним на край света, готова прибить свой инженерный диплом над кухонной раковиной в каком-нибудь заштатном Океанске и пойти в гарнизонную школу учительницей химии или математики, готова по полгода ждать его возвращения из дальних походов, коротая время с другими офицерскими женами за домино и сплетнями. Но зачем это делать, когда можно этого и не делать? Зачем жить плохо, когда можно жить хорошо? И кто с этим спорит? Только не он. Откровенно говоря, он не любитель моря и морской романтики. Да и вообще романтики — слишком часто это слово служит завлекалочкой для юных мечтателей, которые, клюнув на удочку, получают в результате убогую, грязную, необустроенную жизнь в Тмутаракани… И в училище-то родное он попал чисто случайно, как инвалид пятой группы, которому — не положены погоны военного переводчика, зато годятся погоны морского радиоинженера. Что ж, он дал возможность Министерству обороны продемонстрировать пролетарский интернационализм, и теперь моральных долгов перед этим ведомством за собой не числил. Меры от избытка романтики в будущем были приняты — приказ о назначении лейтенанта Рафаловича в штат Ленинградской морской инженерной службы, расположенной в боковом крыле того самого дома, где до женитьбы жил Ванечка Ларин, в нужное время лег в соответствующую папочку. Такая работа сочетала преимущества гражданской службы (рабочий день с девяти до пяти, два выходных, возможность жить в родном доме со всеми привычными удобствами) с благами службы военной — пристойным должностным окладом, разного рода надбавками, гарантированным служебным ростом по крайней мере до кап-три и облегченным доступом к кое-каким дополнительным благам, если, конечно, все разыграть с умом… Конечно, для этого пришлось немного подсуетиться, в основном папаше, одним провести ускоренную телефонизацию, других накормить банкетами… Се ля ви!
Но чем ближе подступал город, тем больше нарастала в груди тревога.
Елка. Елочка-Колючка… Они любили друг друга еще со школы, хотя, по всей логике, этого не могло быть. Говорят, крайности сходятся, но как могли сойтись две такие крайности? Она — сдержанная, немногословная, точная и предельно категоричная в оценках и суждениях, не умеющая прощать лжи и слабости, не заведшая ни одной подруги ни в школе, ни в институте, высокомерная и холодная со всеми, кроме узкого-узкого круга мальчишек-одноклассников, в который каким-то чудом попал и он. Первая по математике, первая по гимнастике, во всем, где нужна четкость, точность, владение собой. Отменная теннисистка. И он, вечный троечник, крикун и раздолбай, любитель скабрезных анекдотов и блатных песенок. В школе его держали за шута — видно, только поэтому не выгнали с позором за то, что на каком-то воскреснике, когда их класс отправили убирать школьный чердак, он вылез на крышу с только что найденным в чердачных залежах китайским флагом и завопил на всю округу: «Да здравствует великий кормчий Мао Цзэдун!» Конечно, к окончанию школы многое в нем переменилось — в основном благодаря общению с Елкой и ее потрясающим старшим братом… Их пару кое-кто из одноклассников прозвал «Барышня и хулиган». Лопухнулись! Скорее уж «Принцесса и обормот».
Принцесса… В понятиях современной жизни не так далеко от истины. Надо же, за все эти годы он ни разу не задумался о ее, так сказать, общественном статусе, о том, с чьей, собственно, дочерью у него случилась любовь. Нет, он, конечно, не мог не знать, кто ее родители, но эти знания существовали как бы сами по себе, вне всякой связи с его взаимоотношениями с Елкой и с его видами на их совместное будущее. Мысль как-то отыграть ее родственные связи в плане жизнеустройства или какого-то «гешефта» просто не приходила ему в голову. Только сейчас, трясясь в электричке, он подумал, что если бы дело обстояло иначе, Елка моментально почувствовала бы малейший намек на корысть и жестко обрубила бы с ним всякие отношения. Она такая!
Преодолевая отвращение, он заставил себя взглянуть на предстоящий брак с точки зрения делового предприятия… Между прочим, совсем не так блестяще, как кажется со стороны. Потому что принципиально иная система координат, другие, неведомые ему правила игры. Скажем, с детства знакомый круг хозяйственников районного и низшего городского звена — там все просто. Ты мне, я тебе. Ты мне телефончик, я тебе — дефицит, льготную очередь, чудо-справочку. Ты мне зятя, я тебе квартирку. В военных кругах игры посложнее, но определенный уровень уже освоен. И сам успел повращаться, и батя, как начальник узла, тянет примерно на полковника. Но тут! Не многовато ли откусил, Рафалович? Не подавиться бы…
О самой тягостной стороне проблемы он старался не думать.
Дмитрий Дормидонтович Чернов отправился на выходные на дачу, рассчитывая в понедельник прямо оттуда приехать на работу.
Ефим Григорьевич Рафалович отъехал в Дагомыс поправлять здоровье. Отъехал он не один, а в компании с Алиной, новой фифочкой из эксплуатационного отдела. Рива Менделевна, которой из-за слабого сердца юг был категорически противопоказан, знала об этом еще до того, как у ее мужа созрел подобный план. И даже если бы этот шлимазель сам не додумался, она бы нашла способ внушить ему мысль в таком роде. Он за год совсем измотался, отдых был ему необходим — и отдых полноценный. А ей одинаково без надобности, чтобы он схлопотал инфаркт от трудовых перегрузок, простатит от супружеской верности или «три-шестнадцать» от случайных связей. На приличную семью вполне хватит одного инвалида!
Рива Менделевна железной хваткой держала бразды семейного правления в своих костлявых слабых ручках. Рядом с мужем, толстущим краснолицым гигантом с блестящей лысиной до темени и густыми, жесткими как пакля, кудрями на затылке, ее тщедушие, блеклость и бесцветность особенно бросались в глаза. Ефим Григорьевич разговаривал исключительно в режиме «фортиссимо», будучи сердит, орал на домашних и подчиненных, без малейшего стеснения употребляя весь известный ему русский фольклор, а в обратных ситуациях лез целоваться, обниматься без особого разбора, ставил подчиненным коньяк, а домашних и друзей засыпал сладостями и дорогими подарками. Рива Менделевна ни разу в жизни не повысила голоса и никому ничего не дарила. Ефим Григорьевич был здоров как бык — выявленные лет двадцать назад начатки гипертонии, геморроя и парадонтоза так и остались начатками. Рива Менделевна страдала стенокардией, аритмией, полиартритом, астмой и хроническим дисбактериозом из-за передозировки лекарств. На пенсию по инвалидности ей пришлось уйти в сорок с небольшим, и теперь у нее оставалась одна работа — семья, и одна, но пламенная страсть — лечиться.
Ее тихого, задыхающегося голоса в доме слушались беспрекословно. Руками мужа и детей она вела хозяйство, консультировала их на предмет общения с нужными людьми, устроила блестящие партии двум своим дочерям. Разглядев в младшеньком, Леониде, чуть менее топорную копию мужа, она выработала с ним соответствующую линию поведения. Если дочерей она муштровала не хуже заправского старшины, заставляла брать уроки музыки, языков и фигурного катания, ревностно следила за длиной их юбок и качеством знакомств, устраивала нудные выволочки за малейшую провинность — скажем, приход домой на пять минут позже обещанного, — то сын был пущен как бы на самотек. Учить его музыке было смешно: то, что он не Горовиц и не Менухин, было ясно не только с первой ноты, а с первого взгляда. Что же до общего образования, то ей казалось вполне достаточным пристроить его в приличную школу. В дальнейшем она планировала для него торговый техникум, а впоследствии — институт. Его неожиданное решение пойти в военно-морское училище поначалу шокировало ее, но по зрелому размышлению она возражать не стала. У военной карьеры, особенно в этой стране, были свои весомые достоинства, а сама неожиданность такого поприща для еврейского юноши могла, при умном подходе, оказаться большим плюсом. К его похождениям на амурном, питейном и картежном фронтах она относилась снисходительно. Конечно, ничего хорошего в таких занятиях не было, но куда важнее, чтобы мальчик не слишком выпадал из нравов той среды, в которой оказался, тем более что он изначально был в ней белой вороной — в силу все той же пятой графы.
Но пять лет она была лишена возможности держать его на коротком поводке, быть в курсе всего, чем он живет и дышит. А уж про его давнее увлечение одноклассницей и думать забыла… И вот, здравствуйте вам, такие новости натощак! Ай-вэй, Рива, ты старая клуша, нидойгедахт.
— Сядь, — сказала она сыну, который переминался перед нею с ноги на ногу.
— Встань! — на другом конце города сказала дочери Лидия Тарасовна.
— Я прекрасно помню твою Лену Чернову. Не подумай, что я имею что-то против нее лично. Она хорошая девочка, хотя и русская… Но это заходит слишком далеко, — сказала Рива Менделевна.
— Я прекрасно помню твоего Рафаловича. Не могу сказать, чтобы я была от него в восторге, возможно, он после школы и переменился к лучшему. Я даже готова допустить, что он хороший человек, хотя и еврей… Но то, о чем ты говоришь, не лезет ни в какие ворота, — сказала Лидия Тарасовна.
— Ты, конечно, можешь наплевать на свою старую больную мать и поступить по-своему. Но знай, что этим ты убьешь меня…
— Я не допущу, чтобы ты наплевала на дело жизни твоего отца и моей!
— Нас тысячами истребляли погромщики, миллионами уничтожал Гитлер. Сейчас советские начальники вынуждают бросать родные дома и бежать на край света, где нас убивают арабы и фашисты всех мастей. Все жаждут нашей гибели — и ты хочешь внести свой вклад в уничтожение собственного народа, продолжить дело Гитлера…
— Всего месяц назад вышло новое постановление ЦК об усилении борьбы с сионизмом и закрытое приложение к нему. Очень, кстати, своевременно, а то эти клопы, жиреющие на крови страны, совсем уж распоясались… Ты же понимаешь, что в свете современной политической ситуации после такого брака дочери отцу останется только уйти на пенсию. И никто не предложит ему пост посла в каком-нибудь занюханном Габоне… Помолчи — никакая я не антисемитка и охотно допускаю, что даже среди евреев есть честные советские люди, в том числе, возможно, и твой разлюбезный Рафалович. Но какое до этого дело какому-нибудь Буканову или Завалящеву, которые спят и видят занять кресло отца и, уж поверь мне, не забудут воспользоваться таким удобным случаем спихнуть его…
— И что с того, что мои внуки будут носить фамилию Рафалович и числиться по паспорту евреями? Паспорт — это для чиновников, а кровь передается только через мать. А иначе разве я стала бы устраивать брак нашей Беллочки с русским мальчиком Юриком Айзенбергом?.. Что? Конечно же, русским — а то я не проработала с его мамой Марьей Ивановной в одной бухгалтерии пятнадцать лет! Так вот их дети — это евреи, а ты со своей Черновой можешь нарожать только трефных жидов!
— И даже если тебе не дороги интересы собственной семьи, то подумай об интересах Родины! У твоего отца в кулаке вся промышленность города, а это ох какое непростое и ответственное хозяйство. Кто, по-твоему, способен курировать это дело, кроме отца? Лакей и лизоблюд Завалящев? Чей-нибудь племянничек, сосланный из Москвы за пьянство? Выдвиженец из Тамбова, совершенно не знающий специфики? Начнутся сбои, какой-нибудь завод напортачит с важным оборонным заказом, в нужную секунду не выстрелит пушка, не взлетит ракета… И тогда они пойдут по нашим улицам победным маршем, а нам и нашим детям будет запрещено говорить по-русски. Ты этого добиваешься?!
— Знаешь, мама, — опустив глаза в скатерть, тихо и твердо сказал Рафалович. — Не помню, как было раньше, но за последние годы я разучился воспринимать понятие «еврей» применительно к себе. И даже паспорт мне заменяло курсантское удостоверение, в котором нет графы «национальность». Да, я люблю вашу «Цум балалайку», но наша про Стеньку Разина мне ближе, хотя бы потому, что в ней я понимаю все слова, кроме «стрежень», а в «Балалайке» — ни одного, кроме «балалайка».
— Ты говоришь полную чепуху, — сказала Елка, вжимая обе ладони в край стола. — Я не верю тебе. Я же не за иностранца выхожу, не за диссидента какого-нибудь, не за фарцовщика, а за советского офицера. И я отказываюсь понимать, как это может повредить отцу и, тем более, всей стране.
— Ваша… Наша… — Рива Менделевна горько улыбнулась. — Это Бог карает меня за то, что кормила вас свининкой… Что ж, я боялась, что мои слова тебя не убедят. Тогда будь добр, подойди к книжному шкафу, раскрой вон ту створочку сбоку. Там сверху, у самой стенки старый альбом. Возьми сырую тряпочку, сотри с него пыль, а потом подай мне.
— Ах, вот как? Отказываешься?.. Тогда попробуем взглянуть на дело с другой стороны. Ты готова пожертвовать отцом, семьей, возможно, родиной — а во имя чего? Любви? А какая она — эта любовь? Это мы, русские, любим безрассудно, а у них и здесь на первом месте расчет, выгода. Давай, выходи за него — отца выгонят с работы, мы станем никем, и вот тогда твой разлюбезный покажет тебе любовь! Заплачешь, да поздно будет.
— Лжешь! — крикнула Елка. — Он меня любит!
— Ладно, не спеши с выводами, я дам тебе возможность все хорошенько обдумать. Сейчас я поеду к Дмитрию Дормидонтовичу в Солнечное, а в понедельник мы с тобой еще раз все обсудим, прежде чем говорить отцу… Только я приму некоторые меры предосторожности. — Лидия Тарасовна вышла в прихожую.
— Знаешь, кто это? — С желтой фотографии на потемневшей странице альбома на Рафаловича смотрело худое, аскетическое лицо длинноносого блондина в кожаной куртке и полувоенной фуражке. — Это твой дед, Мендель Фрумкин, чье имя еще ни разу не произносилось в этом доме. Я не помню его, и мать вспоминать о нем не любила и только перед самой смертью рассказала мне, что он был большевик, ближайший сподвижник Троцкого, комиссар, который бросил ее с годовалым ребенком на руках «за недостаточную идейность» и ушел к какой-то русской партийке. Потом он отрекся от Троцкого, выступал с разоблачительными речами, но это его не спасло. Его расстреляли. Перед самой войной вспомнили, что у этого врага народа осталась недобитая бывшая жена. Из родного Ленинграда мы попали в Салехард. Это называлось «административная ссылка»… Ты, наверное, интересовался, в кого наша тетя Кира такая русая и курносая? Так вот, когда тамошнего коменданта тянуло на зрелых женщин, он забавлялся с мамой… Но зато у нас были дрова, рыбий жир и большие желтые поливитамины, без которых я в первую же зиму легла бы в вечную мерзлоту, был свой отдельный закуток в бараке, у печки, за занавесочкой — и лютая зависть других ссыльных, и вечные шепотки, что уж эти-то везде устроятся… И каждую ночь мама плакала в подушку, тихо, чтобы я не слышала… Знаешь, я, наверное, пережила бы, если бы ты решил взять в жены русскую девушку из простой, обыкновенной семьи — ну, как сделал Ваня Ларин… Но снова допускать в род проклятое комендантское семя, семя змея…
— Мама, ну что ты такое говоришь? — пробормотал совершенно ошеломленный речью матери Леня. — При чем тут коменданты и змеи какие-то? При чем тут Елка?
— Отец… — чуть слышно произнесла Рива Менделевна и вдруг разрыдалась. — Мама… Тетя… Теперь ты… Грехи отцов… Эйцехоре… Проклятое семя…
Впервые на его памяти мать плакала. Это зрелище было невыносимо. Он развернулся и выбежал из комнаты.
— Так, — сказала, возвратясь в гостиную, Лидия Тарасовна. — Продуктов в холодильнике и в буфете-достаточно. А если чего и не хватит, не сдохнешь.
Елка смотрела на нее, ничего не понимая. Что все это значит и почему мать держит в руках телефонный аппарат, обернутый шнуром, как веревкой?
— Телефончик я забираю с собой. На всякий случай. Не вздумай выламывать дверь — она все равно железная…
Елка подскочила к матери и стала вырывать у нее аппарат. Лидия Тарасовна повернулась к дочери боком и резким, поставленным движением локтя ударила ее в солнечное сплетение. Елка сложилась пополам и, пятясь, добралась до края дивана. В ее круглых от ужаса глазах стояли слезы.
Лидия Тарасовна рассеянно улыбнулась.
— Надо же, через столько-то лет пригодилось… Больно? Ничего, до свадьбы заживет. В общем, посиди, доченька, подумай.
— Я тебя ненавижу… — прошептала Елка.
— Это ненадолго, — сказала Лидия Тарасовна. — Потом всю жизнь благодарить будешь. — Она направилась в прихожую.
— Я… — проговорила ей вслед Елка. — Я жду от него ребенка.
У самой двери мать развернулась, подошла к дивану и, нависая над дочерью, занесла руку, как для удара. Елка закрыла лицо руками.
— Не физдипи, — спокойно сказала Лидия Тарасовна. — Кто три дня назад пакетики в мусоропровод выбрасывал? Кстати, если надумаешь воспользоваться отцовским телефоном то связь будет односторонняя — мембрану я тоже забираю.
— Чтоб ты сдохла, — шепотом сказала Елка. Лязгнула вторая, железная дверь. В ней повернулся ключ. Елка немедленно вскочила с дивана и подбежала к окну. Лидия Тарасовна вышла из подъезда и что-то объясняла шоферу поданной по ее распоряжению «Волги». Потом она села в машину и уехала.
— Спокойно, — приказала себе Елка. Для начала она все проверила. Дверь действительно заперта снаружи. Из телефона в отцовском кабинете действительно вынута мембрана. Но в ее сумочке остались ключи, в том числе и тот, от железной двери. Значит…
Она выглянула в окно. Хоть бы кто-нибудь… Есть!
— Тетя Маша! — крикнула она. — Меня тут заперли по ошибке! Выручайте. Я вам ключики скину…
В душе Рафаловича было полное, катастрофическое смятение. Это состояние было настолько ему не свойственно, что он никогда не мог понимать его в других, считал выдумкой писателей и уловкой слабаков. И сейчас, стоя возле ее дома, он желал, мучительно, всем сердцем желал — но чего? Немедленно, прямо сейчас увидеть ее и обнять? Не видеть ее никогда в жизни? Схватить ее и унести куда-нибудь на край света и бросить все остальное к чертям? Просто бросить все к чертям, включая и ее?
«Вот бы кого-нибудь не было вовсе, — подумал он. — Ее или мамы. Нет, не то чтобы умерли, а так — не было, и все. Или меня…»
В Елкин дом он проник не дальше милицейского поста на первом этаже. Старшина, проверив его документ, вежливо сообщил, что пропустить его не может, поскольку в данный момент в указанной квартире никого нет. Конкретно Елена Дмитриевна?
Старшина смерил Рафаловича долгим, оценивающим взором и только потом сказал, что Елена Дмитриевна вышла с большим чемоданом минут пятнадцать назад. Куда? Неизвестно. Нет, передать ничего не просила.
Где же, где искать ее? Ведь надо, позарез надо с ней встретиться! Или позарез не надо?
Они встретились. Уже под вечер, когда Леня, который решительно не мог сейчас идти домой, к матери и уже не мог оставаться один, решил наведаться в родную «чурбаковую» общагу. Сам он выбыл оттуда дней десять назад, но оставалось еще много братвы, дожидающейся прибытия денежного довольствия с мест службы, да и коек свободных летом навалом. В картишки перекинуться, может, выпить немного или просто потрендеть — что угодно, лишь бы снять это идиотское состояние. А завтра, на свежую голову, разобраться, дозвониться…
Она шла навстречу ему по перрону и умудрялась сохранять гордую походку, даже согнувшись вбок под тяжестью чемодана.
— Елка! — Он кинулся к ней (в конечном счете, радостно!).
Она смерила его странным взглядом и попыталась пройти мимо, но он вцепился в чемодан, и она остановилась.
— Откуда ты?
— Из твоей казармы.
— Погоди, какой еще казармы?
— Ну, общежития. Меня туда не пустили. Я посидела у фонтана с другими девочками. И имела с ними очень интересную беседу. Я узнала, как нежно ты любил меня за этот год, сколько раз и с кем, конкретно…
— Елка, постой…
— А потом вышли твои сокурсники, разобрали девиц, а мне сказали, что ты там больше не живешь. Хотя твоя мамаша заверила меня по телефону, будто ты отправился в свое училище. Интересно, кто врал — ты ей или она мне? Хотя не все ли равно?
— Елка…
— Пусти меня. Я сама донесу.
— Я… Я люблю тебя.
Она резко отпустила ручку, так что Леня не удержал чемодан, и тот встал между ними.
— Ах, любишь?.. Что ж, докажи. Я ушла из дома, я не могла там больше оставаться… Вот она я — вся здесь, со всем приданым. Забирай меня, рыцарь!
— То есть подожди, ты совсем, ушла из дома?
— Что это ты так взволновался?
«Она — она отреклась от комендантского семени, — неожиданно подумал Рафалович. — Она чиста теперь. Надо немедленно сообщить маме».
— Стой здесь! — крикнул он Елке. — Стой здесь и никуда не уходи! Я сейчас! Елка скривилась.
— Куда ты, если не секрет?
— Маме, надо срочно позвонить маме!
Он побежал по платформе к вокзалу, не заметив, как побелело ее лицо.
В автомате трещало, он почти не слышал слов матери, да и не вслушивался в них. Да и мать едва ли могла понять его; он говорил сбивчиво, все громче и громче, переходя на крик:
— Мама, она теперь моя-моя, только моя. Она ушла из дому, ушла от своих, от того, чего ты боялась! Она чиста! Мы едем! Едем к нам.
Он бросил трубку и побежал обратно на перрон. Елки не было. Он осмотрелся с глупым видом и вновь кинулся под навес вокзала…
Он нашел ее на площади. Она стояла в очереди на такси с гордо поднятой головой.
— Лена! — крикнул он, схватив ее за руку и разворачивая к себе. — Едем к нам!
Она, прищурившись, посмотрела на него.
— Мамочка одобрила, да?
— Да… Постой, ты о чем?
— Ну как же? Она объяснила тебе, что твоя шикса просто немножко взбесилась, но остается-таки дочкой «того самого Чернова», — Елка заговорила картаво, с утрированными местечковыми интонациями: — И она все равно же помирится со своим папашем и своим мамашем, и Рафаловичи-таки будут иметь себе с такого брака полный цимес…
— Что ты несешь?
Он больно сжал ее руки повыше локтей. Она резко вырвалась.
— Где вы — там всегда ложь, грязь, предательство…
Она подхватила чемодан, рванулась в самую головку очереди и, оттолкнув какого-то парня, собиравшегося сесть в подъехавшее такси, нырнула туда сама.
— Э-э-э! — предостерегающе заворчал парень. — Ты что, упала?
Она обожгла его таким взглядом, что тот смутился и выпустил из рук дверцу машины.
— Психичка какая-то, — сказал он всей очереди, оправдываясь.
Рафалович смотрел ей вслед, не шелохнувшись. Его серые губы беззвучно шевелились.
Отужинав, Лидия Тарасовна пошла принимать любимую хвойную ванну, а Дмитрий Дормидонтович вернулся в кабинет и прилег на диванчик со свежим номером «Коммуниста» и красным карандашиком. Там публиковалась большая статья самого Пономарева, и было бы весьма политично подобрать из нее две-три цитатки для послезавтрашнего партхозактива.
Он перелистнул несколько страниц и протянул руку к столу, где всегда в пределах досягаемости лежали наготове пачка сигарет, спички и пепельница.
Пачка оказалась пустой. Дмитрий Дормидонтович встал, обошел вокруг стола, открыл ящик. Тоже пусто. Он шепотом выругался. Надо же, забыл дома блок, специально заготовленный для выходных, и вспомнил только сейчас. Что ж, до завтра придется, значит, обходиться Лидкиным «Беломором». Сверху доносился шум текущей воды. Это надолго. Значит, поищем сами.
Он вышел в прихожую и засунул руку в карман ее белой куртки. Ключи, спички, еще что-то круглое, вроде пуговицы, но побольше. Что-то знакомое. Мембрана телефонная. На кой ей черт?
Папирос не было. Дмитрий Дормидонтович вздохнул и открыл ее сумку, стоявшую возле вешалки. Вот он, голубчик, аж три пачки! А рядом — рядом почему-то их телефон из прихожей, перемотанный собственным проводом.
«Стоп! Допустим, новый кнопочный аппарат забарахлил, и она повезла его в починку. Но почему сама? Почему на выходной? Почему сюда? Я, конечно, много чего умею, но телефоны чинить пока не пробовал… И еще эта мембрана, круглая, явно от другого аппарата… Уж не из моего ли городского кабинета?»
Он прислушался. Шум воды не стихал. Потом еще будет феном сушиться…
Он вернулся в кабинет, взял со стола телефон и набрал свой домашний номер. На четвертом гудке трубку сняли. Последовала мертвая тишина и отбойные гудки. Он позвонил еще раз.
— Лена, ты дома. Слушай меня и не бросай трубку…
Не успел. Бросила.
Он еще несколько раз набирал все-тот же номер, но теперь короткие гудки звучали сразу.
Чернов закурил папиросу, тут же закашлялся, сердито раздавил папиросу в пепельнице и набрал другой номер.
— Богатиков? Да, я… Да, из Солнечного… Чего сам-то засиделся, поздно ведь. Отчет? Слушай, на ловца и зверь… Тут, понимаешь, какое дело… Лидия Тарасовна что-то беспокоится, чайник, говорит, выключить забыла перед отъездом. Пожар может быть или взрыв… Значит, спустишься сейчас на вахту, возьмешь там ключ от моего кабинета, поднимешься, откроешь… Как кто приказал? Я приказал! То-то… В верхнем ящике стола ближе к задней стенке лежит запасной комплект ключей от моей квартиры. Не найдешь — тут же звони мне сюда, а найдешь — бери и дуй ко мне на Школьную. Адрес знаешь? Удостоверение возьми обязательно, а то у нас внизу милиция строгая, так просто не пропустит. Могут и с удостоверением не пустить. Тогда позвонишь мне прямо с поста. Значит, откроешь, посмотришь, что да как. Если все в порядке — звонишь сюда, а если что не так — принимаешь без особого шума все необходимые меры и все равно звонишь… Ну давай, действуй, отрабатывай оклад…
Потом врачи в Свердловке сказали, что если бы они опоздали минут на сорок, то Елену было бы уже не спасти. Очень нехорошая доза очень нехорошего сочетания двух транквилизаторов и сосудорасширяющего. И даже хотя помощь была оказана наисрочнейшая и квалифицированнейшая, нельзя полностью исключить возможность тяжелых, практически неизлечимых последствий, в первую очередь по линии нервов и психики. Впрочем, разумеется, будут приложены все силы.
Лена оставила записку, короткую, всего из трех слов:
«ПРОСТИ МЕНЯ, МАМА».
В Лениздате Ивана направили в редакцию литературы по краеведению. Первые два дня он без толку мотался по длинным коридорам известного всем ленинградцам серого дома на Фонтанке, приставал с расспросами к шибко занятым — хотя и непонятно чем — старшим коллегам, которые отмахивались от него, как от назойливой мухи, курил на лестнице и неоднократно наведывался в буфет, пока не получил нагоняй от какого-то важного товарища за то, что закусывает в неположенное время. На третий день его командировали в типографию перетаскивать тяжеленные бумажные кипы. Такая работа уматывала его вконец, он почти в беспамятстве кое-как добирался до дому и валился на кровать, безучастный ко всему.
В начале второй трудовой недели его впервые вызвал к себе заведующий редакцией. В кабинете сидела еще какая-то незнакомая тетка с неприятным брезгливым лицом.
— Значит так, Ларин, — сказал шеф, — в редакцию пришла разнарядка на полевые работы в подшефный совхоз, под Любань…
Иван открыл рот, но ничего не сказал.
— Обсуждению не подлежит! — на всякий случай рявкнул заведующий и добавил уже спокойно: — Поедешь дней на десять, не больше. Сейчас идешь домой, собираешь все необходимое, отдыхаешь, а завтра в восемь ноль-ноль быть у главного входа, пойдет автобус прямо в совхоз. Все, свободен. Если есть вопросы — к Седине Селадоновне, — он кивнул на тетку. — Она у нас в партбюро трудовым фронтом ведает.
Иван вздохнул и с тоской поглядел на Седину Селадоновну.
— Тяпку брать или на месте выдадут? — покорно спросил он.
«Ну, ничего, — утешал он себя, поднимаясь на недавно заработавшем лифте. — Подышу хоть свежим воздухом за казенный счет, с народом пообщаюсь, так сказать, неофициально, за стаканчиком… Кстати, надо бы из Таньки капусты побольше вытрясти — там, на питание, на прочие бытовые трудности. Да и она пока пусть к своей Лизавете смотается, все равно ведь делать нечего. Только надо ей сказать, чтобы собрала меня получше, ничего не забыла…»
Тани, однако, дома не было. Лишь на столе в кухне лежала записка:
«Ванечка, милый!
Суп и котлеты в холодильнике. Ешь, не жди меня. Мы с Леней Р. поехали в больницу — Елка очень плоха. Целую».
Иван несколько раз перечитал записку, зачем-то перевернул листок, посмотрел на чистую обратную сторону, вздохнул и полез в холодильник.
Таня и Рафалович вернулись вечером. Таня была вся напружиненная, будто готовая идти в атаку, Леньку Иван таким не видел никогда — бледный, съеженный, с остановившимся взглядом.
— Что? — спросил Иван.
Рафалович молчал. Таня взяла его за рукав и отвела в маленькую комнату. Он двигался, как робот. Вернувшись в кухню, Таня выдвинула табуретку и села напротив мужа.
— Плохо, — сказала она. — У Елки с Леней вышла какая-то крупная размолвка, не знаю, из-за чего — он молчит. Она хотела отравиться. Еле откачали. Сейчас она в реанимации, без сознания. Но жить будет, слава Богу. Нас в отделение не пустили, даже в саму больницу пришлось через забор лезть… Леня совсем убитый, как неживой — да ты сам видел. Нельзя его бросать сейчас, а то как бы тоже чего не выкинул. Я уже матери его позвонила, сказала, что он у нас.
— Да, дела, — сказал Иван, закурил и, выждав минуту, добавил: — А меня в колхоз посылают. Прямо завтра, с утра. Собраться бы.
Рафалович весь вечер не выходил из комнатки Ивана. Когда к нему обращалась Таня, желая хоть чем-то отвлечь его, он лишь виновато улыбался и чуть слышно говорил:
— Я просто посижу, а? Не сердитесь. Она отнесла ему ужин, накормила Ивана и собрала его в дорогу. На другой день Иван уехал. Таня не стала провожать его, а, подхватив ни мгновения не спавшего и по-прежнему пребывающего в прострации Рафаловича, пешком отправилась по теплому летнему городу на Крестовский в больницу.
И снова пришлось лезть через забор, и снова неприветливая медсестра в справочном категорически отказалась выписать им пропуск в отделение, хотя и сказала, что больная пришла в сознание и переведена из интенсивной терапии в обычную одноместную палату.
— Посещения разрешаются только ближайшим родственникам, — процедила сестра, всем видом показывая, что разговор окончен.
— Я ближайшая, — неожиданно для самой себя выпалила тогда Таня.
Медсестра недоверчиво посмотрела на нее. Вообще-то возможно — приличное импортное платьице, культурная стрижка. Правда, пришибленный еврейчик, который при ней — явно не того круга.
— Фамилия ваша? — спросила медсестра.
— Чернова, — не моргнув глазом, сказала Таня.
— Больной кем приходитесь?
— Жена брата. Чернова Павла Дмитриевича. Рафалович вздрогнул.
— Даже и не знаю, — протянула медсестра. — Документы при вас имеются?
— Нет, — сказала Таня. — А зачем?
— Вот завтра придете с документами, тогда и посмотрим, — решила наконец медсестра. — Тем более что сегодня не впускной день.
Потом было то же, что и накануне. Они вернулись, и Леня тут же забился в Иванов кабинетик. Ужин, который Таня вновь принесла прямо в комнату, он оставил почти нетронутым, ни в какие разговоры с ней не вступал, а только сидел, уставившись в книжку. Перед сном Таня заглянула к нему — книжка была открыта на той же странице, что и полтора часа назад.
— Кончай, — решительно сказала Таня. — Она поправится, обязательно поправится. И все будет хорошо.
Рафалович поднял страдающий взгляд от книжки.
— А если не будет?
— Ну и что? Надо жить дальше.
— Ты так считаешь? — Он криво усмехнулся.
— Только так!
— И повезло же Ваньке-гаду! — внезапно воодушевясь, грохнул он. — Танюша, давай-ка чайку рванем и по койкам! Она улыбнулась.
Наутро они снова потащились в больницу и, перед тем как зайти в справочное, присели на скамеечку в просторном и ухоженном больничном парке, чтобы обсудить, как же все-таки прорваться к Елке.
— Так-так. Рафалович, если не ошибаюсь, — раздался вдруг трескучий и какой-то глумливый голос. Оба вздрогнули и одновременно посмотрели в ту сторону, откуда доносился голос.
Таня впервые видела эту холеную подтянутую даму с желтым щучьим лицом — и эта дама сразу же и активно ей не понравилась.
— Да, он Рафалович, — с вызовом сказала она. — Ну и что?
— А вы помолчите, — сказала дама. — Вас я не знаю, и знать не хочу. К Елене? — обратилась она к Рафаловичу.
— Д-да, — еле слышно пролепетал он. На него было жалко смотреть. — Скажите, как она?
— Вашими молитвами, — с ледяной злобой прошипела дама. — Впрочем, она вполне уже пришла в себя и готова сказать вам пару слов, после чего мы обе надеемся больше никогда вас не видеть.
— Я-п… Я-п… — заикаясь, начал Рафалович. Таня крепко сжала его руку. Дама молчала, испепеляя их обоих ненавидящим взглядом. — Я н-не понимаю, Лидия Тарасовна…
— Так идете? Или что, со страху штаны грязные? Только имейте в виду, что Елена будет говорить только с вами. Или вообще не будет.
— Пойдем, — шепнула Таня. — Вам нужно объясниться. А я подожду тебя у входа.
Они встали и вслед за Лидией Тарасовной направились к терапевтическому корпусу.
Нарядная, веселенькая палата напоминала хороший гостиничный номер. Тихо жужжал кондиционер, навевая прохладу, в углу белел импортный холодильник неведомой марки, на низком полированном серванте стоял большой цветной телевизор, столик, придвинутый к окну, был уставлен вазами с цветами и фруктами, коробками конфет. В дальнем углу, на просторной белой кровати, по шею накрытая ярким цветным покрывалом, лежала маленькая, почти незаметная, прозрачная Елка и молча смотрела на робко вошедшего Рафаловича ясными, осмысленными глазами.
Тихо прикрыв за собой дверь, он сделал один шаг вперед и застыл. Она тоже не шелохнулась и продолжала смотреть на него — спокойно, без каких-либо чувств. Молчание затянулось и стало для него совсем нестерпимым. Он сделал еще шаг.
— Не приближайся, — слабо, но отчетливо произнесла Елка.
— Леночка, я… — сказал он, закашлялся, остановился и начал снова. — Я понимаю, что ты меня ненавидишь…
— Ты не прав, — так же внятно и бесстрастно проговорила Елка. — Я не ненавижу тебя. И не презираю. Я не считаю тебя достойным каких-то чувств, даже таких. Ненавидеть и презирать можно то, что есть. А тебя для меня больше не существует. И я постараюсь забыть, что ты был когда-то.
— Лена, как же так…
— Уходи.
— Я не могу так уйти.
Елка выпростала из-под покрывала руку и нажала на кнопку, расположенную на боковой поверхности тумбочки. Дверь мгновенно распахнулась, и на пороге появилась дюжая и серьезная медсестра в тугом белоснежном халате.
— Прошу на выход, — сказала она. — Больной нельзя волноваться.
Леня дернулся, резко повернул голову к Елке, потом так же резко отвернулся, пожал плечами и вышел, не сказав ни слова.
На ступеньках его ждала Таня.
— Ну как?
— Все хорошо, — нарочито бодрым голосом сказал Рафалович. — Идет на поправку, только пока еще слабенькая. Вам с Ванькой самый дружеский привет передает.
— Погоди, — сказала Таня. — Я не понимаю. А тебе-то она что сказала?
— Все нормально, — повторил Рафалович.
— Как же так — нормально? Она же травилась…
— Ничего она не травилась. По ошибке приняла, вместо витаминов… Это я дурак, все не так понял, решил, что из-за меня… И хватит про это, да? Давай лучше сходим в хорошее место, поедим, как белые люди, а то я голодный жутко…
Таня возражать не стала. Она чувствовала, что Леня говорит неправду, потому, должно быть, что правда оказалась слишком уж тяжела. Ладно, может быть, иногда неправда лечит.
Пока они стояли и ждали трамвая, пока ехали на Васильевский в «хорошее место», Рафалович являл себя перед Таней прежним, хорошо знакомым Рафаловичем — ухарь, хват, слуга царю, отец солдатам, — только в каком-то сгущенном, малоестественном виде. Таня слушала его разглагольствования о блюдах, винах, бесконечные курсантские байки встревоженно и напряженно, но постепенно успокоилась и тоже стала посмеиваться над его рассказами. Что делать, если и вправду смешно? Чего стоит один мичман-снабженец, выписавший для гальюна «квадратные зеркала шестьдесят на сто сантиметров»? Или адмирал, начальник училища, поучающий курсантов, что «по команде «отбой» наступает темное время суток»?
Леня привел Таню в кафе «Фрегат», что на углу Большого и какой-то линии. «Хорошая русская кухня, часов до семи вечера тихо, чинно и благородно», — пояснил он. Тане, впервые попавшей во «Фрегат», кафе понравилось — лакированное дерево, спокойный интерьер, еду подают в фирменных фаянсовых плошках с голубой росписью под гжель. Рафалович, явно бывавший здесь неоднократно, в меню и заглядывать не стал, а тут же заказал двести водки, холодной осетрины, боярские щи, зразы, по кружке сбитня и кувшин клюквенного морса. Порции, особенно щей и зразов, были огромными.
Таня не могла с ними справиться. Помог Рафалович, охотно переваливший себе в плошку большую часть поданного ей нежнейшего мяса в луковом соусе. И почему это вкусное блюдо называется так неаппетитно — «зразы»? Ведь зразы — это что-то такое рубленое, паровое, «диетическое», состоящее из хлеба и перемолотого картона с незначительным добавлением мяса… Рафалович не мог вразумительно ответить на ее вопрос — он приметил в другом углу зала двух скромно гуляющих курсантов-артиллеристов, перетащил их за свой столик и оживленно беседовал с ними все в том же кавалергардском духе, потчуя их и Таню горячим сбитнем. Лицо его разрумянилось, глаза сверкали.
— Командовать парадом буду я, — заявил он, расплачиваясь и за себя с Таней, и за скромняг-артиллеристов. — Итак, ты утверждаешь, Борисов, что сегодня Валя поет в Измайловском? Слушай сюда, излагаю план кампании. Сейчас берем мотор, едем в Измайловский, покупаем билеты и цветы, до концерта прогуливаемся по тенистым аллеям с заходами в пивной павильончик. Потом наслаждаемся музыкой, осыпаем Валечку букетами, закупаем в лавке ящик шампанского и на всю ночь на острова. Я знаю одно местечко…
— Нам нельзя на острова, — тихо сказал второй артиллерист. — У нас в одиннадцать поезд в лагеря.
— Ладно, на месте разберемся. Борисов, шагом марш на Большой ловить мотор!
Даже поддаваясь исходившему от Рафаловича потоку лихорадочного веселья, Таня продолжала настороженно следить за ним, не отпуская его ни на шаг. Не зная, что же на самом деле произошло у него с Елкой, она не могла понять истинных причин столь резкой перемены его настроения — и выжидала. Сама по себе хмельная удаль особых опасений не внушала: он не шатался, не заговаривался, не лез на рожон, не впадал ни в философию, ни в истерику, ни в пьяное оцепенение. И все же… Таня внутренне сжималась, каждую минуту ожидая взрыва, рокового перелома.
Но все было… как сказать, нормально, что ли. Ну, плавно гуляют три защитника отечества с барышней, ну, шумновато, но в целом вполне культурно. Цветы покупают, шарики, сладости, пиво, хохочут, травят анекдоты, шуршат обертками, рассаживаясь по местам в летнем театре. Но при первых аккордах благоговейно замирают и провожают каждый номер громкими восторженными аплодисментами.
Певица Валя, брюнетка лет сорока с гаком в золотистом обтягивающем платье, с грубоватым потасканным лицом, исполняла цыганские романсы, стилизуя их под некое подобие рок-баллад. Тане, знавшей хмелицких цыган, без которых не обходились ни одни посиделки, Валя не понравилась. Вычурно, надуманно. Но она хлопала каждой песне, просто из солидарности с Леней и его новыми приятелями.
Публика заставила Валю три раза спеть на бис. Рафалович в числе прочих поклонников даже влез на сцену, вручил ей букет тюльпанов и галантно поцеловал ручку. Валя улыбалась довольно, как сытая кошка. На обратном пути Рафалович споткнулся, упал на головы других фанатов, ждущих своей очереди, но был тут же поставлен на ноги и низвергнут в зал.
— У-ф-ф, — сказал он, воссоединясь со своей компанией. — Класс! Ну что, салажня, может, все-таки на острова?
— Нет, — твердо сказал Борисов. — Нам нельзя. Через два часа в лагеря, да и увольнительная кончается.
— Ясно. Танюша, а может, нам тет-а-тет смотаться? Теплая ночь, лодочка, шампанское до утра.
— Опомнись, — сказала Таня и пристально посмотрела ему в глаза. Рафалович смутился впервые после больницы. — Поехали домой.
И все же, по настоятельной просьбе Рафаловича, они по дороге закупили бутылку коньяку и два пузыря шампанского.
Дома Таня стала на скорую руку изображать ужин, а притихший Рафалович сидел в углу и медленно, задумчиво потягивал «бурого медведя» — сто коньяка на сто шампанского. За едой он вдруг принялся рассказывать о своем детстве, о маме, папе, сестрах, родственниках и знакомых. Вначале Таня слушала его внимательно, но постепенно монотонный, чуть подвывающий голос Рафаловича расслабил ту нервную пружину, которая сжалась в ней в тот момент, когда он появился на ее пороге, жалкий, потерянный, со страшным известием о Елке. Она почувствовала, что безумно устала, из последних сил сидит рядом с чужим человеком, ставшим ненадолго близким только из-за своего горя, и слушает его нудный, неинтересный рассказ, что пора наконец со всем этим как-то развязаться и вернуться к нормальной, своей жизни. Ей тут же стало совестно таких мыслей, но ничего поделать с собой она не могла. Она еще немного посидела с Рафаловичем, еле сдерживая накатившую зевоту, но поняла, что Леонид практически разговаривает сам с собой и способен слушать только себя. Она медленно встала из-за стола.
— Ленечка, — ласково сказала она, — давай, милый, спать. Я тебе у Ивана постелила… Ну, хочешь, посиди еще, а я уже с ног валюсь. Завтра договорим, на свежую-то голову.
— Да, — тихо ответил Рафалович. — Я понимаю. Ты иди. Я посижу еще… Спасибо тебе, Танюша, за все спасибо… Завтра договорим, конечно.
У Тани хватило сил только кое-как почистить зубы и доковылять до постели.
Из черного, бездонного сна она вынырнула резко, даже не успев включить сознание. Она присела на кровати и ошалевшими глазами оглядела комнату. Еще не начало светать — значит, совсем ночь. Тишина. Но только что не было тишины. Так стремительно разбудил именно шум, которого уже не осталось. Нет, не шум. Грохот. Обвал. Взрыв.
Она вскочила и, на ходу набросив на плечи халатик, ринулась в Иванов кабинетик. Резко рванула дверь, едва не высадив матовое стекло. Там тихими снежинками опускались частицы мела, известки, покрывая мебель, пол, снятую и поставленную в угол дешевую люстру, скорчившегося посреди комнаты Рафаловича, придавленного большим куском штукатурки. В середине потолка зияла дырища, она прямой бороздкой тянулась к дверям. С самого краешка борозды выглядывал освобожденный провод, тяжелой провисающей дугой устремленный к центру и вниз, к лежащей фигуре Рафаловича. Таня ахнула, подбежала к Иванову столу, включила лампу и склонилась над Рафаловичем.
Он тихо и отчаянно стонал, не раскрывая глаз. Край провода сцеплялся с крюком от люстры, крюк — с концом Иванова галстука, галстук — с шеей Рафаловича. Таня отодвинула пласт штукатурки, посмотрела на лежащего человека, прислушалась к его дыханию, присела на корточки, аккуратно вытащила свободный край галстука, откинула в самый угол и галстук, и крюк, и провод. Потом она вновь склонилась над Рафаловичем и залепила ему звонкую, крепкую пощечину. Голова его мотнулась в сторону. Он открыл глаза.
— Вставай! — громко крикнула Таня. — Сам насвинячил, а прибираться кто будет? Пушкин?
Разумеется, никакой толковой приборки не получилось. Заперев плачущего Рафаловича в ванную, Таня наспех заизолировала оголенный конец провода, сгребла в ведро куски штукатурки. Тут же пришлось объясняться с разбуженными соседями — дескать, ставила книгу на верхнюю полку шкафа, упала со стула, инстинктивно схватилась за люстру — и вот! Сами же строители, прекрасно понимаете, что нынче все на соплях держится. Соседи поахали, поохали и пошли досыпать.
Таня извлекла из ванной почти невменяемого Рафаловича, влила в стакан с водой целый пузырек валерьянки, заставила выпить…
— Я-я-я… — лепетал Рафалович.
— Потом, милый, потом, солнышко мое, — приговаривала Таня, прижимая к груди его голову и раскачивая ее, словно младенца. — Все будет хорошо… Теперь все точно будет хорошо…
Он высвободил голову, внимательно и серьезно посмотрел на Таню и вновь уткнулся ей в грудь, зайдясь в рыданиях.
Дальнейшая последовательность и протяженность событий отложились в сознании Тани крайне смутно… Вот она на кухне отпаивает Рафаловича чаем с коньяком… Вот он горячо доказывает ей, что жизнь не кончается, что надо просто набраться мужества и начать все заново — и тут же валяется у нее в ногах, обзывая себя последними словами и умоляя о прощении… Или сначала валяется, а потом доказывает?.. Вот он снова плачет у нее на груди, она вытирает ему слезы, а он все крепче и крепче прижимается к ней, хватается за ее руки, как утопающий за соломинку…
Во второй раз она проснулась спокойная, умиротворенная. Сильное летнее солнце пробивалось сквозь занавески. Таня лениво потянулась, повела глазами в поисках будильника… Половина третьего. Надо же! Впрочем, чему удивляться?
Она встала и, не накинув даже ночной рубашки, подошла к окну, распахнула занавески, настежь открыла окно и замерла, подставив себя дуновению теплого, свежего ветерка с залива… Хорошо!
Она не спеша развернулась и пошла вглубь комнаты. Стол. А на нем, прислонившись к вазочке — половинка фотографии, наскоро откромсанная ножницами посередине. На фотографии — улыбающийся, счастливый Ленька Рафалович в белом парадном кителе, и только на плече его, прикрывая золотой погон, лежит чужая, отрезанная рука в белой перчатке. И на обороте размашистым почерком надпись: «Теперь я знаю, что делать. Будь благословенна!»
Таня улыбнулась и пошла дальше. Кровать. На матрасе — вмятины, отпечатки двух тел. Скомканная простыня с крупными влажными пятнами, источающими щелочной запах. Не переставая улыбаться, Таня взяла простыню, прижала ее к животу… Грех? Да, смертный грех, но отчего так хорошо и покойно на душе? Значит, не грех. Значит, так было надо… Значит, такова была воля кого-то, кто превыше всякого греха.
Таня тряхнула головой, сняла со спинки стула халат и, держа одной рукой халат, а другой простыню, направилась в ванную.
Сослуживцы привезли Ивана из колхоза и, не завозя домой, определили в Институт скорой помощи с подозрением на острый панкреатит. Прямо в приемном покое он потерял сознание и был доставлен в палату интенсивной терапии под капельницу. Таня узнала об этом только вечером, вернувшись из трансагентства, где она весь день простояла в очереди за автобусным билетом на Валдай. Кто-то догадался позвонить вниз, на вахту общежития, и сообщить, что случилось с Иваном. Таня тут же кинулась в больницу, но к Ивану ее не пустили, только приняли наспех собранную передачу — яблоки, варенье, две пачки «Беломора». Ничего утешительного о состоянии мужа ей не сказали. Впрочем, ничего особенно страшного тоже, а просто посоветовали приезжать завтра, часикам к двенадцати.
Всю ночь Таня промаялась в дремотном полубреду. То виделся ей умирающий Ванечка, то висящий вместо люстры Ленька Рафалович с обидно высунутым языком, то суровая, молчаливая баба Сима, укоризненно поднявшая вверх корявый палец и повторяющая одно только слово: «Грех, грех, грех». Вот ведь как ударило возмездие-то — не по ней, согрешившей, а по мужу, верность которому не соблюла, хоть и клялась накануне свадьбы… Ванечка, милый, прости меня, прости…
Толком не выспавшись и не позавтракав, Таня помчалась в кассу сдавать билет, оттуда пробежалась по магазинам купить Ивану кефиру, фруктов, колбасы какой-нибудь. В сумке у нее лежали свежая смена белья и полотенце — прачечная в больнице, как ей вчера сказали, закрылась на ремонт.
К Ивану ее снова не пустили. Зато удалось побеседовать с лечащим врачом Аркадием Львовичем, бородатым и остроносым брюнетом в очках, похожим, как подумалось Тане, на молнию. Доктор двигался и говорил с поразительной быстротой, рубя фразы совсем не там, где следовало бы. Понять его без подготовки было затруднительно.
Он мчался по коридору и выговаривал еле поспевавшей за ним Тане:
— Ларин Иван Павлович. Диагноз панкреатит вряд ли подтвердится. Вашему еще повезло просто надо меньше. Пить у меня таких три четверти. Отделения поступают с опоясывающей болью. Температурят а на третий день дружно. Выдают делирий ваш пока. Не такой впитой но близок. Категорически. Что? — настойчиво спросил он, хотя Таня никакого вопроса не задала. — Истощение нервное и общее диетическим. Творожком там фруктами минералкой соками. Подкормить у нас тут питание. Не очень средств мало воруют. Думаю гастрит но рентген покажет на ноги. Поставим но не пить категорически. При выписке дам врача нарколога сводить. Обязательно. Что?
— Когда меня к нему пустят?
— Когда. На отделение переведут я. Распоряжусь чтобы завтра. Заходите днем в любое время но спиртного чтобы. Ни-ни!
— Какое там спиртное! Спасибо вам. Вот так. Допился, все-таки, гад, на приволье-то! Ох-охо, бабье наше счастье…
Отделение начиналось длинным, серым, заплеванным коридором, вдоль обеих стен которого впритык стояли ржавые железные кровати, на которых лежали опухшие, небритые мужики, кто под капельницей, кто с пузырем на животе, а кто просто так. Мужики постанывали, слабо переругивались, материли врачей, медсестер, жен и все вообще. Стоял тяжелый, кислый дух болезни, немытых тел и впустую прожитой жизни, тяжеловесной и неправедной. Таня собралась с духом и открыла дверь в палату. Там, как ни странно, было совсем не так ужасно. Белые пластиковые стены, чистый зеленый линолеум на полу, всего четыре кровати и возле каждой — белая табуретка и белая тумбочка. На одной из них трое больных в тренировочных костюмах забивали козла. Иван лежал под серым одеялом и смотрел в потолок.
— Таня, — сказал он нетвердо. — А я вот, видишь… Плохо мне.
Он был маленький, перепуганный, потерянный.
— Ну ничего, ничего, — сказала она, присаживаясь на табуретку. — Я тебе покушать принесла.
— Спасибо. — Он улыбнулся. — Я не хочу. Ты так посиди.
— Посижу… Ты не бойся. Я вчера говорила с доктором. Он сказал, что ты быстро поправишься, только…
— Что «только»?
— Ты сам понимаешь. Нельзя тебе теперь. Совсем нельзя.
— Да ты, дочка, не стесняйся, — громко сказал один из соседей, седоусый и благообразный. — Все мы тут через это дело. — Он хлопнул пальцами по горлу. — Первый звоночек, а кому и последний сигнал завязывать.
— Да-да, — горячо вступил в разговор второй, тощий и лысый. — Такие муки терпим, а ради чего? Ради счастья несколько часов побыть полным дураком. Как вспомнишь, сколько зла натворил по пьянке в дрожь бросает. Трезвость, трезвость и еще раз трезвость!
— Этот тут в пятый раз, — шепнул Иван Тане. — И во всех психушках побывал. А тот, который молчит, вчера в белой горячке приемник разломал, искал там любовника жены. Кошмар! Но это еще чистая публика, а настоящий контингент в коридорах…
— Потерпи, — шепотом ответила Таня. — Как только разрешат, я тебя заберу.
— Ты только маме не звони, не говори, где я. Она ругаться будет. Лучше мне книжек принеси, побольше и потолще. Заложу уши ватой и буду читать, читать…
Назавтра она застала его бодро обучающим соседей игре в преферанс. Он тут же умял принесенную ею вареную курицу, выпил две бутылки кефира и попросил еще чего-нибудь. Все, что она принесла вчера, он уже съел. Таня радостно сбегала в магазинчик по соседству и вернулась с палкой докторской колбасы, десятком сладких булочек и двумя бутылками болгарского сока. Половина принесенного была съедена на ее глазах, а потом Иван благодарно улыбнулся ей, прилег на кровать и незаметно для себя заснул.
— На поправку пошел, — сказал ей седоусый. — Молодой еще. Ты береги его, дочка…
Доехав до дальнего конца Отрадного, желтые «Жигули» свернули в одну из поперечных улочек, называемых здесь, как на Васильевском острове, линиями. Скоро по левую руку будет кинотеатр, а еще через десяток домов — парк и шеровский особняк, хозяином которого числится Джабраил Кугушев.
— Что остановилась? — спросила, выглянув в окошко, Анджела. — Дорогу забыла?
— Не забыла, — ответила Таня. — Ты принюхайся. Гарью не пахнет?
— Есть маленько. И что с того?
— Не знаю… И еще, гляди, на траве копоть, на стенах. Неспокойно как-то. Давай-ка так сделаем-я сейчас развернусь и другой линией к лесу выеду. А ты выйдешь, дойдешь до ранчо, посмотришь, что там к чему. Встретимся на той стороне за шлагбаумом.
— Зачем?
— Светиться вблизи дома не хочется. А тебя здесь никто не знает.
Только переехав через железную дорогу и оказавшись далеко от домов, Таня позволила себе выйти из машины и немного размять ноги. Отчего ее так взволновала эта гарь? Здесь каждый год один-два дома выгорают дотла. Но только те, в которых никто не живет, пустующие. А на ранчо всегда кто-то есть. Женщина, так та вообще только в магазин выходит раз в несколько дней…
Анджелка не появлялась довольно долго. Таня покурила, послушала в салоне радио, потом достала потрепанный томик Агаты Кристи, прилегла с ним прямо на мягкий сухой мох сразу за обочиной и незаметно задремала.
Сквозь сон она увидела, как подошла Анджела, присела рядом, открыла рот. Таня распахнула глаза, подняла голову и огляделась — вокруг никого. «Странно», — подумала она, поднялась и вышла на дорогу. Сзади со свистом пролетела электричка, поднялся шлагбаум — и через полотно перебежала растрепанная, не похожая на себя Анджела.
— День предчувствий, — пробормотала Таня. Сейчас Анджелка скажет, что от ранчо остались одни головешки.
— Кошмар! — запыхаясь, выпалила Анджела. — Подхожу, а от дома одни головешки остались, и труба обгорелая торчит… Я там покрутилась, бабку какую-то встретила, напротив живет. Две недели назад, среди ночи, говорит, как полыхнуло. Соседи все из домов повыскакивали, бросились заливать с ведрами, корытами, да куда там — не подступиться было. Пожарную команду вызвали, те на первый этаж прорвались, два трупа вытащили. Джабу и Женщину. Даже обуглиться не успели, огонь-то верхами пошел. Сначала подумали, что они в дыму задохнулись. А потом увидели, что у обоих горло перерезано. Ну, милицию подняли, а пока те ехали, в углях еще два трупа нашли, совсем горелые. Сверху, со второго этажа, вместе с балками упали. Потом следователь приезжал несколько раз, всех опрашивал про дом про этот, кто в нем бывал, что делал, выяснял, кто могли быть эти двое. Вроде смогли только установить, что один труп мужской, а другой женский… В общем, менты предполагают, что это были Шеров и… и ты.
— Во как интересно! Так что ж мне не сообщили, что я две недели как сгорела?
— Так тебя и Шерова здесь только в лицо знали. Дескать, приезжали часто, жили подолгу. Но окончательно-то личности не установлены.
— И не установят никогда. А кто все это устроил, разобрались?
— Разбираются.
У Тани были на этот счет свои предположения. Кто-то отомстил за Афто. Если так, то убийц никогда не найдут. Профессионалы. Воткнуть нож в живого человека и сделать его мертвым…
— Сама что думаешь — кто сгорел? — спросила она.
— Может, Папик твой с кем-то из наших девок в недобрый час отдохнуть решил?
— Из девок — пожалуй, а вот Папик… Шеровы, знаешь, в воде не тонут, в огне не горят. Думаю, если нужны будем — объявится. Ладно, садись, поехали.
— Слушай, а ты-то теперь что делать собираешься?
— Как что? Жить. Учиться. Замуж готовиться.
— Слушай, а кто он? На кого меня променять хочешь? Красивый, наверное, из семьи обеспеченной. Познакомь, а?
— Потом как-нибудь, ладно?
Иван крякнул, зажмурился, сморщился и залпом осушил стакан.
— Еще? — участливо спросила Таня. Муж грустно посмотрел на нее.
— «Боржом» не водка. Много не выпьешь… А впрочем, наливай!
Они сидели в кухне. Перед Иваном стояла полная тарелка густого горячего борща со сметаной, плоская тарелочка с ломтями мягкого белого хлеба. На другой тарелочке, продолговатой, была выложена заранее вымоченная в молоке селедка с луком и постным маслом. На плите, в чугунной кастрюльке аппетитно скворчала свинина с картошкой.
— А себе? — шумно хлебая борщ, спросил Иван.
— Я поела уже, — ответила Таня. Осень, зима и начало весны протекли у них мирно, тихо, скучно. Выписавшись из больницы, Иван покорно потащился вместе с Таней в наркологический кабинет, где пожилой въедливый врач долго беседовал с ними, вместе и порознь, а потом заставил Ивана проглотить тошнотворно-сладкий порошок из круглой коробочки и предписал ему два раза в неделю посещать кабинет — кушать порошок, который не полагалось выдавать на вынос, и проходить сеансы лечебного гипноза. Иван, всерьез напуганный больницей, ходил аккуратно и за все это время пропустил только два раза, когда валялся в простуде. Он очень поправился, округлился, и это создавало определенные проблемы экономического свойства — пришлось обновлять ему весь гардероб, даже рубашки. Таня поджималась, в чем могла, и сумела даже выкроить на шикарный черно-белый «Рекорд» (правда, в рассрочку на год), который теперь красовался в гостиной на бельевой тумбе, покрытый кружевной салфеточкой. На большее рассчитывать не приходилось — Иван теперь лопал, как бригада оголодавших китайцев, а денег в дом приносил пока не густо. Восемьдесят пять минус налоги.
Он в поте лица трудился над каким-то справочником по Ленинградской области, вычитывая и сверяя бесконечные сводные и порайонные таблицы гектар под картофель и емкостей под очистные сооружения. Естественно, такая работа не шибко вдохновляла, особенно в сочетании с затяжной вынужденной трезвостью. Он сделался ворчливо-плаксивым и капризным, как беременная женщина: то воротил нос от блюд, которые ему прежде нравились, то выговаривал Тане за непомытую плиту, которую сам же и залил кофе, за неотутюженные вовремя брюки, за котлеты, в которые она, по его мнению, переложила луку. Правда, в самое последнее время он будто бы немного воспрянул духом, по вечерам и по выходным уединялся в своем кабинетике и что-то самозабвенно строчил. Тане, впрочем, не показывал ни строчки.
Таня заканчивала первый курс техникума. По вечерам, убрав после ужина со стола, она доставала учебники и конспекты и садилась за домашние задания. Если Иван, утомившись, вылезал в гостиную и включал телевизор, она собирала тетрадки и уходила в кухню. Если же он устраивался там пить чай или кофе, она перебиралась обратно в гостиную. Такой порядок устраивал обоих. Иногда, под настроение, Иван брался выправлять ей сочинения, гонял по литературе и английскому. С чувством собственного превосходства он подробно разъяснял ей все ее ошибки, сожалея про себя, что этих ошибок так мало.
Помимо общеобразовательных предметов по программе старших классов средней школы, были и специальные — экономика, бухгалтерский учет, основы банковского дела. Тут уж Иван ничем помочь не мог, а преподаватели были строги, так что в отличницы Таня не выбилась, хотя и считалась добротной, успевающей студенткой. Иногда после занятий она заходила с подругами в кафе-мороженое полакомиться пломбиром с сиропом, а то и стаканчиком сухого вина. Но это получалось нечасто.
Марина Александровна сильно переменилась и нисколько не докучала Лариным-младшим. Явившись седьмого ноября с инспекцией, придирчиво обнюхав Ивана на предмет алкоголя и заглянув в холодильник, буфет, шкаф, сервант и даже в навесной шкафчик в ванной, она без особой охоты признала Ивана вполне обихоженным, а Таню — относительно справной женой. Правда, вслух она сделала это признание несколько позже, в новогоднюю ночь. Получив приглашение от родителей, Иван устроил с Таней небольшой «совет в Филях», на котором было решено, что Новый год — праздник все-таки семейный и, несмотря на наличие других вариантов (звали и девчонки из старого общежития, и сокурсницы, и соседи Пироговы, и коллега Ивана, запойный редактор Постромкин), надо идти в дом на Неве. Таня была тем более довольна таким решением, поскольку знала, что уж там-то никто не станет вливать стаканы со спиртным мужу в глотку, и в охотку приготовила к празднику гуся, салат «оливье» и еще прихватила клюквы для морса. И действительно, в знак солидарности с Иваном на праздничный стол выставили только морс, пепси-колу и минеральную воду, а под бой курантов чокнулись шипучим безалкогольным крюшоном. Однако, когда наевшийся и раздувшийся от выпитой жидкости Иван отчалил в половине третьего спать в бывшую свою комнату, свекор зашел в кухню, где Таня мыла посуду, заговорщически ей подмигнул и поманил пальцем. В гостиной, при свечах, их поджидала Марина Александровна. На очищенном от десерта столе стояли бутылка коньяка «Двин», марочный молдавский херес, две тарелочки — с лимоном и мелко нарезанным сыром, и бокалы с рюмками.
— С Новым годом, Танечка! — сказал свекор, разливая вино, а Марина Александровна поднялась и расцеловалась с невесткой.
После нескольких бокалов она размякла, разоткровенничалась и заявила Тане, что хотя поначалу и была противницей такой женитьбы сына, убедилась, что Иван попал в надежные и любящие руки, и теперь, когда душа ее спокойна, она наконец может пожить и для себя.
Таня ее не очень поняла, что такое «пожить для себя» — а для кого же свекровь жила до сих пор? — но сочла за благо промолчать и только согласно кивала головой.
Павел Иванович, уже прилично набравшийся, пустил слезу и только приговаривал:
— После нас все вам достанется, детки мои хорошие… И квартира, и мебеля… Только вы уж постарайтесь нас ублажить на старости лет…
— Ты что это, отец? — Марина Александровна посмотрела на мужа со значением.
— А то. Мне до пенсии три года осталось… Внучков нянчить хочу, вот что… Детишек-то вволю понянчить не дала…
Марина Александровна вспылила.
— Завел шарманку! Иди проспись, а то залил глаза, обрадовался! А еще удивляемся, в кого это у Ваньки такие наклонности.
— Наклонности-наклонности… — пробурчал Павел Иванович, но жену послушался, отправился укладываться.
Женщины еще посидели немножко, посмотрели праздничный балет на льду и тоже разошлись по койкам.
Потрафить свекру, мечтающему о внучатах, Таня при всем желании не могла — после больницы Иван ни разу не спал с ней, даже и не проявлял желания. Поначалу она еще пыталась проявить в этом плане какую-то активность, но все было бесполезно. Умом она смирилась с этим положением, надеясь, что со временем все выправится и встанет на свои места. Но все чаще поднималось в ней какое-то горькое томление. Ей снова стал являться незнакомец в маске. Все было так же, как в тех, прежних снах, только в кульминационный момент незнакомец разражался неслышным смехом и отталкивал ее.
После борща и жаркого Иван запросил чаю. За чаем он съел половину пирога с лимоном, который Таня планировала на ужин, сладко потянулся и сказал:
— А что сегодня по телику?
— Не знаю, — сказала Таня. — Я газету не вынимала еще.
— Слушай, я бы сам сходил, но что-то так наелся, что и пошевельнуться не хочется…
Таня вздохнула.
— Ладно, спущусь. Только ты тарелки в мойку составь да со стола вытри.
Она спустилась на первый этаж и вытащила из ящика сегодняшнюю «Смену» с программой и кроссвордом и большой красивый белый конверт с их адресом, и фамилией. Верхний угол конверта украшали два рельефных золотых кольца.
От кого бы это? Таня с трудом удержалась, чтобы не распечатать конверт прямо в лифте. Все же надо бы раскрыть при Иване и прочитать вместе. Но ведь любопытно! Иван лежал на их широкой кровати и смотрел в потолок.
— Принесла? — спросил он. — Давай сюда!
Таня протянула ему конверт.
— Это еще что? От кого?
— Не знаю. Давай вместе посмотрим.
— Что ж ты сама не раскрыла… Ну ладно, посмотрим.
Он вынул из конверта белую складную открытку с такими же кольцами и надписью «Приглашение на свадьбу», развернул, открытку и вслух прочитал:
— «Милые Танечка и Ванечка! Приглашаем вас 27 апреля в 17:00 в Голубой Павильон на нашу свадьбу и торжественный обед. Сбор в 16:00 у памятника «Стерегущему» (станция метро «Горьковская»). Татьяна, Павел»… Тут еще на обороте что-то… Вот. «Ванька, не вздумай не прийти. Ты свидетель. Услуга за услугу. Поль».
— Павел женится, — сказала Таня. — А что за Татьяна?
— Понятия не имею, — ответил Иван. — Может, кто-нибудь с работы… А вдруг это Танька Захаржевская, сестра Ника? Они вроде знакомы… Ты помнишь Ника?
— Это такой вертлявый, язвительный, у нас на свадьбе?
— Да. Он неплохой вообще-то, только корчит из себя… Танька лучше него. Классная девчонка, самостоятельная. Если она — хорошо бы.
— А ты позвони да узнай.
Назавтра Таня отволокла вяло сопротивлявшегося Ивана в общагу на Маклина, где мастерица Оля (Поля давно уехала домой в Житомир) вставила замечательные, почти незаметные клинья в его свадебный костюм.
Для Павла осень получилась ураганной. Он мотался из Москвы в Питер и обратно, на ходу писал всякие заявки и заявления, выступал с докладами на советах, президиумах и коллегиях, встречался в широком и узком кругу с учеными, военными, чиновниками разных министерств. Переезжать в столицу он категорически отказался, чувствуя, что не вправе оставлять еще не оправившегося отца и заторможенную, явно нездоровую сестру на мать, недобрую и непредсказуемую. Поэтому с подачи Рамзина специально под Павла в небольшом, но серьезном закрытом институте создали отдел, а чтобы должности начальника отдела соответствовала ученая степень, моментально организовали закрытую защиту в рамзинском головном институте, на которую Павел вместо диссертации представил на тридцати двух страницах свои разработки по голубым алмазам. Кандидатский минимум у него был давно уже сдан, а прочие бюрократические препоны — публикации, апробации и тому подобное — были сметены мощной рукою Рамзина. Протокольная часть, которая, как известно любому диссертанту, отнимает куда больше крови и нервов, чем сама работа над диссертацией, была организована так, что Павел ее попросту не заметил. У учреждения, в которое он пришел, не было названия, только номер — «4-12». Эта цифра, до боли знакомая многим, подарила приятелям Павла массу веселых минут — напомню, что в те годы ровно столько стоила поллитровая бутылка «Столичной».
— Знаем-знаем, чем в таком институте занимаются, — похохатывая, говорил каждый и похлопывал Павла по плечу.
О Варе он вспоминал эпизодически, и эти воспоминания были для него мучительны. О Тане не вспоминал вовсе, пока, уже в середине ноября, она сама не пришла поздравить его — он только что вернулся из Москвы кандидатом наук.
В тот вечер у Павла получилось нечто вроде импровизированного малого банкета. Не сговариваясь, собрались самые близкие из коллег и друзей. Они шумно переговаривались и спорили, сыпля непонятными для непосвященных терминами, что-то писали на салфетках и с торжествующим видом совали друг другу под нос, выпивали, кто умеренно, а кто и не очень. Таня посидела в этом гаме минут пятнадцать и исчезла настолько незаметно, что Павел заметил ее отсутствие, только когда гости стали расходиться. Утром он позвонил ей.
Дальше все получилось как-то само собой. Она умела оказаться рядом в самую нужную минуту — отвезти чрезвычайно важную, но в суматохе забытую бумажку в аэропорт отлетающему коллеге, взявшемуся передать оную бумажку в министерство или еще куда-нибудь, подкинуть самого Павла на совещание в другой конец города, проворно и без ошибок напечатать срочный материал, четко и красиво вычертить график. Павел узнал, что она ушла из управления культуры, чтобы спокойно закончить университет, и у нее образовалась масса свободного времени. Ее желтые «Жигули» на шипованной резине носились по городу в любую погоду — теперь преимущественно по делам Павла. Все у Тани получалось настолько легко и как бы между прочим, что Павел быстро перестал терзаться мыслью, что безбожно ее эксплуатирует. В доме было тягостно — из-за матери, всегда бывшей нелегким человеком, и особенно из-за Елки, сделавшейся совсем чужой — мрачной, замкнутой, навевающей тоску. Отец после санатория почти перестал бывать дома, только заглядывал по пути со службы на дачу. Постепенно у Павла сложилась привычка проводить все свободное время, которое у него оставалось, у Тани, где было уютно, непринужденно и чуть безалаберно. Он близко сошелся с Адой Сергеевной, очаровательной, удивительно молодой матерью Тани, которую все принимали за ее старшую сестру. Танин отец, которого Павел еще со школьных времен запомнил больным, неопрятным и неприятным стариком, теперь был совсем плох и не вылезал из больниц. В доме о нем не говорили, сами следы его присутствия как-то выветрились. Сюда запросто приходили разные интересные люди — артисты, музыканты, художники, здесь музицировали, читали стихи, рассказывали анекдоты и интересные случаи из жизни, пили много чаю, ароматного, с какими-то особыми добавками, и много смеялись.
Именно сюда Павел примчался встречать Новый год и именно здесь, танцуя с Таней под пушистой, горящей разноцветными огнями елкой, радостный, опьяненный шампанским и близостью прекрасной юной женщины, он сделал ей предложение. Она приняла его.
И Ада, и родители Павла, особенно мать, отнеслись к такому решению детей в высшей степени благосклонно.
Уже был куплен свадебный подарок — недорогой, но симпатичный кофейный прибор цвета шоколада, на котором Таня остановила свой взгляд после многочасового похода по магазинам. Уже был отобран наряд, в котором она придет на свадьбу самого дорогого Иванова друга. Не сказать, чтобы выбор был очень затруднителен: черный брючный костюм с жилетом уже не годился в качестве парадного — поношен и старомоден. Оставалось только бархатистое платье бутылочного цвета с пышными рукавами, к которому нужно всего лишь пришить свежий кружевной воротничок. На цветы, которые они купят по пути к Дворцу, было заранее отложено семь рублей. На очередном приеме у нарколога Иван попросил дать ему двойную дозу порошка и гипноза — свадьба у друга, на которую он не может не пойти… Доктор ничего удваивать не стал, но провел среди Ивана большую разъяснительную работу и велел показаться, самое позднее, через два дня после свадьбы…
Впервые в этом году пригрело солнышко и чуть подсохли лужи. Иван не стал дожидаться автобуса, тем более что на остановке стояла изрядная толпа, а, расстегнув пальто, направился к себе на Намыв пешком. От прогулки он немного разрумянился, непривычная физическая усталость была приятна. Его не расстроило даже то, что уже перед самым домом, переходя через остатки стройплощадки, он таки вляпался в густую серую грязь.
Платяной шкаф был открыт настежь. На столе в беспорядке лежали блузки, кофточки, колготки, а посередине зиял пастью их единственный клетчатый чемодан.
— Таня! — крикнул изумленный Иван. — Ты чего это?
Скрипнула кухонная дверь, и вышла Таня. Она была в плаще, непричесанная, с заплаканными глазами.
— Ты чего? — повторил Иван. Она молча протянула ему телеграмму. «умер петенька тчк похороны двадцать седьмого тчк приезжай помоги лизавета». И через строчку — пометка телеграфистки «подтверждаю умер».
— Надо ехать, — сказала Таня и вдруг обняла Ивана, прижала его к себе.
— Хочешь, поедем вместе? — сказал он, сопереживая.
— Нет. Тебе надо остаться и обязательно пойти на свадьбу. Павел ждет. А Лизавета ждет меня. Деньги на продукты я оставила на холодильнике, а за квартиру сама заплачу, как приеду. Позвони Светке, объясни, что да как, чтобы в техникуме знали, что не прогуливаю. Павлу от меня поклонись обязательно и его Татьяне.
— Билет-то есть у тебя?
— Прямо на вокзале куплю.
— Только телеграмму не забыть, чтобы без очереди… Она всхлипнула.
— Совсем одна ведь осталась, сестра-то…
— Может, ее сюда, к нам? — предложил совсем растрогавшийся Иван.
— Не поедет она. У нее там работа, дом, хозяйство. Да и нас стеснять не захочет. Она деликатная.
Таня заплакала, уткнувшись Ивану в плечо. Он нежно и растерянно гладил ее спину. Через минуту она шагнула в сторону и решительно провела рукой по глазам.
— Все. Надо собираться, а то ночной пропущу… Я ей кой-какие свои вещички свезу, не возражаешь?
— Ну что ты, конечно.
Пока она собиралась, он приготовил чай, напоил ее и в термос заварил, на дорожку. Обнял на прощание, поцеловал. Но проводить до вокзала как-то не сообразил.
Предсвадебные хлопоты Павла не коснулись, разве что пару раз Таня свозила его в ателье на Невском на примерку костюма. Кольца, ботинки, рубашки и прочее привозили прямо на дом, и ему оставалось только отобрать. Еще его попросили дополнить огромный список гостей именами тех, кого хотел бы видеть на своей свадьбе лично он, и расписаться в доброй сотне приглашений, текст которых был заранее написан бисерным почерком Ады. Из приглашенных он был знаком примерно с половиной, о других только слышал, третьих не знал вовсе.
Всю организационную работу взял на себя штаб в лице Ады и Лидии Тарасовны. Две женщины, столь разительно несхожие между собой, сильно сдружились и составили мощную, оборотистую и сплоченную команду. В полном объеме план предстоящей операции был ведом только им двоим, хотя ко многим пунктам были подключены Таня и, естественно, Дмитрий Дормидонтович. Когда жена говорила ему: «Нужно то-то и то-то», он отдавал соответствующим людям соответствующие распоряжения и больше ни во что не вмешивался. Разумеется, без его команд столь грандиозное мероприятие не могло бы состояться.
Двадцать седьмого апреля Павел по привычке проснулся в половине восьмого, сделал зарядку, умылся, побрился, выпил кофейку с бутербродом и пошел к себе в комнату за портфелем. Проходя через гостиную, он с некоторым удивлением посмотрел на стол посередине стояла большая ваза, полная цветов, и посеребренный поднос, заваленный разноцветными телеграммами и открытками.
— О Господи! — тихо, но выразительно сказал он и хлопнул себя по лбу. — Ну я и идиот!
Он стал просматривать поздравления. Ничего не скажешь, убедительно. Вон, даже правительственная торчит. «Достойного сына достойного отца поздравляю законным браком кириленко». Дорогой Андрей Петрович лично. Что ж, не имею чести быть представленным, но польщен-с… А тут? «Поздравляю всей душой ждите тетя клава». Ага. Ждем не дождемся. Интересно, эта тетя Клава — отцовская родня или материнская?.. Вот из Ижевска. «Так держать чибиряки». Это точно материнские. Без «ждите» — ну и слава Богу! Чибиряк-Ростовский уже прибыл, вчера весь вечер сидел, гундел. Давно не виделись, уже и забыл, какой он мерзкий, мамин братец, чекист единоутробный…
— Изучаешь?
Мать в халате вошла неслышно.
— Изучаю, ма.
— Вон какие люди тебе добра желают… Я тут примерный списочек составила, в каком порядке поздравления зачитывать, так хочу с тобой посоветоваться насчет ученых — кто академик, кто лауреат, кто просто профессор…
— Потом, ладно?
— Хорошо, сыночек мой. — Как искренне она сегодня хочет быть ласковой матерью! Надолго ли хватит?
— Тут и письма есть. Одно даже из-за границы!
— Это, что ли? «Аустрия, Виен»… Это от Ника, наверное… Ма, я заберу к себе, почитаю? Ты завтракала? Чайник не остыл еще.
— Хорошо, сыночек.
Через десять минут Павел вышел в гостиную бледный. Лидия Тарасовна стояла у стола и перебирала телеграммы.
— Что пишут? — спросила она.
— Из Горного поздравляют, в стихах, — хрипло ответил Павел, пряча глаза. — Целую поэму сочинили. Старостины открытку прислали. От капитана Сереги письмо — помнишь, я рассказывал. Про службу пишет, он ведь не знает еще, что я женюсь…
— А Никита?
— Тоже поздравляет, — сдавленным шепотом произнес Павел. — Извини, я сейчас. Попало что-то… Он опрометью бросился в ванную и запер дверь. Лидия Тарасовна продолжала перебирать телеграммы.
Мать последнее время с сомнением сравнивала жениха и невесту.
— Такие вы разные, — качала она головой и собирала новое постельное белье, полотенца, прочее барахло, откладывая в аккуратные стопки на приданое дочери.
Таня старалась ни в чем не зарываться. Свадебное платье обдумывала долго. В фасоне соблюдалась девственная скромность в сочетании с тонким изяществом. Она сразу отказалась от глубокого декольте и всяких разрезов. Фантазия разгулялась только на предмет нижнего белья. Через гостиничных шлюх заказала из-за бугра все — вплоть до пояса и чулок. Когда сорвала одну упаковку, с беленькими кружевами на резинке, растянула на пальцах, Ада аж охнула.
— Да в них бы и без платья!
Перепала пара комплектов и ей. Тут Ада слезу пустила, вконец растрогавшись. Момент доверительности настал. И понеслись бабьи откровения. Ада про себя рассказывала, делилась предостережениями и советами, как когда-то бабка с ней. Но вот не послушала, может, Танюша мудрее будет. Привела в пример Лидию Тарасовну, будущую свекровь.
Мать Павла, женщина властная, привыкшая держать партийное реноме мужа, быстро сошлась с Адочкой. Едва уловимая схожесть угадывалась в характерах обеих, высокомерная независимость на людях, обеспеченная положением, объединяла этих женщин. Еще заочно оценив друг друга, теперь они сдвоенными рядами взялись за организацию торжества на должном уровне. Таня тихо потешалась над ними, но ее такое положение куда как устраивало, развязывало руки. Таня с удовольствием пользовалась черновскими льготами, изображая перед Павлом наивное удивление, например, ценами в ателье. Но ткань на костюм для Павла при этом выбрала самую изысканную. Крайне неуклюжий на примерках, он искренне был убежден в естественности всех приготовлений, не пытаясь вникать в их смысл. Только сейчас он вдруг осознал, что его неприспособленность до сих пор компенсировалась энергией матери, и по любому поводу советовался с Танюшей. Невеста, таким образом, набирала очки. Она мягко направляла Павла в мелочах: какую рубашку стоит овыбрать, как определить размер колец. Будущая свекровь удовлетворенно соглашалась, чувствуя правильную женскую руку, верную замену своей. Ненавязчиво призывая ее в союзницы, Таня с достоинством высказывала свое мнение по тому или иному вопросу, каждый раз мило и с пониманием улыбаясь тому, что Павлу забивать мозги дребеденью не следует. Для другого они предназначены. В научной работе Павла родители ничего не понимали, но относились к его интересам с уважением.
Сердце прыгало в груди Павла. Таня терлась своей шелковой щечкой о его подбородок, напоминая о бритье. И он брился два раза в сутки. Отец не преминул пристегнуть шуточкой. И правда, за всю свою жизнь Павел не извел столько одеколона, как в последнее время. Вертелся перед зеркалом, как барышня, корча рожи. Таня сознавала восхищенное отношение к себе и держала жениха в тонусе. Но поговорить о главном так и не смогла. Стыдливость была тем барьером, переступать который казалось неуместным. Мог не понять.
Таня детально отслаивала нужное и ненужное в ночных откровениях Ады. Резерв женских хитростей никогда не был лишним. В душу мать не лезла, вопросов не задавала. Таня догадывалась, что Большой Брат в жизни, какой она ее знала, скорее всего младший. Он готов в лепешку для нее расшибиться — ишаку ясно. Что она ему желанна до одурения — и козе. Не упустить бы только из рук этой птахи, такой странной для нее: где летает — неведомо, ходить еще не научился. Интересно, что бы присоветовала ей бабка? Ее Таня совсем не знала…
Уставшие от разговоров и слез, мать и дочь легли под утро, ничего не соображая.
«Ну и характеры у нас в роду!» — думала Таня, Засыпая, а во сне снова явилась ведьма с глазами Адочки.
— Что, не угомонишься, старая? — спросила ее Таня, проваливаясь в бездну уложенной хвойными лапами ямы.
Где-то высоко над головой висела не то столешница со свечами, не то крышка гроба. Мелькает огонек и душно пахнет травами. В отдалении слышится приближающийся хохот. Столько веселья в родном тембре голоса, так хороши эти звуки на самых низких регистрах. Смешно Тане от гробовой безграничности.
Проснулась свежая, как огурчик.
Мать будить не стала, пока не пришла Анджелка. Та подняла такой грохот в коридоре, что и мертвец проснулся бы. Похватала куски на кухне и давай прицениваться к разложенным тряпкам. Разжевывая бутерброд, подошла к гардеробу, на створке которого висело длинное платье в крапинку люрекса. Притронуться забоялась. Влетела мать, взъерошенная, с припухшими после сна и давешних слез глазами.
— Что ж ты не будишь меня? Да и я хороша! Нет чтобы пораньше лечь, такой трудный день.
— Не суетись, — кинула ей Таня.
Она вытянула длинную ногу, уперла ее в тумбу трюмо и осторожными движениями покрывала ногти лаком. В белоснежном белье Таня была обворожительна. Рыжие пряди полоскались по ноге, вздрагивая в кольцах.
— С волосами что делать будешь? — спросила Анджелка.
— Заколю. — И бросила через плечо: — Через час машина будет.
— Ой, — заметалась Ада.
И ее со всеми причитаниями сдуло из комнаты и носило по всей квартире. Без конца трещал телефон. Чертыхалась Ада. За спиной ворковала Анджелка:
— А дружки будут?
— Подожди, машина придет, и будут. Кто-то позвонил в дверь. Открыла Ада, сразу завиноватилась, что ничего не успевает. Это была Марина Александровна, мать одного из братовых «мушкетеров», Ванечки Ларина. Она работала у Дмитрия Дормидонтовича и по случаю проявила инициативу, наверное, не без чуткого руководства Лидии Тарасовны. Активно подключилась к организации торжества, взяв на себя хлопоты по приему гостей, сейчас пришла как сватья пораньше, на выкуп невесты. Она заглянула к девушкам. Анджелка лобызала подружкино голое плечико.
— Ой, девчонки, одевайтесь бегом! Где фата-то? То, что должно было служить фатой, на вытянутых руках внесла Адочка. Она успела причепуриться и одеться. Тане надоела вся эта морока, и она потребовала:
— Оставьте меня хоть на пару минут. Вконец забодали!
Тетки вышли на полусогнутых, неловко переглядываясь между собой. Выудив из пачки сигарету самыми кончиками ярких коготков, затянулась всей грудью, окинула себя в зеркале взглядом, лизнула ноготь. Лак высох. Выдвинула ящик тумбы, приняла первые в жизни контрацептивы и вдогонку отправила успокоительные. Странно. Такое с ней впервые. В руках легкий тремор, в груди волнение. Прощайте, девичьи забавы, здравствуй, новая жизнь, неизведанная. С неподдельным волнением готовимся дебютировать в роли добропорядочной советской матроны — не Матрёны, хотелось бы думать… Влезла в платье и позвала на помощь Аду. Мать застегнула змейку на спине, ткань обтянула гладкий живот, подчеркивая высокий бюст. Рыжую копну убрали в высокую башенку на затылке. Тыльным концом расчески вытягивая тонкие пряди, спустила по высокой шее на плечи. Вокруг башенки волос была заколота из искусственных цветов и белых пупочек в венце прозрачная накидка, только перед Павлом должная быть спущенной на лицо. Пока ее закололи шпилькой на макушке.
Женщины сгрудились вокруг, затихли, глядя на ее отражение в трюмо. Каждая думала о своем. Но размышления прервались резким трезвоном, топотом за дверью и сигнальным зовом машин со двора. Черные, с никелированными крыльями, блестящие номенклатурные тачки, одна с куклой на бампере капота. «Икарус» с кокетливыми бантиками на бортах увез Марину, которая должна была, подобрав гостей в назначенном месте, привезти их прямо к месту торжества, в прославленный среди элиты города Голубой Павильон. Рядом стоял счастливый и растерянный Павел, элегантный, высокий, в костюме, будто не в своей шкуре, — можно подумать, никогда прежде костюма не носил! — переминался с ноги на ногу, смущенно поглядывая на окна вверх. В дверь продолжали неистово тарабанить. Наконец, ворвались внутрь с шумом и хохотом. Анджелка и Ада встретили парней крепкой стеной, не давая пробиться к невесте.
— Кто платит?
— Мужик платит.
— Чей мужик?
— А чья невеста?
— Сколько дашь?
— За треху возьму.
— На вокзале по такой цене снимешь.
— Твоя цена?
Вклинился Анджелкин голос:
— Ну, орлы, торг здесь неуместен.
— Может, тебя со скидкой взять?
Таня за дверью давилась от хохота. Цены повышались.
— Ну, бабы! — кто-то возмущенно завопил.
Слышно было, как мужики пытались прорвать блокаду. Таня вышла сама.
— Берите даром.
Ребята обалдело охнули.
— Такое не продается, — промямлил один.
— Ну, Поль, урвал, — выдохнул другой, в котором узнала весельчака Вальку Антонова.
Ее сдали в руки Павла. Она вцепилась в его рукав, а он, окостеневший, молчал всю дорогу до Каменного острова, только кончиками пальцев притрагиваясь к ее перчатке.
Как только Иван вышел из метро, стал накрапывать дождик. Расстегнув плащ, он натянул его на голову — жалко было волос, намытых и уложенных феном. В таком виде, похожий на привидение, Иван добрался до памятника героическим морякам «Стерегущего». К счастью, дождик прекратился. Иван придал плащу приличное положение, причесался и стал осматриваться. К памятнику поодиночке, по двое и группами стягивались нарядные люди, по большей части молодые. Почти у всех в руках букеты цветов, свертки и коробки. Приходящие искали и находили знакомых, сколачивались в кучки, весело болтали. Некоторые, как Иван, маялись сами по себе, курили. Вот из-за еле-еле зазеленевших кустов показалось смутно знакомое лицо — растрепанная рыжая борода, хронически красные глаза… Явно встречались и не раз. Где же? А, за пивом у Ангелины. Фамилия какая-то смешная. Хайлов? Гадких? Точно, Противных. Черт, по такой фамилии и обратиться неловко, а имя Иван забыл напрочь.
Противных тоже поприсматривался к собравшимся, никого знакомых не увидел, и явно просиял, заприметив Ивана.
— Ванька Ларин! Привет! Тоже Павла женить?
— Ага. Я и не знал, что вы с ним знакомы, — ответил Иван и добавил: — Здорово!
Тут возле памятника затормозил большой красный «Икарус» и появившаяся в раскрытой дверце женщина объявила в мегафон:
— Товарищи, кому в Голубой Павильон, прошу в автобус!
Иван посмотрел в ее направлении и с изумлением узнал в ней собственную маму. Он замахал рукой, но она не заметила. Публика двинулась к автобусу. В руках у Марины Александровны был список, она у каждого спрашивала фамилию и имя и ставила в списке галочки. После этого можно было пройти в салон.
— Ваша фамилия, пожалуйста? — спросила она у Ивана, не поднимая головы.
— Пушкин Александр Сергеевич, — сказал Иван, и только после этого она взглянула на него.
— Ой, я ведь и не сообразила, что ты тоже будешь, — сказала она. — Вместе бы поехали.
— Так и так вместе едем. Отметить не забудь — Ларин, — сказал Иван и сел на свободное место.
Следом за ним отметился и Противных, фамилия которого на самом деле оказалась Неприятных.
Забрав приглашенных, автобус тронулся, развернулся, небрежно въехав под запрещающий знак, и покатил по Кировскому в противоположном направлении.
Из сотни нынешних петербуржцев едва ли найдутся трое, знающих или помнящих, что такое Голубой Павильон, хотя многие, проходя по Песочной набережной видели и видят до сих пор на другом берегу его благородный фасад. Но теперь в этих стенах, оставшихся от многократно перестраивавшейся дачи какого-то князя, возможно, и великого, нет ничего, отдаленно напоминающего то, что называли Голубым Павильоном — лет десять назад интерьер полностью выгорел в результате неосторожного обращения с огнем подгулявших комсомольских работников, и после срочного ремонта в особняке разместились административные службы. А вот раньше…
Проехав вдоль бетонного забора, автобус развернулся к высоким воротам, по обе стороны которых расположились застекленные будки с милиционерами. Ворота тут же бесшумно разошлись в стороны, автобус въехал за забор и остановился.
— Приехали, товарищи, — сказала в микрофон Марина Александровна. — Без меня от автобуса прошу не отходить.
На бетонированной площадке, помимо автобуса, стояло с десяток «Волг», две «Чайки», крытый грузовик и желтые «Жигули». Позади в ворота въезжала еще одна «Волга». Тщательно расчищенные и присыпанные кирпичной крошкой дорожки вели в обе стороны к одинаковым не особенно приметным строениям из белого кирпича. Третья дорожка, самая широкая, шла вдоль кленов в коричневых почках и темных лиственниц прямо и под уклон туда, где виднелась покатая крыша с двумя затейливыми башенками. По этой дорожке и повела гостей Марина Александровна. Они переговаривались, поднимались по широким ступеням к высоким, гостеприимно распахнутым полукруглым дверям, над которыми нависала застекленная галерея второго этажа. Но, входя в двери, замолкали.
Сразу же за дверями гостей встречали два невероятно серьезных и крепких мужчины в черных смокингах и с голубыми лентами через плечо. Один из них повторно спрашивал у каждого входящего фамилию и имя и, сверившись со списком, ставил галочки. Второй, заглядывая первому через плечо, делал пометки, в списке, полученном от Марины Александровны. Некоторых гостей — в частности, Неприятных — просили показать приглашения. Впрочем, никого не обыскивали, не выдворяли… Всех, прошедших контроль, Марина Александровна направляла налево, в беломраморный гардероб и столь же беломраморные «комнаты отдыха», где можно было помыть руки и т. д., поправить прическу и костюм у позолоченных зеркал, перекурить на красном бархатном диванчике в окружении бронзовых плевательниц и экзотических папоротников. Только здесь гости вновь обретали дар речи, а кое-кто начал уже и пересмеиваться.
Очень скоро на мужскую половину заглянул один из контролеров и сказал:
— Прошу, товарищи, в зал. Церемония начинается.
Из женских комнат гостей вывела Марина Александровна. Шествие тех, кто дожидался в гардеробе, возглавил второй контролер. По пути в колонны вливалась публика из фойе, просторного, но невысокого.
Зал, куда направлялся нарядный людской поток, напротив, поражал высотой. По стенам ввысь убегали белые колонны, чередуясь с панелями, обтянутыми красным бархатом, и высокими узкими окнами со сложным переплетом. Почти под самым потолком вдоль трех стен тянулся узенький балкон с деревянными перилами. На мягком красном ковре рядами, как в театре, выстроились белые кресла с красными, в тон ковру и панелям, сиденьями. Иван устроился было по соседству с Неприятных в предпоследнем ряду, но Марина Александровна оглянулась на него, сделала выразительные, глаза и быстрым, чуть заметным жестом подозвала к себе.
— Ты что? — прошептала она, когда он к ней приблизился. — Иди за мной.
Она подвела его к самому первому ряду, несколько обособленному от остального зала и состоявшему всего из восьми кресел. Пять мест были заняты.
— Вот, — сказала Марина Александровна, подводя сына к креслам, — свидетеля привела.
— Скажи, какой вымахал! — Навстречу Ивану поднялся Дмитрий Дормидонтович. До сего дня Иван и видел-то отца Павла раза три-четыре, но помнил хорошо — еще бы, мамин начальник, дома только и разговоров. Чернов протянул Ивану руку, и тот, поспешно положив цветы и сверток с подарком на свободное кресло, пожал ее. Неожиданно для Ивана Дмитрий Дормидонтович притянул его к себе и крепко обнял. — Настоящий мужик стал. Как семья, работа? Что жену-то не привел?
— Да она… — начал Иван.
— Ну потом еще поговорим, обязательно, — сказал Дмитрий Дормидонтович и легонько подтолкнул его к следующему креслу.
— Иван Ларин, — констатировала Лидия Тарасовна и, не вставая, протянула руку.
— 3-здравствуйте, — робея, сказал Иван. Следующее кресло занимала ослепительной красоты женщина в длинном темно-вишневом платье с глубоким вырезом, прикрытым газовыми кружевами в тон платью. Она сама поднялась навстречу Ивану и с улыбкой взяла его за руку.
— Уж меня-то вы, конечно, не помните, — проворковала она.
— Отчего же? Вы — Ада Сергеевна, мама Ника… в смысле, Никиты. — В последний раз он видел ее, когда еще учился в школе, но какой шестнадцатилетний мальчишка может забыть такую женщину, даже если это мать одноклассника?
— И Тани, — вновь улыбнувшись, добавила она.
— Да, конечно… Поздравляю вас. — Иван отчего-то смутился.
Значит, все-таки Танька Захаржевская… Молодец Поль, такую урвал! Да он и сам-то разве хуже?
— И вас поздравляю, — сказал он невероятно представительному седовласому мужчине с благородным, барским лицом, сидевшим сразу за Адой Сергеевной.
Мужчина легко, совсем по-молодому встал и крепко пожал Ивану руку.
— Благодарю вас, мой юный и симпатичный друг, хотя мы едва ли знакомы… Николай Николаевич, старинный друг дома. Заменяю, так сказать, на этом торжестве занедужившего Всеволода Ивановича.
— Иван Ларин, — с легким поклоном представился Иван, как бы по аналогии ощутивший себя рядом с понравившимся ему Николаем Николаевичем человеком светским и раскованным.
— Анджела, — тоненьким кокетливым голоском отозвалась обладательница крайнего кресла, хорошенькая пухленькая блондинка с поразительно высокой грудью, подчеркнутой серебристым облегающим платьем. — Начинающая актриса. Она хихикнула.
— В каком театре я вас видел? — наклонив голову, спросил Иван.
Она еще раз хихикнула и отвела от него взгляд, на прощание подмигнув ему. Или только показалось?
— Иван, иди сюда, — сказала Марина Александровна. — Начинается.
На том конце зала, куда были обращены кресла, почти во всю ширину тянулся не то длинный стол, не то коллективная трибуна, покрытая красной скатертью. Позади, на красной панели между двумя высокими окнами вровень с их верхним краем, был закреплен большой мозаичный герб РСФСР. Справа, перпендикулярно столу и рядам кресел стоял сравнительно небольшой белый столик на гнутых ножках. За ним сидела ухоженная дама средних лет, положив перед собой кожаную папку.
Тихо-тихо заиграла музыка и тут же стала набирать громкость и темп.
«Это не Мендельсон, — подумал Иван. — Ужасно знакомое. «Танец с саблями», что ли? Нет, «Гимн великому городу», конечно».
Он сообразил, что играет не магнитофон, а живые музыканты в боковой ложе за барьерчиком, и дирижирует оркестром настоящий дирижер в сером фраке.
В этот момент у стола как из-под земли выросла дородная женщина, похожая на Екатерину Великую, в алом платье, с голубой атласной лентой через плечо и с голубыми же волосами. Все дружно встали. И в ту же секунду плавно раскрылись боковые двери слева, и в зал медленно, торжественно вошел бледный Павел в темном костюме, элегантный, как Ален Делон, ведя под руку…
Иван, собственно, и не заметил, как одета невеста. Что-то стукнуло у него в самом центре груди, и зал поплыл перед глазами. Четко он видел только-ослепительную, сверкающую, переливающуюся белизну, увенчанную столь же ослепительным красно-золотым сиянием и сбоку, периферийно — высокую темную фигуру Павла.
Под вспышки фотоаппаратов новобрачные не спеша прошли к центру пространства перед креслами, остановились напротив женщины в алом и повернулись к ней лицом.
Музыка смолкла.
— Дорогие Татьяна Всеволодовна и Павел Дмитриевич, — зычным голосом начала женщина.
Ивану довелось побывать, в общей сложности, на пяти-шести бракосочетаниях — в основном сокурсников, да еще Нельки, подруги жены, которая полгода назад вышла замуж за лысого прораба Владимира Николаевича. Церемонии проходили то во Дворце на Петра Лаврова (антураж, «широкая нога», шампанское, заказные «Волги» с ленточками — зато ощущение конвейера, вереницы брачую-щихся, толпы родственников и друзей, оклики готовых сорваться в истерику служительниц: «жених Иванов!», «невеста Петрова!», случается путаница с именами, с фотографиями, с документами), то, как у них с Таней, в районном загсе (не так пышно, зато спокойно, уважительно, без конвейера — правда, женихи и невесты чаще за тридцать, редко кто по первому разу, многие с детьми, а то и внуками). Речи, однако, произносятся везде одинаковые. Здесь же «ритуалыцица» произносила текст явно нестандартный и, несмотря на всю вышколенность, заметно волновалась:
— …и наш великий город имеет полное право гордиться, что именно здесь, на этих берегах, появились на свет, выросли и обрели друг друга наши замечательные молодожены, не побоюсь этого слова, лучшие из лучших, двигатели двигателей, как сказал великий Чернышевский: прекрасный спортсмен, мужественный первопроходец, выдающийся ученый Павел, сочетающий в себе все лучшие качества, которые подразумевает слово «мужчина», и ослепительно прекрасная Татьяна, словно бы сошедшая к нам с нетленных полотен великих мастеров и воплощающая дух вечной женственности…
«Екатерина Великая» закончила речь под бурные аплодисменты зала. Она сама до того растрогалась, что, когда молодожены, обменявшись кольцами и поцелуем, подошли к ней поздравляться, расцеловала обоих, перегнувшись через стол, и тут же убежала, вся в слезах. Сладкие слезы умиления стояли и в глазах дамы в черном, к столику которой подошли расписываться Таня с Павлом. Потом туда же подозвали Ивана и Анджелу — свидетеля со стороны невесты. Дрожащей рукой Иван дважды где-то расписался, крепко обнялся с Павлом, приговаривая: «Поздравляю, поздравляю», повернулся — и оказался лицом к лицу с Таней. Она взяла его за руки и сама поцеловала в губы. У Ивана земля закружилась под ногами, он сумел лишь еще раз буркнуть: «Поздравляю», схватившись за спинку кресла.
А Павла и Таню уже обступали родные, друзья. Ивана оттирали от них все дальше. И он вернулся к своему креслу.
— Все хорошо делал, — сказала ему Марина Александровна, — только вот костюмчик у тебя не очень.
— Из старого вырос, а на новый денег нет, — отдышавшись, сказал Иван.
Музыканты заиграли свадебный марш Мендельсона. Все расступились перед новобрачными, открывая им дорогу.
— Иди, — подтолкнула Марина Александровна Ивана. — Наше место сразу за ними. Сейчас все выйдут в фойе. Молодые поднимутся на второй этаж, а ты перед лестницей остановишься. Дальше я скажу.
Уже в фойе, взойдя на вторую ступеньку лестницы, по которой поднимались Таня с Павлом и родители (точнее, трое родителей и один и.о.), Марина Александровна повернулась к веренице и возвестила:
— Товарищи! Сейчас объявляется перерыв на пятнадцать минут. Затем каждый из вас получит возможность лично поздравить молодых в Голубом зале, после чего там же начнется торжественный ужин! Спасибо за внимание!
Гости бродили по фойе, ошарашенные увиденной церемонией, курили, вполголоса обменивались впечатлениями.
Иван вышел подышать на крыльцо. Тут же следом за ним устремился Неприятных.
— Ни фига себе! — оглянувшись, сказал он. — Во дают! Прям не свадьба, а это… коронация какая-то…
— Да уж, — рассеянно отозвался Иван. Перед глазами у него не меркло белоснежное сияние… Да, кому-то в жизни дается все — сила, характер, обаяние, интересная работа. И лучшие в мире женщины…
— Иван, вот ты где! — в дверях показалась Марина Александровна. — Сейчас поздравлять начнем. Ты в первых рядах. Цветы где, подарок?
— Ой, я в зале, кажется, оставил.
— Господи! Так что ж ты? Одна нога здесь, другая там — и тут же ко мне.
В фойе и на мраморной лестнице, широким завитком поднимавшейся на пол-этажа, распорядители в голубых лентах, заглядывая в списки, выстраивали гостей по некоему заранее обозначенному ранжиру. Марина Александровна подвела Ивана наверх, к самым дверям, рядом с благоухающей Анджелой и разношерстными родственниками молодых, но впереди наиболее солидной группы гостей — явно сослуживцев Дмитрия Дормидонтовича с женами. Сам же Дмитрий Дормидонтович стоял чуть поодаль и казался несколько встревоженным, что вполне соответствовало обстановке.
Послышалась тихая музыка, и дубовые двери неслышно распахнулись.
В единственной на весь район церковке заканчивалась панихида. Тщедушный поп прохаживался вдоль поставленного на козлы гробика, махая кадилом и нараспев приговаривая:
— Упокой, Господи, душу раба твоего Петра и прости ему все прегрешения, вольные и невольные..»
«Какие там прегрешения? — думала Таня. — Ничего-то он не успел, только болел и мучился…»
Со спокойного воскового лица Петеньки сошел кривой, идиотический оскал, навсегда закрылись мутные и бессмысленные глазенки, скрюченные ручки и ножки спрятались под голубым покрывалом. В эти часы он казался нормальным ребенком, милым, как все спящие дети.
Таня стояла в ряду женщин, одетых, как и она, в темное и прикрывших головы черными платками, склонив голову и держа в левой руке горящую свечку. Правой рукой она крепко держала за локоть дрожащую неуемной дрожью Лизавету и лишь иногда отпускала ее, чтобы перекреститься.
Закончив, поп отозвал ее в сторонку, показал, как надо, уже на кладбище, высыпать на гробик освященной землицы, дал бумажку с молитвой, которую надо было положить в руки усопшему, собрал свечки. По его команде четыре угрюмых мужика подняли легкий гробик и понесли из церкви. Следом за ними черной стаей двинулись женщины. За оградой ждал выделенный птицефабрикой автобус. Предстояло еще ехать в обратный путь, за тридцать с лишним верст, на хмелицкое кладбище.
В автобусе Лизавета сидела молча, прямо, не сводила сухих, невидящих глаз с крышки гробика, поставленного между рядами сидений. Таня же не сводила глаз с сестры. И даже не обратила внимание, что взгляды большинства женщин и всех, за исключением шофера, мужчин прикованы к ней самой.
Гости вереницей проходили мимо виновников торжества, говорили им всякие теплые слова, целовались, обнимались, вручали подарки, которые затем передавались распорядителям и уносились куда-то. Потом, в том же порядке, гостей препровождали к длинным поставленным «покоем» столам, и каждый оказывался возле места, отмеченного карточкой с его фамилией, именем и отчеством. На столе рядом с карточками стояли столовые приборы кузнецовского фарфора (три тарелочки стопкой, увенчанные конусом льняной салфетки, и одна отдельно, для хлеба), наборы ножей и вилок в определенной последовательности и по шесть хрустальных емкостей разной формы и размера. Кроме этих приборов, на столах симметрично и довольно плотно расположились некие круглые и овальные предметы, прикрытые белыми и серебристыми крышками. О том, что скрывалось под каждой крышкой, можно было только догадываться.
Именно по этому залу павильон и получил название Голубого. Светлый паркет устилали голубые дорожки, стены от пола до мраморного пояска под самым потолком были убраны голубым шелком, окна занавешены плотными голубыми портьерами. Потолок, лишь «освежавшийся» со времен князя, являл собой зрелище голубого неба с нежными кучевыми облаками, пухлыми купидонами, резвыми нимфами и прочими приятностями в стиле рококо. У противоположной от столов стены располагалась невысокая сцена, где все тот же оркестр с дирижером в сером фраке негромко, для фона, наигрывал мелодии из популярной классики. Помимо той, главной, двери, в которую вошли гости, в зале имелось еще несколько дверей за бархатными голубыми занавесами.
Последними к самым почетным местам во главе центрального стола подошли герои дня в сопровождении родителей. Музыка заиграла громче, внушительней. Те из гостей, которые успели сесть, встали. Музыка резко смолкла. Все замерли. Наступила мертвая тишина.
— Дорогие товарищи, друзья! — Голос Марины Александровны звучал громко, взволнованно. — Слово для приветствия молодоженам имеет… — Она выдержала многозначительную паузу, — Григорий Васильевич Романов!!!
Короткий вздох изумления — и бурные, дружные аплодисменты.
Над дверью сбоку от сцены взметнулся занавес, и в зал вошел невысокий, довольно плюгавый мужчина, лицом, известным всей стране по портретам, напоминавший пожилого зайца. Он немного постоял, приветственно, словно на первомайской трибуне, подняв руку, а потом быстро вышел в центр зала. Аплодисменты перешли в овацию.
Мужчина махнул рукой, и тут же стало тихо. — Нашли кому хлопать, — с притворной укоризной произнес он. — Разве мне сегодня надо хлопать? Вот кому сегодня надо хлопать! — Он указал на Павла с Таней.
Все обернулись к молодоженам и захлопали с новой силой. Романов, по обе стороны которого материализовались двое крепких молодцов, двинулся к ним. Гости, мимо которых он проходил, разворачивались и, вжимаясь тылами в стол, сопровождали товарища Романова взглядами и аплодисментами. Романов обнял Павла и явно не без удовольствия расцеловался с Таней, приподнявшись для этого на цыпочки. Встав между молодыми, он обвел взглядом присутствующих.
— Я ведь этого шмендрика еще вот таким помню, — начал он, показывая куда-то вниз, под стол. Павел кашлянул. — А теперь вот поди ж ты… Длинный, серьезный вымахал, и вона какую кралю себе отхватил! — Романов хихикнул и посмотрел на Чернова. — Что, Дормидонтыч, завидки берут? Эх, были когда-то и мы рысаками…
Он обогнул Павла и обнялся с Дмитрием Дормидонтовичем.
В эти секунды за спинами гостей выросли фигуры официантов в черных фраках. В стопочках, как по мановению волшебной палочки, образовалась прозрачная водка, а в хрустальных стаканах — настоящая американская кока-кола, которую официанты разливали, выставляя напоказ коричневые витые бутылочки.
В одной руке у Романова сама собой появилась большая рюмка, а в другой — стакан с шипучей минералкой, которую налили только ему.
— Здоровье наших молодых! Совет да любовь! — выкрикнул он и осушил рюмку. То же самое сделали и все присутствующие, кроме Павла с Таней и еще Ивана, который в самое последнее мгновение переменил руку и хлебнул темной кока-колы.
— Горькая, однако ж, водочка попалась! — подмигнув, заметил Григорий Васильевич. Все мгновенно подхватили намек и стали скандировать: «Горько! Горько!»
Губы Павла и Тани слились в долгом поцелуе. Пока все смотрели на них, Романов тихонько вышел в дверь, расположенную за центральным столом.
После первого тоста торжественно внесли подарок от первого секретаря — большую красивую коробку, в которой оказалась пара огромных пивных кружек с крышечками, изображением медведя и надписью «Berlin, Hauptstadt der DDR». Все снова захлопали, маскируя недоумение, вызванное странным подарком.
Потом слово взял председатель горисполкома. Довольно официально поздравив молодых и пожелав им крепкого здоровья, успехов в труде и семейного счастья, он вручил свой подарок — ключи от квартиры в только что отреставрированном старинном домике возле Никольского собора. И вновь аплодисменты, на сей раз совсем с другим значением — вот это подарок так подарок!
— Лев Николаевич, на новоселье вы наш первый гость! — сказала Таня, расцеловавшись с мэром.
Потом Марина Александровна в очередь с Адой зачитывали телеграммы — сначала из ЦК от Кириленко и Долгих, потом от академика Рамзина (на таком порядке настоял утром Павел), потом от трех союзных министров, от директора «Уралмаша» Рыжкова и других руководящих работников, потом выборочно, что повеселее. После этого предполагалось приступить собственно к банкету, но тут вылез брат Лидии Тарасовны, отставной заслуженный чекист, и понес такую околесицу, что всем стало тоскливо. Оголодавшие гости накинулись на воистину царское угощение, разносимое проворными бесшумными официантами. Невозможно перечислить даже малой доли тех яств, которыми потчевали гостей. Скажем только, что здесь было все, что могла пожелать душа советского человека образца 1977 года, и еще кое-что, чего она пожелать не могла в силу полного неведения.
Столь же блистательна была и культурная часть программы, начавшаяся, как только гости заморили первого червячка. Пела старинные романсы Галина Карева. Сменяли друг друга Валентина Толкунова и Валерий Ободзинский (Иван невольно вспомнил об Оле и Поле — вот бы порадовались девчонки!), Ирина Понаровская и Альберт Асадулин. В промежутках публику веселили известные пародисты и юмористы, причем особый ажиотаж вызвало появление самого Михаила Михайловича Жванецкого с его тогда уже прославленным пухлым портфельчиком. Естественно, концерт шел не единым блоком, а по частям, с многочисленными перерывами на тосты, закуски и горячее. Несколько раз менялся оркестр, а в большом перерыве между горячим и десертом место на сцене прочно занял известный джаз-оркестр, побаловавший присутствующих отменным набором быстрых и медленных танцевальных мелодий, от вальса и танго до наисовременнейшего рока.
Иван танцевал с упоением и все подряд, сжигая в танце многократный избыток калорий, который он теперь не мог сжечь алкоголем. Ближе к концу этого сказочного вечера он развеселился от души, скакал молодым архаром, развлекал анекдотами и стихами Анджелу, других совершенно незнакомых ему девиц и молодых дам. Но, как и во время торжественной части, стоило лишь его взгляду упасть на невесту, в нем загоралось необъяснимое и непреодолимое волнение — безотчетное чувство, которое он не испытывал уже больше года, ставшее от отвычки особенно сильным. И одновременно вскипала лютая, постыдная и необъяснимая зависть к Павлу… Поэтому он старательно избегал смотреть в сторону новобрачных и, как бы ни было здесь весело и замечательно, уехал одним из первых, по просьбе матери прихватив с собой вконец окосевшего Шурку Неприятных. За это Марина Александровна организовала им бесплатную доставку по домам на казенной черной «Волге».
Молодоженов провожали под народную обрядовую. Галина Карева без музыкального сопровождения пела свадебную величальную:
Ой-ка, глядь, лебедушка плывет,
Черный ворон нашу Танюшку ведет.
Плачьте горькими, горючими слезами,
В дом свекровушки невестушка идет.
Павел вел под руку Таню к выходу. Она низко опустила голову. Перед глазами все плыло — с того самого мига, как задумала дать Павлу первому ступить на ковер свадебного зала, но споткнулась на самом пороге, и ее нога первой коснулась красной дорожки. И все пышное торжество словно прошло мимо сознания, хотя вроде бы его не теряла. Но была близка. Удивительно, что ее пред обморочного состояния не заметил никто. Разве что Ванечка Ларин, непутевый друг Павла, свидетель. Он не сводил с нее удивленных глаз, пока его не оттерли в сторонку… Странный он был сегодня. Ни разу не подошел, слова не сказал, танцевать не пригласил. Заметив на себе ее взгляд, сразу отводил глаза, будто и не глазел вовсе…
За поминки стыдиться не приходилось. И кутьи хватило, и киселя, и воя, и причитаний. Бабы несли кто курей, кто сальца, кто огурцов, крестились на жестяную иконку Всех Скорбящих Радости, выданную Тане священником и поставленную на полочку в красном углу, выпивали, закусывали, ревели в голос. Все как одна приговаривали: «Смирный паренечек был, да ласковый!» Будто и не они чурались его, убогого, при жизни, не шептались: «Хоть бы Бог прибрал поскорее!»
В городе такое поведение воспринималось бы как чистой воды лицемерие, но здесь это совсем не так. Добросовестно, от всего сердца исполнялся тысячелетний обряд. Плач и стенания предназначены были умилостивить отлетевшую душеньку, чтобы ходатайствовала она перед Господом о тех, кто пока еще остался внизу. Примерно так подарками и наговорами задабривают домового, дворового, банную бабушку. К самой же смерти отношение здесь спокойное и деловое. Это для техногенной цивилизации смерть патологична, ненормальна, как ненормален вышедший из строя лифт. Для тех же, кто еще не выпал из природных ритмов, нет ничего более естественного. Тем более, в данном случае — ясно же было, что Петенька не жилец, как не жилец теленок, родившийся о двух головах… Совсем древняя баба Саня, обнимая плачущую Лизавету, приговаривала:
— Не горюй, милая, еще воздается тебе за страдания. Ангелом Божьим вернется к тебе твой Петенька, осенит белым крылышком. И зацветет ленок, травка незаметная…
Мужики сидели серьезные, кивали, поддакивали бабам, между собой вполголоса переговаривались на солидные темы — хозяйственные или внешнеполитические, — но все больше поглядывали на Таню. Напряжение, вызванное похоронными хлопотами, понемногу отпускало ее, и она не без удовольствия ловила на себе мужские взгляды. Не укрылось от ее внимания и то, как погрузневшая, беременная Тонька Серова — предмет детской зависти — с досадой ткнула локтем мужа-зоотехника, чтобы переключить его внимание на себя, законную.
Когда кончилась водка, сам собой появился мутный, припахивающий дрожжами первач. Однако закончили чинно, как и начали. Никто не подрался, не наскандалил, не ударился в пляс, а из песен пели только протяжные — про удалого Хас-Булата, про хуторок. Разогретая обильной едой и двумя стопками покупной вишневки, Таня пела вместе со всеми и, лишь заканчивая «Ах, зачем эта ночь…» с удивлением сообразила, что давно уже поет одна.
Остальные сидели молчком и сосредоточенно слушали.
— Это да! — не выдержал зоотехник, когда Таня смолкла.
— Эх, говорила я тебе, Лизавета, надо было Танечку в музыкальное отправлять. Голосина-то какой стал матерый, — заметила учительница Дарья Ивановна.
— Да уж не чета этим размалеванным, что в телевизоре скачут, — подхватил участковый Егор Васильевич, поедая Таню замаслившимися глазками. — Ни кожи ни рожи, орут, как кошки драные. Одно слово — актерки!
— Татьяна! — с пафосом проговорил завклубом Егоркин. — Возвращайтесь и живите здесь! Кто может по достоинству оценить ваши дарования в этом бездушном городе? Каменные джунгли…
— Это в Америке джунгли, — перебила начитанная Тонька. — А в Ленинграде у Таньки все хорошо. Квартира, учеба, муж директор…
— Редактор, — тихо поправила Таня. Упоминание об Иване было ей неприятно.
— Эта птица другое гнездо совьет… — вдруг пробурчала баба Саия.
Разошлись в десятом часу. Соседки помогли Лизавете с Таней перемыть посуду, прибрать в горнице, отобрали для внучат оставшееся после Петеньки барахлишко.
Проводив гостей до калитки, Таня вернулась в дом. Лизавета сидела за пустым столом и смотрела на тарелочку, на которой стояла накрытая кусочком хлеба стопка водки.
— И фотографии ни одной не осталось, — сказала она. — Не могла я его, такого… Ты вот что, Танька… Не говорила я тебе, но осталась у нас после матери Валентины вещичка одна, красоты редкостной. Загадывала на свадьбу тебе, да за Петенькой-то и позабыла совсем. Теперь вот вспомнила. Хоть и запоздалый подарок, но на память добрую. Совет да любовь… — Лизавета всхлипнула.
— Не надо. Пусть у тебя остается.
— Да на что мне здесь? Коров пугать разве. Прими.
— Не время еще…
Голый Павел сидел на краю ванны и, брезгливо держа письмо двумя пальцами, перечитывал его. Это неправдоподобно гнусное, омерзительное послание с утра жгло его сердце через карман парадной шелковистой рубашки, куда он, неизвестно из какого мазохизма, спрятал его, одеваясь на свадьбу. Оно терзало его душу, и когда он ехал с праздничными, взволнованными родителями в Голубой Павильон, и когда стоял на парадном крыльце, дожидаясь невесту, и когда, подбежав к желтым «Жигулям», схватил ее и жадно поцеловал, помяв фату и немного — прическу, и когда они томились в элегантном боковом вестибюле, слушая гул прибывающих гостей из смежного зала, и когда шли под торжественную музыку к… не к алтарю, конечно, но как бы это назвать?.. И только когда его, а потом и ее губы прошептали «да», и он склонился к ее обтянутой белой перчаткой руке, надевая на безымянный палец кольцо, вдруг отпустило, точно рассеялось бесовское наваждение. И весь вечер он был счастлив и возбужден, он любил всех — и даже мерзкого ростовского дядьку, но братской и сыновней любовью, а ее он любил особо, как никто никого и никогда.
Когда, уже ночью, выехав на проспект, черная обкомовская «Волга» развернулась не к центру, а на север и за мостом свернула налево, в сторону от их дома, он уже точно знал, куда их везут, — в Солнечное, на отцовскую дачу, туда, где прошлой зимой праздновали другую свадьбу, конспиративно-молодежную свадьбу Ванечки и Танечки Лариных. Эх, и хорошо же было тогда! А сейчас — тоже хорошо, только совсем иначе, и не только потому, что на этот раз все происходит с ним самим. Он довольно и тихо засмеялся, и Таня посмотрела на него вопросительно и весело.
— А Ванька смешной, правда? — спросил он в объяснение.
— Как всегда, только толстый… По-моему, товарищ Романов смешнее.
— Тоже как всегда. Доедем — обязательно выпьем за Берлин, столицу ГДР.
— А когда Зайков ключи достал, я вообще чуть не упала. Слушай, ты хоть догадывался?
— Ни сном ни духом. Я вполне настроился, что мы первое время поживем у Ады.
— Завтра обязательно сгоняем к Никольскому, посмотрим, что за квартира. Ты адрес взял?
— Никуда мы не поедем ни завтра, ни послезавтра. Эти три дня мы будем только вдвоем, как на необитаемом острове.
Они прижались друг к другу в крепком затяжном поцелуе.
Машина подъехала к воротцам дачи и, посигналив фарами, остановилась. Шофер распахнул дверцу на Таниной стороне и помог ей выйти.
— Минуточку, ребята, — сказал он и побежал к крыльцу.
Постояв секунду, Павел легко подхватил Таню на руки и понес к дому.
Шофер отворил дверь, широко раскрыл ее и, улыбаясь, отступил в темноту.
— Спасибо! — через плечо сказал Павел и перенес Таню через порог.
Как только он сделал первый шаг в прихожую, во всем доме вспыхнул свет, а из гостиной полилась чарующая мелодия — вальс из «Маскарада». Таня, смеясь, соскочила с рук остолбеневшего Павла.
— Это дядя Саша в будочке рубильник включил, — пояснила она. — Моя идея. Музыку тоже я выбирала. Нравится?
Павел молча любовался ею.
— Испортила сказку, да? — Она засмеялась, взяла его за руку и повела в гостиную.
— Садись. — Таня подтолкнула его в кресло возле журнального столика, на котором стояли вазы с апельсинами, яблоками, бананами, шоколадными конфетами и миниатюрными пирожными, громадная оранжевая свеча-шар, два бокала и бутылка шампанского. — Сейчас создадим интим.
Кружась по комнате, она поочередно гасила лампы, убавила громкости на магнитофоне, зажгла две свечи на пианино. Павел сидел и зачарованно следил за колыханиями ее пышной юбки. Она нагнулась над столом, щелкнула зажигалкой, зажгла оранжевую свечу и плюхнулась в кресло напротив.
— Вот, — удовлетворенно сказала она. — Наконец-то одни. Теперь открывай. Или принести совсем холодненькую?
Он смотрел на нее блестящими глазами и молчал.
— Это в том смысле, что нельзя ли сразу наверх? Нельзя! До того я требую продолжения банкета!
Она звонко и заразительно засмеялась, и вслед за ней засмеялся Павел, выпадая из транса.
— Ваше слово — закон, повелительница. Тем более что после танцев и автомобильной прогулки я и сам умираю от голода и жажды…
И только через два часа они, хохоча и спотыкаясь на узенькой лестнице, поднялись на второй этаж, в родительскую спальню.
— О-о! — сказала Таня, взглянув на широкую и высокую кровать, освещенную приглушенным розовым светом торшера, на откинутый уголок пухового одеяла, на два новехоньких махровых халата, аккуратно сложенных на стульях по обе стороны кровати. — Чур я первая в ванную!..
И вот, когда он, насвистывая, снимал с себя рубашку, из кармана выпало то проклятое письмо, о котором он и думать забыл. Мятый, заляпанный чем-то красным бланк советского представительства в венской миссии ООН, машинописный текст со множеством опечаток и забитых косой скобкой букв.
«Здорово, Поль, а также хэлло, сервус, чюсс и санбыйну!
После очередного скучнейшего аляфуршета мы с коллегами решили несколько добавить в одном милом заведении и еще чуть-чуть на дому. Потому пишу тебе, откровенно говоря, пьяный, и благодари бога, что пьяный, а то и вовсе не написал бы и предоставил тебе самому загибаться от собственного (твоего то бишь) идиотизма. Цени — только ради тебя, друга и учителя, иду вразрез со всеми своими принципами и, будучи говном только на три четверти, рискую оказаться в твоих глазах говном полным — за самый, без сомнения, благородный поступок в моей отнюдь не благородной биографии. Конкретно — за отчаянную попытку вытащить тебя, последнего нескурвившегося человека, из ямы, в которую ты радостно летишь.
Намедни позвонила мне наша чертоспасаемая Адочка и, ликуя, поведала, что в самом ближайшем будущем нам с тобою суждено породниться через некую миловидную особу, известную нам обоим, — поверь, известную мне несколько больше, чем тебе.
Так вот, любезный Павел Дмитриевич, при всем моем уважении и братской любви от такого родства я решительно отказываюсь и тебя с данным предстоящим событием столь же решительно НЕ ПОЗДРАВЛЯЮ. Будь на твоем месте кто другой, я сказал бы — в добрый час, и горите синим пламенем! Но тебе… тебе я настоятельно рекомендую выбрать подходящую минуточку и задать этой очаровательной особе несколько тривиальных вопросов:
1. Правда ли, что уже в нежном школьном возрасте она тайком от всех путалась с матерым уголовником, паханом большой шайки, при этом совмещая, как говорится, приятное с полезным, так что на свою долю хабара могла позволить себе иметь то, что мы с тобой и посейчас иметь не можем?
2. Правда ли, что когда этого уголовника со всей шайкой повязала наша доблестная милиция, она перешла на содержание к одному крупному деляге, который, помимо прочих благ, отвалил ей автомобиль «Жигули» и путевочку в роскошный круиз вокруг Европы? За какие услуги? Можно лишь догадываться.
3. Наконец, правда ли, что, возвратясь из оного круиза и замаявшись от временного безделья и безмужчинья, оная особа вступила в интимную связь с вашим покорным слугой и собственным родным братом, каковая связь длилась до самого моего отбытия по месту службы, то есть сюда, на уютный дунайский островок?
4. Что, братец Поль, говнищем оказался братец Ник?
Ты сначала задай этой тихушнице три основных вопроса, а потом на дополнительный ответишь сам.
Все. Трезвею. Пока не протрезвел окончательно, бегу опускать цидульку в почтовый ящик. Если не успею — порву на мелкие клочки. Прощай».
Павел обхватил голову руками и тихо застонал. Какая гнусь! Липкая гнусь, во второй раз посягающая на его любовь? Что за судьба! Что за адское повторение все тех же обвинений — уголовщина, половые связи, влиятельные покровители… Нет, нельзя, нельзя верить, ни капельки нельзя, даже если допустить, что это правда, а не подлый пьяный бред! Если такова правда, то мне не нужна такая унизительная, позорная правда! Лучше неведение, даже ложь… Впрочем, где тут ложь? Ложь — это подметное письмо, сочиненное в алкогольном бреду извращенным подонком, завистливым, похотливым и бездарным! А правда — она там, ждет в спальне, прекрасная, ангельски чистая правда…
Павел порвал письмо на мелкие клочки и спустил в унитаз, держа ручку до тех пор, пока последний обрывок не ушел в трубу… Он встал под душ, намылил мочалку и стал энергично растираться ею. Особенно тщательно он протирал руки, державшие письмо, и глаза, его читавшие… Это даже не ложь! Этого не было — не было никогда, померещилось и сплыло…
Когда она вышла из ванной в ослепительном пеньюаре, Павла еще не было. Долго что-то плещется. Тане это было приятно, а кроме того, она бы с удовольствием оттянула минуту близости. Была бы их жизнь вообще без этого. Как хорошо, как красиво жили бы с Павлом… Но что уж тут поделаешь. Любишь кататься… Преодолевая парализующую вибрацию в низу живота, легла на широкую кровать, откинула одеяло… Сейчас откроется дверь и… Улыбнуться и сказать что-нибудь приветливое. Что-нибудь…
Он вытерся, облачился в новый халат, аккуратно пристроил брюки, рубашку, галстук и пиджак на распялку, которую повесил на высокую вешалку у входа в спальню, и открыл дверь.
Горел розовый торшер. Пахло медом и полевыми цветами. Таня лежала под одеялом и читала. Услышав скрип двери, она подняла голову, отложила журнал и не спеша откинула с себя одеяло.
— Что так долго, муженек? Вот она я…
— Притомилась, Танечка? — замерев на пороге прохрипел в ответ.
Она кивнула. Ноги и вправду гудели.
— Ничего. — Таня сжалась в комок.
Сейчас подойдет и опустится на колени. Он поерошил распавшиеся по плечам ее волосы, подержал кудрявую прядку в ладони, медленно спустился к ногам.
— Ты… — не то спросил, не то удивился. Его руки распускались в еле сдерживаемых движениях. Павел уже не слышал ее, тяжело дышал, срывал корявыми движениями поясок на халате и даже не взглянул на белье, сбрасывая в беспорядке под ноги. Зачем-то расстегнул застежку чулка, и так, со спущенным, притянул слабо упирающуюся Таню к себе. Его рот впивался в ее губы. Сопя, навалился всей тяжестью своего веса. «Вот тебе и крышка гроба!» — ахнула про себя Таня, и дикая, пронзающая ее плоть боль захлестнула, опрокидывая в глубокий обморок…