В пятницу утром молодой, уже известный, но еще талантливый автор «Необыкновенных рассказов» Чарльз Тикстон, как всегда, работал в своем кабинете.
Только что выбритый, пахнущий мылом и одеколоном, одетый в неизменный черный жакет, Тикстон стоял перед высокой конторкой, положив на нее локти и слегка кекуокируя ногами. Такова была его обычная манера «творить».
Когда Чарльз садился в черное кожаное кресло, за огромный письменный стол, — это всегда отражалось на его рассказах: юмор таял, как сливочное мороженое в июле, на дне души появлялась сладковатая грусть и мысли двигались тяжело и нудно. В такие минуты взор Тикстона становился даже печальным, и бедный автор кончал тем, что бросал перо, с грохотом отодвигал свое мягкое, уютное кресло и торопился на улицу. Чарльз Тикстон более всего на свете боялся двух вещей: мистики и меланхолии.
Итак, в пятницу утром перед дверью загородного домика Тикстона остановился шоколадный автомобиль. Шофер-негр с лицом и руками того же, темно-шоколадного, цвета раздвинул в широкую улыбку пурпурные губы и заглянул сквозь стекло вовнутрь автомобиля.
Дремавший на эластичных шоколадных подушках мистер Картинг, один из восьми секретарей сахарного короля Томаса Гудля, открыл сначала глаза, потом дверцу автомобиля и, высунув голову, спросил:
— Здесь?
— Да, сэр, — ответил шофер и, снова улыбнувшись, показал два ряда крупных жемчужин.
Картинг вышел из автомобиля, поднялся на крыльцо маленького домика, и указательный палец его, в коричневой лайке перчатки, крепко придавил белую кнопку звонка.
Секретарь мистера Гудля сидел на диване Тикстона, поставив рядом с собой сверкающий цилиндр, и молча смотрел на писателя.
Тикстон, по-прежнему стоявший у своей конторки, аккуратно взрезал запечатанный конверт и вынул из него письмо сахарного короля. Письмо было кратким и сухим, настоящее письмо человека, которого считают в полумиллиарде долларов:
«Томас Гудль просит мистера Тикстона немедленно приехать к нему для беседы по важному делу».
Первым движением Тикстона была радостная улыбка, но губы его остались неподвижны. Затем, в правой ноге писателя появилось мучительное желание сделать необыкновенное «па» еще никем невиданного танца, но Тикстон справился и с этим. Вот, с мыслями, завертевшимися под безукоризненным пробором, было труднее: «Его зовет сам Гудль!.. Мистер Гудль не привык ждать… Важное дело… Гм… В Америке нет дела без гонорара. Скорей! Живо в дорогу! Гоп!..»
Но Чарльз Тикстон не мог бы считаться спортсменом, если бы не владел также и тормозом. Через две секунды он был уже спокоен. Сложил письмо сахарного короля, подвинул к себе листик почтовой бумаги и не спеша вывел на нем своим четким, слегка кривым почерком: «Прошу извинить. Меня задерживает дело первостепенной важности: неоконченная страница рассказа: „Фиолетовая корова“. Чарльз Тикстон».
Заклеив конверт, Тикстон подал его Картингу.
— Вот, — сказал он, — мой ответ мистеру Гудлю.
Личный секретарь сахарного короля встал и, взяв в одну руку письмо Тикстона, а в другую свой цилиндр, внимательно заглянул в темно-серые глаза писателя:
— Если я не ошибаюсь, мистер Гудль ждет вас?
— Вы не ошибаетесь, — ответил Тикстон и, весело кивнув Картингу, склонился над рукописью «Фиолетовой коровы».
Картинг вышел. Шоколадный шофер стиснул гуттаперчевую грушу и в тихой зеленой уличке раздался рев тигра — сирены, изготовленной по особому заказу мистера Гудля.
Неоконченная страница рассказа так и осталась неоконченной.
Тикстон выкурил две сигары, бродил в течение часа по своему садику, по узеньким, кривым дорожкам, таким же желтым, как усеявшие их осенние листья, и думал обо всем на свете, только не о своей работе.
Да, Чарльз Тикстон — уже известность. Две книжки его рассказов, в которых неумеренная фантазия автора вечно воюет с веселой иронией, лежат на окнах нью-йоркских магазинов, и растрепанные, замусоленные страницы их ежедневно переворачиваются в бесплатных читальнях, Тикстона знают уже и по ту сторону океана. Переводы «Необыкновенных рассказов» изданы в Лондоне, Москве и еще где-то в Японии.
Но Тикстон не сыт, ох, далеко не сыт от своей «литературы». Не будь у Чарльза отцовского домика на клочке земли за городской чертой, ему пришлось бы вспорхнуть к небесам, в тесную конурку на двадцатом этаже какого-нибудь небоскреба-муравейника.
Мог ли Тикстон сегодня утром позволить себе такую юношескую выходку? Конечно, он знает, что всегда полезно «попридержать товар», но… Дело Томаса Гудля — верней всего — только тысяча первая прихоть скучающего миллиардера, о которой он уже забыл раньше, чем маленький бедняк Тикстон успел так «гордо отказать»… Ха! Красивый жест! Кто видел его? Чьи ладони наградят его аплодисментами? Что же? — лет через пятнадцать-двадцать, когда Тикстон распродаст в розницу, за гроши, весь скромный запас своего таланта, своей выдумки и энергии и когда катар желудка в компании с малокровием уложат Чарльза на дно могилы пятнадцатого разряда, а критики туземные и с того берега установят точную биржевую котировку «безвременно угасшего таланта», — тогда с королем сахара Томасом Гудлем баловница судьба сыграет еще один необыкновенный случай: мистер Гудль окажется владельцем автографа знаменитости, удивительного, небывалого, единственного из всей громадной коллекции, — автографа, который достался миллиардеру совершенно даром!
А между тем… Забавно было бы взглянуть поближе на одного из этих королей. Подышать воздухом палаццо на пятом авеню…
Чарльзу вспомнились рассказы его няньки старухи индианки о чудесной жизни в этих домах. По ее словам, там все, сплошь, было из золота: столы, кровати, даже стены… Полы там моют шампанским, лошадей кормят спаржей и ананасами… Ух!..
Тикстон весело рассмеялся и пошел обедать. Под ногами писателя шуршали листья… Тишину осеннего вечера, полную тонкой красивой грусти, неожиданно прорвал знакомый уже Чарльзу бешеный рев тигра. Писатель быстро обернулся и на темной дороге увидел два нестерпимо ярких оранжевых глаза.
Через минуту огромный, длинный, как вагон, шоколадный, казавшийся теперь в сумерках черным, автомобиль Томаса Гудля во второй раз остановился перед домом Тикстона. Писатель негромко, но весело свистнул и отпер дверь.
«Так вот он какой…» — думал Тикстон, рассматривая мистера Гудля, сидевшего на диване, на том же месте, где утром сидел его секретарь.
Вероятно, это же самое думал и Томас Гудль, поглядывая на писателя. Оба молчали. Картинг был тут же, на этот раз скромно поместившись сбоку, на стуле у дверей.
Сахарный король еще не казался стариком. Черный и длинный, как его сигара, сухой и тонкий, как спичка, и совсем не похож на свои портреты, помещенные в нью-йоркских журналах.
Из троих молчаливых джентльменов, сидевших в кабинете автора «Необыкновенных рассказов», — сахарный король был первым, кому наскучило безмолвие. Он шевельнул большим пальцем левой руки в сторону своего секретаря и сказал:
— Объясните!
Картинг облизнул сухи я губы и повернулся к писателю.
— Дело мистера Гудля, — начал он, — следующее: во вторник будущей недели мистер Гудль дает свой обычный осенний вечер. Между другими номерами программы концерта уже получено согласие от певца Карузо, королевы танго и пианиста Падеревского, но мистер Гудль на этот раз желал бы предложить своим гостям что-нибудь новое, иначе говоря, еще никому неизвестное…
Тикстон слушал внимательно, переводя взгляд с миллиардера на его секретаря и обратно. Он уже угадал, в чем заключалось «важное дело» мистера Гудля, и решил «не продешевить».
«Что же? — думал он, внутренне посмеиваясь над собой. — Читал же Вольтер у прусского короля Фридриха. Это уже не его, Тикстона, вина, что в Америке нет других королей, кроме сахарных, медных и керосиновых»…
— Так вот, — продолжал Картинг, — мистеру Гудлю пришла мысль пригласить вас… выступить на его вечере…
— Гм… — произнес Тикстон.
Большой палец мистера Гудля шевельнулся вторично, и Картинг привстал со стула.
— Я еще не кончил, — поспешно сказал он, — мистер Гудль, конечно, предлагает вам самому назначить цену… размер вашего гонорара, но со своей стороны ставит следующие условия: вы прочтете свой новый небольшой рассказ, сюжет которого неизвестен никому, кроме вас, автора, и кроме того даете письменное обязательство уничтожить все черновики рассказа, а единственный экземпляр рукописи, после концерта, передать мистеру Гудлю для хранения в его доме в несгораемом шкафу в течение двадцати лет, считая со дня концерта.
— Гм… А потом? — спросил Тикстон.
— Потом, по истечении этого срока, рукопись возвращается автору, или его наследникам, и они могут ее печатать, вообще поступить по своему усмотрению.
Картинг умолк. В маленьком кабинетике писателя снова наступила тишина, но на этот раз первым нарушил ее Тикстон.
— Я согласен, — сказал он.
— Ваша цена? — спросил Картинг.
— Десять тысяч долларов.
Секретарь молча взглянул на своего патрона. Гладковыбритый, острый подбородок Томаса Гудля качнулся сверху вниз.
Картинг встал и вынул из кармана бумагу.
— Это договор, — сказал он, кладя бумагу на конторку Тикстона рядом с рукописью «Фиолетовой коровы».
Тикстон подписал. Томас Гудль кивнул ему головой и длинные тонкие ноги аиста шагнули к дверям.
— Одну минуту… — остановил его Тикстон и с веселой, откровенной улыбкой заглянул в глаза сахарного короля. — Если не секрет, зачем это? — и рукой, все еще вооруженной пером, Чарльз указал на договор, который Картинг, тщательно сложив, прятал в карман.
Несколько секунд Томас Гудль молча смотрел в смеющиеся глаза писателя, и тонкие губы его чуть тронула легкая улыбка.
Миллиардер повернулся к Картингу.
— Когда я должен быть в посольстве?
— Ровно в восемь, — ответил секретарь, вынимая часы.
— У нас есть еще восемнадцать минут, — сказал Гудль и снова сел на диван.
— Видите ли, мистер Тикстон, — произнес он скрипучим голосом, показывая два передних золотых зуба, — вы, писатели, любите говорить о заветах, идеалах, о вашем вдохновении, о служении народу, но еще больше любите гонорар. Гонорар — деньги. Ваши писанья, стихи, рассказы — товар. И, значит, ваше занятие тоже — дело. А я уже давно заметил, что в вашем деле не все в порядке. Вдохновение должно быть самым дорогим товаром на свете. Искусство должно быть самой дорогой игрушкой. Это — истина, и я должен признать, что живописцы и музыканты начинают уже ее усваивать. Но вы, литераторы…
Мистер Гудль сделал краткую паузу, чтобы выпустить изо рта серое облако дыма.
— Ваш шофер…
— У меня его нет, — сказал Тикстон.
— Все равно, — мой шофер никогда в жизни не повесит у себя моего Ван-Дика, моего Мейссонье и он должен истратить свой недельный доход, чтобы послушать Карузо, но любой поденщик может за один доллар купить и прочесть вашу книгу. Да и вашу ли только?.. Если не ошибаюсь, томик Шекспира стоит еще дешевле. Скажите, какое же удовольствие мне и моим гостям слушать рассказы хотя бы самого мистера Твена, если завтра же они станут известны всем? Понимаете? Всем, у кого хватит денег на газету… Я ваших книг не покупаю, мои друзья — тоже, но после моего вечера они могут сказать, что слышали рассказ Чарльза Тикстона, — такой рассказ, который, кроме них, никто не услышит и не прочтет. Это — монополия, и я за нее плачу. Понятно?
— Вполне, — сказал Тикстон.
Когда автомобиль Томаса Гудля скрылся за поворотом дороги, Тикстон запер дверь и в тихом раздумье вернулся в кабинет. Распахнул окно, чтобы выпустить дым, поглядел в темный сад и, словно обращаясь к кому-то невидимому, громко произнес:
— Десять тысяч… Гм… Хотел бы я знать: почему я не спросил пятнадцать?
У Чарльза Тикстона был один неисправимый порок: он не был чистокровным янки. Мать Чарльза была полька и в его жилах текло пятьдесят процентов славянской крови. Это — иногда приносило пользу поэту, но чаще вредило гражданину Северо-Американских Штатов.
От своей матери, которую Чарльз потерял еще десятилетним школьником, он унаследовал, казалось, немного: только серые глаза мечтателя, да еще истрепанную тетрадку шопеновских ноктюрнов. Но тихие ночи, проведенные им с пером в руке, могли бы рассказать о сожженных страницах стихов и о грустной лирике рассказов, никогда не бывавших в руках наборщика.
Соглашаясь на предложение мистера Гудля, Тикстон тогда же вспомнил о своих «залежах» на дне старого чемодана. Конечно, он и не подумает писать новый рассказ, ломать голову над сюжетом, понукать свою фантазию, для того лишь, чтобы пощекотать уши полусонных гостей сахарного короля. Достаточно сделать маленькую раскопку и извлечь на свет божий одну из желтых тетрадок, когда-то казавшихся такими драгоценными.
На следующее утро после визита миллиардера, Тикстон проснулся в великолепном настроении человека, которому улыбнулась судьба, и, наскоро позавтракав, вытащил на середину кабинета свой старый чемодан. На этот раз Чарльзу пригодился его огромный стол. Одна за другой ложились на него забытые рукописи, толстые и потоньше, запыленные и пожелтевшие, как осенние листья.
Вот поэма о тайне мирозданья в тысячу с лишним стихов… Вот толстый роман в жанре Диккенса с добрыми старичками и трудолюбивыми юношами… Стихи, посвященные «ей» — воображаемой богине жадного сердца… Стихи, посвященные «ему», борцу за свободу — Аврааму Линкольну… Пьеска в стихах из эпохи Борджиа… А вот, наконец, и то, что он ищет: коротенькая сказочка о девушке, потерявшей сердце.
Бедная сказочка, наивная, юная простушка, как долго ты была в пыли, забытой, никому ненужной!.. Решено: Чарльз займется ею. Причешет ее непослушные кудри, вплетет в ее темные косы яркие блестки остроумия, оденет ее в тонкое воздушное платьице из символики и минутных настроений и познакомит с королями и королевами на вечере мистера Гудля.
— Здравствуй, Мод! Садись и помолчи минут двадцать, максимум — полчаса.
Не отходя от конторки, Тикстон кивнул головой своей гостье, и снова перо его заскрипело на последней странице сказочки.
Кузина Чарльза молча сняла шляпу и перчатки и, усевшись в уголок дивана, склонилась над принесенной газетой.
Так же, как и Чарльз, — Мод — сирота. Но черноволосая и черноглазая, с тонким станом и ухватками мальчугана, — Мод американка без примеси, вся от узла своих кос до желтых ботинок из толстой кожи.
Мод еще недавно мечтала быть доктором медицины, но микроскопическое наследство, оставленное ей отцом, растаяло раньше, чем получился диплом, и Мод взялась за работу. Теперь она секретарь редакции, стенографистка и корректор нью-йоркской газетки «Вечернее Эхо».
По воскресеньям Мод свободна и навещает Тикстона. Ей нравятся веселые шутки кузена, его маленький домик, чистые, кривые дорожки сада…
Мод любит изредка сунуть нос в хозяйство Чарльза. Отыскать в углу паутину, или брошенный окурок сигары и поворчать на его служанку.
Иногда, когда Чарльз работает, Мод выходит в сад, рвет осенние цветы и, сидя на ступеньках крыльца, подолгу смотрит на розовеющее вечернее небо и на первые, чуть заметные звезды… Тогда Мод тихонько напевает невеселую песенку без слов и черные глаза ее о чем-то спрашивают…
Но это случается редко. Недаром Чарльз, смеясь, зовет ее «патентованным метрономом» и все грозит, что свезет ее в Рим и выдаст замуж за художника-богему.
Неизвестно, что стала бы делать Мод под солнцем Италии; но в Лондоне она маршировала бы в ногу с суфражистками, а в России — мерзла бы в затерянном поселке Нарымского края.
— Готово. Точка!
Тикстон бросает перо и садится рядом с кузиной.
— Рассказывай! Что у вас? Я уже третий день не показываюсь в городе.
Мод кладет ему на колени газету.
— Прочти-ка это… — и длинный тонкий палец Мод указывает на несколько строк в отделе светской хроники.
Чарльз берет газету и читает вслух, улыбаясь:
«На этих днях состоится один из самых блестящих вечеров осеннего сезона. Мы говорим об ежегодном бале у мистера и мистрис Гудль в их роскошном особняке. Как мы слышали, к участию в концертном отделении приглашены самые яркие звезды артистического мира и, кроме того, избранному обществу будет предложен новый рассказ мистера Чарльза Тикстона. Талантливый автор изъявил согласие лично прочесть свое произведение, после чего рукопись рассказа будет тут же сожжена в присутствии приглашенных мистера Томаса Гудля, а пепел заключен в хрустальную урну и передан хозяину дома для хранения в его богатом музее, среди редких уник и бесценных шедевров искусства».
— Это правда? — спрашивает Мод, складывая газету.
— Не все… — отвечает Чарльз с прежней улыбкой, — за исключением auto da fe и хрустальной урны.
— Надеюсь, ты взял настоящую цену?
— О, да!
— Прочти мне, — Мод кивает на конторку.
— Не могу.
— Почему?
— Таково условие: никому на свете…
— Гм… — Мод умолкает и задумчиво глядит на рисунок ковра.
— Чарли, тебе не жаль рассказа?
— Немножко.
— Гм… И кроме того о тебе пойдут некрасивые слухи, сплетни…
— Ох, Мод!.. — Чарльз слегка пожимает лежащую на диване руку кузины. — Мне достанется, я знаю… Но, что же?
Он встает в позу декламатора:
— Грязная сплетня о великом, гениальном писателе Чарльзе Тикстоне пойдет из уст в уста, от поколения к поколению, годы, — быть может, столетия, пока не станет красивой легендой…
— Это — стихи? — спрашивает Мод.
Вдохновенные перья нью-йоркских репортеров пытались описать весь блеск и всю головокружительную роскошь вечера в доме сахарного короля, но и им это удалось вполовину. Неудивительно, что скромный писатель Чарльз Тикстон в первые минуты был подавлен, потрясен, ослеплен… И таки не разглядел, — действительно ли стены и стулья мистера Гудля были из чистого золота.
— Писатели на концертной эстраде почти всегда напоминают селедку в компоте, — тонко заметила мистрис Гудль, обсуждая программу вечера. И потому, уступая ее желанию, решено было чтение рассказа устроить не в концертной зале, а рядом, в смежной с ней огромной библиотеке мистера Гудля.
Когда Чарльз Тикстон сел за маленький столик, положив перед собой тетрадку с рассказом, он не видел ничего, кроме стоявшего рядом громадного черного шкафа, и не слышал ничего, кроме частых, крепких толчков своего сердца.
— Он ничего, но… Никакого колорита! — тихонько шепнула своей соседке хорошенькая блондинка мисс Хопленд, и сентенциозно добавила: — Поэты не должны ничего знать о парикмахерах.
Чарльз раскрыл тетрадку и — в высокую, немного мрачную, библиотеку мистера Гудля тихонько вошла печальная девушка, потерявшая сердце.
Она принесла с собой чуткое безмолвие вечерних полей и скромный пучок ландышей, только что сорванных в темном, бескрайнем лесу. В этом лесу она недавно потеряла сердце. Девушка потеряла маленького красного зверька, неугомонно стучавшего в ее груди, и, с той минуты, она стала бледной, как ландыши, и холодной, как вода в лесном ручье. Упавшая из гнезда, крохотная, беспомощная пичуга уже не увидит над собой синие глаза девушки, омытые слезами, и лесная фиалка не встретит ее ласковой улыбки… Тянется, вьется тропинка жизни и молча бредет по ней печальная девушка, равнодушно встречая вечерние зори, холодно их провожая.
Но если бы знала она, что с каждой страницей, с каждым словом сказочки, все растет и растет любовь к ней в груди корректного, бритого джентльмена, ясный, негромкий голос которого звучит под высокими сводами библиотеки мистера Гудля. Если бы девушка из сказки знала, как жестоко теперь наказан ее бедный автор. Он недавно смеялся над тобой… Змейка иронии целовала его губы, в то время, когда он приглаживал твои непослушные темные локоны… Привычной рукой закройщика рассказов стягивал шелковым корсетом твою юную грудь без сердца и учил тебя манерам леди, чтобы показать гостям Томаса Гудля… Но он забыл в себе поэта, и вот ветер долин растрепал твои косы, аромат поэзии напоил твои ландыши и в тонком, воздушном облаке грезы пропал твой модный наряд. И знаешь ли, печальная девушка, что ты была и осталась чуждой замарашкой для всех этих медных и серебряных королев и королей. Ты пришла и уйдешь из их памяти раньше, чем в столовой мистера Гудля успеют сервировать ужин на плато из бледно-желтых роз. И, если бы у тебя было сердце и ты умела ценить улыбку сочувствия, ты нашла бы ее здесь, в этой комнате, только на старых портретах и в бронзовых глазах бюстов великих фантазеров, великих учителей твоего бедного автора Чарльза Тикстона.
Хмурое осеннее утро увидело огонь в окнах маленького домика. Молодой писатель, которому вчера аплодировали руки, никогда не раскрывавшие его книг, еще не ложился и ходил из угла в угол, опустив голову. Тикстон еще не снял и фрака, и в кармане его, при каждом шаге писателя, тихонько колыхался синий бумажник и лежащий в нем чек сахарного короля.
Что сказала бы Мод, если бы сосчитала все окурки сигар, брошенные и забытые в самых неподходящих местах? Серое облако табачного дыма висело над головой Чарльза, тихонько двигалось и принимало странные причудливые формы. Если бы Чарльз поднял голову, то, при тусклом, красноватом свете догорающих свечей, он, быть может, увидал бы очертания женской фигуры, неясную тень пани Янины.
Уж не она ли, эта белокурая женщина, безмолвно грустившая по далекой «ойчизне» и так рано засыпанная чужой землей, — прогнала сон из этого домика, открыла пианино и поставила на пюпитр старые ноты, привезенные когда-то с того берега, вместе с девическими платьями и юными надеждами. Быть может, пани Янина, на правах мистрис Тикстон, ласково журила своего неразумного сына Чарльза… Журила за то, что он свое первородное право поэта: снести свои песни толпе — отдал вчера за великолепный суп из черепахи, поданный за ужином мистера Гудля. Кто знает, не она ли вложила в сердце своего сына почти материнскую любовь к проданной сказочке, к этому последнему детищу его фантазии, милому уже за то, что его нет, за то, что на долгие бесконечные годы оно погребено в железном шкафу сахарного короля.
Обычный утренний холодный душ освежил утомленную голову Тикстона, но не изменил его решения: пойти сегодня же к Томасу Гудлю, отдать ему чек и вернуть свою рукопись.
Через час Тикстон сидел в вагоне подземной дороги, и утренние пассажиры, поглядывая на хмурого джентльмена в черном элегантном пальто, задумчиво смотревшего на свои сапоги, ни за что на свете не могли бы подумать, что перед ними сидит самый комический герой самого «необыкновенного» из всех рассказов жизни. Бедняк, везущий миллиардеру Гудлю десять тысяч долларов в обмен за химеру, за каприз авторской души.
Тикстон напрасно торопился. Ему не скоро удалось повидать сахарного короля. Только перед самым обедом у мистера Гудля нашлась свободная минута и он принял писателя.
Томас Гудль внимательно выслушал Тикстона и в черных глазах миллиардера загорелся насмешливый огонек.
— Хорошо, — сказал он. — Но когда вы намерены застрелиться? Можете ли гарантировать, что это случится не позже завтра?
Бледный и утомленный Тикстон все же принял шутку.
— К сожалению, — ответил он, — я решил еще пожить…
— В таком случае договор остается в силе.
Тикстон встал. Теперь уже и он улыбался.
— А не могу ли я узнать, — спросил он, беря шляпу, — зачем нужна моя смерть?
Миллиардер пожал руку Чарльза.
— Видите ли? — сказал он. — Нельзя, чтобы на свете, кроме меня, был еще один человек, знающий, что Томас Гудль однажды нарушил договор.
Был уже вечер и на улицах горели фонари, когда Тикстон вышел от Гудля. Шел дождь и на мокрых тротуарах отражались освещенные окна магазинов. Холодный ветер старался сорвать шляпу с головы Чарльза, но писатель бодро шагал к ближайшему ресторану. Тикстон уже был почти весел и не чувствовал ничего, кроме голода. Он решил сегодня кутнуть и за бутылкой доброго вина заняться одной мыслью, только что мелькнувшей в его голове. Путешествие — вот что теперь будет самым полезным и своевременным. Десять тысяч долларов в кармане — великолепные крылья. На них можно улететь далеко. Еще вопрос: будет ли в его руках когда-нибудь снова такая куча денег!
— Ого! — весело сказал себе Тикстон. — Не каждый день случается торговать сказочными девицами.
Маленький газетчик обогнал его и крикнул хриплым голосом:
— «Вечернее Эхо»!..
«А ну-ка, посмотрим: как о нас пишут?..» — подумал Тикстон, купил маленькую, отсыревшую от дождя газетку, подошел к окну, развернул и… захохотал весело и звонко.
В фельетоне газеты стоял заголовок… Только три слова, жирных, сияющих, милых… «Девушка, потерявшая сердце». Дальше следовал курсив: «рассказ Чарльза Тикстона, прочитанный автором на вчерашнем вечере мистера Гудля», а за ним вся сказочка, целиком, до последней буквы…
Мод только что кончила работу и складывала пестрые, измазанные корректурные листы, когда в маленькую комнатку «секретаря редакции» влетел Тикстон, стремительный и мокрый, как осенний ураган.
— Кто это сделал? — спросил он, указывая на свой рассказ.
— Я — ответила Мод, опуская глаза и тотчас же негромко добавила, кивнув на соседнюю дверь. — Бедняга-издатель просил меня… Это его единственная надежда поднять тираж газеты…
— О, Мод!.. — Чарльз взял ее руку, выпачканную чернилами, пахнущую типографской краской, и поцеловал раз и два и… пока Мод не отняла…
— Это стенограмма?
Мод молча кивнула головой.
— Но как тебе удалось?
— Ах!.. Я была… так близко от тебя. В углу, за черным шкафом. Буфетчик Гудля — старый приятель нашего издателя… Понимаешь? Но, признаться, — было нелегко. Вот уж никогда бы не подумала, что в доме миллиардера так много пыли… Все время мне страшно хотелось чихнуть…
Выйдя из редакции «Вечернего Эхо», Тикстон дошел до угла, обернулся назад и поднял голову. Сквозь туман и дождь, тусклым желтым пятном светилось окно Мод… Чарльз улыбнулся и, подняв воротник пальто, пошел своей дорогой. Снова вспомнились ему порозовевшие щеки Мод, ее виноватая улыбка и тонкие пальцы, пахнущие краской…
«Гм… — шевельнулось в его голове, — а ведь Мод, пожалуй, тоже… девушка из сказки. Гм… Услуга за услугу. Что, если бы он помог ей найти ее сердце?..»
Было бы грешно умолчать о том, что на следующее же утро Тикстон отослал мистеру Гудлю его чек. Но следует также добавить, что когда, однажды, в веселую минуту, очаровательная мисс Хопленд попросила сахарного короля назвать ей самого глупого человека в Нью-Йорке, то мистер Гудль все же указал на бедного издателя «Вечернего Эхо».
1916 г.