Катерине и памяти моей матери
«Часто мы не осознаем, что наше будущее уже живет в нас; мы принимаем за ложь те наши высказывания, которые на самом деле суть предсказания, неотвратимо становящиеся реальностью».
Туземцы называют баобаб «чертово дерево». Они утверждают, что черт однажды запутался в его ветвях и в наказание перевернул баобаб вверх тормашками. Из-за этого, считают туземцы, корни баобаба стали ветвями, а ветви — корнями. Чтобы не вырастало больше баобабов, черт уничтожил все молодые деревца. Вот почему, говорят туземцы, существуют только взрослые баобабы.
Он стоял и смотрел на набережную Ист-Ривер, прислонившись к стальной балюстраде. За спиной, на тротуаре, люди выгуливали собак, нежились в солнечных лучах. За рекой чередою взмывали ввысь серебристые самолеты; блеснув на миг солнечными зайчиками, исчезали, обронив сероватый комок выхлопа. У ближнего берега завис над водой, над красно-синим буксиром, вертолет; потом, набирая скорость, двинулся в сторону городских шпилей и небоскребов. Другой вертолет коснулся посадочной площадки и вздрогнул всем корпусом от замирания винта.
Он пошел в сторону гелипорта, туда, где расселись на платформе три свежевыкрашенных бело-голубых вертолета. «ПОСМОТРИТЕ НА МАНХЭТТЕН ИЗ ИЛЛЮМИНАТОРА ВЕРТОЛЕТА. МИНУТА — ДОЛЛАР. ЭКЗЕКЬЮТИВ ХЕЛИУЭЙЗ ИНК.». Он зашел в кассу.
— Я бы хотел полетать над Манхэттеном, — сказал он кассиру.
Тот оглядел его с ног до головы, даже не улыбнувшись.
— Полетать над Манхэттеном? Пользуйтесь подземкой, дешевле встанет.
— Из подземки не видно города.
— Ну, езжайте на автобусе.
— Сколько стоит полчаса полета?
Кассир наклонился к нему через барьер:
— Послушай, сынок, у меня на шутников нет времени. Это «Экзекьютив Хелиуэйз», а не детская железная дорога. Усек?
— Я не шучу, — он засунул руку в карман и достал две хрустящих стодолларовых банкноты. — Этого хватит? Я хочу летать полчаса.
Кассир посмотрел на деньги:
— Мне нужно посоветоваться с пилотом.
Он скрылся в служебном помещении и тут же вернулся вместе с человеком в серой униформе.
— Вот этот парень хочет прокатиться, — сказал кассир.
— Послушай, сынок…— начал пилот.
— Я вам не сынок. Меня зовут Джонатан Уэйлин, и у меня есть свой собственный отец. Вот деньги, — он протянул две бумажки кассиру. — А теперь поехали.
Пилот и кассир переглянулись.
— Мистер Уэйлин, — сказал пилот, — я вынужден вас…— он замялся, — ну, вроде как обыскать перед посадкой.
— Вы обыскиваете всех пассажиров?
— Нет. Это, как говорится, на наше усмотрение.
— Это пилот решает, — перебил кассир. — Он здесь за хозяина. Не будете слушаться — не полетите.
— Ладно, — сказал Уэйлин. — Валяйте.
— Проще будет, если вы поднимете руки, — сказал пилот.
Уэйлин повиновался. Кассир быстро ощупал карманы его рубашки и кожаных штанов.
— Снимите ботинки, — потребовал он, и Уэйлин снова повиновался.
Пилот заглянул в каждый ботинок, затем вернул их.
— На посадку, — сказал он.
Они подошли к одному из вертолетов и сели в него.
Пилот обернулся и сказал Уэйлину:
— Послушай, мы облетим весь центр, посмотрим виды и вернемся обратно. И веди себя спокойно. Если начнешь дурить, сброшу прямо на голову Статуе Свободы. Усек?
Пилот потянул дроссель, мотор кашлянул, вертолет затрясло, и он по наклонной оторвался от земли. Они долетели до центра города, пересекли Центральный парк и двинулись вдоль Пятой авеню. С террасы здания Ар-Си-Эй блеснули стеклышки бинокля.
— Каждый раз, когда я летаю на вертолете, — сказал Уэйлин, — я вспоминаю модели с гироскопическим двигателем, которые мне дарили в детстве. Такое ощущение, будто тобой управляют при помощи дистанционного пульта.
— Ага, — сказал пилот. — Сейчас я тебе покажу, где хранятся все денежки.
Вертолет повернул на юг, в сторону Бэттери. Когда они подлетали к Уолл-стрит, Уэйлин показал пальцем на старомодный небоскреб справа от Фондовой биржи.
— Не могли бы вы пролететь над вон тем? — спросил он. — Я никогда не видел его сверху. Я всегда смотрел из его окон на все остальные здания, и отец говорил мне, как они называются.
Пилот подозрительно посмотрел на Уэйлина, но ничего не сказал. Вертолет пересек гавань, описал круг над Статуей Свободы и направился к Проливу, преследуя большой океанский лайнер.
— О'кей, — сказал пилот. — Конечная. На Кубу сегодня не полетим, дружок.
— Почему на Кубу?
— Да ты вроде как на этих самых смахиваешь.
Когда они приблизились к посадочной площадке, Уэйлин заметил, что там их уже ждала полицейская машина. Вертолет завис на секунду и тут же коснулся земли. Уэйлин вышел, не обращая внимания на вращающиеся над головой лопасти. Два полисмена вышли из патрульной машины и направились к нему.
— Вот этот парень, — сказал кассир.
— Руки вверх, парень. Мы хотим посмотреть, что ты имеешь при себе, — скомандовал один из них.
Он поставил Уэйлина напротив вертолетной двери и принялся его обыскивать. Вынул бумажник из заднего кармана и открыл его.
— Иисусе, — сказал он тихо своему напарнику, — у этого парня при себе больше двух штук. Он повернулся к Уэйлину:
— Откуда деньги?
— Из банка, — ответил тот. — Из того, над которым мы только что пролетели.
Полисмен уставился на кассира:
— Что он мелет?
— Я про деньги, — повторил Уэйлин. — Мне сегодня оплатили чек.
— Где ты живешь?
— Еще нигде, я только что прилетел. Все мои вещи в аэропорту.
Полисмен начал наливаться краской.
— Слушай, — сказал он, — или ты мне будешь отвечать на вопросы, или проведешь эту ночь в тюрьме. Почему у тебя нет при себе удостоверения личности?
— А разве это обязательно? — сказал Уэйлин. — В этой стране нет такого закона, чтобы носить при себе удостоверение.
— Слушай, детка, ты тут мне о правах не рассуждай. Где живут твои родные?
— Я сирота.
— Ну ладно, даю тебе последний шанс. Или ты мне скажешь, где взял деньги, или я задержу тебя за бродяжничество.
Уэйлин пожал плечами:
— Сегодня такой прекрасный день. Зачем нам портить себе настроение? Позвоните в мой банк мистеру Берли. Он объяснит вам, откуда эти деньги. «Нэйшнл мидленд». Мистер Джордж Берли.
Уэйлин и два полисмена прошли в контору. Один остался с Уэйлином у дверей, а второй зашел внутрь, чтобы позвонить. Он вернулся через несколько минут и вернул бумажник Уэйлину.
— Мистер Уэйлин, — сказал он. — Приношу вам мои извинения. — Нервный смешок. — Понимаете, здесь шатается куча уродов — мм, людей со странностями, — и если нас вызывают, мы обязаны все тщательно проверить. Формальность, я бы так это назвал. Я вижу, что вы вполне приличный молодой человек, но вид у вас…— Он попытался найти слово, но не нашел ничего подходящего. — Знаете, трудно сказать заранее. — Он снова замялся. — Может, вас куда-нибудь подбросить?
— Нет, спасибо, — сказал Уэйлин. — Мне сейчас никуда особенно не нужно.
Он повернулся и прошел за конторку, где развалился в металлическом кресле пилот — пил кофе. Уэйлин подошел.
— Сколько вертолетов находится сейчас в небе над Нью-Йорком? — спросил он.
— Думаю, где-то двадцать пять.
— И сколько у них людей на борту?
— Человек, может быть, шестьдесят.
— Шестьдесят человек смотрят сверху на двенадцать миллионов, — сказал Уэйлин. — Это нечто. За тридцать долларов ты можешь полчаса смотреть сверху вниз на двенадцать миллионов людей.
— Ага, — сказал пилот. Он наклонился в сторону Уэйлина: — Послушай, скажи мне, если можно, конечно, чем парень вроде тебя зарабатывает себе на жизнь? Ну, то есть не все же носят в кармане такие деньжищи? В чем секрет-то?
— Деньги лежат в банке, — сказал Уэйлин. — Живу на проценты.
— Живешь на проценты? Славно. А что с самими деньгами?
— Станут моими по достижении определенного возраста.
— Без балды? — сказал пилот. — А когда ты его достигнешь, ну, этого возраста?
— На следующей неделе, — ответил Уэйлин.
Наступила ночь. Со всех сторон его окружали соплеменники, они говорили на его родном языке, они жили в этом городе. Он шел мимо молодых людей, которые обнимались прямо посередине тротуара или стояли, прислонившись к мотоциклам и запаркованным в два ряда машинам. Он смотрел на них как на инопланетян. Они разошлись с ним во времени. Он существовал теперь сам по себе.
Навстречу ему прошла девушка. На плечи накинут плащ; длинные загорелые ноги. Уэйлин посмотрел ей прямо в лицо, но она не заметила взгляда. Он подумал, не пойти ли за ней следом. Может быть, стоит? Может быть, может быть…
Он зашел в ресторан и, прокладывая дорогу через переполненный зал, направился к стойке бара. Зеркала отражали сверкание фальшивой хрустальной люстры, рассыпавшей треугольники световых пятен по всем углам и закоулкам заведения.
Я купил самый маленький магнитофон, какой нашел в магазине. Он замаскирован под пачку американских сигарет и записывает все, что хочешь. Можно записать двухминутное сообщение, можно — четырехчасовой разговор. Запись ведется на тонкую металлическую проволоку в виде бесконечной петли, так что перематывать или переворачивать не нужно. Работает магнитофон от внутреннего аккумулятора и имеет миниатюрный встроенный конденсаторный микрофон, который сам настраивается на расстояние до источника звука, так что можно записать, например, доклад на конференции. Я ношу магнитофон в кармане. Достаточно легкого движения большого пальца, чтобы в любой момент его включить.
Послушай, мужик, я просто помочь тебе хочу, вот и всё. Я стоял за тобой в очереди к окошечку в банке. Я видел, как ты что-то записал на клочке бумаги, было ведь дело? Ты дал бумажку кассиру, а он тебе вывалил все эти дорожные чеки. Целую кучу. Мужик, ну у тебя, видать, и связи в этом банке! Прям как в сказке!
А ты знаешь, чем они втихую занимаются, а? Не знаешь. Они записывают имя и адрес каждой богатой старушки в этом городе, каждой беззащитной вдовы, каждого одинокого педика, каждого богатенького сукина сына, который приходит к ним с чековой книжкой или пачкой наличных. А потом продают этот список любопытным парням, которым хочется знать, у кого в этом городе водятся денежки. Эти парни порой выкладывают до сотни зеленых за один адресок. Сотня баксов за один вшивый адресок!
Ясно дело, парни эти просто так деньгами не швыряются. Они наведываются к старой ведьме посреди ночи и забирают все ее побрякушки или вежливо разъясняют бедному одинокому гомику, что если ему хочется пожить еще малехо на белом свете, то лучше поделиться с ними наличностью.
А чуваки, которые помогают избавляться от ненужных людей? Тоже круто, верно? Полезно иметь возможность расстаться без лишнего шума с липучей телкой из провинции. Всего-то нужно позвонить им по телефону, а они уж тебе скажут, куда приходить. Ты вешаешь телке лапшу на уши, что собираешься посмотреть новую квартиру и хочешь взять ее с собой. Через пару минут, как вы прибудете на место, нагрянет теплая компания. Сначала они пару раз навернут тебе в торец, чтобы твоей телке показалось, будто ты и вправду пытался за нее заступиться. Потом они сунут тебе сотню баксов в карман за твою цыпочку и вышвырнут за дверь.
А цыпочке с неделю жизнь сахаром не покажется, особенно если принципы не позволяют ей раздвигать ноги перед незнакомыми мужчинами или если она не в восторге от лесбиянок, с которыми не ходила вместе в воскресную школу. Но к концу недели она будет полностью в курсе, почем истинная любовь в Городе Оттяга, и это вправит ей мозги надолго. Впрочем, тебе уже будет по фигу, верно?
Я никак не могу уразуметь, что на самом деле коренится в моей душе — сила или немощь. Чем больше я постигаю себя, тем яснее вижу, насколько же я раздвоен. Мое самое интимное, самое настоящее «я» так же опасно, как запертый в подвале буйный псих, который стучится снизу в пол гостиной, где обедают нормальные члены его семьи. Я не знаю, что делать с ним, с этим моим психом: убить его, держать в подвале взаперти или выпустить на свободу.
Покинув дом, я стал бродягой, отщепенцем, и это было единственным оправданием моего отказа от прошлого во имя настоящего. Но в целях самопознания я буду вынужден обнажить собственные противоречия и выдержать столкновение с памятью детства. Кэйрин как-то обмолвилась, что способна завидовать чужому прошлому. Впрочем, она не сказала, что завидует моему прошлому.
Когда ты родился, Джонатан Джеймс Уэйлин, луна уже вступила в свою последнюю четверть. Рожденные под этой фазой могут сомневаться в мыслях, но быть решительными в поступках. Поэтому ты страдаешь от недостаточной гибкости в вопросах принципиальных. Иногда ты сам провоцируешь спор. Ты плохо воспринимаешь критику и видишь порой смешное там, где его и быть не может. К тому, что думают о тебе другие, ты предпочитаешь не прислушиваться, заявляя, что сам себя всерьез не воспринимаешь.
Твоя планета — Сатурн. Сатурн означает отчуждение и одиночество. Вынужденная разлука с родными местами характерна для твоей судьбы. Сатурн сильно усложняет твою жизнь. Ты слишком импульсивен и не умеешь быть привязчивым. Ты должен стать более терпеливым и уравновешенным. Относись бережно к своему умственному, физическому и финансовому потенциалу — не промотай его!
На окраине Бангкока был перекресток. Я любил стоять возле него и наблюдать, как крестьяне ехали с базара домой.
Погонщики, обкурившиеся опиумом, мирно дремали на телегах. Я выскакивал из кустов и разворачивал их осликов задом наперед. Погонщики продолжали как ни в чем не бывало спать. Однажды я развернул целых двадцать тележек за один только вечер.
Забавная это штука — опиум. Если ты его куришь, то знаешь, что бросить курить невозможно. Но каждый раз, когда твоя рука тянется за трубочкой, ты уверяешь себя, что это — в последний раз. А если рука не находит трубочки, ты чувствуешь себя так, словно тебя предали. Странная это вещь. Говорят, чтобы вырастить хороший мак, нужно знать много тонкостей. Не любит он снег, сухой воздух, не всякий ветер ему на пользу. То он сохнет, то он мокнет. А курить лучше, если свет приглушенный, ковры на полу, просторные кровати. Но уж коварный он, этот опиум! Никогда не знаешь, когда все против тебя обернется. Другие люди вообще могут не существовать. Зачем они тебе? Если надо будет, ты их выдумаешь, а вот настоящие — в такой лом! Даже если доза все время одинаковая, эффект всегда разный. Чего только эта дрянь не делает с мужиком: зрачки сокращаются, сексуальные желания тают, но сердце начинает колотиться как бешеное. А женскую кровь она делает ленивой, но сладострастной. Покури сам, дай затянуться своей бабе, и она тебе такой класс покажет! Она тебя трахает, а ты лежишь себе спокойно, закрыв глаза, с пересохшим ртом. Ты в цепких объятиях странной любви, которая высасывает из тебя все соки. С каждой затяжкой ты видишь, как водопады превращаются в лед, лед — в камень и камень — в звук. Звук превращается в цвет, цвет, поблекнув, вновь становится водой.
Я познакомился с Барбарой в Рангуне. Она свела меня с некоторыми членами английской и американской колонии, в частности с миссис Ллевеллин, которая осталась в Бирме после того, как ее муж умер. Однажды она пригласила нас с Барбарой к себе домой на ланч. Дом ее стоял на высоком холме под большими деревьями, а окна выходили на Мартабанский залив. Она жила одна. Раз в неделю слуга-бирманец и его помощник приходили, чтобы вымыть полы, привести в порядок большой сад и почистить плавательный бассейн.
Во время ланча Барбара пожаловалась миссис Ллевеллин на гостиницу, в которой мы остановились. Старуха предложила мне и Барбаре пожить у нее, пока она погостит два-три дня у своей приятельницы. Мы с Барбарой с радостью согласились.
Я помог миссис Ллевеллин подготовить к путешествию машину, и на следующий день она уехала. Дом был очарователен. С террасы мы следили, как суда направляются в порт и белые яхты бороздят воды бухты. Стоило лайнеру войти в гавань, как его со всех сторон облепляли джонки.
В постели Барбара сказала:
— Как было бы хорошо, если бы у нас был свой такой дом. Мы жили бы в нем, курили опиум и никто бы нам не мешал.
— Если хочешь, я могу избавиться от миссис Ллевеллин, — сказал я.
— Что ты хочешь сказать?
Я пожал плечами:
— Ну, не знаю. Она одинока. Исчезнет — никто и не заметит, не так ли?
Барбара расхохоталась:
— Не глупи, мы не в Голливуде. Поспи лучше. Спокойной ночи.
Посреди ночи я попытался разбудить ее, чтобы заняться любовью, но она была как мертвая. Мы прождали старуху до полночи в тот день, когда она должна была вернуться. Когда был уже час ночи, а ее все еще не было, мы решили лечь спать. Через час нас разбудил шум ее машины. Я встал и сказал Барбаре, что она может спать дальше, а я пойду помогу миссис Ллевеллин разгрузить багажник.
Барбара уже была на ногах и одета, когда разбудила меня наутро.
— Где миссис Ллевеллин? — спросила она.
— О чем ты? — сказал я.
— Мы слышали, как она приехала ночью, и ты даже пошел ей помочь. Ее нет у себя, и машины тоже нет на месте.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — перебил я ее. — Тебе это, наверно, приснилось. Ничего такого ночью не было.
Она начала злиться.
— Перестань меня разыгрывать. Где миссис Ллевеллин?
— Откуда я знаю где? Где-нибудь. Все где-нибудь. На твоем месте, Барбара, — заметил я, — я не стал бы так волноваться.
Барбара вылетела из дома, хлопнув дверью. Через окно я наблюдал, как она изучала мягкий песок аллеи в поисках следов шин. Когда она вернулась в комнату, на ее лице была заметна тревога.
— Что ты сделал с ней, Джонатан? — спросила она. — Где миссис Ллевеллин?
— Перестань, Барбара. Ты прекрасно знаешь, что мне нечего сказать. Пойдем искупнемся и развлечемся.
Барбара положила руки мне на плечи и пристально посмотрела в глаза.
— Что ты с ней сделал? — спросила она снова.
Я притянул ее к себе и поцеловал в ухо:
— Прошу тебя, Барбара, забудь об этом.
Она мягко подтолкнула меня к постели.
— Скажи мне, пожалуйста, что ты с ней сделал? Это… это произошло быстро? Что будет, если тело найдут?
— Мы не в Голливуде, Барбара.
— Если бы я знала, что ты серьезно, я бы никогда…
— Пойдем поплаваем, — сказал я.
Но и в бассейне я ощущал ее постоянную напряженность. Дважды сходила она проверить аллею и соседний парк. Каждый раз, вернувшись к бассейну, она смотрела на меня так, будто в первый раз видела. Я показал ей на беседку и сказал, что хотел бы заняться с ней любовью в этой беседке. Она, слова не сказав, пошла за мной, но, как только мы начали, спросила, что я сделал с машиной миссис Ллевеллин. Я ничего не ответил.
Барбара осознала, что теперь нам никто не помешает, и стала чувствовать себя в доме увереннее. Она начала курить наравне со мной. Только временами подползала ко мне, прижималась и спрашивала, очень ли миссис Ллевеллин мучилась перед тем, как я ее убил.
Однажды утром она припомнила историю, которую я сам рассказал ей еще до того, как мы познакомились с миссис Ллевеллин. Это была история о том, как я отправился в один бордель на окраине города. Хозяйка заметила, что я рассматриваю одну дряхлую старуху, и предложила мне ее. Когда я отказался, хозяйка сказала, что за сто долларов я могу делать с ней все, что пожелаю. Если захочу, могу ее даже прикончить «вот этим», сказала она, указывая на мои чресла. Хозяйка объяснила, что старуха была проституткой всю свою жизнь, что теперь ей почти восемьдесят и все равно скоро помирать. У нее не было родственников, и если я соглашусь, будет, по крайней мере, чем заплатить за ее похороны. Когда Барбара спросила, убил ли я эту женщину, я ничего не ответил.
Ночью, когда Барбара была еще под кайфом, а я уже угас, она спровоцировала меня, и я ее побил. Утром она показала следы побоев и стала требовать, чтобы в качестве компенсации я рассказал ей, что я сделал с миссис Ллевеллин.
Всю следующую неделю мы выкуривали по нескольку трубок в день. Под конец мне стало худо. Сердце трепыхалось, а пульс почти пропал. Лоб, ладони и ноги стали очень холодными и потными. Понос не выпускал меня из туалета, к тому же тошнило каждую минуту.
Как-то раз, когда я ввалился в спальню, совсем уже изможденный, Барбара лежала в большой кровати миссис Ллевеллин, курила и слушала радио. Она подарила мне холодный взгляд и заявила, что, если я не расскажу ей, что я сделал с миссис Ллевеллин, она не поможет мне. Она позволит мне сдохнуть. Я отказался. Она лежала, взирая бесстрастно на непроизвольные судороги, пробегавшие по моему телу. Я рухнул рядом с ней и лежал в ознобе, пока не пришел спасительный сон.
На следующее утро мы услышали, как машина ползет по аллее. Вялая Барбара с трудом доплелась до окна, но тут же завизжала и стрелой слетела по лестнице. Там миссис Ллевеллин тщилась пропихнуть самый большой из своих чемоданов в недостаточно широкий дверной проем. Когда Барбара вернулась, она едва совладала со своим голосом:
— Почему ты мне не сказал?
— Чего не сказал? Того, что я дал этой старой кошелке денег съездить в Англию и обратно?
В самом начале я боялся, что почувствую себя беззащитным, что начну бормотать вслух то, что всегда боялся сказать. Но вышло совсем наоборот: при помощи опиума я понял, что могу говорить все, что мне вздумается, без ущерба для моей личности.
Однако мне не удалось легко обрести тот внутренний покой, которого я искал. Опиум просто показал мне, насколько сложно и переменчиво мое ощущение реальности. Я стал смотреть на мир более пристально, но так и не нашел ответов на свои вопросы. Каждое слово, каждый жест стали казаться значительными и многозначными, не позволяя интерпретировать себя просто как слово или жест.
«Я под кайфом, — сказал я сам себе. — Я знаю, что я под кайфом, и хочу использовать это состояние для того, чтобы обрести свободу. Есть вещи, которые я не рискну ни сказать, ни сделать в другом состоянии». Но я не рискнул и в этом. Опиум усилил мою предрасположенность к самоподавлению, а не к раскрепощению. Возможно, мне требовался наркотик, который усиливает восприятие других людей, а не восприятие собственной личности.
Белье и одежда Барбары валялись прямо на полу. Она неуклюже ухватила трусики и натянула их до колен. Лицо ее было красное и в слезах.
И тело ее было влажным. Там, где она прикасалась ко мне, оставались мокрые холодные пятна. При поцелуях ее язык казался мне слишком большим. Будто я целовал мокрый слепой рот пятилетней девочки.
На следующий день мы с Барбарой переехали в маленькую гостиницу. А еще через несколько дней, когда я все еще был болен, она от меня ушла.
Вернувшись после курса лечения в Рангун, я обнаружил ее в больнице, полумертвую, под серыми простынями, которые отделяли ее голову от почти несуществующего тела.
Она сказала, что хотела бы причаститься, лечь в постель и чтобы ее усыпили. Ей нравилось думать о смерти; она говорила о длинной игле, которой можно проткнуть сердце, о прыжках с небоскреба.
Лицо ее отекло, а тело сморщилось. Тонкая шея не могла удержать головы, а закрытые веки еле подрагивали, словно были приклеены к глазному яблоку.
Кэйрин позвонила мне из города. По голосу я понял, что она встревожена. Она сказала, что я был прав: нас действительно связывает нечто большее, чем простая физическая привычка.
Я вспомнил, как однажды она написала мне письмо. «С тобой, — писала она, — я чувствую нечто противоположное страху, который я обычно испытываю при общении с другими. Я не сомневаюсь, что ты поймешь то, что во мне сложно, но не знаю, как будет с тем, что во мне смехотворно просто».
Я сказал ей, что всегда хотел скрыть от людей обе стороны моей натуры: властного, злонамеренного взрослого с тягой к обману и разрушению и дитя, жаждущее всеобщей любви и понимания. Но теперь я понимаю, что скрывал-то я в основном дитя, делая ставку на взрослость, поскольку больше всего меня волновало то, чтобы никто не заметил, в чем я нуждаюсь. Я не выдавал своих желаний, не просил вещей, не клянчил денег.
Больше всего я боялся показаться беспомощным. Мне казалось, что если я буду вести себя по-детски, то обо мне снова начнут судить, оглядываясь на моих родителей.
Помню, весной того года, когда я уехал, я лежал на футбольном поле, задумчиво щипал рукой молодую траву и читал лежавшую передо мной книжку. Ветер осыпал крылатками клена страницы, трепал полы куртки и ерошил мне волосы. Кэйрин сидела рядом со мной. Внезапно она заявила, что собирается уехать к матери на несколько недель.
В последние дни перед ее отъездом я впал в депрессию. Каждый вечер мы часами катались в машине, и как-то раз на вершине плоской горы у нас кончился бензин. Я помню, как я спускался по крутому склону в сияющую огнями долину и как карабкался обратно с канистрой в одной руке и мятным мороженым в вафельной трубочке — в другой.
В другой раз, уже днем, я бродил босиком по берегу озера и увидел ее. Она стояла в проеме двери, длинные волосы до плеч, загорелая кожа, блузка в бело-розовую полоску, застегнутая только до середины. Она спустилась с крыльца, села в машину и уехала. Я пошел дальше вдоль берега, желая исчезнуть с лица земли, раствориться в ветре и солнечных лучах.
«Следующий год будет для меня очень важным, — сказала она. — Он даст мне шанс стать взрослее и хорошо развлечься. У нас хороший колледж, но делать мне здесь больше нечего. Я хочу наслаждаться жизнью, может быть, стать моделью. Прошвырнуться в Париж, когда захочется, отправиться на Рождество в Марокко, кататься на лыжах в Австрии и Швейцарии. Встречаться с немецкими, французскими и итальянскими мужчинами. Пить теплое пиво в пабах Дублина и приглашать друзей на вечеринку в моей римской квартире. Другого такого шанса мне не представится. Я не хочу терять попусту время, горюя о погибшей детской влюбленности».
Мальчиком я собирал ярлычки от сигар с корковыми мундштуками, которые курил мой отец, и подклеивал их в альбом. Мне казалось, что в них таятся недосказанные им слова, которые в один прекрасный день всё объяснят.
С тех пор я мало изменился. И сегодня я обшариваю свои воспоминания в надежде отыскать то, что скрывалось за моими поступками, и найти единое связующее звено между всеми моими действиями.
— Твоя мать очень боялась за тебя и поэтому старалась, чтобы ты оставался за границей как можно дольше. Она очень сильно переживала, Джонатан. — Доктор говорил, стараясь не смотреть Джонатану в глаза. — В ночных кошмарах она видела, что тебя хоронят как неизвестного солдата, погибшего во Вьетнаме. Она не хотела, чтобы тебя призвали в армию. Пока она не знала твоего местонахождения, чтобы переслать повестку, ответственность перед законом, с юридической точки зрения, нес только ты. И все равно ей было очень горько оттого, что она не знала, где ты.
— Ездил с места на место.
— Разумеется, именно поэтому она и волновалась. Она представляла, как ты, обросший волосами и бородой, в камуфляжном армейском комбинезоне, с рюкзаком и побитой гитарой за плечами, пересекаешь автостопом Бирму, Индию или Африку Мы никогда не знали, где ты. — Доктор почесал шею. — Когда ты заболел, людям из агентства Бернса понадобилось четыре месяца, чтобы тебя найти. До этого мы узнавали о твоих перемещениях только благодаря твоей привычке выписывать чеки на клочках бумаги и обналичивать их в ближайшем отделении какого-нибудь американского банка. Помню, последний чек на тридцать тысяч ты выписал в Анкаре. Или на тридцать пять. Перед тем ты жил несколько месяцев меньше чем на треть положенной тебе суммы. В любом случае, сумма превышала причитающиеся тебе по завещанию двадцать пять тысяч в месяц, но, к несчастью, опекуны позволили проплатить чек. Затем твой джип нашли брошенным на дороге, а тебя и след простыл. Ты мог оказаться где угодно. Ты мог погибнуть. Мать просто с ума сходила. У нее не оставалось выхода. Я посоветовал ей обратиться в детективное агентство, и она так и сделала.
— Как они нашли меня? — спросил Уэйлин.
— Они нашли следы твоего пребывания среди американских хиппи в Катманду. В конце концов тебя отыскали в одной из калькуттских тюрем. Или бангкокских? Очевидно, ты осквернил храм: вошел в него голым или там взял и разделся. Они ухитрились добиться, чтобы тебя выпустили и доставили к дверям американского посольства. Ты был очень болен. Видимо, тяжело переживал ломку. Может быть, ты даже и не все помнишь про то время.
Доктор погасил сигарету.
— Тогда же твою мать несколько раз пришлось госпитализировать. Чтобы избежать нежелательной огласки, ее сиделка звонила нам каждый раз, когда возникала угроза приступа, и я лично отвозил ее в больницу. Твоя мать часто отказывалась от врачебной помощи, хотя было очевидно, что она чрезвычайно в ней нуждается. Иногда нам приходилось, — он сделал паузу, подыскивая слова, — применять транквилизаторы. Но вообще-то ей здесь нравилось. Если уж ее привозили, то ей просто не хотелось уезжать из Нью-Хейвена. Вот почему я да и весь персонал лечебницы знаем так много о тебе, Джонатан. Служащие банка и опекуны постоянно звонили мне. И мать очень часто про тебя рассказывала. У нее всегда на ночном столике была твоя фотография.
— Какая фотография?
— Твоя детская фотография. Ты стоишь рядом с отцом.
— Отчего умерла моя мать?
— С тех пор, как умер твой отец, мать постоянно болела.
— Она покончила с собой?
Доктор немного помолчал.
— Это был просто несчастный случай. Она хранила все лекарства в маленьком холодильнике в спальне. Возможно, когда холодильник размораживали, пузырьки намокли и ярлычки отклеились. В ту ночь твоя мать приняла лекарство не из того пузырька. Вот и всё. Просто несчастный случай.
— Вскрытие делали?
— Нет. А зачем? Она была под врачебным надзором.
— Почему ей позволяли держать в спальне такие сильнодействующие лекарства?
— Когда умер твой отец, все чувства и заботы исчезли из ее жизни. Это было ужасно. Ее жизнь стала бесцельной.
— Но был я, — сказал Уэйлин.
— Ну да, был. Но тебя выгнали из колледжа, ты принимал наркотики, ты попал в историю с этой девицей…
— Кэйрин, — подсказал Уэйлин.
— Да, Кэйрин. Вот все и решили, что тебе будет лучше пожить за границей. И твоя мать, возможно впервые в жизни, осталась совсем одна.
Я вспоминаю званый ланч, который устроили родители девицы, проживавшей с Кэйрин в одной комнате. Мы явились прямо с занятий. После еды старшие отправились в клуб играть в гольф или карты, прочие пошли купаться, остались мы с Кэйрин; она стояла в дверном проеме, провожая взглядом отъезжающие автомобили. Я раздвинул пряди ее волос и поцеловал в шею. Кэйрин покраснела, но не шелохнулась и ничего не сказала. Я запустил ладони под блузку и положил их на ее груди. Она ненадолго закрыла глаза, отвела мою руку и повела в гостевую спальню. Мы разделись и ласкали друг друга. Я почувствовал ее желание и попытался проникнуть в нее, но она остановила меня. Я не принимаю пилюли, сказала она, боюсь побочных эффектов. К тому же, добавила она, мне хочется внутрь только спьяну или наширявшись. Я предложил ей выпить, но она отказалась. От выпивки меня тошнит, сказала она. Мы продолжили. Я чувствовал, как она возбуждена, но когда я спросил, можно ли войти, она сказала, что не хочет кончать. Она убеждала меня, что это отвратительно, то, как она кончает, все эти вопли и повизгивания. Я целовал ее глаза, волосы, рот и все говорил ей, все говорил, как мне хочется почувствовать ее изнутри. Но она все отказывала, утверждая, что может меня любить и без оргазма. Мои пальцы играли с ее плотью, я ее целовал, я в нее впивался. Ее тело содрогалось, ее тело извивалось, она задыхалась, она влажнела, но не кончала, никак не кончала. Оттолкнув меня, принялась рыдать. Я пытался успокоить ее, но она уткнулась лицом в подушку и ревела безудержно. Когда она приутихла, я обнял ее и спросил, почему же она не может кончить? Она сперва ничего не сказала, но потом призналась, что частенько запирается у себя в комнате и возбуждает себя фантазиями и журнальчиками. Потом ложится на живот и ласкает себя, пока не кончит. Я спросил, выходило ли у нее это с мужчинами. Она сказала, что пару дней назад приняла ЛСД с одним африканским студентом, который пробовал кислоту в первый раз. Они пошли к нему в комнату и, пока шел кайф, трахались. У него был маслянистый, кисленький, пахучий пот, и она отметила про себя, что он не обрезан. Когда он был сверху на ней, он казался ей блестящей черной зверушкой, полуящеркой, полубелкой, которая вгрызается в орех ее нутра. У нее не хватило силы вовремя оттолкнуть его, и он кончил-таки в нее. Как она перепугалась! Пошла в пункт «Скорой помощи», наврала, что ее изнасиловали, и выклянчила таблетку, ну эту, которая «поутру».
Я перевернулся на спину и силой уткнул ее носом в мой пах.
— Валяй, — приказал я ей. — Мне плевать, нравится ли это тебе, я просто хочу кончить.
Я сжал ее плечи, и она подчинилась, склонила голову и нежно заглотила меня. Я приказал ей не церемониться и не быть такой нежной, обхватил ее голову и прижал к себе до упора. Она методически двигала головой, помогая себе языком и пальцами. Я почувствовал, что она снова возбуждается. Она старательно трудилась и при этом сама вышла из равновесия, но, когда почувствовала, что я почти готов, резко остановилась, бросила меня и вновь уткнулась лицом в подушку. Но на этот раз слез не последовало.
Я отдал Кэйрин все мои заметки и фотографии, сделанные в Бирме, Индии и Африке. Я сделал это, потому что мне хотелось показать ей нечто материальное, связанное с моим прошлым, чтобы она смогла лучше понять его. В то же время я гадал, значит ли для нее мое прошлое вообще что-нибудь. Я всегда опасаюсь, как бы какая-нибудь история из моего прошлого не испортила моих отношений с теми или иными людьми в настоящем. А поскольку нельзя предсказать, какая именно, я всегда старался держать язык за зубами. Я мастерски научился утаивать детали, переделывая свои воспоминания в угоду собеседнику. Обычно я старался скрыть самые отвратительные или мерзкие подробности. Но с Кэйрин я ничего не боялся. В разговорах с ней не было нужды скрывать то, что другому человеку показалось бы чудовищным или странным.
Это для меня существенная разница. С другими людьми мне приходится быть крайне осторожным. Мои друзья не способны понять моего двойственного отношения к жизни. Они думают, что я избегаю трудных положений, чтобы уйти от самого себя или от моей семьи. Они не понимают, что я ищу экстремальных ситуаций для того, чтобы открыть в себе все мои многочисленные «я». Если я расскажу им лишнее, они приходят в ужас. Или, что еще хуже, «смиряются» со мной, решив, что мое отношение к жизни продиктовано врожденной эксцентричностью или психическим отклонением.
Только однажды мне удалось почувствовать себя так же свободно, как я чувствую себя с Кэйрин. Это было в то время, когда я жил в Африке вместе с Энн, хотя Энн все же никогда не была мне так близка, как Кэйрин. И в сексе она не возбуждала меня так, как Кэйрин. Для меня нет ничего лучше, чем ожидание близости с Кэйрин. Я чувствую с ней, что меня можно любить таким, какой я есть, а не за внешность или поступки. Все во мне становится приемлемым, все становится отражением моей сущности. Я уверен, что обладаю такими качествами, которые проявляются только тогда, когда меня любят по-настоящему.
Отдавая Кэйрин мои заметки, я сказал ей, что писал их для себя. Тогда я и сам верил в то, что сказал. Несомненно, мне становится неловко от мысли, что я написал все это исключительно ради собственного удовлетворения. Но все-таки я же знал, что обязательно дам прочитать их Кэйрин. Я же знал, что придет день, когда она их увидит.
Мне всегда хочется вернуться туда, где опыт еще не оформился в слова. Я подозреваю, что, высказывая свои мысли или переводя подсознательные импульсы в слова, я предаю истину, которая остается скрытой. Вместо того чтобы выразить себя, я составляю упорядоченное высказывание о состоянии сознания какого-то вымышленного субъекта.
Пересматривая свои заметки, я понимаю, что им не хватает полноты. Что будет, если Кэйрин сочтет мое представление о ней неадекватным? Может, она высмеет меня за банальность и наивность моих мыслей? И тогда я жалею, что так раскрылся перед ней.
Внутри меня шла такая напряженная борьба, что я даже вспотел. Было такое ощущение, что две половины моего «я» вступили в физическое единоборство. Я то говорил своим обычным голосом, то хныкал, как малое дитя: «Как она могла такое сказать? Неужели вы не видите, что она творит?» Я хотел, чтобы другие почувствовали, какую боль причиняют мне ее слова, но никто ничего не замечал. Толстая женщина рассказывала мне что-то про свою яхту. Я видел, как шевелятся ее губы, но внутри меня звучал только голос Кэйрин: «Я решила, что нужно забыть тебя. Наши с тобой отношения — это единственное, о чем я не хотела бы никогда вспоминать». Я присел на предложенную мне тахту и сосредоточился на стакане со скотчем.
В детстве я любил лежать на полу с закрытыми глазами в надежде на то, что люди пройдут мимо меня и не заметят. И тогда я пойму, что и вправду стал невидимкой. Но в то же время я помню, что, когда папин лакей Энтони действительно прошел мимо меня, не заметив, я испугался. Видно, мне все же хотелось, чтобы меня видели. А теперь я выяснил, что я не просто всегда был видимым — за мной еще и следили. Из-за моего отца, из-за Компании, из-за всех этих денег. Целая куча народу постоянно интересовалась моим существованием. И только отец делал вид, что меня не существует вовсе.
Мне ни разу не удалось потерять контроль над собой. Если одна половина моего «я» его теряла, то освободившееся место немедленно занимала другая. Однажды я сидел скрючившись в кресле и рассматривал свое отражение в большом зеркале на стене гостиной. Щеки покрывал густой румянец, и сам я выглядел как беззащитный ребенок. Внезапно я расправил плечи, и выражение на моем лице резко переменилось. Оно стало замкнутым и жестким. Эта перемена была непроизвольной. Она просто произошла — и всё. В другой раз я спрятался за отцовским стеллажом для папок и заорал что было мочи. Я решил, что буду так кричать, пока кто-нибудь не найдет меня. «Кто-то кричит», — сказал мой отец; моя мать ответила: «Да никто не кричит, успокойся. Мы опаздываем». Я открыл рот, чтобы снова закричать, но не смог.
Когда Кэйрин высмеивает или пытается оскорбить меня, она выпускает на волю скрывающегося во мне ребенка. От страха и одиночества бесконтрольные эмоции начинают рвать меня в клочья. Это похоже на какой-то приступ. Меня сковывает паралич, и я не могу ничего с этим поделать, пока все кусочки в калейдоскопе моего сознания снова не улягутся на свои места.
Я все еще страдаю от неприязни, которую испытывал ко мне отец, и безразличия, с которым смотрела на меня мать. Я знаю, что неправ, соглашаясь испытывать эту незаслуженную боль, и только сам виноват в том, что чувствую ее. Никто не может быть наказан лишь за то, что он таков, каков он есть.
Мы с Кэйрин поспорили насчет групповой терапии. Я сказал ей, что мне, если пытаться быть честным до конца, придется играть не одну, а несколько ролей. Когда я играю роль собственного отца, я говорю его голосом, тем голосом, который для меня связан с наказанием. Но этот же голос для меня связан и с утешением, когда он произносит: «Ты лучше других, не бойся ничего, потому что ты — мой сын».
Эти роли переплетены друг с другом, они неразделимы. Так одеяло согревает младенца, но под ним он может и задохнуться. Кэйрин сказала, что я просто лжец.
Ко мне постепенно возвращается былой страх перед насилием. Впервые я почувствовал его в раннем детстве, когда, лежа в постели, я услышал своего отца в припадке бешенства. Я думаю, что все, включая мою мать, боялись этих припадков не меньше, чем я. В тех редких случаях, когда я отваживался выразить свое несогласие с отцом, он жестоко избивал меня, не обращая внимания на присутствовавшую при этом няньку. Еще одной жертвой его гнева был наш пес Месаби. Как-то ночью, когда мы жили на Уотч-Хилл, я проснулся и услышал, что собака скулит где-то снаружи. Я накинул халат и вышел из дома. Отец стоял у кромки прибоя, ухватив пса за ошейник, и молотил его кулаком по голове и бокам. Собака выла от боли. Я не стал вмешиваться. Я просто смотрел, раздираемый разными чувствами: состраданием к бедному животному, гневом на отца и сознанием собственного бессилия. Я спасался от страдания в мире фантазий, в которых я всегда оказывался победителем. Я играл в игры с оловянными солдатиками и острыми ножами. Я читал книги о великих вождях, которые стали для меня кумирами. Я был в восторге, если в биографии героя ничего не говорилось о его родителях. Создавалось ощущение, что у этих людей не было отцов; неудивительно, что они стали такими сильными и могучими, наказывающими кого угодно когда им заблагорассудится. Они просто родились отцами.
Мы открывали секс вместе — Кэйрин и я. Мы сообщили друг другу домашние прозвища, данные нашим гениталиям родителями. «Ватрушка» и «маленький гадкий петушок». Ей ужасно хотелось знать, куда девается мой «петушок», когда я езжу на велосипеде. Лежит ли он прямо на седле велосипеда или свисает сбоку от него? Не расплющивается ли он, когда я лежу на животе? Как-то мы вместе с другими детьми пошли в лес и там ставили опыты с палками. Кэйрин до сих пор помнит, как глубоко вошел в нее сучок и как она хотела, но боялась закричать. Одна из девочек проболталась матери Кэйрин о том, что было в лесу. Мать выпорола Кэйрин и отобрала у нее подаренные мной полдоллара, сказав, что это грязные деньги, которые мерзкие мальчишки дают девочкам, чтобы те делали всякие гадости.
Я помню, как Кэйрин щупала мой, как мы его окрестили, «червячок» и пыталась его открутить. Она заявила мне, что у женщин соски постоянно твердые. Я не мог в это поверить. Когда через много лет я впервые попал на стриптиз, больше всего мне хотелось увидеть соски. На вид они показались мне довольно твердыми.
Когда мы уже были намного старше, мы обсуждали, как она относится к стимуляции пальцем, Кэйрин сказала, что, когда парень это делает девушке, а та сама не знает, как много готова ему позволить, и от страха его динамит, это одно дело. Но иногда девушка нарочно настраивается только на это и ни на что больше. Я спросил Кэйрин, больно ли это в первый раз. Она сказала, что вот когда трахают по-настоящему, тогда больно. Она сказала, что в ту ночь, когда мы запарковались возле пляжа, она была смущена и перепугана. Но как только почувствовала внутри себя мой палец, сразу успокоилась, расслабилась, и было только приятно.
Предположим, что некая девушка не хочет трахаться с неким парнем. Должна ли она позволять запустить в нее палец?
— Почему бы и нет? — ответила Кэйрин. — Если девушка от этого оргазма не получит, то настоящий трах ей и вовсе ни к чему.
Я тогда еще про себя подумал, может ли девушка получить оргазм просто от пальца. Я в этом сильно сомневался.
Однажды Кэйрин выпила стакан неразбавленной водки и выдала после этого:
— Ты что-то скрываешь. — Она улыбнулась. — Ты скрываешь мертвое тело. Твое собственное.
На этом все кончилось. Я уехал за границу, и больше мы не виделись. Почему она не соблазнила меня? Я не знаю. Почему она оскорбила меня, а не разыграла гневную сцену или отчаяние, вместо того чтобы осыпать меня оскорблениями? Все, что она делала, внезапно показалось мне скучным и заранее отрепетированным. В ней не было спонтанности, не было воображения. Она существовала в каком-то своем вакууме и казалась непроницаемой. Она заразила меня своей омертвелостью, своим нежеланием ни на что реагировать.
Почему я всегда выбираю женщин, которые не могут всецело мне отдаться, которые понимают любовь как нечто, основанное на подавлении и неявном соревновании? Я рисую себе смехотворную картину: полночь, седовласый Джонатан Джеймс Уэйлин сидит в своей библиотеке. Днем он признался своему психоаналитику в том, что всегда одерживал верх над женщинами, всегда был в состоянии контролировать их поступки. И пока Уэйлин сидит за своим письменным столом в темноте, женщина его мечты лежит нежданная в его постели.
Мне необходимо веское доказательство того, что я нужен Кэйрин. До сих пор я получал его только методом от противного. Вчера, в гостях у нее, я беседовал с редакторшей одного из журналов мод.
Она сказала:
— Я не хочу подолгу стоять рядом с тобой, иначе могут подумать, что мы с тобой спим.
Часом позже она подошла ко мне в гостиной и сказала:
— Я бы хотела пригласить тебя к себе домой, но боюсь, что потом я тебя уже не выпущу.
Она меня совсем не привлекала, но мне нравилось, что я привлекаю ее. Как только я ее поцеловал, вошла Кэйрин.
Гости всё не расходились. В два часа ночи мы еще пили пиво и трепались. Кэйрин делала вид, что меня не замечает. Наконец, когда все разошлись, она повернулась ко мне и сказала: «Ну, иди, трахни эту суку-редакторшу! Давай, иди! Оставь меня!»
Мы пошли в постель. Я был уверен, что смогу переломить ее настроение, и принялся ее целовать. Она села на край постели и надавала мне пощечин.
— Не приставай ко мне, — закричала она, — или я из тебя душу вышибу! Не мешай мне спать.
Я был обижен, но желание мое от этого только усилилось.
На следующий день по телефону она сказала, что не может быть со мной, если я собираюсь быть еще с кем-то. Я сказал ей, что она права, и, по-моему, солгал. Она спросила меня, не влюбился ли я в эту бабу. Я сказал, что нет, однако в какой-то степени я к ней привязан, потому что не могу не быть привязан к женщине, которую трахаю. «Если я с женщиной, если я внутри нее, если я чувствую ее под собой…» — вот такую околесицу я нес. Тут Кэйрин извинилась передо мной, сказав, что надавала мне пощечин в истерике. Она вовсе не хотела этого делать. Я сразу же вспомнил ту шлюху, которая ударила меня кошельком по лицу, когда я сказал ей, что она просит слишком много денег. Я сразу в нее влюбился. В этом долбаном мире только так женщина может взять власть надо мной — жалобы и слезы бесполезны.
Перед самым моим отъездом из Америки вокруг Кэйрин вертелось много всяких других мужиков, в частности Дэйвид. То, что он был актером, сильно на нем сказалось: выпростай своего дурачка и загони его им всем под кожу в любой ситуации: на столе, прижав к стенке, на ковре, жми, соси, лижи, дави — в этом был весь Дэйвид. Однажды у меня на глазах Кэйрин ему дала. Сказала: «Я хотела бы трахаться, крошка, с тобой до тех пор, до тех пор, пока…» — и, схватив его за руку, затащила в ванную комнату и захлопнула дверь на защелку. Когда они вышли, она спросила у него: «Мы еще увидимся?» — на что он ответил: «Не знаю, это зависит от того, насколько сильно тебе этого захочется».
Чтобы помочь мне разобраться с моими делами, банк прислал ко мне секретаршу, худую робкую девушку в очках с толстыми стеклами и без косметики. Прогуливаясь по улицам города эти жарким душным днем, я обнаружил, что нахожусь в растерянности и не знаю, приглашать эту девицу ко мне домой или нет. Интересно, испытывала ли Кэйрин такие же сомнения, когда изменяла мне?
Как-то раз, лежа в постели рядом со мной, Кэйрин сказала, что теперь, когда она раскрепостилась, она стала лучше понимать меня. Главные мои проколы, сказала она, в том, что я не умею действовать спонтанно, не способен потерять над собой контроль. Я ответил, что она вряд ли помогает мне расслабиться тем, что преспокойно почитывает книжку или дремлет, в то время как я мучаюсь от бессонницы. Тогда она запустила руку ко мне в пах и, не дождавшись от меня никакой реакции, сказала: «Спокойной ночи, ледышка! Смотри, не заморозь меня ночью!» А потом повернулась ко мне спиной. Словно она сама меня не обламывала точно так же сотни раз и словно она сама не была одной из самых зажатых женщин, какие мне только встречались. Я попытался сказать ей это, но она уже уснула. Ловко у нее это вышло.
Вероятно, тебе будет приятно узнать, Джонатан, что двое из твоих бывших опекунов только что заняли ответственные посты в Вашингтоне. Джеймс Эббот стал помощником государственного секретаря по европейским делам, а бывшего председателя совета директоров Чарльза Созерна президент назначил главой казначейства. Кое-что поменялось в жизни и у других членов правления. Ближайший помощник твоего отца Уолтер Уильям Хоумет достиг пенсионного возраста. С его стороны было весьма любезно согласиться остаться в правлении в качестве почетного члена. Стенли Кеннет Клейвин, еще один член правления, ушел с поста исполнительного директора Компании. Мистер Клейвин сказал, что, поскольку почти все подразделения Компании ныне возглавляются представителями нового поколения, следует предоставить им возможность обрести нового руководителя, с которым они смогли бы работать в полном взаимопонимании.
Старый беззубый негр, явный наркоман, сидел напротив меня в вагоне подземки. Когда вошли два молодых полицейских, он подмигнул мне и пробормотал: «Мне тут так клево, сынок, так клево — у тебя под крылышком». Он начал раскачиваться из стороны в сторону и тем привлек к себе внимание копов. Один из них подошел к нему и велел сойти на следующей станции. «Я к себе домой еду, — запротестовал негр, — к себе домой». Когда двери открылись, а негр не пошевелился, полицейские вышвырнули его из вагона. Это была моя станция, поэтому я вышел на платформу вслед за ними. Полицейские толкнули старика. Он упал на каменный пол и не смог больше встать. Тогда они поволокли его по платформе за руки. У негра с одной ноги слетел ботинок. Один из копов подцепил его концом своей дубинки-фонарика и сбросил на рельсы. Только тут полицейский заметил, что я иду за ними следом, и спросил, чего мне нужно. «Что он вам такого сделал?» — спросил я. «Он угрожал мне своей тростью», — сказал один из них с ухмылкой. Не сказав ни слова, я отправился на другой конец платформы, чтобы найти еще одного свидетеля. Когда я вернулся, полицейские ушли. Старик лежал на спине, размазывая по лицу кровь и слезы. Я помог ему встать и сказал, чтобы он шел домой, но тот даже не пошевелился. «Нет, — всхлипывал он. — Они это так не оставят. Они меня ждут за углом». Я поднялся по лестнице и на верхней площадке обернулся. Старик стоял на коленях и раскачивался из стороны в сторону, уставившись на кровь на своих ладонях.
Я должен сказать вам, мистер Уэйлин, что бывают весьма странные типы. Например, одна тут дала парню себя потешить прямо на кладбище. С тех пор как я здесь работаю, я всякого народу перевидал, самого разного. Но эта девка была просто отвратительна. Лет двадцать ей было, волосы такие длинные, светлые. А типчику, который с ней, годков двадцать пять, да и тех не было. Она не плакать сюда пришла, судя по тому, как она хихикала. Вскоре и парень этот вслед за ней принялся хихикать. А затем, ну может быть ярдах в двухстах от могилы вашего отца, он положил ей одну руку на сиськи, а другую запустил между ног. А девке-то, видно, все это нравилось, раз она даже не пыталась отбиваться. Я прямо на месте встал как вкопанный, будто мне было приятно на них смотреть. Уж не знаю, что они в этом находили — заниматься гадостями прямо на кладбище, но меня, скажу честно, чуть не вывернуло.
Когда я жил в Калькутте, мой слуга делал за меня всё. Он отвечал на письма и заводил мою машину дождливым утром. Он готовил мне обеды и ходил за мной по пятам. Когда он уволился, я впал в панику, но вскоре успокоился и даже не стал нанимать другого слугу. Я испытываю сильную боль, когда из моей жизни уходят дорогие мне люди, но не умею печалиться слишком долго.
Я взялся за себя. За прошлую неделю мне удалось привести в порядок все внешние атрибуты моего существования. Я обедаю в лучших ресторанах, я посетил дантиста, я завел еженедельник, в котором отмечаю звонки и встречи, я тщательно выполняю все свои немногочисленные обязанности.
Я побеседовал с юристами о моих доходах и моих налогах, я договорился с ними, кто отныне будет моим управляющим и на каких условиях банк теперь будет оплачивать мои счета. Мне показали, в каком из сейфов банка хранятся мои важнейшие финансовые документы. Я даже развесил свои рубашки в платяном шкафу гостиничного номера таким образом, чтобы они все были пуговицами в одну сторону.
Я думаю, что жить вместе с Кэйрин практически невозможно, потому что она требует слишком многого от себя и от других. Она продолжает работать, хотя, при моих-то доходах, могла бы этого и не делать. Она хочет, чтобы я относился к ней «по-отцовски», а я этого не хочу. Любит ли она Сьюзен или нет, но ей определенно нужен кто-то вроде Сьюзен — преданный, верный и полностью зависимый от нее. Я на эту роль не гожусь.
Энн была для меня тем же, чем Сьюзен для Кэйрин. Но с одной большой разницей: Энн много лет занималась психоанализом и прекрасно понимала все мои комплексы. Она чувствовала, когда я теряю над собой контроль, и подыгрывала мне, даже если я был жесток с ней. Она сопереживала мне, понимала мои страхи, мою неуверенность в себе и мой гнев. Я пытался уничтожить ее, а она пыталась мне помочь.
Энн страдала, когда я начал встречаться с Марией, потому что ей было ясно, что она не выдерживает сравнения с ней. Она знала меня достаточно хорошо для того, чтобы понять, как сильно я привяжусь к Марии и что Мария сможет утешить меня так, как она никогда не сумеет. Но Энн не протестовала. Она страдала и мучилась абсолютно пассивно. Я солгал Марии насчет Энн. Я сказал, что мне нужно только разобраться в наших отношениях, а так я устал от Энн и скоро с ней расстанусь. На самом же деле я продолжал встречаться с Энн и после того, как якобы порвал с ней.
Прошлой ночью мне приснилось, что я, Кэйрин и Сьюзен оказались в огромном доме, наполненном людьми. Кэйрин хлопотала, пытаясь что-то организовать, а я чувствовал себя нелепым, бесполезным и ужасно одиноким. Кэйрин была в состоянии справиться сама со всеми делами по хозяйству, я же мог только стоять в углу и смотреть. Заметив это, Сьюзен просто расцвела.
Я обнаружил, что по-настоящему Кэйрин мне симпатична только тогда, когда она утомлена или плохо себя чувствует. Я устал оттого, что она все время оправдывается. Несколько раз она звонила мне, когда я был в банке, окруженный со всех сторон явно прислушивающимися к разговору людьми. В таких обстоятельствах я не мог свободно выразить свое негодование по телефону. Дважды перед этим я намеревался провести пару деньков с Кэйрин после тяжелой деловой недели, и оба раза она позвонила всего лишь за несколько часов до встречи, чтобы сказать, что не сможет прийти. Похоже, неорганизованность становится ее привычкой. Вероятно, другие дела и другие люди для нее важнее, чем я. Я опасаюсь, что эти отмены означают только одно — она больше не любит меня и скоро нашим отношениям придет конец. Конечно, если ей хочется по-настоящему отдохнуть, то лучше делать это без меня, но неужели наши встречи так утомительны, что перед ними обязательно нужно хорошо отдохнуть? И неужели мы можем отдыхать только по отдельности? Может, и вправду Кэйрин сильно устает, но тут скрывается что-то еще. Если бы она мне прямо сказала: «У меня нет настроения провести эти выходные с тобой», — мне стало бы намного легче. Вчера, когда она позвонила мне, я понял, что просто не могу подойти к телефону. Я знал, что это жестоко, что я поддался порыву гнева, но сомнение и недоверие постоянно омрачают мою жизнь своими тенями. Упрямство Кэйрин способно взорвать меня. Я становлюсь очень ранимым, а когда я не уверен в себе, инстинктивно заслоняюсь от мира сарказмом. Это как подводное плавание. Под поверхностью воды царит тишина и спокойствие. Ты скользишь и созерцаешь мир, который никогда раньше не видел. Ты боишься, что кончится кислород или что на тебя нападут акулы. Ты чувствуешь опасность, таящуюся в каждом коралловом гроте, и даже если убедишься, что в этом гроте никого нет, остается еще много других.
Мне пришлось побыть сиделкой при вашей матери один-единственный раз. Я отдыхал со своей семьей на юге Италии, но тут врач вашей матери позвонил мне из Нью-Хейвена и спросил, не могу ли я прервать отпуск и немедленно отправиться к ней. Очевидно, у него был разговор с вашей матерью ночью и он знал, что припадка не миновать. Яхта была в двух днях пути от ближайшего аэропорта, да и мать ваша была слишком больна для любой поездки. Самолет забрал меня из местного аэропорта и доставил в Мадрид. Из Мадрида стараниями консула армейский вертолет переправил меня на яхту вашей матери в районе Форментеры.
Когда я приехал, ваша мать уже была в ужасном состоянии. Она взбеленилась, увидев меня, и потребовала, чтобы меня немедленно отправили обратно тем же вертолетом. Она пыталась приказать матросам запереть меня в каюте. Я показал капитану-испанцу врачебные предписания, лекарства и шприцы, которые привез с собой, но тот отказался содействовать. Перед самым моим приездом один из гостей вашей матери, господин средних лет, подсунул молодому матросу наркотик. Воспользовавшись состоянием этого подростка, гость изнасиловал его. Парнишку нашли в каюте, истекающего кровью и бредящего от наркотика. Капитан потребовал от вашей матери возместить парню моральный ущерб и постарался замять дело. Все это усилило дурное состояние вашей матери, и она безостановочно требовала, чтобы я покинул корабль. Хотя всем было ясно, что она не в своем уме, многие гости приняли ее сторону. Когда я сказал, что ни за что не уеду, ваша мать впала в истерику. Она заперлась в каюте и никого не впускала. Через дверь было слышно, как она швыряет там вещи. Я пытался выманить ее, но она заперла дверь, а капитан отказался ее ломать. Тут еще шторм начался. Чтобы яхту не сорвало с якоря, мы снялись и вышли в открытое море, которое к тому времени уже разбушевалось. Наконец мне удалось убедить капитана взломать дверь каюты. Когда мы ворвались, ваша мать принялась кричать. Она не давалась мне, когда я хотел сделать ей инъекцию. Доктор мне рассказал про предыдущие подобные случаи, но тем не менее я даже не представлял, что мне может понадобиться помощь.
Когда я снова попытался к ней приблизиться, ваша мать взяла большой мраморный нож для бумаг и начала угрожать, что всадит его мне в брюхо. Она стала швыряться расческами, косметикой, брошками, кулонами, кольцами, всем, что попадалось ей под руку. Некоторые вещи вылетали через открытые иллюминаторы, другие падали на пол.
К тому времени как капитан задраил иллюминаторы, много ценных ювелирных изделий уже обрело покой на дне морском. Тут только до капитана дошло, насколько серьезно состояние вашей матери. Он сообразил, что все эти побрякушки стоят больших денег, а спросить могут с него и с команды.
Но тут ваша мать слегка успокоилась. Она побледнела, ее охватила слабость, тело было все в синяках — она падала, когда яхту хоть немного качало. Ее начала бить дрожь и стало рвать. Она просила о помощи, как больная девочка, и, когда я подошел к ней, не стала сопротивляться. Пустой пузырек из-под прописанного ей лекарства лежал на столике рядом с початыми бутылками джина и водки. Капитан был в панике. Он дал радиограмму консулу. Вертолет, которым я прилетел, ожидал нас в порту. В Пальме я забрал вещи вашей матери — помню, что среди них была фотография: вы вместе с вашим отцом, — и посадил вашу мать на самолет. Мы полетели в Мадрид, где уже ждал заказанный чартерный рейс до Штатов. Во время полета вашей матери провели предварительный курс лечения и внутривенное питание. В аэропорту нас встретил лимузин и доставил в нью-хейвенский госпиталь. А еще через два дня я вернулся в Италию, чтобы продолжить прерванный отдых.
С ними ничуть не труднее управиться, чем с любой технической штуковиной. Что такое, в сущности, планер? Большая посудина из стеклопластика, упакованная всякими приборами. Втискиваешься в кабину и пристегиваешься к креслу, как автогонщик. Тебе показывают, для чего служит какой рычаг: вот это — элероны, это — сцепка с буксировщиком, это — шасси, а это — посадочный парашют. Еще там есть альтиметр, компас, кислородная маска и так далее. В общем, все не так сложно, как кажется.
Вначале, пока планер идет еще на буксире, скорость возрастает медленно. Ты чувствуешь себя грузной птицей, которая никак не может оторваться от земли. Затем, когда планер поднялся всего лишь на несколько футов, концы крыльев внезапно выгибаются наподобие лука и выталкивают фюзеляж вверх. И тогда уже можно расцепляться с буксировщиком и убирать шасси. Все, что ты слышишь, — это свист ветра в ушах, а вокруг тебя — облака, похожие на комки ваты.
Дух захватывает, когда летишь со скоростью сто сорок миль в час. Ты то взмываешь вверх, то ныряешь вниз, и потревоженные облака клубятся у тебя за хвостом. Весь корпус вибрирует. А потом тянешь на себя штурвал, и снова наступает спокойствие. И тем не менее все мы больше любим такую скорость, которая в любое мгновение может разнести тебя на куски.
Впервые я встретил его на гонках колесных буеров в Африке. Буера представляли собой хрупкие, изящные конструкции с яркими разноцветными парусами и тремя резиновыми колесиками. При сильном ветре паруса у них раздувались, и они летели вперед, как камни из пращи, проносились через многолюдный пляж и исчезали в песчаном пекле меркнущими цветными точками.
Гонки проходили на узкой полоске песка в Укунда-Бич, протянувшейся между морем и джунглями. Когда буера достигали дальнего конца пляжа, они ложились в бейдевинд, косо срезая путь от джунглей к океану и разворачиваясь на самой кромке вод с одним колесом в воздухе и другим в пене прибоя. Затем они мчались в сторону джунглей, разворачивались, на этот раз касаясь колесом ветвей деревьев, и вновь устремлялись к океану. Перед самым финишем один из гонщиков потерял управление на крутом вираже. Его буер перевернулся и разбился. Одно колесо оторвалось и покатилось в джунгли, стукнув по пути огромную змею, окольцевавшую ствол дерева. Тонкие деревянные прутья такелажа пронзили человечье тулово, и кровь капала себе и капала на желтый песок и на желтый парус и тут же высыхала. Потревоженная змея подползла к обломкам и нежно обвилась вокруг мачты.
Гонщик из Европы согласился подкинуть меня до Лесото. Мы уселись в его старенькую «тойоту» и взяли курс на Дар-эс-Салам, а с наступлением сумерек свернули с шоссе на пляж. В накатившейся волной темноте фары джипа отражались в глазах вышедших на охоту диких кошек. На еще теплом песке мы расстелили свои одеяла возле машины и наполнили ночь звуками радио на страх хищникам.
Перед тем как улечься, гонщик зажег яркую ацетиленовую лампу, развязал маленький полиэтиленовый мешочек и достал из него склянку изопропилового спирта, хрупкую стеклянную ампулу, крошечный одноразовый шприц и несколько ватных тампонов. Я смотрел, как он продезинфицировал левое запястье и наполнил шприц белой жидкостью из ампулы. Потом он аккуратно ввел под кожу короткую иглу и медленно произвел впрыскивание. Он объяснил, что инъекция служит против вируса, который поразил его зрительный нерв и может вызвать внезапную слепоту. Поскольку нет никакого лекарства, которое могло бы убить вирус и не повредить при этом сам глаз, он пользуется аутогенной вакциной, приготовленной из его собственного вируса. Вирус может оказаться смертельным, и поэтому никто не отвечает за исход лечения. Когда я спросил его, в чем состоит опасность, он объяснил, что если его организм не справится с ядом, содержащимся в вакцине, то смерть неизбежна. Он сказал также, что дозу нужно увеличивать каждую неделю в расчете на то, что если его организм научится справляться с вакциной, то глаз также приобретет способность сопротивляться возбудителю болезни.
— Сколько раз вы уже делали эту инъекцию? — спросил я его.
Он смотрел, как расползается по руке красное пятно.
— Три раза. Но на этот раз я значительно увеличил дозу.
Я содрогнулся, представив себя в джунглях наедине с его трупом, в семидесяти милях от ближайшего человеческого жилья.
— Вам не кажется, — сказал я, — что не следовало бы делать это так далеко от больницы, здесь, где и врача-то обычного нет?
— Не кажется, — ответил он. — Это не имеет ни малейшего значения, потому что против этого вируса все равно нет противоядия. Будет похоже на укус ядовитой змеи. Несколько минут — и мои челюсти сведет судорога, глаза закроются, а легкие перестанут поглощать кислород.
Он посмотрел на часы.
— Пять минут, — сказал он, укладывая медицинские принадлежности обратно в мешочек, — а я все еще жив. На этой неделе, похоже, мне умереть не придется.
— Сколько недель вы должны вводить эту вакцину?
— Пятьдесят, если только не ослепну раньше, — ответил он. — Или если меня не укусит во сне какая-нибудь смертельно ядовитая змея. Спокойной ночи.
Он погасил лампу и заснул. Я лежал, прислушиваясь к голосам джунглей и вспоминая змею, обвившую мачту.
На следующий день, когда наша машина продиралась через густой подлесок, он показал мне пару местных ребятишек, далеко ушедших от своей деревни.
— Здесь часто похищают детей, — сказал он. — Извращенцы и всякие сволочи собираются со всей Европы и Африки, заказывают себе джип для сафари и колесят вдали от больших дорог, пока не наткнутся на ничего не подозревающих африканских мальчишку или девчонку. Они насилуют ребенка в свое удовольствие, убивают и бросают тело в буш, где его пожирают гиены.
Позже я спросил его:
— Откуда вы так хорошо знаете эти джунгли?
— Люблю детей, — ответил он, посмеиваясь.
— Вы, вероятно, помните, что эти облигации перешли в вашу собственность после того, как вашу долю в «Тинплэйт» мы перепродали «Эс-Эф-Ай». Не хотели бы вы совершить с ними или их частью тендер и приобрести ликвидные акции? Доход будет ниже, чем с облигаций, но они более привлекательны с точки зрения роста котировок. Нам предлагают 3,2 акции «Эс-Эф-Ай» за облигацию номиналом сто долларов. Это дает нам при нынешнем курсе акций семьдесят пять долларов на облигацию, которую сейчас продают за шестьдесят восемь. В начале же года ее стоимость не превышала пятидесяти трех долларов. Разумеется, согласие других держателей облигаций зависит от их оптимизма касательно положения «Эс-Эф-Ай» на рынке. Как вам, скорее всего, известно, их бумаги весь этот год стабильно растут в цене, и поэтому держатели акций могут рассчитывать на хорошие дивиденды. Если бы удалось выставить на тендер все облигации, балансовый отчет «Эс-Эф-Ай» выглядел бы намного лучше за счет меньшего дебета. С другой стороны, эмиссия при этом возрастет троекратно, что приведет к снижению контроля над фондами, а следовательно, и к снижению привлекательности акций. Тут нужно взвесить все за и против…
— Когда я должен дать ответ? — спросил Уэйлин.
— Преимущество вашего положения в том, что на вас ничто не давит. Однако, поскольку вы являетесь держателем контрольного пакета акций, следовало бы определиться с…
— Я понял, — сказал Уэйлин. — Дайте мне подумать.
— Разумеется. Разумеется. Финансовый и юридический отделы окажут вам помощь в любое время. Позвоните мне в офис, и…
— Я бы хотел кое-что узнать.
— Да?
— Кто второй акционер в Компании?
— Мистер Хоумет. Одно время он был хорошим другом вашего отца и входил в число членов правления Компании. Позже они, правда, разошлись во мнениях по ряду вопросов. Недавно Хоумет покинул Компанию, вернее — ушел на пенсию. Но он продолжает следить за политикой Компании и, в качестве акционера, влияет на нее. Может быть, вы хотите встретиться с мистером Хоуметом?
— Я уже встречался с Хоуметами. Они — мои крестные.
Каждый раз, когда я стою возле окна на одном из верхних этажей небоскреба, меня мучает желание выброситься из него. Я прокручиваю в голове замедленную съемку того, что произойдет: стекло разбивается вдребезги и разлетается блестящими брызгами. Я вижу мою кровь на асфальте, осколки стекла на крышах машин, слышу крики прохожих.
Через два месяца после моего возвращения в Америку жену Джека поместили в психиатрическую лечебницу. Джек чувствовал себя ужасно одиноким, и ему было необходимо с кем-нибудь поговорить. Поэтому утром он пришел ко мне в отель. Я удивился, что ему захотелось излить душу именно мне.
Жена, рассказал мне Джек, постоянно страдала от сознания собственной ничтожности и ожидания того, что ее вот-вот отвергнут все кругом. Тогда я спросил Джека, как же, в таком случае, ей удалось преодолеть этот страх, когда она выходила за него замуж? Джек сказал, что ему пришлось надавить на нее, чтобы она за него вышла. Во время всей нашей беседы один невысказанный вопрос вертелся у меня в голове: почему Джеку не расхотелось жениться на этой женщине после того, как ему стали известны все ее страхи и комплексы? Я пришел к выводу, что он любил ее, несмотря на ее презрение к самой себе, потому что составил собственное представление об этой женщине. Мне подумалось, что я никогда не смог бы любить так, как он, и не смог бы уважать никого, кто не разделяет со мной мое представление о самом себе. Я всегда подозревал, что все, кто любил меня, имели обо мне крайне неверное представление. Я презираю их за то, что мне удалось так легко обвести их вокруг пальца.
Пора готовиться к отступлению. В последние несколько дней я снова начал ненавидеть себя. Еще одно неконтролируемое покушение на мое спокойствие и стабильность. Я понимаю, что никогда не научусь легко относиться к жизни, а моя независимость, мое наследство, мои отношения с Кэйрин — все это постоянно требует от меня проявлений ответственности. Я по-прежнему прихожу в ужас от мысли, что когда-нибудь стану в чем бы то ни было по-настоящему нуждаться. Пока я не вернулся в Америку, одиночество было мне гарантировано. Но теперь все изменилось. Я уже не могу спрятаться ненадолго в Бирме или в Африке, хотя одна только мысль об этом сразу улучшает мое настроение.
Кэйрин однажды сказала, что психотерапия чем-то похожа на лечение неправильно сросшегося перелома: чтобы кость срослась правильно, ее нужно сначала снова сломать.
Но психотерапевты не применяют анестезии, не могут сказать, сколько продлится лечение, не гарантируют успеха. Иногда ваша новая походка кажется хромотой вам и тем, кто хорошо вас знал прежде. Когда ломают кость во второй раз, это всегда больнее, поскольку вы уже испытывали эту боль и ждете ее. Но о психотерапии никогда нельзя сказать ничего заранее: неизвестно, будет ли больно, и если да, то как. Поэтому ваше воображение вольно рисовать вам самые ужасающие перспективы.
Однажды я посмотрел фильм, где людям стреляли прямо в лицо. Я увидел, как у одной женщины изо рта фонтаном брызнула кровь. В другой сцене того же фильма мужчина ударил женщину бичом, затем приложил рот к свежей ране. Когда он снова поднял голову, его губы были в крови. Хотя я знал, что это всего лишь красная краска, я вздрогнул. Я попытался заставить себя досмотреть фильм до конца, но не смог. Для меня с кровью слишком многое связано. А может быть, у меня просто повышенная чувствительность к красному цвету?
Прошлой ночью мне снилось, что я снова в Африке. Я знал, что моя мать больна, и надеялся, что мое путешествие станет для нее наказанием за то, что она родила сына, который не смог исполнить мечту своего отца.
По словам Ричарда, психически больных начали приучать к тому, что они должны скрывать симптомы своего безумия, чтобы не раздражать здоровых людей, всего лишь сто пятьдесят лет тому назад. Им стали объяснять, как выглядят со стороны их болезненные наклонности, и принуждать к тому, чтобы они скрывали или пытались подавить их в себе. Сумасшедший, считали врачи, способен до какой-то степени контролировать себя. Чтобы доказать этот тезис, психиатры выводили своих пациентов на прогулку в город или отправлялись с ними на богослужение в церковь, где больные должны были вести себя как нормальные люди. Безумие нельзя понять или вылечить, но его можно сделать общественно приемлемым.
И совсем по-другому обстоит дело сегодня, сказал Ричард. Наши психически больные и умственно отсталые исключены из всех программ национального здравоохранения, как будто они не относятся к категории лиц, имеющих инвалидность или страдающих хроническими заболеваниями. Миллионы людей, которые нуждаются в нашей заботе, остаются невидимками, запертыми на чердаках, посаженными на цепи в подвалах, изгоями, которых иногда выводят на свет и усаживают перед телевизором, чтобы показать соседям, забежавшим на чашечку кофе.
Ричард чувствует, что его психоаналитик обращается с ним как с одним из таких сумасшедших, что все лечение направлено на то, чтобы облегчить жизнь другим, а не ему. Цель всех психотерапевтических методик, индивидуальных ли, групповых ли, — привести пациентов к общему знаменателю, вместо того чтобы научить их жить в ладу с собственными чувствами.
Прогуливаясь по супермаркету, Ричард заметил, что стойки с фруктами, овощами и свежей зеленью находятся рядом с большим стеллажом, заполненным инсектицидами и прочими вредными для здоровья препаратами. Ричард подошел к директору магазина и сказал, что кто-нибудь может опрыскать одним из этих аэрозолей фрукты так, что никто и не заметит. Старик еврей был весьма удивлен.
— Зачем ему таки прыскать на фрукты? — сказал он с сильным акцентом. — Чего ради?
— Потому что они рядом с ядами, вот почему, — ответил Ричард.
— У вас, должно быть, не все дома, — сказал старик, пятясь.
Ричард зажал его в угол и сказал:
— Вы — еврей. Миллионы ваших сородичей померли в газовой камере. Зачем таки было убивать евреев?
Ричард, у которого после Второй мировой войны выжило только несколько родственников (его семья приехала в Америку из Белоруссии), рассказал мне, что нацисты в ходе массовых казней расстреливали в первую очередь евреев, сумасшедших и инфекционных больных. Позднее они стали пользоваться газовыми камерами.
Я спросил Кэйрин, как она жила, пока меня не было.
— Все уикенды были похожи один на другой, — сказала она. — За обедом очередной мужчина накладывал себе в тарелку еду первым и разговаривал слишком громко. Затем он предлагал мне поехать к нему на яхту и выпить с ним немного шампанского. Я мило ему улыбалась и говорила: «С удовольствием, но спать я с тобой не буду». Ненавижу тех, кто хочет прослыть утонченным соблазнителем. В Ист-Хэмптоне я пила мятный чай со льдом, ела шербет и курила гашиш. В это время я встречалась с одним сукиным сыном, у которого зубы были что твой фарфор. Когда он улыбался, люди надевали солнечные очки. На обратной стороне подаренной мне фотокарточки он написал: «Шон, 27 лет: никакого грима, таким родился». Он вырос в жуткой развалюхе в штате Западная Виргиния. До восемнадцати лет он не знал, что такое теплый сортир. В девятнадцать лет ушел из дома и разбил отцовское сердце. Во Вьетнаме, когда ему исполнилось двадцать два, он спутался с сорокалетней медсестрой. Она любила заниматься сексом, к тому же кроме нее все равно ни одной бабы не было. Но потом она подыскала себе жениха, так что они перестали трахаться и стали друзьями. Он был без ума от своей старшей сестры. Однажды он провел с ней целую неделю, но потом ее муж вышвырнул его. По словам Шона, муж хотел с ним переспать, но он отказался, потому что не хотел изменять своей сестре. Как-то раз он мне сказал: «Давай посмотрим правде в глаза. Может, я и не первый красавец, но член у меня больше, чем у среднестатистического американца, и нет лучше меня футбольного тренера по эту сторону Миссисипи. И трахаться лучше, чем я, тоже никто не умеет». — Тут Кэйрин наконец добралась до того, что она, собственно, и хотела мне рассказать. — Его прямота оказывала на меня сильное действие, — сказала она. — Я просто не могу устоять, когда мужчина ведет себя так, будто имеет полное право распоряжаться мной, как ему вздумается. Некоторым женщинам не нравится, когда мужчины их уважают. Перед самым твоим возвращением у меня был один парень, который придерживался самых передовых идей. Он без устали говорил о том, как это печально, что мужчины отняли у женщин право быть личностью, превратили их в свои игрушки и тому подобное. Наконец я почувствовала, что больше не выдержу. Я сказала ему: «Не моя вина, если я тебя не возбуждаю. Просто скажи мне об этом. Но если я тебя хоть чуточку возбуждаю, не пори чушь, кончай трепаться. Затащи меня в койку и возьми. — Она сделала паузу. — Когда ты в первый раз уехал, Джонатан, я размышляла, буду ли я теперь трахаться вообще, и если буду, то как. Я знаю свою ранимость и поэтому всегда пытаюсь быть осторожной и рациональной. Я слыхала, что многие женщины устают от секса без любви. После нескольких романов я начала избегать секса, потому что он меня иссушал. Я убедила себя в том, что источник моей фрустрации — не традиционная мораль, а слишком сильные эмоциональные потребности. Я боялась, как бы мне не пойти по рукам, пока не поняла, что это полностью исключено. Сколько мужчин может у меня быть за один год? Десять, пятнадцать, двадцать. Если у меня есть мужчина, с другими я уже не встречаюсь. При средней продолжительности романа в три-четыре месяца в год у меня может быть не более трех-четырех любовников. И я сказала сама себе: „Он мне нравится, я хочу его, я легко представляю прикосновение его кожи, его плоти, слышу его дыхание и ощущаю, как он в меня входит“. Это и есть желание в чистом виде, без претензий и без последствий. Кто может устоять перед его силой?
Когда Кэйрин заговорила снова, ее голос был низким и хриплым.
— Наше знакомство, Джонатан, могло иметь серьезные последствия, но для меня это было бы преждевременно, и я порвала с ним перед самым твоим возвращением. Всегда должно быть какое-то развитие. Если его нет, то нет ничего. Никто никого не бросал. Мы обещали друг другу быть вместе, только пока нам это нравится. Мне отвратительны мои подружки, которые берут в рот в машинах на стоянке только потому, что это модно. Секс не повод для моды.
Я спросил ее, часто ли она курила траву.
— Мне нравится трава и гашишное масло. Я часто накуривалась вместе со Сьюзен, — сказала она, — и вовсе не потому, что это меня раскрепощает, а потому, что это дает мне повод для депрессии после. Я так и не приучилась быть раскомплексованной. Помнишь того африканца в колледже? Для меня секс похож на прогулку в горах: стоит тебе забраться на одну вершину, как ты видишь сразу за ней следующую, стоит забраться на следующую, как за ней встает еще одна — и никогда не знаешь, будет ли этому конец.
Мне часто снятся кошмары. Я слышу мужской голос, который уговаривает меня и угрожает мне, я вся каменею и говорю этому мужчине: «Это нечестно. Ты пользуешься тем, что я слабее тебя». Я уже готова закричать, как вдруг меня останавливает мысль, что мне самой этого хочется. Я думаю, какого же черта я выкобениваюсь. И тем не менее я не могу кончить. Я знаю, это от избытка эмоций, но ничего не могу с собой поделать. Иногда мне очень приятно заниматься любовью, но окончательной разрядки так ни разу и не удавалось достигнуть.
С этими словами Кэйрин встала и заходила по комнате, продолжая говорить так, будто обращалась сама к себе.
— «Ты самая пылкая из всех, кого я знал», — говорит мне мужчина, а я в это время думаю, как банально то, что у меня с ним было. Если он повторяет те же слова после, когда уже успокоился, мне уже не так страшно. «Твое тело создано для любви, и ты умеешь им пользоваться. Большинство женщин просто лежат как бревна. Скажи, неужели ни один парень не кончал сразу, как вставлял тебе?» «Разумеется, кончал», — отвечаю я. «Не удивительно, у тебя самая тугая дырочка в мире». Потом, на кухне, я готовлю коктейль и расспрашиваю его о том, каковы другие женщины. Он говорит: «Я хорошую бабу вижу с первого взгляда, и уж поверь мне — ты одна из лучших. С таким телом, как у тебя, тебе не придется гнить по восемь часов в день на службе». После того как мы позанимаемся любовью, мужчина говорит: «Мать твою, врать тебе не буду, хоть этого и нельзя говорить, но так, как с тобой, у меня ни с кем больше не было. Это ничего, что я тебе так говорю?» «Ничего? — переспрашиваю я. — Да мне только этого и хочется. Кому нужны сдержанные светские разговоры в постели?»
Кэйрин бросает на меня задумчивый взгляд и продолжает:
— Я не делаю глупости, что все это тебе рассказываю, Джонатан? Я знаю, что мне все равно, люблю я тебя или нет, но мне далеко не все равно, любишь ли меня ты, потому что, если ты меня разлюбишь, я утрачу всю власть над тобой. Я могу спать с человеком, которого не люблю, но не могу спать с человеком, который не любит меня. С другой стороны, я не хочу, чтобы ты меня любил, потому что это усложнит мою жизнь, жизнь Сьюзен, твою жизнь, все что угодно. Но мне нужна твоя любовь. Я всегда боюсь, что меня не воспринимают всерьез.
Тем же вечером, но позднее она напомнила мне про письмо, которое я прислал ей из Кушадаси.
— Ты писал, что турок считают самыми лучшими мужчинами. Ты писал, что им удается удовлетворять всех своих женщин, потому что они не позволяют себе в них растворяться. Ты писал, что турка больше всего возбуждает то, что он может как угодно манипулировать желанием женщины и ее телом. Зачем ты мне это все писал?
Мне хочется не столько говорить или писать, сколько рисовать для Кэйрин карикатуры на мои истинные страхи и сексуальные фантазии. Я неискренен, но и она тоже, поэтому у нас ничего не получается. Чтобы преодолеть ее уклончивость, я начинаю говорить правду. Я бы, конечно, предпочел отделываться туманными фразами, как и она, чтобы избегать решений, касающихся нашего будущего, пока не наступит кризис, после которого все образуется само собой. Но я постоянно боюсь, что если мы будем оба молчать, то оба и проиграем: победа никому не достанется, а мы разойдемся в стороны, и каждый останется при своих.
— Ведь правда, славная у меня попка, и титьки тоже ничего? — войдя в мою комнату, спросила она.
«Да пошла бы ты куда подальше», — подумал я про себя. Как сказал какой-то пьяный в гостиничном баре: «Лижи их с утра до вечера — вот все, что им надо». Целуя ее, я воображал, что ощущаю вкус и запах других мужчин, лежавших на ней. Когда она выскользнула из постели и исчезла, я сразу отрубился.
Утром, когда я проснулся, я понял, что мне не до встреч с налоговыми консультантами, что и на телефонные звонки мне отвечать не хочется. Я лежал и вспоминал все сказанное нами прошлой ночью. «Да почему тебе так важно, нравишься ли ты мне? Какое тебе дело до того, что думает шлюха?» Я сказал ей, что по сути она права, но я от природы амбициозен, и мне хочется производить на всех незабываемое впечатление. Мне становится не по себе от мысли, что я могу быть просто-напросто адекватным сексуальным партнером, объектом, который облизывается и обсасывается неопределенным числом анонимных остросисечных и круглопопочных тел.
— Анонимных? — чуть не закричала она. — Да ты понятия не имеешь, что такое анонимные тела. Знаешь ли ты, каково это — подстилаться под вонючего мужика, чтобы не потерять паршивое место манекенщицы? Если бы они с самого начала говорили: мы тебе платим пятьсот пятьдесят в неделю, и ты нам сосешь, а на стороне можешь корчить из себя звезду сколько вздумается! Это можно было бы еще вынести. У женщины должно быть две дыры, одна для бизнеса, другая — для души. По крайней мере, в этом городе.
Мне говорить почему-то не хотелось, и она воспользовалась моим молчанием для того, чтобы поведать мне все свои печали, рассказать про то, как ее первый раз записали в соски. Личный менеджер одного телевизионного актера позвонил ей из Лос-Анджелеса и сказал, что он собирается прилететь в Нью-Йорк и встретиться с ней. На снимках она так дивно вышла, «что уж в жизни вы всех заткнете за пояс, — сказал он ей, — я-то вас беру, но вот мой босс…» Попозже он позвонил ей и сказал, что актер сам прилетел в Нью-Йорк, ничего не попишешь. Может, сама звякнешь, пригласишь выпить? «Крошка, — сказал ей менеджер, — ты это обстряпаешь. За один вечер обстряпаешь». Так оно и было. Стоило подстелиться.
И потом, дальше, все то же и то же, ну, может, не всегда так в лоб. Сперва никакого секса. Стандартное начало: «Разденься, я должен тебя посмотреть. Я тебя не трону и упрашивать не стану». Затем стандартное продолжение: «Ты такая шикарная. Мне нравится твоя гладкая кожа — или же прекрасная фигура, или же длинные ноги, или же влажная промежность. Мне кажется, я кончу от одного прикосновения твоих губ — или только запустив руку в твою шерстку». А другие еще и поучают: «Это все фактура языка. У других девочек так не выходит. Теперь прикуси чуток, поцелуй в ободок. А теперь возьми так глубоко, как только можешь. Я сказал — глубже, не заставляй меня просить дважды!»
И все эти мужики валялись на ней, под ней, перед ней, позади нее, на кушетке, на ковре, на кровати, на кресле, на унитазе, а она только и могла подумать — не выгляжу ли я дурой? Потом ревела, вытирая слезы длинными локонами. Ненавидела себя за то, что она помнит этих мужиков, всех и каждого. Если ее не трахали, то унижали, но отказаться она не могла, и от этого ей еще хуже было. Она повторяла всем одни и те же слова, и это угнетало ее куда больше, чем необходимость трахаться с ними, сосать их грязные члены, вылизывать их грязные задницы. Никто не замечал того, что она повторяет сексуальные клише механически, манипулирует своим телом. Мужики глупы, они не видят разницы между хорошим и дерьмовым перепихоном. Она была не против того, чтобы ею пользовались, но почему ею пользовались так неумело и плохо? Зачем они делали это так, что им самим становилось тошно? «Ты что, не видишь моего потенциала? — спрашивала она. — Я же могла бы стать звездой, ты, жопа. Ты только на меня посмотри. Я хочу, чтобы ты воспользовался моей кожей, моими губами, моим языком, моей бархатной дырой, моей задницей, передом или задом, верхом или низом — слушай только, что я тебе скажу. Неужели ты не понимаешь, что, покуда я делаю только то, что говоришь мне ты, нас будет друг от друга тошнить, и чем дальше, тем больше?»
Я спросил ее, почему она не завязала.
— А что бы я делала? В конторе сидеть? Я письма-то приличного написать не могу. У меня больше нет талантов. Я даже не умею достаточно долго притворяться, что мне нравится секс.
Я так хорошо помню тот самый первый раз. Я рассказала менеджеру о том, что меня заставил сделать актер. Я разыграла оскорбленную невинность. «Маури не трахается. Он любит штучки». Он сказал мне, что Маури рассказывает всем, что я взяла у него лучше, чем ему когда-либо доводилось с другими девками. «Это, — сказал менеджер, — зря. Ты только приступила, а уже растратила все сливки. Как насчет меня, лапочка? — сказал менеджер. — Ты мне тоже нравишься». Сперва мне даже прикасаться к нему не хотелось, потому что я не успела подмыться; я себя неловко чувствовала, даже когда он мне титьки целовал. Но через двадцать минут или вроде того он меня все-таки достал, и мне и вправду захотелось с ним потрахаться, может быть, именно потому, что не понадобилось подмываться. Сперва у него не стоял, и мне пришлось выбирать: или я его подниму, или мне до конца жизни придется сидеть за столиком в какой-нибудь конторе, снимать ужасную крошечную комнатенку и жить маленькой жалкой жизнью. Я решилась и добилась своего. Но тут он начал молоть всякую ахинею о превосходстве духовной любви над физической! Он поцеловал меня в губы и сказал: «Когда тебе шестьдесят девять, все чувства сосредоточиваются в области лица, и это так чудесно! Ведь там у нас глаза, а глазами мы все видим, а видеть — это самое главное в сексе». Он мог себе это позволить, грязный подонок, после того как я вылизывала его, зажмурившись и сдерживая тошноту. — Я не могу подолгу быть одна, — сказала она. — Я начинаю скулить, ныть и бездельничать. Я проваливаюсь в какую-то пустоту. Я живу только для других, только для тех, кто хочет меня видеть, хочет меня видеть красивой и здоровой. Все, что я делаю, рассчитано на чью-нибудь реакцию. Меня знают — может быть, не и том качестве, в каком хотелось бы, но, по крайней мере, узнают в барах. Мужчины не могут вспомнить, где они меня видели — а видели они меня в порнографических журналах, — и тут же за мной увязываются. Иногда мне даже нравится, как я живу. Я люблю деньги, и мне наплевать, откуда они берутся. Может, я когда-нибудь и выйду замуж. Мадам, которая послала меня сюда, сказала, что ты богатенький, Уэйлин. Почему бы тебе не жениться на мне?
Как-то, беседуя в Мюнхене с американским психиатром, у которого я лечился от наркомании, я сказал, что, бросив опиум и Марию, отчего-то испытываю чувство вины. По мнению доктора, я просто привык жить с этим чувством, поэтому оно с неизбежностью возникает в любой ситуации. В разговоре с ним я понял, что переживаю так сильно не столько расставание с Марией, сколько разрыв с ее отцом. Я позволил судить и карать себя человеку, которого я уважаю и с которым чувствую странную близость. С тех пор как я приехал, я постоянно думаю, не следовало ли мне излить ему душу. Но никак не могу решиться. Он осудит меня за то, что я порвал с его дочерью. Он будет полностью на ее стороне.
Сегодня утром Кэйрин показала мне наши фотографии, которые были сняты перед самым моим отъездом. Я порадовался, увидев, что с годами моя внешность изменилась только в лучшую сторону. В детстве мне казалось, что все мои способности и таланты присущи мне, потому что я симпатичный — ведь именно в этом меня постоянно убеждали. Теперь же я презираю людей, которые связывают мою внешность с богатством и семейными связями, словно физическая привлекательность зависит исключительно от наличия дорогих рубашек и сшитых хорошим портным костюмов. Но даже сейчас мне трудно представить, как можно быть богатым и в то же время некрасивым. Я воспринимаю деньги и красоту как дарованные мне Богом привилегии.
— Знаешь ли ты хоть одну женщину, которая не боялась бы старости? — спросила меня Кэйрин. — Хоть одну, которая не потеряла бы с годами уверенности в своей привлекательности? В нашем обществе люди бегут от старости как от огня. Молодость — единственная ценность, которую не купишь ни за какие деньги, даже если ты разбогател к старости.
Я увидел фотографию Кэйрин на страницах старых журналов, которые я нашел у нее дома, и понял, что, пока меня не было, она работала фотомоделью. Кэйрин в купальнике, застывшая в эротических позах, вызывала у меня смешанные чувства. С одной стороны, я гордился ее телом так, как будто оно было моей собственностью, с другой — мне было неприятно, что оно так доступно постороннему взгляду. Я и раньше сталкивался с этим противоречием — на вечеринке в Ист-Хэмптоне, и еще раньше, в баре на Третьей авеню. Мне становится не по себе, когда мужчины начинают виться вокруг Кэйрин. В каком-то смысле я рад, что она так сильно привязана к Сьюзен, поскольку Сьюзен стоит между ней и другими мужчинами.
Когда я был еще мальчишкой, я представил моего отца каким-то своим дружкам следующим образом: «А это мой папа. Он занимается бизнесом, он ужасно богатый, ему принадлежит полгорода». Тут же моя мать выругала меня за хвастовство. Из чего я сделал вывод, что это плохо, если твой отец богат и имеет власть, и, может быть, в этом случае любить его — тоже плохо.
Сегодня за ланчем Сьюзен принялась вспоминать про колледж. Это была школа для девочек, которая ставила своей задачей готовить хорошо воспитанных девушек с приятными манерами и правильной речью — одним словом, идеальных жен для докторов, юристов и бизнесменов. Сьюзен сказала, что, хотя средний студент колледжа легко мог смириться с тем, что его подружка уже не девушка, мысль о ее прежних любовниках все же не давала ему покоя. Обычно он успокаивал себя тем, что первый был ошибкой, а второй — просто пробой сил. И только теперь с ним, с третьим, его женщина достигла сексуальной зрелости, признала, что до него все было не так, и начала задумываться о серьезных отношениях.
Сьюзен сказала, что за ней один такой ухаживал два года подряд. Звали его Кристофер, он был красивый парень и блестящий студент. К концу второго года Сьюзен сказала ему, что у нее было очень много любовников. Он назвал ее шлюхой и сказал, что не желает иметь с ней больше ничего общего.
Год назад Сьюзен узнала, что Кристофер готовит к защите докторскую диссертацию о средневековых мираклях. Она решила помочь ему.
Она выяснила, что крупнейший авторитет в области средневекового театра преподает в одном из университетов Западного побережья. Она полетела туда, записалась на преддипломную практику, получила пропуск и как-то ночью пробралась в кабинет этого профессора. Профессор печатал обычно свои тезисы на библиотечных карточках, которые складывал в открытые ящички. Сьюзен сняла фотокопии со всех его заметок, в которых содержались оригинальные идеи и свежие теоретические концепции, а затем положила карточки обратно в ящички.
Дома она старательно переписала эти заметки на первые попавшиеся листы бумаги и обрывки конвертов. Затем она послала их своему бывшему любовнику со следующим письмом:
«Дорогой Кристофер, я помню, что в колледже ты очень увлекался культурой средневековья. Если это тебе все еще интересно, то прочитай эти заметки, которые остались от моего дяди, умершего на прошлой неделе от рака легких. В последние годы своей жизни он занимался изучением мираклей. Я уверена, ему было бы приятно сознавать, что его труды не пропали даром и что они принесли хоть кому-нибудь пользу.
С наилучшими пожеланиями, Джим».
Она подписалась так, чтобы Кристофер подумал, что пакет ему послал какой-нибудь из бывших соучеников, которого он уже не помнит.
После успешной защиты Кристофером диссертации ее копия, как обычно, поступила в университетскую библиотеку. Сьюзен посетила библиотеку и сравнила текст с копиями украденных ею материалов. Как она и ожидала, Кристофер включил в диссертацию большую часть посланных ему материалов.
Сьюзен позвонила профессору с Западного побережья и сообщила, что одна недавно защищенная докторская диссертация явно содержит материал, позаимствованный из его неопубликованных работ. Профессор ознакомился с диссертацией и потребовал от университета, где учился Кристофер, провести расследование. Кристофер не смог удовлетворительно объяснить, каким образом в его распоряжении оказались материалы профессора. Он даже не смог вспомнить имя друга, который прислал ему эти заметки. После исключения из университета его академической карьере пришел конец.
Я помню, Кэйрин утверждала, что Сьюзен очень оторвана от реальности. Когда они только-только подружились и стали жить вместе, Сьюзен сразу же начала перенимать все повадки Кэйрин и ее манеру говорить, так что, казалось, она нарочно передразнивает ее. Она одевалась, как Кэйрин, сделала такую же прическу, интересовалась тем же и даже заигрывала с мужчинами Кэйрин. Это продолжалось до тех пор, пока они не стали совсем уж близкими подругами: только тогда Сьюзен смогла избавиться от наваждения и выработать свой собственный стиль.
Кэйрин предложила, чтобы мы поселились втроем — она, я и Сьюзен. Им это было бы очень удобно, а мне бы создало море проблем. Что бы подумали об этом посторонние? И кто окажется крайним, когда тройственный союз распадется, что, как я понимал, рано или поздно неизбежно произойдет? Если что-нибудь случится, униженным и оскорбленным обязательно окажусь я. Но подобные мысли просто не приходят в голову Кэйрин. Она не хочет признать, что зависит от Сьюзен, и злится, когда я пытаюсь ей это объяснить. И все же их связывает что-то, чего нет между мной и Кэйрин. Что? Является ли Сьюзен просто сосудом, в который Кэйрин может излить свои чувства, или ее роль намного сложнее? Кэйрин объяснила мне, что Сьюзен — просто замечательная хозяйка и верная подруга, терпеливая и умеющая прощать, но мне кажется, что это — не вся правда. Такие подруги обыкновенно приходят и уходят. Находят мужа, заводят семью и живут собственной жизнью. Но Сьюзен никого не ищет; для нее Кэйрин — это вся ее жизнь. Сьюзен делает уборку, готовит, содержит дом и ничего не требует взамен. Я мог бы обеспечить Кэйрин прочное материальное положение и безопасность, но это не то, чего она хочет, да и я не хочу быть ни слугой Кэйрин, ни ее благодетелем. Иногда мне хочется защитить ее, окружить вниманием, но мы с ней для этого слишком взрослые. Кэйрин нужно заставить сделать выбор между мной и Сьюзен, потому что совместить эти отношения невозможно: они слишком разные.
Но я трепещу от страха перед тем, какой выбор сделает Кэйрин. Я не знаю, на каком месте стою в ее списке приоритетов. Важнее ли я, чем отношения с Сьюзен, чем ее работа, ее деловые поездки, ее светская жизнь, ее групповая терапия? Кэйрин готова слетать на день в Мексику для того, чтобы взять интервью у знаменитой балерины и опубликовать его в журнале. Полетела бы она в Мексику, чтобы встретиться со мной?
Нежелание Кэйрин поверить в себя и есть то, что воздвигло между нами непреодолимую преграду. Она не хочет признать, что все зависит только от нас самих, что ни судьба, ни время, ни прошлое, ни деньги не властны над нами. Как-то раз я шутливо обронил: «Красивые женщины сами устанавливают законы». Кэйрин посмотрела на меня и злобно выпалила: «Нет, это богатые мужики сами устанавливают законы!» Возможно. Но мы оба слишком долго сами устанавливали законы. И если по этим законам мы проиграем, то винить придется только себя. Может быть, Кэйрин потому и не верит в себя, что боится, как бы я тоже не поверил в себя, не уехал бы снова из Америки, лишив ее той уверенности, которую она чувствует сейчас, закрытая с обеих сторон мной и Сьюзен. Еще она боится, что со мной уедут и мои деньги. А может, напротив, она боится потерять рядом со мной свою независимость. Она как-то сказала мне, что ей нужны непродолжительные отношения, которые не оставляют по себе осадка. Такие отношения создают иллюзию, что время стоит на месте, что конец одной любви означает всего лишь начало следующей, что замкнутый цикл непредсказуемых событий и неуправляемых эмоций никогда не будет разорван и она всегда может рассчитывать на новое приключение. Для Кэйрин каждый миг ее свободы — это победа над матерью и женой в себе: она никогда не хотела бы опуститься до этих скучных ролей. Для меня каждый миг — это потеря. Время для меня бесценно, но я не в силах объяснить это Кэйрин. И поэтому я начинаю скрываться от нее.
Я пригласил сегодня на ланч Энтони, лакея моего отца. Он очень старый и вот-вот умрет. Я не хочу упустить возможность узнать об отце чуть-чуть больше.
За ланчем Энтони рассказал мне, почему мой отец уволил его после двадцати лет службы. Чтобы продемонстрировать свою веру в американскую промышленность, мой отец брился одним и тем же лезвием американского производства семь раз в неделю. В обязанности Энтони входило ухаживать за бритвенными принадлежностями моего отца. Долгие годы он давал ему одно и то же лезвие в течение недели. Однако как-то раз моя мать пожаловалась Энтони, что в конце недели ее муж выбрит хуже, чем в начале. После этого Энтони стал тайком от отца вставлять в бритву новое лезвие каждые два дня. И однажды утром мой отец сказал: «Позавчера я брился лезвием с небольшим дефектом справа. Несмотря на это, лезвие было отличным и могло послужить мне до конца недели. Где оно?» «Я поменял лезвие, мистер Уэйлин», — ответил Энтони. «Зачем?» — спросил отец. «Я подумал, что вам нужно новое». «Нет, не нужно, — сказал отец. — Принеси старое».
Тогда Энтони признался, что выбросил его и что он менял лезвия каждые два дня. Мой отец посмотрел на него и спокойно сказал: «Если таково твое мнение об американской стали, Энтони, то ты не можешь больше работать у меня, потому что не кто иной, как я, несет ответственность за качество этой стали. Секретарь подготовит расчет, а шофер отвезет тебя на вокзал». После этого он вернулся к прерванному бритью и не сказал ни одного слова человеку, который прослужил ему двадцать лет как верный пес.
Энтони также рассказал мне, что, когда мой отец узнал, что «Дженерал моторс» собралась начать производство автомобиля «корвет» с корпусом из стеклопластика, он созвал экстренное собрание правления Компании. На нем он заявил, что судьба миллионов американцев зависит от стали, а не от стеклопластика и что Компания должна немедленно прекратить всякие отношения с «Дженерал моторс». Через несколько лет «Студебекер» объявил о разработке модели «аванти», также с корпусом из стеклопластика. Отец назвал это решение попыткой шантажа, разорвал все деловые связи Компании со «Студебекером» и поклялся, что тот дорого заплатит за ущерб, нанесенный стальной промышленности. По словам Энтони, «Студебекер» вскоре столкнулся с серьезными финансовыми трудностями. Наконец, оказавшись перед угрозой банкротства, эта компания полностью свернула производство автомобилей в Соединенных Штатах.
— Уже решил, чем будешь заниматься, Джонатан? — спросил меня Энтони. — По-моему, бизнес тебя не интересует. Ты еще так молод — жаль, если потратишь лучшие годы на безделье или, хуже того, на дурные дела. Спортом увлекаешься? Твой отец неплохо играл в гольф, отлично плавал, и всему этому он научился сам. А ты можешь позволить себе услуги лучших тренеров, так что перед тобой открыты большие возможности.
Я сказал сегодня Кэйрин, что она не способна к полному самовыражению. Сексуальный аспект жизни начисто отсутствует в ее интервью, стихах и даже в ее работах для модельного агентства. Она согласилась, сказав при этом, что боится показать свое истинное «я». Я предложил ей писать от третьего лица, проецируя свои чувства на выдуманного героя. Ей это никогда не приходило в голову. Она сказала, что всегда была уверена: все, кто читает то, что она пишет, будут критиковать ее со своей собственной колокольни — подобно тому, как я критикую ее отношения с Сьюзен и с другими мужчинами. Она еще сказала, что из-за меня окончательно уверилась в том, что ее страхи небезосновательны.
За ланчем Энтони назвал мой образ жизни в Нью-Йорке еще одной попыткой бегства. Мне не понравилось его замечание, и я, сменив тему, принялся рассказывать о моих путешествиях, о том, как многому я научился во время странствий. Я говорил так, словно пытался оправдать прожитую мной жизнь. На это он сказал, что мне просто очень повезло, что я родился свободным (он, конечно, имел в виду — богатым). Я попытался объяснить ему, что та свобода, о которой я всегда мечтал, не имеет ничего общего с возможностью много путешествовать или откупаться деньгами от ответственности. Это прежде всего жизнь без страха, жизнь, в которой нет необходимости презирать себя, скрывать под маской свое «я» и подделываться в эмоциональном плане к другим людям, чтобы заслужить от них похвалу. Я понял, что ему все это неинтересно. Он снова принялся критиковать меня, и я разозлился. Когда он сказал мне, что я очень похож на моего отца, я чуть не хлопнул дверью. Но тут я понял, что Энтони вовсе не пытался учить меня жить. Он просто цинично и наивно высказывал то, что думал. Я начал рассказывать про мои отношения с европейскими женщинами и задавать ему при этом откровенные вопросы о его половой жизни. Я рассказывал ему все более и более пикантные истории. Вначале он смеялся вместе со мной, но потом, когда в моих рассказах начали все чаще встречаться непристойные и окрашенные насилием эпизоды, он заерзал на стуле и притих, потрясенный тем, что в жизни возможны такие невероятные ситуации. Я продолжал, пока не понял, что Энтони уже никогда больше не отважится рассуждать о моей жизни.
Кэйрин с восторгом говорит об Амстердаме. Она утверждает, что Амстердам — самый цивилизованный город в мире: иностранцу в нем легко и просто, все говорят по-английски, можно отдыхать и ни о чем не заботиться. Видимо, таково же и ее отношение к Сьюзен: Сьюзен — привычная, удобная, ничего не просит, поэтому с ней Кэйрин может расслабиться и вести себя естественно. Они угадывают желания друг друга, даже когда такие желания появляются в самое неподходящее время. После того как мы однажды провели вместе целую неделю, Кэйрин спросила, возможна ли, по моему мнению, любовь без душевной щедрости. К этому времени наше противостояние стало чудовищным, и я знал, что попытка сделать первым шаг навстречу только усугубит ситуацию. Даже тогда она уже боялась, что я заставлю ее расстаться с Сьюзен. Я же так и не стал этого требовать в надежде на то, что смогу смириться с ее влиянием на Кэйрин, не впадая в ревность.
В полночь я позвонил в книжный магазин и заказал у них с доставкой на дом двадцать пять книг американской поэзии и двадцать пять — переводной, на их выбор. Через час заказ принесли мне прямо в номер. Этот город похож на сон; здесь можно достать все что угодно в любое время дня и ночи. Вскоре позвонила Кэйрин и сказала, что плохо себя чувствует. А может быть, она сказала, что у нее депрессия, так как Сьюзен только что уехала в Калифорнию. Вместо того чтобы пригласить Кэйрин к себе или отправиться к ней, я предложил ей прочесть по телефону по стихотворению из каждой из пятидесяти книг. Я еще не успел закончить первое, как она повесила трубку.
Я знаю, что есть люди, которым для того, чтобы чувствовать себя свободными, нужна полная независимость. Для таких людей даже просто реагировать на другого человека все равно что выполнять чужой приказ. Любое действие, которое не продиктовано их собственным хотением, есть насилие для них. Я так хорошо понимаю это стремление к одиночеству.
В ресторане на Первой авеню я спросил девицу, скучавшую у стойки, не желает ли она, чтобы я покатал ее на машине. Мы промчались через весь Манхэттен с ветерком, и радио орало поп-музыку. Я вел машину очень невнимательно и почти не смотрел на дорогу. Мне кажется, девица сильно перепугалась. Я начал подумывать, не переспать ли мне с ней — отчасти с целью новых впечатлений, отчасти потому, что Кэйрин, по-моему, было бы интересно об этом послушать. В баре в центре города я заказал кувшин «Сангрии», и мы уселись рядышком за маленький столик. Девица была крайне самоуверенной, и я чувствовал, что она бросает на меня взгляды только для того, чтобы оценить мое тело. Я начал размышлять о себе самом как о предмете страсти. Я чувствовал, как она все берет на заметку: мои жесты, обтянувшие бедра брюки, движение самих бедер. Чем ярче я представлял себе, как она представляет меня, тем больше мне ее хотелось. Я попытался вообразить себя на ее месте. Я спросил ее, как она себя чувствует, когда спит с мужчиной, о котором ей совсем ничего не известно. Она сказала, что для женщины воспоминание о былых наслаждениях — один из самых сильных сексуальных возбудителей. Ей достаточно посмотреть на мужчину в другом углу комнаты — и уже кажется, что она была с ним близка.
Я сказал ей, что у меня есть номер в гостинице. Она рассмеялась и сказала, что с удовольствием бы туда заглянула; ну мы и пошли. Я понял, что мне хочется заняться с ней любовью, но что-то меня сдерживало; она стеснялась явно меньше, чем я. Мы проговорили о всякой ерунде с полчаса. Затем она сказала, что уже поздно и ей нужно идти. Тогда я сказал, что она может переночевать здесь, а утром я отвезу ее домой. Она согласилась.
Я хотел быть откровенным, я хотел сказать ей: «Раздевайся, и давай займемся любовью», — но вместо этого сказал: «Давай спать в одной постели. Места тут хватит для двоих». Она согласилась. Мы разделись и легли в кровать. Она оказалась в моих объятиях, и мы начали ласкать друг друга. В какой-то момент, лежа на ней и гладя ее волосы, я подумал: «Скоро я тебе вставлю», — но тут что-то, может быть запах ее волос, напомнило мне о Кэйрин, и мне расхотелось. Я чувствовал себя измотанным и ужасно вспотевшим. Если бы я трахнул ее, я бы сделал это только для того, чтобы рассказать позже Кэйрин. Я отвернулся от женщины и заснул.
Утром, когда моя новая знакомая ушла, я позвонил Кэйрин. Та была в отвратительном настроении. Она сказала мне, что, когда у нее спрашивают, что она в настоящий момент делает, она с трудом подавляет желание ответить с деланным южным акцентом: «Я? Да вот болт сосу».
Пообедал с двумя моими бывшими опекунами. Во второй половине дня подписал кое-какие бумаги и провел совещание с юристами. Потом вспомнил про ту самую девушку. Она дала мне свой номер телефона. Я позвонил и поехал к ней. Ничего особенного не произошло, но я почувствовал, что у меня начинается очередной приступ депрессии, да такой, что даже сомафрен не помогает. Пока девушка была в ванной, я позвонил старым друзьям, имена и номера которых отыскал в ветхой записной книжке. Я не нашел никого: все куда-нибудь переехали за время моего отсутствия. Я вернулся домой и попытался заснуть, но не смог. Я позвонил Кэйрин — никого. Выпил немного спиртного и позвонил снова. На этот раз Кэйрин сняла трубку; судя по голосу, она тоже выпила. Я услышал и голос Сьюзен; Кэйрин и ее подружка хихикали и время от времени о чем-то шептались. Я представил себе, как они занимаются любовью, и стал мастурбировать, но не смог кончить. Тогда я выпил еще одну таблетку сомафрена и задремал. Мне приснилось, что у меня ампутированы ноги. Я проснулся посреди ночи от неудержимого желания увидеть кого-нибудь живого — гостиничного клерка, телефонного оператора, носильщика, — но взял себя в руки. Я услышал, как язвительный голос произнес у меня в голове: «Ну вот, ты сошел с ума. Интересненько, что будет дальше?» Голос доставал меня еще некоторое время, но тут я заснул. Я видел все один и тот же сон: я спускался по лестнице на станцию подземки. С обеих сторон лестницу окружали уродливые женщины с лицами, покрытыми болячками. Они тянули руки ко мне, а я бежал вниз по лестнице. Внезапно я увидел, что одна из этих женщин — моя мать. И тут место действия сменилось: я увидел спальню моей матери в доме на Уотч-Хилл, увидел, как она глотает красные пилюли, давится, пытается дотянуться до телефона, с трудом встает с кровати и кровь струится по ее ногам. Я проснулся весь в поту от страха, принял еще несколько таблеток снотворного, камнем рухнул обратно в постель и проспал до шести утра. Проснулся я совершенно разбитый.